Сколько можно изменять и присягать России, чтобы убедить её в своей преданности? Трудно сказать. Вот, например, Сурхай-хан Казикумыкский только перед генералом Ртищевым раскаивался несколько раз в своих изменах, клялся служить верно. Стоит ли говорить, что ни одного из своих обещаний он не сдержал и угрызений совести не испытывал. В связи с этим Ермолов писал:
«Если генерала Ртищева отвлекали важнейшие занятия, то мог он, по крайней мере, не входить в сношения с явным изменником, сношения, которые он не иначе должен был разуметь, как прощение его преступлений»{525}.
У Сурхая Казикумыкского были причины бояться появления русских в Южном Дагестане. Только во время наместничества Ермолова он вместе с акушинцами действовал против Пестеля, посылал свои войска на помощь мехтулинскому хану, поддерживал уцмия Каракайтагского и, наконец, вместе с аварцами сражался при Болтугае. Всё это убедило главнокомандующего принять решительные меры против изменника. Тот знал об этом, собирал силы в Хозреке и готовился к обороне.
19 января 1820 года Ермолов объявил населению Дагестана, что за измену Сурхай высочайшим повелением императора Александра I отстраняется от власти и Казикумыкская провинция передаётся в управление Аслан-хану Кюринскому, верному России.
Для исполнения высочайшего повеления в Казикумыкское ханство отправляется генерал Валерьян Григорьевич Мадатов с сильным отрядом, в состав которого зачисляется по его просьбе испанский революционер на русской службе дон Хуан Ван Гален. Он оставил нам свои воспоминания, изданные в Лондоне, о чём я уже упоминал, в которых дал подробное описание этого похода, за что ему должны быть благодарны многие поколения русских историков и биографов Алексея Петровича Ермолова.
Отряд Мадатова формировался в Ширванской провинции. В конечном счёте его составили пять батальонов пехоты, одна тысяча отличной мусульманской конницы, сотня казаков и четырнадцать орудий. Этот летний горный переход по трудности, может быть, и нельзя сравнивать с суворовским переходом через Альпы, но был он чрезвычайно опасным. Несмотря на соблазн пуститься в описание его, сдержу свои эмоции, ибо Ермолова там не было. Он почти всю вторую половину 1820 года находился в Тифлисе. Но об этом позднее…
Преодолев все препятствия, отряд Мадатова достиг Кубы, где его встретил полковник русской армии Аслан-хан Кюринский с восемью сотнями своей конницы, выстроенной на обширной поляне. По свидетельству Ван Галена, всадники приветствовали князя радостными криками. На всех лицах отражался восторг, вызванный звуками музыки и ожиданием близких сражений.
Утром 5 июня Мадатов получил сообщение о скоплении больших сил горцев в Хозреке. Переправившись через бурный Самур, отряд князя к вечеру вступил в пределы Кюринского ханства, где должен был сразиться с двадцатитысячным войском Сурхая.
Командование всей туземной конницей Мадатов поручил Аслан-хану, а её авангард он подчинил его брату Гасану.
Сражение началось рано утром 12 июня. Князь бросил авангард Гасана против левого фланга неприятеля, чтобы сбить его с высот и открыть отряду путь на Хозрек. В этой опасной атаке принимали участие майор Нижегородского драгунского полка дон Хуан Ван Гален и капитан Александр Иванович Якубович.
Два раза герои князя Мадатова врывались на высоты перед Хозреком и дважды отступали. «При этом, — вспоминает Ван Гален, — я был невольным свидетелем нескольких сцен ярости, до которой доходили азиатские воины…
Я видел одного кюринского всадника, борющегося с лезгином в предсмертной агонии. Они рвали друг друга зубами и, наконец, обнявшись, покатились в скалистую пропасть, увлекая за собою и своих лошадей, которых держали за повод.
Я видел другого лезгина, который, поручив свою лошадь товарищу, сползал вниз по страшной крутизне под нашими выстрелами только для того, чтобы отрезать голову неприятелю, сто раз рискуя при этом потерять свою…»{526}
Во время третьей атаки неприятель был смят и опрокинут. Преследуя противника, отважный командир авангарда Гасан-ага пал, сражённый пулей в самое сердце. Замешательство, возникшее в связи с гибелью начальника, устранил Мадатов, подкрепивший свою конницу тремя ротами Апшеронского полка, с которыми сам явился на место боя. Лезгинская конница рассыпалась по окрестным горам. Тогда же удачным выстрелом из пушки был взорван пороховой склад в селении на подступах к Хозреку. Воспользовавшись паникой в рядах врага, русская пехота устремилась в атаку и захватила окопы передовой линии обороны Сурхай-хана.
Ван Гален вспоминал:
«С высоты гор перед нами открылась вся линия неприятельской обороны и весь лагерь Сурхая Казикумыкского. Его пёстрая ставка была украшена знамёнами, кругом были палатки его приближённых, также покрытые разноцветными шёлковыми тряпицами. Тут же стояло множество оседланных лошадей и несколько отрядов пехоты, составлявших неприятельский резерв. Всё это представляло собой чрезвычайно оживлённое зрелище, указывая вместе с тем на ресурсы неприятеля и способы его защиты, что имело большое значение в данный момент»{527}.
Атаку на Хозрек возглавил сам Мадатов. Напрасно офицеры просили его отъехать в сторону и не подвергать себя опасности.
— А кто возьмёт Хозрек, если я уеду, — возражал князь.
— Мы возьмём его, ваше сиятельство, — отвечал за всех подполковник Сагинов и с батальоном Апшеронского полка устремился на приступ. Он и майор Ван Гален первыми ворвались на городскую стену, и оба были ранены.
Неприятель, выбитый из Хозрека и подгоняемый шквалом картечи, бежал по узкому ущелью, неся огромные потери. Хан Сурхай скакал впереди. Якубович с туземной конницей преследовал отступающих и рубил их, как лозу на учении.
Аслан-хан Кюринский, возведённый Ермоловым в чин генерал-майора русской армии, стал также ханом Казикумыкским. Сурхай бежал в Персию, где и умер в глубокой старости.
Вслед за Казикумыкским ханством присягу на верность России добровольно принесли старшины высокогорного Кубачинского общества. Поздравляя войска с победой, Ермолов писал в приказе по корпусу:
«Ещё, наказуя противника, надлежало вам, храбрые воины, вознести знамёна наши на вершины Кавказа и войти с победою в ханство казикумыков. Сильный мужеством вашим, дал я вам это приказание, и вы неприятеля, в числе превосходящего, в местах и окопах упорно защищавшегося, ужасным поражением наказали. Бежит коварный Сурхай-хан, и владения его вступили в подданство великого нашего Государя. Нет более противящихся нам народов в Дагестане…»{528}
Не забыл главнокомандующий и упомянутых офицеров Якубовича и Ван Галена, представив их обоих к награде. О первом из них, сосланном на Кавказ за дуэль, Ермолов писал начальнику Главного штаба Волконскому:
«Заглаживая вину своей безрассудной молодости, он командовал у Мадатова мусульманской конницей и в бою при овладении высотами отличил себя поистине блистательной храбростью. Если не достоин он воспользоваться милосердием Императора для перевода в гвардию, то прошу для него орден Святого Владимира 4-й степени, ибо он по справедливости офицер отличный»{529}.
Не менее лестно отзывался Ермолов и о втором офицере в представлении, адресованном тому же князю Волконскому:
«Ван Гален служил примером неустрашимости и усердия, которые видел в нём каждый с особенным уважением. Я прошу исходатайствовать для него орден Святого Владимира 4-й степени с бантом. Иноземец в стране отдалённой гордиться будет служением в храбрых войсках Государя Великого»{530}.
Впрочем, рассказ мой о Ван Галене ещё впереди…
Алексей Петрович надеялся, что император Александр Павлович по достоинству оценит подвиг его и его солдат. Но, увы, не оценил. Честолюбие генерала было уязвлено.
Каких бы успехов ни добился Ермолов, он был обречён на умолчание. Победитель Наполеона и глава Священного союза Александр I не мог позволить себе признаться перед всей Европой, что Кавказ ему пока не подвластен. В связи с этим Алексей Петрович писал:
«Удобно было происшествия на Кавказе сохранить в неизвестности, а самого меня покрыть мраком… Иностранные журналы не только не были язвительны, но даже молчали».
Русские тоже молчали.
По мере покорения горцев усиливалась и власть А.П. Ермолова на Кавказе, приобретая практически неограниченный характер. При этом он нарочито подчёркивал свою независимость, в чём признавался А.А. Закревскому:
«Знаю свои недостатки! Иногда, чтобы напомнить о себе, выпускаю странные приказы, на которые другие не решаются»{531}.
Вот что писал об этом князь П.А. Вяземский:
«Если под раздражением неблагоприятных и щекотливых обстоятельств мог он быть в рядах оппозиции и даже казаться стоящим во главе её, то это было лишь внешнее явление, которое многих обманывало; в сущности, он был человеком власти и порядка»{532}.
Эта внешняя оппозиционность проконсула Кавказа обманула декабристов, делавших ставку на подчинённые ему войска и предполагавших ввести его в состав Временного революционного правительства. Обманула она и Александра I. Историки утверждают, что в последние годы император серьёзно думал о необходимости смещения Ермолова с поста командира Кавказского корпуса, несомненные способности которого высоко ценил, активно продвигал его по службе и давал важные назначения, но при этом немного побаивался.
