ЧАСТЬ 2

«...Удостой меня, чтобы я возбуждал

надежду, где мучает отчаяние...»

Слова молитвы


— Худо и хлопотно подлинно русському человеку по энтим лесам таскаться. И небо синё, и воздух, аж дух занимаецца, а всё одно погань поганая... тьфу. Эвто вам, казакам, туть раздолье верхами скакать да шашкой махать. Тьфу, разбойное племя! — бубнил солдат.

От тяжкой работы взмокла рубаха на спине его и под мышками, но узловатые, мозолистые руки потомственного крестьянина крепко сжимали топор. Неотрывно смотрел Фёдор на эти руки, похожие на причудливо изогнутые сучья самшитового дерева, отполированные умелыми руками денщика их войскового атамана, Филимоном Октябриновичем. Солдат поднял загорелое до черноты лицо и уставился на Фёдора ореховым, мутноватым взглядом.

— Чего смотришь, разбойник? Хучь бы спешился, хучь бы помог чем. Ишь сидить, барин-боярин.

— Не транди, лапотник, — лениво ответил Фёдор. — Я покой твоего труда охраняю. Высоко сижу — далеко гляжу.

— Не-е-е-ет, — не унимался солдат. — Не подлинно русськие вы, казаки. Помесь вы с басурманами, потому как с ихними бабами брачуетесь. И конь-то у тебя басурманской породы. Ишь нога-то у него тонка-а-а-а, длинна-а-а-а, морда злая, ишь, ишь, того гляди цапанеть.

Соколик недобро косил глазом на говорливого воина русской армии. Вторую неделю славное воинство валило лес за Сунжей. Трещали и валились под русскими топорами вековые ели и лиственницы кавказских предгорий. Трудовые коняги и волы таскали тела павших деревьев в строящуюся Грозную крепость.

А Фёдор заскучал при штабе командующего. Устал он от блеска Самойлова и Бебутова, от невнятного ворчания и вечной озабоченности Кирилла Максимовича. Командующий занят круглосуточно. Оставляя четыре-пять часов на сон, Ермолов остальное время посвящал писанию важных бумаг, чтению донесений и бесконечным переговорам со старшинами и князьями окрестных аулов. Ежедневно лично пешим ходом инспектировал строительство, беседовал с разведчиками и офицерами, осматривал пороховые склады и конюшни. Если для дела требовался толмач, Фёдор присутствовал неизменно. Если требовалась помощь по хозяйственной части, Фёдор носил воду, чистил лошадей и задавал им корм. И так устал казак от штабной службы, так захотелось ему на волю погулять, что спать худо стал. Бессонными ночами зачем-то стала являться рыжеволосая Аймани. Она приходила к нему, садилась рядом, молча смотрела, источая аромат свежей хвои. Молитва не помогала отогнать наваждение. Тогда-то и упросил Фёдор командиров отпустить его в леса погулять с командой, охраняющей лесорубов.

И вот они с Соколиком здесь, под сенью соснового бора, слушают, как над ними заскорузлый лапотник изгаляется.

— Пойду-ка я, дядя, гляну, не засел ли где в кустах лезгинец кровавый иль черкашин не подкрался ли. Неровен час, пока ты треплешься, подползёт с тылу и тебя, дурака болтливого, твоим же топором и цапанёт.

И Фёдор тронул Соколика.

Лучи полуденного солнца, пробивая кроны лиственного леса, тонули в густом подлеске. Сочная зелень, перечёркнутая тёмными штрихами стволов, источала тишину, нарушаемую лишь шелестом мелких камушков в дорожной колее. Тополя, клёны и липы бросали густые тени под копыта коней. Дорога вилась между деревьями. Изгиб за изгибом, поворот за поворотом она двигалась в гору, убегая выше, туда, где кончается лес, в луга. Иногда из ветвей, оглушительно хлопая крыльями, выпархивала лесная пичуга. Бывало, мелькнёт в подлеске чёрная шкура кабанчика и беззвучно растворится в зелёном мареве свежей листвы.

Фёдор петлял между кустами терновника и ежевики, стараясь двигаться вдоль дороги, не упуская обоза из вида.


* * *

Вдоль дороги на примятом подлеске лежали вековые стволы, готовые к отправке в Грозную крепость. За ними, на опушке, подпирали низкое вечернее небо громады живых ещё деревьев. По лесу ползали сумерки, но работа не прекращалась. Из чащи доносился весёлый стук топоров, перемежаемый криками солдат, шумом падающих деревьев и окриками дозорных казаков. Соколик аккуратно ступал по усеянной сломанными ветками дороге. Фёдор направлялся к окраине делянки, туда, где узкая колея терялась в девственной чащобе. Среди зарослей ежевики и терновника попадались им одинокие деревья. Ущербные, словно одинокие старцы, с которых враг сорвал одежду и выставил обнажёнными на посмеяние, они простирали к сереющему небу голые сучья. Привыкшие жить в лесу, среди своих собратьев, и случайно избежавшие гибели, они возвышались тут и там, словно надгробия на могилах павших сородичей.

— Ох, тоскливо мне, Соколик, ой чует сердце — недоброму быть, — бормотал всадник. А конь его между тем всё прибавлял шагу, стараясь поскорее разлучить хозяина с настигшей того тревогой.

За поворотом дороги казак и его конь нагнали раздрызганную повозку, запряжённую престарелым лохматым мерином неопределённой масти. Повозкой правил сутулый человек в пыльной сутане и низкой широкополой шляпе отца-иезуита. Его гладко выбритое, костистое, украшенное не по-русски горбатым носом лицо, несло печать крайней усталости и глубокой задумчивости.

— Здорово, падре, — усмехнулся казак, придерживая Соколика. — Куда ж это вы отправились на ночь-то глядя?

Иезуит возвёл на Фёдора прозрачные, полные потусторонней печали глаза.

— Долг проповедника зовёт меня в бескрайние дебри. К пастве своей держу путь, казак.

Он выговаривал русские слова удивительно чисто, голос его звучал тихо, словно говоривший был сильно утомлён. Узловатые, натруженные ладони служителя чуждой веры крепко держали поводья, понуждая лядащего мерина двигаться вперёд, туда, где дорожная колея вбегала в тёмную чащобу.

— Опасно в лесу, падре. Вчерась только вечером в штабе толковали о разбойничьих шайках, что сбираются в округе. Совокупно хотят на редут напасть, собаки. Командующий удвоил дозоры. Нынче аж три пушки с собой в лес притащили...

— Называй меня отцом Энрике, казак. А что ж, ваш командующий собирается по деревьям лесным из пушек палить? — Иезуит улыбнулся. И почудилась Фёдору в улыбке этой, на первый взгляд печальной, ирония или даже ехидство.

— Командующий без тебя знает, куда и как следует палить, падре...

— Отец Энрике, сын мой…

— Я смотрю, ты из миссии сюда прибыл, от самого Моздока тащишься на эдакой кляче? — Соколик, чувствуя злость казака, фыркал, тряс гривой и косил недобро на лохматого мерина и его возницу.

— Я привык к путешествиям, казак. И к неприятию твоими сородичами веры моей тоже привык...

— А насчёт пушек, напрасно усмехаешься. Дикий лесной народ одного лишь вида их страшится. Разбегаются в панике, подлые псы, едва лишь канонир ядро в пушечное дуло закатит. А чураемся мы али нет веры твоей — не о том речь. Заночевал бы с нами. За орудийными лафетами, в лагере — оно безопасней. Ты — божий человек, хоть и иноверец. На расправу мы тебя не выдадим. Обороним, не сомневайся.

— Я — священник. Меня не тронет ни дикий зверь, ни безрассудный человек. Святая Дева Мария охранит меня.

— Мы на войне, отец Энрике. А на войне не только молитва жизнь сохраняет. Шашка с нагайкой тож очень уместны бывают. Такоже и пушки.

— Шашка и нагайка — орудия воина. Моё оружие слово Божие и личный пример праведной жизни, казак.

Фёдор остановил Соколика на краю делянки. Иезуит отец Энрике даже не обернулся. Лишь осенил пространство перед собой крестным знамением, слепив предосудительным манером указательный и средний пальцы.

— Скажи хоть, куда путь держишь. Где искать, коли братия твоя справляться станет? — обратился Фёдор к его пыльной спине.

— К Хан-Кале путь держу, — был ответ. — Там проповедь слова Божия изолью в заблудшие души.

— От дурень сутаноносный, — сплюнул казак.


* * *

Фёдор не слышал ни стука топоров, ни переклички дозорных. На окрестные обрывистые холмы упал вечер. Птицы умолкли, лишь сверчки пели в невысоком подлеске, да слышался отдалённый вой волков, да глухо топотали по колее копыта Соколика. Наступала ночь. Настороженный взгляд разведчика шарил в зарослях переломанного терновника, пытаясь приметить малейшее движение. Но всё было спокойно. Даже лёгкий ветерок не шевельнул листа, даже беличий хвост не промелькнул ни разу среди густых ветвей.

— Тихо-то как стало, — сказал всадник своему коню. — Пора и нам, братишка, вечерять-ночевать, пора до своих идти...

Казак уже видел перед собой кривой ствол одинокой лиственницы, чудом избежавшей сегодня участи своих сестёр солдатского топора. До того места, где капитан Ревунов, начальствующий над командой лесорубов, наметил расположиться лагерем на сегодняшнюю ночь, оставалось совсем немного. Пуля ударила в щербатый ствол, выбив из него острые щепы. Соколик прыгнул вперёд, Фёдор успел выхватить Митрофанию из ножен, успел прижаться щекой к гриве Соколика.

Они неслись не разбирая дороги к тому месту, где должен был находиться лагерь. Треск выстрелов становился всё чаще и громче. В лесу разгорался бой. Соколик дрогнул на скаку, заслышав пушечный залп. Иногда конь выпрыгивал с дороги, пытаясь пуститься наутёк, спасти своего всадника от возможной гибели. Но твёрдая рука казака возвращала его на прежний путь, в лагерь, к товарищам, вступившим в схватку с противником.


* * *

Они прятались в густых зарослях. Опытный глаз разведчика безошибочно различал в хаосе заварухи врагов. Ружьё, изготовленное мастером Дуски из аула Дарго, разило без промаха. Так продолжалось до тех пор, пока в лядуннице не иссякли заряды.

— Ты жди, Соколик, жди тут, пока не позову, — прошептал Фёдор, крепче сжимая рукоять Митрофании.


* * *

По поляне беспорядочно метались сполохи огня, люди, лошади и их причудливо исковерканные тени. Неумолчный звон, гул, ржание, крики ярости, вопли боли, предсмертные стоны заполняли пространство, навязчиво лезли в уши, оглушали. Клинок Митрофании оставлял в ночном воздухе серебристые росчерки. Шашка разила скоро и расчётливо. Чутьё лесного разведчика, что сродни звериному чутью, помогало отличить своих от чужих. Едва распознаваемые повадки, дыхание, звук шагов — всё подсказывало верные решения. Фёдор видел изрубленные, лишённые голов и конечностей тела своих товарищей и противников. Видел кровь, фонтанами плещущую от открытых ран. Видел искажённые мукой и неутолимой злобой лица. Отделив безмятежное сознание от убийственно-проворного тела, все силы души Фёдор направил на то, чтобы, уничтожив врага, непременно выжить самому.

