Глава пятнадцатая. ЖИЗНЬ В ОТСТАВКЕ

НЕОЖИДАННЫЕ ВСТРЕЧИ

15 июня 1827 года Ермолов приехал в Орёл. Погостив некоторое время у отца, Алексей Петрович переселился в сельцо Аукьянчиково, где занялся перестройкой родительского дома, который стал для него с детьми слишком тесен. Он предусмотрел в нём гостиную, библиотеку, спальни, но столь малые, что в них «можно было укладывать людей только на ребро, как бритвы в шкатулке», как писал он Роману Ивановичу Ховену.

Скоро весть об отставке Алексея Петровича дошла до Петербурга. В связи с этим Петр Андреевич Вяземский писал, констатируя факт и горько иронизируя:

«О Ермолове, разумеется, говорят не иначе, как с жалостью, а самые смелые с каким-то удивлением. Впрочем, кажется, он, в самом деле, в соображениях и планах своих был не прав. У Провидения свои расчеты: торжество посредственности и уничижение ума входят иногда в итог его действий. Кланяемся и молчим…»{696}

Какие «соображения и планы» генерала Ермолова имел в виду князь Вяземский, неизвестно. Но «посредственность» действительно восторжествовала над «униженным умом» замечательного администратора и великого, по определению Тынянова, полководца. Участием в Отечественной войне и в походе русской армии по дорогам Европы он заслужил такую оценку.

В то же время в Новгородском имении Грузино переживал падение другой генерал, вынужденно сделавший ставку на великого князя Константина Павловича, Алексей Андреевич Аракчеев. Он выразил сочувствие опальному Алексею Петровичу: «Весьма желал бы с Вами видеться, но в обстоятельствах, в коих мы с Вами находимся, это невозможно»{697}. Обоим было запрещено покидать свои деревни…

В августе навестил Алексея Петровича брат Денис Васильевич Давыдов. За чаем, а может, за чем-то покрепче, разговорились.

— Ты знаешь, Денис, при покойном государе мне постоянно улыбалось счастье. Мог ли я представить тогда, что в пятьдесят лет, в расцвете сил, буду жить в праздности в деревне моего отца…

Делясь впечатлениями, Давыдов писал Закревскому: «Он не грустен, но сердит, как будто сбитый с винта, на коем вертелся тридцать восемь лет славной службы!»{698} Да, был «сердит», но относился к своему новому положению довольно спокойно и даже с иронией.

«Тебе Мазарович расскажет всё, что до меня касается, — писал Ермолов 16 августа своему приятелю Кикину, — он находился в Тифлисе в последнее время моего пребывания там, и ты услышишь множество странных вещей… Ты не удивляйся, ибо нет ничего вечного под луной, и, может быть, найдёшь не совсем справедливым отношение ко мне людей могущественных, но и это весьма обыкновенно…»{699}

С понятным интересом Алексей Петрович следил за развитием событий на Кавказе и, несмотря на оскорблённое самолюбие, оставался справедливым даже по отношению к своим открытым врагам. Вроде бы удивившись тому, что военные действия в Персии идут не совсем успешно, он вместе с тем выразил уверенность, что Паскевич, получив значительное подкрепление, «даст оборот делам».

Высочайшим приказом от 25 ноября Ермолов был уволен из армии «по домашним обстоятельствам с мундиром и пенсионом полного жалованья»{700}.

«По домашним обстоятельствам…» Как видно, «незабвенный Николай Павлович», по определению Александра Ивановича Герцена, чувствовал себя неловко, коль так мотивировал перед подданными отставку знаменитого генерала.

«Пенсион полного жалованья» отставного генерала составлял всего четыре тысячи рублей ассигнациями в год. Конечно, жить можно, но очень скромно, поэтому решил заняться хозяйственными делами. А он о них имел «пресмешные понятия», однако был уверен, что сумеет постичь всё и сделается «экономом», то есть экономистом{701}. Опережая события, скажу: не сделался.

Графиня Анна Алексеевна Орлова-Чесменская, дочь известного участника дворцового переворота 1762 года и героя турецкой войны, узнав о таком скудном содержании Ермолова, сказала однажды у себя за столом, что сочла бы за счастье отдать Алексею Петровичу своё подмосковное имение. Слухи о щедрости старухи, не пожалевшей более одного миллиона рублей, дошли до Николая I, и он назначил опальному генералу жалованье в тридцать тысяч ассигнациями.

Письма Ермолова к разным его адресатам, написанные в это время, вообще не дают основания заподозрить их автора в болезненном переживании отставки. Уволенный со службы, когда ему не исполнилось и пятидесяти лет, он облачился в непривычное для военного человека гражданское платье, и эта перемена послужила для него поводом для иронии над самим собой. В этом отношении характерно его письмо, адресованное жене упомянутого статского советника Кикина, не то обещавшей ему прислать сукна на сюртук, не то уже приславшей:

«Чудесно счастливая мысль прислать мне сукна на сюртук, ибо не только я буду иметь вид щегольской, но и избавлюсь от насмешек, которые, конечно, вызвал бы я собственным вкусом. Я готов был выбрать какой-то аптекарский цвет и выйти в свет в этой микстуре. Уже в тяжких спорах были мы с сестрой Анной Петровной, а как мне, теперь отставному, повелевать некем, то я нахожу удовольствие, по крайней мере, её не слушать.

В то время как я исполнен благодарности за сукно, напуган рисунком, по которому я должен буду одеться. Огромная фигура моя не может иметь стройной талии, которая требуется. Я бы решился, несмотря на мои пятьдесят лет, прибегнуть даже к корсету, но и в этом случае не думаю, чтобы из меня что-нибудь вышло.

На рисунке означена шляпа дикого цвета. Говаривали прежде, что это цвет людей подозрительных правил, и я содрогнулся. Впрочем, простите человеку, долго жившему в глуши, если не довольно знаю, как могут часто меняться моды. Однако же по боязни прежних толков не решусь я на шляпу подобного цвета. Если согласно с рисунком в петлице будет роза, я надеюсь, что вы не сочтёте, что я ношу собственное изображение. Много стоит скромности моей, когда нечаянно даже коснётся красоты моей»{702}.

В деревне скучно. Чтобы хоть как-то развеяться, Алексей Петрович иногда выезжал в город. Через год после отъезда из Тифлиса навестил его в Москве на Пречистенке Грибоедов и предпринял попытку объясниться с бывшим начальником, о чём потом сожалел до конца дней своих. «Этого я себе простить не могу. Что мог подумать Ермолов? Точно я похвастать хотел, а я, ей-Богу, заехал к нему по старой памяти», — убеждал Александр Сергеевич актёра Петра Андреевича Каратыгина{703}.

«Там, где кончается документ, там я начинаю… — писал Тынянов. — Я чувствую угрызения совести, когда обнаруживаю, что недостаточно далеко зашёл за документ или не дошёл до него, за его неимением»{704}.

Думаю, в данном случае угрызения совести не терзали Юрия Николаевича: на основе процитированных строк из воспоминаний Каратыгина он воссоздал выразительную картину встречи двух великих русских людей:

«Старый слуга равнодушно встретил пришедшего в сенях и проводил наверх, в кабинет хозяина.

Кабинет был невелик, с тёмно-зелёной мебелью. Наполеон висел на стенах во многих видах, всюду мелькали нахмуренные брови, сжатые крестом руки, тругольная шляпа, плащ и шпага. |

Слуга усадил Грибоедова и спокойно пошёл вон.

— Они занимаются в переплётной, сейчас доложу.

Что ещё за переплётная?

Ждать пришлось долго. В этом не было ничего обидного, хозяин был занят. Всюду висел Наполеон. Серый цвет императорского сюртука был облачным, как дурная погода под Москвой, лицо его было устроено просто, как латинская проза. До такой прозы Россия ещё не дошла.

“Цезарь” было прозвище старика, но и в этом ошибались: он был похож скорее на Помпея и ростом, и статурою, и странною нерешительностью. До Цезаревой прозы ему не дойти. И даже до Наполеоновой отрывистой риторики.

На хозяйском кресле лежал брошенный носовой платок. Вероятно, не нужно было сюда заезжать».

Картина сурового солдатского быта, перенесённого из походной палатки в кабинет московского дома генерала, созданная пером талантливого художника, не обещала особой радости от встречи ни хозяину, ни гостю.

Однако продолжим чтение:

«Послышались очень покойные шаги, шлёпали туфли…

Ермолов появился на пороге. Он был в сером лёгком сюртуке, которые носили только летом купцы, в желтоватом жилете. Шаровары жёлтого цвета, стянутые книзу, вздувались у него на коленях. Не было ни военного мундира, ни сабли, ни подпиравшего шею простого красного ворота, был недостойный маскарад. Старика ошельмовали.

Грибоедов шагнул к нему, растерянно улыбнувшись. Старик остановился.

— Вы не узнаете меня, Алексей Петрович?

— Нет, узнаю, — сказал просто Ермолов и, вместо объятия, всунул Грибоедову красную, шершавую руку. Рука была влажная, недавно мыта.

Потом, так же просто обошедши гостя, он сел за стол, оперся на него и немного нагнулся вперед с видом: я слушаю.

Грибоедов сел в кресла и закинул ногу на ногу. Потом, слишком пристально глядя на него, как смотрят на мертвых, он заговорил.

— Скоро отправляюсь, и надолго. Вы мне оказали столько ласковостей, Алексей Петрович, что я сам себе не мог отказать, зашел по пути проститься.

Ермолов молчал.

— Вы обо мне думайте, как хотите, — я просто в несогласии сам с собой, боюсь, что вы вот ловите меня на какой-нибудь околичности — не выкланиваю ли вашего расположения. И вы поймите, Алексей Петрович: я проститься пришел.

Ермолов вынул тремя пальцами из тавлинки понюх желтоватого табаку и грубо затолкал в обе ноздри. Табак просыпался…

— Ласковостей я вам, Александр Сергеевич, никаких не ока зывал; этого слова в моем лексиконе даже нет; это вам кто-то другой ласковости оказывал. Просто видел, что вы служить рады, прислуживаться вам тошно, — вы же об этом и в комедии писали, а я таких людей любил.

Ермолов говорил свободно, никакого принуждения в его речи не было.

— Нынче время другое и люди другие. И вы другой человек. Но как вы были в прежнее время опять же другим человеком, а я прежнее время больше люблю, то и вас я частью люблю и уважаю.

Грибоедов вдруг усмехнулся.

— Похвала ваша не слишком заслуженна или, во всяком случае, предускоренна, Алексей Петрович. Я вас, как душу, любил и в этом хоть остался неизменен.

Ермолов собирался поднести к носу платок.

— Так вы, стало, и душу свою не любили. Он высморкался залпом.

— И, стало, в душу заглядываете только по пути от Пашке вича к Нессельроду.

Старик грубиянствовал и нарочно произносил: Пашкевич. Он побарабанил пальцами.

— Сколько куруров отторговали у персиян? — спросил он с некоторым пренебрежением и, однако же, любопытством.

— Пятнадцать.

— Это много. Нельзя разорять побежденные народы. Грибоедов улыбнулся.

— Не вы ли, Алексей Петрович, говорили, что надо колеи глубже нарезать? Вы ведь персиян знаете — спросить с них пять куруров, так они и вовсе платить не станут.

— То колеи, а то “война или деньги”. «Кошелек или жизнь».

“Война или деньги” была фраза Паскевича. Ермолов помолчал.