Пока дон Хуан Ван Гален геройствовал на Кавказе, на родине у него произошли события европейского значения…
В первый день 1820 года полковник испанского генерального штаба Рафаэль дель Риэго поднял на острове Леон мятеж Астурийского батальона и потребовал восстановления конституции, отмененной королем Фердинандом лет пятнадцать назад. На следующий день к нему присоединился уже известный читателю Антонио Квирога. Первые сведения о начале революции пришли в Россию, когда исход событий не был ясен, Николай Иванович Тургенев с тревогой записал в дневнике 13 февраля:
«В Гишпании восстало несколько полков. Опять ли всё погибнет? И надолго ли?»{533}
Неизвестно, когда Ван Гален получил сообщение о революции на родине, но тут же поспешил поделиться своей радостью с каким-то «ермоловцем», «молодым москвичём из хорошей семьи». В ответ на информацию испанца тот писал ему:
«Дорогой конституционалист!
Прими мою горячую благодарность за оба твои письма, принесшие столь хорошие новости. Здесь у нас европейские вести имеют цену, в других местах вовсе неизвестную. Сомневаюсь, чтобы существовал в мире еще какой уголок, где испанские события могли бы так поразить читателя, как нас они поразили в маленьком нашем собрании П…[?] Когда европейские газеты появляются еженедельно и извещают о каком-либо политическом кризисе, каждый делает свои предположения; вслед за сим приходит развязка, и, если она совпадает с предсказаниями, ничего удивительного в том нет, ибо она уже обозначалась со всеми своими возможностями в многочисленных дебатах, где выставлялись все «за» и «против». Но вот для нас, столь чуждых делам мира христианского, вдруг сразу газеты за три месяца! Мы читаем о восстании храбрецов на острове Леон и видим, ещё не дойдя до последнего номера, что Фердинанд приобрел популярность, что краеугольный камень Конституции положен торжественно в центре блестящей столицы, что нация, доселе считавшаяся бездейственной, просыпается, потрясая [?]
своим примером!.. Сколь счастливые перемены в твоем отечестве… история не являет нам ничего подобного…»{534}
Это письмо интересно тем, что позволяет представить реакцию «молодой России», в том числе и «ермоловцев», на революционные события в Европе: все они в восторге от полученных известий.
А какова позиция самого Алексея Петровича, как он встретил сообщение из Испании? Попытаюсь ответить на этот вопрос.
В марте революция в Испании победила. Власть монарха была ограничена. Он столь же легко принял Конституцию в 1820 году, как и пятнадцать лет назад отверг её. Дон Хуан Ван Гален, узнав об этом, засобирался на родину. Он подал прошение на высочайшее имя. Александр I ему не ответил, а Ермолову приказал немедленно изгнать испанца из русской армии, арестовать и под конвоем препроводить на границу, где выдать австрийскому правительству.
Несколько дней проконсул скрывал приказ, мучительно думал, что предпринять. Потом вызвал Ван Галена и сообщил ему, что решил не выполнять высочайшего повеления. Он выдал испанцу паспорт и аттестат с описанием его подвига при Хозреке, скрепил документ печатью и подписью, предварив её перечнем своих высоких должностей и чина. Ермолов, конечно, понимал, какое опасное дело затеял, и все-таки посоветовал ему ни в коем случае не ехать через Москву и Петербург, а мчать на почтовых до Ростова-на-Дону и далее через южные города России прямо до границы — в Дубно, где в это время находился приятель Ермолова и соратник по многим сражениям Отечественной войны и заграничным походам генерал-лейтенант Федор Григорьевич Гогель.
Ермолов дал беглецу рекомендательное письмо к Гогелю и попросил того оказать ему помощь. Затем, узнав, что штабной офицер Ренненкампф, проживавший на одной квартире с Ван Галеном, выразил желание проводить друга до Моздока, генерал согласился, но попросил отложить отъезд до вечера, чтобы ещё раз пообедать с ним.
Обед состоялся и затянулся. Когда все встали из-за стола, Ван Гален стал прощаться с Ермоловым, генерал пригласил его и Ренненкампфа в свой кабинет и, обращаясь к нему, «спросил с самым сердечным участием»:
— Достаточно ли у вас, дорогой мой друг, денег, чтобы совершить путешествие от азиатской границы до самого крайнего конца Европы?
— Помимо тех денег, которые есть у меня, я получил ещё прогонные и надеюсь доехать до Дубно, — ответил Ван Гален.
— А затем на какие средства вы будете продолжать своё путешествие? — спросил Алексей Петрович.
— Я думаю обратиться к испанскому посланнику в первой столице, какая попадётся на пути, и надеюсь, он не откажет мне в помощи.
Ермолов добродушно усмехнулся и сказал:
— У вас довольно странное представление о посланниках! Но ведь это ребячество!.. Я хочу устроить таким образом, чтобы вы могли вернуться домой, не подвергая себя напрасным унижениям… Примите это от меня… не смейте отказываться… Когда поправятся ваши дела, вы можете возвратить мне эти деньги.
«С этими словами он всунул в мою руку кошелёк с тремястами голландских дукатов, — рассказывает Ван Гален. — Это было всё его состояние в этот момент, как я узнал потом от Ренненкампфа, в чём вряд ли кто мог сомневаться, зная полное равнодушие Ермолова к деньгам и его беспримерную щедрость. Кроме того, он подарил мне отличную белую бурку и просил сохранить её на память как произведение страны, в которой я находился на службе.
Затем он крепко обнял меня с отеческой нежностью и сказал:
— Прощайте, мой дорогой друг! Господь да благословит вас»{535}.
Они больше не встретились, но Ван Гален не забыл благодеяний русского начальника. В английском издании воспоминаний испанского революционера есть такая фраза: «Не могу тут дать полное объяснение великодушному отношению ко мне генерала Ермолова…»{536} Почему? Мемуары выходили в свет при жизни Алексея Петровича, и автор, очевидно, опасался навредить ему подробностями, хотя и без того сказал достаточно, чтобы вызвать недовольство правительства и самого государя.
Он не смог! А что делать нам почти через двести лет?
В Австрии Ван Галена не арестовали, но приставили к нему гренадера, который с такой невероятной точностью исполнял свои обязанности, что был даже на званом обеде у венского коменданта.
«Он, к моему удивлению, сопровождал меня в залу, — вспоминал дон Хуан, — как тень ходил за мной, когда я двигался, и стоял у моего стула, когда я садился. Во всё время обеда он не пошевельнулся, и его суровый, серьёзный вид был в высшей степени комичен при его неподвижной позе…»{537}
В феврале 1821 года Ван Гален благополучно вернулся на родину и через несколько лет продолжил военную службу.
Несколькими страницами выше я уже пытался убедить читателя в том, что некоторые поступки нашего героя на первый взгляд казались поступками представителя оппозиции, в то время когда «он был человеком власти и порядка», как писал об этом князь Вяземский. А как можно расценить его поступок, связанный, по существу, с организацией побега испанского революционера? Как поддержку испанской революции? Ничего подобного.
Государь приказал арестовать Ван Галена и передать австрийскому правительству, то есть взять на себя полицейские функции. Такие поручения даже в XVIII веке вызывали протест у военных. Возможно, в данном случае мы столкнулись с чем-то подобным. Но, думаю, дело не только в этом. Алексей Петрович был человеком с высоко развитым представлением о чести. «Так случилось, что подчиненный мне офицер воспринимает существующий миропорядок иначе, чем основатели Священного союза, в том числе и наш государь, — возможно, так думал Ермолов. — Но он до сих пор добросовестно служил России. Почему я должен арестовывать его?»
Как бы ни рассуждал А.П. Ермолов, из описанного факта не следует делать далеко идущих выводов. Обратимся к письмам генерала, принесенным однажды «в Дагестанский музей неизвестным гражданином и уступленным за незначительную плату» его служащим. Двенадцать из них адресованы А.А. Закревскому и по одному П.М. Волконскому и императору. Все они датированы 1820 годом, а потому позволяют проследить за реакцией наместника на такие события, как испанская революция, возмущение солдат Семеновского полка, восстание в Грузии; его отношение к вопросу об отмене крепостного права и другим проблемам.
Каково же отношение Ермолова к событиям в Испании? Все, что произошло в далекой южной стране, для него вовсе не революция, а бунт. Там возмутились войска, поддержанные народом. И то, что следовало бы испросить у короля, у него вырвали силой. Алексей Петрович возмущен.
«Прекрасные способы! Хороши и написанные к нему письма! Какой неблагоразумный поступок, оскорблять то лицо, которое и при перемене правления должно оставаться первенствующим. Это — приуготовлять собственное уничтожение! Скажите, сделайте одолжение, — обращается Ермолов к Закревскому в мае 1820 года, — что заставляет Вас все эти мерзости печатать в русских газетах? Неужели боитесь отстать в разврате от прочих? Нам не мешало бы и позже узнать о подобных умствованиях, которые, конечно, ничего произвести у нас не в состоянии, но нет необходимости набивать пустяками молодые головы»{538}. Вряд ли процитированный документ требует какого-то комментария. Здесь все ясно.
Вслед за революцией в Испании произошла революция в Неаполе. Она тоже была делом рук военных. В русской армии началось «закручивание гаек», что выразилось в смещении командиров гвардейских полков. Среди прочих отстранили от командования семеновцами князя Якова Алексеевича Потемкина и назначили на его место полковника Федора Ефимовича Шварца, которого современники и потомки по общему заблуждению тоже называли «немцем».
Шварц с места в карьер начал наводить порядок в полку, возродив палочную дисциплину, забытую после Отечественной войны и заграничных походов, придумал весьма непритязательный способ наказания провинившихся солдат, заставляя их плевать в лицо друг другу и тратить личные деньги на содержание обмундирования…
Что там Шварц? Боевой фельдмаршал Барклай-де-Толли в это время нагибался до земли, «чтобы равнять носки гренадеров». О минувшей войне забыли, как будто ее никогда и не было, вспоминал свидетель подвигов русских солдат в ту лихую годину. Боевые качества героев «заменились экзерцирмейстерской ловкостью».