Конец стычке положил орудийный залп. Истекающий кровью канонир ухитрился закатить в пушечный ствол ядро и поджечь фитиль. Яркая вспышка и грохот выстрела привели в чувство опьяневших от кровопролития бойцов. Фёдор тоже остановился. Дышалось трудно, глаза застилал кровавый пот. Казак всматривался в подсвеченную пожарищем темноту, пытаясь приметить выживших противников, готовясь к новой схватке.

Арканная петля выскочила из темноты внезапно, как ядовитая тварь выскакивает из подземной норы, и вцепляется в свою жертву, чтобы утащить её в смертельный плен. Митрофания, выскользнув из руки, упала в ночь. Потухли огни пожарища. Фёдора поглотило вязкое марево беспамятства.


* * *

— Ишь, башка-то его уже не кровоточит. Глянь, глянь-ко, батюшка. Ишь, яблоки глазов под веками шевёлются. Скоро очнётся, родимец. Ишь, как казака ухондакали. Собаки... — последнее слово надтреснутый тенорок произнёс едва слышно, почти шёпотом.

Фёдор разлепил чугунные веки. Ему до смерти не хотелось видеть обладателя надтреснутого тенорка. Казак надеялся увидеть над собой низкое синее небо с барашками редких облачков, услышать перестук камушков в Тереке, тихое дыхание верного Соколика. Всё грезилось очутиться на родине. Пусть в голове стоит неумолчный гул, пусть стонет от ран уставшее тело, пусть всё будет так — лишь бы дома, на родимом берегу.

— Глянь, глянь, глаза открыл, смотрить, бедолага...

Фёдор и вправду открыл глаза. Но вместо синевы небес увидел он над собой обрешётку дерновой кровли, да веснушчатое, курносое лицо.

— Здорово, мордва... — губы едва шевелились, язык присох к гортани. Фёдору мучительно хотелось пить.

— Чегой обзываисси? Я — русський, сам ты мордва.

Фёдор почувствовал на губах прикосновение шершавого края глиняной посудины, сделал первый сладостно-мучительный глоток, за ним второй и третий. В глазах казака прояснилось, словно светлее стало.

Через щели дощатой двери, запиравшей их темницу, пробивался дневной свет. Глина, покрывавшая ветхий плетень, местами обвалилась, пропуская в темницу полосы полуденного света. Пол хижины устилала старая солома. Троих узников сковывали по рукам и ногам короткие цепи, концы которых надёжно крепились к толстой лесине, подпиравшей потолок в центре хижины. Цепь не позволяла добраться ни до стены, ни, тем более, до двери. К тому же там, за неплотно пригнанными досками, различалась фигура дозорного в лохматой папахе.

Утолив жажду, Фёдор первым делом опробовал прочность крепления цепей.

— Ишь, оклёмываецца, казак-то. От разбойное семя! Ни жив ни мёртв, башка пробита, а туда же!

— Заткнись, мордва. Не стану я смотреть, как тебя, словно барана, нанизывают на вертел и медленно жарят. Сбегу ранее этого.

— Меня звать Кузьмою, — обиженно заметил солдат. — И не мордва я. Я подлинно русський христианин.

— Довольно балаболить, Кузьма. Утекать надо отсюда, пока с живых шкуру не содрали.

Тут только Фёдор как следует рассмотрел собеседника. Это был всё тот же солдатик, с которым они перемолвились... Когда? Когда состоялся тот разговор? Сколько времени они провели в плену? Неужто более суток провёл он в беспамятстве? Дело случилось ночью, а сейчас ясный день. Выходит так, что половина дня прошла или полтора? Фёдор осматривался по сторонам, пытаясь отыскать хоть какой-нибудь предмет, пригодный для использования в качестве оружия, и ничего не находил. Наконец взгляд его остановился на третьем пленнике.

Этот третий расположился тут же, рядом. Он сидел, подперев спиной лесину и распрямив ноги, прикрытые пыльной сутаной. Его Фёдор сразу признал — отец-иезуит Энрике, попал как кур в ощип, дурень.

— А ведь я тебя предупреждал, падре, — усмехнулся казак. — Выходит прав был, а? Как в воду глядел. И какого ж рожна ты по доброй воле сюды попёрся? Выходит так, что мы в Хан-Кале? Если так, то до Грозной недалеко бежать...

— Я здесь затем, чтобы призвать местных уроженцев к коренному внутреннему перерождению. Помочь им уничтожить в себе их природное миросозерцание и на его место вкоренить новые воззрения и настроения мистического аскетизма...

— Дурак, — бросил Фёдор, обращаясь не столько к иезуиту, сколько к солдатику Кузьме.

— Дык его ж тоже оглоушили, как и тебя, казачок... вот и бредить, бедолага.

Непослушными пальцами Фёдор ощупывал и потряхивал неподатливую лесину. Но та не поддавалась, надёжно держала её каменистая земля. Глубоко сидело в ней основание ствола мёртвой сосны. Голова казака кружилась, в глазах сновали белые светлячки. Фёдор попытался было подняться на ноги, но короткая цепь, соединявшая ручные кандалы с ножными не позволяла распрямиться во весь рост.

— А тебя, Кузьма, не оглоушили? Язык поди бодро чешет всякую чушь. — Фёдор постепенно приходил в себя и начинал злиться.

— Эй ты, папаха, — рявкнул он в сторону дощатой двери. — По нужде желаю иттить. По большой и малой! Выпущай, иначе прямо тут опорожнюсь! Отворяй дверь, сучий потрох, и веди меня до ветру!

Фёдор шарил в пересушенной соломе, стараясь отыскать какой-нибудь предмет тяжелее яблока, но ничего не нашёл, кроме полупустого щербатого кувшина, из которого Кузьма подал ему напиться.

— Не пролей воду, казак, — буркнул солдат, угадывая намерения Фёдора. — Могет ещо долго ни питья, ни еды не получим. Сиди тихо!

Но тихо посидеть им не пришлось. Дощатая дверь отворилась, и в темницу зашёл их тюремщик — совсем юный пацанёнок в лохматой белой папахе и белой же черкеске, отделанной золотым галуном. Узорчатые ножны бились о его жёлтый козловый сапог. В руках паренёк держал простое кремнёвое ружьё турецкой работы.

— Что кричишь, гяур? Счас придёт Аббас и отведёт тебя на выпас. А пока сиди тихо, не то нагайкой по спине получишь. — Голос паренька то и дело срывался на фальцет. На вид парню было не более тринадцати лет. Розовый румянец пылал на смуглых щеках его, гладких и нежных, как у девушки, но чёрные глаза из-под сросшихся бровей горели опасным огнём неукротимого воинственного духа.

Ветхое, сплетённое из веток, обмазанное глиной и крытое дёрном узилище являло собой овеществлённую насмешку над каменными казематами крепостей. Фёдор видел их во время походов в Кахетию и Грузию. Довелось посетить казаку каменные мешки подземелий, заглядывать в крошечные оконца, забранные толстыми прутьями решёток, вдыхать зловонный дух заживо гниющих узников. Бывал он и в плену у горцев. Было дело: однажды зимой неделю просидел вот так же, прикованный цепью к стволу векового дуба под ледяным дождём и снегом. И ничего — сбежал, в конце концов. Повезло ему тогда — наткнулся на казачью разведку в зимнем лесу.

«Сбегу и сейчас, — упрямо мыслил Фёдор. — Как нить дать — сбегу».


* * *

Еда и питьё узников были скудны. Только хлеб и вода, но есть и не хотелось. День и ночь следил Фёдор воспалёнными от бессонницы глазами, как одна или другая тень в лохматой папахе с ружьём наизготовку, или оба разом бродили вокруг их узилища. Аббас — страшилище и Насрулло — неоперившийся птенец оказались опытными тюремщиками. По ночам казак слушал их тихие беседы: Аллах гневается — охоты нет, добычи нет, конь захромал — заболел, пока не погиб, убьём и съедим. Фёдор понял, что население Хан-Калы бедствует, голодает. Но их, пленников, берегут пуще зеницы ока, кормят, несмотря ни на что — значит, надеются получить выкуп.

«Бежать... Бежать», — упрямая мысль лишала покоя. Фёдор почти не спал и не испытывал голода. Он не давал покоя товарищам по заточению и тюремщикам, постоянно требуя к себе внимания. За это бывал бит нещадно сердитым Аббасом. Абрек бил казака до крови, но вполсилы. Из этого Фёдор тоже сделал некоторые выводы — не забивает до изнеможения, бережёт, на выкуп надеется. Бесшабашно скандаля, вынося унизительные побои, казак добился кое-каких преимуществ. Их обоих, и его, и Кузьму, стали водить гулять. До ветру. Правда, кандалы при этом не снимали, так и таскались они по Хан-Кале согнутыми в три погибели.

Отец Энрике денно и нощно молился. Он часами простаивал на коленях, прижимаясь лбом к шершавому стволу мёртвой сосны. Молитвенно складывал ладони и, уперев помутившийся от усталости и страха взор в прелую солому, шептал и шептал он на латыни. Его невнятное бормотание стало привычным сопровождением дружеских перебранок, спонтанно возникавших между Фёдором и Кузьмой-лапотником.

— Энто он по-латыни бормочет. Бога своего латинского на помощь зовёть и Богородицу ихнюю тож.

— Христос и Богородица у всех народов одне, дурень. Читал ли ты Евангелие? Там ясно написано: дело было в земле иерусалимской.

— Да что было-то, ирод?

— И Ирод тоже там, и дева Мария, и Иисус, и апостолы его. Дубина ты, ой, дубина!

— Не-е-е, я латинского боженьку на картине видел. Не такой он, как наш, а эдакий. И Мария ихняя баба как баба. А наша-то... Я, Федя, уподобился Казанскую Богоматерь лицезреть. И до сих пор помню чудный лик её...

Теологические споры казака и крестьянина исторгали из аскетической груди отца Энрике тяжкие стоны. Проповедник на прогулки не ходил и почти совсем ничего не пил и не ел. Добрый Кузьма волновался о нём, всё подсовывал под нос посудину с водой.

— Ну хучь попей, божий человек, если уж еду душа не принимает. Ну хучь глоток! Иначе кровя в жилах загустеет и остановицца. Так и до смерти не доживёшь!..


* * *

— Аббас, а Аббас, ты сам-то местного народу или пришлый? — Фёдор плёлся по крутым уличкам Хан-Кале, перешагивая овечий помёт босыми ногами. Кто и когда снял с него отличные, новые почти, яловые сапоги, казак не припоминал. Теперь ноги его были обуты лишь в проржавевшие чугунные кандалы. Медленная прогулка по уличкам горного селения была на руку разведчику. Исподтишка он внимательно смотрел по сторонам. Неустанно крутились в уме его приключения прошедших лет, когда сбегал он из плена, босой и безоружный, как сейчас.

Аббас-удалец время от времени втыкал рукоять нагайки казаку между лопаток, приговаривая:

— Шагай, гяур. Пока идёшь — ты жив. А вот придёт Абдаллах — и ты мёртв. Ешь, пей, испражняйся, пока жив, потому что придёт Абдаллах — и ты мёртв.

— Что ж за зверюга твой Абдаллах? — посмеивался Фёдор. — И откуда это он придёт? А чё так пусто-то у вас в ауле, а? Ни баб, ни детворы не видать. Все от Абдаллаха попрятались?

— Зря смеёшься, гяур. Абдаллах в набег ушёл. Уже гонец прискакал, что назад воинство идёт. С добычей. Праздник у нас будет. Богатая добыча у Абдаллаха, да и за вас троих выкуп не малый получим.