— Аббас-Мирза глуп, — сказал он, — позвал бы меня к себе в полководцы, не то было бы. Меня ж чуть в измене здесь не обвиняют, вот бы он, дурак, и воспользовался.

Грибоедов опять посмотрел на него, как на мертвого.

— Я не шучу, — старик сощурил глаз, — я план русской кампании получше и Аббаса, да уж и Пашкевича, разработал.

— Ну и что же? — еле слышно спросил Грибоедов. Старик раскрыл папку и вынул карту. Карта была вдоль и

поперек исчерчена.

— Глядите, — поманил он пальцем Грибоедова, — Персия. Так? Табриз — та же Москва, большая деревня, только что глиняная. И опустошенная. Я бы на месте Аббаса в Табриз открыл дорогу, подослал бы к Пашкевичу людей с просьбой, что, мол, они недовольны правительством и, боясь, дескать, наказания, просят поспешить освободить их… Так?.. Пашкевич бы уши развесил… Так? А сам бы, — и он щелкнул пальцем в карту, — атаковал бы на Араксе переправу, ее уничтожил и насел бы на хвост армии…

Грибоедов смотрел на знакомую карту. Араке был перечеркнут красными чернилами, молниеобразно.

— На хвост армии, — говорил, жуя губами, Ермолов, — и разорял бы транспорты с продовольствием.

И он черкнул шершавым пальцем по карте.

— В Азербиджане истреблять все средства существования, транспорты губить, заманить и отрезать…

Он перевел дух. Сидя за столом, он командовал персидской армией. Грибоедов не шелохнулся.

— И Пашкевич единым махом превратился бы в Наполеона на Москве, только что без ума. А Дибич бы в Петербург, к Нессельроду.

Голова его села в плечи, а правая рука стала подавать в нос и сыпать на жилет, на грудь, на стол табак.

Потом он закрыл глаза, и всё вдруг на нем заходило ходуном: нос, губы, плечи, живот. Ермолов спал, С ужасом Грибоедов смотрел на красную шею, поросшую мышьим мохом. Он снял очки и растерянно вытер глаза. Губы его дрожали.

Минута, две.

Никогда, никогда раньше этого не было… За год отставки…

— …писал бы на него… письма, — закончил вдруг Ермолов как ни в чем не бывало, — …натуральным стилем. Он ведь грамоте-то, Пашкевич, тихо знает. Говорят, милый, любезный Грибоедов, ты ему правишь стиль?

Лобовая атака.

Грибоедов выпрямился.

— Алексей Петрович, — сказал он медленно, — не уважая людей, негодуя на их притворство и суетность, черт ли мне в их мнении? И все-таки, если вы мне скажете, кто говорит, я, хоть дурачеств не уважаю, буду с тем драться. Вы же для меня неприкосновенны, и не одной старостью.

— Ну, спасибо, — сказал Ермолов и недовольно улыбнулся, — я и сам не верю… На прощанье вот вам два совета. Первый — не водитесь с англичанами. Второй — не служите вы за Пашкевича, не очень-то усердствуйте. Он вас выжмет и бросит. Помните, что может назваться счастливым только тот, которому нечего бояться. Впрочем, прощайте. Без вражды и приязни»{705}.

Мне бы извиниться за затянувшуюся цитату, однако воздержусь: надеюсь, доставил читателю удовольствие.

Да, Алексей Петрович переживал отставку, но переживал мужественно, во всяком случае, не так, чтобы за какой-то год сдать и превратиться в развалину, засыпающую даже во время чрезвычайно эмоциональной беседы с гостем, хотя и незваным, и неуважаемым им. Тому «старику» было-то от роду всего пятьдесят лет, и он надеялся еще пожить, и пожил тридцать три года. Здесь, думаю, Юрий Николаевич несколько перебрал в художественном вымысле, но перебрал талантливо.

Ермолов не ошибался: Грибоедов действительно писал вместо безграмотного Паскевича не только официальные донесения в Петербург, но и частные письма, что убедительно доказал Натан Яковлевич Эйдельман в самом начале книги «Быть может за хребтом Кавказа»{706}. Времени для творчества совсем не оставалось. А вот при Алексее Петровиче у него «много досуга было», и он, если «немного наслужил, так вдоволь начитался», как сам признавался. И добавлю: написался. А в прочее время «составлял роскошную обстановку… штаба» главнокомандующего{707}. Александр Сергеевич — человек умный и ироничный мог, конечно, занять любое офицерское собрание.

С Грибоедовым Ермолов встретился в 1828 году в Москве. А следующим летом Алексея Петровича навестил другой Александр Сергеевич — Пушкин, который и описал свой визит к опальному генералу в «Путешествии в Арзрум», то есть в путешествии на Кавказ. Посмотрим, как отреагировал хозяин на появление поэта в его орловском доме на Борисоглебской улице…

* * *

В первый раз, как известно, Пушкин ехал на Кавказ с семейством почтенного Раевского, когда был молодым поэтом-роматиком, увлеченным юной дочерью прославленного генерала Марией, которой посвятил немало совершенных по форме стихов. Но в данном случае речь пойдёт не о потаенной любви поэта, а о его визите к опальному генералу…

С тех пор минуло девять лет. Юноша стал мужчиной, увлеченным идеей жениться. Обратил внимание на Аннету Оленину, потом на Катеньку Ушакову. От первой сам отказался. Вторая отказала ему. Конечно, переживал, но скоро успокоился. В один из приездов в Москву увидел Наталью Гончарову. Она и стала невестой его мечты. Послал свата Федора Толстого. Тот вернулся ни с чем, если не считать уклончивых обещаний. Чтобы скоротать время до получения согласия матери красавицы, решил отправиться на Кавказ.

Из Москвы Пушкин выехал 1 мая 1829 года. Сделав крюк в двести верст, заехал к Алексею Петровичу в Орел. Вот что писал он об этом в «Путешествии в Арзрум»: «Я приехал к нему в восемь часов утра… Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что неестественная. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие»{708}.

Пушкин, недавно прощенный царем, делает крюк в двести верст ради того, чтобы навестить опального генерала, до того ему незнакомого, — это, скажу я вам, поступок смелого человека. А портрет! Будто высечен из камня великим Роденом. Какая силища в человеке! Неужели оправился от потрясения, вызванного отставкой? Похоже, не совсем, коль проницательный поэт отметил: «Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие».

Ну а Пушкин, какое впечатление произвел он на Ермолова? Без сомнения, Александр Сергеевич понравился Алексею Петровичу. Свидетельством того является письмо его брату Денису Васильевичу, написанное вскоре после визита поэта:

«Был у меня Пушкин. Я, в первый раз видя его, и, как можешь себе вообразить, смотрел на него с живейшим любопытством. В первый раз не знакомятся коротко, какая власть высокого таланта! Я нашел в себе чувство, кроме невольного уважения. Ему также, я полагаю, необыкновенным показался простой прием, к каковым жизнь в столице его верно не приучила».

Обычно Алексей Петрович писал развернутые послания своим адресатам. Это, к сожалению, в подлинном виде до нас не дошло. Возможно, в нем были какие-то подробности о его встрече с поэтом. Слава Богу, Денис Васильевич часть письма Ермолова процитировал в своем письме к князю Петру Андреевичу Вяземскому.

Впрочем, Давыдов в том же послании к Вяземскому еще раз цитирует Ермолова, который, выражая свое отношение к сочинениям Пушкина, писал ему:

«Вот это поэзия! Это не стихи нашего знакомца Грибоедова, от жевания которых скулы болят. К счастью моему, Пушкин, как кажется, не написал ни одного экзаметра — род стихов, который, может быть, и хорош, но в мой рот не умещается».

Денис Васильевич признавался Петру Андреевичу, что Алексей Петрович насмешил его этой фразой{709}. Значительно позднее Петр Иванович Бартенев встретился с Ермоловым. Заведя с ним разговор о русских поэтах, он мало-помалу довел его до Александра Сергеевича Пушкина и спросил, насколько интересной была беседа с ним. Алексею Петровичу она понравилась «очень, очень, очень»{710}. О чём ещё говорили они во время той памятной встречи, генерал не поведал ни Бартеневу, ни позднее Погодину, зато, слава Богу, кое-что рассказал Пушкин в «Путешествии в Арзрум»:

«Несколько раз принимался он говорить о Паскевиче и всегда язвительно; говоря о легкости его побед, он сравнивал его с Навином, перед которым стены падали от трубного звука, и называл графа Эриванского графом Ерихонским.

— Пускай нападет он, — говорил Ермолов, — на пашу не умного, не искусного, но только упрямого, например, на пашу, начальствовавшего в Шумле, — и Паскевич пропал.

Я передал Ермолову слова Толстого, что Паскевич так хорошо действовал в персидскую кампанию, что умному человеку осталось бы только действовать похуже, чтоб отличиться от него. Ермолов засмеялся, но не согласился.

— Можно было бы сберечь людей и издержки, то есть рас ходы па войну, — сказал он»{711}.

«Фраза о графе Ерихонском, — отметил Натан Яковлевич Эйдельман, — содержала немало яду. Позже современники писали об удивлении Николая I (посетившего Кавказ в 1837 году) при виде сравнительно небольших стен, окружавших Эривань (в то время как, по реляциям Паскевича, в Петербурге считали эту крепость куда более мощной и взятие ее — подвигом куда более трудным)»{712}.

Понятно: не раздуй Паскевич значение победы над осажденной крепостью — не быть ему графом Эриванским. Так поступали многие военачальники, включая великих полководцев Суворова, Наполеона, Кутузова. А коль донесения на высочайшее имя за Ивана Федоровича иногда писал Александр Сергеевич, то и заслуга Грибоедова в его карьерном и социальном статусе очевидна.

Два часа Пушкин был гостем Ермолова. Естественно, обсуждением военных дарований Паскевича беседа между ними не ограничилась. Автор «Путешествия в Арзрум» продолжает свой рассказ:

«Думаю, что он пишет или хочет писать свои записки. Он недоволен Историей Карамзина; он желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу. О записках князя Курбского говорил он con amore (с любовью). Немцам досталось…

Я пробыл у него часа два. Ему было досадно, что не помнил моего полного имени. Он извинялся комплиментами. Разговор несколько раз касался литературы. О стихах Грибоедова говорит он, что от их чтения — скулы болят. О правительстве и политике не было сказано ни слова»{713}.

Лукавил Александр Сергеевич, когда на уровне предположения сообщал, что Алексей Петрович «пишет или хочет писать свои записки». Он точно знал: не только пишет, написал кое-что и даже опубликовал, правда, без указания имени автора. Лет десять уже ходил по рукам в списках и вызывал восторг «Журнал посольства в Персию», смягченный вариант которого печатался в нескольких номерах «Отечественных записок» за 1827 год. Возможно, кому-то все это было неинтересно, как, например, Сергею Ивановичу Тургеневу, но не Пушкину, сделавшему крюк в двести верст только для того, чтобы повидаться и поговорить с опальным генералом Ермоловым накануне поездки на Кавказ.

Скорее всего Александр Сергеевич обещал Алексею Петровичу не говорить лишнего об уже завершенных или еще пишущихся его мемуарах. А может, просто опасался навредить генералу.

С взглядами Ермолова, бичующего персидскую тиранию и придворных всего света, я познакомил читателя раньше. Кое-что из этого сохранилось и в сокращенном варианте его «Журнала посольства в Персию». Больше того, цензор оставил в неприкосновенности и такую выразительную реплику автора: «Я не думаю, чтобы вовсе не ограниченное самовластие могло быть привлекательно, и не слыхивал, чтобы оно было залогом выгод народов».