Вечером 16 октября 1820 года одна из рот Семеновского полка подала жалобу на Шварца. В ответ он распорядился посадить бунтовщиков под арест. Солдаты все как один человек поднялись на защиту своих товарищей, потребовав отправить их в крепость. А почему бы и нет. Пожалуйста. И под конвоем, на виду у жителей города Святого Петра.
Генерал-адъютант Александр Христофорович Бенкендорф, начальник штаба гвардейского корпуса, в состав которого входил и Семеновский полк, свое отношение к этому выразил в письме к начальнику Главного штаба князю Петру Михайловичу Волконскому:
«…Семеновский полк, привыкший в течение многих лет к честному командованию, дорожил славными преданиями и с честью носил имя Его Величества.
Назначение полковника Шварца командиром полка, как вы знаете, возбудило всеобщее неудовольствие гвардии.
Офицеры, оскорбленные именем, манерами, репутацией человека, совершенно чуждого полку, восстали против этого назначения, которое казалось им обидой. Свободные разговоры, быть может, в присутствии солдат, возникшие вследствие предубеждения к Шварцу, придавая новую силу этому чувству, с первого же времени поставили полк во враждебное отношение к полковнику.
Это предубеждение против полковника Шварца, к несчастью, слишком скоро оправдалось.
Не будучи в состоянии приобрести уважения, Шварц решился заставить себя бояться, и в этих видах стал употреблять наказания скорее позорные, чем строгие, подробности их отвратительны, относительно этого генерал Васильчиков неоднократно ему выговаривал.
Пусть сопоставят то сознание своего достоинства, которое отличало полк более сотни лет, с обращением, коему он подвергся в продолжение этого года, и тогда легко понять, что подобное положение должно было разрешиться кризисом.
Кризис настал и разрешился…
Столь необыкновенный факт не должен, однако, казаться ужасным, так как он обусловлен не состоянием дисциплины в гвардии, а более мелкими подробностями восстания.
Назначение полковника Шварца удивило и вызвало неудовольствие большинства офицеров гвардии. Разговоры того времени уже произвели неблагоприятное впечатление на солдат всех остальных полков гвардии…
Выражая ненависть к своему командиру, виновные гренадеры Семеновского полка в то же время уважали авторитет всякого офицера. Они с почтением говорили о прочих своих начальниках и выражали энтузиазм и любовь к монарху; не однажды можно было слышать эти памятные слова: “О, если бы Государь знал это!”
В конце концов, волнение отнюдь не было направлено против начальства вообще, оно имело в виду только одного человека; солдаты Семеновского полка, равно как и всех других полков, сознавали преступность своего поступка.
Чуждое по самому существу своему интересам офицеров, волнение это убедило просвещеннейших из них в крайней необходимости обращаться с солдатами со справедливою строгостью, но главным образом с человеколюбием и разборчивостью. Офицеры вообще сознают, что неблагоразумно умалять значение высших начальников в среде солдат, возмущение которых может повлечь за собой всеобщую погибель…»{539}
Этот документ, приведенный в значительно сокращенном виде, известен давно. Он не укладывался в образ будущего начальника III отделения и шефа жандармов, созданный в XX столетии, поэтому его обходили стороной даже историки-декабристоведы.
Командир гвардейского корпуса Илларион Васильевич Васильчиков отстранил от должности командира полка Шварца, а его солдат оставил пока в крепости. В процессе разбирательства Александр I поставил перед Васильчиковым восемь вопросов. Последний был такой:
«Почему начальник штаба гвардейского корпуса, в отсутствие генерал-адъютанта Васильчикова, не знал в подробности, что делалось в Семеновском полку, говоря часто, что, по его сведениям, всюду тихо и хорошо?»..{540}
Васильчиков четко ответил на семь вопросов. Последний пропустил. Почему? По-видимому, считал, что на него должен ответить сам Бенкендорф.
Я слишком отвлекся от главного героя книги, чтобы иметь материал для сравнения позиций двух авторитетных героев русской истории: Бенкендорфа, якобы олицетворявшего собой реакцию, и Ермолова, который, по мнению одних, «слуга царю, отец солдатам», а по убеждению других, чуть ли не декабрист.
О том, как оценил «семеновскую историю» начальник штаба гвардейского корпуса Бенкендорф, сам он рассказал в процитированном выше письме к Волконскому. А теперь — что думал об этом же Ермолов?
Слухи о «пречудесных проказах» в Семеновском полку дошли до Тифлиса раньше, чем Ермолов получил сообщение от Закревского. Всякий судил об этом по-своему, и у него, между прочим, было свое мнение, скажу так: не очень оригинальное. По его твердому убеждению, пока взбунтовалась всего одна рота, командиру корпуса Васильчикову следовало сразу «отодрать розгами человек пять-шесть, хотя бы в число последних попались и не самые виновные. В результате не было бы огласки и, если точно Шварц дал справедливый повод для жалоб, то приказать ему сказаться больным до приезда Государя, а командование полком передать другому».
Как видно, до такого не додумался даже Бенкендорф, а вот Алексей Петрович с его громадным опытом «умиротворения» горцев дошёл до этого своим умом. Далее он иронизировал:
«Весьма странно: роту посадить в крепость — это верное средство возбудить в целом полку ропот и негодование. А что батальон посадили, то, кто ни узнал о сем, первое чувство — хохот! Это не самая мудрая мера! Вы увидите, что такое наказание оставит худой след в общественном мнении. В какое трудное положение поставлен Государь: наказывать большое число солдат неловко, вообще не наказывать нельзя, ибо примеру сему последуют другие».
Что рота! И даже батальон! Незабвенный родитель Александра Павловича, если верить современникам, однажды целому полку приказал маршировать в Сибирь. Вовремя задушили расторопные заговорщики — с разрешения сына…
Ермолов, обращаясь к Закревскому, поинтересовался и расписал свой сценарий желательного развития событий:
«Хочу спросить тебя, любезнейший друг, что бы ты сделал? И между тем изложить мое престранное мнение.
Я бы строго наказал Шварца за то, что допустил в полку такие беспорядки и выгнал бы вон. Командира роты тем же чином перевел в армию за своевольство, допущенное солдатами, ибо у капитана, любимого подчиненными, ничего не делается без его воли, и каждый пытается угодить ему.
Старых солдат первой гренадерской роты, которые должны знать о подчиненности и являться примером для молодых, перевесть в дальние полки армии. Всем прочим прибавить двухлетний срок, уменьшенный в гвардии. Полк, как будто ничего не произошло, возвратить по-прежнему на службу.
Знаю, что сего не сделают, чтобы не оскорбить барственную гордость Васильчикова и не расставаться со Шварцем».
Алексей Петрович убежден, что «пречудесная проказа» солдат Семеновского полка — «не последняя мерзоть в гвардии», если полками по-прежнему будут командовать «шварцы и им подобные». Далее он продолжал иронизировать и являть искусство эпистолярной прозы перед Закревским:
«Офицеры гвардии в основном таковы, что начальник над ними должен достоинствами своими доказывать право на уважение, одними подвигами в экзерциргаузах, манежах и на всех возможных рынках их удивить невозможно!
Воля Ваша, но, по крайней мере, в гвардии надобно начальников иметь благовоспитанных, а не таковых, кои, окончив подвиги свои на плац-параде, никакого внимания к себе не привлекают и спасаются от явного презрения небольшим золотцем, налепленным на плечах.
В полку начальник не может каждому нравиться, но никто не забудется на фоне человека благородного, ибо не избежит презрения товарищей. В том же Семеновском полку Яков Алексеевич Потемкин — лучший пример, и нельзя не отдать справедливости его поведению. Вспомни, что против него были даже интриги и месту его завидовали, но он не довел до беспорядков.
Увидишь, что напишут в иностранных газетах, и сколько будет домашних глупых толков, все это неприятно!»{541}
Никого из офицеров-семеновцев не признали виновными в солдатском бунте, но и благодарности не удостоили. Косвенная вина их состояла в том, что они в присутствии солдат поносили за глаза самыми последними словами Шварца, Поэтому некоторых из них понизили в чинах и отправили служить в армейских частях в провинции. Солдат взбунтовавшегося полка тоже распасовали по гарнизонам.
А.П. Ермолов ошибся. Каждый получил по заслугам: Ф.Е. Шварц навсегда распрощался с армией, И.В. Васильчиков сразу же по возвращении государя уступил командование гвардейским корпусом Ф.П. Уварову. А.Х. Бенкендорф был уверен, что его ждет отставка. Она действительно последовала, но лишь через год и два месяца с повышением и в чине, и в должности, хотя он к числу фаворитов императора не относился.
Александр I никак не мог поверить, что солдаты взбунтовались сами, что единственной причиной их недовольства являлось жестокое обращение с ними полковника Шварца. Вопреки мнению его величества, никакое тайное общество к этому возмущению семеновцев не было причастно.
Проблема «вреда» и «пользы» крепостного права обсуждалась в течение всего XVIII века. В первой половине столетия Василий Никитич Татищев, а во второй — Иван Никитич Болтин и Михаил Михайлович Щербатов так или иначе признавали «вольность холопей» полезной, но только не в России. У нас она, по их мнению, никак не сочеталась с монархическим образом правления, а потому могла бы оказаться чрезвычайно опасной. К тому же не так уж и плохо живется большинству наших крестьян. Что же касается другой части, ленивой и вечно пьяной, то она «недостойна ни земли, ни свободы»{542}.