— А если не получите? — Фёдор обернулся, глянул в глаза конвоира. Аббас — воин немалого роста, на голову выше Фёдора, богатырского сложения, в сероватой побитой пулями бекеше, надетой поверх кольчуги. Лицо его до самых глаз покрывала невероятно чёрная, кучерявая борода.

— Тогда все мертвы, казак.


* * *

Воинство вернулось из набега следующей ночью, под утро. Гортанные вопли всадников, топот конских копыт, грохот повозок заполнили площадь в центре аула — место, где располагалась мечеть, эшафот и обмазанная глиной темница.

— Салам, Аббас!

— Салам, Абдаллах!

Фёдору ничего не видел через прореху в стене. Костерок дозорных горел в стороне. Фигуры абреков терялись на фоне тёмной горы. Слова заглушал топот, грохот и конское ржание. Фёдор напрягал все силы, чтобы разобрать смысл чужой речи.

— Всё трое на месте? Живы?

— Да...

— И священник, тоже жив?

— Жив пока...

— Цица — торгаш приедет — всех ему сдадим.

— И этих?

— Нет, Аббас. Этих Аллах уже призвал. Им — завтра срок.

— А сейчас?

— Сейчас их — на цепь. Завтра пир. Потом дело. Цица приедет. Смотри, как следует!


* * *

Их завали Бакар, Исмаил и Магомай. Все были молоды, голубоглазы, как волчата из одного помёта. Бакара положили в углу хижины. Тюремщики не стали надевать на него кандалы. Бедный Бакар не смог бы сбежать из плена, даже если б захотел. Он потерял обе ступни. Они были отсечены ниже колена. Кровь уже не текла. Кто-то замотал кровоточащие обрубки тряпьём. Юное бледное лицо Бакара могло бы показаться мёртвым, если бы не бисеринки пота, покрывавшие щёки и лоб.

Исмаил, самый молодой из троих, плакал. Слёзы непрерывным потоком текли по его испачканным кровью щекам. Он был красив свежей девической красотой. Против обычаев этих мест, юноша не сбрил волос на голове. Шелковистые тёмные, опалённые огнём локоны, волнами рассыпались по его спине. Украшенная серебряным шитьём чуха, порезанная и прожжённая, была надета прямо на голое тело. На узорчатом наборном поясе болтались пустые серебряные ножны, украшенные изящным чернением.

— Бакар, мой бедный Бакар... — бормотал Исмаил, отирая рукавом холодный пот со лба брата.

«Княжеские сыновья?» — подумал Фёдор.

Магомая, старшего из троих, привели в темницу скованным. Кандальная цепь, соединявшая ручные кольца с ножными, не давала воину распрямиться. Он шёл короткими шажками, вдвое согнувшись, словно придавленный к земле непомерной ношей. К чугунному обручу, сжимавшему его шею, короткой цепью крепилось пушечное ядро. Магомай старался придерживать его иссечёнными и исцарапанными ладонями. Но, даже в таком печальном положении, фигура Магомая источала мощь и величие. Могучие мускулы бугрились на плечах и спине его. Во взоре ещё не потух азарт боевой схватки. Следом шагал внимательный Насрулло. Дуло его замечательного ружья турецкой работы упиралось Магомаю в поясницу.

— Не приковывай меня к столбу, — пророкотал Магомай. — Не убегу, мальчишек не оставлю одних вам на растерзание.

— Абдаллах тебе не верит, Абдаллах тебя боится, — отвечал Насрулло. Тюремщик прикрепил свободный конец кандальной цепи к одному из колец на столбе, запер тяжёлый замок.

— Живи до вечера, шакалий вожак, а потом...

— Не скули, щенок. Скажи Абдаллаху: порву и его, и всю его свору, — прорычал Магомай.

Едва лишь дощатая дверь затворилась, он улёгся на солому рядом со столбом. Оттолкнув Кузьму ногой, как собачонку, Магомай мгновенно заснул. Он прижимал ядро к груди, как прижимает к себе молодая мать новорождённого первенца. Фёдор и Кузьма застыли, растерянно глядя на спящего пленника.

— Дайте воды, — попросил Исмаил. — Хоть немного воды.

Фёдор протянул ему полупустой кувшин.

— Твой брат не проживёт и дня. Так что ты уж пей сам, парень, — проговорил казак.

— Нам надо жить. Нас не убьют. Отец заплатит выкуп и заберёт нас, — так приговаривал Исмаил, протирая влажной ладонью неподвижное лицо Бакара.

— Нас не убьют... — снова и снова повторял он.


* * *

В ту ночь Фёдор не сомкнул глаз. Шум за плетёной стеной не утих и на рассвете. Когда развиднелось, казаку удалось рассмотреть причину ночного стука и грохота. За одну лишь ночь трудолюбивые руки установили на пустом до этого эшафоте дыбу и плаху.

— Господи, помилуй! — прошептал Кузьма. Солдат сидел на соломе рядом с Фёдором, плечом к плечу и так же, как казак, всматривался в рассветную серь.

— Не дай нам, господи, видеть это, отведи!

Ближе к полудню в дверь просунулась лохматая папаха Насрулло. Тюремщик поставил на пол рядом с дверью щербатый кувшин. Рядом положил лепёшку завёрнутую в листья подорожника — одну на всех.

— До ветру веди, — рявкнул Фёдор.

— Не ешь ничего, а на улицу всё просишься, — ехидно ответил мальчишка. — Видно, много в казацком теле дерьма накапливается за жизнь...

— Ты веди, веди, не рассуждай! Иначе я прямо тута... Эй, Аббас! Веди меня, а то пацанчик твой боится.


* * *

Над крышами курились дымы. Фёдор смотрел, как их сероватые струйки уходят в безоблачное небо. В ауле готовились к празднику. По немноголюдным обычно улицам туда и сюда сновали женщины. Заслышав бряцание кандалов, узрев суровый лик Аббаса, они все без исключения устремляли взгляд в землю. Даже старуха, нечаянно встреченная ими в узком переулке между глинобитными стенами сараюшек, опустила голову, поспешно убирая под тёмный платок белые космы.

Они вышли на край аула, на выпас. Сюда Аббас поочерёдно водил пленников на прогулку. В тот день здесь тоже царило оживление. По полю носились всадники на лихих скакунах. Загорелые лица, перечёркнутые блеском хищных улыбок, звон конской сбруи, свист нагаек, гортанные вопли, мелькание и блеск клинков разрушили умиротворённый покой горной долины.

— Джигитуют? Не навоевались разве? — усмехнулся Фёдор.

— Настоящий абрек всегда на коне, всегда в бою. Кони наши неутомимы, как и наши воины. Война — наше дело, битва — наша жизнь... — вещал Аббас. По временам его речи становились совсем бессвязными, превращаясь в гортанный вой. Всадники в папахах кружили по выпасу, то свешиваясь всем телом с седла, то становясь на него ногами. Многие могли пролезть под брюхом у лошади, не умеряя быстроты её бега. Фёдор смотрел, как джигитуют исконные враги его народа словно сквозь пелену тумана. Вековая ненависть мутила его разум.

«Соколик, где ты, дружочек?» — думал казак. Грудь его снова сдавила забытая было тоска. Та самая тоска, что неделю назад выгнала его из штаба Ермолова в дозор, на поиски приключений.

«Избежал ли ты стаи ночных хищников, братишка? Сыт ли? Кто напоит тебя, кто расчешет твою гриву? А может, жадный падальщик уже снимает мясо с твоих мёртвых костей?» — подлые мысли Фёдора нарушила увесистая затрещина.

— Испражняйся, гяур, поторопись. Мне ещё твоего товарища выводить надо.

— Ой, ой! Что же ты заставляешь меня делать, Аббас-ага?! Тут славное воинство к празднику готовится и тут же я буду дела житейские творить? К свадьбе, поди, готовятся? С добычей пришли самое время на брачный пир...

— Свадьба — хороший праздник, радостный, — буркнул Аббас. — Но больший праздник — убийство кровного врага. Славный Абдаллах помимо богатой добычи привёл в аул сыновей Абубакара, кровника. Завтра, когда солнце выйдет из-за горы, предадим их в руки Аллаха.


* * *

Обратно шли долго. Фёдору страсть как не хотелось возвращаться в темницу. Он тащился по пыльным улицам селения, стараясь заглушить кандальным бряцанием заунывные понукания Аббаса.

— Переставляй ноги, гяур. Живее, живее... вспомни о товарищах. Они ждут своей очереди. Мучитель ты. Злой, поганый мучитель братьев своих...

На улицах было по-прежнему многолюдно. Из открытых дверей домов слышался оживлённый говор. Казак украдкой посматривал по сторонам, запоминая и примечая.

Они шли мимо крошечного домишки, примостившегося на обочине поросшей жиденькой травкой площади. Фёдор глянул украдкой в распахнутую дощатую дверь. Белые стены, покрытая пёстрым ковром скамья, окованный железом сундук. Над ним на стене развешаны хозяйская нагайка, ружьё и пара пистолетов. Стройная тень высокой женщины мелькнула в дверном проёме. Быстрая походка, прямая осанка. Фёдор замер, словно в невидимую преграду упёрся.

— Ты бы снял хоть с ног обручи, Аббас-ага. Тяжело мне. Ослабел, не убегу. Посмотри, какой я худой стал. Еле ноги волочу...

— Иди же, гяур! Нет у вашего народа совести. Всех ненавидите — даже своих братьев! Злой ты, как дикий шакал!

И Аббас вполсилы ударил казака прикладом ружья между лопаток. Фёдор кулём повалился в дорожную пыль. Прижимаясь щекой к земной тверди, кряхтя и причитая, он неотрывно смотрел в пустой дверной проем неказистого домишки: не появится ли снова быстрый силуэт женщины чужого рода. Аббас пытался поднять его, поставить на ноги. Он хватал Фёдора за ворот рубахи, пытался подцепить под мышки. Он пинал пленника, бил по голове и спине прикладом ружья. Тщетно. Фёдор, словно придорожная трава, пустил корни в каменистую почву этих мест.

Наконец она появилась снова. Встала в дверном проёме лицом к улице. Только на этот раз коса её не была обвита вокруг шеи, а покоилась на левой стороне груди. Огненно-рыжие волосы переплетались с атласной лентой цветов небесной лазури. Она смотрела прямо на Фёдора Туроверова, но так, словно тот обратился в камень, в кусок скалы, брошенный на дорогу беспечной рукой неизвестного силача.

— Аймани... — прошептал Фёдор еле слышно. — Ты ли это?

— Вставай, гяур, хитрый шакал! Вставай, собака!

Фёдор услышал, как щёлкнул ружейный затвор.

Пуля ударила в пыль рядом с головой, в лицо брызнули мелкие камешки. На шум выстрела прибежали жёлтые козловые сапоги, следом за ними чёрные яловые и, наконец, остроносые чувяки поверх вязаных из козьей шерсти онучей. Били недолго. Сцепив зубы, Фёдор всё смотрел в проем дощатой двери туда, где недвижимо стояла она. Порой казаку приходилось прятать лицо за ладонями, спасая его от ударов. Он сплёвывал кровавую слюну, смешанную с горьковатой пылью. Временами женский силуэт исчезал в мутной пелене болезненного беспамятства. Но он знал, что он всё ещё стоит там и смотрит на него, скорчившегося в окровавленной пыли, под ногами у торжествующих победителей.


* * *

Аймани и след простыл, когда Фёдора поставили на ноги. Волокли молча, грубо втолкнули внутрь узилища. Фёдор упал лицом в солому, тяжело дыша, почти без сознания.