А может, правда: Ермолов писал о Персии, а имел в виду Россию, как в свое время Монтескье разоблачал королевское самовластие, прикрываясь критикой шахского деспотизма. Очень даже вероятно.

«Он недоволен историей Карамзина…» Не один он, многие были недовольны. Недовольный Пушкин написал эпиграмму:

В его «Истории» изящность, простота

Доказывают нам, без всякого пристрастья,

Необходимость самовластья

и прелести кнута.

Вдохновленный же Пушкин приступил к работе над трагедией «Борис Годунов», после окончания которой бегал по комнате и восклицал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!»

Выходит, «История» Карамзина оказалась в центре внимания хозяина и гостя. Любопытные подробности их дискуссии поведал читающему миру Денис Васильевич со слов Алексея Петровича:

«Незабвенный наш Пушкин посещал его несколько раз в Орле; Ермолов сказал ему однажды: “Хотя Карамзин есть дилетант, но нельзя не удивляться тому терпению, с каким он собирал все факты и создал из них рассказ, полный жизни”. В ответ на это Пушкин сказал ему: “Читая его труд, я был поражен тем детским, невинным удивлением, с каким он описывает казни, совершенные Иваном Грозным, как будто для государей это не есть дело весьма обыкновенное”»{714}.

Еще подробнее эту же мысль поэта пересказал племянник генерала — Николай Петрович Ермолов: «Когда Алексей Петрович Ермолов жил в отставке в Орле, Пушкин был у него три раза… Между прочим, говоря о Карамзине, он сказал:

— Меня удивляет его добродушие и простосердечие: говоря о зверствах Иоанна Грозного, он так ужасается, так удивляется, как будто такие дела и поныне не составляют самого обыкновенного занятия наших царей»{715}.

Таким образом, главное достоинство труда Карамзина Пушкин и в шутку, и всерьез видит в беспристрастном, объективном, хладнокровном анализе фактов. Но он не отрицает и присущих ему недостатков. Вот что говорил Александр Сергеевич в то же время в присутствии Алексея Николаевича Вульфа, который и перенес его тираду в свой дневник:

«Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей “Истории”, рассказывая об Игоре и Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра I, а Александрову — пером Курбского… Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно описывать и царствование Николая и восстание 14-го декабря»{716}.

Ермолов, правда, отказывается от философского беспристрастия, но в остальном его взгляды практически не отличаются от взглядов Пушкина. Алексей Петрович ожидает появления неравнодушного историка, владеющего «пламенным пером», способного ярким, эмоциональным языком показать «переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу». Отсюда его симпатии на стороне князя Андрея Михайловича Курбского, описавшего con amore (с увлечением) злодеяния великого государя Ивана IV Васильевича Грозного.

Курбский, как известно, бежал в Ливонию. Возможно, разговор о нем и дал повод Ермолову «зацепиться» за немцев. Скажу откровенно: сколько бы раз Алексей Петрович ни обращался к этой актуальной со времен Михаила Васильевича Ломоносова проблеме, решал он ее на самом примитивном уровне, относя к любимцам русских царей всех иностранцев, приехавших в Россию и из Пруссии, и из Австрии, и из Швейцарии, и из Шотландии, и из Голландии, и из других стран Европы.

Настоящих же германцев у нас по пальцам можно было пересчитать. У Ермолова даже Самуил Самуилович Фигнер и тот немец. Стоило, например, какому-нибудь Авелю Бланку принять православие, как он тут же становился русским. В глазах же Алексея Петровича он и после крещения остался бы немцем. Не владел наш герой методикой классификации российского дворянства по национальной принадлежности, совсем не владел. Численность таких немцев в России после падения советской власти возросла в десятки раз. И все при деле: стригут не волосы в цирюльнях — «капусту рубят».

Так что «о правительстве и политике не было сказано яи слова». Только о литературе и говорили Алексей Петрович и Александр Сергеевич, как матушка Веры Павловны с Рахметовым, — все о «божественном».

Пушкину предстоял путь через Харьков, но он «своротил» на прямую Тифлисскую дорогу, пожертвовав вкусным обедом в курском трактире и возможностью посетить Харьковский университет. Ермолов же на некоторое время остался в Орле, а потом, на лето, по-видимому, перебрался в деревню.

Грибоедов погиб. Пушкин вернулся в Россию, чем несказанно обидел Паскевича. Иван Федорович нашел летописца своих подвигов в лице Якова Николаевича Толстого, впоследствии агента III отделения за границей. Он написал его биографию и с автографом автора подарил поэту.

Пушкин же, кажется, задумал написать биографию Ермолова, обратившись к нему с письмом следующего содержания: «Собирая памятники отечественной истории, напрасно ожидал я, чтобы вышло наконец описание Ваших закавказских подвигов. До сих пор поход Наполеона затемняет и заглушает всё, и только некоторые военные люди знают, что в то же самое время происходило на Востоке.

Обращаюсь к Вашему высокопревосходительству с просьбою о деле для меня важном. Знаю, что Вы неохотно решитесь её исполнить. Но Ваша слава принадлежит России, и Вы не вправе её утаивать. Если в праздные часы занялись Вы славными воспоминаниями и составили записки о своих войнах, то прошу Вас удостоить меня чести быть Вашим издателем. Если же Ваше равнодушие не допустило Вас сие исполнить, то я прошу Вас дозволить мне быть Вашим историком, даровать мне краткие необходимейшие сведения, и etc.»{717}.

Отправил ли Пушкин это письмо Ермолову, получил ли тот его, неизвестно. Во всяком случае, Александр Сергеевич книгу о подвигах Алексея Петровича на Кавказе так и не написал. А жаль. Одно дело писать биографию замечательного человека при его жизни и совсем другое — через столетия, когда и спросить-то уже некого, если в том возникнет необходимость.

Алексей Петрович часто и с удовольствием вспоминал тот визит Александра Сергеевича. Вот что рассказывал много лет спустя Пётр Иванович Бартенев о встрече с Ермоловым: «И как хорош был этот сереброволосый герой Кавказа, когда он говорил, что поэты суть гордость нации. С каким сожалением он отзывался о ранней смерти Лермонтова. На мой взгляд, он был истинно прекрасен. Это слоновое могущество, эта неповоротливая шея с шалашом седых волос, и этот ум, это одушевление на семьдесят восьмом году возраста!.. Передо мной сидел человек, бравший с Суворовым Прагу, с Зубовым ходивший к Дербенту, с Каменским осаждавший турецкие крепости, один из главных бойцов Бородина и Кульма, гроза Кавказа!.. И после этого говорите против екатерининского века — он его чадо!»{718}

ЗИМОЙ И ЛЕТОМ, В МОСКВЕ И В ДЕРЕВНЕ

Как правило, зимой Ермолов жил в Москве в собственном доме в конце Пречистенского бульвара, а на лето перебирался в деревню Осоргино, которую приобрел себе вскоре после возвращения в Россию, или в орловском имении Лукьянчиково.

В трех верстах от Осоргина в деревне Собакино с ранней весны до поздней осени жил Петр Николаевич Ермолов с семейством. Алексей Петрович часто навещал двоюродного брата и подолгу гостил у него. Сюда приезжали и другие их родственники…

17 ноября 1830 года начинается польское восстание за восстановление национальной государственности. Русские бегут на восток почти до самой границы. Неудачи следуют одна за другой. Повстанцы ликуют. В бреду восторга они от имени Ермолова сочиняют прокламацию, обращенную к русскому войску. Один из её экземпляров попал в руки Давыдова. Денис Васильевич переслал его Алексею Петровичу. Оскорблённый наглой клеветой мятежников, он писал брату с присущей ему иронией:

«Вы узнали о моих походах по Польше; этого мало: вы, верно, услышите скоро о моих победах, в которых жестокая судьба так долго отказывает генералу Дибичу!», направленному на борьбу с мятежниками{719}.

Поляки продолжают бить русских и гонят их почти до границы. Кто может спасти любезное отечество? Естественно, Ермолов. Но государь Николай Павлович вызывает из Грузии Паскевича на место умершего Дибича, и тот 21 августа 1831 года берёт Варшаву.

В это время Ермолов пребывал в Москве и был гостем своего бывшего адъютанта Николая Павловича Воейкова. Он уже собирался покинуть гостеприимного хозяина, лошади стояли у крыльца, когда пришло известие о приезде в столицу императора. Алексей Петрович отложил отъезд и обратился к графу Бенкендорфу с вопросом: может ли он представиться государю? Оказалось, может. Его величество назначил аудиенцию на час дня. Тройка с человеком генерала помчалась в деревню за мундиром и прочими необходимыми «принадлежностями».

В назначенное время Ермолов при полном параде явился на высочайший прием. Ждет час и другой. Никто не обращает на него внимания. Уже начали накрывать столы, и гости, приглашенные к обеду, потянулись один за другим в Кремлевский дворец. Не дождавшись вызова в кабинет царя, Алексей Петрович обратился к его камердинеру:

— Прошу передать его величеству, что я был, но приглашения на приём не дождался.

— Господин генерал, вы приглашены к столу, — сказал камердинер и удалился, а Ермолов остался.

Вскоре Николай Павлович сам вышел в приемную и увел Алексея Петровича в кабинет, где они оставались очень долго. О чем говорили, неизвестно. Между тем собирались гости. Государь вышел к ним, держа генерала за руку. И за столом он был очень внимателен к нему.

На другой день состоялось представление императрице Александре Федоровне, с которой Ермолов, далекий от царского Двора, до сих пор не был знаком. Его пригласили в кабинет первым из присутствующих. Опасаясь испугать ее величество своей исполинской фигурой, он задержался у входа, потом приблизился к ней и приложился к руке. Государыня приняла генерала очень благосклонно.

Вскоре явился Николай Павлович. Из кабинета государыни вышли втроем, представ перед взорами удивленной московской знати. Все ожидали скорого возвышения Ермолова. «Придворные паразиты посыпали к нему с визитами», — писал историк и мемуарист Погодин, вспоминая беседу с Алексеем Петровичем{720}.

6 декабря 1831 года Николай I назначил Ермолова на должность члена Государственного Совета. Этим жестом царь убивал сразу двух «зайцев»: с одной стороны, не позволял ему проявить свои выдающиеся способности, а с другой — затыкал рот своим критикам, недовольным увольнением знаменитого полководца из армии.

В начале 1832 года на обсуждение членов Государственного Совета был вынесен проект указа о ежегодном назначении первоприсутствующих в Сенате и их обязанностях.

Обсуждение проекта указа состоялось 11 января. Генерал Ермолов высказал особое мнение, которое по приговору большинства членов Государственного Совета, вынесенному через две недели, сводилось «к оскорблению честолюбия некоторых сенаторов, к необходимости сохранить чиноначалие и к опасению, что избрание первоприсутствующих будет зависеть от министра юстиции»{721}.

Этим, собственно, и ограничился всплеск активности Алексея Петровича на поприще статской службы. Считая себя недостаточно подготовленным для решения обсуждавшихся вопросов, он скоро стал безучастно относиться к работе в Государственном Совете, не свойственной его характеру, и даже тяготиться ею, пропускать заседания.

В это время Ермолов сблизился с Мордвиновым. Автор жизнеописания знаменитого адмирала, известный историк, председатель Русского исторического общества Владимир Сергеевич Иконников утверждал, что имя Алексея Петровича было очень авторитетным для Николая Семеновича.

