Не только в сочинениях публицистов и популяризаторов науки можно встретить эпитет «загадочные» или «таинственные» в приложении к племени этрусков, создателей одной из интереснейших культур античного мира I тысячелетия до н.э. Действительно, наши сведения об этрусской цивилизации остаются отрывочными и неопределенными, язык не разгадан, хотя чтением и интерпретацией этрусских надписей занимаются специалисты многих стран мира. Не решена и проблема происхождения этрусков. Уже древних греческих и рямских историков волновали многие из этих проблем. Так, Геродот (историк V в. до н.э.) может быть поставлен во главу сегодняшних сторонников «восточной» или «миграционной» теории происхождения этрусков, а Дионисий Галикарнасский, писавший в I в. до н.э., когда этрусского народа уже не существовало, был первым «автохтонистом». Его современник, латинский поэт Проперций, [53] писал об одном из цветущих городов этрусской федеративной державы:
Древние Вейи, когда-то и вы называлися царством,
Гордо на форуме здесь трон золоченый стоял,
Нынче поет среди стен лишь унылая дудка пастушья,
Зреют на ваших костях в поле широком хлеба.[1]
Этруски оставили великолепные и очень своеобразные памятники искусства, в них отразился духовный мир этого загадочного народа. Однако для понимания изобразительного искусства необходимо знать философские, этические и религиозные воззрения народа. Отсутствие этрусской литературной традиции лишает нас этой возможности. Видимо, в силу этого обстоятельства долгое время отрицалось само существование самостоятельного этрусского искусства. Это мнение было порождено формальной точкой зрения и своеобразным «эллиноцентризмом» историков искусства, которые в качестве высшего эталона предполагали шедевры греческого искусства эпохи классики. Наличие параллелей между греческими и этрусскими памятниками было сочтено доказательством того, что этруски просто копировали недосягаемые греческие образцы. Установилось мнение, что искусство этрусков является лишь несовершенной тенью греческого. Так нормативная эстетика XVIII и XIX вв. мешала увидеть своеобразие богатейшего художественного мира этрусков, во многом непохожего на греческий художественный опыт, а кое в чем — и прямо ему противоположного. Только в XX в. была оценена яркая самобытность творчества этрусков, а одной из самых притягательных его черт объявлен «дух антиклассики».
Об этрусской глиптике уже на пороге XX в. А. Фуртвентлер писал: «Теперь выявляется ее двойная высокая значимость, во-первых, потому, что многие находки греков дошли до нас только в ее переработках, а затем-потому, что это — самое лучшее и совершенное, чего вообще смог достичь художественный дух этрусков».[2] Как ни высока здесь оценка этрусского искусства маститым ученым, в ней все же звучит, пусть и скрытое, утверждение абсолютного приоритета греческого художественного опыта. А между тем многие виды памятников, которые со времен А. Фуртвенглера приписывались эллинам и специально—грекам-ионийцам, отнесены теперь к творчеству этрусских мастеров, Достаточно упомянуть [54] «понтийские, церетанские, халкидские» вазы или так называемые «ионийские» золотые перстни в труде Фуртвенглера, которые теперь считаются изделиями этрусских ювелиров.
Экспрессивная атектоничиость этрусских статуй, «иллюзионизм» погребальных портретов, эмоциональная мажорность фресковой живописи — все это было оценено лишь нашими современниками, сумевшими оценить не только своеобразие искусства Этрурии, но и творческий опыт народов Африки, Востока, доколумбовой Америки.
Начало этрусской глиптики относится к концу VI в. до н.э., и следует признать, что оно связано с деятельностью греков-эмигрантов, глухие сведения о которых содержит историческое предание, сохраненное Страбоном и Плинием. Греческие резчики были первыми учителями этрусков в резьбе на камне. Вот почему этрусская глиптика не знала первоначального периода поисков, срывов, неудач, она начинается сразу с шедевров, родилась вооруженная богатым опытом, как, по легенде, Афина, родившаяся в полном вооружении из головы Зевса. Высокий художественный уровень самых ранних работ, подлинных шедевров микротехники, их стилистическая и техническая близость говорят о деятельности одной-двух первых мастерских. В этих мастерских, по-видимому находившихся в богатейших городах этрусского двенадцатиградия — Тарквиниях и Вульчи, и прошло свою школу поколение местных мастеров глиптики эпохи архаики и строгого стиля. Как и свойственно послушным ученикам, этрусские резчики очень долго оставались под обаянием архаического искусства Эллады, хотя все этапы «строгого, переходного и свободного» стилей классического периода можно увидеть в их изделиях. Нельзя не отметить своеобразного консерватизма, долго царившего в локальных мастерских; верные ученики словно не решаются отказаться ни от материала (это почти исключительно сердолик), ни от формы гемм (это всегда скарабеи), ни от усвоенных однажды приемов и полюбившегося стиля своих учителей.