Он не слышал, как тюремщики вынесли наружу изуродованное, бездыханное, тело Бакара — младшего из сыновей Абубакара. Не слышал громкой скорби Исмаила и монотонных молений отца Энрике. Не видел звериной ненависти в застывшем взгляде Магомая. Не чувствовал заботливых прикосновений доброго Кузьмы, старавшегося очистить от грязи его раны и ссадины. Огненная коса, синяя лента, лазурный взгляд — вот всё, что видел и чувствовал он той ночью.

Очнулся Фёдор лишь под утро, понуждаемый ласковыми просьбами Кузьмы.

— Очнися, братишка, очнися, родимый — иначе быть беде. Дохлый казак — никудышный товар. А коли жив — дык ещё поживёшь, помаисси…

— Что за ересь ты бормочешь, Кузя? Или ополоумел с голодухи?

— Мы товар, паря, а за дверью — купец. Цица приехал по наши души, Федя!

— А как же казнь?

— Какая казнь? Господь с тобой, парень! Не-е-е-ет, нас не казнять. Продадут. Вот что задумали. Я хотя и не разумею ихнего языка, а всё одно понял, что запродали нас эвтому Цице. Как есть запродали. И тебя, и меня, и иноверца эвтого праведного. Счас придут товар осматривать — цел ли. Так ты уж оживай, братишка. По мне, так быть проданным куда лучшее, нежели вовсе мёртвым...


* * *

Цица не замедлил явиться. Он пришёл, сопровождаемый молодым Насрулло, на рассвете, когда солнце ещё не показалось над вершинами гор. Одет он был на персидский манер, в длиннополый, покрытый вычурной вышивкой кафтан. Седую голову его украшала алая феска. Оружия Цица-торгаш при себе не носил, но грудь его под кафтаном прикрывала кольчуга — обычное дело для этих мест. Перемещался он как-то бочком, заметно припадая на правую ногу и тяжело опираясь на кованую трость с резным костяным набалдашником. Возраст не оставил печатей на лице его. Оно осталось гладким, юношески-округлым и совершенно неподвижным. Взрослыми были лишь его глаза: прозрачные, внимательные, цепкие.

— Гяуры здоровы оба, — бодро рапортовал Насрулло. — А вот священник сам не свой. Который уж день не ест и не пьёт.

Цепкий взгляд Цици неторопливо блуждал по лицам пленников. Пальцы, унизанные самоцветными перстнями, перемещались вверх и вниз по костяной рукояти.

— Этот славный воин и есть старший сын почтенного Абубакара? — Цица указал на скорчившегося в углу Исмаила. — Красивый юноша. Годится для украшения гарема самого падишаха. Грех убивать такого даже ради кровной мести.

— Эти двое уже мертвецы, Цица. Мы не продаём кровников даже за великую мзду. — Голос Абдаллаха был подобен грохоту камнепада. Его широкая фигура заслонила собой утренний свет, проникавший в узилище через дверной проем.

— Мы продаём только гяуров, Цица. Расплатился — забирай товар и уезжай. Или оставайся — у нас нынче праздник, ты знаешь...

— Я, пожалуй, останусь, — молвил Цица. — Люблю праздники. При нашей кочевой жизни, не часто удаётся попировать за праздничным столом, насладиться дружеской беседой и забавным зрелищем.


* * *

Едва дощатая дверь закрылась за правителем Кули-Юрта и Цицей-торгашом, Фёдор заставил наболевшее тело переместиться туда, где от сплетённой из ветвей орешины стены отвалилась глина. Он ясно видел мечеть и минарет, эшафот и плаху на нём. Видел казак и мёртвое тело Бакара, болтающееся на дыбе. Сверху, на перекладине дыбы, уже пристроился длинноклювый падальщик. Птица ждала лишь случая, чтобы начать пировать. Время от времени она принималась громко кричать, созывая на пир свой народ. Из лесной чащи на склоне горы хриплыми голосами отзывались её сородичи.

— Известны ли тебе намерения этих безумцев, сын мой? — тихо проговорил отец Энрике. Фёдор вздрогнул. Во все дни заточения монах-иезуит произносил только слова молитв. Ни к кому из узников он не обратился ни разу, не пытался утешить или проповедовать.

— Намерения их ясны как начало Божьего дня. Убьют обоих самым зверским образом. Тебя поганый Цица свезёт в Анапу на торги. Там-то, если Бог милостив к тебе, братия иезуитская тебя выкупит. Они ж всюду кишат, как клопы в родимой кузиной избе...

— Злой ты, Федя! Ой, злой! — вздохнул Кузьма.

— Потому и жив досель, что злой.

Фёдор обернулся. Его взгляд скрестился со взглядом молчаливого Магомая, как скрещиваются, рассыпая белые искры, казацкая шашка с чеченской.

— Ты, Кузя, не ворчи, а лучше решай свою судьбу. Иль со мной в бега иль со святым отцом его судьбу разделишь пока...


* * *

С первыми лучами солнца на площади перед мечетью начал собираться народ. Верхом за злобных скакунах носились воины в лохматых папахах, все на конях и в полном вооружении. Женщины в длинных чадрах, не отличимые одна от другой, собирались, как пташки, в щебечущие стайки. Седобородые старцы заняли почётные места на скамьях под стенами мечети. Босоногая малышня бесстрашно шныряла между ногами коней, с громким гоготом гоняя тряпичный мячик. Последними прибыли владетель Кули-Юрта Абдаллах и его почётный гость Цица, сменивший алую феску на бирюзовую шёлковую чалму.

Фёдор неотлучно следил за толпой через прутья стены. Не мелькнёт ли рыжая коса среди лохматых папах и вышитых одежд горянок.

— Я не хочу умирать. Я буду сражаться, — горячее дыхание Магомая обжигало кожу над ухом.

— «Не верь врагу» — так говорил мой отец. Может быть, это твой отец убил его и моих старших братьев неподалёку отсюда? — ответил Фёдор, не оборачиваясь.

— Я из рода безумного Дудара, рождённого с мечом. Это далеко отсюда, за горами, — последовал ответ. — Мой отец не убивал твоего отца. Вдвоём у нас больше шансов. Посмотри: ты избит, ты ранен, ты плохо ел и мало спал в плену, а я ещё полон сил. Да и как ты побежишь в кандалах?

Фёдор нашёл в себе силы оторваться от толпы на площади и посмотреть наконец на Магомая. Взгляд казака упёрся в поросшую густым курчавым волосом грудь. Могучие мускулы бугрились на ней.

Воин сидел на корточках рядом с казаком. Даже в таком положении он был на голову выше Фёдора. Ни ошейника с пушечным ядром и наручных кандалов уже не было на теле его.

— Куда ж ты дел свои украшения, воевода? — изумился казак.

— Снял. Гяурский снаряд на цепи при себе оставил. Им от погони можно отбиться. — Магомай двумя пальцами ухватился за порыжелую чугунную цепь, легонько приподнял ядро. — Давай и тебя освобожу. Только с условием: выбираться вместе будем.

— Врёть, Федя, не верь! Эвто предательское племя, — шёпотом встрял Кузьма.

Отец Энрике молчал, уставив неподвижный взгляд в пространство. Исмаил, напротив, напряжённо прислушивался к задушевной беседе товарищей по несчастью. Княжеский сын сидел в дальнем углу темницы. Чугунные кольца кандалов валялись на соломе рядом с ним.

— Смотри, гяур? Я снял с Исмаила кандалы. Сниму и с тебя. Там за стеной, — он взмахнул богатырской десницей, — путаница улиц. Все люди сейчас здесь, на празднике. Я знаю, где они держат наших коней, видел!

Мы с тобой уйдём прямо сквозь стену. Исмаил-бей с нами. Найдём коней — и в лес. Ну как тебе план, казак? Соглашайся...

Не дожидаясь ответа, неожиданно, он ухватился за шейный обруч. Кандальное кольцо легко разогнулось, словно было не выковано из железа, а вылеплено из теста. Заклёпки посыпались в солому. Ещё через минуту Фёдор жадно растирал освобождённые от оков, саднящие запястья и лодыжки.

Кузьму и отца Энрике освободить не удалось. Дощатая дверь отлетела в сторону. Аббас и Насрулло ворвались в темницу и остановились на пороге присматриваясь к сумраку. За их спинами топтались в нетерпении ещё трое абреков с ружьями наперевес. В тот же миг тяжёлая кандальная цепь взвилась в воздух, брошенная могучей рукой Магомая. Она летела, вращаясь в воздухе, пока не встретилась с головой бедолаги Насрулло. Мальчишка рухнул, как подкошенный. Из раны на голове хлестала кровь. Истошно вопя, Исмаил-бей ринулся в битву, вооружённый всё той же кандальной цепью. Прогремел первый выстрел, затем второй. Пространство темницы заполнил едкий пороховой дым. Толпа на площади взревела. Исмаил-бей оказался отважным и ловким бойцом. Аббас рухнул замертво первым с переломной шеей. Прочие абреки побросали ружья. Сверкающие лезвия шашек выпорхнули из ножен. Заливисто хохоча, Исмаил-бей молниеносным ударом выбил шашку из рук противника и тут же, на лету, перехватил её за рукоять. На юношеских щеках его пылал горячечный румянец. Совсем недавно испуганный и удручённый, он полностью преобразился. Боевой азарт и праведный гнев осеняли его юное чело. Посреди убогой хижины стоял закалённый в боях воин, готовый умереть, отстаивая право на жизнь и свободу.

Кузьма, истошно визжа, пытался освободиться от оков. Он тряс и раскачивал сосновый столб. С потолка на головы сцепившихся врагов сыпалась древесная труха и обломки ветхой кровли.

Воспользовавшись всеобщим ослеплением, Фёдор отчаянно бросил тело в противоположную от места схватки сторону. Он надеялся с первой попытки, с ходу пробить плетёную стену. Но не в том месте, где рассчитывал Магомай. А там, где обвалилась глина, где сквозь неплотно прилегающие прутья была видна покрытая чахлой травкой площадь, мечеть и эшафот. К сожалению, места для разбега не нашлось, и казак потратил немало сил, вколачивая изболевшееся тело в ореховые прутья стены. Наконец Магомай помог ему. Оба вывалились на площадь, под ноги коней. На пороге темницы кипел бой. Юный Исмаил-бей, вооружённый саблей и кинжалом, танцевал последний, смертный танец в кругу осатаневших от ненависти врагов. Он стал мишенью для выстрелов и ударов, для звериной, грубой ненависти. Но он был всё ещё жив. Враги не желали ему почётной гибели в бою с неравным противником. Исмаил-бею была уготована жалкая участь жертвенного животного.

— Я остаюсь, казак, — крикнул Магомай, кидаясь на спины окруживших Исмаил-бея врагов.


* * *

Фёдор бежал по узким улочкам аула, не разбирая дороги. Страх и отчаянная жажда свободы вливали в изнурённое пленом тело новые силы. Инстинкт разведчика вёл его к окраине селения, в лес. Он не слышал свиста пули. Лишь почувствовал тупой удар в левое плечо. Фёдор остановился, опустил голову. Алая пульсирующая струйка сбегала по грязной льняной рубахе. Коже стало тепло, как будто мамка плеснула тёплой воды из бадейки, чтобы сыночек мог умыться с дальней дороги.


* * *

Знакомый запах свежеиспечённого хлеба и банного дымка. Тёмная, в блестках первой седины коса вокруг головы, ореховые, тёплые глаза на смуглом лице, знакомые с детства агатовые серёжки, добытые дедом в жестоком набеге на прикаспийкие крепости.