Бывало, старик Мордвинов по состоянию здоровья не присутствовал на заседаниях Государственного Совета. В таких случаях секретарь приносил ему бумаги на дом. Не желая вникать в суть дела, адмирал спрашивал, подписал ли их Алексей Петрович? Получив утвердительный ответ, он, не задумываясь, делал то же. В свою очередь, Ермолов высоко ценил Николая Семеновича за обширные познания и замечательный ум{722}.

Однажды Николай I пригласил Ермолова сопровождать его в плавании в Кронштадт. Там их встретил знаменитый адмирал Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен.

— Генерал Ермолов, — отрекомендовался Алексей Петрович, протягивая руку мореплавателю, — именем которого вы, адмирал, назвали остров в Тихом океане; вы обессмертили моё имя, закрепив его на географической карте; благодарю вас.

«Беллинсгаузен, чисто русский человек, — писал Василий Алексеевич Потто, — несмотря на свою немецкую фамилию, стал с тех пор одним из лучших друзей Ермолова».

Подтверждения этого тезиса я, к сожалению, не нашёл. Может, ради красного словца историк так сказал, чтобы оправдать знаменитого генерала, зоологически не любившего «немцев».

Очень скоро Ермолов вполне убедился, что в Государственном Совете он «совсем бесполезен», да и ко двору не годится. Несколько лет Алексей Петрович фактически лишь числился в списках этого совершенно бесполезного учреждения, ставшего собранием отошедших от активной профессиональной деятельности старцев, пропускал заседания, предпочитая жить в Москве или в Осоргино и ожидать отставки. Однако государь не обращал на это внимания.

— Ваше величество, — сказал он однажды государю, — вы, вероятно, упустили из виду, что я военный человек и не могу быть полезным в моих новых назначениях.

— Убеждён, генерал, что ты слишком любишь отечество, чтобы желать ему войны, — ответил на это император. — Нам нужен мир для преобразований и улучшений, но в случае войны я обязательно употреблю тебя по назначению, — и, не простившись, удалился.

Государь не стал ожидать войны. Он предложил Ермолову через военного министра Александра Ивановича Чернышёва место председателя генерал-аудиториата, военно-судебного учреждения, созданного еще Павлом I, от которого Алексей Петрович отказался.

— Я не приму этой должности, которая возлагает на меня обязанности палача, — ответил он Чернышёву{723}.

В это время заехал в Осоргино после почти двадцатилетнего перерыва первый адъютант Алексея Петровича Павел Христофорович Граббе, оставивший прочувствованные воспоминания о встрече с командиром своей юности, когда каждое слово его «повторялось и списывалось во всех концах России»:

«Теперь я нашёл старика, белого как лунь; огромная голова, покрытая густой сединою, вросла в широкие плечи. Лицо здоровое, несколько огрубевшее, маленькие серые глаза блистали в глубоких впадинах, и огромная, навсегда утвердившаяся морщина спускалась с сильного чела над всем протяжением торчащих седых его бровей. Тип русского гениального старика. Нечего бояться такой старости.

От 9-ти часов вечера до 5-ти часов утра мы не вставали со стульев, забыв сон и усталость. Я не мог насытить ни глаз, ни слуха, всматриваясь и вслушиваясь в него. Какое несчастное стечение обстоятельств могло сбить со всех путей служения отечеству такого человека, при таком государе. Он наделал ошибок, не сомневаюсь в этом. Разве это мерило такого дарования. Между прочими предметами разговора мне случилось ему сказать:

Алексей Петрович, не должно терять надежды, в важных обстоятельствах государь император вспомнит о вас и вызовет на поле деятельности.

На это он ответил:

— Боюсь последствий долгого бездействия и, следственно, ошибок, важных в том звании, которое мне принадлежит, — звании главнокомандующего.

— Положим, что это правда, — отвечал я ему, — а мы из ошибок сделаем успех. Кто много воевал, тот поймет, что это не лесть и не нелепость. Одушевление войск есть вернейшее средство успеха, и кто более Ермолова владел этим сильным орудием».

Похоже, мнение Граббе о царствующем государе не совпадало с мнением Ермолова. Не рассказал он нам о «прочих предметах разговора», которые позволили ему сделать вывод, что его бывший начальник много «наделал ошибок».

А еще Павел Христофорович оставил нам описание рабочего кабинета Алексея Петровича, в котором, собственно, и состоялась та встреча:

«Кабинет без малейшего украшения, но большой стол, ничем не покрытый и несколько стульев простого белого дерева, везде книги и карты, разбросанные в беспорядке; горшочки с клеем, картонная бумага и лопаточки; его любимое занятие — переплетать книги и наклеивать карты. Сам он был одет в синий кафтан толстого сукна, застегнутый на крючки.

Беспорядочная и расстроенная жизнь необыкновенного человека»{724}.

Ермолову уже 58 лет. А он до сих пор не женат. Правда, на Кавказе у него было три кебинных (по сути — временных) жены одновременно, полученных по договору, заключенному с родителями девушек, и они подарили ему пять сыновей и одну дочь. Такие дети по обычному праву мусульман считались законными.

После отъезда Алексея Петровича в Россию его жены Сюйда, Султанум и Тотай остались на Кавказе и вышли замуж. Тотай с дочерью Сатиат получали от мужа и отца ежегодное содержание.

Сыновей (Виктора, Клавдия, Севера, Исфендиара и Петра, названных так из-за большой любви Ермолова к истории античного Рима) отставной генерал взял в Россию. Все они по окончании артиллерийского кадетского корпуса, получив офицерские чины и дворянство, служили в русской армии{725}.

Как в это время у Ермолова складывались отношения с царем?

В 1835 году Алексей Петрович Ермолов и Александр Иванович Остерман-Толстой по случаю закладки памятника на поле Кульмского сражения удостоились ордена Святого апостола Андрея Первозванного за подвиг, совершенный более двух десятилетий назад.

Государь «забыл», что Ермолов — военный. А горцы долго помнили русского главнокомандующего. И не всегда плохо думали о нём. Вот о чём рассказывал Михаил Петрович Погодин со слов некоего военного доктора.

Доктор следовал из Тифлиса в Симферополь по делам службы. В горах вдруг подлетел к нему горец. Русский путник схватился за пистолет. Всадник успокоил его, сказав, что он не причинит ему никакого вреда, жестами и мимикой объяснил, что в саклю к нему пришла беда, умирает отец и попросил оказать помощь старику. Доктор колебался.

— Не бойся. Нас и Ермолов знал.

Доктор поехал, осмотрел больного, дал ему рвотное. На другой день старику стало легче. Всё семейство джигита не знало, как благодарить русского лекаря.

— А почему знал вас Ермолов? — спросил доктор.

— Мы служили ему, вот посмотри, — и горец протянул гостю пожелтевший листок бумаги, на котором рукой Алексея Петровича было написано: «Не тронь его. Ермолов».

Старик в своё время оказал Ермолову какую-то услугу и потому пользовался его покровительством. Когда Алексей Петрович покидал Кавказ, горец пришёл к нему и выразил опасение за будущее своего семейства:

— Боюсь я за своё семейство, Ермолай, что будет со всеми нами без тебя.

Ермолов подсел к столу и написал четыре магических слова.

— Отдай мне записку, я сохраню её для истории, — обратился доктор к горцу. — А я достану тебе большой лист с печатью и подписью нынешнего главнокомандующего.

— Ни за что на свете, — ответил горец, — с этой запиской я могу ничего не бояться, она крепче всякого листа{726}.

Не дождавшись увольнения за фактический разрыв связей с Государственным Советом, 10 марта 1839 года Ермолов обратился к императору Николаю Павловичу с просьбой освободить его от заседаний в оном. Государь очень рассердился, однако просьбу Алексея Петровича уважил, даже более чем — отправил в бессрочный отпуск якобы «для излечения от болезни», а на самом деле, чтобы отставкой популярного в народе генерала не возбуждать против себя общественного мнения{727}.

Алексей Петрович уехал в Москву и никогда уже в Государственном Совете не появился, хотя и оставался его членом. Вот что писал он в связи с этим одному из своих друзей:

«По милости государя я пользуюсь неограниченным отпуском до выздоровления от болезни… Здоровье мое… весьма хорошее, и я ничего не переменил в образе жизни против прежнего. Ничем себя не балую, но скучаю от праздности, которую никогда не любил. Летом живу в маленькой деревушке в двадцати пяти верстах от Москвы. Зимою проживаю месяца четыре 6 городе среди родных. У меня пять человек детей, из которых старший выпущен из артиллерийского училища… Я спокойно приближаюсь к концу дней моих…»{728}.

В Москве член Государственного Совета жил в собственном домике с небольшим двором и палисадником, выходившем на Пречистенский бульвар. Историку Михаилу Петровичу Погодину, однажды посетившему его, удалось обозреть лишь одну комнату с низким потолком. На голых ее стенах, оклеенных желтыми обоями, ничего не висело, кроме медальонов графа Федора Петровича Толстого, изображающих сражения двенадцатого года, а «насупротив их находился портрет старика в мундире екатерининских времен. Это был отец Алексея Петровича — Петр Алексеевич Ермолов». Перед небольшим окном стоял рабочий стол, за которым на простом стуле сидел один из победителей великого Наполеона.

Ермолов много читал, знал сочинения Погодина. Он принял историка благосклонно, очень хвалил его и так смутил гостя, что тот не знал, что сказать знаменитому генералу. Михаил Петрович подарил Алексею Петровичу книгу Ивана Тихоновича Посошкова «О скудости и богатстве», недавно найденную и только что изданную им, и она явилась прекрасным поводом для разговора о времени и реформах Петра Великого.

— Да, инструменты у Петра I были, и он умел их настраивать, — сказал Алексей Петрович. — Его мало беспокоили чины и звания людей — лишь бы годились для дела. Сержанты и офицеры служили у него за генералов и получали важные поручения. Ошибок не случалось. Вот Соймонов, например, как верно начертал он карту Каспийского моря! Не случайно Екатерина II рекомендовала, замышляя что-либо новое, обращаться за советом к Великому императору, ибо была убеждена: у него найдется, что посоветовать им.

Потом Погодин вывел Ермолова на разговор о Кавказе, где командующие мелькали как в калейдоскопе: Паскевича, получившего назначение в Варшаву, сменил барон Розен, Розен уступил корпус Головину, а Головин — Нейдгардту. И дела там шли всё хуже и хуже. Алексей Петрович, хорошо знавший этот горный край, всякий раз выступал «в роли иронического предвестника событий», как выразился историк Василий Алексеевич Потто.

Паскевич, получив в командование войска, направленные на подавление польского восстания, покинул Кавказ. Сразу распространились слухи о возвращении Ермолова. Горцы заранее приготовили аманатов. Алексей Петрович, понятно, не приехал, зато приехал один из его сыновей, окончивший артиллерийский кадетский корпус. Чтобы только посмотреть на него, любопытные толпами спешили в Шуру, место постоянной дислокации его роты.

Генерал Розен, получивший отставку, навестил Ермолова, чтобы спросить у него совета, стоит ли ему поехать в Петербург для объяснений.

— Погоди немного, Григорий Владимирович, — совершен но серьёзно сказал ему опальный генерал Ермолов, — скоро вернётся Евгений Александрович Головин, и тогда мы втроём поедем в Петербург и объяснимся с самим государем, если он примет нас.