Свою самостоятельность этрусские резчики обнаруживают в украшении спинки геммы жука-скарабея. Помимо подробнейшей правдивой передачи всех деталей строения насекомого, они покрывают узорочьем наружную базу, крылья, голову насекомого, что никогда не встречается на греческих скарабеях. Это дало повод Фуртвенглеру [55] несправедливо сравнить поведение этрусских резчиков с обыкновением ремесленника-копииста «больше внимания придавать раме, чем картине». Но, справедливость требует признать, что в лучших этрусских скарабеях, являющихся подлинными шедеврами микротехники, равных которым нелегко найти в глиптике Греции, местные резчики обнаруживают не только виртуозное мастерство хорошо обученных ремесленников, но и тончайшее чувство ритма, изощренное декоративное чутье художников-творцов.
Этруски использовали произведения глиптики на свой лад. Если для греков геммы служили печатью, то в Этрурии они употреблялись, по-видимому, исключительно как украшения. Ранний скарабей из раскопок в Спине, входивший в состав янтарного ожерелья; так называемое «колье князя Канино» в Лондоне, состоящее из 21 скарабея; ожерелье из скарабеев в Копенгагене — доказывают это. Особенность этрусских гемм V—IV вв. до н.э. — надписи на них, ценные следы загадочного языка этрусков. Но если на греческих геммах этой эпохи мы обычно встречаем подписи мастеров или имена владельцев печати, то на этрусских скарабеях — это исключительно имена изображенных персонажей. Часто это имена героев греческих легенд, переданные в их этрусских вариантах, иногда — наименования местных богов Туран (Афродита), Тиния (Зевс) и т.п. Характерно, что эти надписи читаются лишь на самой гемме, а не рассчитаны на чтение в оттиске. Это подтверждает заключение о том, что в качестве печатей этрусские скарабеи не употреблялись. Точно так же архаические перстни Этрурии обычно имеют тонкие, изящные щитки, легкую, неглубокую, линеарную резьбу, что делает мало вероятным их употребление в качестве печатей. Большинство золотых перстней V—IV вв. до н.э. имеет к тому же рельефные изображения. Часто на этрусских саркофагах мы видим по пять и больше перстней на руке одного персонажа. Видимо, как и в варварском мире Северного Причерноморья, перстни здесь употреблены для репрезентативных или чисто декоративных целей.
Богатое и разнообразное собранно этрусских гемм хранится в ленинградском Эрмитаже. Основное ядро его сложилось уже к концу XVIII в. Некоторые из этрусских скарабеев, в 80-е и 90-е годы XVIII в. поступивших в приватный музей Екатерины II, в начало XVIII в. входили [56] в собрание венецианского коллекционера А. Капелло и наряду с гностическими амулетами считались талисманами. Верное объяснение италийского происхождения их сюжетов и надписей дают в XVIII в. И. Винкельман и аббат Ланци. Однако первую строгую систематизацию этрусских гемм, опираясь на петербургское собрание, дал лишь академик Г. Келер в самом начале XIX в. Работа Келера «О скарабеях и этрусском искусстве» получила высокую оценку у современников-специалистов, и еще на пороге XX в. А. Фуртвенглер отметил верность метода петербургского академика. Поправляя Винкельмана, Келер заложил основы строго научной периодизации развития этрусской глиптики, отнеся «самые грубые и примитивные» из. этрусских гемм не к началу камнерезного искусства в Италии, а к эпохе его упадка у этрусков.[3]
К начальному периоду этрусской глиптики — концу VI в. до н.э. — в собрании Эрмитажа можно отнести, пожалуй, лишь две геммы. Первая из них — отпиленная от первоначального агатового скарабея — как все ранние этрусские резные камни, очень небольших размеров (1,1*0,8 см). Она, видимо, вышла из рук первого выдающегося местного резчика, чья мастерская находилась в Вульчи. Все поле геммы, обрамленное штриховыми ободками, занимает приземистая большеголовая фигура в богатых одеждах и в полном вооружении. Первый владелец — римский антиквар П. Веттори — и ученые XVIII в. видели здесь изображение воина, а Г. Келер — Агамемнона., вождя греков под Троей. Однако это, несомненно, изображение Афины, а то, что Келер принимал за украшенный парадный плащ военачальника, является эгидой, окруженной змеями. Точно такое же изображение эгиды мы встречаем на «халкидских вазах» из Вульчи.
