Мышление Качурова и Авксентьевского после ознакомления со взглядами Линькова было инициировано к дальнейшему самостоятельному развитию схватыванием содержания понятия «абсолютный дух». Составив себе представление об этом понятии, они были заражены той мощью, которая содержалась в нем, и все дальнейшее их развитие осталось определенным именно понятием абсолютного духа. Поэтому мы должны рассмотреть, в чем же состоит все величие этого понятия самого по себе и почему понимание определенности абсолютного духа с необходимостью требует от мышления занять определенную позицию по отношению философии истории.
Понятие «абсолютный дух» является спекулятивным, философским определением. Его дает себе мышление, которое уже поднялось на ступень систематической определенности мышления в самом мышлении. Только там, где мышление уже знает себя как всеобщую субстанцию, логически определенную в самой себе, только там выступает и это понятие.
Понятие «абсолютный дух», будучи философским, есть определение, которое философия дает своему предмету. При этом понятие «абсолютный дух» есть самое высшее и последнее определение предмета философии. Прежде чем философия достигла возможности дать своему предмету это последнее определение, она дает ему более низшие определения. Например: «бытие», «качество», «материя», «организм», «душа», «объективный дух». Но, развив всю необходимую последовательность предшествующих определений, философия логически приходит к необходимости определить свой предмет и как «абсолютный дух». Это определение оказывается последним, с которым познание достигает своего окончательного завершения.
Содержащееся в этом понятии требование воспринимать его как венец познания, не может не волновать наше воображение. Шутка ли, примириться с сознанием того, что определение «абсолютный дух» есть самый последний, наивысший пункт познания вообще!
Эта завершенность познания, наступившая с этим определением, не должна пониматься как некая «граница» в нашем человеческом познании, наподобие той, которую пытался установить Кант. Здесь речь идет не о границах нашего человеческого познания, а о пределе в самопознании самого вселенского разума, самого бога, если пользоваться религиозным представлением. В определении абсолютного духа всеобщий разум, созидающий и разрушающий галактики, планеты, океаны, горы и моря, если можно так сказать, объективно исчерпывает себя, иссякает, успокаивается. Бог сделал все, что хотел. В определении абсолютного духа он уже не имеет никаких забот. Ему здесь остается только бросить взгляд назад, чтобы убедиться в том, что все проникнуто его волей. Абсолютый дух есть «космическая гармония», «музыка сфер», определение абсолютного блаженства, покоя, при этом еще раз необходимо подчеркнуть, что речь идет не о покое человеческого существа, а о покое самого бога, покое самой вселенной!
После таких высоких слов на ум приходит соображение, что подобное содержание вряд ли возможно выразить научным образом, что если оно и существует, то о нем можно только вот так поэтически намекнуть. Ведь выразить научно «покой бога» — что может быть нелепее?
Вопреки этой кажущейся нелепости, необходимо подчеркнуть, что выражение «абсолютный дух» при всем его громадном, всеобъемлющем и глубочайшем содержании не является неким неопределенным образом, поэтической метафорой, но есть исключительно научное понятие, так как в самом себе оно очень строго, точно, логично и поэтому научно определено. Определениями понятия абсолютный дух являются искусство, религия и философия. Однако, поскольку абсолютный дух есть понятие, то искусство, религия и философия в нем содержатся не в качестве неких эмпирических представлений о них, но берутся в их логическом значении. Это логическое значение состоит в том, что в абсолютном духе искусство, религия и философия строго определены как внутри себя самих, так и по отношению друг к другу. Если в истории мы находим все эти три вида человеческого творчества разбросанными и для нас при историческом изучении без разницы, начнем ли мы с религии или с искусства, то в абсолютном духе мы не можем располагать эти моменты произвольно. В абсолютном духе их связь между собой имеет необходимый характер, и эта необходимая связь состоит в том, что искусство — первый логический момент абсолютного духа, религия — второй, а философия — третьий. Именно таково их расположение в абсолютном духе, потому что только такое положение необходимо, разумно и, следовательно, научно. Искусство, религия и философия в понятии абсолютный дух, таким образом, являются логическими моментами понятия. Разумно и необходимо, следовательно, брать их только так, в этом логическом, понятийном единстве, ибо они не могут раскрыть свой разумный смысл, если их берут в распавшемся состоянии, отдельно друг от друга[197].
Понятие «абсолютный дух» исторически восходит к философии Гегеля, что дает основания недостаточно подготовленному в философском отношении сознанию считать его лишь исторически преходящим понятием, особенностью субъективной философской манеры Гегеля, любившего сыпать подобными выражениями: «абсолютный», «идея», «бесконечный», «дух» и др. Однако в самом этом понятии содержится опровержение подобного к нему отношения. Абсолютный дух не может быть особенностью только философии Гегеля хотя бы уже потому, что он включает в себя помимо философии и такие сферы, к которым Гегель не имел прямого отношения и существование которых имеет многовековую традицию. С абсолютным духом, следовательно, мы имеем дело уже там, где имеются хоть какие–то проявления религиозного и художественного творчества, начиная с незапамятных времен. Само понятие «абсолютный дух», однако, является философским определением, и поэтому религию и искусство мы можем определить как такой абсолютный дух, который еще не знает о себе, что он есть не только религия, не только искусство, но и абсолютный дух. Искусство и религия есть абсолютный дух в своей «несознательной» стадии. Сознательным абсолютный дух становится только тогда, когда к искусству и религии добавляется их третий момент — философский. Без него абсолютный дух является незавершенным и несамосознательным. Но и философский момент, хотя и является самым важным, не может исчерпать собой весь абсолютный дух, а нуждается как в своей предпосылке в искусстве и религии. Таким образом, абсолютный дух для полноты своего бытия необходимо нуждается во всех трех своих моментах, из которых первые два — искусство и религия — являются бессознательными и только третий, философский момент, замыкая собой весь абсолютный дух, приносит абсолютному духу и его вербализацию — именно через философию искусство и религия узнают, что они также суть моменты единого содержания — абсолютного духа.
Вышесказанным мы, однако, ничуть не сняли с понятия «абсолютный дух» того обвинения, что оно есть всецело плод субъективного произвола философии Гегеля. Если даже предположить, что искусство и религия, не имея возможности философской саморефлексии, не могут осознать себя в качестве «абсолютного духа», то, ведь, философия не начинается с Гегеля, «философский момент» с древнейших времен сопровождает религию и искусство, тем не менее никто из философов до Гегеля не объединял эти три сферы этим или подобным ему причудливым наименованием. Получается, что «абсолютный дух» все же есть плод разгоряченного воображения Гегеля, а в действительности нет никакого «абсолютного духа», а существуют только сами по себе: религия, философия, искусство. И, может быть, когда мы пытаемся свести эти три сферы человеческого творчества к какому–либо понятийному, логическому единству, мы умертвляем их органическую сущность?
К разочарованию тех, кто находит удовлетворение в том, чтобы воспринимать эти три сферы как лишенные в себе ясно определенного логического единства, следует заметить, во- первых, что стремление удержать эти моменты в состоянии лишенного единства распада есть, как раз, выражение их неорганичного понимания. Сохранение их органичности состоит именно в раскрытии их как живых моментов органического целого, от которого единственно они и черпают свою жизненность. А, во–вторых, следует отметить, что вообще не в нашей воле выбирать, являются ли искусство, религия и философия моментами единого абсолютного духа или же не являются. Не мы определяем их как моменты абсолютного духа и даже не Гегель (хотя последнему и нельзя отказать в том, что именно он впервые раскрыл их истинное единство и нашел подходящее для него словесное наименование). Это сам всеобщий разум, бог раскрывает себя самому себе через них. И только через них и раскрывает. Ни в чем другом бог не существует для себя самого. Ни в чем другом чистое мышление не существует для мышления, и именно поэтому–то наименование этих трех сфер есть «абсолютный дух». Иной возможности знать себя самого — кроме как через образы искусства, религиозные представления и философские понятия об абсолютном — у бога не существует. Именно поэтому абсолютный дух включает в себя только искусство, религию и философию, а не, скажем, опытную науку, имеющую дело не с всеобщностью, а с единичностью. Именно потому, что не человеческая лишь истина раскрывается в этих трех сферах, а сам бог смотрит на себя в них, искусство, религия и философия издревле считались служением высшей истине, а творчество в этих трех сферах — божественным занятием. Но, коли дело обстоит именно так, то почему же только философии Гегеля удалось дать абсолютному духу его адекватное наименование? Почему только в его системе, а не в какой–либо другой более ранней философии абсолютный дух приобрел окончательную самосознательность и, таким образом, предельно исчерпал себя? Что мешало предыдущим философским учениям совершить этот философский синтез искусства, религии и философии?
Для того, чтобы ответить на этот вопрос и более отчетливо показать, что понятие абсолютного духа является научно необходимым понятием, игнорируя которое современная философия возвращается к намного более архаичным формам мысли по сравнению с гегелевской, нужно ближе рассмотреть процесс развития абсолютного духа, который, имея логическую природу, имеет и внешнюю историческую сторону.
Как мы уже выяснили, на почве абсолютного духа мы оказываемся уже даже вступив в сферу искусства и религии. В искусстве и религии, однако, бесконечный бог, абсолют выражает себя через конечный материал, обращаясь к нашей чувственности. Хотя это уже «высокая чувственность», «возвышенная», тем не менее, присутствие конечной формы, доступной для чувственности, является необходимым условием. В искусстве и религии мы имеем дело с богом обязательно посредством созерцания красоты или представления бога. Только философии удается оторваться от конечной формы и дать бесконечности содержания и бесконечную форму. Философия перестает созерцать и представлять и только мыслит свой предмет, что означает, что бог мыслит себя сам. Только в этом и состоит принципиальная разница между философией, с одной стороны, искусством и религией, с другой. К сожалению, это различие форм и до сих пор не проводится с достаточной ясностью. В большинстве своем современная философия так и не хочет отказаться от созерцательного отношения к миру. Но, сохраняя в себе созерцание и представление как «философские» способы мысли, исходя из предпосылки, что «есть данный созерцанию внешний мир и мысль о нем», современная философия тем самым оказывается растворенной в сфере искусства и религии. Современная философия является «недостаточно» философской. Если поэтому мы будем рассуждать об абсолютном духе именно с этих позиций, то мы тем самым, хотя по названию и будем «философски» определять абсолютный дух, в действительности мы будем говорить об абсолютном духе с позиций искусства и религии, которые, как уже было отмечено, не в состоянии стать самосознательным абсолютным духом. Таким образом, определить абсолютный дух истинно философски можно только став на точку зрения той философии, которая преодолевает созерцательное, эмпирическое отношение к миру и с самого начала знает, что предмет философии не дан ни созерцанию, ни представлению, а существует для мышления и в мышлении. Сам он есть чистое мышление, чистое умозрение, умозрение логическое.
Исходя из вышесказанного ясно, что абсолютный дух, как философское понятие, не дан непосредственно. И хотя он содержит в себе и искусство, и религию, когда мы говорим о последних как моментах абсолютного духа, мы уже не пользуемся средствами самого искусства и религии. Мы говорим об искусстве и религии с позиций философии, мы их мыслим, вскрываем их разумное содержание, которое для них самих в самой чистоте не существует.
Итак, абсолютный дух как философское понятие может быть только мыслим, вопреки тому, что содержит в себе такие сферы, которые не только мыслят, но и созерцают.
Таким образом, абсолютный дух начинается там, где впервые появляется искусство, последнее дополнено религией, религия философией, все это развивается и т. д. Следовательно, абсолютный дух не есть нечто готовое в самом начале, но имеет некий процесс своего становления. Он не существует непосредственно, а есть свой собственный результат. И этим результатом абсолютный дух делает себя сам. Именно в этом его абсолютность. Все другое во вселенной имеет свой центр не в себе, все предметы не создают себя сами и только абсолютный дух есть свой собственный центр, создающий себя сам и этим собственным самосозиданием исчерпывающий всю творческую потенцию мира вообще.
Итак, абсолютный дух не дан непосредственно, он есть свой собственный результат, он есть постоянный процесс, он есть знающий себя бог, он есть мысль, при этом живая мысль, пульсирующая в себе мысль. Мы должны здесь, следовательно, рассмотреть абсолютный дух не как нечто данное и готовое, ибо такого абсолютного духа нет, а должны схватить абсолютный дух как процесс. Мы должны здесь проникнуть в святая святых вселенной, раскрыть самую сокровенную тайну мироздания: как бог пришел к себе самому, как начался этот приход, как он совершался и как теперь бог (всеобщее, абсолютное мышление) находится у себя самого в определении абсолютного духа. Отсюда, думаю, должно быть ясно, что «покой бога» есть, в принципе, уже творческий акт художника и молитва верующего человека. Но этот «покой» еще относителен. Полный покой наступает тогда, когда помимо художника и верующего христианина появляются индивиды, способные мыслить абсолютное чисто, т. е. мыслить только абсолютное и не примешивать к мышлению абсолютного никаких чуственных представлений, не говоря уже о созерцаниях. То есть речь идет о мышлении абсолютного абсолютным же образом. Только в этом абсолютном мышлении абсолютного бог пребывает у себя самого в своей завершенности. Только здесь наступает абсолютный покой и, судя по тому, что в современной философской мысли нет этого абсолютного мышления об абсолютном, а есть только некое синкретическое сочетание мыслей и представлений об абсолютном, то бог, строго говоря, все еще «неспокоен», он успокоился только на миг в мысли Гегеля и может быть в деятельности его немногочисленных учеников (о которых, судя по легенде, он был не высокого мнения). Так что «покой бога», хотя и был уже достигнут в истории человечества, впервые достигнут — это еще не означает, что бог, достигнув раз этого состояния, уже почиет в нем. Гегель умер, и приведенный им (или пришедший в нем) к своему покою бог в настоящее время покоится лишь на страницах его произведений. Но поскольку изложенные на странницах этих произведений мысли в настоящее время не разделяются современной философией, то «бог все еще неспокоен». Отсюда видно, что достижение этого покоя оказывается страшным напряжением, ибо этот покой есть процесс мысли о себе самой как об абсолютной.
Рассмотрим теперь этот процесс самосозидания абсолютного духа. И рассмотрим его, как уже было сказано, не с позиций его двух первых моментов, а рассмотрим абсолютный дух с его наивысшей точки — философской. Мы рассмотрим абсолютный дух с абсолютной точки зрения, единственно с которой он и может быть понят.
Прежде всего напомним, что абсолютный дух есть только тогда завершенный абсолютный дух, когда он знает, что он есть абсолютный дух, а это он знает в философии. Но в философии же он знает, что он только тогда завершен и истинен, когда он есть единство искусства, религии и философии. На своей высшей ступени — философской — абсолютный дух знает, что он немыслим иначе кроме как живое единство трех своих моментов, ибо вся–то его определенность состоит именно в этом: быть единством искусства, религии и философии. Абсолютный дух, таким образом, есть чрезвычайно простое понятие. Его нельзя определить как–то иначе. Его определения — искусство, религия и философия. Эта простота определения абсолютного духа потрясает, это кажется даже тривиальностью: для определения абсолютного духа, оказывается, нужно просто сказать три слова: искусство, религия, философия — и можно ложиться отдыхать! Простота, действительно, граничит здесь с невежеством, ибо эти три слова можно научить говорить и попугая. Однако не нужно забывать, что в эту простоту сведено все! В эту простоту сведена жизнь всей вселенной, начиная от логических форм, неорганических форм природы и кончая творчеством человека в искусстве, религии и философии! Вот какая это простота! Это простота оказывается насыщена тяжестью космоса и всемирной истории, историей науки, религии и искусства, это есть простота всего сложного, а на собственно философской почве это есть тот результат, в который разрешает себя вся система философии. Чтобы понять эту простоту не так как ее понимает попугай, а понять, что стоит за этими тремя словами, нужно, следовательно, пройти весь путь философско–систематического мышления. Естественно, что мы не можем, здесь взяться за эту задачу определения логических моментов всей системы философии. Мы поэтому рассмотрим только определенность самого абсолютного духа как философского понятия.
Итак, абсолютный дух есть понятие бога о себе самом, в котором бог знает, что он как абсолютный дух есть единство искусства, религии и философии. Это знание о себе бог не имеет непосредственно — к нему он идет на протяжении всех веков человеческой культуры, рисуя себя, веря в себя и, наконец, мысля себя философски. Поскольку абсолютный дух есть единство этих трех своих сфер, трех своих определений, то, в принципе, во всех исторических эпохах мы находим этот триумвират: искусство, религию и философию. Везде эта троица нераздельна, и абсолютный дух развивается как бы во всех них сразу, параллельно. Однако необходимо учитывать следующее: хотя эти три сферы всегда нераздельны, тем не менее их отношение друг к другу не везде одинаково. Поскольку христианская религия и особенно философия требуют для себя большей способности умозрения, то на начальных стадиях культуры, когда мысль еще привязана к предметности, мы не можем требовать от абсолютного духа полной развитости всех его моментов сразу. Развитие абсолютного духа идет таким образом, что сначала должен быть развит его самый простой, первый момент. После того, как первый момент исчерпан, выступает второй и только после исчерпанности второго выступает третий. Но поскольку все три момента не могут существовать изолированно, а всегда идут все три вместе, то, хотя мы везде их находим все вместе, в различные эпохи различные моменты являются определяющими. Если в одну эпоху определяющим является первый момент, то другие два хотя и присутствуют, но присутствуют в качестве подчиненных первому. Когда первый момент исчерпан, наступает эпоха, в которую определяющим становится второй момент, тогда, соответственно, первый и третий моменты подчинены второму и т. д. Из этого следует та простая мысль, что, хотя мы находим абсолютный дух во всех трех его моментах, уже на первых этапах человеческой культуры, мы не можем сказать, что абсолютный дух в себе завершен. Он будет завершен тогда, когда совершит процесс своего становления, когда он изживет в себе стадию определенности первого момента, второго и третьего. Только когда закончится эпоха, в которой определяющим будет являться философский момент, только тогда абсолютный дух «станет», завершится, только тогда он узнает о себе, что он именно абсолютный дух. Мы, следовательно, не можем требовать от ранних философских учений, чтобы они дали нам философское определение абсолютного духа по той причине, что на ранних стадиях не философский момент был определяющим. Философия была «в тени» или искусства, или религии, должна была освободиться от власти первых двух моментов, развить собственную свою определенность, но этого она смогла добиться лишь тогда, когда сами первые два момента уже развили их собственную определенность.