— Проснулся, сынок? А я уж баньку натопила...

— Мама...

— Я седло и сбрую пока в сарайке сложила, ты уж сам смотри... Тут Николка на днях забегал, всё о тебе справлялся, когда до дома прибудешь. А что я ему отвечу, коли сама не знаю? Дашенька и Вася уже помощниками стали. И капусту с нами резали и молотить тоже помогали... А так всё по-прежнему, только вот старик Никифорыч на Троицу помер, так он уже старый был ...

Высокий голос то отдалялся, то приближался. От печи к лавке и дальше, в сени. Там слышался плеск воды. Фёдор прикрыл глаза, вдыхая запахи родного жилья.

— Может, попить тебе, сынок?

— Может быть...

Он ощутил холодное прикосновение к щеке и к губам, почувствовал сладковатый вкус воды во рту. Открыл глаза.

У другой женщины тоже было смуглое лицо, но с заострёнными, тонкими чертами, а не мягкими, словно размытыми бурным течением Терека, как у матери. Тёмная, мужская бекеша из плотного войлока, рыжая коса, широкими кольцами обвивающая шею, сосредоточенный, острый словно закалённый клинок, внимательный взгляд опытного бойца.

— Аймани? Зачем ты здесь?

— Я здесь, чтобы защитить.

— Маша, Катюша, Дашенька, Вася, Иванко... — она медленно твердила имена его близких, такие чуждые для её языка. И снова:

— Не волнуйся. Я сумею защитить.


* * *

— Кровь уж давно не текёть, а всё не в себе казак. Жив ли, а?

— Должен быть жив.

— Эй, Федя, слышишь ли меня?

— Слышу...

— Слава Всевышнему, Аллаху вашему слава тож. Говорить — значит жив.

— Ты бы болтал поменьше, солдат. Да не упомянет впредь чистое имя Аллаха грязная пасть неверного! Тьфу, шайтан!

Глухо застучали копыта, словно конь шагал по мягкой земле. Фёдор не видел ровным счётом ничего. То ли ночь кругом, то ли глаза его ослепли.

— Где я?

— Со мной, братишка. Повозка по горам до города Анапа нас везёть. Я — Кузьма Рогожин. Ты — Фёдор Туроверов, герой.

— Я ранен?

— Та ранен-то ранен. Но Цица-торгаш уж почти вылечил тебя. Кровь давно не текёть и жар спал. Дрыхнул ты долго, оно и хорошо... Скоро остановимся ночевать — вечерять. И так уж в лесу темным-темно.

Наконец караван остановился. Постанывая, Фёдор слез с тряской повозки на землю и рухнул на влажную траву. В левом плече неотвязно пульсировала тяжкая боль, молниями разливаясь по руке. Казак знал, что мука скоро прекратится, надо лишь тихо лежать пережидая. Над ним на фоне темнеющего неба колебались причудливо изрезанные листья дуба. Кузя, грохоча кандалами, возился с костерком. Солдат то ли шмыгал носом, то ли всхлипывал.

«Простыл, бедолага, — медленно размышлял Фёдор, — истомился в плену. И опять все те же кандалы».

Невдалеке слышались обычные звуки лагеря и чужая гортанная речь. За пленниками никто не наблюдал.

Да и куда им было деваться ночью, в лесу? За богатым караваном Цици-торгаша следовали не только шакальи стаи. Фёдор разобрал разговоры об отрядах лезгинцев, которые снова появились в этих местах.

«Наверное, мы недалеко ушли от Хан-Калы, — думал казак. — Бежать, надо скорее бежать!»

— Ты не шевелися, братишка, — солдат словно угадывал его мысли. — От судьбы, ить, не спасёсся. Ты знай себе терпи да выздоравливай.

— Не волнуйся, Кузьма. На мне всё само заживает, как на собаке. Ох, не хочу я в Анапу! Всё равно сбегу!

Кузьма сильно исхудал и будто бы даже постарел. Ссохся как-то. Смртрел исподлобья, затравленно, разговаривал неохотно. Фёдору хотелось расспросить товарища, но рана не давала покоя. Тяжко было не только говорить, но и слушать. А солдатик всё больше помалкивал, чувствуя настроение товарища. Иногда Фёдор примечал предательскую влагу в глазах и на щеках его. Тягостна жизнь в плену, ой тягостна!

В первые два перехода товарищи почти не разговаривали друг с другом. Фёдор старался не шевелиться, избегая мучительной боли в левом плече. Кузьма сам правил повозкой. Ручные кандалы с него сняли, зато на шею надели стальной ошейник, прикреплённый к длинной цепи. Конец цепи держал суровый и молчаливый всадник, украшенный островерхим шлемом и окладистой курчавой бородой, покоившейся на чеканном нагруднике. Их страж восседал на рослом рыжей масти белогривом жеребце, с огромным мечом у седла. Время от времени их страж затягивал заунывно-печальную песню, похожую на завывание зимнего ветра в вершинах замерзших деревьев. Ни днём ни ночью не снимал он боевого доспеха и, казалось, совсем не испытывал потребности во сне. К концу второго дня перехода Фёдор сообразил, что их страж не понимает слов русского языка.

Цица приходил каждый день осмотреть рану Фёдора, собственноручно менял повязки, удовлетворённо поцокивая языком.

— Благодари меня, гяур! Хоть и живуч ты, и молод, и выносливость непомерная в тебе есть, а едва вырвал я тебя из лап смерти. Добить тебя хотел Абдаллах, заморить тебя хотела злая горячка. Благодари, казак, Цицу.

И Фёдор благодарил торгаша, старательно прикидываясь, что всё ещё тяжко болен и считая в уме пройденные за день версты. Караван тащился медленно. Богатую цицину казну и товар его охраняло небольшое войско. Пара уродливых волов тащило небольшую пушку. Здесь же были и персидские наёмники, бородатые, черноглазые, в сверкающих доспехах и все на хороших карабахских скакунах. В середине каравана, в крытых разноцветным шёлком кибитках путешествовал гарем Цици-торгаша. Пару раз Фёдору довелось увидеть изящную ручку в нарядных браслетах, изукрашенную цветной татуировкой.

На третий день Фёдор решился заговорить с Кузьмой.

— Слушай, солдатик, — начал он. — Недоумеваю я — где же отец Энрике?

— Нету отца Энрике. — Кузьма сидел спиной к Фёдору и лицом к чахлому костерку, по другую сторону которого расположился их бородатый страж.

— Принял батюшка мученическую кончину. Когда ты, братишка, стену собою проломил и наружу выкатилси — я совсем было духом пал. Молиться начал вместе со священником, к смерти готовяся. А тута, прям под носом бой кипить, буйная сеча! Ох, и задал же мальчишка — княжеский сын — им жару! Человек пятнадцать положил легко, играючи. А уж коды великанище эвтот к нему присовокупился — я уж в чудо поверил, что перережуть они на пару весь проклятый аул. Но не тут-то было! Примчался эвтот Абдаллах, не к ночи будь помянут. Вот уж кто барса горнего свирепее и шакала мерзкого поганей! Сразил обоих ворогов, но не до конца. Живые оба осталися, хоть и израненные сильно. Я уж думал добьють сейчас — и делу конец. Но они поступили по-другому...

Кузя замолчал. Фёдор видел лишь подрагивающую, сутулую спину его, обтянутую рваным кафтаном.

— Как же так, Кузьма? Неужто их в живых оставили, чтобы казнить?

— Угадал, Федя! Ты ж ндравы местные лучшее меня знаешь. Всех на площади собрали. Нас с батюшкой тож вывели и в первый ряд поставили, для устрашения нашего. Тут же покойников своих сложили. Всех в один ряд. У меня со счётом не лады. Я до тридцати досчитал и сбиваться начал. Для начала Исмаила на дыбу вздёрнули, на место трупа брата его. Я так помыслил потом, чтобы лучше видно ему было, как воеводу Магомая станут казнить. А потом уж Магомая самого...

Кузьма заплакал. Персидский воин молча смотрел с противоположной стороны костра, как рыдает пленный русский солдат. В чёрных зрачках его плясали языки низкого костерка.

— И не надо, Кузя. И не рассказывай. Я и так знаю — руки ноги ему поотрубали, а потом и голову.

— Не-е-е, парень... Сначала глаза и язык, потом одну руку, потом в сторону пострадать отбросили и за мальчишку принялись... А тут и тебя бесталанного принесли. Я уж подумал, что мёртвый ты...

— Не надо, Кузя. Я всё уж понял. Не истязай себя.

— Я про священника хочу досказать, про отца Энрике. Как они мальчишку резать-пытать принялись, а Абдаллах своими ручищами дело это делал, так отец Энрике вперёд выступил. Самого едва ноги держат, а всё ж говорит, да громко так говорит. Они галдёж свой прекратили. Слушають. Что уж он им говорил — мне неведомо. На их поганом наречии всё говорилось. А только озлился Абдаллах, аж пена с бороды закапала. Бросил мальчику мучить, к священнику подбежал, да как вдарит его шашкой плашмя.

— Сразу убил?

— Ах, если бы, Федя! Плашмя ж, говорю, вдарил. Священник, конечно, с ног долой. Лежить у Абдаллаха под ногами, но живой...

Кузьма пошмыгал носом и, повернувшись к Фёдору лицом, продолжил шёпотом:

— Тут Цавца эвтот чудной из толпы выскочил и посохом своим ка-а-а-ак оглоушить Абдаллаха! Что тут началося! Сеча, драка, все на коней повскакали. Эвти конвоиры наши, — Кузя зыркнул подслеповатым от слёз глазом в сторону бородатого конвоира, — мечи повынимали, копьями друг в дружку кидають, из ружей палять. Ну, ещё народу басурманского полегло... А я-то, не будь дурак, отца Энрике под мыхи хвать — да в темницу, в шалаш эвтот отволок. Токмо не спас я его, нет, не спас... Уж не знаю как, но свару меж собой они смогли прекратить. Видать, договорилися. Уж под утро пришёл за отцом Энрике имам ихний, в белой чалме, ирод. Забрал он отца Энрике, прям за руку так и увёл от меня. И стал я один решения участи своей дожидаться.

— А что же Магомай и Исмаил?

— Да живы ещё были они, когда мы Кули-Юрт покидали. Жили за ноги к дыбе подвешенные оба. Ой, невмочь мне, Федя!

— И ладно, и не говори. А куда ж, по-твоему, Энрике увели?

— И его мне узреть довелось, братишка. Но это уж когда меня да тебя, бесчувственного, в повозку эвту погрузили да в путь тронули. Как выехали мы за край аула, на выпас, там-то и был отец Энрике. Посредине выпаса, средь дерьма овечьего, крест, собаки, водрузили. И на нём — батюшка-мученик, гвоздями приколоченный. Тож ещё живой! Ах, Федя, счастливый ты из людей, что не видел эвтого. Я всё сам не свой, сам не свой... Уж лучше в бою пасть!

— Верно, Кузя. В бою пасть куда как лучше!