Тогда же Екатерина Романовна Дашкова так убеждала Дени Дидро и формулировала свою аргументацию неприкосновенности крепостного права в России:
«Просвещение ведет к свободе; свобода же без просвещения может породить только анархию и беспорядок. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они будут достойны свободы»{543}.
Получается: крепостное право, конечно, надо отменять, но только, ради Бога, не сейчас. Преждевременно. До понимания необходимости свободы должны дорасти и высшая бюрократия, и помещики, и крестьяне. В противном случае не удастся гармонизировать интересы всех сословий и власти, а это опасно.
Первым созрел император Александр Павлович, но не мог же он в самом деле взять на себя инициативу освобождения крепостных рабов, не выяснив отношения к этому основной массы дворянства. И государь ограничился поручением Аракчееву составить план крестьянской реформы, а сам отошел в тень. Впрочем, речь-то не о нем. Но и время для разговора о Ермолове пока не наступило.
Не менее чем испанская революции и «семеновская история» потряс общественное спокойствие слух о создании особого общества для освобождения крестьян…
А началось все со встречи в Варшаве Петра Андреевича Вяземского и Сергея Ивановича Тургенева, возвращавшегося домой после окончания службы в русском оккупационном корпусе во Франции. Занимая свободное время беседами, они пришли к выводу о необходимости отмены крепостного права. По мнению князя, начинать надо с создания легального общества, которое стало бы добиваться свободы для крестьян{544}.
По возвращении домой Сергей Иванович рассказал братьям Александру Ивановичу и Николаю Ивановичу о беседах с князем Петром Андреевичем. Они согласились с его идеей создания общества и для придания ему авторитета предложили пригласить в него известных и очень богатых противников крепостного права Михаила Семеновича Воронцова, Александра Сергеевича Меншикова, Иллариона Васильевича Васильчикова и других. Они составили Записку для императора с обоснованием своей идеи.
В числе авторов Записки первой стояла подпись Воронцова. Казалось бы, Александр I приобрел «в сей толпе дворян» надежных помощников в решении самой актуальной задачи внутренней политики. Но император не дал согласия на создание общества, опасаясь, что обнародование их планов подтолкнет крестьян к бунтам. На инициаторов отмены крепостного права обрушился поток критики.
Возможно, поступи эта Записка к императору на год-два раньше и его реакция была бы иной. Но череда европейских революций и известие о существовании в России тайного общества напугали государя. К тому же дворянство было взбудоражено слухами о возможной отмене крепостного права. Александр I вынужден был считаться с этим.
Среди строгих критиков Михаила Семеновича Воронцова был его ближайший друг и наш герой Алексей Петрович Ермолов. Вот что писал он по этому поводу Арсению Андреевичу Закревскому:
«Мысль о свободе крестьян, смею сказать, невпопад. Если она и по моде, то надо подумать, соответствуют ли тому обстоятельства и время… Подозрительно было бы суждение мое, если бы я был человек богатый, но я, хотя и ничего не теряю в таком случае, далек, однако, от того, чтобы согласиться с подобным намерением и собою умножить общество мудрых освободителей… Вред сих замыслов не в самом предложении, но в примере, которому могут последовать многие неблагоразумные люди, единственно по доверенности к мнению известного и отличного человека…
Не думает ли брат Михайло обессмертить свое имя? Ему надобно остерегаться, чтобы не оставить по себе память беспорядком и неустройствами, которые будут необходимым следствием несогласованного с обстоятельствами переворота. Невелико счастье быть записану в еженедельное издание иностранного журнала.
Поразительно твое замечание, что, помышляя дать свободу крестьянам, он продал некоторую часть своего имения. Таким действием он может разрушить доверенность к своим предложениям и дать повод к невыгодным на свой счет заключениям.
Просто сказать: у него ум за разум зашел!
Божусь, не узнаю брата Михаилы, и неужели он не как прежде с тобою и не открыл тебе своих намерений? Надобно было, почтеннейший Арсений, предостеречь его! Долговременное пребывание его за границей могло многие обстоятельства сделать ему не довольно известными»{545}.
Здесь та же мысль: «невпопад» затеял брат Михаил освобождать крестьян, преждевременно. Зачем это ему? Решил обессмертить себя актом милосердия? Если так, то как согласовать с этим продажу им части своих земль и крепостных? Столь необдуманный поступок не сулит ничего, кроме подрыва авторитета и доверия к нему, как к человеку, пользующемуся хорошей репутацией.
Вот ведь как получается: мы ждем от Алексея Петровича «прогрессивных» мыслей и поступков, а он всякий раз думает и действует как откровенный «консерватор». Друзья считают его человеком власти и порядка, а власть видит в нем оппозиционера и опасается, как бы он не надумал «отложиться» от России.
Если не считать попытку царя Алексея Михайловича создать драгунские и рейтарские полки, совмещавшие службу с занятиями сельским хозяйством, то впервые мысль о военных поселениях сформулировал Екатерине II Захар Григорьевич Чернышев. Однако императрица отвергла проект фаворита, увидев в нем опасность для спокойствия государства. Вот в чем она состояла, по мнению Ивана Дмитриевича Якушкина:
«Военные поселения неминуемо должны были преобразоваться в военную касту с оружием в руках, не имеющую ничего общего с остальным населением России»{546}.
Такую же опасность увидел в поселениях и С.П. Трубецкой.
Для кого военные поселения могли представлять опасность? Понятно: для дворянства.
АЛ. Ермолов считал возможным создать военные поселения на Кавказе, но «совсем другого рода». «Здесь они не представляют ни малейшей опасности… — писал он, — но и к сему не иначе приступать должно, как с величайшей осторожностью»{547}.
Пока же военные поселения существовали лишь в замыслах двух очень разных людей — Алексея Андреевича Аракчеева и Николая Семеновича Мордвинова, которых поддерживал… великий реформатор Михаил Михайлович Сперанский. Впрочем, в это время, после ссылки, он одобрил бы любой проект, только бы лишний раз подтвердить свою лояльность режиму.
Первые воинские части обратились к хозяйственной деятельности еще в 1810 году. Отечественная война приостановила начавшийся процесс. После разгрома Наполеона потребность в военных поселениях резко возросла, поскольку огромную армию, вернувшуюся в Россию с большим запасом европейских впечатлений, распустить по деревням нельзя, слишком опасно. Можно, конечно, придержать в казармах, но чем кормить? Значит, следует перевести на самообеспечение. Выгода — очевидная: солдат, находясь в кругу семьи, всегда будет сыт и весел, прекратятся бабьи вопли во время ненавистных рекрутских наборов. Правда, некоторые генералы сомневаются, что можно объединить ружье и соху.
Среди маловеров — наш Ермолов, хорошо знавший психологию русских солдат, переживших славу освободителей Европы. Алексей Петрович писал Арсению Андреевичу Закревскому, что «солдат редко может быть хорошим хлебопашцем», он убежден, что земледелец, бесспорно, более «низкого состояния, нежели человек, несший оружие за отечество». «Кроме того, и сама долговременная отвычка уничтожает у него способность» заниматься хозяйством{548}.
По убеждению Ермолова, Аракчеев один способен загубить даже самую хорошую идею. А он для выполнения «сего трудного и многосложного плана» и помощников подобрал под стать себе — Лисаневича, Витта, Княжнина, Александрова{549}.
Закревского не надо было убеждать в том, что выбор императора в реализации плана перевода армии на «оседлость» пал не на самого лучшего из его генералов. Арсений Андреевич считал Аракчеева хуже чумы, которая «не прежде изгладится с земли нашей, как по его смерти, которой ожидать нам придется долго»{550}.
Закревский однажды сказал, что никто из уважаемых людей не видит в поселениях «пользы государственной». Эти слова в первую очередь надо отнести к его другу Ермолову, который допускал создание таковых на Кавказе, но лишь при непременном условии, что они не будут уподобляться аракчеевским, в противном случае — «смешаются с грязью».
В 1820 году начальник военных поселений резервной кавалерии граф Иван Осипович Витт был высочайше пожалован Александровской лентой. Неумеренность этой награды Ермолов предложил Закревскому компенсировать вычетом у него Георгиевского креста, который при «мирных добродетелях» кавалера «совсем излишняя для него тягость». Алексей Петрович разошелся — не остановить:
«Будь другом, не сказывай никому нескромного моего замечания: и без того мало у меня приятелей! Признайся, однако же, что я изыскал премудрый способ уравнения наград.
Основатель поселений должен быть в восхищении, ибо повсюду чрезвычайные награды, и они должны разрушить все невыгодные… толки. Вот новый способ получить в командование армию…
Господа главнокомандующие армиями скоро почувствуют, что имеют сильного соперника, который может на выбор брать у них наилучших офицеров.
Я не столь знатный человек, но охраняют меня горцы от поселений. Честь учреждения оных будет принадлежать другому, а основатель до того счастливого времени не доживет. Здесь в некоторых местах будут они полезны в будущем, но я боюсь утеснительных правил, на коих они основаны. Неудовольствие жителей может быть пагубным. У вас плети всё решают, а здесь недовольным могут помочь неприятели. Равная осторожность извне и внутри невыгодна!
Если замыслят что-либо подобное, вместе с приказом присылай мне увольнение. Не сделаешь ошибки!»{551}
И я в этот раз не ошибся: Алексей Петрович оправдал мои ожидания, заявив о себе в письме к другу как представитель «передовой России», осуждавшей аракчеевские военные поселения.
Ермолов, как и многие другие проницательные современники, не раз предупреждал, что военные поселения несут в себе заряд такой разрушительной силы, погасить который будет нелегко.