Сходный скарабей из некрополя Популонии и там же найденные расписные вазы позволяют установить точную дату изготовления эрмитажной геммы — 520—500 гг. до н.э. Репликой ее является более крупный, агатовый скарабей в Женеве, несомненно, вышедший из той. же самой мастерской.
Красота крошечного эрмитажного шедевра - этрусской микротехники состоит в богатой линейной орнаментации плоскостного, не объемного, а словно графического изображения Афины. Богатство орнаментики строится на декоративно прочувствованном и сознательно подчеркнутом [57] чередовании горизонталей, округлых линий и диагоналей, повторяющихся в заштрихованном сегменте под ногами богини, на внутренней поверхности ее эгиды и в оперении шлема.
Любопытно отметить, что в отличие от поздних греческих изображений Афины, где эгида покрывает лишь плечи богини, здесь, в раннем этрусском памятнике, она спускается ниже колен и помимо змей по краю имеет шарики, вырезанные мастером с помощью тончайшего сверла. По-видимому, следуя древнейшей иконографической традиции, восходящей к Гомеру, резчик хотел изобразить золотые кисти, свисающие с эгиды. Вот как описывает появление богини в стане греков под Троей певец «Илиады»:
...Меж них появилась Афина
В светлой эгиде, — бессмертной, бесстаростной, ценной безмерно:
Сотия искусно сплетенных кистей на эгиде висела,
Чистого золота: каждая кисть — в гекатомбу ценою![4]
На втором архаическом скарабее из эрмитажной коллекции вырезано изображение гиппалектриона, фантастического соединения коня и петуха. Эта гемма еще миниатюрнее, чем предыдущая, но в обоих случаях мастер избегает свободного пространства. С виртуозным мастерством заполнив изображением все овальное поле скарабея, обрамленное штриховым ободком, на оставшиеся участки он наносит еще сверлом «заполнительные» шарики. Прелесть геммы —в чередовании объемных, скульптурных частей тела и графического оперения на хвосте и на загнутых вперед «ионийских» крыльях фантастического животного.
Всего пятью геммами ограничена вторая группа эрмитажных скарабеев — эпохи «строгого стиля» начала V в. до н.э. Однако здесь сосредоточены лучшие памятники этого рода, дошедшие до нас. Таков сердоликовый скарабей с изображением борьбы Геракла с крылатым демоническим существом-женщиной. Геракл изображен безбородым, он занес палицу над головой змееногого крылатого существа, по-видимому, порождённого мрачными легендами местной мифотворческой традиции. Келер видел здесь сцену из гигантомахии. Возможно, мы имеем здесь случай этрусской интерпретации иных греческих [58] мифов — о борьбе Геракла с Ехидной или же со скифской змееногой богиней, о которой повествует Геродот.
В мастерски скомпонованной, четко уравновешенной двухфигурной композиции еще не разрушена статичность архаической схемы, хотя в деталях утрированно подчеркнута объемность и угловатые движения. Можно отметить частое употребление резчиком одного вида сверла («рундперла»), оставляющего шарики («глоболо»). Этому приему впоследствии суждена в этрусской глиптике особая роль. С его помощью мастер подчеркивает словно вздувшиеся мышцы на животе и коленях. Из шариков скомпонована палица Геракла.
Замечателен ленинградский псевдоскарабей с изображением Аякса и Ахилла. На линии почвы, словно в момент перехода из одного состояния в другое, изображен преклонивший колено бородатый воин в панцире, шлеме и кнемидах. Через плечо он перекинул безжизненно обмякшее обнаженное тело своего поверженного товарища по оружию. Рядом с каждым начертаны этрусские надписи, называющие имена изображенных —Аякса и Ахилла. Надписи, вырезанные на ленинградской гемме, позволяют идентифицировать подобные группы на близких скарабеях из собраний Лондона и Флоренции. У ног Аякса изображена небольшая крылатая фигурка. Келер счел, что мастер добавил ее для масштаба, чтобы, подчеркнуть якобы огромный, «как у колоссов на Монте Кавалло», рост героев. По-видимому, эта крылатая фигурка должна изображать «ейдолон» — душу Ахилла, символизируя его недавнюю гибель.[5]
Богато украшенная рельефной резьбой обратная сторона геммы связана со сценой на лицевой стороне. На месте спинки жука, где должно быть, казалось бы, типичное для этого периода детальное изображение крыльев скарабея, блистательно выполнена фигура — виртуозный образец выпуклой резьбы в технике камеи. Крылатая женщина-птица, печально склонившая голову и бьющая в грудь кулаками — конечно, не Фетида, мать Ахилла, как считал Келер, а сирена — обычный стаффаж древних погребальных памятников. Любопытно, что этот трагический образ сочетается с остатками натуралистически-детально трактованного жука, его головы и членистых лапок. Возможно, здесь мы имеем дело со своеобразным глиптическим «палимпсестом», с первоначальным, архаичным и традиционным исполнением спинки скарабея к более развитым, [59] индивидуальным и лирически-выразительным новым. Так же как крылатый змееногий демон-женщина на предыдущей гемме, Сирена здесь может считаться мотивом, принадлежащим этрусскому резчику, ибо в греческой глиптике мы не находим подобного украшения на спинке псевдоскарабеев. Да и самим символом носителя души умершего, в качестве которого предстает здесь Сирена, в греческих архаических геммах обычно является сфинкс. Эрмитажная гемма с Аяксом и Ахиллом относится к первой четверти V в. до н.э. и, должно быть, исполнена местным резчиком в Вульчи или Цере, так как ближайшие аналогии в торевтике указывают на близость именно к этим цветущим центрам этрусского ремесла эпохи «строгого стиля».