* * *

В ту ночь Фёдор вовсе не смог заснуть. И не то чтобы рана сильно беспокоила его, и не шум лагерный лишал сна. Беспокойство одолело ещё на полуденном привале. Караван довольно далеко уже отошёл от Хан-Калы и вступил в земли, где обитали осетинские племена. С утра пустились в путь по узкой тропе, положенной по склону обрывистого холма. Внизу, в ущелье, шумел Терек. В полдень остановились передохнуть в неширокой поросшей редколесьем долине. Фёдор улёгся под днищем повозки, между колёс, спасаясь от слишком жарких в это время года солнечных лучей. То ли задремал он, то ли взаправду случилось так, что Соколик вдруг подошёл к чеченской повозке. Вот они, его блестящие, острые копытца, стройные бабки в белых чулочках. Почудилось всаднику, будто конь его опустил умную морду, прикоснулся носом к травке возле подбитого железом колеса. Почудилось, будто посмотрел конь на своего всадника ясными глазами, распрямился и ушёл, неслышно переступая по мягкой, утоптанной траве. И дальше во все время пути Фёдор мучительно всматривался в буйную зелень редколесья, надеясь заприметить стройный силуэт милого друга.

А ночью и пуще того: не только конь грезился ему. Высокая фигура женщины в длинной, до пят и не широкой юбке и в тёмном башлыке, будто бы мелькнула и раза два между широкими стволами вековых лиственниц.

— Нынче же сбегу, — пообещал Фёдор самому себе.

Но явился Цица, осмотрел рану и велел бородатому персиянину привязать Фёдора на ночь к повозке цепью.

И снова лодыжку разведчика охватил чугунный обруч. Свободный конец цепи бородатый страж прикрепил тяжёлым замком к колесу повозки.

— Видать здоров уж ты, братишка, — тяжко вздохнул добрый Кузя. — Боятся, что убегёшь.


* * *

Она пришла следующей же ночью. Неслышно проскользнула мимо задремавшего персиянина. Беззвучно отперла тяжёлый замок, не дала зазвенеть кандальной цепи. Вот только заклёпки с ножного кольца не получилось у неё снять. Провела тёплыми пальцами по влажному лбу Фёдора, и тот проснулся. Он не успел заметить быстрой тени, мелькнувшей меж затухающих костров, но сразу понял, что свободен.


* * *

Фёдор поначалу полз, оберегая раненое плечо, стараясь реже дышать и не озираться по сторонам. Потом брёл потихоньку, придерживая цепь здоровой рукой. Потом, почти до рассвета, просидел на ветвях невысокой пихты, всматриваясь в созвездия над головой. Весь искололся, но направление побега определил верно. Помогло и то, что Цица не держал охотничьей своры. Может быть, и снарядили бы за ним погоню, но как найти торгашу, обременённому ценой поклажей с гаремом в придачу, опытного разведчика в бескрайнем лесу?

Его нашли охотники. Николаша Самойлов и подъесаул Пашка Нестеров, адъютант Василия Алексеевича Сысоева, в сопровождении полуэскадрона казаков гоняли по лесам кабана. Версту за верстой они прочёсывали чащобу вокруг Грозной. Охота складывалась удачно. Удалось завалить пару упитанных подсвинков, но этого оказалось мало. Чёрный, мохнатый вепрь, коварный и увёртливый, заманил их в непролазный бурелом. Второй час они петляли между поваленными стволами, обдирали бока об острые шипы ежевики и терновника. Тяжёлое тело хитрого зверя изредка мелькало между стволами. Чаще они слышали лишь визгливое урчание, доносившееся то слева, то справа. Порой измученным нескончаемой погоней охотникам казалось, что не вепрь водит их по непролазной чащобе, а сам дьявол. Наконец усталый конь Пашки Нестерова уткнулся мордой прямёхонько в лицо человека. Тот сидел, привалившись спиной к стволу сосны. Он то ли спал, то ли увяз в беспамятстве. Лицо его было бледно, волосы спутаны и покрыты паутиной, одежда изорвана в клочья.

— Не похож на чечена, — сказал Николаша. Он наклонился с седла, пытаясь получше рассмотреть незнакомца. — Скорее ваш брат, казак.

— Казак иль не казак — ты ружьё наготове держи, твоё сиятельство. Иначе, неровен час, чеченом всё ж таки окажется, — буркнул Пашка, спешиваясь.

Он легонько пнул мыском подкованного сапога незнакомца в бок. Тот открыл глаза.

— Живой...

— Братцы...

— Так то ж Федька Туроверов! Ах ты, бедолага! И где ж тебя носило?

— В плену...

— Ах, ты! А Валериан-то Григорьевич уж неделю, не меньше, по лесам с татарами мотается всё ищет вас и не находит. А ты тута, под деревом притулился. Из плена убёг? Ну, молодец, что живым дошёл! Да ты, парень, не ранен ли?


* * *

— Впервые вижу такое дело, — качал седеющей головой Максимович. — Неделя только прошла, как подстрелили... в беспамятстве, говоришь, валялся?

— Да. Считаю — пару дней точно было...

— Ну это, наверное, твой Цица постарался. Опоил тебя колдовским персидским зельем, вот ты и обеспамятел. Нет, вы только посмотрите, ваше благородие! Вторая седьмица только истекла, как подстрелили, а рана почти затянулась! Вот сейчас мы тебя попользуем нашим чудодейственным бальзамом, и ты станешь новее нового!

Фёдор сидел на свежевыструганном табурете посреди комнаты Кирилла Максимовича, который заботливыми и точными движениями смазывал рану на плече казака.

Николаша Самойлов, как обычно, гладко выбритый, бакенбарды — волосок к волоску, белоснежная черкеска — ни пятнышка, внимательно разглядывал припухшее плечо Фёдора.

— Скоро совсем заживёт, — подтвердил адъютант. — Ерунда! У меня и не такое бывало! Вот сам припомни, Максимыч, под Прагой, а? Было дело?

— Да много уж всяких делов бывало, ваше сиятельство. Всех и не упомнишь...

— Вот то-то же и оно! — и Самойлов удалился из комнаты денщика, позвякивая шпорами по дощатому полу.

— Кузьму жалко... — вздохнул Фёдор. — Добрый мужик...

— Отобьём твоего Кузьму. Вон, Валериан Григорьевич лично и с большим отрядом по лесам да горам рыщет... отобьют, не сомневайся.

— А Соколик? Не живой уж, наверное. Эх, Максимович, не ездить мне больше на таком скакуне...

— Отчего же не ездить? Вот плечо заживёт — и поезжай. Голодному и босому, раненому по лесу можно ему скитаться, а верхом ездить — нельзя! Не понять тебя, Фёдор!

— А тебя-то как понять, Кирилла Максимович? Пропал мой конь, а другого не хочу, не могу я...

— Ну, может, он и пропал теперь, а только с утра, с раннего ранья в стойле он был. А третьего дня Гришку-казачка с себя сбросил. Вредный, задиристый у тебя конь, но умный... Да что ты, парень, или в беспамятство опять впадаешь? Это с голодухи, надо полагать. Мяса бы тебе. Вот спрошу его сиятельство, можно ли для тебя от его кабанчика кусок оттяпать…

— Подожди, Кирилл Максимович, не о кабанчиках сейчас... Так Соколик мой здесь?

— Конечно. Али ты не знал? Ну, так радуйся! На третий день, как вы пропали, прибежал. Голодный, злой, но в руки дался сразу. Голод не тётка. Так теперь Гришатка-казачок за ним и ходит. Эх^ покусал он Гриню! Два раза покусал! А третьего дня, говорю же, и вовсе из седла выкинул...

Фёдор вскочил. Кривясь от боли, накинул на плечи черкеску.

— Куда заторопился? — Кирилл Максимович ухватил его за полу.

— ...Соколика повидать, дядя. Шибко соскучился!

— Вот оно как! Слышал я, дескать, для вас, казаков, конь да шашка милее матери родной...

— Кирилл Максимович, коли надо чего — я готов любое приказание сей же час исполнить. Да ты, будто смурной. Уж не случилось ли чего?

— Эх, трудненько приходилось нам без тебя. А был раз, когда настоящая беда случилась... Вот как отбыли Алексей Петрович с их сиятельствами в Андреевскую деревню[10] делать смотр тамошнему гарнизону, так оно и произошло. Ночью, воровским образом прокрался к нам вражеский лазутчик. Тогда пришлось и мне шашкой орудовать, да всё без толку. Опростоволосился я, Федя! Ой, опростоволосился! И что самое досадное: свой же, наш, русский солдат предателем оказался, перемётной сумой. И зачем только понадобились им письма Алексея Петровича?

— Да что случилось-то, Максимович? Скажи толком!

— Вторая неделя истекала с того дня, как ты пропал. Алексей Петрович с их сиятельствами и большим отрядом в Андреевскую деревню отбыли...

Кирилл Максимович снова умолк, набил трубочку, закурил.

— Не томи, Максимович! Что за беда приключилась?

— Свои же и пограбили. Да с затейливым умыслом. Ты знаешь наше имущество: нет у нас завидного богатства. На бумаги Алексея Петровича покушались и не без успеха. Часть писем похитили.

— А ты?

— А что я? Подобно тебе, вскочил на коня, шашку из ножен долой... — Кирилл Максимович помолчал, вздохнул горестно, — ...шашку долой и на лету так с коня-то и сверзился. Срамота одна, а не воинская доблесть... А ведь, помнится, в малолетстве и без седла лихо скакал.

— Карты и донесения покрали, басурмане?

— Если б басурмане! Свои расстарались. Вольную волю ценой предательства выкупить решили. Эх, Федя! Хоть то благо, что неграмотными воры оказались. Не тот ларец схватили, где военные донесения и важные депеши из столиц, а тот, в котором Алексей Петрович личную переписку хранил. Но всё одно — беда.

— Злодеев поймали, дядя?

— Куда там! Скрылись, убегли вместе с ларцом. Помнишь ли чернявого волжанина? Того, которым ваши казаки чеченом обзывали?

— Как не помнить...

— Так вот он пропал и ещё двое. Валериан Григорьевич искали, догоняли, но всё попусту. На одно надеемся: предавшие христианскую веру сами преданными окажутся, не минуют воздаяния.


* * *

Каждый из них был в сверкающем шлеме, кольчуге, с круглым щитом и тонкой пикой в руках. Аслан-хан выделялся среди прочих богатством сбруи и оружия. Орденская звезда Святого Владимира блистала на его груди.

Всадники затеяли безумную круговерть. Прах земной стоял столбом на лужайке перед землянкой Ермолова. В облаках пыли мелькали стройные ноги курахских коней и арабских рысаков, звучали громкие возгласы, мелькали преисполненные воинственного воодушевления лица.

Отряд встречали с почётом, не хватало только общего построения и полковой музыки. И Ермолов, и Сысоев вышли на площадь, сопровождаемые адъютантами, штабными офицерами и прочими чинами, служащими при штабе.

— Его сиятельство князь Мадатов привёл воинство из рейда по чёрным горам, — шептал Максимович в ухо Фёдору. — Глянь-ка, глянь! Вот тот молодой татарин, видишь? Орден Святого Владимира на груди его, как и у старшего брата. Это Гасан-ага, меньшой брат Аслан-хана.

Фёдор уже и сам приметил молодого воина на белоснежном арабском скакуне, со знаками отличия полковника на сабле, с русским орденом на красно-чёрной ленте.

На коне одного из воинов, позади седла болтался мужичок, худой, плешивый, заросший неопрятной бородой.

Пленный? Не похоже. Наконец всадники умерили пыл разгорячённых коней, бешеная карусель сверкающих доспехов, пик и щитов остановилась. Всадники спешивались. Громко переговариваясь, они сбрасывали в пыль седельные сумки. Сверзился на землю и странный мужичонка. Он неподвижно лежал на земле, спрятав лицо в пыльной траве и тяжело дыша. Фёдор встрепенулся:

— Неужто, Кузьма?