Предвидение Алексея Петровича оправдалось. Летом 1819 года восстали чугуевские поселенцы. Такой экзекуции еще не знала русская армия: две тысячи арестованных, двести наказанных шпицрутенами, двадцать пять скончавшихся от побоев, сотни сосланных. За расправой наблюдал Аракчеев, по определению Закревского, «единственный государственный злодей»{552}.
«Незавидное положение графа Аракчеева, — пишет Ермолов, — усмирять оружием сограждан. Я подобное дело почел бы величайшим для себя наказанием»{553}. Алексей Андреевич не «почел». И все-таки, кто мог ему позавидовать? Никто!
Впрочем, а в чём суть ермоловских поселений, созданных тогда только в Грузии? Попытаюсь ответить на этот вопрос.
Ермолов решил учредить штаб-квартиры в местах постоянного пребывания полков вверенного ему корпуса. Выбор же поселений для размещения их определялся стратегическими соображениями. В полках предполагалось выделить роты женатых солдат, освобождённых от походов, и поручить им вести полковое хозяйство под присмотром опытных в домашних делах женщин и под защитой вооружённых соратников. В случае же войны или иных чрезвычайных обстоятельств роты женатых солдат могли взять на себя защиту своих опорных пунктов до прибытия подкреплений.
Об отношении к ермоловским военным поселениям современников и участников события можно судить со слов старой солдатки, записанных неким путешественником по Кавказу:
«Пообстроились полковые штаб-квартиры, пообзавелись солдатики разными необходимыми атрибутами оседлой жизни, а всё чего-то им недоставало. Скучен и молчалив был народ и оживлялся только во время вражеских нашествий. Мало того, госпитали и лазареты были переполнены больными… Думало, думало начальство, как бы пособить горю. Музыка на плацу по три раза в день играла, качелей везде понастроили — нет, не берёт! Ходят солдатики скучные, понасупились, есть не едят, пить не пьют, поисхудали страх как. На счастье, нашёлся один генерал (Ермолов), большой знаток людей; он и разгадал, чего не хватает солдатушкам, и отписал по начальству, что при долговременной, мол, службе на Кавказе, в глуши, в горах да лесах, им необходимы жёны. Начальство пособрало в России несколько тысяч вдов с детьми да молодых девушек (среди последних всякие были) — и отправило их морем из Астрахани на Кавказ, а часть переслало и сухим путём на Ставрополь. Так знаете, какую встречу устроили? Только подошли к берегу, где теперь Петровск, как артиллерия из пушек палить стала, — в честь баб, значит, а солдатики шапки подбрасывали, да «ура!» кричали. А замуж выходили по жребию, кому какая достанется.
Тут уже… Божья планида всем делом заправляла. А чтобы иная попалась, да не по сердцу — так нет, что ты! Они, прости Господи, на козах бы переженились, а тут милостивое начальство им настоящих жён доставило…»{554}
Арсений Андреевич Закревский давно уже советует другу взять отпуск и приехать в Петербург, обещая женить его и выделить ему две комнаты в своем доме. И Алексей Петрович вроде бы готов уже оставить своих горцев, отправиться в столицу, завернуть в Орел, чтобы навестить старика-отца, как вдруг до него дошел слух, что государь Александр Павлович в марте отъезжает в Варшаву и неизвестно, когда вернется. Он опасается, что ему «будет приказано ехать туда же, где между празднествами и пирами некогда будет поговорить о делах»{555}.
Очень не хотелось терять драгоценного времени. Однако решился и даже попросил Закревского выслать ему навстречу фельдъегеря с сообщением о точной дате выезда государя и времени его возвращения в столицу. Но обстоятельства заставили отсрочить отъезд. Задержали Алексея Петровича на Кавказе, во-первых, опасность восстания, готового вспыхнуть в Имеретии, и, во-вторых, подчинение ему Черноморского казачьего войска.
Причиной возмущения имеретинцев явилась политика экзарха Феофилакта, присланного в Тифлис. Желая угодить синодальному начальству увеличением церковных доходов, он серьезно затронул интересы грузинского духовенства и дворянства, которые «сообщили дух мятежа народу», и тот взялся за оружие. Главнокомандующий вынужден был прибегнуть к силе, назначив начальником карателей полковника Пузыревского.
Пузыревский прибыл в Кутаис в начале 1820 года. Осмотревшись, он убедился в том, что ситуация в Имеретии приобрела значительно более опасный характер, чем это казалось в Тифлисе. Священники открыто благословляли народ на борьбу, в церквах освящалось и раздавалось прихожанам оружие.
Чтобы не допустить нежелательного развития событий, Пузыревский арестовал организаторов заговора, в том числе двух митрополитов, бывших душою его. Вельяминов, предоставляя полковнику полную свободу действий, наставлял его:
«Вообще надо более всего страшиться смерти митрополитов, убийство которых может не только возмутить имеретинцев, но и произведёт дурное впечатление на наших солдат, привыкших относиться к духовенству благоговейно».
Арестованных митрополитов под конвоем отправили в Тифлис, но один из них в дороге простудился и умер, не доехав несколько вёрст до Гори. В Имеретии установилась тишина, которая, по выражению полковника Пузыревского, «предвещала бурю». И полковник не ошибся.
С удалением из Имеретии митрополитов движение возглавил князь Иван Абашидзе, избежавший ареста и укрывшийся в Гурии. К нему потянулись все недовольные русским правлением в Грузии.
Пузыревский не придал серьёзного значения движению под предводительством Абашидзе. Беда не заставила долго ждать себя. 13 апреля 1820 года полковник был убит выстрелом в упор кем-то из гурийцев. Получив известие об этой трагедии, Ермолов сказал:
— Не при мне умирать достойному офицеру без отмщения!
Погорячился Алексей Петрович. Рассудив здраво, он отправил войска в мятежные провинции и приказал «наказывать без сожаления злобных изменников», а мирных жителей не трогать. Подавление восстания завершилось почти без пролития крови. Но от крепости, в которой якобы был убит полковник Пузыревский, не осталось камня на камне.
В воззвании к населению Имеретии от 24 апреля 1820 года генерал Ермолов писал:
«Минувший год может служить лучшим доказательством того, что не хотел я употреблять силу оружия против единоверцев, таких же, как и сам я, подданных великого государя, поэтому и не было ни одного выстрела. Не хочу и теперь прибегать к оружию, но вижу, к сожалению моему, что необходимость к тому понудит. Желаю отвратить несчастья от страны бедной и разорённой, не озлобляюсь и не мщу народу, ибо знаю, что обманут он малым числом людей злонамеренных».
Постепенно волнения в Грузии затихли. В Имеретии и в соседней Гурии установилось спокойствие. Вдохновитель и руководитель движения князь Иван Абашидзе укрылся в ущелье близ самой турецкой границы, откуда потом бежал в Ахалцых.
«У меня солдат верит, что он мне товарищ», — убеждён Ермолов. Он знает и то, что друзьям-офицерам «наскучил смертельно», и они, слава Богу, не скрывают этого. Еще бы! Уже немолодой генерал девять месяцев в году таскает их по горам и всякий раз появляется там, где его не ждут. Зато и результат налицо: горцы наконец стали понимать, что они — подданные российского императора, а не турецкого султана или персидского шаха.
И все-таки с жителями гор отношения у Ермолова не сложились. Время от времени они распускали слухи, что его отзывают и вместо него назначают нового главнокомандующего.
«Ты представить не можешь, — сообщает он другу Арсению Андреевичу Закревскому, — какую радость вызвали эти слухи у грузинских князей и дворянства, в сем чувстве с ними могут сравниться лишь чеченцы, которые в восторге от этого. Из чего заключаю, что я — не самый приятный начальник. Впрочем, не мне уверять тебя, что не корыстолюбие, лихоимство и неправосудие явлются причинами сей ненависти. Одна строгость во мне не любима… не имеет у меня преимуществ знатный и богатый перед человеком бедным и низкого состояния — вот преступление!»{556}
Зато как благодарят его русские люди, живущие вдоль Кавказской линии за избавление от грабительских набегов горцев!
Алексей Петрович уже почти четыре года на Кавказе и пока не собирается его покидать. У него обширные планы, которые он намерен осуществить. Правда, нет-нет и подумает: «Хорошо бы некоторое время пожить за границею, насладиться полной свободой. Хотя служба моя довольно приятная и необыкновенно счастливая, однако дает о себе знать и чувствительная усталость. Кажется, жизнь покойная может иметь свои удовольствия!»{557}
Надеялся приехать в Петербург в мае — июне — не получилось. Год выдался трудный: хлеба не хватало, фураж был так дорог, что если бы лошадей кормить пшеном, то едва ли оказалось дороже ячменя. Ермолов чаще стал прихварывать. Ему порой стало казаться, что исполняемая им должность уже слишком трудная для человека его лет. К тому же на плечи захандрившего генерала неожиданно свалилась новая обуза: 11 апреля 1820 года последовало высочайшее повеление о подчинении Черноморского войска его власти. Алексей Петрович очень неохотно принял под своё начало разорённый край, для охраны которого требовались войска, а их у него и без того не хватало. К тому же казаки пользовались дурной славой людей, нерадиво относящихся к службе. И всё-таки пришлось смириться.
Ко времени вступления Алексея Петровича в командование новым войском процесс социального расслоения среди черноморских казаков зашёл уже далеко. С одной стороны, выделилась зажиточная верхушка, захватившая в свои руки в потомственное владение обширные земли, с другой — совершенно бесправные низы, которые несли основные военные повинности, в частности особенно ненавистную кордонную службу без соблюдения очереди. Полковые командиры нередко покидали полки и проживали на своих хуторах, занимаясь хозяйством. Оборона границы слабела с каждым днём. Этим пользовались черкесы, совершавшие опустошительные набеги на русские селения в низовьях Кубани. Атаман Григорий Кондратьевич Матвеев пожаловался паше анапскому, и тот посоветовал ему ловить разбойников и топить их в реке.