Головин в самом деле скоро покинул Кавказ, уступив должность главнокомандующего Нейдгардту. Узнав об этом назначении, Алексей Петрович снова не смог удержать язык за зубами.

— Ну! Александр Иванович Нейдгардт предусмотрителен, как всякий немец: уезжая на Кавказ, он заранее нанял себе дом в Москве и дал задаток, похоже, предчувствовал, что скоро вернётся, — иронизировал Ермолов, клокочуще смеясь над своими собеседниками.

Узнав, что Владимир Григорьевич Розен и Евгений Александрович Головин действительно собираются поехать в Петербург, Алексей Петрович предложил, как только встретил их, подождать Нейдгардта.

— Он, думаю, не замедлит приехать, — сказал он. — Тогда мы найдём четырёхместную карету, да так вместе, вчетвером, и отправимся в Петербург, чтобы объясниться с начальством, — и заколыхался от смеха, похожего на рыканье льва.

Нейдгардт действительно не задержался на Кавказе.

— А вообще Александр Иванович — достойный генерал, — убеждал Ермолов Погодина, — но у него есть один порок, которого я никак не могу простить ему: он слишком старый для Кавказа — за шестьдесят лет уже. Там очень часто бывает нужна не столько умная голова, сколько крепкая грудь и широкие плечи. Силы физические дороже сил нравственных. Я сам с моим сложением и здоровьем, приехав на Кавказ тридцати семи лет, едва мог привыкнуть к нему. Порой приходилось сидеть на лошади недели две, всякий день часов по осьмнадцать, после чего и своих не узнаешь. А пошли вместо себя другого, не то получается: везде нужен свой глаз…

Теперешние обстоятельства гораздо сложнее и мудрёнее. У меня средства были ограниченнее: войска раза в три меньше, а какого труда стоило получить то или другое пособие. Я обращался даже к частным лицам и просил прислать ученых для исследования в горах.

Европейские путешественники пишут о Кавказе всякий вздор. Наши чиновники и туземцы часто нарочно обманывают их и сообщают неверные сведения, чтобы после посмеяться над ними. Ещё недавно и сами мы знали об этом крае меньше, чем о Японии. Не случайно покойный государь Александр Павлович, отправляя меня командовать Грузинским корпусом, говорил: «Знаешь ли, Алексей Петрович, я ещё не решил, должны ли мы удерживать свои владения за Кавказом».

— И я скажу вам, Михаил Петрович, — продолжал Ермолов, — России нечего опасаться за свои владения, пока соседями ее с той стороны остаются такие слабые народы, как персияне и турки. Но притаись где-нибудь англичане, доставь горцам артиллерию, научи их воевать, и тогда нам придется укреплять ся уже за Доном. Я послал Муравьева в Хиву на свой страх и ответственность. Если бы я просил дозволения, то ни за что не получил бы его: пошли бы спросы да распросы, ноты и переговоры. Надо учитывать характер племен: хивинцы — хищники, а бухарцы — тихи и смирны. Наши единоверцы за Кавказом ожидают от нас помощи и покровительства{729}.

Только назначение Михаила Семёновича Воронцова наместником царя на Кавказе Ермолов встретил с искренним удовлетворением и предсказал ему несомненный успех, который, впрочем, обосновал иными, чем были у него, материальными возможностями.

— Теперь за Кавказом двадцать генералов, — говорил он, — а при мне был один Иван Александрович Вельяминов, которого я вызвал к брату. Сегодня в каждом из пяти отделений такой штаб, какой был у меня на весь корпусе. У моих преемников под ружьём состоит двести пятьдесят тысяч человек, а у меня было всего семьдесят тысяч, да и то в самое последнее время. Им на собственное содержание отпускается пятьдесят тысяч рублей серебром, а я получал сорок тысяч ассигнациями и жил полгода в лагере, чтобы скопить денег на бал или обед{730}.

В Москве Ермолов вставал в шесть часов утра, как и в деревне, читал, писал и переписывал свои воспоминания, переплетал книги и добился в этом совершенства, достойного знаменитых мастеров Винье и Келлера. После обеда Алексей Петрович принимал гостей и удерживал их обычно до ночи. Особенно часто посещали генерала кавказцы, которых он называл своими земляками. Среди них были не только офицеры, но и отслужившие свой срок дряхлые солдаты. Сам же бывал лишь у самых близких людей, главным образом у родственников, которые принимали его с большой любовью.

Однажды в Москве навестил А.П. Ермолова плац-майор О.А. Лепарский, прибывший из Восточной Сибири с письмом и подарком от А.И. Якубовича. Провожая племянника коменданта в столицу, декабрист передал ему записку с просьбой:

«Вы увидите моего благодетеля Алексея Петровича Ермолова, скажите ему, что в шахтах и штольнях Благодатска его имя было прославляемо. Отдайте ему при сём прилагаемый крест. Двадцать лет тому назад, умирая, рядовой солдат мне его завещал, а я, ссыльнокаторжный, посылаю его бывшему моему генералу».

В начале 1841 года состоялась встреча А.П. Ермолова с М.Ю. Лермонтовым, который привёз ему письмо от бывшего его адъютанта П.Х. Граббе. Известие о гибели поэта, полученное позднее, потрясло генерала. Гневно притопывая ногою, он говорил П.И. Бартеневу, сообщившему ему об этой трагедии:

— Уж я не спустил бы этому Мартынову. Уж у меня бы он не отделался. Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный… а этих людей не скоро дождёшься, — и, помолчав, добавил: — Поэты суть гордость нации! Их пуще глаза надо беречь…{731}

Иногда Алексей Петрович, облачившись в черный сюртук и нацепив орден Святого Георгия, пожалованный ему по представлению самого Александра Васильевича Суворова, отправлялся в Дворянское собрание. При появлении легендарного генерала вставали со своих мест и шли ему навстречу даже женщины. Бывал он и на балах, посещал всевозможные выставки, но особенно часто его видели в театре, который он очень любил.

«Когда Ермолов появлялся в театре или в собрании, — рассказывал позднее современник, — почитатели генерала, и старые и молодые, оборачивались всегда в ту сторону, где стоял Алексей Петрович, опершись на свою верную саблю, и задумчиво смотрели на его белые волосы, на эту львиную голову, твёрдо сидевшую на исполинском туловище, и в потускневших глазах его искали глубоко запавшие мысли…»{732}

С ранней юности Ермолов полюбил книгу. Эту страсть сохранил Алексей Петрович до старости. Его библиотека насчитывала более девяти тысяч томов на русском и иностранных языках и считалась одной из лучших частных библиотек России. Позднее он продал ее за весьма умеренную цену Московскому университету.

Понятно, что книги мастера переплетного дела были в хорошем состоянии. Хранились они в специально построенном домике на усадьбе в Осоргино. Здесь Алексей Петрович занимался составлением каталога своей библиотеки, большую часть которой перед смертью он уступил за треть цены Московскому университету.

Всю жизнь, с ранней юности и до отставки, Алексей Петрович вел дневниковые записи о службе, о войнах с Наполеоном, о командовании войсками Кавказского корпуса, о посольстве в Персию, которые положил в основу своих мемуаров. Что-то успел издать сам, но большую часть литературного наследия дяди опубликовал его племянник Николай Петрович Ермолов.

В записках Ермолова все интересно, но в данный момент особую ценность для меня представляют его воспоминания о событиях 1812 года, потому как повод подоспел. Очередную годовщину Бородинского сражения решили тогда отметить открытием памятника защитникам Центрального редута и маневрами войск. Император, приглашая Алексея Петровича на праздник, писал ему: «Я хочу всех вас, стариков, собрать около себя и беречь, как старые знамена». Прекрасный образ, созданный государем, которого политические противники из числа революционных демократов и советских историков не без основания числили в солдафонах. Похоже, бывают всплески поэтического вдохновения и у таких людей, как «незабвенный Николай Павлович», названный современником «самодовольной посредственностью с кругозором ротного командира».

Надо сказать, что от советских историков досталось почти всем представителям династии Романовых, а Николаю I — больше всех. Если у старшего брата, сына и внука его были хоть какие-то достижения, то у него — никаких заслуг. Он выступал исключительно в качестве душителя свободы внутри страны и за её пределами и виновника позорного поражения России в Крымской войне, что и отрицать-то, я думаю, никто не решится. Один такой учёный даже утверждал, что «тупому и ограниченному уму его соответствовала грубая фельдфебельская физиономия с глазами навыкате».

Да, Николая Павловича невозможно поставить в один ряд с великими монархами, но вряд ли он был тупее советских самодержцев. Что же касается «физиономии с глазами навыкате», то это уже, извините, — признак национального происхождения не только наших государей, но и почти всего российского дворянства, предки которых пришли к нам чуть ли не из всех стран Европы. Они, конечно, из «немцев», сказал бы наш герой генерал Ермолов.

Впрочем, вряд ли глазки автора брошюрки «Династия Романовых», изданной в 1925 году для просвещения рабочих, чем-то отличались от глаз всех Романовых, которые, не отрицаю, действительно были «навыкате».

Скажу откровенно, что отношение Николая Павловича к Алексею Петровичу не может внести в характеристику личности царя ни одной положительной черты, ибо он был слишком пристрастен.

И памятник открыли, и манёвры, имитирующие Бородинское сражение, представили зрителям. Присутствовавший на торжествах французский путешественник и литератор маркиз Астольф де Кюстин вспоминал: «Во время “сражения” целый час я проговорил с генералом Ермоловым, во всех отношениях замечательным человеком, хотя бы потому, что, находясь в немилости, он пользуется громадным авторитетом в русской армии. Он всегда окружен, и все, даже люди высокопоставленные, усердствуют в оказании ему почтения»{733}.

Алексею Петровичу манёвры не понравились, о чём он поведал заезжему французу, вылившему ушаты помоев на Россию и русских.

— Должен признаться, — сказал ему Ермолов по окончании шоу, — что это зрелище содержит много произвольных отклонений от действительного хода битвы, а потому оно совершенно бесполезно и даже вредно с точки зрения влияния на молодых людей, ибо даёт весьма упрощённое представление о великом событии, от исхода которого зависела судьба России{734}.

Шли годы. Все меньше оставалось героев Бородинского сражения. Оставшихся в живых государь собрал на свадьбе дочери Ольги Николаевны. Он подошел к Алексею Петровичу и поднял тост за его здоровье.

Что произошло с Николаем Павловичем? С чего бы это он стал проявлять такое внимание к старику? Чувствовал себя виноватым? Спасал свою репутацию, подорванную отставкой Алексея Петровича в 1827 году? Однако об этом надо бы рассказать поподробнее, чтобы воздать каждому по заслугам…

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ

В 1847 году Николай Герасимович Устрялов опубликовал книгу «Историческое обозрение царствования государя императора Николая 1-го». В ней он, кроме прочих проблем, поднимает вопрос о положении дел на Кавказе в самом начале войны с Персией и об отстранении Ермолова от командования корпусом. Автор писал:

«Но там был Ермолов, недоступный страху, он умел вселить мужество в каждого солдата, и русский штык остановил врага…»

Эта фраза не понравилась Николаю I, он зачеркнул ее и написал своей рукой: «В таких обстоятельствах генерал Ермолов донёс императору, что он не чувствует в себе силы начальствовать войсками в подобное время, и просил присылки доверенного лица»{735}.