Выражаясь более философски, можем сформулировать нашу мысль так: абсолютный дух только тогда становится действительно абсолютным духом, когда он развивает себя до тотальности. Именно его тотальная развитость дает ему Гегель как судьба России
возможность дать себе и это определение: абсолютный дух. Его развитие до своей тотальности как целого идет таким образом, что сначала до своей тотальности развивает себя его первый момент — искусство. Развитость до тотальности момента искусства становится условием того, что начинается развитие тотальности религии. Когда до тотальности развивает себя религия, наступает время, в которое начинает развивать свою тотальность философия. И только когда и философия развивает свою тотальность, только тогда абсолютный дух завершен: в нем до тотальности развиты все его три момента. Значит, обращаясь к истории развития абсолютного духа, мы должны знать это правило: хотя в каждую эпоху мы находим все три момента абсолютного духа, мы должны выяснить, какой из трех моментов абсолютного духа в данную эпоху является определяющим, т. е., развитие чьей тотальности идет в эту эпоху: развитие тотальности искусства, развитие тотальности религии или развитие тотальности философии. И, если мы находим, что в данную эпоху идет развитие тотальности, скажем, первого момента — искусства, то мы должны сразу учесть, что два других момента в эту эпоху обязательно будут подчинены первому. Если идет развитие тотальности искусства, то религия и философия обязательно будут подчинены искусству, будут эстетизированы. Если идет развитие тотальности второго момента–религии, то обязательно уже искусство и философия будут подчинены религии. Если настает время развития тотальности философии, то и искусство, и религия будут подчинены философии.
Резюмируем: развитие до тотальности всего абсолютного духа зависит от тотального развития всех его моментов. Развитие тотальности следующего момента зависит от того, развита ли уже тотальность предыдущего. В момент развития тотальности одного из трех моментов другие два являются подчиненными и развиваются внутри определенности главного.
Понятие «тотальность» принадлежит спекулятивной философии и для современной рассудочной философии оно непонятно и непривычно. Соответственно и это выражение «все моменты абсолютного духа должны развить свою тотальность» мало кому покажется простым. Но в действительности оно чрезвычайно просто. Оно означает, что абсолютный дух только тогда оказывается завершенным, когда и искусство, и религия, и философия разовьют все свои потенции, все свои возможности. При этом потенция религии может быть развита только тогда, когда уже развита вся возможность формы искусства. А потенции философии могут высвободиться только тогда, когда уже имеется налицо развитость и исчерпанность форм искусства и религии. Данное разъяснение также, вероятно, мало что говорит современному сознанию. Для последнего более привычно представление, что искусство, религия и философия развиваются как бы в некую дурную бесконечность. Ему непонятно — как это искусство должно развить все свои возможности, и тогда наступает развитие возможностей религии. Современное сознание думает, что искусство (как и другие сферы) есть как бы замкнутые в себе сосуды, развитие которых идет в них самих и не имеет конца. Существовало ведь искусство в древние времена, существует теперь и, — думает обыденное сознание, — и будет себе существовать вечно. О какой же исчерпанности возможностей искусства можно говорить? Таково некритическое, поверхностное восприятие искусства, религии и философии является господствующим. Но вопреки этому современному сумбуру в области «гуманитарной» мысли нужно сказать, что развитие этих сфер не уходит в дурную бесконечность. Их развитие не является тремя параллельными линиями, не имеющими конца. Философское рассмотрение человеческой культуры ясно показывает нам, что в истории человечества имеется период, в котором еще нет ни развитого искусства, ни развитой религии, ни развитой философии. Затем наступает период, в котором искусство достигает своей высшей точки и уступает эстафету религии. В дальнейшем искусство продолжает существовать, но свой расцвет празднует религия, а искусство и философия ей подчинены. Изжив свой апофеоз, развив свою тотальность, религия уступает место философии, и последняя подчиняет себе и искусство, и религию. Именно в этот момент появляется в истории и само это понятие «абсолютный дух».
Обратимся теперь к самой истории, чтобы увидеть воочию это движение в ней моментов абсолютного духа.
Человеческая культура, история начинаются на Востоке. Нетрудно заметить, что на Востоке искусство, религия и философия существуют как бы в некоем синкретическом единстве, где еще невозможно понять, где собственно здесь искусство, где религия, а где философия? Вроде бы есть здесь все, а различить эти три сферы не представляется никакой возможности. Так, например, индийские «Веды» называют в качестве образца и индийского искусства, и индийской религии, и индийской «философии». Данное обстоятельство объясняется тем, что восточная культура есть первоначальный зародыш духа, и поэтому в ней, строго говоря, есть все, но в состоянии зародыша. А поскольку все в ней дано только в эмбриональной форме, то этот симбиоз нарушает чистоту всех форм по отдельности, поэтому в нем нет чистой, ясной формы даже первого момента — искусства. Поэтому на Востоке мы не можем искать ни истинного искусства, ни истинной религии, ни истинной философии.
Следующим историческим этапом является античный период. В нем как будто бы имеется уже ясная различенность моментов абсолютного духа. Имеется здесь развитое искусство, широко известна античная философия и олимпийская религия. Казалось бы, уже здесь мы имеем налицо всю полноту моментов абсолютного духа. Кажется, что еще чуть–чуть и Аристотель скажет нам что–нибудь о абсолютном духе… Однако эта полнота форм обманчива. В античную эпоху мы имеем дело с абсолютным духом, в котором до своей тотальности развит только его первый момент — искусство! Какие имеются основания утверждать, что в античности до тотальности развит только момент искусства, а другие два — религия и философия, хотя и присутствуют, но существуют в качестве подчиненных моменту искусства?
В пользу нашего утверждения говорит уже факт того, что только античное искусство носит наименование классического. В то время, как ни античная религия, ни античная философия такого наименования не имеют. Это наименование отражает тот факт, что человеческая культура инстинктивно уже поняла, что в античности именно искусство является определяющим, развившим свою форму до тотальности. И хотя искусство продолжило свое существование и в послеантичную эпоху, дав мировой культуре серьезнейшую тематику, все же именно античное искусство, а не средневековое или Нового времени, продолжает носить имя классического образца.
Эта отразившаяся в самом историческом наименовании тотальная развитость искусства в античности состоит в том, что именно в этот период в истории человечества был реализован сам идеал искусства или само понятие искусства. Доантичное искусство стоит ниже идеала искусства, а послеантичное — выше.
Понятие искусства или идеала состоит в том, что красота есть духовное, сверхчувственное содержание, воплощенное в чувственной форме. При этом идеал реализован лишь тогда, когда эти два момента находятся в полном соответствии. Красоты в ее высшей точке мы не имеем ни в том случае, если чувственный материал доминирует над идеальностью содержания, ни тогда, когда, наоборот, идейное содержание жертвует для своих целей чувственной формой. В доантичном искусстве Востока мы имеем как раз первое: природность, чувственность формы для Востока доминирующи. В послеантичном, христианском искусстве, наоборот, духовное доминирует над внешностью. Только в античном художественном идеале, которым является скульптурный образ, мы имеем максимальное соответствие идеи и ее формы. Такого соответствия в дальнейшем мы уже иметь не будем. Все последующее искусство уже будет более чем прекрасным, оно станет чем–то большим нежели красота. Искусство будет развиваться, но уже за счет деградации самой эстетической формы. Дух будет развиваться, но это будет развитием внутреннего за счет внешнего, что означает, что абсолютный дух перемещается из области искусства в область религии.
Таким образом, в античности мы имеем дело с таким абсолютным духом, который развил до своей тотальности только свой первый, самый непосредственный момент — искусство, а другие два — религия и философия — хотя и присутствуют в этой эпохе, то в качестве подчиненных первому Их необходимость, их собственная тотальность еще не развита, и поэтому они развиваются внутри самого искусства. Нефилософское, культурологическое сознание и до сих пор бьется над вопросом, где в античности кончается искусство и где начинается религия; где кончаются искусство и религия, где начинается философия. Но в том–то и состоит особенность античного духа, что и религия, и философия там не имеют самостоятельной определенности. Сама религия греков есть «религия прекрасного». Греки религиозно поклоняются красоте, их боги есть художественные произведения, за что они и получили наименование «язычников» в христианскую эпоху. То же самое мы наблюдаем и в области философии. Все философские творения греков также являются художественными произведениями. Это либо поэмы, либо художественные «диалоги». Достаточно взять Платона, чтобы убедиться в том, что философская мысль здесь представлена в образной форме мифа, беседы. Необходимость закутана в случайную форму красоты.
Таким образом, верхом наивности будет с нашей стороны требовать от античной философии, чтобы она дала нам определение абсолютного духа. Конечно же, абсолютный дух античности не может его дать, так как на этом этапе он развил до своей тотальности только свой первый момент — искусство. Но необходимо отметить, что именно поскольку в Греции уже имеется тотальная развитость хотя бы и первого момента, которой мировая культура не имела до этого, то сразу же тут появляется и светлый религиозный образ, и ясная определенность философской мысли. Именно вследствие того, что уже имеется тотальная развитость одного из моментов абсолютного духа, именно с античности начинается культура в строгом смысле этого слова, отсюда ведет свое начало и философская наука, и естественная.
Итак, в античности абсолютный дух является «абсолютным» только в своем первом моменте — искусстве. Именно предельная развитость формы красоты становится условием того, что наступает время развития тотальности второго момента — религиозного. Исчерпав форму красоты, абсолютный дух движется далее. Веками бог работал над тем, чтобы дать себе прекрасную форму. Но, насладившись созерцанием себя в облике греческих богов, он вскоре оставляет ее как несоответствующую богатству своего внутреннего содержания. Его внутренний характер не может быть полностью явлен во внешнем созерцании, и он переходит к более соответствующей форме внутреннего представления. Наступает эпоха собственно религии, тогда как до этого все религии находились в подчинении у формы искусства. Теперь уже, наоборот, форма искусства будет иметь подчиненный характер.
Второй, религиозный момент абсолютного духа развивает свою тотальность в христианской религии. В качестве исторической почвы развития религиозной формы часто указывают Древний Восток. Там, якобы, религия переживает свой расцвет, восточные общества называют теократическими. Совершенно очевидно, однако, что мы не можем найти на Востоке развитой религиозной формы, так как невозможно искать развитый второй момент там, где еще не получил своей тотальной развитости первый момент — искусство. Теократизм Востока поэтому есть эстетический теократизм, внешний теократизм. Истинный теократизм мы должны искать только после того, как уже исчерпана форма красоты, и таковым является только теократизм христианской религии. От истинного теократизма мы вправе ожидать, что он, будучи «вторым моментом», разовьется как органическое продолжение «первого момента». Именно это мы видим в христианской религии, которая, возникая на развалинах античного мира, вбирает в себя, с одной стороны, и восточный образ единого бога, и форму античного искусства, подчиняя его уже своим религиозным целям, а с другой — и форму предшествующей философии. Платон и Аристотель — вершина античной философии — становятся теоретической основой построения христианского вероучения.
Христианскую религию часто рассматривают как одну из многих других исторических религий. Такое отношение лишает христианскую религию ее необходимого разумного характера. Она становится одной из случайных религий в ряду других, также случайных религиозных форм. То есть и к религии здесь относятся способом того эмпирического восприятия, который мы наблюдали в восприятии форм искусства. Эмпирическое сознание не было способно понять разумно–необходимый характер античного искусства, рассматривая его как случайное звено в ряду других исторических форм искусства. Тоже самое происходит и с формой религии. Культурологический рассудок неспособен рассмотреть этот необходимый переход от формы искусства к форме религии, и поэтому он просто описывает как равноположенные с одной стороны формы искусства, а с другой — формы религии. Только философскому мышлению, для которого выяснена определенность абсолютного духа, становится ясной и необходимая, разумная форма христианства.
Философский разум определяет христианскую религию как самую развитую религию или как религию, которая развивает до тотальности религиозную форму вообще. Точно также как античное искусство исчерпывает собой понятие искусства, точно также христианская религия исчерпывает собой понятие религии. Это означает, что после христианской религии мышление перестает быть только религиозным или даже вообще перестает быть религиозным. Христианство является последней мировой религией. Это есть религия в своем высшем проявлении, религия «par exellence». И точно также, как исчерпанность формы искусства в античности приводит к тому, что в дальнейшем начинается развитие тотальности религии, так и тотальное развитие христианской религии приводит к тому, что начинается развитие тотальности третьего момента абсолютного духа — философского.
Христианская религия — вершина религиозной формы вообще потому, что она есть самая разумная религия. Именно этот ее разумный характер, являющийся ее основным достоинством, становится и причиной того, что в христианстве мы видим угасание самой религии и переход духа на светскую почву философии. Разум, который развивался внутри христианской религии, в конце концов, хочет стать на свои собственные ноги. Религиозные «штанишки» становятся ему коротки, и он оставляет их, существуя с начала XIX в. исключительно в своих собственных, т. е., разумных определениях, а не религиозно–эстетических.
Христианство является самой разумной религией потому, что в ней разум определен максимально разумно в сравнении со всеми другими мировыми религиями. Бог–разум открыт для себя в христианстве лучше всего. Разумная определенность вообще состоит в том, что разум определяет себя не через что–нибудь внешнее, природное, а исключительно через себя самого. То есть бог должен определить себя через себя самого, а не через какой–нибудь внешний предмет. Так, например, бог восточных религий определял себя не через себя самого, а использовал для этого какие–нибудь явления природы. Китайский бог определяет себя через образ неба, индийский и египетский воплощаются в животных, персидский есть свет и т. д. Совершенно очевидно, что все эти определения есть нечто недуховное, несоответствующее идеальной природе бога. Это нерелигиозные религии, неразумные религии. Тут или поклоняются самим природным предметам, конкретным животным, стихиям, или же их эстетическим изображениям. То есть все дохристианские религии определяют свой предмет как раз средствами искусства, а не своими собственными. Только в христианстве бог–разум определяет себя не через нечто непосредственное, природно данное, но исключительно через себя самого — насколько это вообще возможно в рамках религии.
Разумные, идеальные определения христианского бога есть:
1. Христианский бог определен как всеобщее, абсолютное идеальное начало — бог до сотворения мира. В начале есть только бог в себе самом. В этом религиозном представлении содержится метафизическое положение о всеобщем единстве мышления с самим собой. Но это есть еще непосредственное, абстрактное единство, в котором нет никакого различия.
2. Это абсолютное идеальное начало в христианской религии не остается только в неразличенном тождестве с собой, но своей собственной силой определяет себя ко всему многообразию мировых явлений. Эта мысль выражена через догму о сотворении мира. Как видим, здесь определение вносится не откуда–то извне, но положено самим мышлением. Разумность христианской религии состоит в том, что здесь, с одной стороны, фиксируется различенность всеобщего от себя самого, выраженное в его распаде на все многообразие единичных предметов, но в то же время удерживается как необходимое положение, что во всей этой конечности бог все же остается у себя самого. То есть здесь налицо сохранение единства в самом различии. А это является одним из главнейших признаков разумности — удержать единство и в различенности, понять различенность, многообразие как момент своего собственного единства.
3. Но поскольку во втором пункте момент различенности, раздвоения, распада является доминирующим, то он должен быть утвержден как хотя и необходимый, но как и преходящий в силу его несоответствия единой природе бога. В третьем моменте бог своей собственной силой возвращается к себе самому. И это возвращение уже оказывается не ходом на попятную к первому, абстрактному моменту, а развитием, опосредованным всем процессом мировой жизни, со всеми ее многообразными формами: неорганической, органической, включая и антропологическую форму. Именно через последнюю осуществляется и это воссоединение бога с самим собой, приобретшее конкретный характер. Этот пункт реализован в новозаветном положении о воплощении бога во Христе и в верности последнего богу, выраженном в его плотском самоотречении во имя духа, идеи, мысли, разума. Разумно, следовательно, исходить из себя самого, из мысли, а не из веления природного. Разум, таким образом, здесь определен как единство трех своих собственных моментов. Христианское понимание бога в его триединстве оказывается, таким образом, схватыванием самой природы разума. Тройственность христианского бога есть религиозное выражение самой логической природы разумной формы, в тождестве со своим содержанием. Суть христианской идеи есть бесконечное умозаключение. И разумный характер христианства состоит в том, что разум в нем умозаключает себя через себя самого, а не через нечто внешнее.