Население Причерноморья составляли отчасти бывшие запорожцы, отчасти малороссийские казаки Полтавской и Черниговской губерний, переселённые туда десять лет назад и ко времени перехода под командование Ермолова утратившие свои военные навыки, поскольку никто ими не занимался.
Правительство, понимая, что наличных сил Черноморского войска явно недостаточно для обороны от грабителей, отправило туда еще двадцать пять тысяч переселенцев, которые оказались в самом бедственном положении — без денег, без имущества и без скота, павшего в пути от бескормицы. Не имея средств, они провели зиму в разных губерниях России, живя на подаяние милосердных людей.
Таким образом, численность населения Причерноморья возросла до шестидесяти одной тысячи человек. Однако требовалось время, чтобы переселенцы стали казаками и могли защитить себя.
Ермолов решил сломать сложившуюся систему отношений в Черноморском войске. Чтобы остановить расхищение земель, он приказал обратить в казачье сословие всех беглых крестьян, не востребованных помещиками, и тем самым лишил офицерскую верхушку рабочих рук и отбил у неё охоту грабить общину в будущем.
Главнокомандующий вооружил казаков, правда, не карабинами или боевыми дальнобойными винтовками, как у горцев, а старыми кремнёвыми ружьями, которых немало скопилось на складах Черноморского войска. Конечно, это был не лучший выход из положения, зато он не требовал от населения, и без того уже разорённого, новых непосильных затрат{558}.
Что касается черкесов, то по отношению к ним наместник решил проводить ту же политику, какую уже проверил на чеченцах. Знакомя правительство со своими планами, он предлагал оттеснить их подальше от Кубани, где они обосновались с разрешения Министерства иностранных дел незадолго до подчинения их командующему Кавказским корпусом, а вдоль русской границы возвести ряд укреплений. Начать же следовало с занятия Каракубанского острова, возникшего некогда в результате раздвоения реки на два рукава.
Этот остров протяжённостью в шестьдесят и шириной в двенадцать вёрст с построенным укреплением, по мнению Ермолова, позволит «не терпеть наглых и оскорбительных вторжений закубанцев, преследовать и наказывать ближайшие селения, участвующие в злодеяниях, — иначе не будет безопасности, и всегда потери будут на нашей стороне»{559}.
Предложение наместника не получило одобрения в Петербурге. Там опасались вмешательства Турции в конфликт. Успокаивая столичное начальство, Алексей Петрович писал:
«Народы закубанские явно непослушны турецкому правительству, и паша, начальствующий в Анапе, сам находится в постоянной опасности. Он редко выезжает из крепости, и никогда команды турецких войск не выходят оттуда в малом числе. Очевидно, что он не имеет средств прекратить разбои, а, напротив, тайным подстрекательством добивается их привязанности.
Хищники в селениях, лежащих на самом берегу Кубани, имеют верное убежище между сообщниками, не боясь преследования, ибо знают, что воспрещено оное…»{560}
Никакие доводы не убедили правительство. Но главнокомандующий добился разрешения преследовать и наказывать закубанцев за разбойные набеги на их территории.
Готовясь к отъезду в Петербург, Ермолов поручил командование Черноморским войском донскому генералу Максиму Григорьевичу Власову, но прежде приказал ему устроить смотр его полкам и дать обстоятельное заключение. Выводы инспектора были неутешительными. Ознакомившись с ними, Алексей Петрович писал атаману Матвееву, которого не очень почитал за слабость характера и нераспорядительность:
«Генерал-майор Власов прислал мне донесение о смотре полков, содержащих по Кубани кордонную стражу. Сколько он ни старался смягчить выражения при описании недостатков… не могу я, однако, не видеть реального положения дел.
Начну с того, что в полках некомплект, но вы, господин атаман, должны помнить… мой приказ о собрании… отлучных людей и чтобы оные не были отвлекаемы от службы.
Оружия у многих людей нет, а имеющееся налицо — в непозволительном состоянии… У казаков черноморских съедает его ржавчина.
Лошадей много неспособных; большого числа вовсе недостаёт; в пяти полках казаков с хорошими лошадьми только тысяча пятьсот девяносто восемь. Посчитайте, господин атаман, сколько остаётся негодных.
В оценке людей не учитывается род службы. Казак, ловкий на коне, служит пеший; неумеющий управлять, влез на коня — и сам не рад, и конь непослушен под седоком боязливым.
Если судить по стрельбе казаков в цель, можно заключить, что многие из них пороха от мака не отличают.
Отношение офицеров к казакам не внушает в сих последних должного почтения к командирам. Не слабостью и потворством приобретается любовь подчинённых. Большая часть офицеров Черноморского войска сего не понимает.
Казаки, послаблением доведённые до состояния, уничижающего звание воинов, заставляют краснеть начальников, над ними поставленных, и мне, новому сотруднику вашему, остаётся признать вас не начальником войска, приставом над мужиками.
Сколько же неприятно мне видеть в вас начальника, не вызывающего уважения, которым должны бы быть почтены и лета ваши, и заслуги, а равно и иметь под начальством моим сброд людей, присвоивших себе право именоваться военными.
Есть время всё поправить, и мне приятно будет щадить старого служивого»{561}.
Вряд ли Алексей Петрович очень сгустил краски. Так сложились обстоятельства. Слишком много воды утекло со времени переселения запорожцев в Причерноморье. Старики ушли с исторической сцены. На смену им пришли совершенно неискушённые в военном деле переселенцы, многие из которых не имели средств, чтобы достойно снарядить себя на службу. Форма отношений между панами-офицерами и простыми казаками пришла на Кубань из-за днепровских порогов и, по мнению замечательного историка Василия Алексеевича Потто, «нимало не мешала каждому свято исполнять свои обязанности».
Черноморцы под командованием М.Г. Власова своими доблестными делами и нечеловеческими усилиями докажут, что ставить крест на них по крайней мере рано. Очень скоро казаки нанесли страшное поражение многочисленному отряду шапсугов, переправившихся через Кубань, чтобы ограбить хутора Петровской станицы. Сам генерал-майор участвовал в рукопашной схватке с налётчиками наравне с другими.
«Я аж ахнул, когда увидел, что и сам генерал рубится с нами, — рассказывал позднее один из казаков. — Знаем мы: другого не заманишь и близко подъехать к черкесам, командуют себе издалека… А этот командовать командует, а сам маленький да широкоплечий… работает шашкой, и не одному черкесу снёс голову… Сам рубит и приободряет да покрикивает:
— Бей, ребята! Топи, коли басурман!
Ну и досталось же им на орехи!»{562}
А происходило это в бою при Калаусском лимане.
Главнокомандующий по достоинству оценил подвиг генерал-майора Власова. Вот что писал он в представлении, адресованном на имя начальника Главного штаба князя Волконского:
«Прошу исходатайствовать генералу Власову награждение орденом Святой Анны 1-й степени. Он имеет все прочие награды и даже Святого Георгия 3-го класса, и теперь, мною испрашиваемой, совершенно достоин.
В заключение доношу, что со времени водворения войска Черноморского на Тамани не было подобного поражения закубанцев на земле, казаками занимаемой»{563}.
Потери налётчиков были страшными. Лишь очень немногим удалось прорваться через заслон Власова и уйти за Кубань. Остальные полегли под пиками казаков или утонули в зловонном лимане.
Император Александр I пожаловал Власову сразу орден Святого Владимира 2-й степени, минуя Анненскую ленту.
Со временем Ермолов подчинил Власову и гражданскую часть войска, хотя не отстранил от власти и атамана Матвеева.
«Напрасно, друг любезнейший, замышляешь ты женить меня, — пишет Ермолов 16 октября из Тифлиса Закревскому, — прошло время, и жене наскучить можно одним попечением о сбережении здоровья дряхлого супруга. Хорошо тебе рассуждать, — еще молодому человеку, избравшему жену чудесную. Не думаешь ли, что все такие? Тебя судьба наградила по справедливости…»{564}
Алексей Петрович твердо решил, что отправится в Петербург в декабре, о чем уведомил «почтеннейшего Арсения Андреевича».
Еще до прибытия Ермолова в Петербург столицу покинул будущий «ермоловец» Вильгельм Карлович Кюхельбекер, выехавший за границу в составе свиты Александра Львовича Нарышкина, камергера двора его величества.
В стихотворении «Прощание» он выразил предчувствие встречи с революционной Европой.
Пируй и веселись, мой Гений!
Какая жатва вдохновений!
Какая пища для души —
В ее божественной тиши
Златая, дивная природа…
Тяжелая гроза страстей,
Вооруженная свобода,
Борьба народов и царей{565}.
Сообщая родным о предстоящей поездке, Кюхельбекер писал: «Наше путешествие будет для меня очень интересно и полезно. Мы поедем в Дрезден, оттуда в Вену, из Вены — в Северную Италию, а зиму пробудем в Риме. Лето мы проведем наполовину в Париже, наполовину в Южной Франции; зимой вернемся в Париж, а весной морем проедем в Лондон, откуда, после двухлетнего путешествия по лучшим местам Европы, вернемся в отечество»{566}.
Я не поведу читателя за восторженным поэтом по городам Европы, поскольку не он герой этой книги. Скажу лишь о том, что Бенжамен Констан, с которым Вильгельм Кюхельбекер познакомился во Франции, организовал ему цикл лекций по истории российской словесности в антимонархическом обществе «Атеней».