А.П. Ермолов Н.Г. Устрялову,

17 сентября 1847:

«Милостивый Государь

Николай Герасимович!

Увлекаясь общим любопытством прочитал историю достославного царствования государя императора, долго не мог я приобрести сочинения вашего, всеми отыскиваемого с большим желанием, и потому недавно ознакомился с его содержанием.

Не рассуждая об историческом изложении труда вашего, я почитаю себя вправе говорить о том, что в нем упомянуто обо мне. — Вы изволили изобразить меня в чертах, совершенно не свойственных ни личному моему характеру, ни поприщу, пройденному мною на службе… хотя, впрочем, должен я, не желая подозревать другой причины, предположить, что… вы искали соблюсти добросовестность.

Не в защиту свою, в которой я не нуждаюсь, решился я обратить внимание на ошибку вашу, ибо малейшее искажение истины оскорбляет достоинство истории и потрясает доверие к целому труду… Вам, милостивый государь, неизвестно, но я, хорошо зная обстоятельства, не мог встретить войну с персиянами без основательной надежды на успех и чувствовать в себе недостаток способностей, когда во многих из моих подчиненных находил их достаточными…

Не оскорбленное самолюбие, но признательное доверие, которого я был удостоен покойным императором до конца его царствования, и уважение к памяти обо мне прежних моих сослуживцев заставили меня указать вам… на эту непозволительную ошибку…»{736}

Это письмо Ермолова разошлось по России. Одну из копий Алексей Петрович отправил Николаю Николаевичу Муравьеву. Он писал ему: «Я распространил его в Петербурге во множестве списков… Последствия можно было угадать. Министр Уваров запретил профессору Устрялову мне отвечать. Говорят, будто сам правил его сочинение. Не знаю, за что на меня сердятся, я никого не трогаю! Неужели можно запретить возражать автору?»{737}

Да как же не сердиться на тебя, Алексей Петрович: прошло, почитай, двадцать лет со дня отставки, а ты никак не можешь простить государю, что заменил тебя «Пашкевичем», генералом не столь красноречивым, но воином-то далеко не последним. Он уже после этого тебя и под ручку выводил к людям, и за столом усаживал рядом, и тост за твое здоровье провозглашал, а ты все шумишь, не позволяешь ему спасти свою репутацию. Его величество от отчаянья на подлог решается, а ты свои письма распространяешь, убеждаешь всякого, что книжонку-то Устрялова сам правил. Вот и беснуется. Да и то, по правде сказать, не очень шумно. А мог бы и ножкой топнуть.

Несмотря на проблемы с властью, порой серьезные, Ермолов всегда оставался патриотом. «Никогда неразлучно со мною чувство, что я россиянин», — не раз повторял наш герой в письмах к друзьям{738}. После возвращения с армией из Парижа он никогда не покидал пределов страны. А между тем стал сказываться возраст. Врачи порекомендовали поехать на курорт в Германию. Однако поездка эта не состоялась. Сначала не мог получить разрешения на нее, потом промедлил со сборами, наконец, началась революция в странах Европы. От лечения у заграничных докторов пришлось отказаться.

Как Алексей Петрович отнесся к событиям в Европе? На этот раз безоговорочно осудил верховную власть. Сочувствия же мятежникам я у него тоже не обнаружил. Судите сами.

«В Вене уже конституция, — писал А.П. Ермолов М.С. Воронцову. — Царствующий дурак не помышлял о бегстве и не скрывался, и его не думали выгонять… Какие гнусные действия мошенников Временного правительства во Франции!.. Каков король прусский, заставивший войска резаться под окнами своего дворца, в котором сам прятался пьяный?.. Сам приобрел достойное наименование подлеца и труса!»{739} И это всё. Пропущенные мною слова совершенно не меняют смысла его письма другу, зато заметно усложняют стиль автора.

9 апреля 1849 года в Георгиевском зале Московского Кремля была установлена мраморная плита, посвященная Преображенскому полку. На церемонии присутствовали главнокомандующий гвардейским и гренадерским корпусами великий князь Михаил Павлович и наследник-цесаревич Александр Николаевич. В сопровождении командира полка, батальонных начальников и всех офицеров гвардии они нанесли визит знаменитому ветерану всех антинаполеоновских войн генералу Алексею Петровичу Ермолову, под началом которого императорская гвардия в сражении под Кульмом покрыла себя немеркнущей славой{740}. Вот что писал в связи с этим современник Михаил Петрович Погодин:

«И как приятно и сладко москвичам было видеть этот торжественный поезд сына царёва государя наследника и брата царёва со всеми представителями русской гвардии к деревянному семиоконному домику на Арбатском бульваре, где живёт убелённый сединами герой Бородина, Кульма и Кавказа, где над низменной крышей ярко горит луч русской славы»{741}.

Неожиданные всплески официального и общественного внимания к состарившемуся ветерану столь же неожиданно прерывались почти полным забвением в периоды от торжества к торжеству, от юбилея к юбилею. Эта русская традиция неукоснительно соблюдается и сегодня. И только ближайшие родственники и соратники навещали героя независимо от праздников в его московском доме на Пречистенском бульваре. Особенно часто бывал у него двоюродный брат и сослуживец по Кавказу генерал-майор Петр Николаевич Ермолов. Да и сам Алексей Петрович с удовольствием проводил время в его имении Собакино. Вспоминали былые походы, общих друзей и знакомых, одних хвалили, других ругали, испанца Ван Галена неизменно называли «молодцом».

Ветераны Кавказской войны тоже вспоминали. Один казачий есаул рассказывал:

«При нём, бывало, натерпимся страху и всего. Правда, и порадоваться было чему. Картина — посмотреть на Ермолова. Чудо-богатырь! Надень он мужицкий тулуп и пройди промеж чёрного народа, ей-богу, — сама шапка долой просится… Раз, как сейчас помню, в Чечне это было, идём ночью с отрядом. Темно, хоть глаз выколи, дождь так и поливает, грязь по колено. Вот солдаты и разговаривают… Я был в конвое, так еду за Алексеем Петровичем и тоже слушаю:

— Ай да поход! Хоть бы знать — куда? а то пропадёшь ни за грош, ни за копейку; ноги не вытащить — такая грязища.

Мы, идущие в конвое главнокомандующего, всё слышим — и ни гугу. Как тронулся отряд с места, Алексей Петрович остался зачем-то в крепости, а потом догнал нас и ехал себе в сторонке. Темно — его не видно солдатам; стали мы уже равняться с головой колонны, пехота всё болтает:

— Повели! А куда? Чёрт знает, да и какой дьявол ведёт-то?

— Я веду, ребята! — вдруг загремел знакомый голос.

Батюшки мои! Солдаты как грянули “ура!” — аж в ушах затрещало; куда дождь и грязь девались. Запевалы вперёд. Подтянулись, пошли как по плац-парадному месту, бодро, весело, в охотку; на одном дыхании отмахали сорок пять вёрст. Вот было время, так время! Бывало только скажет: “Ребята, за мной!” “Ура! Ура! Ура!” — загремит в ответ с перекатом, и нет нужды знать — куда, зачем и с чем! Батюшка Петрович и накормит, и напоит, и к ночлегу приведёт…

Нехристи, бывало, как заслышат, что сам едет, куда и удаль девается, так и ложатся: бери живьём, приводи к присяге и аманатов возьми — только душу отпусти на покаяние. Сами они говаривали: “На небе — Аллах, здесь Ермолай!”{742}

«Горцы относились к Ермолову с суеверным страхом, близким к невольному благоговению, и передавали память о нём из поколения в поколение, — писал историк Потто, хорошо знавший фольклор народов Кавказа. — В их легендах он предстаёт человеком гигантского роста, с огромной львиной головой, способным сокрушить всё одним мановением своей могучей длани»{743}.

«ВСТАВАЙ, ЕРМОЛОВ! РУСЬ ЗОВЁТ!»

30 мая 1853 года Совет профессоров Московского университета «в уважение отличных заслуг на пользу нашего отечества» избрал Ермолова своим почётным членом. Поэтому он включился в работу по подготовке столетнего юбилея родного для него учебного заведения, в Благородном пансионе которого он когда-то учился. На официальных торжествах в Татьянин день студенты встретили опального генерала рукоплесканиями и криками восторга.

16 октября 1853 года началась «паршивая» Восточная война. Русские войска, терпя поражение за поражением, отступали. Анализируя ход военных действий, Алексей Петрович писал Аврааму Сергеевичу Норову: «Какие наделаны гадости в Севастополе, и надеюсь, что будут новые». Неудачи в Крыму заставили Николая 129 января 1855 года подписать манифест о созыве общегосударственного ополчения. Почти восьмидесятилетний Ермолов одним из первых изъявил желание баллотироваться на роль главнокомандующего народной ратью. Император приказал провалить генерала на выборах, намекнув, что всё равно не утвердит его кандидатуру. А друг Арсений Андреевич Закревский, выполняя поручение правительства, настоятельно советовал ему снять свою кандидатуру.

По утверждению сенатора и писателя Кастора Никифоровича Лебедева, власть боялась, как бы Ермолов, получив под своё начало большие силы, «не сделался диктатором». Похоже, он знал, о чём говорил. Вот уже второй раз правительство, не считаясь с интересами России, отказывает генералу в командовании войсками. Да, Алексей Петрович был честолюбив и даже завистлив, но не настолько, чтобы ввязываться в авантюру на исходе восьмого десятка лет от роду. Он и в молодые годы на такое не решился, хотя некоторые декабристы на него рассчитывали, а позднее даже обвиняли в «непатриотизма», о чём я уже рассказывал.

Общественный деятель и публицист из лагеря славянофилов Александр Иванович Кошелев писал, что «несмотря на все происки… разных могущественных лиц», Ермолов почти единогласно был избран начальником ополчений в семи губерниях. Алексей Петрович согласился возглавить Московскую рать. Отвечая другу Арсению Андреевичу Закревскому, в то время генерал-губернатору старой столицы, он написал ему в резкой форме, что, отмеченный доверием народа, он не сможет «уклониться от службы… не имея перед лицом закона никаких особенных прав».

Резкий ответ Алексея Петровича разлетелся во множестве списков по стране и дошёл до ссыльных декабристов, вызвав их восхищение мужеством старого генерала.

При подведении итогов голосования депутаты Московского дворянского собрания минут десять кричали «ура!». Их восторг, по свидетельству того же Кошелева, вполне разделяли и простые горожане, узнавшие об избрании генерала Ермолова начальником губернского ополчения.

Москва приветствовала своего избранника следующим письмом, написанным красноречивым историком Погодиным:

«Генерал! Московское дворянство, призванное священным гласом царя, ополчается на защиту православной веры, в помощь угнетённым братьям, на охранение Отечества. Оно просит вас принять главное начальство над его верными дружинами, и смеет надеяться, что вы уважите его торжественное избрание. Сам Бог сберегал вас, кажется, для этой тягостной годины общего испытания. Идите же, Алексей Петрович, с силами Москвы, в которой издревле Отечество искало и всегда находило себе спасение, идите принять участие в подвигах действующих армий. Пусть развернётся перед ними наше старое, наше славное знамя 1812 года. Все русские воины будут рады увидеть вашу белую голову и услышать любимое имя; оно неразлучно в их памяти с именем Суворова, из рук которого вы получили первый Георгиевский крест, и с именем Кутузова, которому служили правой рукой в незабвенном Бородинском сражении.