Совершенно очевидно, однако, что разум, натыкаясь на себя самого в этих определениях троичного единства бога в самой религии, уже не может и не хочет остаться на ступени этой хотя и разумной, но все равно обремененной массой случайностей формы. Разум, действительно, есть всеобщее, которое само полагает в себе свое различие и снова возвращается к своему единству. Однако высказывание этой истины в форме христианского представления: Бог есть бог- отец, бог–сын и бог–дух, не есть разум, высказывающийся о себе разумно. Эта мысль в христианстве выражена не в форме самой мысли. Отношения самого разума к себе, движение мысли в самой себе здесь передано через отношение, которое взято не из самой мысли, а из природы: отношение отца и сына не есть отношение мысли, а есть естественное, непосредственно–природное отношение, форма которого не соответствует тому содержанию, которое через него хотят высказать. Именно поэтому всеобщее мышление, зацепившись за самого себя в религиозной форме в идее о триедином боге, испытывает необходимость оставить саму религиозную форму, как неудовлетворительную для целей мышления в его чистоте и необходимости: «Но процесс представления… не есть это постигающее в понятии мышление, — в его содержании нет необходимости, и вместо формы понятия оно вносит в царство чистого сознания естественные отношения отца и сына… Поскольку необходимо выйти за пределы формы процесса представления и упомянутых отношений, заимствованных из области естественного, …постольку этот выход …следует рассматривать как натиск со стороны понятия»[198].
Едва ли необходимо доказывать тезис, что так как в христианстве получает свою полную определенность второй момент абсолютного духа — религиозный, другие два — искусство и философия — оказываются им подавлены. И искусство, и философия развиваются внутри рамок религиозной формы, которая определяет средства и тематику искусства и степень свободы чистого мышления, замыкая философию в круг теологических проблем и догматически налагая тезис о том, что бог, всеобщее не может схватываться мыслью адекватно, а только верой. Однако ступивший в христианстве на свою собственную почву разум уже ничто не может удержать в рамках одной лишь религии («натиск понятия» есть натиск самого бога и кто бы смог удержать последнего?), поэтому, начиная с Декарта, мышление приступает к развитию последнего момента абсолютного духа — философского.
Это развитие, как видим, первоначально протекает внутри самой религиозной формы, которая остается по видимости господствующей даже в эпоху Шеллинга и Гегеля, которые изучают философию в Теологическом, а не философском институте. Однако религиозная смерть бога, провозглашенная позднее столь широко Ницше, наступает уже с картезианским «cogito», «субстанцией» Спинозы и особенно с «трансцендентальным Я» Канта. Всеобщий разум, христианский бог начинает раскрывать свою природу в определениях самого разума, в определениях самой мысли.
Канту часто приписывают ту несуществующую заслугу, что он, будто бы, раз и навсегда поставил разум на подобающее ему место, показав, что почвой знания нужно считать лишь мир явлений. В философской же сфере это — «трансцендентальная логика», выясняющая способности мышления как пустой формы. Именно последняя, согласно Канту и его последователям, убедительно показала, что когда разум движется в себе самом, он неминуемо запутывается в противоречиях. Этим своим выводом Кант создал очень удобные аргументы для тех, кто предпочитает выражать разум в религиозно–эстетической, т. е., случайной форме — Кант есть их бастион, за рассудочными положениями которого они кроют свою неспособность (нежелание?) дать разуму его собственные, необходимые определения.
Философия Канта, однако, вопреки его собственным ожиданиям, оказалась тем пунктом, двинувшись от которого, всеобщий разум выразил себя в системе своих собственных чистых определений. Противоречивость же разума оказалась не пределом, а его собственным принципом, раскрытие которого приобрело форму диалектической системы всеобщего разума, данную первоначально Гегелем.
Уже из вышесказанного мы можем понять, почему именно в философии Гегеля абсолютный дух дает себе это определение — «абсолютный дух». Он может сделать это теперь совсем свободно, так как уже раскрыта вся тотальность его первого момента — искусства; раскрыт и второй момент — религия; но всецело раскрыт уже и третий момент — философский. Именно поэтому абсолютный дух приходит к своему полному самопознанию и дает себе истинное наименование.
В немецкой классической философии, завершающейся системой Гегеля, мы имеем дело не с каким–то очередным историческим философским мнением, в эту эпоху мы имеем дело с развитием философией своей формы до тотальности, точно так же, как в Греции была развита тотальность формы искусства [199] .
В чем же состоит тотальность развития философского момента, благодаря которому полагается и вся определенность абсолютного духа?
Тотальность развития философии в системе абсолютного идеализма состоит в том, что философия окончательно отрывается от чувственного способа отношения мышления к себе самому, который был характерен для искусства и религии. Поскольку философия стояла до этого под знаком искусства и религии, то она сама, поэтому всегда была «заражена» внешностью. Теперь же, оставив за собой искусство и религию как необходимый, но уже пройденный этап, философия становится зрелой. Всеобщий разум в ней познается всеобщим же образом, т. е. в его собственных определениях, а не определениях, заимствованных у искусства или религии, философия стала философией. До этого она не была философией в строгом смысле слова.
Философский процесс развит до своей тотальности потому, что он закончил свою историю. Философия как всеобщая мысль есть необходимость. А ее история есть необходимость, представленная в случайной форме. Сама необходимость, сам логос, сами всеобщие определения разума в философии в ее историческом виде даны в логически несвязанной форме, в несистематичном виде. Во всей истории философии определяется всеобщий разум, но эти определения даны в исторической, т. е. случайной форме. В системе абсолютного идеализма эти исторические определения лишаются этой случайной исторической формы. Всеобщий разум уже раскрывает их как свое собственное движение в них. В этой системе уже нет истории философии, а есть только логический процесс всеобщего мышления в нем самом, и все исторические формы философии — греческая, средневековая, Нового времени — существуют уже не в исторической, а в логической, не в случайной, а в необходимой, т. е. философской форме, философия здесь приобретает впервые за всю историю свою истинную форму. Вот почему философия здесь развивает всю свою тотальность. И раз абсолютный дух уже развил свою тотальность во всех трех своих моментах, включая и логическо- философский, то ясно, почему он уже может дать себе и это логическое определение — «абсолютный дух»!
В начале этой главы мы указали, что определение «абсолютный дух» есть последнее определение философского предмета, которым всеобщий разум определяет сам себя. Теперь мы должны коротко остановиться на предшествующей абсолютному духу определенности разума для того, чтобы нам стала ясной уже определенность абсолютного духа как целого во всей системе разума.
Эта целостная определенность всеобщего разума раскрывает себя в трех сферах, каждая из которых есть сфера самого разума, но в различной степени своей определенности. Этими сферами являются:
Логика — Природа — Дух.
Это самая общая и самая абстрактная определенность всеобщего разума. Но она абсолютно необходима. Каждый из этих моментов развит в себе самом и их внутренняя развитость определяет их по отношению друг к другу. Благодаря этому, эти три момента исчерпывают собой всю определенность всеобщего разума.
Христианский абсолют также не содержит в себе ничего другого. Бог христианской религии также есть это определенное философией содержание: всеобщая диалектическая логика, природа и вся сфера человека или духа, так как со своей разумной стороны, со своей необходимой стороны человек должен быть определен как дух.
Наш «приятель» абсолютный дух, таким образом, относится к третьей сфере разума — к сфере Духа.
Сфера Духа также в себе разумно расчленена в три момента: субъективный дух — объективный дух — абсолютный дух.
Все эти три момента, конечно, также между собой и в себе (как мы это видели в абсолютном духе) органично развиты и определены. Но входить в рассмотрение определенности всей сферы духа мы здесь не в состоянии. Поэтому мы коснемся лишь сферы объективного духа, так как именно он предшествует абсолютному духу. Он есть его непосредственная предпосылка, условие, и мы рассмотрим объективный дух именно со стороны его связи с абсолютным.
Эта связь состоит в том, что сфера объективного духа, заканчивающаяся определенностью разума в государстве, не остается в определении только одного государства. Понятие государства действительно только одно. Но поскольку государство включает в себя непосредственный элемент духа — народ, который определен и природно — географически, климатически, этнически, то единое понятие государства определяет себя далее как несколько государств, отношения между которыми составляют определенность всемирной истории. Сфера объективного духа, таким образом, в качестве своего высшего пункта имеет определение всемирной истории[200].
Таким образом, связь между объективным и абсолютным духом состоит именно в том, что объективный дух есть предпосылка для абсолютного духа именно в моменте своего самого высшего определения — всемирной истории. Сама всемирная история есть высший пункт, истина всего объективного духа. Последний определен в себе как абстрактное право, мораль, семья, гражданское общество, государство и, следовательно, все это своей истиной имеет всемирную историю. Семья, промышленная жизнь, государственное законотворчество и т. д. — все это оказывается только моментами, которые исчезают во всемирной истории. Последняя есть их истина. Но сама всемирная история оказывается истиной и высшим пунктом только объективного духа, и в этом качестве она тоже исчезает и исчезает уже в абсолютном духе. Как семейство и т. д. имеет целью всемирную историю, так и сама всемирная история имеет своей целью абсолютный дух. Именно последний в его тройственной определенности оказывается истиной мировой истории; последняя есть только почва созревания моментов абсолютного духа, именно эти три момента есть та цель, для которой вообще история существует. Следовательно, все исторические события: различные бедствия, возникновение и исчезновение государств, эпидемии, переселения народов, кровавые войны и концлагеря, — все это существует только лишь для одного — для того, чтобы выступили три момента абсолютного духа: искусство, религия, философия!
Значит, вывод следующий: объективный дух в определении всемирной истории со своей духовной стороны есть ничто иное, как процесс становления моментов абсолютного духа!
Это обстоятельство, вообще–то, не очень нас удивляет, так как каждому известно, что искусство, религия и философия развиваются именно в истории, а не где–нибудь еще. Однако в этом популярном представлении отсутствует тот решающий момент, который мы уже знаем — сами искусство, религия и философия для нас уже не существуют в их непосредственности, а выяснены для нас в их разумно–необходимом единстве, в их необходимой иерархии — все они суть различные моменты единого абсолютного духа. Но во всех трех своих моментах единый абсолютный дух определен по–разному: в искусстве разум определяет себя непосредственно для внешнего созерцания; в религии возвышается до умозрительного представления о себе и в философии уже разворачивает себя бесконечно–логически. Значит, сами моменты абсолютного духа — это моменты разума, который уже не воспринимает их непосредственно, чувственно, а во всех этих трех моментах знает себя. И в искусстве, и в религии, и в философии разум имеет дело лишь с самим собой.
Теперь нам остается сделать уже совсем детское рассуждение. Раз разум знает себя как абсолютного духа в своих трех логично определенных моментах (как искусство, религию и философию) и раз непосредственной предпосылкой для него является объективный дух как всемирная история, то, следовательно, сама всемирная история должна быть рассмотрена как разумная. И разум всемирной истории есть именно разум в определении абсолютного духа. Другими словами, вся всемирная история может и должна быть сведена к моментам абсолютного духа как к моментам самого разума. И совсем популярно: сама всемирная история во всем ее объеме, со своей разумной стороны должна быть расчленена на эпоху искусства, эпоху религии и эпоху философии. Образно выражаясь, можно сказать, что задача разумного рассмотрения истории состоит в том, чтобы показать, как всемирная история сама стягивает себя к моментам абсолютного духа. Объективный дух в своем высшем определении должен просвечивать моментами абсолютного духа, как своей истиной!
То, что мы рассматриваем мировую историю как почву обнаружения разума, не должно нас удивлять. Конечно же, раз разум уже определен в себе самом, в своей собственной внутренней, логической сущности, то он может найти себя теперь везде. Строго говоря, Гегель только этим и занят после написания своей Логики. Он находит разум в природе («Философия природы», т. е. «Разум в природе»), в искусстве («Эстетика» или «Философия искусства», т. е. — «Разум в искусстве»); в религии («Философия религии» — «Разум в религии») и т. д. Естественно, что разум должен быть найден и в истории. У Гегеля мы видим специальный курс лекций, где он рассматривает, как разум выступает своими определениями в самом процессе мировой истории. Всемирно–исторический процесс, как ступень объективного духа, как мы только что видели, в своей внутренней духовной определенности есть раскрытие моментов самого абсолютного духа. Поэтому закономерно ожидать от Гегеля, что он рассмотрит всемирную историю именно как почву становления моментов абсолютного духа или, другими словами, сведет всю мировую историю к моментам абсолютного духа. Если мы заглянем в его «философию истории», то мы там найдем приблизительно именно это. Так, например, при рассмотрении греческой истории, он определяет греческое государство как «политическое художественное произведение», что означает, что этот период он рассматривает именно как определенность абсолютного духа в его первом моменте — в моменте искусства. Но указанный принцип рассмотрения всемирной истории требует, чтобы последняя была вся расчленена именно согласно расчлененности самого абсолютного духа, так как именно последний есть «разум в истории». У Гегеля мы, однако, этого не находим. Он не кладет в основу деления всемирной истории сами моменты абсолютного духа как принцип, а делит историю совершенно невероятным для него образом — по аналогии с возрастами человека! Восток для него — период детства; Греческая история — период юношества; Древний Рим — период зрелости и Христиано–германский мир — период старчества в смысле мудрости[201].
Но даже если мы оставим в стороне этот нехарактерный для Гегеля принцип аналогии, который он сам определял как внешний для разума и философии, то в глаза бросается также и тот факт, что при рассмотрении мировой истории Гегель изменяет характерному для него принципу троичного расчленения материала, который есть принцип самого разума. Этот последний мы находим прежде всего в «Науке Логики», которая всецело подчинена триадичному ритму понятия, где необходимость этой триадичности доказана. А после логики мы находим реализацию этого принципа во всех остальных произведениях Гегеля: в «философии природы», в «Эстетике», в «Истории философии», в «Философии права». Однако в «Философии истории» мы этого принципа не находим. Материал непонятным образом делится на четыре части: Восток, Греция, Рим, Христиано–германский мир! В чем тут дело? Откуда идет эта аморфность деления, отсутствие разумной строгости? Что это за эмпиризм в области спекулятивного разума?
В принципе, Гегель пытается ввести некое подобие разумности в ее троичности, говоря, что история есть развитие правовой формы: Восток — «свобода одного»; Греция и Рим — «свобода нескольких»; Германский мир — «свобода всех». Или, что то же самое, эта тройственность им определяется как политические формы: для Востока характерен деспотизм, для Греции и Рима — аристократия и демократия, а для Германского мира — монархия. Однако это также не спасает положения, так как получается, что Гегель кладет в основу деления объективного духа сам принцип объективного духа — принцип права. То есть объективный дух делится не на основе абсолютного, а на своей собственной основе, будто бы он есть сама субстанция, последнее определение разума[202].
Но Гегель сам показывает, что объективный дух есть только почва созревания абсолютного. Почему же тогда он не рассматривает объективный дух, мировую историю с позиций более высокого принципа, с позиций самого разума, определенного им самим как «абсолютный дух»?
Эти нелогичные странности на этом не заканчиваются, философское рассмотрение истории, т. е. раскрытие разумных определений в самой истории, Гегель необъяснимо начинает с Востока. Получается, что разум в своей исторической форме выступает впервые именно в Восточной культуре. Но тогда почему при историческом рассмотрении форм самого абсолютного духа, при рассмотрении искусства, религии и истории философии он определяет восточную определенность духа как еще до–разумную? Так, в «Эстетике» он хотя и начинает с рассмотрения восточного, символического искусства, но тут же резко заявляет, что восточное искусство, в принципе, не является искусством, не является прекрасным. Восточное искусство есть стадия предискусства. Это есть только почва становления подлинного искусства, которое появится только в Греции. Дух Востока, таким образом, еще не явлен даже в своей непосредственной форме, даже в первом моменте абсолютного духа — в искусстве. Но если дух Востока еще не явлен окончательно даже в своей непосредственной форме, то, значит, он еще не явлен вообще. Если разум еще не существует для себя даже в образе развитой красоты, то он вообще не существует для себя!
То же самое мы находим и в истории философии, философия начинается только с Фалеса, с Греции. Восток исключен Гегелем из философии, так как в нем мысль еще настолько подчинена случайности, природности выражения, что нет никакой возможности придать ей некий наукообразный систематичный вид. Но почему же тогда Гегель начинает всемирную историю с Востока? В начале «философии истории» он пытается быть последовательным, говоря о Востоке, что: «и эта история еще оказывается преимущественно неисторической…» [203], но здесь это сказано как–то между прочим, не принципиально, без особенной настойчивости. И вопреки этой «неисторичности» Востока Гегель утверждает, что философию истории: «…мы должны начать с Востока»? [204].
Высшим пунктом всех этих противоречий является несоответствие между логической определенностью абсолютного духа и его всемирно–исторической определенностью. Заканчивающаяся понятием абсолютного духа «философия духа», в качестве высшей формы разума утверждает философский разум. Однако при рассмотрении всемирной истории Гегель высшей формой самосознания называет христианскую религию в ее постреформаторском виде — протестантском. Как же так? При систематическом развитии определений разума, которое Гегель дает в своей «Энциклопедии…», куда входит и «философия духа», он необходимо доказывает, что искусство и религия с необходимостью разрешают себя в философию. Что высшей формой свободы, таким образом, являются не искусство и религия, а философия. Гегель только показывает, как искусство необходимо снимает себя в христианской религии, и на этом останавливается. Оказывается, что в истории высшей формы свободы добивается только протестантская религия: «…Благодаря протестантской церкви состоялось примирение религии с правом» [205].
Как мы выше видели, внутреннюю основу объективного духа составляет абсолютный. Именно развитие форм последнего лежит в основе развития государства. Государство как объективный дух имеет свою основу не в себе самом, а в абсолютном духе — либо в искусстве, либо в религии, либо в философии. И Гегель показывает, что в основе античного государства лежит эстетический разум, т. е. первый момент абсолютного духа. Соответственно после античности основой государства становится религиозный разум. В соответствии со своим понятием абсолютного духа Гегель был бы должен заявить, что и философский разум должен лечь в основу объективной, государственной жизни народов — этого требует от него его собственная система. Но этого у Гегеля мы не находим. Напротив: «… Государство основано на религии. Государства и законы суть не что иное, как проявления религии в отношениях, существующих в действительности» [206].