— Вроде русский... — подтвердил Максимович.

— Урус солдат, — один из всадников свиты Аслан-хана приблизился к ним. Сверкающий шлем он держал в руке. Длинные, до плеч, волосы его поседели от дорожной пыли. Кольчужная рубаха закрывала его тело до колен, броня покрывала предплечья и голени.

— Ранен, болен. Кирилл-ага, вода, еда, отдых... — молвил всадник, хищно улыбаясь. Азарт недавнего боя горел в его глазах. Фёдор украдкой рассматривал вождя вражеского племени, и вековая, неутолимая ненависть зашевелилась в его груди. Рука легла на эфес шашки — простого чеченского Волчка, выданного ему взамен оружия, изготовленного руками деда. Максимович извлёк клинок из нутра одного из дорожных сундуков Алексея Петровича, бережно развязал бечёвку, отбросил в стороны полотнища холстины. Клинок блеснул матово. На лезвии, под рукоятью Фёдор увидел клеймо в виде волчьих челюстей.

— Это Волчок, Федя. Знакомься.

Фёдор принял Волчка. Клинок ладно пришёлся по руке, хоть и легковат показался.

«Эх, где же ты, сестрица Митрофания! — подумал Фёдор тоскуя. — Пользует тебя дикий зверь лесной. Употребляет во славу басурманского бога, сшибая христианские головы с плеч!»

Огромный жеребец бурой масти вылетел из клубов пыли. С его оскаленной морды падали клочья пены, пустые стремена усердно били по бокам. Всадник уже не правил конём. Его смуглое лицо исказила гримаса боли, на шитой золотым галуном черкеске и в чёрных кудрях запеклась кровь, бурые пятна покрывали чепрак и генеральские аксельбанты.

— Рустэм-ага ранен, — галдели татары.

— Ранен, что ли, Валериан Григорьевич? — встрепенулся Кирилл Максимович.

— Настиг меня свинец... — всадник рухнул с седла в руки Самойлова и Бебутова.

— Несите генерала ко мне! — скомандовал Ермолов. — Григорий! Скачи в лазарет за лекарем. А ты, Кирилл Максимович; что стоишь столбом? Неси всё, что в хозяйстве имеем для помощи раненым героям!

В поднявшейся суматохе Фёдор не заметил, как оказался наедине с татарским рыцарем.

— Чего стоишь, урус? — Гасан-ага топтался на пороге дома Ермолова. Кольчужные кольца поскрипывали при каждом движении. Щит и пику он небрежно бросил возле крыльца генеральского дома.

— Товарищ твой — не воду пил, не лепёшка ел — пыль грыз. Двадцать вёрст скакали мы, догоняя поганого Цицу-торгаша. Шали — сожгли, Герменчук — сожгли, Автуры, Гельдиген, Майртуп — всё сожгли. Поганого Цицу — не поймали. Шли дальше, быстро, быстро. Рустэм-ага впереди. Догнали Цицу, отбили товар, отбили урус аманат...

Речь татарского рыцаря прервал Николаша Самойлов.

— Его сиятельство князь Мадатов просил передать тебе, Гасан-ага приказ располагаться на отдых. Завтра на закате его высокопревосходительство генерал Ермолов ждёт твоего высокородного брата Аслан-хана и тебя на товарищеский ужин, — произнёс он, церемонно кланяясь.


* * *

Когда Фёдор смог наконец добраться до Кузьмы, тот уже и на ноги поднялся и принялся жаловаться:

— Всего измордовали, изуверы... ой-ёёёё... един раз смирти избегнул, так они вторично подвергнуть хотели... на коне бешеном по лесам дни и дни мотали... всю душу вытрясли, едва лишь удержал её, душу-то, в горсти, тай и горсть-то ослабела... Уж не чаял тебя узреть... Федя, ты ли?

— Я, Кузьма, я.

Фёдор поначалу пытался подхватить товарища под мышки, но тот никак не хотел становиться на ноги. Тогда казак изловчился взвалить солдата на закорки. Так и нёс он Кузю через весь лагерь до госпитального шатра, где и свалил мучным кулём на несвежую соломенную подстилку:

— Отдыхай тута, герой. Часто навещать не обещаю, а потому выздоравливай скорее.


* * *

— Вы бледны, Валериан Григорьевич. Лекарь доложил мне, что пулю извлёк, но опасается горячки, — Ермолов пристально, исподлобья разглядывал Мадатова. Тот, облачённый в изумрудного бархата шлафрок, полулежал на диване, обложенный со всех сторон подушками. Движения его были скованны, взгляд помутился от боли. Но он старался казаться весёлым, и это ему удавалось:

— Я бледным не бываю, Алексей Петрович. Вот отведаю вашего вина и закуски — стану совсем здоровым.

Генеральская горница была скупо обставлена самодельной сосновой мебелью. Из приличной дворянину меблировки присутствовали лишь памятный Фёдору столик красного дерева, да обитое зелёной кожей кресло с высокой спинкой, приобретённое, по словам Максимовича, ещё в польском походе. В нём-то и сидел сам хозяин, одетый в простую холщовую рубаху, генеральские панталоны с красными лампасами и мягкие войлочные сапожки. Прочее офицерство расположилось на походных раскладных стульях и сосновых скамьях. Аслан-хан, суверенный владетель Кураха, и его младший брат Гасан-ага заняли свои места на равных с русскими офицерами. Оба освободились от доспехов и облеклись в обычную для этих мест одежду — черкески, высокие козловые сапоги со шпорами. Мужественный облик Аслан-хана выдавал опытного, закалённого в боях воителя. Седеющая шевелюра, красная борода, борозды на челе — следы глубоких раздумий и суровых сражений, тяжёлый, внимательный взгляд, уверенная неторопливость движений, низкий очаровывающий голос — Фёдор вспомнил его. Ему доводилось встречаться с Аслан-ханом раньше, в бою. Но тогда он был врагом, а не союзником. Ныне, заняв место низложенного правителя, он пожинал плоды верности престолу русского царя. Поиски новых выгод привели его в Грозную крепость, на военный совет командующего кавказской армией. Фёдор чутко прислушивался к тихим разговорам, которые вели между собой братья. Ах, люди, не ищущие лёгких путей, не находящие удовлетворения в мирных занятиях! Они всюду сумеют найти врага, даже в собственной семье. Фёдор ясно видел, как разгорается недотлевшими угольями взгляд Гасана-аги, как раздуваются в гневе ноздри его тонкого носа, как ищет рука кинжал, отобранный предусмотрительным Бебутовым при входе в генеральский дом. Нет, не было мира между братьями.

— Смотри-ка, Максимыч, братья-мусульмане вино пьют. И мясо убитого Сысоевым борова едят. Они веры-то какой?

— Пьют, пьют, Федя! И ещё как пьют! Видать запреты пророка братьям побоку. Сам видел, как Валериан Григорьевич Аслан-хану этому богато изукрашенную Библию дарил. И тот ничего, взял! Да ещё как награду воспринял. Теперь повсюду её с собой возит. Неужто читает?

Середину горницы занимал стол, уставленный всевозможными закусками и глиняными бутылками с вином. Дичь, и всевозможные сыры, и хлебы, и засахаренные в мёду фрукты на простых глиняных тарелках обильно покрывали столешницу из наскоро оструганных сосновых досок. По счастью, в хозяйстве Кирилла Максимовича нашлась простая льняная скатерть и столовые приборы. Вино из глиняных бутылок разливали в бокалы английского стекла на высоких гранёных ножках.

Аслан-хан и его меньшой брат отдали честь угощению, не пропуская ни одного тоста. Не побрезговали братья и мясом кабанчика. Впрочем, чему тут удивляться? Солдатская смекалка Кирилла Максимовича помогала даже из мяса престарелого одра приготовить блюдо, достойное генеральского стола.

— Мы выставили пять тысяч человек конницы, — говорил Аслан-хан. — Прекрасные кони, воины хорошо вооружены. Мы готовы идти в поход, хотим настоящего дела. Валить лес и копать ямы — не хотим.

— Строить фортификационные сооружения — самая милая из солдатских работ, — возражал ему Сысоев.

— Я не умею землекопами командовать! Меня Алексей Петрович командовать соединением русской армии назначил!

Фёдор и Кирилл Максимович стояли плечом к плечу, в сторонке, стараясь присутствием своим правильного течения совета не нарушать. Алексей Петрович наказал Максимовичу за наполнением стаканов следить, а Фёдору смотреть в оба и к инородной речи особенно чутко прислушиваться.

— Гляди, Федя, как меньшой брат на старшего взглядом высверкивает. Вчера ввечеру уже, после доклада Валериана Григорьевича, назначил Алексей Петрович Аслан-хана командовать всею конницей. Как узнал об этом Гасан, так вновь на коня вскочил и в ночь вне себя умчался. Уже под утро не слыхал ли ты грая да шума?

— Нет, Максимыч, спал я крепко.

— А мы вот не спали, потому как вернулся Гасан этот из лесу вне себя и прямёхонько в шатёр старшего братца отправился. Единственного брата, заметь! «Я — самый доблестный воин нашего рода, — кричит. — Всею ратью командовать достоин». Хвать кинжал и давай им перед лицом единокровного брата вертеть, и давай лезвием полотно шатра сечь! Шумит, вопит, рыданием исходит! Мы на шум прибежали. Алексей Петрович сам, лично, их разнимал. Насилу у Гасана ножик отобрали. А он плачет, как дитя, рубаху на груди рвёт: ударь, дескать, безоружного в обнажённую грудь. Это он родному-то брату — управителю всего их царства-государства, размером с обеденное блюдо! А гонору-то, а спеси!

— А тот?

— А чего тому-то сделается? Ты посмотри на него: лицо будто изваяние у статуи. Лежит себе на подушках, трубку покуривает. Бабы при нём — всё как положено.

Аслан-хан возлежал на груде ковров. Закутанные в шелка прислужницы подавали ему вино и пищу.

— А я на всё согласен, — неожиданно заявил Гасан-ага. — Зубами землю прогрызу. Яма будет до шайтанова логова. Шайтана за рога ухвачу, хвост на ладонь намотаю и тебе приволоку, Ярмул. И Урус-хан доволен будет, и все жёны и дети его возрадуются!

— Не горячись, Гасан-ага — устало вздохнул Мадатов. — Ты хороший воин: смелый, честный, стойкий. Но сейчас не о том речь...

Мадатов, кривясь от боли, поудобней устроился на ложе и продолжал:

— У меня для вас сюрприз, Алексей Петрович. И сюрприз этот не из приятных.

— Не томите Валериан Григорьевич. Я уж предвижу дурные вести. Ваши раны помешали мне вчера же приступить с расспросами, но и теперь...

Командующий умолк на полуслове. Фёдор заметил, как он побледнел, увидев в руках Мадатова потрёпанный, покрытый пятнами крови конверт.

— Война есть война — всюду кровь... — тихо проговорил Сысоев. Лихой русый чуб, уже тронутый сединой, серые проницательные глаза, страшный шрам, рассекавший лоб, — отметина турецкой сабли, ордена Святого Георгия четвёртой и третьей степени на груди. Сын генерала, за плечами Бородинское сражение, под командой — донское казачье войско. Василий Алексеевич смотрел на татарских рыцарей со святым недоверием природного, кровного врага. С недоверием, готовым в любую минуту обратиться в лютую, убийственную ненависть.

Мадатов между тем неторопливо разворачивал письмо.