На берлинском скарабее этого же времени, на который первым обратил внимание Винкельман, вырезана сложная многофигурная композиция из пяти воинов, каждый из которых обозначен именем. Это герои фиванского цикла греческих сказаний: Адраст, Тидей, Полиник, Партенопей и Амфиарай. Трое из них сидят, укутавшись в плащи, с жестами, обозначающими раздумье и глубокое отчаянье, двое в полном вооружении стоят за ними. Амфиарай, опирающийся на копье и опустивший голову в мистическом трансе, восседает в центре и явно представляет центральное лицо сцены, он предсказывает гибельный исход фиванского похода. Ученые считают, что источником вдохновения для этрусского резчика могла быть греческая монументальная фреска, в берлинском скарабее виден отзвук высокого «этоса» живописи Полигнота. Упоминаемая Павсанием картина Онасия «Семеро у Фив» известна лишь по названию, но центральный персонаж, сидящий в раздумье, окруженный своими товарищами, восходит к изображению Ахилла в «Гибели Трои» Полигнота. На лондонском скарабее изображение скорбящего героя, напоминающего Полиника берлинской геммы, сопровождается именем Ахилла.
Третий вариант героя, изображенного точно так же, мы встречаем на эрмитажной гемме. Это древняя паста — стеклянная отливка утраченного скарабея. Юный герой в грустной позе сидит на стуле, подперев рукой склоненную голову. Рядом начертано имя — Тезей. Эти три одинаковые фигуры, сопровождаемые каждый раз новым именем, позволяют нам словно заглянуть в самую «кухню» работы этрусского резчика гемм: мотив сидящего в печали героя, [60] заимствованный из прославленной фрески Полигнота, затем без всяких трансформаций, одним изменением имени превращался в любого подходящего персонажа — Тезея, Ахилла или Полиника.
Фрагментировэнный скарабей эрмитажного собрания с изображением юноши, моющего волосы в лутерии, помещается на границе «строгого» и «свободного» стилей этрусской глиптики, где-то около 470—460 гг. до н.э. Судя по надписи «Пелей», сопровождающей подобное изображение на утраченной гемме из бывшего собрания С. Понятовского, здесь изображен Пелей, отец Ахилла. Уместно отметить особую любовь этрусских резчиков к репертуару греческих мифов в данный период развития глиптики Этрурии. Ахилл, Пелей, Тезей, Тидей, Капаней, Амфиарай, Язон — таковы имена, пользующиеся наибольшей популярностью. Порой они добавлены без особой, на наш взгляд, мотивировки к фигуркам атлетов, моющих волосы, подобно эрмитажному «Пелею», или очищающих тело стригилем, подобно берлинскому «Тидею». Ученые XIX в. с большим трудом подбирали соответствующие места из греческих мифографов, чтобы дать хоть какое-либо объяснение этим странным сочетаниям. Так, пытаясь объяснить занятие «Пелея» на эрмитажном скарабее, Г. Келер, вступив в спор с Винкельманом, утверждал, что древний герой изображен здесь не в момент, предшествующий посвящению шевелюры богам за возвращение его сына из-под Трои, а в момент ритуального очищения после убийства брата Фока.
По-видимому, точно так же, как в случае с берлинским Полиником — лондонским Ахиллом — ленинградским Тезеем, мы имеем дело с особым этрусским пониманием греческого художественного и нарративного предания, интерпретировать которое за отсутствием письменных свидетельств самих этрусков мы считаем слишком смелым предприятием.