Иными словами, основой объективного духа у него является второй момент абсолютного духа, а вовсе не третий: «Субстанциальностью… самой нравственности и государства является религия… Государство зиждется на нравственном образе мыслей, а этот последний на религиозном»[207].
Таким образом, основой объективной жизни у Гегеля остается религиозный разум, тогда как субъективно Гегель утверждал в качестве высшего пункта не религиозный, а философский разум.
Как мне кажется, именно желание разрешить это противоречие, замеченное сначала Качуровым, а через Качурова и Авксентьевским, стало движущим принципом деятельности их обоих. Ниже мы также попытаемся внести ясность в этот вопрос о том, почему же Гегель, который впервые вознес философию столь высоко в своей системе, в истории по видимости выступает как апологет религиозного разума.
При рассмотрении понятия абсолютного духа мы видели, что условием его полной определенности является тотальная развитость всех трех его моментов. То же самое мы должны сказать и обо всей сфере духа, рассматриваемой Гегелем в «Философии духа». Последняя, как мы уже сказали, делится на субъективный дух, объективный дух и абсолютный дух. Для того, чтобы абсолютный дух выступил во всей своей развитости необходимо наличие полной развитости моментов субъективного духа и объективного. Рассматривая первые два момента абсолютного духа — искусство и религию — мы должны отметить, что эти два момента имеют свою развитость как в моменте субъективного духа (искусство и религия упражняются конкретными субъектами), так и в моменте объективного духа (в Греческой истории и в истории Средневековья). Но имеет ли подобную развитость третий момент абсолютного духа — философский? Имеет ли и он свою развитость специально на почве объективного духа, на почве всемирной истории? Нет! Искусство и религия имеют этот объективный момент, а философия этого объективного момента не имеет. Почему? Да потому, что Гегель только что закончил развитие формы философии до своей тотальности в моменте субъективности! Значит, третий момент абсолютного духа — философия — имеет свою полную, тотальную развитость только в моменте субъективного духа. На этой исторической ступени философия, как уже развившая себя до своей тотальности, существует только в творчестве одного человека — Гегеля. Значит, третьему моменту абсолютного духа, философскому моменту недостает прежде всего развитости в моменте объективного духа, в истории! И теперь ясно, почему Гегель не может рассмотреть всемирную историю как выступление в ней всех моментов абсолютного духа. Он не может этого сделать потому, что третий, философский момент абсолютного духа еще не имеет своей объективности. История просто еще не успела случиться с этой своей стороны. Именно поэтому Гегель не может рассмотреть всемирную историю как обнаружение в ней разума в его чистоте. Он рассматривает историю как разумную и находит там весь разум, который там уже осуществлен к моменту его жизни. Но в том–то и состоит вся проблема, что это еще не был весь разум, во всей своей определенности! Во времена Гегеля объективный дух как мировая история ясно просвечивает только моментами искусства и религии, и по этому вопросу мы находим у Гегеля полную ясность в его «Философии истории». Но не нужно прилагать много усилий, чтобы заметить, как «Философия истории» у Гегеля к своему концу все более и более теряет свою ясность и приобретает все более смутный и неопределенный характер. Конечно, Гегель старается показать, как разум преодолевает религиозную форму, переходя к своим собственным определениям. Он старается показать это при рассмотрении значения Реформации, последствий французский революции — все это, действительно, уже почва разума, который пытается снять свой религиозный покров. Но это еще не есть весь разум во всей своей философско–спекулятивной чистоте, так как последний выражен именно в системе самого Гегеля, а она еще не втянута в саму историю. Другими словами, Гегель не может рассмотреть всемирную историю как соответствующую своей системе потому, что тотальность самой всемирной истории еще не развита — третий момент абсолютного духа (всеобще–необходимая форма философского разума) еще не получил своего исторического манифестирования.
Значит, абсолютный дух абсолютно развит только в своих двух моментах — в искусстве и религии. Последние имеют и субъективную развитость, и объективную, и с этой стороны они уже всецело определены в понятии абсолютного духа. Третий момент — философский — также уже появился, но он еще существует только в моменте субъективного духа; только один индивид — Гегель — выразил эту необходимость. И этот третий момент, таким образом, требует для себя развития своей объективности.
Значит, Гегель не мог рассмотреть всю разумность мировой истории не потому, что был неспособен или допустил где–то ошибку, а потому, что еще не наступила объективно–историческая возможность этого. Гегель рассмотрел мировую историю максимально разумно, но третий момент абсолютного духа (только что выраженный им самим) еще не развил своей объективности, и именно это есть основное затруднение Гегеля. Из своей логики, из своей системы он знает, что именно философская форма разума является наивысшей, и именно она должна стать духовной основой государства, а отнюдь не религия. Но что делать, история не дает Гегелю подтверждения. В истории он не находит самостоятельной философской эпохи. В истории он находит философскую форму разума, как развивающуюся внутри самой христианской эпохи. Но невозможно предположить, что Гегель не чувствовал, не осознавал этого противоречия своей философии и истории. Ему, однако, была несвойственна поза пророка, и только в одном месте мы находим у него эту легкую констатацию того, что уже и сама история неудовлетворена религиозной формой разума. В конце своих «Лекций по философии религии», где он подчеркивает значение религиозной общины, как места, где осуществляется это самосознание духа в форме религиозного представления, он в то же время говорит: «…Мы видим, что в своей реализации ее (религиозной общины — О. С.) духовная действительность подвергается внутреннему расколу, …такая ее реализация, по–видимому, есть в то же время ее конец. Но можно ли говорить здесь о гибели? … Говорить о смерти значило бы, следовательно, закончить диссонансом. Но что делать?… Когда исполнилось время и оправдание посредством понятия стало потребностью,… и ничто не получает оправдания в вере… Этот диссонанс налицо в действительности (курсив Гегеля — О. С.)… Этот диссонанс устранило для нас философское познание. Но это примирение само является лишь частичным, оно лишено внешней всеобщности, в этом отношении философия — обособленное святилище, и ее служители образуют изолированное сословие жрецов, которое не может совладать с миром и должно оберегать владение истиной. Какой выход из своей расколотости найдет временное, эмпирическое настоящее, какую форму оно примет, — надо предоставить ему…»[208].
Как видим, этими словами, которыми он символически заканчивает рассмотрение религии, он совсем ясно подчеркивает, что современное религиозное сознание (т. е., сама столь им превозносимая форма протестантизма) расколото в самом себе, что истинное примирение духа возможно только в философии, но он констатирует, что философии еще недостает внешней, объективной всеобщности (т. е. третьему моменту абсолютного духа — философии недостает развитости в моменте объективности). И Гегель, не исключая дальнейшей возможности этого развития философии в самой истории, просто не желает гадать и предоставляет самой истории найти способ вывести мышление из власти религиозной формы к форме философии. И мы теперь можем сказать, что история не заставила себя ждать.
Таким образом, все эти указанные выше противоречия проистекают именно из того, что Гегель, давший тотальную развитость формы философского разума, оказывается ограниченным в возможности найти всю разумную определенность во всемирной истории. Он не может ее там найти, так как она там еще не развита всецело. Именно этим нужно объяснять его решение начинать историю с Востока. Этим движением назад он пытается компенсировать недостающий ему третий момент разума — философский. И, пятясь назад, он, таким образом, с одной стороны, смещает всю разумную определенность: до–разумный период восточной истории, который он сам повсюду определяет как еще неоформившийся разум, становится у него первым моментом явления разума в истории; античность — вторым, а христианство — третьим. А, с другой стороны, это приводит к тому, что Гегель вообще отказывается при рассмотрении истории от принципа троичности. В конце своей «Философии права» при рассмотрении понятия «всемирная история» он объясняет необходимость ее расчленения на четыре, а не на три момента следующим образом. Исторические субъекты, народы, — говорит Гегель, — имеют ведь и природную определенность, которую они и пытаются преодолеть в истории. А раз в лице народов дух выходит из природы, то, следовательно, он дает нам основания для деления по принципу четверичности, который свойствен природе[209]: «…Так как дух есть движение своей деятельности,… состоящей в освобождении своего сознания от природной непосредственности,… то существуют четыре начала образования этого самосознания в процессе его освобождения — четыре мировых царства… 1) восточное, 2) греческое, 3) римское, 4) германское» [210].
Гегель, таким образом, закладывает в основу деления всемирной истории не тройственный принцип разума, а четверичный принцип природы.
История духа, действительно, начинается с почвы природы, и история повидимости дает основание для своего расчленения и по этому принципу четверичности. Однако более
соответствующим для философии является ее деление не по этническому природному принципу, а по принципу разумности[211], выраженному в понятии абсолютного духа. Но Гегель не в состоянии приложить этот последний и обращается к более низкому принципу деления из–за невозможности воспользоваться принципом абсолютного духа. Этим он хочет разрешить противоречие между абсолютным духом и объективным. Данное Гегелем деление мы, поэтому можем объяснить как исторически оправданное, но как несоответствующее принципу его собственной философии. И в настоящее время пользоваться им нет никакой необходимости.
Объективная неразвитость третьего момента абсолютного духа — философского — оставляет Гегелю только одну возможность: показать как философский момент в истории развивается в рамках религиозной формы. Это Гегель осуществляет через разделение самой христианской религии на дореформаторскую и постреформаторскую форму — на католицизм и протестантство. Он затрачивает много усилий и действительно очень логично, основательно показывает, как в протестантизме разум освобождается от значительной части внешних элементов, присущих до–реформаторскому религиозному обряду. Именно благодаря тому, что в протестантизме дух уходит с почвы эмпиризма, перестает видеть бога, например, в вине и хлебе, а утверждает, что «бог внутри нас», протестантизму удается достичь большей свободы и в правовой сфере по сравнению с католическими государствами (что мы видим и по сей день). Однако сколь бы ни была уже очищена мысль от чувственных элементов в протестантизме, все равно это еще религиозное представление об абсолютном, зараженное всеми атрибутами случайности. Это не форма необходимого выражения абсолютного. И это Гегель постоянно подчеркивает и в «Феноменологии», и в «Эстетике», и в «Философии религии», но пойти в истории дальше формы протестантской религии и протестантского государства он не может, ибо последний акт всемирной истории еще не случился.
Итак, мы выше рассмотрели противоречия философии истории Гегеля и обнаружили, что они оказываются объективными для Гегеля — он по объективным причинам не может рассмотреть исторический момент своей собственной системы или, другими словами, судьбу своей собственной философии, хотя, как мы видели, ему в общих чертах было ясно, в каком направлении будут развиваться события.
Все содержание предыдущих глав было посвящено как раз тому, чтобы показать, как философия Гегеля изживает свою судьбу, как третий момент абсолютного духа развивает свою объективность. И мы видели, как развитие этой объективности формы философского разума оказалось тесно связанной с историей коммунистической идеологии.
Учитывая теперь тот факт, что третий момент абсолютного духа — философский–уже имеет в лице истории коммунизма свое объективное, историческое бытие, мы можем и должны дать более строгое деление всемирной истории, чем это был в состоянии сделать Гегель. Мы должны здесь проявить большую «святость», чем сам «папа Римский», т. е. приложить более последовательно принцип философии Гегеля, чем это сделал он сам. Необходимо отбросить как несоответствующий философии и принцип аналогии с возрастами человека, и принцип расчленения истории на основе развития политико–правовых форм. В основу деления всемирной истории должен быть положено понятие абсолютного духа. И в соответствии с последним всемирная история совсем ясно делится на:
- Древний Восток и Античность — период раскрытия разума в форме искусства;
- Христианскую историю — период раскрытия разума в форме религиозного представления;
- Коммунистический период мировой истории — раскрытие разума в его чистой, научно–философской форме (только в моменте объективности)[212].
Древний Восток должен быть исключен в качестве самостоятельного момента всемирной истории, так как этот период есть существование духа еще в неразумном, доразумном виде. Восток должен браться как прелюдия к становлению прекрасного Греческого духа. Искусство, как мы знаем, характеризуется именно тем, что духовное, всеобщее содержание выражает себя в единичной форме. Сама единичная форма искусства, следовательно, требует от нас того, чтобы принцип художественного разума был реализован в духе только одного народа, а не нескольких, и этот народ — греческий.
Принцип религиозности, будучи со стороны формы более всеобщим, уже справляется с единичностью созерцания, переходя к особенности представления. Эта особенность определяет и его историческую манифестацию. Христианская религия раскрывает себя в истории как история нескольких особенных народов — преимущественно западноевропейских.
Философский принцип всеобщ по своей форме и по своему содержанию. Именно эта всеобщность формы определяет то, что и в своем историческом бытии он манифестирует себя как мировая коллизия. Коммунизм затрагивает, в той или иной степени, почти все цивилизованные народы и провоцирует конфликт не локального, а мирового масштаба, нашедший выражение в двух мировых войнах.
Здесь уместно добавить, поскольку в коммунистическую эпоху свою тотальность развивает философский момент, то, естественно, что два остальных момента абсолютного духа — искусство и религия — оказываются им первоначально подавлены.
Внося коррекцию в деление всемирно–исторического материала в соответствии с развитием самого понятия, т. е. придавая этому материалу еще более «гегелевский» вид, чем это был по историческим обстоятельствам в состоянии сделать сам Гегель, необходимо сказать, что и другие особенные сферы философской системы, связанные с историей, теперь также могут быть расчленены более разумно, чем у Гегеля. Так, например, философия искусства более логично делится на:
- искусство в определенности самого искусства (здесь должны рассматриваться древневосточное и античное искусство или символическая и классическая форма искусства);
- искусство в определенности религии (христианское искусство или романтическая форма);
- искусство в сфере определенности философского разума. (Здесь необходимо рассматривать все современное искусство, которое лишившись религиозного содержания, вырождается в формализм, натурализм и промышленный дизайн. Как идейно насыщенное здесь может рассматриваться только коммунистическое и нацистское искусство).
Тот же самый принцип необходимо приложить и к истории философии. У Гегеля история философии делится на Греческую философию, философию Средневековья, Новую философию. Именно здесь мы видим, как Гегель вмещает раскрытие разума в его чистом философском виде в рамки самой христианской эпохи, деля последнюю на Средневековье и Новое время. Но это деление нужно признать историческим, которое было оправдано только в его время. Логическое, философское деление должно состоять в следующем:
1. Философия в определенности формы искусства — Греческая философия;
2. Философия в определенности религиозной формы:
а) философия в чистой религиозной определенности — философия Средневековья;
б) философия в процессе снятия формы религии и перехода к собственной определенности — философия Ренессанса и Нового времени (от Декарта до Юма);
3. Философия в своей собственной определенности или в определениях разума:
а) историческое возникновение разумной формы (Кант — Фихте — Шеллинг);
б) философско–разумная форма в ее чистоте и необходимости (всеобщность мышления как научной системы: Гегель);
в) Систематическая форма знающего себя разума в моменте объективности;
аа) система абсолютного идеализма в рамках марксистской идеологии;
бб) реакция на систему абсолютного идеализма со стороны христианского сознания, выраженная в иррационалистических формах философии и позитивистских учениях — вся, так называемая, «современная западная философия» (сюда же нужно отнести и представителей русской религиозной философии). При рассмотрении всех этих современных течений самым существенным является показ того, как ирационализирующий и позитивистский рассудок содержит в себе истинные разумные определения и как он движется к снятию своей ограниченности.
Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишъся навсегда?
Ужель навстречу жадным взорам,
К тебе стремящимся в ночи,
Пустым и ложным метеором
Твои рассыплются лучи?
Ф. Тютчев
После того как философская идея, содержащаяся в немецкой классической философии (прежде всего в лице Шеллинга и Гегеля), стала в форме смутного представления доступной русскому сознанию, последнее мучительно принялось размышлять о том, в чем же заключается разумный характер русского духа. Славянофилы, Чаадаев, Тютчев, Лев Толстой, Достоевский, Вл. Соловьев — вот тот далеко не полный перечень русских интеллигентов, пытавшихся еще в XIX в. понять, в чем же заключается определенность русского разума? В XIX в. мыслители склонялись в итоге к тому, что особенностью русского духа является особенность его религии. Поэтому именно с последней связывали они будущее России. Даже Чаадаев, справедливо усмотревший слабость духа в православной идее, в итоге склонился к тому, чтобы определять русский разум как религиозный.
Гегель, как мы видели, определив славянскую нацию как «великую», не нашел в ее духе чего–то такого, чего бы уже не было выражено в духе западного христианства. Мы должны признать, что данная оценка славян Гегелем была всецело справедлива. В упоминавшейся нами в начале работы переписке Гегеля с эстонцем Б. Икскюлем, которого Гегель воспринимал как русского, мы находим, однако, следующее соображение Гегеля: «Ваше счастье, что отечество Ваше занимает такое значительное место во всемирной истории, без сомнения имея перед собой еще более великое предназначение. Остальные современные государства, как может показаться, уже более или менее достигли цели своего развития; быть может, у многих кульминационная точка уже оставлена позади и положение их стало статическим. Россия же …в лоне своем скрывает небывалые возможности развития своей интенсивной природы…»[213].
Эту абстрактную мысль Гегеля мы не должны воспринимать как только выражение светской любезности немецкого философа в письме к своему русско–эстонскому приятелю–ученику. Вне всяких сомнений сознание неполноты определений разума в самой истории, высказанное Гегелем в «Лекциях по философии религии», отсутствие в самой истории народа, который бы имел основой своего государства, своего объективного бытия не религиозную, а философскую идею, заставляло Гегеля строить предположения, что не исключено, что такой народ может появиться. И как мы видим в этом письме, он не исключал возможности, что таким народом может стать русский или «огромная славянская нация». Предположение Гегеля нужно считать всецело оправдавшимися.