Кюхельбекер говорил своим слушателям о том, «как мог сложиться характер современной русской нации под совершенно деспотическим управлением», о значении вольного Новгорода и его веча в истории страны и о многом другом. Но главный криминал в заключительной части единственной дошедшей до нас лекции, в которой он позволил себе откровенно порицать императора за бесполезную трату времени в заседаниях Священного союза:
«Политические сделки, совершенно чуждые русскому народу, не всегда будут поглощать столь дорогое для нас время государя, от которого столько ждали для счастья его родины. Да сломит он, наконец, тиранство знати, столь же наглой, как и жестокой, и в этом будет его наивысшее право на признательность грядущих поколений» соотечественников{567}.
Знатоку истории русской словесности Кюхельбекеру было приказано немедленно возвращаться на родину.
Директор лицея Егор Антонович Энгельгардт писал о нем:
«Черт его дернул забраться в политику и либеральные идеи, на коих он рехнулся, запорол чепуху, так что Нарышкин прогнал его от себя, а наш посланник запретил читать лекции и, наконец, выслал его из Парижа. Что из него получится, Бог знает»{568}.
В самом деле, что из него получилось бы, не вступись за него друзья перед царем и не уговори они Ермолова взять его на Кавказ? Трудно ответить на этот вопрос вполне определенно, ибо история не терпит сослагательного наклонения. Судьба-злодейка лет на пять могла опередить естественный ход событий и заточить его в крепость. Вот о чем рассказал он сам позднее на следствии:
«В 1821-м году, возвратясь в Петербург, в скорости после того, когда возвратился туда же из Лайбаха генерал Ермолов, я был рекомендован ему Александром Тургеневым и управляющим министерством иностранных дел графом Нессельродом и принят им на службу для особых поручений в Грузии с чином коллежского асессора»{569}.
Не будем, однако, спешить, ибо Ермолов пока не покинул Кавказ и не доехал до Петербурга, а Кюхельбекер в это время все еще колесил с Нарышкиным по Европе.
24 сентября 1820 года Александр Пушкин, делясь впечатлениями от двухмесячного пребывания на Кавказе, писал брату Лёвушке из Кишинёва:
«Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками, разноцветными и неподвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бештау, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии — любопытен во всех отношениях. Ермолов наполнил его своим именем и благотворным гением.
Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои — излишними…»{570}
Свой восторг от пребывания на Кавказе поэт перенес на бумагу, сотворив первую поэму в байроническом духе, которую, как выразился сам, «окрестил» «Кавказским пленником». Не буду пересказывать сюжет, известный каждому любителю творчества Пушкина, напомню лишь строки из эпилога.
Тебя я воспою, герой,
О Котляревский, бич Кавказа!
Куда ни мчался ты грозой —
Твой ход, как черная зараза,
Губил, ничтожил племена…
Ты днесь покинул саблю мести,
Тебя не радует война;
Скучая миром, в язвах чести,
Вкушаешь праздный ты покой
И тишину домашних долов…
Но се — Восток подъемлет вой!..
Поникни снежною главой,
Смирись, Кавказ: идет Ермолов!{571}
Поэму в целом критика восприняла положительно, находя в ней примеры изысканной художественности, а вот приведенные строки из эпилога вызвали недовольство. Так, князь Петр Андреевич Вяземский в письме Александру Ивановичу Тургеневу сокрушался:
«Мне жаль, что Пушкин окровавил стихи своей повести. Что за герои Котляревский, Ермолов? Что тут хорошего, что он как черная зараза, губил, ничтожил племена? От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если бы мы просвещали племена, то было бы что воспеть. Поэзия — не союзница палачей; политике они, может быть, нужны, и тогда суду истории решать, можно ли её оправдывать или нет; но гимны поэта никогда не должны быть славословием резни»{572}.
Наполнив Кавказ «своим именем», Сардарь-Ермулу в декабре отправился в Россию и разъехался дорогами с курьером, посланным императором за ним на Кавказ. Завернув по пути в Орел, чтобы навестить отца, Ермолов покатил в Петербург, где государя, понятно, уже не было, но ожидало его высочайшее повеление оставаться в столице. Александр Павлович, не дождавшись Алексея Петровича, взял с собой генерал-адъютанта барона Ивана Ивановича Дибича и поспешил в Лайбах, где собрались монархи Священного союза, напуганные революциями в Испании и Неаполе.
А.П. Ермолов задержался в столице до конца марта 1821 года, где получил уведомление о содержании доноса М.К. Грибовского на членов Союза благоденствия, в который попали оба его адъютанта времен войны с Наполеоном — М.А. Фонвизин и П.Х. Граббе. Он встретился с последним и предупредил его:
— Оставь вздор, государь знает о вашем обществе!
Кто сообщил об этом Ермолову? Возможно, Милорадович. Впрочем, не исключено, что и генерал-адъютант императора Закревский, озабоченный судьбой друга, мог пошептать ему на ухо.
Наконец, в столицу пришло известие о возмущении греков против турецкого господства. Все ожидали разрыва отношений с Османской империей. Но Россия не пришла на помощь православным братьям. Помощь им оказала Англия, закрепившая на долгие годы свое влияние на Балканах.
Закревский, опекавший друга во время его пребывания в Петербурге, пригласил Ермолова в Чесму, куда сам отправился для осмотра только что полученной передвижной военно-походной типографии. Гостям прочитали два документа, до тех пор неизвестных: одно из писем Суворова и приказ Петра I, данный войскам накануне Полтавской битвы, и предложили выбрать один из них для воспроизведения. Алексей Петрович указал на второй. Очень понравились ему слова великого государя, которыми заканчивалось его обращение к своим «товарищам»:
«А о Петре ведайте, что ему жизнь его не дорога, только бы жила Россия в блаженстве и славе для благосостояния вашего».
Приказ Петра I был отпечатан в двухстах экземплярах и роздан присутствующим на память. Один из них А.П. Ермолов позднее подарил историку М.П. Погодину. Очевидец происходящего дежурный штаб-офицер А.И. Казначеев писал:
«Как будто самою судьбою было определено достойному генералу Ермолову вызвать царскую речь с того света на сей свет».
8 марта 1821 года вспыхнула революция в Пьемонте. Австрийские войска выступили немедленно, чтобы предотвратить распространение мятежа. В помощь им Александр I приказал собирать стотысячную армию и готовить ее к следованию в Северную Италию.
В конце апреля по вызову царя Ермолов отправился в Лайбах, чтобы возглавить русскую армию, хотя официального указа об этом назначении не получил.
В апреле Алексей Петрович достиг Бреста, где по повелению великого князя Константина Павловича готовилась ему торжественная встреча. Въехав в город и увидев это, он «выскочил из коляски и скрылся в жидовских переулках».
Такая же встреча ожидала его в Люблине, от которой он тоже избавился бегством, о чем, понятно, тут же последовало донесение в Варшаву.
«Чрезвычайно странно, — писал он, — что во всех газетах я уже назван главнокомандующим»{573}.
26 апреля Ермолов прибыл в Лайбах и в тот же день получил приказ вечером явиться к государю, у которого намечалась встреча с Меттернихом. Она началась в десять часов вечера и закончилась за полночь. Все это время Алексей Петрович находился рядом с Александром Павловичем, который очень обстоятельно обрисовал ему «картину дел политических», сообщил о назначении его «начальником армии», убедил в необходимости участия России в погашении опасного очага европейского пожара{574}.
Делясь впечатлениями от беседы с царем, Ермолов писал Закревскому: «Государь ко мне необыкновенно милостив и в звании главнокомандующего, хотя, впрочем, мнимого, удостоил меня несколько большей, нежели прежде, доверенности. Успел много расспросить о положении края, в котором я живу, и своими знаниями о нем показал, какое значение он придает ему»{575}.
Австрийцы покончили с революцией своими силами. Александр Павлович и Алексей Петрович один за другим покатили в Петербург. Последний был доволен, что ему не пришлось командовать войсками карателей.
На обратном пути в Россию Алексей Петрович заехал в Вену, потом остановился в Варшаве, где по желанию Константина Павловича осматривал Польскую армию, после чего отправился в Петербург. Бегство от торжественных встреч в Бресте и Люблине, организованных по повелению великого князя, заметно повлияло на отношение его к генералу. Простились довольно холодно. Переписка между ними практически прекратилась. Однако очень скоро жизнь поставит перед нашим героем проблему выбора, и он допустит роковую ошибку. Впрочем, мой рассказ об этом еще впереди, а пока последуем за ним в северную столицу…
Ермолов вернулся в Россию. Встретившись позднее с Фонвизиным, он приветствовал его такими словами:
— Подойди сюда, величайший карбонарий! Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он, Александр I, вас так боится, как бы я желал, чтобы он меня боялся{576}.
Вспоминая поездку в Лайбах, Ермолов писал:
«Таким образом, сверх всякого ожидания, был я главнокомандующим армии, которой не видел и доселе не знаю, почему назначение моё должно было сопровождаться такою тайной. Не было на этот счет никакого указа, хотя во время пребывания в Лайбахе наш государь и император австрийский не один раз говорили мне о том».
Это несостоявшееся назначение умножило число завистников Ермолова. 30 августа «государь, всегда милостивый» к прославленному генералу, пожаловал ему «аренду» с доходом в 40 тысяч рублей в год. Однако, почитая эту «награду выше заслуг» своих, он не принял ее, уверяя при этом, «что в отказ не вмешивалось самолюбие».
Ермолов демонстрировал не только отсутствие у него самолюбия, но и честолюбия. «Боже, избавь, если меня вздумают обезобразить графским титулом», — бросил он в ответ на ходившие по Петербургу слухи о возможном возведении его в это достоинство. Государь не был столь навязчивым, чтобы награждать подданных вопреки их желанию.