Прекрасный образец анималистического жанра в этрусских скарабеях строгого стиля являет собой лев на эрмитажной сердоликовой гемме начала V в. до н.э. Виртуозная орнаментальная схема, восходящая к архаическим трактовкам хищника, типа льва ионийского мастера Аристотейха, воспроизведена здесь с блеском этрусским резчиком-миниатюристом.
Постепенно в эпоху. классики в этрусскую глиптику, словно находившуюся под гипнозом архаического [61] искусства Греции, проникают местные мифологические образы. Попытка исследователей интерпретировать их с традиционных «эллиноцентрических» позиций приводила подчас к совершенным курьезам. Таков крупный сердоликовый скарабей с изображением крылатой женщины на троне, держащей, в руке крошечного крылатого человечка. Основываясь на жезле Меркурия, лежащем у ног женщины, и опираясь на греческую художественную традицию, Г. Келер предложил имена Меркурия (!) и маленького Вакха. Современный немецкий исследователь И. Цацов, не пытаясь конкретизировать изображенные здесь персонажи, называет их «крылатая женщина и крылатый демон». Нам думается, все же, что круг изображений следует связать с этрусскими загробными верованиями. Керикей явно указывает нам на функцию хтонического Меркурия-психопомпа, проводника душ в Аид. Сидящая женщина может быть этрусской Прозерпиной или, возможно, — Лазой, а крылатая фигурка, по аналогии с упоминавшимся выше эрмитажным псевдоскарабеем, — душой умершего. Итак, душа, вручаемая Лазой Меркурию, или врученная им царице подземного мира Прозерпине, — таково наиболее близкое объяснение сюжета эрмитажного скарабея второй половины V в. до н.э.[6]
Возможно, свое, связанное с италийской мифологией содержание вкладывал этрусский мастер и в фигурку спутника Одиссея, превращенного в животное волшебным напитком Цирцеи. Скарабей с этим изображением, наверное, должен быть связан со сходной сценой на одной из кьюзинских урн. По-видимому, оба изображения входят в круг специфически этрусских представлений о посмертном воздаянии.
В многочисленной серии этрусских гемм раннего «свободного стиля» в эрмитажном собрании особого внимания заслуживают две. Первая — агатовый скарабей, из собрания гр. Л.А. Перовского — поступил в Эрмитаж в 1873 г. Фигура коленопреклоненного скифа со стрелой изображена этрусским резчиком с поразительно точным знанием этнографических особенностей и костюма далекого восточного народа, сопровождается надписью: «скиф». Гемма относится к середине V в. до н.э. Соблазнительно предположить, что в собрание графа Перовского она могла попасть из раскопок на территории России.
Вторая гемма поступила в Эрмитаж в 1893 г. из коллекции одесского собирателя Ю.X. Лемме. Изображенные [62] на ней два персонажа много раз подвергались обсуждению археологами. Один из них, с посохом и полностью обнаженный, изображен в фас, другой, в плаще и остроконечной шапке, поддерживающий первого под руки, предстает в традиционном профильном изображении. Одиссей с Филоктетом, Тиресием или Телефом? Имена вызывали оживленные споры, пока, наконец, Прометей и Гефест, предложенные Фуртвенглером, не положили конец ревизии сюжета. Драматический эпизод наказания гиганта Прометея Зевсом, повелевшим Гефесту приковать его к Кавказской скале, по мнению Фуртвенглера, заимствован здесь с картины афинского живописца Паррасия.
Действительно, тот факт, что фон изображения не нейтрален, как обычно в геммах, а мыслится скалою, к которой прикована цепь, редкое в глиптике фасовое изображение лица страдающего героя, эмоциональная связь, соединяющая двух антагонистов — Прометея и Гефеста,— все это говорит о монументальном источнике, использованном этрусским резчиком, может быть не прямо. Известно, что в античном мире были широко распространены своеобразные «альбомы Паррасия», на которых учились поколения художников. Во всяком случае, здесь во второй раз в этрусской гемме мы можем более или менее точно указать источник вдохновения резчика, и он опять оказывается греческим.[7]
Видимо, также к живописному оригиналу восходит изображение женщины с детьми на эрмитажном скарабее позднего свободного стиля начала IV в. до н.э. Женщина, держащая на руках двух детей, сочтена была Келером за изображение Латоны с Аполлоном и Артемидой, или, поскольку богиня не имеет здесь крыльев, возможно, — это кормилица их, Ортигия. Ссылаясь на Страбона, петербургский академик упоминал живописный образец, находившийся в Эфесе. Кроме того, Келер считал возможным предложить и другой сюжет — изображение Ночи с ее детьми Сном и Смертью, подобное тому, которое украшало знаменитый ларец Кипсела. Можно предположить еще одну тему: Медея с детьми, готовящая страшную месть Язону. Это вполне согласуется с возникающей в это время в Этрурии тягой к жестоким, кровавым сюжетам.