Итак, всемирная история как высший момент объективного духа своим разумом имеет моменты абсолютного духа — искусство, религию и философию.
Разум в форме искусства во всемирной истории были призваны реализовать восточные народы и, прежде всего, греческий народ. Разум греческого полиса был укоренен в схватывании разумного, как идеи красоты.
Разум в форме религиозного представления о триедином боге во всемирной истории был утвержден христианогерманскими народами (немцами, французами, англичанами, шведами и частично итальянцами и испанцами). Разум христианских государств имел своей основой религиозную идею.
Разум как философскую идею на арену всемирной истории были призваны представить славянские народы. Славяне знакомятся с разумом еще в форме идеи христианской религии, но на этой почве они являются лишь подражателями народам Запада. Но когда западная культура развивает в себе более высокую форму разума — философскую идею — именно они, как более девственный духовно народ, начнут строить свое бытие всецело на этих новых светско–разумных началах. Однако поскольку этот новый принцип уже более всеобщ и требует для себя более широкой исторической почвы нежели почва одного этноса, то кроме славян в его реализацию будут вовлечены и азиатские, восточные народы, но духовным лидером будет являться именно славянская субстанция.
Мы видим здесь, как всемирная история делает круг: мировая история начинается на Востоке, движется через Грецию на Запад и через славянство снова возвращается к своему началу — Востоку, но это возвращение уже совершается с высоты тех позиций, которые мировая история приобрела за тот период, когда она оставила почву Востока. Всеобщая форма разума замыкает этот свой круг в Китае, с которого Гегель начинает свою философию истории. Сила философской идеи, скрытой в коммунистической идеологии, продемонстрирована в Китае наиболее мощно: тысячелетиями подряд Китай являлся обществом замкнутым в себя самого, но после восприятия коммунистической идеологии он менее чем в полвека приобрел способность к разумному диалогу в европейских категориях. Эта мысль имплицитно присутствует в знаменитом фильме «Последний император».
Гегелю принадлежат слова: физическое солнце восходит на Востоке, а духовное, более истинное солнце, — на Западе. Теперь мы должны сказать, что духовное солнце, действительно, взошедшее на Западе, теперь возвращается и на Восток, чтобы бросить и там всеобщность своего света.
Христианская религия, как мы уже отметили, есть самая разумная религия. Это обстоятельство явилось причиной того, что христианские миссионеры были самыми энергичными и стремились распространить ее по всему миру, включая и Китай. Эту миссионерскую деятельность мы наблюдаем и теперь. Однако при всей своей разумности христианская идея имеет особенную форму, и потому весь мир никогда не станет христианским. Христианство всегда останется достоянием нескольких народов. Всеобщей формой духа является только форма философской идеи. Поэтому хотя именно славянам достается честь манифестировать философскую идею во всемирной истории, этот принцип не принадлежит им одним, а есть общемировой принцип. Заслуга славян поэтому сколь велика, столь и относительна.
Здесь мы можем вернуться к тому этническому принципу, по которому Гегель делил всемирную историю. Как он отметил, этнический принцип является природным и поэтому четверичным, а не троичным. Теперь, если мы даже воспользуемся этим принципом деления всемирной истории, то четырьмя всемирно–историческими царствами являются не Восток, Греция, Рим и Германский мир, а:
1. Восток;
2. Греция и Рим;
3. Германский мир;
4. Славянский мир.
Или, если соблюдать ту строгость, которую проявил Гегель при делении истории философии и рассматривать Восток, как стадию предистории:
1. Греция;
2. Рим;
3. Германский мир;
4. Славянский мир.
Поскольку, как мы уже отмечали, к моменту жизни Гегеля искусство и религия в качестве моментов абсолютного духа уже были всецело развиты во всемирной истории, то Гегель дал этим моментам совершенно удовлетворительное определение в своей философии истории. Нет необходимости поэтому останавливаться на них специально. Мы должны здесь только попытаться дополнить философию историю Гегеля тем моментом, который в период его жизни еще не был развит, а именно философией истории славянского мира.
В своей философии истории Гегель рассматривает историю народов как историю развития общего для всей истории разума.
Развитие разума в истории идет таким образом, что один или несколько народов проникаются тем духовным принципом, время для реализации которого настало. Проникнутость народа необходимостью мирового духа делает этот народ всемирно- историческим. Пока народ верен этой необходимости, он является самым главным во всемирной истории — на его стороне право всемирной истории. Все другие народы чувствуют это и уступают ему. Но если всемирно–исторический народ не успевает стать вровень с требованием развития духа (а так чаще всего и было), то он неминуемо должен передать эстафету тому народу, который уже воспринял новый, более высокий принцип развития разума. Вот этот переход определений разума с почвы одного народа на почву другого Гегель называет «соприкосновением» всемирно–исторических народов. То есть для того, чтобы один народ уступил место другому, необходимо, чтобы эти народы вошли в некое соприкосновение, включающее как разнообразные культурные связи, так и военные столкновения. Соответственно, из этих военных столкновений всегда выходит победителем только тот народ, на чьей стороне «право мирового духа», т. е. только тот народ, кто воспринял в себя более высокий принцип разума. Как характерное нужно отметить то обстоятельство, что инициатором этих «соприкосновений» — войн, как правило, является тот народ, чье право уже клонится к закату. Словно бы устав от своего всемирно–исторического бремени, он как будто бы ищет своей духовной смерти, стремясь по видимости к господству над тем народом, которому он и передаст свою великую эстафету. Так, мы видим, как духовный принцип Востока, находящийся в персидском государстве, упорно стремится в Грецию. И принцип разума в облике античной красоты побеждает грезящую духовность Востока (что греки художественно же осознают в мифе о египетском сфинксе, которого Эдип сбрасывает со скалы своей разгадкой). Греческий мир, когда приходит его время, сам стремится на северо–запад, чтобы стать в итоге провинцией Рима. Рим, соответственно, сам втягивает в свою орбиту племена варваров, которые низвергнут его полу–античное, полу–христианское величие и начнут развивать христианский принцип до его необходимой высоты, чего сам Рим сделать не имел сил.
Соответственно этому «принципу соприкосновения» всемирно–исторических народов мы должны рассмотреть, как происходит соприкосновение тех народов, которые будут передавать один другому уже не эстетическую и не религиозную идею, а философскую.
Находясь на периферии христианского мира, славянский мир долгое время находится во власти природы и ведет, с одной стороны, чисто растительную жизнь, а с другой, попадает под определение восточного–монгольского духа. Чувствуя превосходство христианского духа перед восточным, славянский мир обращается к первому, и это дает ему возможность справиться с азиатским духом. Однако, воспринимая христианскую идею из ее античного источника, славянский мир с самого начала ставит себя в противоречие с развитием религиозной идеи на Западе. Таким образом, мировая история уже с самого начала кладет внутри христианского мира противоречие, которое является для него имманентным и которое нужно рассматривать как ограниченность формы христианской религии вообще.
Этот независимый от духа западного христианства характер проявляется далее в том, что славянам удается создать свою собственную форму письменности. Часть славян при этом не успевают приобрести автономии, они становятся сателлитами западного христианства, что находит своевыражение и в их алфавите, которым становится латинский[214].
Итак, противоречие между германским и славянским духом начинает беспокоить Запад еще во времена татаро- монгольского ига, и он стремится разрешить его, вторгаясь в лице крестоносцев в пределы славянских племен.
Славянский мир, исчерпав возможности восточного христианства, в конце концов, сам обращается к более глубокому духу западного в лице Петра Первого, но и это обращение носит половинчатый характер, что на границе XVII и XVIII вв. снова влечет протестантский дух к Востоку. Вслед за Александром Невским и Петр доказывает себе и миру, что славяне являются независимым принципом.
Этот «исторический зуд» приводит в Москву и Наполеона. В этот раз славянская душевность, потрясшая Наполеона своей непонятностью, уже не удовлетворяется защитой своего отечества только в собственных границах, а в качестве победителя входит в один из важнейших городов западного христианства — Париж. Но тут же снова откатывается на свои просторы, чтобы затаиться в загадочном ожидании.
Противоречие между этими двумя мирами достигает своей кульминации в двух мировых войнах. И во время второй мировой войны славяно–азиатский анклав водружает свое знамя в столице народа, который дал миру принципы Реформации, являющиеся высшей формой христианской идеи вообще. Теперь, однако, славянский мир не спешит схлынуть в свои исторические пределы и устанавливает свое духовное и политическое господство над значительной частью Европы. Характерно при этом, что весь цивилизованный мир признает это его право, соглашаясь даже на то, чтобы водораздел между славяно–коммунистическим и западно–христианским миром расколол на две части столицу того народа, чьим прародителем был Аларих и из недр которого вышел Лютер.
В этом событии многие будут склонны узреть просто уступку Запада грубой силе — «дикарю Сталину». Дикарем, однако, был также и Аларих, что не означало, что Рим не имел для своего падения духовной причины. Всемирная история, к тому же, не механика, где все можно свести к взаимодействию сил. Во всемирной истории определяющими являются духовные принципы. И падение одного народа перед другим, как и признание права славяно–коммунистического мира диктовать свою волю в Ялте и Потстдаме есть признание не только его физической мощи, но и правоты его духа.
Итак, мы видим, как историческая самостоятельность славянского мира постоянно беспокоит христиано–германский мир, и он влечется к нему. Дух славян, однако, ему так и не удается сломить, а, наоборот, славяне последовательно входят в качестве победителей в два самых существенных духовно западно–христианских города: Париж (столицу средневековой, католической мысли) и Берлин (столицу реформированного, протестантского христианства). Славянский мир, таким образом, этими двумя непосредственными вхождениями в две столицы западного христианства выражает неудовлетворительность мировой истории в форме религиозной идеи в двух ее основных западных видах — католическом и протестантском (с формой восточного христианства большевики поступили, как мы знаем, еще резче).
Здесь мы видим, как на первый взгляд по необъяснимым причинам мировая история позволяет более непосредственным в культурном отношении народам наложить свою волю самым развитым христианским нациям. Это обстоятельство всегда вызывало удивление у самих славян. Специально еще Лев Толстой в «Войне и мире» пытался нащупать эту провиденциальную логику, которая позволила России справиться с Наполеоном. Он, однако, не пошел дальше утверждения того, что «русский народный дух», «гениально почувствованный» Кутузовым, превзошел дух французов и всех других европейских народов, собранных Наполеоном. Этот ответ, хотя и верный, является достаточно поверхностным, так как не совсем ясно, какова же определенность этого «русского духа»? Достоевский поэтому кинулся было превозносить роль православной христианской идеи в духе славян, что завело его в область «константинопольских мечтаний». С точки зрения философии религии совершенно прозрачной является недостаточная развитость христианской идеи в ее православном варианте. Лютер был недоволен внешностью понимания идеи даже в католицизме. Православие в этом отношении находится в еще более худшем положении. Оно полно признаками внешнего, недуховного понимания идеи. Идея в православии осталась неразработанной в своей духовной определенности и осталась заслоненной внешностью, пышностью ритуалов, слабой определенностью духовных требований к прихожанам и самим священникам. Дух античной плотскости и красоты в православии не был преодолен. Поэтому совершенно невозможно считать, что свою духовную силу славяне по сей день черпают из православной идеи. Их духовный стержень совсем другого свойства, мы не сможем его найти в их религии. Последняя сыграла свою необходимую роль прежде всего при создании славянских государств, но утолить жажду духа к самопознанию форма этой религиозной идеи не в состоянии. Поэтому еще с петровских времен славянский дух пытается развить в себе светскую форму самосознания духа. И если в войне с Наполеоном дух славян все еще недостаточно определен со стороны формы (дворянство имеет светское образование, формально закутанное в форму традиционной религии, а народ живет совсем языческими представлениями), то во второй мировой войне нерелигиозный характер духа славян совсем очевиден, форма этого духа носит наименование «коммунистическая идеология». И мы выше видели, что в основу этой идеологии была положена идея философского разума.
Итак, еще раз подчеркиваем, что этими двумя последовательными вступлениями славян в европейские столицы низвергается сама религиозная форма: с вступлением Александра I на белом коне в Париж символически низвергается принцип католической религии; автографами по стенам Рейхстага и фигурой Жукова на белом коне на улицах Берлина символически низвергнут и принцип протестантской религии. Рим, как европейская столица, остается извне оси столкновений, так как Рим принадлежит более духу античного мира, поэтому он уже был исторически низвергнут самими германцами. Славянам было необходимо низвергнуть сам собственно германский принцип, и этот последний был сосредоточен именно во Франции и Германии. (Сама расистская теория графа Гобино, возвеличивающая «германщину», появляется во Франции).
Современным толкователям истории хотелось бы представить триумф Александра I и Жукова как триумф православной идеи над идеей католической и протестантской. Однако очень трудно будет этим историкам редуцировать всю коммунистическую идеологию к православной идее. Этот славянский триумф был триумфом становящейся философской идеи над уходящей религиозной. Вторую мировую войну поэтому мы должны рассматривать как внешнее выражение столкновения второго момента абсолютного духа — религиозного — с третьим — философским. И побеждает последний, ибо право разума на его стороне!
Эту необходимость перехода разума с почвы одного народа на почву другого отмечает и Гегель при рассмотрении реализации в истории христианской идеи. Она состоит в односторонней определенности народа в духе предшествующего духовного принципа. Так, например, он показывает, как христианская идея зарождается еще на почве античного мира — в Древнем Риме. Однако дух римлян не может начать строить свое объективное бытие всецело на началах христианства. Он сильно определен в эстетизме античного духа. Именно эта историческая закостенелость римлян приводит к тому, что для дальнейшего развития религиозной идеи требуются новые, духовно «девственные» народы, которые начнут строить свою жизнь, свои государства исключительно на основе христианской идеи. Последнее должно стать их субстанциальной основой. И этими народами становятся варвары–германцы. Они вторгаются в Рим, разрушают все старое и начинают сначала. И христианство становится принципом нового строительства
Нечто подобное мы наблюдаем и при переходе от религиозной идеи к философской. Сама философская идея есть плод западно–христианского мира. Но она появляется «на выходе» этого мира. Христиано–германский мир не успевает воспользоваться результатами своего собственного плода и упускает этот плод уже на почву других народов. Западно–христианский мир пугается философской идеи, которая порождает идею коммунизма. Новое, нерелигиозное ему кажется чем–то чужеродным. Именно эта историческая закостенелость духа приводит к тому, что для реализации нового принципа необходимы «новые варвары», которые являются варварами только частично, так как идеи разума не являются для них совсем незнакомыми. И эти варвары — славяне. Вырастая в орбите христианской идеи, они все же «не до конца христиане», поэтому им оказывается легче пожертвовать своей традиционной духовностью, выраженной в православии. И мы видим с какой легкостью славяне отказываются от своей традиционной религии в коммунистический период.
Эта тема «славянского варварства» была очень хорошо почувствована в русской поэзии и, прежде всего, А. Блоком («Скифы»).
Блока много упрекали в том, что он принял русскую революцию. Однако эту подробность его творчества нужно рассматривать не как недостаток, а как достоинства его поэтического дара. Хотя ему была неясна разумная определенность нового духа России, содержащегося в коммунистической идеологии, что и послужило для него основанием облечь определенность этого духа в облик христианской идеи («в белом венчике из роз….»), но мы можем только отдать дань восхищения духу этого человека, который оказался способен увидеть разумное начало в стихии коммунистической революции. Этот же самый мотив мы находим и у М. Волошина («Божий бич»). Позднее и в среде русской религиозной мысли появляются попытки дать теодицею современной русской истории (Франк, Яковенко, Бердяев).
Столкновение народов во второй мировой войне на эмпирическом уровне имеет вид столкновения двух «тоталитарных» [215] государств или идеологий: коммунистической и нацистской. Мы видели уже из какого духовного источника проистекает коммунистическая идея, какое место в ней занимает философия Гегеля. В не меньшей степени обязана духу философской науки и идеология фашизма, с той только разницей, что эта связь здесь имеет более отрицательный характер. Кризис религиозной идеи на почве западных народов проявил себя в том, что, с одной стороны, началось построение наукоподобной идеологии коммунизма, основывающейся на «диалектике» Гегеля (в создании этой идеологии приняли широкое участие русские интеллигенты и прежде всего Бакунин своей статьей в «Немецких ежегодниках» о необходимости «диалектического отрицания» в самой истории, которая сложилась у него непосредственно после увлечения Гегелем [216]). С другой стороны, кризис христианского авторитета выразился в том, что сознание отдернулось назад — в область чувства. Чувство, однако, слишком скользкая и неопределенная почва. Чувствовать можно как необходимое, так и случайное. Именно свойственный религиозной форме иррационализм метода привел к тому, что содержанием чувственного стала родовая, природная определенность духа, оформившаяся в теорию расового превосходства. Фашизм и коммунизм, таким образом, оказываются оба результатом кризиса религиозной идеи в момент перехода ее содержания к форме философского разума Поскольку и фашизм оказывается болезнью роста культуры, то его мощь первоначально превосходит дух народов традиционного христианства. Европа быстро падает под его натиском. Именно тогда наступает время государства, основанного на идеологии, содержащей в себе принципы «диалектической философии».
Здесь не место рассматривать саму эмпирическую сторону хода этой войны. Небходимо только отметить, что именно чувство того, что историческая эстафета выскальзывает из рук германского народа, гонит их на славянский Восток. Именно чувство того, что германцы находятся под угрозой, как всемирно–исторической народ, приводит нацистскую идеологию к тезису о необходимости уничтожения славян как этноса[217].