Не знаю, убедил ли Ермолов Арсения Андреевича Закревского в отсутствии у себя таких пороков, как честолюбие, но в отношениях между императором и наместником, кажется, началось охлаждение. Во всяком случае, именно в это время, еще до отъезда из Петербурга, Алексей Петрович пришел к горестному заключению: «Не буду спорить, что можно прожить там, на Кавказе, с пользою, но никто не в состоянии и оспорить, чтобы то не была ссылка»{577}.
Пожалуй. Но ссылка-то была добровольной. И винить здесь некого. Аракчеев рекомендовал его на должность военного министра, но ему хотелось на Кавказ, и граф рассказал об этом государю. А император тогда, в 1816 году, лишь уважил желание Ермолова. Теперь обстоятельства изменились: он стал побаиваться набравшего силу проконсула Иберии, позволяющего себе демонстративно отвергать царские милости.
В первых числах сентября Ермолов выехал из Петербурга. Снова завернул к отцу и прогостил у него весь октябрь. Потом долго пережидал непогоду во Владикавказе. Лишь 18 января 1822 года он добрался до Тифлиса, где нашёл Грибоедова, посланного к нему Мазаровичем с сообщением, что между Персией и Турцией началась война. По пути Александр Сергеевич сломал себе руку и решил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы закрепиться в администрации наместника. Алексей Петрович одобрил решение поэта и обратился в Петербург за разрешением оставить его при себе в качестве секретаря по дипломатическим вопросам.
А.П. Ермолов — К.В. Нессельроде,
12 января 1822 года:
«Секретарь миссии нашей при тегеранском дворе титулярный советник Грибоедов на пути из Тавриза сюда имел несчастье переломить в двух местах руку и, не найдя нужных в дороге пособий, должен был по необходимости обратиться к первому, кто мог оказать ему помощь,,. По прибытии в Тифлис надлежало ему худо справленную руку переломить в другой раз. До сего времени не владея ею, не мог он обойтись без искусного врачевания... поэтому никак не может он отправиться в Персию.
С сожалением вынужден я был удалить его от занимаемой им должности, но, зная отличные способности молодого человека и желая воспользоваться приобретёнными им успехами в знании персидского языка, я имею честь покорнейше просить ваше сиятельство определить его при мне секретарём по иностранной части, без коего столько времени не без труда я обходился.
Во-первых, пользование здешними минеральными водами возвратит ему здоровье, и он, имея способность к изучению восточных языков, начав уже заниматься арабским, сможет здесь усовершенствовать свои познания.
Во-вторых, что почитаю я главнейшим предметом, вы, ваше сиятельство, со временем сможете поручить ему заведение школы восточных языков, на что не следует жалеть средств…
Не смею я испрашивать большого жалованья Грибоедову, как двести червонцев. И хотя лишается он двух третей того, что получал доселе, но к сему побуждает меня сравнение с прочими чиновниками, при мне служащими»{578}.
Ходатайство Ермолова было удовлетворено, и Александр Сергеевич прожил в Тифлисе до февраля 1823 года, впрочем, довольно часто разъезжая с Алексеем Петровичем по Кавказу.
Кюхельбекер прибыл в Тифлис раньше Ермолова. В ожидании генерала благодарный поэт сотворил в его честь стихи, наполненные чувством признательности за спасение:
Он гордо презрел клевету,
Он возвратил меня отчизне:
Ему я все мгновенья жизни
В восторге сладком посвящу…
Одним «ермоловцем» на Кавказе стало больше. Он прослужил под началом Ермолова менее полугода, но сумел оставить там заметный след.
Самым ярким первым впечатлением Кюхельбекера от пребывания в Грузии была его встреча с человеком, которого он знал еще в Петербурге, но не ожидал увидеть в Тифлисе. Вот что писал Вильгельм об этом сестре Юлии:
«Я встретил здесь своего милого петербургского знакомого — Грибоедова. Он был секретарем посольства в Персии; сломал себе руку и будет теперь в Тифлисе до выздоровления. Он очень талантливый поэт, и его творения в подлинном, чистом персидском стиле доставляют мне бесконечное наслаждение»{579}.
В это время А.С. Грибоедов работал в чисто русском стиле над комедией «Горе от ума», а В.К. Кюхельбекер славил греков, восставших против турецкого господства, и безуспешно уговаривал себя включиться в борьбу «народов и царей». Влияние первого на второго было столь велико, что на это обратил внимание А.А. Дельвиг, укорявший друга за «литературную измену»:
«Скучно только во сне говорить с Вильгельмом: поговорю на бумаге… Ах, Кюхельбекер, сколько перемен с тобою в два-три года! Но об них после. Сперва оправдай меня перед матушкой твоей. Меня Плетнев напугал, сказав, что она без слез не может встретить друзей твоих; что они напоминают ей твое положение, совсем невеселое, и я побоялся показаться ей. Я, некоторым образом, причина твоих неприятностей по несчастной моей рекомендации Нарышкину…
Мое положение скоро поправится; дай Бог, чтоб и твое поскорее пришло в прежнее состояние. Не теряй надежды на счастье, только ищи его не в Петербурге, — искание тщетное, поезжай в Москву и там, даст Бог, скоро увидимся. Скажу о себе, что я тот же Дельвиг, но менее ленив и менее весел.
Так и быть! Грибоедов соблазнил тебя: на его душе грех! Напиши ему и Шихматову проклятие, но прежними стихами, а не новыми. Плюнь и дунь, вытребуй от Плетнева старую тетрадь своих стихов, читай ее внимательнее и, по лучшим местам, учись слогу и обработке… Друзей любить знаю, а разлюбливать, хоть убей, не умею»{580}.
Грибоедов и Кюхельбекер жили на одной квартире. Не обремененные служебными поручениями, оба всецело отдавались творчеству, а по вечерам потчевали друг друга написанным за день. Александр Сергеевич, хотя и был отпетым циником, не без удовольствия, думаю, слушал адресованные ему стихи «К Ахатесу»:
Ахатес, Ахатес! ты слышишь ли глас,
Зовущий на битву, на подвиги нас?
Мой пламенный юноша, вспрянь!
О, друг, полетим на священную брань.
...
И в вольность и в славу, как я, ты влюблен,
Навеки со мною душой сопряжен!
Мы вместе помчимся туда,
Туда, где восходит свободы звезда…
Звезда свободы тогда «восходила» в Греции…
Впрочем, и Грибоедов не остался в долгу перед Кюхельбекером, вложив в образ Чацкого некоторые черты друга. Эти черты Тынянов нашел, например, в таких репликах своих героев:
Чацкий:
Я сам? не правда ли, смешон?
Софья:
Да! грозный взгляд, и резкий тон,
И этих в вас особенностей бездна,
А над собой гроза куда не бесполезна.
Чацкий:
Я странен, а не странен кто ж?
Тот, кто на всех глупцов похож…
Право же, кто был более смешон, чем Кюхля в Лицее? Или Кюхельбекер в тайном обществе, на следствии, на поселении? Да и среди родственников? В репликах Хлестовой и княгини абсолютно точно перечисляются все учебные заведения, в которых преподавал выпускник Александровского лицея Вильгельм Карлович:
Хлестова:
И впрямь с ума сойдешь от этих, от одних
От пансионов, школ, лицеев, как бишь их,
Да от ланкарточных взаимных обучений.
Княгиня:
Нет, в Петербурге институт
Пе-да-го-гический, так, кажется, зовут:
Там упражняются в расколах и в безверьи
Профессоры!
«Как бы ни увлекался Тынянов прямыми сопоставлениями Чацкий—Кюхельбекер, — пишет В.В. Кунина, — он неопровержимо прав в одном: пребывание Кюхельбекера в Тифлисе не прошло бесследно для великой комедии»{581}.
Не только Тынянов, но и Пушкин подметил, что Чацкий — ученик Грибоедова, «напитавшийся его мыслями, остротами и сатирическими замечаниями. Все, что говорит он, очень умно. Но кому говорит он все это? Фамусову? Скалозубу? На бале московским бабушкам? Молчалину? Это непростительно»{582}.
Смешно, не правда ли, смешно метать бисер?.. Точно так же, как Кюхельбекер перед следователями:
«Клянусь и обещаю воздержаться впредь от всяких дерзких мечтаний и суждений касательно дел государственных, ибо уверился, что я для сего слишком недальновиден…»{583}
Чаще всего Грибоедов потешал написанными сценами комедии своего восторженного друга, но иногда отзывался на просьбы и читал отрывки из нее в офицерском собрании. Однако о впечатлении, которое произвела она на генерала в это время, нам ничего не известно. Известно лишь, что Алексей Петрович сопоставлял Александра Сергеевича с Гавриилом Романовичем Державиным и находил, что оба они не способны ни на какие великие дела по службе{584}.
В офицерском собрании пили вино, шутили и злобствовали, чаще всего за глаза. Поэтому иногда случались дуэли. Не избежал ее и Кюхельбекер. Оскорбленный какими-то слухами, исходившими от родственника главнокомандующего Николая Николаевича Похвиснева, Вильгельм Карлович прилюдно отвесил ему звучную пощечину. Поединок закончился без крови, но нашему «ермоловцу» пришлось подать прошение об отставке по состоянию здоровья и спешно покинуть Тифлис. Алексей Петрович не стал портить ему и без того подмоченную репутацию и ограничился достаточно сдержанной характеристикой: «По краткости времени его пребывания здесь мало употребляем был в должности, и потому собственно по делам службы способности его неизведаны»{585}.
Во время продолжительного отсутствия Ермолова в его владениях стали назревать волнения. В связи с этим забот у главнокомандующего заметно прибавилось. Но об этом в следующей главе…