К эсхатологическим представлениям этрусков о загробном воздаянии восходит изображение Немезиды на другом эрмитажном скарабее. Богиня предстает в виде [63] крылатой женщины со скипетром в руке и колесом у ног. Этот образ, впервые появляющийся на этрусской гемме начала IV в. до н.э., в дальнейшем будет популярен и в римской глиптике, он доживет до конца античного мира. К кругу локальных религиозных представлений должны быть отнесены изображения крылатой Лазы с венком, стоящей у алтаря, на котором лежит голова, или женщины с животным, склонившейся над головой, также помещенной на алтарь. Почти не поддается истолкованию сюжет третьего агатового скарабея из этой группы гемм IV в. до н.э. Мастер изобразил женщину в стремительном движении с развевающимися по ветру волосами в облегающем тело хитоне.. В руках ее — палица Геракла и жезл или лук. Это — Омфала (?) или, скорее, — Лаза, несущая своему подопечному оружие легендарного героя. Характерна для этрусских гемм одна тема, к которой резчики Италии обращаются на каждом этапе развития глиптики, в то время как в греческом мире она неизвестна вовсе. Здесь изображается Геракл, возлежащий на плоту-корабле оригинальной конструкции: под настил прикреплены пустые амфоры, обеспечивающие плавучесть плота. К числу самых дерзновенных подвигов Геракла относится поход на запад, к океану, к легендарному острову Эритее, на который герой, по преданию, приплыл в золотом корабле-кубке, дарованном ему Гелиосом. Это океанское плавание, по другим источникам, Геракл совершил в бронзовой лодке, а в стихах поэта Мимнерма говорится о том, что герой плыл на золотом ложе Гелиоса:
Быстро летит по волнам на вогнутом ложе крылатом,
Сделано дивно оно ловкой Гефеста рукой.[8]
Именно с этим западным циклом мифов можно связать изображения возлежащего на плоту Геракла на этрусских скарабеях. Легендарный корабль героя у мастеров Этрурии претерпевает своеобразную метаморфозу: из золотого кубка или ложа Гелиоса, порожденных поэтической фантазией эллинов, он превращается в довольно прозаическую, вполне реальную плавучую конструкцию на полых сосудах. Возможно, в основе этих плотов лежало смутное воспоминание о реальных древнейших судах, которые предание связывало с греческим Гераклом, италийским Геркулесом и финикийским героем Мелькартом. Историк Арриаи упоминает «священный корабль Геракла», стоявший в храме Мелькарта в Тира. А путешественник [64] Павсаний, описавший святилище героя на Малоазийском побережье, уточняет конструкцию корабля: «Есть там деревянный плот, и на нем бог приплыл из Тира». Любопытно отметить, что тема океанского плавания Геракла на плоту встречается лишь в глиптике Этрурии и на двух ранних эгейских печатях III—II тысячелетия до н.э.
В этих памятниках, разделенных гигантским отрезком времени, отразились слившиеся в один цикл сказаний воспоминания о реальных морских и океанских экспедициях, предпринимавшихся эгейскими, финикийскими, греческими и этрусскими мореплавателями.[9]
Необычайно интересны находки этрусских скарабеев вдали от Италии. Зафиксированы случаи подобных находок в материковой Греции и на островах Эгеиды и Адриатики: Корфу, Мелосе, Кипре, Сардинии и Сицилии, в Югославии и Турции. Некогда Фуртвенглер обратил внимание на несколько этрусских скарабеев из Северного Причерноморья. Сегодня мы в состоянии увеличить эту группу северопойтийских находок.
Самым ранним в ней является обесцвеченный скарабей из Анапы с изображением Геракла. Академик Л. Стефани ошибочно отнес его к числу «тех александрийских или финикийских имитаций, которые во множестве расходились по всему греко-римскому миру». Геракл, популярнейший герой Эллады, предстает здесь в специфически италийском варианте: юный безбородый герой сидит у источника, украшенного маской льва. В этрусских верованиях Геракл выступал как покровитель вод, владыка элементов и стихий мироздания. Целебные источники в Италии носили название «Геракловы купания», а пещеры, где они располагались, считались входами в подземный мир. В Италии культ Геракла, спускающегося в Аид и победившего таинственные загробные силы, носил хтонический. характер. Анапская гемма, по стилю и тематике, очень близкая памятникам этрусской торевтики IV в. до н.э., должна быть отнесена еще к первой половине этого столетия.[10]
В гробнице близ Керчи был найден второй этрусский скарабей. На нем вырезано очень суммарное изображение женщины, моющей волосы в лутерии с высокой подставкой. Эта тема чрезвычайно распространена в этрусской торевтике и глиптике. В Эрмитаже среди гемм, составляющих основное ядро музейного собрания, хранится [65] скарабей, поступивший в 1928 г. из собрания А.И. Нелидова. Он имеет еще более обобщенное изображение и являет собой как бы следующую ступень в развитии той же темы в Этрусской глиптике. Мастер предпочитает здесь пользоваться лишь одним видом сверла — рундперл, — оставляющим полированные шарики, в то время как в керченском скарабее этот прием сочетается с глубокими линейными штрихами-врезами. Скарабей из Керчи относится к концу IV — началу III в. до н.э.