Из самих советско–германских сражений необходимо остановиться только на Сталинградской битве, так как именно она является основным поворотным моментом в этой войне, моментом, в котором новый всемирно–исторический принцип — принцип разума — доказывает свое превосходство над уходящим — религиозно–иррационалистическим.
В переизданной в Санкт–Петербурге «Философии истории» Гегеля авторы вступительной статьи приводят мысль Э. Карра о том, что в Сталинградской битве столкнулись две школы гегелевской философии. И по мнению авторов, это случилось едва ли из–за различного толкования параграфов «Науки Логики»[218].
Вопреки тому, что столкновение у берегов Волги было внешне обусловлено не спором о том, является ли «чистое бытие» тождественным с «ничто», необходимо отметить, что в своей внутренней сути смысл этого столкновения был все же по поводу толкования параграфов «Науки Логики». Вернее даже будет сказать, что в данном случае сталкиваются не «две школы гегелевской философии», а в лице этих двух государств и их армий сталкиваются сами эти категории гегелевской системы! Поскольку косность истории не позволяет ей объективно–спокойно ассимилировать разумную форму, выраженную в системе Гегеля, то ее объективирование, историческое манифестирование проявляет себя в том, что определения философской идеи полагают себя как враждующие государства. В битвах этой войны поэтому мы являемся беспрецедентными свидетелями того, как между собой сталкиваются сами категории гегелевской «Науки Логики». Поскольку современная, христианская по своему духу мысль в итоге посчитала вздором положения о том, что «чистое бытие переходит в ничто», то всемирной истории потребовалось воочию всему миру показать на сталинградских и курских полях, как бытие сталкивается с ничто, как они переходят друг в друга и как в результате этого рождается категория «становления». Форма философской разумности в этой эпохе, в этой войне была объективирована, поэтому гегелевская система здесь существует более в самих объективных событиях, а не в субъективном духе научности, в самой практике, а не теории… Категории здесь более существуют как ползущие навстречу друг другу колонны бронетанковой техники… Но даже и чисто с субъективной стороны очевидно, что коммунистическое государство совсем сознательно делает стержнем своей идеологии «диалектику Гегеля» и пропагандирует пафос разума как философской, логически в себе определенной мысли. В то время как фашистское государство в качестве принципа своей идеологии имеет иррационалистический пафос мистического религиозного чувства.
Неуспех германской армии в Сталинградской битве часто объясняют размерами русских территорий, сковывающих мобильность войск, большими холодами, знаменитой «русской зимой», в которой еще наполеоновские полководцы и западные историки искали объяснения своего неуспеха. Необходимо отметить, что Волго–Донской край — не Сибирь, это южная провинция. Климат поэтому там незначительно отличается от климата в центральной Европе. Аппеляция к особенностям природы поэтому является выражением неспособности найти духовные причины поражения Германии в этой войне.
В знаменитой книге Виктора Некрасова «В окопах Сталинграда» в финале произведения автор, устами героя, ставит вопрос: «Почему, — удивленно спрашивает он, — немцы, которые собрали в своей армии мощь всего промышленного потенциала Европы, которые с легкостью оставили за собой огромные пространства, почему они не могли пройти эти — две сотни, только две сотни метров, которые им оставались до Волги?»
Широко известным является тот факт, что на бляхах ремней солдат третьего рейха было написано: «Gott mit uns» — «С нами бог»! Трагическая ирония истории состояла в том, что бог уже не был с ними, так как бог уже вообще оставил религиозную форму как недостаточно себе соответствующую. Бог усилиями немецкой же культуры выразил свою природу в диалектических определениях спекулятивной логики. Однако последняя была догматически положена в основу идеологии не немецкого государства, чьи солдаты именем христианского бога пытались освятить реализацию совсем не христианской идеи, а в основу славяно–азиатского СССР. Славяне, татары, узбеки и армяне, таким образом, в этот момент были более верны духу самой немецкой культуры, нежели сами немцы. В лице славян германцы, таким образом, в волжских степях встретились со своим собственным духом, с духом своей собственной культуры, который уже не принадлежал только им, а был объективирован. Вот почему стали непреодолимыми эти двести метров волжской земли. К моменту Сталинградской битвы советско–славянский дух укрепился в своей принципиальной исторической правоте: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!». Данную фразу, которой хрипели все радиорепродукторы страны, нельзя рассматривать как только идеологическое клише сталинской пропаганды. Народ СССР и его армия действительно прониклись сознанием того, что «его дело правое», что «право всемирной истории» принадлежит в этой схватке именно ему, в то время как германский солдат к этому моменту уже был в духовном сомнении. Он не был уверен, что «его дело правое». Об этом нам говорят и воспоминания Паулюса, и опубликованные несколько лет назад в журнале «Знамя» письма немецких солдат со Сталинградского фронта. Здесь, в волжских степях совершается духовный перелом в ходе войны. Эту правоту своего духа советское государство чувствует и хочет выразить, сохранить для истории. Поэтому сразу же после войны коммунистическое государство, несмотря на разруху, берется за сооружение целого цикла скульптурных и архитектурных памятников, посвященных битве под Сталинградом, которые сооружаются как в самом Сталинграде, так и в его области. Памятниками этого рода насыщена и архитектура Волго–Донского канала, построенного сразу после войны в районе Сталинграда. При этом необходимо отметить, что идейный смысл имеет не только собственно эстетическое оформление канала, но и сам канал имеет художественное значение. Он сам, как таковой, является памятником советскому духу. Идею этого сооружения мы рассмотрим в следующей главе.
Кто, чародей, в необозримом поле
Воздвиг потомству эти города?
Кто выстроил пролеты колоннад,
Кто вылепил гирлянды на фронтонах?
… Тот дух, что выстроил каналы
Николай Заболоцкий
Докоммунистическое прошлое России в духовном отношении определено двумя факторами: восточно–христианским и западно–христианским влиянием. С точки зрения архитектуры эти влияния заметны в создании византийско–православного стиля в культовой архитектуре и в многообразных эклектичных сочетаниях обеих культурных традиций в гражданской архитектуре. Сколь бы мы ни были обязаны духу православия, в области архитектуры объективности ради нужно признать архитектурное достоинство западного христианства. Последнее не только как и православная архитектура усваивает античный опыт, но значительно его совершенствует, дополняя мировую архитектуру своими специфичными особенностями, выраженными в готике и классицизме.
Как подарок западно–христианской архитектуры славянскому миру, на мой взгляд, нужно рассматривать облик Санкт–Петербурга, с архитектурными достоинствами которого едва ли может сравниться какой–либо иной восточноевропейский город.
В истории русской архитектуры пытаются представить Санкт–Петербургскую традицию как специфично русскую, а некоторых западных архитекторов прямо зачисляют в создатели «национального архитектурного стиля». «Наиболее полное и яркое выражение русская культура середины XVIII века нашла в творчестве гениального зодчего Растрелли… Растрелли создал в полном смысле слова национальный русский стиль в архитектуре…»[219]. Приглашенные в Россию русскими царями западные архитекторы действительно пытались учитывать специфику славяно–византийского начала, что, например, некоторые находят в Исаакиевском соборе Монферрана. Но эти черты столь незначительны, что почти всецело теряются в духе античной и западно–христианской архитектурной традиции. Поэтому во всей Санкт–Петербургской и ей подобной архитектуре «светит» мощь цивилизации, которая имеет свой центр совсем в других географических широтах, нежели земли восточных славян. Кроме того, мне кажется просто обидным для всякой культуры, если ее «национальный стиль» создан иностранными мастерами: Растрелли, Фальконе, Росси, Монферран — как–то трудно сжиться с мыслью, что это–то и есть «гордость русской архитектуры».
Но сколь бы ни был слабым восточно–православный архитектурный стиль, скованный природным началом, содержащимся в самом духе православной религии, и сколь бы ни был внешним для русской культуры западно–христианский дух, все же Россия успевает создать определенную православную и западно–христианскую архитектурную традицию.
Слабость этих двух традиций для общего русского архитектурного облика, однако, проявляется в том, что далеко не во всех русских городах и тем более поселках она может быть прослежена. Достаточно даже выехать за пределы самого Санкт–Петербурга, и очень скоро мы встретимся с таким типом постройки, в которой отчетливо бьет в глаза приземленность, нужда и борьба с природой за самое необходимое. То же самое относится и к городку Калач–на–Дону, находящемуся на расстоянии ста километров от города Волгограда. Во всем архитектурном облике Калача, при всем нашем старании мы не сможем найти даже слабого следа ни православной, ни тем более западноевропейской архитектурной традиции. Даже здание церкви представляет собой обычную грустную и безвкусную жилищную постройку, на крыше которой некрасиво и неуместно возвышается некое подобие «купола» с крестом[220].
Весь этот архитектурный пейзаж, который характерен для всего этого края, представляет поэтому достаточно грустное зрелище, свидетельствующее об отсутствии в этих землях какой–либо значимой эстетической потребности. Все жилищные и административные здания построены с ужасающей прозаичностью и безвкусием, свидетелствующем о жизни, которой еще не известно стремление к духу в облике прекрасного.
Эти постройки может быть и превосходят те избушки с соломенными крышами, вид которых в свое время так оскорбил и опечалил эстетический вкус Чаадаева, вернувшегося из поездки по Западной Европе, заставив его высказать известную и грустную мысль. Но и сейчас, сравнивая облик Санкт- Петербурга и облик русской провинции, очень трудно не вспомнить это соображение Чаадаева, что народ, живущий и строящий подобные сооружения, очень трудно может быть назван духовно определившимся и исторически значимым.
Неразвитость этого края имеет свои исторические причины. Непокорный Дон несколько раз подвергался усмирительным операциям, во время которых царские войска разрушали только что возникнувшие очаги жизни [221].
После достигнутого между русским царем и казаками компромисса на казачьих территориях надолго сохранился архаичный патриархальный принцип самоуправления, который был чужд принципу европейского администрирования и продолжал противиться всему, что выходило за привычные рамки знакомых патриархальных традиций. Так, например, когда в середине XIX в. царское правительство решило построить от Царицына до Калача железную дорогу, то местное население восприняло это как нарушение векового спокойствия[222].
Конечно же, и Гражданская, и особенно Великая Отечественная война, мощно прошумевшая по этим местам, не очень–то способствовали созданию спокойной цивилизованной жизни и соответствующим типам архитектуры.
На фоне всего этого наш взгляд не может не заметить архитектурные сооружения Волго–Донского канала, который построен именно на этом участке — между Волгоградом и Калачом–на–Дону.
Не так давно на глаза мне попалась статья, в которой бывший корреспондент газеты «Комсомольская правда» Игорь Шатуновский вспоминает о своем посещении Калача и объектов канала во время его строительства. Вот что он пишет: «В трехтомном солженицынском “Архипелаге ГУЛАГ”, в длинном перечне мест, где работали зэки, Волго–Дон упомянут лишь пол–строчкой. Полстроки на огромный лагерь, протянувшийся от Сталинграда на Волге до Калача на Дону, — это, конечно же, маловато. Тем более, что в отличие от Магадана, Караганды или Норильска, вокруг которых хранилось гробовое молчание, Волго–Дону была уготована совсем другая участь. По высочайшему повелению он был на весь мир объявлен первенцем «Великих строек коммунизма»… В начале пятидесятых Калач, ставший столицей невольничьего Волго- Дона,… напоминал фронтовой город: тут разместились гулаговские тылы и штабы, конторы, склады, базы, площадки с техникой, на каждом втором прохожем были энкэвэдистские погоны» [223].
Строительство канала, несомненно, стало живительной струей для этих, в принципе, слабонаселенных мест южной русской провинции, о которых А. Серафимович писал, что они вызывают у человека бескрайнюю тоску и уныние. Достаточно только отметить, что население Калача во время строительства канала увеличилось почти в десять раз. Не говоря уже о том, что в городе были созданы судостроительный–судоремонтный, авторемонтный завод, расширена речная пристань и т. д. Но самым удивительным является то, что именно с каналом в этот край приходит и архитектурная традиция, в которой хотя и грубо, а часто и нелепо, но все равно в отличие от местной архитектуры ясно видна мировая архитектурная традиция. Я даже не говорю о самом канале, который мы будем иметь возможность рассмотреть подробнее, но даже и в самом Калаче к единственным зданиям, в которых возможно проследить некую связь с мировой архитектурой, нужно отнести здания, построенные во время сооружения канала. Среди них выделяется кинотеатр «Волго–Дон»[224].
Нет необходимости отмечать, что его колонны неканонично многоугольны, пропорции далеки от совершенства — все это легко заметить. Но в то же время налицо сами колонны, антаблемент, фронтон, карниз, образующие именно тот портик, который мы находим и в Исаакиевском соборе, и в Парижском, и в Римском Пантеоне… То же самое относится и к тем населенным пунктам, которые были созданы специально для обслуживающего персонала канала. И там мы находим большое количество элементов классической архитектуры. Даже автобусные остановки, разбросанные по степи, около которых порой нет ничего другого кроме чистого поля, даже и те носят этот след «канальной» архитектуры. Массивные, построенные из кирпича, они имеют некие лепные украшения…
На фоне традиционной местной архитектуры все это воспринимается достаточно странно. Сталкиваясь в чистом поле с остановкой–мастодонтом, очевидно нелепой и неуместной на этом месте, воспринимаешь ее как некий вопросительный знак, поставленный историей и провидением: как, почему, зачем в этот лишенный всякой художественной и архитектурной традиции край, будто бы ветром оказались заброшены сооружения, напоминающие эскизы некоего огромного, неуклюжего художника, упражняющегося в создании образцов мировой и классической архитектуры?
Но обратимся к самому каналу[225].
Упомянытый Шатуновский далее сообщает, что в Калаче при получении разрешения посещать объекты Волго–Дона, которые были строго засекречены, он имел случайную встречу с начальником Главгидроволгодонстроя МВД СССР генерал- майором, инженером технической службы Рапопортом, который ему сказал следующее:
«Соединить Волгу с Доном пытался еще царь Петр, остатки Петрова вала можно увидеть в степи. Но осуществить вековую мечту нашего народа удалось только при Советской власти. И первым об этом подумал товарищ Сталин».
«Имя генерала, — пишет Шатуновский, — мне ничего не говорило,… лишь много лет спустя, читая Солженицына, я узнал, что Рапопорт был одним из основателей ГУЛАГа, строил Беломорканал, на его совести тысячи погубленных жизней» [226].
Фраза генерала Рапопорта о «вековой мечте» русского народа, которую пытался осуществить еще, якобы, Петр, не была только лишь, как это можно подумать, обычным для того времени напыщенным пропагандистским трюком. В предваряющей Технический отчет исторической справке об истории создания канала сообщается следующее:
«Первый русский проект был составлен по инициативе Петра в 1696 году. Он был одобрен Парижской Академией наук. Его строительство началось в 1697 году между реками Иловля (приток Дона) и Камышинка (приток Волги). Начавшаяся в 1700 году Северная война прекратила строительство.
С 1699 года по приказу Петра велись работы по соединению Волги с Доном в направлении Волга — Ока — Упа — Шать — Ивановское озеро — Дон. За пять лет был построен так называемый «Ивановский канал», включающий 23 шлюза, который, вскоре из–за нехватки в нем воды как судоходная артерия перестал использоваться. Увлеченный выходом к Балтике Петр больше к этому вопросу обратиться не успел» [227].
Разработка Донбасса во второй половине XIX в. сделала вопрос соединения двух рек снова актуальным. Военная севастопольская кампания 1856 г. показала, какой мучительный путь проделывает донбасский уголь к Балтийскому морю в условиях блокады англичанами портов Балтики: «Уголь из района г. Шахты на волах подвозили к Дону у Аксая, затем мелкими судами поднимали до Калача на Дону и снова на волах доставляли к Волге… таким путем уголь попадал в Кронштадт» [228].
Правительство пыталось выйти из этого положения постройкой железной дороги от Царицына до Калача, но ее пропускная способность все же была недостаточной и стоимость железнодорожных перевозок в сравнении с водными — более высокой.
Помимо Донбасских нужд в дешевом транспорте нуждался вывоз зерна из южных районов России. Участвовавшие в зерновом бизнесе английские и французские торговые круги выдвинули ряд концессионных предложений о постройке канала.
Начиная, таким образом, еще с петровских времен, было разработано около двадцати проектов, половина из которых отечественного, а половина иностранного происхождения. В справке они группируются по месту их предполагаемого осуществления. Часть из них предлагала соединить реки в северной части, другая в южной и третья в центральной части рек. Из этой средней группы проектов выделяется проект Н. П. Пузыревского (1911 г.), который и лег в основу коммунистического проекта.
Существует много анекдотических рассказов и очерков, щедро распространявшихся пропагандой многих тоталитарных государств, в которых мудрость вождей проявляется в том, что они, предвидя все на свете, кладут инициативу всему и вся. В случае с каналом мы видели, что Рапопорт также не забыл упомянуть о мудрости товарища Сталина. В техническом отчете, однако, в качестве первого мудреца, думающего о соединении рек еще в первые годы после большевистского переворота, восстанавливается Ленин и можно было бы отнести это просто к смене фигуры поклонения, а не к реальному факту. Но в начале Технического отчета помещена фотокопия Постановления Совета народных коммисаров от 14 мая 1918 года, где говорится о необходимости ассигновать шесть с половиной миллионов рублей на строительство Волго–Донского канала. Проект подписан Ульяновым–Лениным.
Таким образом, коммунистическая власть действительно почти с первых дней своего существования, начиная с октября 1918 г., когда было создано «Управление по составлению проекта и сооружению Волго–Донского канала», постоянно пытается обратиться к разработке и воплощению этой идеи. Так трасса и направление осуществленного канала, например, была разработана еще в проекте 1927–1928 гг.