Неприятели вспомнят скоро Кульм и Париж, а магометанские их союзники — Кавказ, где до сих пор не умолк в ущельях отголосок ваших побед. Идите, приняв благословение в Успенском соборе перед гробами святителей. Братия наша, которая пойдёт с вами, будет беречь вас, как старое драгоценное знамя 1812 года, а те, которые останутся дома, будут молиться, чтобы вы возвратились скорее с честью и славою, доказав ослеплённой Европе, что Святая Русь остаётся неизменно Святой Русью и… не позволит никому прикасаться без наказания к её заветным святыням: Церкви, Престолу и Отечеству»{744}.

Москва ликовала. Поэтесса графиня Евдокия Петровна Ростопчина взывала: «Вставай, Ермолов! Русь зовёт!»

Московским ратникам не довелось принять участия в военных действиях ни в Крыму, ни на Кавказе, ни на Дунае. Думаю, понятно, почему: власть, не желавшая включить кандидатуру полководца даже в бюллетень для голосования, нашла возможность избавиться от его услуг, создав основу для конфликта. Согласно царскому манифесту 29 января 1855 года, всем начальникам губернских ополчений полагалось по два адъютанта, Ермолову же дали одного. Оскорблённый генерал сразу подал в отставку, которая с удовлетворением была принята.

Думаю, однако, это была не единственная причина, заставившая оскорблённого генерала подать прошение об отставке. За четыре месяца командования Московским ополчением Ермолов, кажется, убедился в невозможности справиться с извечными пороками русской бюрократии — воровством и взяточничеством. Вот что писал он в связи с этим упомянутому выше Аврааму Сергеевичу Норову:

«Я уверен, что если умирающего можно воскресить причастием, то его не дадут без взятки. Ничему в России не дано более прочного основания и ничто более не одобряется».

Похоже, не только дураки и дороги, но и взяточники и воры уже давно попали в число неразрешимых проблем России и до сих пор остаются злободневными.

Разве разочарование не может быть причиной отказа от командования? Вполне может, ибо воровали и вымогали взятки даже члены комитета, которым было поручено заниматься делами Московского ополчения, я уже не говорю о чиновниках из заинтересованных министерств.

Думаю, не мог генерал не считаться и со своим возрастом: семьдесят восемь лет — это не тридцать восемь, когда он приехал на Кавказ и даже не те сорок восемь, когда он покинул его. В таком случае может возникнуть вопрос, а зачем надо было баллотироваться на должность начальника Московского ополчения? Да чтобы доказать верховной власти, что он по-прежнему пользуется большим доверием у народа. И доказал. Дворянство проголосовало за него, а чернь столичная поддержала господ своими криками.

ДВЕ СМЕРТИ

В конце января 1855 года император Николай Павлович простудился на свадьбе дочери министра путей сообщения Петра Андреевича Клейнмихеля (а может быть, своей внебрачной, воспитанной в семье графа, о чём поведал нам когда-то Николай Александрович Добролюбов) и заболел гриппом. Потом ему стало немного легче, но после получения сообщения о поражении русских войск под Евпаторией он слёг и больше уже не поднялся. В ночь с 17 на 18 февраля государь скончался, оставив завещание, написанное задолго до смерти. Распорядившись о судьбе всех, кто нуждался в презрении, он закончил его следующими словами: «Благодарю всех меня любивших, всех мне служивших. Прощаю всех меня ненавидивших. Прошу всех, кого мог неумышленно огорчить, меня простить. Я был человеком со всеми слабостями, коим люди подвержены; старался исправиться в том, что за собою худого знал. В ином успевал, в другом нет; прошу искренно меня простить»{745}.

Неожиданная смерть царя, отличавшегося отменным здоровьем, породила всевозможные слухи. Одни говорили, что государь покончил жизнь самоубийством, другие утверждали, что его отравили. Обе версии казались одинаково правдоподобными.

«Но особенно замечательно, — писал Н.А. Добролюбов, — как сильно это мнение принялось в народе, который, как известно, верует в большинстве, что русский царь и не может умереть естественной смертью, что никто из них своей смертью не умер. Народ собирался перед дворцом густыми толпами и со смехом, с криком, с бранью требовал Мандта — доктора, который лечил императора».

Николай Александрович добавлял при этом: «Не думайте, чтобы это из приверженности, из любви к нему, — нет, это просто из охоты пошуметь…»

Александр Иванович Герцен тоже шумел в изданиях своей вольной типографии, благодарил лондонских мальчишек-газетчиков, распространявших радостную для него весть о смерти русского императора, угощал местных голодранцев пивом и вместе с ними кричал на улицах английской столицы: «Ура!» По его диагнозу, царь скончался от «Евпатории в лёгких».

В славянофильской среде о смерти царя говорили «без раздражения» и «даже с участием», но в то же время чувствовали, «что какой-то камень, какой-то пресс снят с каждого, как-то легче стало дышать, вдруг возродились небывалые надежды… Его жалеют как человека… но несмотря на всё сожаление, никто, если говорить откровенно, не пожелал бы, чтобы он воскрес», — писала Вера Сергеевна Аксакова, дочь писателя Сергея Тимофеевича Аксакова.

* * *

Как встретил сообщение о смерти императора Ермолов, я не знаю. Сам он в это время серьёзно заболел. В первой половине 1855 года у него несколько раз возобновлялась лихорадка, которую он приобрёл на Кавказе. Врачи, опасаясь за его жизнь, прописали ему постельный режим. «Молва не щадила меня, — писал Алексей Петрович Василию Осиповичу Бебутову, — разбивала меня параличом и не раз хоронила». Могучий организм старого генерала на этот раз справился с недугом. Он встал с кровати и даже смог пройтись по комнате без посторонней помощи.

В апреле 1855 года Алексея Петровича навестил в Москве принц датский, приезжавший в Петербург с поздравлениями от имени короля по случаю вступления на престол императора Александра П. Василий Абрамович, сопровождавший высокого гостя, рассказывал, что он «с уважительною похвалою отзывался о престарелом герое Ермолове, который представлял ему вооружённые батальоны Московского ополчения и у коего он… вечером просидел более трёх часов за чаем».

В марте 1856 года последовал приказ о стягивании гвардии в Москву для участия в торжествах коронации молодого государя Александра Николаевича. Здесь состоялась трогательная встреча гвардейских артиллеристов с бывшим командиром генералом Ермоловым. Однако в самом празднике генерал уже не смог принять участия. Известие о падении Севастополя сразило его: у него отнялись ноги и ослабло зрение. Он поделился своей бедой с бывшим адъютантом Граббе.

«С глубокой грустью, — отвечал Павел Христофорович, — прочёл я ваше письмо, Алексей Петрович, не вашею рукою написанное, и без вашей подписи…»

Но и в этот раз наш богатырь сумел одолеть свой недуг.

В 1859 году в альманахе «Утро» впервые была опубликована басня Ивана Андреевича Крылова «Конь», написанная после удаления Алексея Петровича с Кавказа и увольнения его из армии.

Здесь конь, наделённый природой и ростом, и красотой, и силой, — генерал Ермолов; наездник, не очень-то сдерживающий своего скакуна, — русский государь Александр I.

19 ноября 1825 года император Александр I, бежавший от заговорщиков в Таганрог, ушёл не то из жизни, не то в иную жизнь, уступив своего «коня» другому, к сожалению, «плохому наезднику», то есть Николаю I. При всём при том молодой царь, конечно, понимал, какое наследство оставил ему покойный брат. Генерал-то был из лучших, если не самый лучший.

Вот уж «конь» состарился, для боевой службы стал не годен, но и «в возу» ходить не хочет, «скорей его убьёшь, чем запряжёшь». Так и царю не удаётся приручить Ермолова, несмотря на награды и поздравления с праздниками.

Экземпляр басни Ермолов получил вместе с письмом от самого Ивана Андреевича Крылова, что подтверждает и цензор Николай Фёдорович Крузе, находившийся в дружеских отношениях с Алексеем Петровичем.

— Я сожалею, что басня напечатана, — сказал Алексей Петрович, — она может возбудить негодование и вызвать неприятные последствия, а пользы не будет никакой и никому.

— Для запрета басни нет ни оснований, ни возможности, ибо в её содержании и даже смысле нет ничего противозаконного, — возразил Николай Фёдорович, — догадки же, произвольные толкования, чтение между строками положительно запрещены цензурным уставом. Мало ли кого можно увидеть за конём и всадником, но как это доказать? Говорят много, но всё это лишь догадки, плод фантазии, воображения, которые питаются только неизвестностью. Никто не имеет права лишать читателей этого приобретения литературы.

Алексей Петрович рассмеялся и снисходительно сказал:

— Ты всегда прав, мой друг, как и во всём, и я кладу оружие. Вот что писал Крузе в «Русской старине» за август 1881 года:

«Я имел честь и счастье знать близко А.П. Ермолова и пользовался его особой благосклонностью и доверием, а потому видел у него собственными глазами и басню, и письмо Крылова в оригиналах, с которых и списал с его разрешения копии.

А.П. Ермолов делился такими предметами вообще, как и интимными разговорами, только с самыми близкими людьми, в скромности которых был вполне уверен. О басне же «Конь» он рассказал только после смерти Крылова, а до того хранил о ней абсолютное молчание».

Ещё при жизни Алексея Петровича распространялись слухи, в которых автором басни был назван Степан Алексеевич Маслов, известный в то время правитель дел Московского общества сельского хозяйства, агроном и юрист. По свидетельству Александра Сергеевича Ермолова, генерал воспринял эту версию как шутку. Не буду и я вступать в дискуссию с советскими историками литературы, которые очень серьёзно восприняли эти слухи: не решаюсь обвинить во лжи цензора Николая Фёдоровича Крузе.

В 1860 году Шамиля, только что доставленного в Москву, спросили, кого бы он хотел увидеть из известных русских людей, знаменитый имам ответил: «Ермолова».

Шамиль посетил Ермолова в его доме на Пречистенском бульваре. Встречу двух знаменитых деятелей российской истории запечатлел на бумаге карандашом художник Мамонов. Когда-то этот рисунок принадлежал князю Александру Ивановичу Барятинскому. Возможно, он сохранился, но я видел лишь репродукцию.

Вторая встреча Ермолова с Шамилем состоялось в том же 1860 году на балу в зале Дворянского собрания, который давал московский генерал-губернатор Арсений Андреевич Закревский. Перед началом праздника Алексею Петровичу была выделена отдельная комната, в которой он мог бы переодеться в мундир и отдохнуть. Сюда и привёл дагестанского имама племянник нашего героя Григорий Петрович. В этот раз они обнялись как старые приятели.

Имам Шамиль и прежде относился к генералу Ермолову с уважением. По свидетельству современника, он приказал своим соратникам пощадить аул, в котором проживали близкие родственники кебинных жён бывшего главнокомандующего русскими войсками на Кавказе. Больше того, повстанцы не посмели разрушить домик, выстроенный когда-то солдатами на берегу Каспийского моря для укрытия от непогоды «батюшки Алексея Петровича», как называл его великий князь Михаил Павлович.

На одном из вечеров в зале Дворянского собрания присутствовал поэт Фёдор Николаевич Глинка. Поднимая бокал, он приветствовал знаменитого генерала следующим экспромтом:

Умом затмил он блеск алмаза,

В боях был славный он боец,

Да здравствует герой Кавказа!

Да здравствует герой сердец!