В окрестностях Керчи были найдены два скарабея этого же времени, на которые в свое время указал Фуртвенглер. На одном из них изображен кентавр, на другом — бык. К этой же группе гемм IV—III вв. до н.э. относится скарабей с собачкой из собрания Мерль де Массоно, найденный в некрополе Нимфея и хранящийся ныне в Берлине.
Итак, помимо Греции, островов Эгеиды и Малоазийского побережья, в ареал распространения этрусских скарабеев мы можем добавить Северное Причерноморье. Конечно, едва ли на этом основании может ставиться вопрос о непосредственной торговле этрусских центров с северопонтийскими колониями греков, особенно с конца V в. до н.э., в эпоху упадка «тирренской талассократии». Можно говорить лишь о посреднической торговле, доставлявшей в Северное Причерноморье изделия этрусских резчиков IV—III вв. до н.э.
Однако есть основание полагать, что на далеком западе античной ойкумены учитывались вкусы и запросы восточного рынка. Здесь можно еще раз обратить внимание на этрусский скарабей из собрания Л.А. Перовского с изображением скифа и надписью. Эта гемма — красноречивое свидетельство живого интереса этрусков к культуре далекого восточного народа и несомненного знакомства мастеров Этрурии с особенностями культурной жизни Скифии и Северного Причерноморья.
Еще Келер отметил преобладание в коллекциях этрусских скарабеев поздних, как он считал «деградированных» гемм. Наблюдение в принципе верное, но оценочная сторона его требует уточнения. Исследователями новейшего времени обращалось внимание на своеобразный консерватизм, царивший в этрусских мастерских, на эффект явного запоздания в Этрурии тех художественных явлений, которые в Греции уже отнюдь не являлись новшествами. Можно говорить и о задержке архаической фазы [66] развития глиптики, обязанной влиянию первых учителей этрусских резчиков. Как известно, в результате поражений в войнах, после 480 г. до н.э. Этрурия лишается прямых контактов с Элладой, что может объяснить ориентацию локальных мастерских на прежние достижения, а также некоторый налет провинциализма и ремесленной рутины в сравнении с блеском первых серий скарабеев.
Однако в этот же период, около первой половины — середины IV в. до н.э., словно очнувшись от «греческого гипноза», может быть не без влияния соседей — италиков и кельтов, этрусские мастера переходят к чрезвычайно самобытному, эффектному и чисто декоративному стилю гемм «а глоболо» (от итал. «глоболо» — шарик). В изображениях, условно построенных из комбинаций шариков, предельно обобщенных и последовательно стилизованных, этрусские мастера словно заново открывают для себя радость не стесненного традицией творчества.
Этот самобытный стиль как нельзя лучше подходил к специфическому в Этрурии отношению к геммам, — мы уже упоминали, что здесь они не были печатями и не нуждались для этого в миниатюрной детализации. Сильная полировка шариков — «глоболо» — отныне уничтожала всякий намек на детали. Этрусские скарабеи стали тем, чем должны были стать давно — эффектными, не рассчитанными на близкое рассмотрение украшениями, сверкающими контрастными бликами красных камней — сердоликов — и их роскошных золотых обрамлений. Вспомним, что хранящееся в Лондоне «колье князя Канино», входившее в собрание Люсьена Бонапарта, включало 21 скарабей именно такого рода.
Развитие такого стиля было последовательным и долгим, оно шло в направлении большего стилистического единства и изживания привычных пережитков старой манеры. Его фазы могут быть названы ранней, развитой и поздней. Возможно, смелая стилизация форм в скарабеях «а глоболо» объясняется не столько влиянием кельтов, соседей этрусков, сколько внутренними тенденциями их собственного искусства, всегда отличавшегося той особенностью, которая у итальянских исследователей получила характерное наименование «дух антиклассики».