В 1944 г. работу эту продолжил Гидропроект, группа инженеров которого под руководством инженера С. Я. Жук, разработала схему, воплощенную на практике.
Как уже было упомянуто, в основу лег проект Н. Пузыревского, предложившего основное направление и две ступени шлюзов. Суша, разделяющая в этом месте две реки, достаточно высока над уровнем воды. Достигнуть последнего прорыванием невозможно. Пустить по каналу воду самотеком поэтому не предвиделось никакой возможности. Пузыревский предложил подпитывать канал водой из Дона с помощью насосных станций. Этот пункт также был реализован.
Канал был построен в месте наибольшего сближения Волги и Дона: от окраины Волгограда (Красноармейска) — до окраины городка Калач–на–Дону. Длина канала—101 километр. На этой длине построено 13 шлюзов. Девять из них расположены на более крутом волжском склоне, а четыре — на донском. Значительная часть канала (45 км) приходится на три водохранилища. Подпитку канала водой осуществляют три насосные станции.
Таковы основные характеристики собственно самого канала. При составлении проекта, однако, учитывалось то обстоятельство, что для осуществления систематического судоходства нельзя будет ограничиться построением одного только канала, так как сам Дон от Калача до Ростова большую часть года очень мелководен. В предыдущих проектах предлагалось либо сплошное шлюзование и постоянное землечерпание, либо система гидроузлов и водохранилищ. Коммунистические инженеры решили проблему следующим способом: примерно посередине между Калачом и Ростовом — в районе станицы Цимлянской — Дон перегораживается плотиной. Между станицей Цимлянской и Калачом, таким образом, образуется огромное Цимлянское водохранилище, улавливающее в себя почти 50% годового донского стока, который раньше сбрасывался в Азовское море. Канал, таким образом, в районе Калача выходит сразу в водохранилище, и проблема судоходства здесь решена. От станицы Цимлянской вниз до Ростова Дон подпитывается регулируемым сбросом воды из водохранилища, которая к тому же приводит в движение механизмы Цимлянской гидроэлектростанции.
Помимо судоходного канала, Цимлянского гидроузла, система гидросооружений включает в себя и оросительные каналы, которые осуществлены с учетом рельефа местности и рассчитаны на то, чтобы из водохранилищ вода поступала на поля самотеком.
Таков был замысел и в таком виде он и был осуществлен в период с 1949 по 1952 гг. Воды Волги и Дона соединились 31 мая 1952 г., а официальное открытие состоялось 27 июля 1952 г.
Руководство всеми строительными работами осуществлялось организованным в феврале 1948 г. Управлением строительства Волгодонстроя, находившемся в г. Калаче и подчинявшемся Главгидрострою в Москве. В 1949 г. Главгидрострой преобразуется в Главгидроволгодонстрой и перемещается из Москвы в Калач.
Я не специалист, не инженер в области гидростроительства и не могу судить о техническом совершенстве осуществленного коммунистической эпохой проекта. Чисто умозрительно можно предположить, что спешка, с которой все делалось в это время, с целью уложиться в намеченные партией сроки, не могла в чем–нибудь да не сказаться. Наверняка не до конца были учтены и экологические последствия того, что Азовское море лишится значительной части донского водного стока, а на большой площади разольется широкое новое зеркало вод, что увеличит их испарение и создаст, таким образом, совершенно новую гидрометеоситуацию и т. д. Однако сколь бы ни были велики недостатки этого комплекса сооружений, все же, мне кажется, нельзя не отдать должное грандиозному характеру той задачи, которую здесь коммунистический дух перед собой не только ставил, но и находил силы к ее решению и, судя по тому, что и по сей день канал продолжает действовать, вполне благополучному.
Многие справедливо потребуют дать отчет о той цене, которой было заплачено за эту возможность проплывать из Каспийского моря в Балтийское. Что ж, цена была, действительно, непростительной с христианской точки зрения, но кто доказал, что Россия до конца прониклась христианским духом? Как видим, архитектурный облик русской провинции вовсе не подтверждает данный тезис, но наоборот, свидетельствует о том, что христианская идея и в ее восточноправославном, и в западно–христианском варианте, оказывается существенно внешней для России, неспособной вырвать ее из оков природной власти. Всемирная история «бережет» Россию для распространения не религиозной, а философской идеи. Поэтому и в архитектурном отношении русская провинция остается «девственной» для того, чтобы ярче были заметны на ней следы нового духа.
По этой причине мы не можем требовать от коммунизма следования христианской морали. Славянская народная масса в своей глубине никогда не была до конца проникнута христианскими ценностями, о чем говорит и тот факт, что большевикам так легко и быстро удалось разлучить Россию с христианством. Установившийся в славянской культуре коммунистический режим, выпустивший на поверхность стихию народной души, поэтому, конечно же, еще был не в состоянии понять истинную связь между целью и средством ее воплощения. Можно много ругаться по этому поводу, подобно тому, как некоторые все еще ругаются по поводу петровских преобразований, но предмет нашей критики уже вне пределов нашей досягаемости, и перед нами только практические плоды его противоречивой деятельности, оценить которые нам остается по возможности справедливо.
Справедливости же ради нужно сказать, что из трех знаменитых каналов, построенных Советской властью, Волго- Донской канал был построен с намного меньшими человеческими жертвами, по сравнению с Беломорским и каналом Москва–Волга. Хотя длинна Волго–Донского канала и была меньше, чем на предыдущих двух:
Беломоро–Балтийский — 227 км;
Москва–Волга — 128 км;
Волго–Дон — 101 км.,
но объем земляных работ на последних двух каналах был примерно одинаков: на Москве–Волге — 200 млн м3, на Волго–Доне — 174 млн м3 На Беломорском объем этот составлял всего 21 млн м3. Но уровень механизации на Волго–Доне был уже несравнимо выше Москвы–Волги, не говоря уже о Беломорканале: по утверждению авторов строительства 97,9% земляных работ были механизированы. На долю ручного труда, таким образом, приходится только 2,1%.
Объем же бетонных работ на Волго–Доне даже немного превышает Москву–Волгу. На последней он составляет 2 957 тыс. м3 (вместе с Иваньковским гидроузлом), а на Волго–Доне (вместе с Цимлянским гидроузлом) — 2960 тыс. мА Сроки укладки бетона, однако, на Волго–Доне намного превосходят Москву–Волгу.
Таким образом, хотя по своей длине последний канал является самым коротким, тем не менее по объему некоторых работ, по сложности решаемых вопросов он не только не уступает предыдущим двум, но и превосходит их. Так, если, например, на Москве–Волге наивысшая точка канала над уровнем Волги составляет — 38 м, то наивысшая точка Волго- Донского канала возвышается над Волгой на 88 м, а над Доном на 47 м. Особые сложности возникали при воздвижении Цимлянского гидроузла, так как на таком рыхлом грунте подобное сооружение воздвигалось впервые. Другой сложностью была удаленность Цимлянска от транспортных магистралей, вообще малонаселенность этих краев.
Таким образом, Волго–Дон оказывается, с одной стороны, самым сложным для исполнения каналом, а с другой, вопреки этой сложности на нем коммунистической власти удается вести строительство достаточно профессионально и гуманно по сравнению с предыдущими стройками. Этому обстоятельству несомненно способствует и уже имеющийся от двух предыдущих каналов опыт, и созданный войной сильный технический потенциал, но, что самое главное, на Волго–Доне уже сам дух коммунистического общества становится намного более зрелым, нежели дух тридцатых годов, наивность и отсутствие привычки к терпению которых обусловили большое количество жертв при минимальной эффективности Беломоро–Балтийского канала.
Таким образом, как мы видим, ставшие трафаретными слова коммунистической пропаганды об осуществлении «вековой мечты» не были лишены оснований, и коммунистическая эпоха лишь выразила стремления, которые не давали покоя передовой русской и западно–европейской технической интеллигенции, начиная с петровских времен. Если необходимость в предыдущих двух каналах (и особенно в Беломоро–Балтийском) была до значительной степени проблематичной, и инициатива к их созданию принадлежала самой коммунистической эпохе, желающей не столько решить практическую задачу, сколько удивить мир, то решая Волго- Донскую проблему, коммунистическая власть уже идет в русле старой национальной и даже мировой потребности в этом пути и в его создании стремится быть, насколько это ей удается, максимально профессиональной и гуманной.
Составив себе это общее представление о данном сооружении, перейдем к основному предмету главы — архитектуре канала. Если, как это принято говорить, с высоты «птичьего полета» мы бросим взгляд на все сооружение, раскинувшееся на расстоянии около пятисот километров, то мы обнаружим, что на всем его протяжении все служебные здания канала, гидроэлектростанции, а также ряд построек в созданных для обслуживающего персонала поселках, выполнены в таком архитектурном стиле, который не характерен, как мы уже отметили, не только для архитектуры данного региона, но и вообще для подобного рода сооружений. Создание последних определяется всецело промышленно–транспортными, т. е. практическими нуждами, и поэтому закономерно ожидать, что для подобных целей будет выбран тип промышленной архитектуры «конструктивистского» стиля. Однако во всей так или иначе связанной с каналом архитектуре мы сталкиваемся с явным стремлением к классическим архитектурным формам. Все башни управления шлюзов, насосные станции, огромное здание Цимлянской гидроэлектростанции, здания причалов (например, в поселке Ильевка) изобилуют множеством колонн, портиков, фронтонов, стремящихся к античным формам — все выполнено в стиле, который сами создатели назвали «созданным на основе классического зодчества». Мы не найдем, понятное дело, на канале чистых классических форм, каковые невозможны хотя бы потому, что последние не могут быть воплощены в сооружениях, имеющих совершенно определенную утилитарную цель, которая кладет множество непреодолимых препятствий. Стиль этих построек поэтому, наверное, правильно будет определить как эклектический симбиоз промышленной архитектуры с элементами классической. Свидетельств последней, однако, столь много, что не требует доказательств тот факт, что создатели канала стремились не только решить промышленную задачу, но и придать этой водной магистрали определенный эстетический облик.
Это наличие в сооружениях канала элементов художественной архитектуры, таким образом, ставит необходимость рассматривать его не только как всецело техническое сооружение, но и как определенную попытку сделать его произведением искусства.
Философия искусства рассматривает архитектуру в рамках прежде всего самой первой ступени искусства–символической формы. Символическая форма по сравнению с классической формой и романтической является самой неразвитой — это собственно даже еще предискусство, в котором отображена неудачная попытка духа выразить себя через обращение к неадекватным духу формам и материалам природы. Духовное в этой форме искусства поэтому не изображается отчетливо, а лишь символизируется. Самым характерным видом искусства в символической форме является архитектура, точно также как в классической — скульптура, а в романтической — поэзия. Исторически формы искусства проявляют себя так, что символическая характерна для Древневосточной культуры, классическая — для античности, а романтическая для западно–христианской. Рассматривая историю мировой архитектуры, очень важно учитывать, в какой форме искусства мы находимся, ибо хотя архитектура и проходит сквозь все формы, тем не менее ее роль везде различна — в классической и особенно романтической форме архитектурный вид искусства уже не является определяющим и находится несколько на периферии. Выражение основной идейной тяжести падает на те виды искусства, которые имеют в себе более подходящие средства для передачи более глубокого духовного содержания. В символической же форме духовное содержание еще настолько неопределено в себе самом, что архитектурная форма оказывается для нее самой подходящей и единственной вообще, через которую этот тип сознания может высказаться. Именно поэтому больше всего культовые сооружения строят на Востоке. Их строят не из практических соображений, а из религиозных, архитектура там — основное выразительное средство.
Не нужно затрачивать много усилий для того, чтобы заметить, что коммунистическая культура уже с первых лет своего существования пренебрегает развитыми дворянской русской культурой классической и особенно романтической формами искусства. Их содержание быстро выхолащивается, наполняясь примитивно выполненными скульптурами вождей и пересказами жития последних и их величия в стихотворной и прозаической форме. В то же самое время огромная энергия направляется в строительно–архитектурную сферу, что дает основания утверждать, что для коммунистической культуры именно символическая форма искусства является основной.
Когда задумываешься над этим обстоятельством, то на ум, прежде всего, приходит соображение морализаторского толка, что, вот, дескать, налицо пример того, что когда культура, успевшая развить в себе достаточно богатое содержание, отворачивается от передовых культурных форм, то она тут же попадает в объятия более примитивных. Отвернулись большевики от христианских западных ценностей и сразу попали в объятия деспотического Востока.
Подобная точка зрения не лишена смысла. Действительно, в коммунистической России «азиатский» элемент очевиден — начиная с того, что впервые за всю историю независимой России на вершине власти оказывается человек «кавказской национальности» и кончая типично египетским бальзамированием тел вождей, «персидскими мотивами» советской поэзии в лице, например, Джамбула Джабаева. Что же удивительного в том, что и определяющей формой искусства становится та, которая исторически характерна как раз для Востока — Китая, Индии, Древнего Египта?
Удивительным, однако, является то, что, во–первых, коммунизм, «по–восточному» беря архитектуру в качестве основного выразительного средства, вовсе не воспроизводит архитектурный стиль Древнего Востока. Элементы последнего хотя и присутствуют, все же архитектурным идеалом, к которому он стремится, становится скорее образец классической архитектуры, т. е. «западной». Но, что еще более важно, символичность формы коммунистического искусства вовсе не есть свидетельство воспроизведения примитивного содержания самого символичного искусства Востока. В последнем символически изображался дух в своей еще непосредственной неразличенности с миром природы. В коммунистическом же искусстве символически изображается дух, достигший гораздо более высокой степени своей определенности. Той определенности, которая является квинтэссенцией самой Западной культуры. Здесь символизируется дух, пришедший к наивысшей форме своего самоопределения — форме философской идеи. Поскольку коммунистическая эпоха пользуется самой неразвитой формой искусства, то это, конечно же, свидетельствует о непроясненности для нее самой того содержания, с которым она имеет дело, но для философии искусства, являющейся лишь частью общей системы философских наук, подобная видимость не должна служить препятствием к тому, чтобы за обманчивостью формы не увидеть подлинного содержания.
О коммунистической эпохе все еще пытаются судить на основании тех соображений, которые сам коммунизм о себе имел и высказывал в прозаической форме документов, съездов, выступлений, исторических работ и др. Вся исследовательская энергия направляется до сих пор на то, чтобы уличить коммунизм во лжи, отсутствии всякой логики в его идеологических построениях и проч. Подобное отношение, однако, само по себе слишком наивно. Оно не ухватывает того, что имеет дело с эпохой, которая еще находится в состоянии исключительно эмоционального возбуждения, ей еще совершенно чужд, как теперь говорят, «логический дискурс». Коммунизм насквозь символичен и слушать его детский лепет о себе самом, а тем более спорить с ним — задача неблагодарная. С коммунистической культурой поэтому нужно не спорить, а попытаться проникнуть в ее символическое содержание, которое разлито как в ее символическом искусстве, так и в ее политическом и научном наследстве, которое в не меньшей степени символично.
Но символом чего же является эта грубоватое коммунистическое искусство, за которое как, наверное, и за египетские пирамиды, заплачено многими жизнями? И каково ближе символическое содержание архитектуры Волго–Донского канала, взрезавшегося в еще не успевшую остыть от русских и немецких солдатских тел, волжско–донскую землю?
Сами создатели и архитекторы канала так определили свою задачу: «При решении вопроса об архитектуре… стояло две задачи: первая — показать огромное народо–хозяйственное значение соединения рек и вторая — отразить большое историческое значение Царицынско–Сталинградских битв за Советскую Родину… Основой архитектурного замысла явилась идея величия исторических побед советского народа в Царицынско–Сталинградских боях, которая отражена в… скульптурно–декоративных элементах зданий шлюзов, а также в монументах и барельефах…»[229].
Архитектура канала разрабатывалась группой архитекторов Гидропроекта во главе с Л. Поляковым, которая была выбрана в результате конкурса. Авторское участие в работах принимали скульпторы Е. Вучетич, Г. Мотовилов, Г. Шульц, М. Габэ и группа молодых воспитанников Московского высшего художественно–промышленного училища (бывшего Строгановского).
Сроки проектирования были максимально сжатыми, и подготовить только за один год все чертежи удалось благодаря: «…широкой типизации элементов и деталей… Были выработаны 50 типов сборных офактуренных железобетонных архитектурных деталей…, составлены альбомы типовых металлических решеток для окон и дверей…, типовых фонарей…»[230].
Среди самых значительных монументов на всем протяжении Волго–Донского комплекса выделялась фигура Сталина на правом берегу Волги. Ее авторы — Е. Вучетич и Л. Поляков. Скоро низвергнутая, эта фигура была выполнена из меди, размер ее составлял 26 метров, а вместе с постаментом — 72 метра.
На Цимлянском гидроузле сооружен монумент строителям канала, имеется обелиск, посвященный соединившимся пяти морям, и на башнях последнего пятнадцатого шлюза возвышаются две конных скульптуры, изображающие, одетых в советскую военную форму донских казаков (высота скульптур — 8 метров).
Самым интересным с содержательной точки зрения представляется монумент, воздвигнутый у тринадцатого шлюза, возле Калача. Последний был создан под руководством Вучетича и посвящен соединению двух фронтов, которые недалеко от этого места (в районе хутора Советский) сомкнули кольцо окружения группировки Паулюса.
Выше мы видели, что Волго–Донской канал является превосходящим двух своих предшественников по техническим показателям. Теперь, если мы сравним три канала с архитектурной точки зрения, то и в этом отношении Волго- Донскую архитектуру нужно признать как наиболее отвечающую своей цели.