Под буркою над русским станом,

С морщиной умной на челе,

Не раз стоял он великаном

Монументально на скале…

Ермолов ещё самостоятельно передвигался по кабинету, но лет пять уже ни читать, ни писать не мог даже в очках. Он больше сидел в своём любимом кресле, о чём-то думал, иногда здесь же принимал редких посетителей из числа родных и знакомых. Вот о чём поведал нам один из них: «Однажды, уезжая из Москвы, я зашёл проститься с Алексеем Петровичем и не мог скрыть своего волнения.

— Полно, друг мой, — сказал старик, — мы ещё увидимся, я не умру до твоего возвращения.

Это было года за полтора до его кончины.

— В смерти и в животе Бог волен! — возразил я.

— А я тебе серьёзно говорю, что умру не через год, а позднее, — сказал он и повёл меня в кабинет, вынул из запертого ящика лист исписанной бумаги и поднёс его к моим глазам.

— Чьей рукой написано? — спросил он.

— Вашей, Алексей Петрович.

Это было нечто вроде послужного списка генерала Ермолова, начиная с чина подполковника, с указанием времени, когда произошёл каждый мало-мальски замечательный случай из его богатой событиями жизни.

Он следил за моим чтением, и, когда я подошёл к концу листа, он закрыл рукой последние строки.

— Далее тебе читать не следует, — сказал он, — там обозначены год, месяц и день моей смерти. Всё, что ты прочёл здесь, написано раньше и сбылось до мельчайших подробностей. Вот как это произошло.

Когда я был ещё подполковником, меня командировали на следствие в уездный город «Т». Квартира моя состояла из двух комнат: в первой помещалась прислуга, во второй я. Пройти в эту последнюю можно было не иначе как через первую. Как-то ночью я сидел за письменным столом и писал. Окончив, я закурил трубку, откинулся на спинку кресла и задумался. Поднимаю глаза — передо мною, по ту сторону стола, стоит какой-то неизвестный мне человек, судя по одежде, мещанин. Прежде чем я успел спросить, кто он и что ему нужно, незнакомец сказал:

— Возьми лист бумаги, перо и пиши.

Я безмолвно повиновался, чувствуя, что нахожусь под влиянием неотразимой силы. Тогда он продиктовал мне всё, что должно со мною случиться в течение всей моей жизни, и заключил днём моей смерти. С последним словом он исчез.

Прошло несколько минут, прежде чем я опомнился, вскочил с места и бросился в первую комнату, миновать которую не мог незнакомец. Там я увидел, что писарь сидит и пишет… а денщик спит на полу у двери, которая заперта. Я спросил:

— Кто сейчас вышел отсюда?

— Никто не выходил, — ответил удивлённый писарь.

— До сих пор я никому не рассказывал об этом, — заключил свою историю Алексей Петрович, — зная, что одни подумают, я всё выдумал, а другие сочтут меня за человека, подверженного галлюцинациям, но для меня это факт, не подлежащий сомнению, видимым доказательством которого служит вот эта бумага. Теперь, надеюсь, ты не сомневаешься в том, что мы с тобой ещё раз увидимся?

Действительно, через год после того мы увиделись, а несколько месяцев спустя мне прислали сообщение о кончине Алексея Петровича. Когда впоследствии я отыскал в его бумагах таинственную рукопись, то оказалось, что он скончался в тот самый день, даже час, как ему было предсказано лет за пятьдесят до того».

Некоторые положения этих воспоминаний требуют уточнения. Так, когда Ермолов был ещё подполковником, его не командировали, а с фельдъегерем отправили на следствие, и не в уездный город «Т», а Калугу, где находилась резиденция Линденера. А в остальном — мистика какая-то, да и только. Не хочу ни принимать, ни отвергать её. Опальный генерал не был человеком, подверженным галлюцинациям, тем более лет пятьдесят назад. Племянник нашего героя рассказывал Погодину, что он 5 марта 1861 года, то есть за месяц до смерти, сообщил дядюшке об отмене крепостного права, и тот совершенно адекватно воспринял это известие: «голова его была совершенно свежа». К сожалению, это всё. А было ли освобождение крестьян на этот раз «впопад» или «невпопад», из этой информации понять невозможно. Впрочем, мог ли старик, стоявший у гробовой доски, сказать больше того, что сказал? Даже насущные проблемы страны вряд ли уже интересовали его.

1 апреля больному неожиданно стало легче, он открыл глаза и сказал:

— Славно же я обманул докторов, выздоровел.

Природу не обманешь. 11 апреля Алексей Петрович скончался на исходе 85-го года жизни. Он заранее распорядился о своём погребении: «Завещаю похоронить меня как можно проще. Прошу сделать гроб простой, деревянный, по образцу солдатского, выкрашенный жёлтой краской. Панихиду обо мне отслужить одному священнику. Не хотел бы я ни военных почестей, ни несения за мною орденов, но поскольку это от меня не зависит, то предоставлю на этот счёт распорядиться кому следует. Желаю, чтобы меня похоронили в Орле, возле моей матери и сестры; свезите меня туда на простых дрогах без балдахина, на паре лошадей; за мною поедут дети, да Николай мой, а через Москву, вероятно, не откажутся стащить меня старые товарищи артиллеристы»{746}. Не отказались.

Кончина Алексея Петровича отозвалась болью в сердцах москвичей. Два дня, пока гроб с телом покойного стоял в доме на Пречистенском, люди всех званий, сословий и возрастов приходили проститься с прославленным героем России. Вряд ли когда-либо бульвар этот видел такое стечение народа.

13 апреля 1861 года, после отпевания покойного в Спасо-Божедатской церкви, к приходу которой принадлежал генерал Ермолов, священник Лебедев произнёс прочувствованную речь, напомнив скорбящим ратные подвиги героя Бородина и Кульма, призвал благословение Божие «не столько на лавры, сколько на терни его земного венца», как выразился известный историк литературы Михаил Николаевич Лонгинов. Буквально вся Москва шла за гробом, плывшим на плечах артиллеристов и солдат Несвижского гренадерского полка до Серпуховской заставы. Они же составили почётный эскорт траурной процессии.

За Серпуховской заставой гроб с телом покойного генерала установили на артиллерийский лафет. В воскресенье 16 апреля траурная процессия достигла Орла. Сыновья Алексея Петровича намерены были похоронить отца в тот же час по прибытии на место, но жители города пожелали проститься со знаменитым своим гражданином, и погребение было отложено ещё на три дня.

Бренные останки героя, заключённые в свинцовый гроб, были выставлены для прощания в Крестовоздвиженской церкви, где об упокоении души усопшего была совершена литургия. В последующие два дня, несмотря на непрекращающийся дождь со снегом, жители Орла тянулись к храму, чтобы поклониться праху своего великого земляка.

18 апреля знатные чиновники города и офицеры местного гарнизона собрались на погребение в Воздвиженской церкви. Обширный храм не мог вместить всех желающих, поэтому массы горожан заполнили площадь и улицы, по которым должно было следовать погребальное шествие. Панихиду по усопшему совершил преосвященный Поликарп с высшим духовенством, а надгробное слово произнёс законоучитель местного кадетского корпуса протоиерей Ефим Андреевич Остромысленский. В его речи мы не найдём неизвестных фактов из жизни русского полководца. Она представляет интерес лишь как пример уважения к личности почившего и образец церковного траурного красноречия. Приведу несколько фрагментов из неё:

«При виде героя русского, мужа силы и мудрости воинской, грозы Кавказа, ужаса врагов России, что скажу я вам, печальные слушатели, немощный в слове, скудный в достойной хвале великому? — Для великих нужно и слово великое.

Сколько бессмертных подвигов любви к Отечеству! И сколько воинской доблести, силы и мудрости на восьмидесятипятилетнем поприще жизни! — Сумею ли, смогу ли соплести венец рукою неопытной?.. Так не лучше ли смиренно безмолвствовать перед безмолвствующим во гробе героем?

Да, молчал бы, если бы эта сила и гроза для врагов не была в тесном союзе с дружбой и любовью к своим людям. Безмолвствовал бы, если бы голос народа русского с именем Ермолова не соединял имени преданнейшего сына Отечества, искреннего друга общества, имени нам родного, со всеми общительного, ко всем дружелюбного Алексея Петровича.

Где, где не летал ты, наш орёл северный, в каких дремучих лесах, на горах и в ущельях не разгонял и поражал ты стаи диких хищных птиц, но всё-таки, родимый, воротился в своё гнездо орловское, всё-таки прилетел домой, к могилам отца и матери. И как же умолчу о нём? Как не возопию к вам, сограждане великого!

Сретайте хвалу и честь нашей родины надгробными песнями; сопроводите душу бессмертного к Престолу Божию. А ты, земля родная, прими в свои недра нашу славу и красоту, наше сокровище многоцветное…»

И далее в таком же духе на четыре страницы книжного текста, отпечатанного мелким шрифтом.

Как и завещал Ермолов, его тело предали земле на орловском Троицком кладбище рядом с могилами отца, матери и сестры. Ещё до погребения полководца в газете «Наше время» был опубликован некролог Николая Филипповича Павлова, который, перечислив заслуги Алексея Петровича перед родиной, поставил их под сомнение как «выдумку его почитателей». Статья известного журналиста заканчивалась словами:

«Мы рады бросить и лишние лавры на его могилу, хотя грустно подумать, что суд потомства может не принять в соображение теплоту нашего чувства».

Павлову вторил редактор «Московских ведомостей» Валентин Фёдорович Корш в примечаниях к некрологу о Ермолове, опубликованном в этой газете.

В связи с этими публикациями М.П. Погодин писал С.П. Шевыреву: «Валентин Корш и Николай Филиппович написали статью о Ермолове и замечания. Просто хочется плюнуть в рожу». Думаю, обоим.

Не одобрил выпада Павлова и князь Вяземский: «При нашем безлюдии как не дорожить Ермоловым!»

После похорон прошло три года. Неисповедимые пути-дороги привели однажды корреспондента «Домашней беседы» на орловское Троицкое кладбище. То, что он увидел, повергло его в уныние: «Грустно, невыразимо грустно проходить мимо могилы Ермолова». Эта грусть передалась, наконец, и правительству России. Оно ассигновало шесть тысяч рублей. Ещё четыре тысячи добавили сыновья Алексея Петровича. На эти деньги к Воздвиженской церкви был пристроен придел, куда перенесли останки героя и его отца. На двух мраморных плитах, закреплённых на стене, золотыми буквами были высечены фамилии и годы жизни погребённых.

Перед стеной с мраморными плитами была установлена тумба, которую венчала чугунная ваза с надписью вокруг неё: «Служащие на Гунибе кавказские солдаты».

Таким образом, сорок лет спустя солдаты Гуниба, взявшие в плен имама Шамиля, внесли свой скромный вклад в дело увековечения памяти знаменитого полководца.

В конце XIX века в столице Чечни, основанной Ермоловым, был установлен памятник полководцу. Судьба его печальна. Его сносили и снова воздвигали, взрывали и огораживали стеной, наконец, эвакуировали в Орёл, где он нашёл себе место и закрепился, надо думать, навечно.

Правильное решение!

У народов, которым самой историей определено было жить вместе, есть свои герои: у чеченцев — шейх Мансур, у дагестанцев — Шамиль, у русских — Ермолов. И пусть каждый чтит того, кого считает достойным памяти. Может быть, со временем, когда «пройдёт вражда племён», писатели и учёные выработают общую точку зрения на каждого из них. Публикации последнего времени позволяют с оптимизмом смотреть в будущее…


Загрузка...