— Это донесение от Алексея Александровича.

— Какими судьбами? — Ермолов вскочил, забегал по горнице. Тяжёлая поступь командующего всколыхнула настил пола, заставила зазвенеть посуду на столе.

— Не томите, Валериан Григорьевич! Что пишет Алёша? Читайте вслух, у меня от офицеров русского корпуса секретов нет!

— Позвольте мне, Алексей Петрович, — предложил Сысоев. — Рустэм, ты болен. Дай-ка мне донесение.

— Читай же, Сысоев, не томи!

— С самого начала? Тут Алесей Александрович к вам лично обращается... — Сысоев вертел в руках непривычными к бумаге пальцами окровавленную страницу. — Ну, будь по-вашему.

— «Сердечно приветствую тебя, Алёша!

Пишу сие письмо второпях. Не пеняй на погрешности в стиле и упущенные подробности. Фельдъегерь торопится. Да и мне самому недосуг...»

— Фельдъегеря Цица тоже умудрился присовокупить к своей добыче, — прервал казачьего генерала Мадатов. — Мы не стали допытываться, что бандит сделал с конвоем. Не было времени. Уже у Лорса обнаружили обглоданные трупы лошадей и разбитую пушку. Видимо, Цица пушками не торгует.

Сысоев продолжил:

— «...Добрались до Коби не без приключений и не так скоро, как намеревались. Разведчики приносили мне непрестанно одни и те же страшные известия: чума. От страшной болезни обезлюдели несколько аулов в окрестностях Коби. Из боязни заразить жителей крепости, мы провели несколько дней, не входя в крепость, на бивуаке. Охота в тех местах неплохая, но всё же люди мои оголодали без хлеба. Наконец, не обнаружив ни у кого из моих людей признаков болезни, я отдал приказ вступить в крепость. Там нас встретил самый радушный приём... Любимое тобою семейство, по счастию, застали в добром здравии. Почтенный Абубакар скорбит о сыновьях, но уныние бежит от него. Князь Коби по-прежнему бодр и полон сил...» — Сысоев умолкал, пропуская в тексте послания места, не имеющие отношения к военному совету, закашлялся. Он знаком попросил Фёдора подлить в чашку вина. — Читать далее, Алексей Петрович?

— Продолжайте, Василий Алексеевич!

— «...Во всё время нашего пребывания в Коби из окрестных селений продолжали поступать известия о чуме. Посему мною было принято решение семейство князя из крепости не вывозить. Почтеннейший Абубакар распорядился ввести карантинные меры.

Уже отбыв из Коби, получили мы страшное известие о нападении на крепость оравы лезгинцев. Сие неприятное известие сообщил нам небезызвестный тебе Йовта. Бандит этот со всею его шайкой был встречен нами уже по ту сторону гор. Я позволил себе предположить, что проходимец тащится на помощь всё тем же лезгинцам, но, поразмыслив, рассудил иначе. Не станет же он сообщать командиру регулярной части русской армии о нападении банды на дружественное России княжество, будучи сам сообщником бандитов. Не слабоумный же он?»

— Ну это с какой стороны посмотреть, — добавил от себя Сысоев и продолжил:

— «В завершение письма могу добавить лишь одно: Йовта не соврал. Коби действительно в осаде. Подтверждением тому является встреченный и разбитый нами отряд лезгинцев. Один из пойманных нами вояк сообщил, что направлялся в Коби на подмогу товарищам. Не туда ли следовал и Йовта с отрядом? Какие меры следует принять в этой сложной ситуации — решать тебе, Алексей.

Душевно преданный тебе Алексей Вельяминов».

Тяжёлое молчание повисло в генеральской горнице.

Ермолов медленно встал. Максимович подал ему раскуренную уже трубку. Генерал курил, отвернув лицо к темнеющему окну.

— Ходят слухи о Мустафе Ширванском, — тихо проговорил Мадатов, поглядывая на застывшую у окна фигуру командующего. — Болтают, будто он нанял войско. Хочет пожечь Грозную, пока она не достроена. Нашёл по эту сторону гор союзников и потатчиков.

— Я знаю, — коротко ответил Ермолов, не оборачиваясь.

— Говорят, Мустафа денег не жалеет. Даже пушки у него имеются, только пушкарей хороших нету...

— Ты храбрый воин, Рустэм, — вступил в разговор Аслан-хан. — И ты знаешь, что братский долг велит нам спасти Абубакара и его семью. Вырвать из лап свирепого врага. Подобно барсам бросимся мы, чтобы вонзить когти и клыки в тела врагов. Подобно орлам станем терзать и клевать поверженного противника!

— Ты начитанный и образованный человек, первейший мудрец в своём народе, — проговорил Ермолов. — Ты — поэт и отважный воин, Аслан-хан...

— И лучший из твоих друзей, Ярмул!

— О, да! Но мы не станем кидаться, подобно барсам. И орлиную отвагу выкажем по-другому.

— Мы готовы доказать свою преданность русскому царю и тебе, Ярмул! — Аслан-хан встал. В домашней одежде, пеший, без доспехов, человек этот являл собой живое воплощение воинственного духа природы этих мест. Он, словно обломок скалы, вынесенный с гор селевым потоком и временно нашедший успокоение на краю бездонной пропасти, готов был в каждый миг продолжить сокрушительное падение. Самойлов и Бебутов встрепенулись. Правая рука Фёдора привычно легла на рукоять шашки.

— Я не единожды выражал тебе признательность от имени государя императора и командования русской армией. Имею основания полагать, что и в будущем мы не раз удостоверимся в твоей отваге и преданности российскому престолу. Готовься к новому походу, Аслан-хан. Приказ получишь утром.

Гасан-ага вскочил. Самойлов и Бебутов поднялись вместе с ним.

— Пролитая мною кровь станет залогом верности моего народа русскому царю.

— Кто позволил тебе, Гасан, говорить от имени народа? — оглушительно прошептал Аслан-хан. — Ты — полковник русской армии, ступай в свой отряд. Проверь, готовы ли воины и их кони к предстоящему нам опасному походу во славу Аллаха и русского царя. Добросовестно нести службу — вот высшая доблесть офицера. Выполняй приказание!

Лицо Гасана-аги сделалось зеленее стяга конного полка, которым он командовал. Не разбирая дороги, роняя на пол предметы меблировки, младший брат суверенного владетеля Кураха кинулся вон из апартаментов командующего русской армией.

Аслан-хан ограничился сдержанным поклоном. Владетель Кураха удалился, сопровождаемый телохранителями и вежливыми улыбками русских офицеров.

— Как горяч молодой Гасан! — усмехнулся Сысоев. — Будь он девицей — я бы и влюбился, пожалуй.

— Продолжим? — предложил Ермолов. Лицо командующего оставалось неподвижным, подобно львиному лику, грубо изготовленному безвестным ваятелем. Фёдору не раз доводилось видеть чудное изваяние над дверями миссии Лондонского библейского общества, когда превратности службы заносили его в Кизляр.

— Мы не можем послать отряд к Коби, — первым высказался Сысоев. — Не можем оставить строителей без прикрытия. В последней стычке большая часть третьего эскадрона выбыла из строя убитыми и ранеными. Мы непрестанно отбиваемся от налётов лесных банд, теряем коней. Как будем воевать, если Мустафа и вправду соберёт большое войско?

— Уже собрал, Василий Алексеевич, — устало проговорил Мадатов. — Войско идёт сюда, идёт медленно — пушки тащат, паршивцы. Вознамерились ими стены разбить.

— А это означает, что возведение фортификационных сооружений является нашей первейшей задачей, — проговорил Ермолов. — А посему вот мой приказ: возможно большее количество людей на возведение стен и укреплений. Все, кто способен передвигаться, — в охранение и разведку. А вы, Валериан Григорьевич, как только сможете сесть на коня — уводите братьев татар отсюда — воинство Мустафы встречать. Пусть новую славу в бою добывают.


* * *

Вечер и большую часть ночи того памятного дня Фёдор Туроверов просидел у костра с дозорными. И спать было невмочь, и одному оставаться муторно. Образ Аймани снова грезился ему. Он и молитвы шептал, сжимая ладанку в кулаке, и песни, знакомые с матушкиного голоса, напевал тихонько — ничего не помогало.

— Что ты, Федя, ёрзаешь? Рана поджила — душа в путь-дорогу запросилася? — спрашивал знакомый казак из дозора.

— Будет мне отдыхать. На выручку Митрофании надоть отправляться... — отвечал Фёдор.

Дозорные казаки молчали. Говорила лишь птица, прятавшаяся в ветвях тополя над их головами.

— Киу, киу, киу, — повторяла снова и снова ночная говорунья, словно упрашивая лечь, уснуть до утра. Словно пыталась отогнать постылые тревоги, заговорить тоску души, превратить её в мимолётное сновидение.

Уже под утро, возвращаясь до казармы мимо домика командующего, Фёдор приметил неровное колебание огонька лучины в окне генеральской горницы.

В сенях на неудобном табурете дремал Бебутов.

— И тебе не спится, Федя, — зевнул он. — К Алексею Петровичу среди ночи хочешь войти? Работает он. Устал и не в духе. Ступай себе и ты спать...

— Кто там, Бебутов? — послышался из-за притворенной двери генеральский окрик.

Бебутов вскочил, проскользнул в генеральскую горницу, тихонько притворив за собой дверь. Через минуту снова вышел в сени.

— Проходи. Тебе, казак, особый респект оказан, — и он распахнул перед Фёдором дверь.

Ермолов что-то усердно писал. Тишину генеральской горницы нарушали лишь скрип пера да потрескивание лучины. Кипа исписанной бумаги, письменный прибор, медный чайник да глиняная кружка составляли убранство его стола.

— Алексей Петрович?

— Чего тебе, Федя?

— Жалко княжну-то...

— Ах, ты об этом... Ну что же... на войне неизбежны потери...

— Так ли уж неизбежны?

— Не рви мне сердце напрасной надеждой. Не имел я права влюблять в себя девицу, пусть даже иного рода.

— Отчего же не имели? Любовь права не спрашивает...

Ермолов поднял львиный лик от бумаг.

— Ах, вот оно что... — на минуту в его глазах затеплился озорной огонёк. Затеплился и тут же погас. Поймав ускользнувшую было мысль, генерал снова принялся за письмо, словно Фёдора не было в горнице.

— Можно же попытаться выручить княжну, — не унимался Фёдор.

Ермолов вздохнул, с явной досадой:

— Говори, казак.

— Не раз бывал я в тех местах, сумею украдкой к Коби подобраться. А там уж как Господь попустит. Может статься — выручу княжну. За остальное семейство не поручусь, а её наверняка выведу и к вам в Грозную доставлю.

— Кого надумал с собой взять? — лицо Ермолова заметно смягчилось. Фёдору почудилась, будто слабая тень улыбки скользнула по суровому челу командира.

— Один я, Алексей Петрович. Соколик будет со мной — иные товарищи мне без надобности.

— Не нравится мне это, — тихо молвил генерал, обращаясь к бумагам, наваленным на столе. — Ты подумай, Федя. Прикинь, кого с собой возьмёшь. Не ожидал я, что ты... Ну да ладно... Дело опасное и для меня лично очень важное. Три дня на сборы и раздумья довольно тебе?

— Довольно, Алексей Петрович.

— С Богом, брат. Ступай теперь. Утро вечера мудренее.

Ермолов взял новое перо из кипы, заготовленной предусмотрительным Кириллом Максимовичем.

Загрузка...