Беломоро–Балтийский канал вообще не имеет архитектуры. Его символизм поэтому состоит не в архитектурноэстетическом облике, а в самом факте его существования. Еще молодая коммунистическая культура в нем не поднимается до эстетической формы, и неразвитое духовное содержание этой эпохи в нем воплощается в самом прозаическом инженерном сооружении. Предельно абстрактное содержание здесь выражено и в примитивной форме земляного рва, не имеющего никакого художественного облика, вырытого ценой неимоверного напряжения. Беломорканал — вавилонская башня советской России.
Канал Москва–Волга в этом отношении намного превосходит Беломорский как по техническому исполнению, так и по эстетическому облику. Его создатели положили максимум усилий для того, чтобы превратить его из инженерного сооружения в произведение искусства социалистического реализма.
В книге, посвященной архитектуре канала Москва–Волга, я с удивлением обнаружил, что авторы этого сооружения вполне сознательно отказываются от конструктивистских форм и стремятся к художественным архитектурным формам прошлого: «Борясь за социалистическую архитектуру, мы отказались от мнений, что в промышленном строительстве следует работать методами конструктивизма. Мы не могли пройти мимо классического архитектурного наследства Греции, Древнего Рима и эпохи Ренессанса…» [231].
В статье, посвященной значению архитектуры (автор А. И. Михайлов), прямо говорится о необходимости обращения к наследию Древнего Египта и других эпох с целью научиться у них способам передачи смыслового содержания через архитектуру [232].
Таким образом, к моменту построения канала Москва- Волга, коммунистический дух уже поднялся до необходимости художественно–эстетического символизма в архитектуре, что и нашло свое воплощение на практике. Эта большая развитость формы выражения говорит и о прогрессе в содержании. Последний состоял в том, что коммунистический дух укрепился в своей государственной форме, развил определенность промышленной и подчиненной государству личной жизни. Искать, однако, здесь большой глубины было бы ошибкой, так как развитие содержания еще не поднялось до осознания своей всемирно–исторической роли. В этих эстетических формах наивный советский дух просто резвится, нарциссически наслаждается своей молодостью. Отбросив всю глубину культуры мирового духа, советский рассудок остался наедине с самим собой, и ему не остается ничего другого как ощущать почти физиологически крепость своей жизни.
За архитектурный образец создатели Москвы — Волги также берут классическую архитектуру и скульптуру, но поскольку духовная определенность эпохи здесь, во–первых, принципиально иная, по сравнению с идеалом античной красоты, а, во–вторых, еще не развита в себе самой, то это обращение к прошлым архитектурно–скульптурным формам выливается здесь в наивную демонстрацию своих не столько духовных, сколько физических возможностей. В скульптуре канала (как и вообще всей скульптуре этой эпохи) доминирующими являются темы спорта, природы, физического труда, воды[233]. К теме «воды» мы еще вернемся позднее при рассмотрении вопроса о том, почему вообще коммунистический символизм раскрыл себя наиболее отчетливо в сооружениях и архитектуре водных каналов, здесь же лишь подчеркнем, что на Москве–Волге более доминирует тема жизни природы и ее освоения духом, тогда как на Волго–Доне получит свое раскрытие уже тема исторической жизни духа, его отношение не к природе, а к истории.
Архитектура Москвы–Волги пытается удержаться в рамках классического стиля, но желание блеснуть знанием всей мировой архитектуры приводит к смешению и греческого ордера, «совершенствуя», который коммунистическая архитектура вводит в украшение капители коммунистическую символику, и римской арочной конструкции (пятипролетная арка в здании затворов четвертого шлюза), и восточной арабески и воспроизведении мотивов русской архитектуры XVIII в. (нижние башни управления пятого шлюза) и др.
Если перейти теперь к архитектуре Волго–Дона, то здесь мы, во–первых, сразу обнаружим большее единство и простоту стиля при меньшей помпезности. Многие черты скульптуры и архитектуры предыдущего канала, конечно, заметны и здесь, но предыдущая пестрота разнообразных стилей тут приносится в жертву попытке остаться в рамках почти одного классического стиля. Здесь нет уже ни «спортивной» темы, ни романтики покорения природы. Может быть, даже есть основания говорить о большем изяществе. Так, если мы, например, сравним монумент соединения фронтов с монументами Сталина и Ленина на канале Москва–Волга, то нетрудно заметить, что последние уступают работе Вучетича. Если там мы имеем дело с почти совсем неорганичными формами, то здесь детали человеческих фигур более пластичны. Тем более это относится к монументу Матери- Родины в Волгограде, который также создан Вучетичем и может быть отнесен к этому же ансамблю. Несмотря на его огромные размеры, этот монумент содержит в себе определенную грацию, он не столь давит своей тяжестью. Конечно, и Волгодонские монументы еще далеки от собственно скульптуры, как и изображения Ленина и Сталина на Москве–Волге они являются чем–то средним между архитектурой и скульптурой, напоминая нам ту промежуточную стадию в развитии архитектуры, которая нашла свое отражение в египетских мемнонах, но большая развитость духа советской эпохи сказывается теперь и в этой разработке художественной формы.
Сталинградская земля стала местом, где в столкновении двух народов коммунистический дух надломил мощь германского. Именно среди донских и волжских степей чаша весов мировой истории качнулась в сторону коммунистического духа, признав правоту последнего в этой схватке. Содержание этого события составило основную идейную тяжесть архитектуры канала.
Помимо монумента Соединения фронтов, идея победы архитектурно выражает себя в трех триумфальных арках. Последняя расположена на Цимлянской плотине, на четырнадцатом шлюзе. Поскольку напор воды на ворота этого шлюза огромен, то тяжелая конструкция ворот, скрытая в арке, обусловила и ее меньшую художественность. Это даже не арка в собственном смысле, так как форма перекрытия далека от окружности.
Более всего приближается к эталону арки арка первого и тринадцатого шлюзов. Обе выполнены на основе римской арочной традиции, что было обусловлено как самим духом эпохи, приближающимся к духу Римского государства, так и практической целью — скрыть в арочной конструкции греческого стиля механизмы управления шлюзом, конечно, было невозможно.
Арка первого шлюза имеет высоту 40 метров и, таким образом, только на девять с половиной метров ниже Арки Звезды в Париже (архитектор Ж. Ф. Шальгрен), которая является самой высокой в мире. По своему внешнему виду обе арки довольно близки к римским: Арке Септимия Севера, Арке Траяна, Константина. Существенной разницей является более легкий аттик, слабая разработанность украшений — арки также просты и незамысловаты, как и эпоха их создавшая. Однако все основные элементы подобного сооружения учтены — имеется и карниз, и замковый камень. Арка первого шлюза приближается к характерному для этого вида арки квадрату. Арка тринадцатого шлюза в этом смысле нарушает канон, и ее общая геометрическая форма трапециидальна. Если искать исторический аналог, то более всего эти две арки напоминают мне арку Сен–Дени в Париже (архитектор Ф. Блондель).
К особенностям этих арок нужно отнести то обстоятельство, что впервые в мировой архитектуре триумфальную арку используют кроме ее прямого назначения также и с утилитарной целью. В телах всех трех арок скрыты механизмы управления шлюзами, к роли которых мы позднее еще вернемся.
Арка первого шлюза перегружена наложенными на ее тело обелисками, фигурой античного фронтона, разорванного по нижней части, поэтому, хотя она и самая высокая, все же более легкой и гармоничной со стороны формы мне кажется арка тринадцатого шлюза. Ее слабым местом можно считать несколько грубовато выполненный архитектором Мотовиловым барельеф. Издалека в качестве орнамента он вполне вяжется с общим видом, но сам по себе слишком прост и неизящен. Он изображает советских бойцов во время атаки. Кожух пулемета «Максим» навевает ассоциации с гражданской войной, тема которой уже получила свое отражение в ансамбле первого шлюза.
На фронтоне арки первого шлюза написано: «Слава советскому народу — строителю коммунизма».
На арке тринадцатого шлюза со стороны Дона надпись гласит: «Слава победоносной Советской Армии», на обратной стороне: «Слава нашей великой Родине».
Таким образом, как мы видим, арка тринадцатого шлюза является центральной как по своему местоположению, находясь между аркой первого и аркой четырнадцатого шлюза, так и по своему содержательному смыслу, дополненному как скульптурной композицией Вучетича, так и особенностью ее относительно завершенного облика, трапециидальностью формы. Не будет преувеличением поэтому сказать, что это место является центральным для всего комплекса Волго- Донских сооружений, ибо именно на этом месте совершается событие, дающее основное оправдание этой эпохе — здесь замыкается кольцо окружения армии Паулюса, знаменующее духовный перелом во всей войне. Это обстоятельство отмечено и в надписях на этой арке, которые здесь восхваляют не абстрактное стремление народа страны к неопределенной цели коммунизма, не фетишизированного вождя, а отдают справедливый долг конкретному действующему лицу, исполнителю воли мирового духа — Советской армии и всей стране, взятой со стороны ее единства.
На этом можно бы было поставить точку, сказав, что более глубокое духовное содержание — победа в мировой войне — обусловило и более совершенные формы этого сооружения как с технической точки зрения, где советская инженерная мысль как–бы восстанавливает утраченную было связь с прошлой национальной и мировой культурой, включаясь в русско- европейскую традицию осуществления этого проекта, так и со стороны архитектуры, нацеленной уже не на передачу самодовольства физической силой, а на отражение реального исторического события, в котором советское государство выступило на стороне правды.
Такое объяснение, однако, все равно, оставляет без ответа целый ряд вопросов. Во–первых, почему коммунистическая культура свой символизм раскрывает именно в эстетическом оформлении чисто инженерных сооружений — водных каналов. Во–вторых, почему при этом она пользуется классическими архитектурными формами, упорно избегая всякого намека на лучшие образцы православной архитектуры. И последнее: какова же сама определенность победившего духа, выразившего свою победу в столь необычных сооружениях и арках?
В последнее время все чаще и чаще победу Советского Союза в войне с Германией объясняют тем, что советский режим во главе со Сталиным хитро и вовремя использовал русскую национальную идею, обратившись к историческому наследию в лице Александра Невского, Дмитрия Донского, частично восстановил роль православной церкви и, тем самым, якобы, сплотил и мобилизовал русский народ на борьбу с врагом. Если принять этот тезис, что победа Советского государства определена историческим духом русского этноса, то в таком случае и эстетическое выражение этой победы должно бы было воплотить в себе этот момент и отразиться в изображении лучших черт русской и православной архитектуры. Ничего подобного мы, однако, во всей архитектуре этой эпохи не находим.
Конечно, определенную роль в победе элементы национального духа, совершенно правильно использованные Сталиным, сыграли. Однако, что может дать имя Александра Невского литовцу или имя Дмитрия Донского узбеку или татарину, которые сражались в Советской армии? Скорее эти исторические факты должны бы были пробудить у них совсем противоположные чувства. Поэтому идея православного национального духа, столь активно ныне возрождаемая, к победе в войне имеет достаточно косвенное отношение, как не может она являться и духовной основой нашего современного государства, перестраивающегося на развалинах СССР. Поэтому как бы мы ни ругали коммунизм, все же справедливость требует признать, что победа во второй мировой проистекает из самого его духа.
В предыдущих главах мы попытались показать и доказать, что представляет из себя этот странный дух, сломивший напор фашизированной Европы и затем отливший себя в ознаменование этого случая, среди полудиких донских степей в символических формах древневосточной и классической архитектуры. Этот чудак, забросивший в край, которому кроме казачьего куреня не была известна никакая другая постройка, триумфальную арку Тита и Септимия Севера (которую еще умудрился нашпиговать огромными инженерными механизмами), был нами определен как дух, развивающий объективную, историческую сторону третьего момента абсолютного духа — философской идеи. Выше также было показано, что философскую идею нужно понимать, не как некое «философствование вообще», а как научно–систематическую форму философской рефлексии, в которой необходимым образом раскрывается природа абсолютного. Именно триумф всеобщей формы философско–систематического абсолютного знания коммунистическое государство и стремится запечатлеть в архитектурных сооружениях Волго–Донского канала. Данное обстоятельство кажется невероятным из–за ужасающего противоречия, которое мы здесь находим — самая свободная форма мышления, форма философского систематического всеобщего знания, отливает себя в ужасающе несоответствующих своему содержанию единичных формах самого неразвитого вида искусства — архитектуре. Однако не нужно удивляться, так как в коммунистической идеологии эта высшая форма знания содержится лишь в качестве смутного и неосознанного чувства, и выразить его определенность этот способ сознания не может иначе, кроме как этим варварским символическим способом. Он не способен развернуть этой идеи в определении мысли и поэтому он лишь всем своим существованием и всей своей деятельностью говорит нам о ней.
Поскольку в коммунизме пафос этой формы систематического мышления выступает как превосходящий религиозную форму, то коммунизм резко отрицателен ко всем проявлениям религиозности вообще. При выборе архитектурных форм он также не может пользоваться образцами религиозной архитектуры по той причине, что в них религиозное содержание слишком отчетливо явлено и насыщенность религиозным смыслом просто не позволяет наполнить его другим символическим содержанием. Коммунизм поэтому вынужден обратиться ко всем дохристианским архитектурным образцам, из которых классическая архитектура является самой, опять же, систематически разработанной, простой и ясной в своей определенности.
Из сказанного совершенно ясно, что коммунизм берет этот тип архитектуры вовсе не для того, чтобы достичь ее совершенных образцов. Для этого ему бы пришлось отождествиться со способом понимания духа в образе красоты. Содержание же коммунистической эпохи намного выше определенности духа в облике прекрасного, поэтому форма последнего, форма красоты берется лишь как средство для передачи совершенно другого содержания. Коммунистическая архитектура лишь классико–или классицистично–подобна, но, в принципе, вовсе не такова. Поскольку содержание, которое здесь хотят вложить в классическую форму искусства, в форму прекрасного, есть более богатое содержание систематической мысли, самой всеобщей философской идеи, которая по своему определению превосходит и разлагает форму искусства вообще, то понятно, что оно не может не затуманить, не исказить ясности классических форм. Вся архитектура этой эпохи с собственно архитектурной точки зрения не может сравниться с архитектурой классического и романтического периода. Ее достоинства как архитектурного образца невысоки. Но данное обстоятельство объясняется тем, что духовное содержание этой эпохи является превосходящим эстетическую форму вообще. И к последней эпоха обращается не из–за неразвитости самого содержания, как это было всегда в прошлом, при создании всех произведений искусства, но, если можно так выразиться, наоборот — из–за подавленности богатством содержания. Последнее является сверхэстетическим и сверхрелигиозным, и только историческая ограниченность заставляет коммунизм вкладывать это всецело мыслительное (философски–спекулятивное) содержание в неадекватные формы искусства. Здесь мы имеем дело с беспрецендентным в истории культуры и искусства случаем — абсолютную философскую идею пытаются выразить средствами искусства! Это происходит потому, что самая великая и самая свободная форма разума здесь существует еще только в моменте своей внешности, объективности, и на этой ступени она может только чувствоваться этой эпохой и чувственно же выражаться. Именно это эпоха и делает. Она именно чувствует, что в ней заключено великое содержание, и это чувство делает эту эпоху столь беспокойной и ищущей способы сообщить миру об этом богатстве, так неожиданно навалившемся на ее плечи.
Вернемся теперь снова к триумфальной арке Волго–Дона. Как мы установили, эта арка — символ триумфа коммунистического духа во второй мировой войне, который в действительности есть исторический триумф формы систематического, логического познания абсолюта, выраженного в системе абсолютного идеализма Гегеля. Волгодонская триумфальная арка помимо собственно «триумфального» назначения содержит в себе и некий вполне определенный смысл — служит вместилищем механизма шлюза. Механизм же сам по себе есть система, в котором части оправдывают себя лишь идеей целого (нет необходимости останавливаться здесь на том, что идея механизма всецело внешняя для него). Таким образом, символический смысл этой триумфальной арки состоит в том, что она есть провозглашение исторического триумфа систематической формы мысли, на этой ступени представленной еще в облике всецело мертвой механической системы, лишенной всякой текучести своих определений.
И последнее, на чем необходимо остановиться, это вопрос: почему коммунистический символизм обращается для своего воплощения к сооружению каналов и их необычайному архитектурному оформлению?
Значение «воды» для философии было раскрыто еще Фалесом. «Вода» по своему естественному бытию содержит в себе элемент всеобщности, родственный мысли. Также как и мысль, вода есть связующее начало, поэтому нет ничего удивительного, что для символической передачи развившейся в систему мысли эта эпоха также обращается к воде. Однако «вода» Фалеса была выражением самой первой философской мысли, мыслью в ее непосредственности, лишенной в себе всяких определений. «Коммунистическая же вода» должна символизировать такую всеобщность мысли, где последняя уже развила в себе самой все свои определения, сведя случайные, исторические определения мысли к форме необходимых систематических определений. Поэтому для символизации этой необходимой системы разума, лишенной случайностей, сама вода должна быть взята в той ее определенности, в которой она реально существует — в форме рек и озер. Эти последние уже в их естественной форме могут служить прообразом божественного интелекта, отпечатавшего свои «определения» на земной коре. Беря эту естественную систему вод, коммунистическая эпоха не оставляет ее в ее непосредственной данности, но стремится внести в нее собственное определение, устранить случайную связь рек и сделать ее необходимой связью. Как выражается сама эта эпоха, она стремится к созданию «единой водно–транспортной системы».
Таково значение «коммунистической воды» и, таким образом, и эта деятельность коммунизма по созданию вполне практической системы, непонятным образом оформляемая им эстетически, может рассматриваться как до значительной степени неслучайная и имеющая символический смысл[234].