Образцом ранней фазы нового стиля может служить эрмитажный скарабей первой половины IV в. до н.э., который отличается необычно крупными размерами и [67] виртуозно вписанной в овал композицией. Несмотря на почти полное торжество новой условной манеры, мы с первого взгляда узнаем сцену динамичной схватки героя Беллерофонта с Химерой. Мастер еще не отказывается от штрихового обрамления, острием резца он отмечает гриву коня, ребра на теле чудовища, различные мелкие детали. Точно так же решено изображение воина в схватке со львом на другом эрмитажном скарабее этого стиля. Химера на третьей гемме в том же собрании воспроизводит схему знаменитой бронзовой статуи из Ареццо (Флоренция), но полностью лишена каких-либо деталей оригинала.
В развитом декоративном стиле этрусские мастера IV—III вв. до н.э. очень скоро отказываются от архаичного штрихового обрамления и замыкают композиции круглящейся чертой. Фигуры у лучших резчиков этого периода не сухи и схематичны, а отличаются, несмотря на всю их стилизованность, полнокровностыо и убедительностью. Лишенные деталировки, эти, отнюдь не ставшие силуэтными, изображения, при всей простоте художественных средств, имеют неуловимо точные градации рельефа. Любопытны появляющиеся в конце периода смелые «аббревиатуры», вроде слитно изображенных в фас двух коней или словно зеркально отраженные повторения одинаковых животных, порой сливающихся, как фигуры на игральных картах, образуя фантастическое единое двуглавое изображение-перевертыш.
При всей условности нового языка мастера отваживаются порой на многофигурные повествовательные композиции. Такова эрмитажная гемма с изображением женщины, правящей колесницу на распростертого на земле мужчину. Келер видел здесь иллюстрацию к греческому мифу о гибели Эномая. Нам же представляется, что резчик мог гораздо естественнее взять за основу италийскую легенду о смерти одного из этрусских царей Рима — Сервия Туллия.
Особенным изяществом отличаются незатейливые анималистические сюжеты мастеров III в. до н.э., подобные двум играющим собачкам или трехглавому стражу Аида Церберу, производящему отнюдь не страшное, а скорее комичное впечатление.
Образец, пожалуй, самого последовательного применения новых приемов резьбы — эрмитажный скарабей III в. до н.э. с изображением трех персонажей, плывущих [68] в лодке, где, по-видимому, резчик по традиции стремился изобразить «похищение прекрасной Елены». Фигуры людей, построенные из простейших комбинаций шариков, становятся похожи то на муравьев, то на водолазов в скафандрах. Некоторые сюжеты поздних этрусских скарабеев стиля «а глоболо» могут быть определены лишь при сопоставлении нескольких промежуточных вариантов. Таково изображение «самоубийства Аякса», на первый взгляд скорее похожего на танцующего неповоротливого водолаза. Обыкновенная собачка под резцом мастера позднего декоративного стиля вдруг превращается в какую-то немыслимо-вытянутую таксу на колесиках, а орел становится похож на комичного птенца из фильмов Уолта Диснея.[11]
Этот неузнаваемо преображенный мастерами-формалистами мир вызвал неожиданно интерес не историков искусства, а писателей-фантастов.[12] Люди в скафандрах с антеннами в шлемах (так истолковывались острые смелые штрихи, подчеркивающие нос и бороду), космические корабли с выхлопами реактивного топлива (за них были приняты украшения кормы — «аплуструмы») казались долгожданным подтверждением догадок о пришельцах из других миров, посетивших нашу планету. Если бы писатели этого толка были последовательны, им следовало бы признать, что птицы, собаки, львы, решенные в абсолютно тождественной манере, что и «пришельцы в скафандрах», тоже являются представителями фауны неземной.
Так неожиданно подшутил над псевдонаучными претензиями маленький мир в себе, мир этрусских скарабеев, где царили свои законы развития стиля. На этапе этого позднего декоративного класса гемм, где-то в конце III — начале II в. до н.э. развитие этрусских скарабеев прекращается. К III в. резчики всех центров античного мира переходят от гемм, крепившихся на вращающейся дужке, к изготовлению вставок-печатей в неподвижных перстневых оправах. Не без влияния своих соседей латинян и греков-кампанцев этрусские мастера также начинают вырезать эти вставки, какое-то время сочетая их с традиционным видом гемм-скарабеев, даже тогда, когда повсюду, кроме Этрурии, старая техника была оставлена.
Традиции этрусских камнерезов продолжают жить и позже, в многочисленных сериях «италийских гемм» II—I вв. до н.э. Многие из них, возможно, вырезались [69] еще и этрусскими мастерами, чье искусство было ассимилировано, а их изделия поглощены художественной культурой республиканского Рима.