ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Борис Викторович Савинков, выдающийся конспиратор и подпольщик, знаменитейший террорист, отправивший на тот свет не одного крупного сатрапа царского режима, переживал нечто похожее на истинное потрясение – так подействовала на него неожиданная встреча с давнишним знакомцем. Если быть точнее, то поразила его, человека закаленного внезапностями своей боевой профессии, не сама встреча, хотя столкнуться нос к носу с человеком, мысленно отпетым и похороненным, было подобно грому над головой или проблеску молнии перед глазами. Савинков был сражен непостижимым поведением знакомца, на которого он буквально наскочил у входа в ресторан «Альпийская роза», куда, как недавно выяснилось, полюбили заглядывать сотрудники английского посольства в Петрограде.

Знакомцем, внезапно встреченным на пороге ресторана, был Рутенберг, инженер и конспиратор-террорист, пропавший вдруг из Петрограда (тогда – еще Петербурга) после загадочного исчезновения попа Гапона, тоже человека знаменитого на всю Европу и сильно донимавшего прежнюю, старорежимную охранку со всеми ее филерами, провокаторами и генералами. Гапон исчез так таинственно, как будто провалился в землю, и вдруг спустя месяц был обнаружен на даче в Озерках болтающимся в петле, закрепленной на вешалке в прихожей. Пустынная, заброшенная дача принадлежала инженеру Рутенбергу.

Рутенберг вышел из «Альпийской розы» не один, а со спутником, и Савинков, как ни был поражен явлением давно сгинувшего знакомца, одним летучим взглядом натренированного конспиратора признал в этом его спутнике успевшего уже примелькаться развязного одесского еврея Розенблюма, таскавшего в кармане добротный документ на имя подданного Великобритании Сиднея Рейли. Искусно-пронырливый и обходительный, этот еврейчик был поразительно смазлив. Своей оживленной физиономией он сильно смахивал на итальянца. Савинков заметил, что английское посольство усиленно напичкивало Петроград именно молодыми, именно привлекательными сотрудниками, как будто намеревалось использовать их в качестве неотразимых соблазни-телей. На такие вещи глаз у Савинкова был наметан: природных бабников он засекал без промаха… Впрочем, в число официальных сотрудников посольства Рейли (он же – Розенблюм) как будто не входил.

Так, значит, Рутенберг живой и невредимый? Где же он столько пропадал?

Ошеломленный внезапной встречей, Борис Викторович сделал непроизвольное движение, неподготовленное совершенно, а следовательно, искреннее и душевное: он приостановился и даже, кажется, раскинул руки, собираясь обниматься. Еще бы, столько лет и столько зим!

О дальнейшем Савинков постоянно вспоминал со стыдом. На его сердечное движение не последовало отзыва. Рутенберг повел себя так, словно они виделись вчерашним днем. Он лишь приостановился для небрежного рукопожатия и, торопясь к дожидавшемуся спутнику, нетерпеливо высвободил руку.

– Я вас найду, – пообещал он на ходу. Словно какому-то кабацкому приставале, пьяненькому прилипале!

«Те-те-те… Что бы это значило?» Савинков был обескуражен и оскорблен. Такой тычок, такое, с позволения сказать, великобар-ское отпихивание! Да уж не с ума ли он сошел? Как смел?

Невыразимая нелепость положения заключалась в том, что столь искренне обрадоваться встрече (и броситься, естественно, с объятиями) полагалось Рутенбергу, а вовсе не ему, Савинкову, всемогущему повелителю загадочных и безжалостных боевиков. Кто такой, в конце концов, этот ничтожный инженеришка по сравнению с ним, чье имя заставляло вздрагивать министров и губернаторов! Подчиненное, зависимое положение Рутенберга было таким, каким ему и полагалось в боевых террористических организациях, где высшие лишь повелевают, а низшие исполняют приказания беспрекословно. Рутенберг всю свою жизнь и являлся таким низшим бессловесным исполнителем. Как он сиял, как ликовал, когда Савинков находил необходимым милостиво обратить к нему свой надменный лик! Этот редкий знак внимания Рутенберг искренне воспринимал как отличие и поощрение. И вдруг… вот эта нелепая встреча!

Подумать только – сунул руку на ходу и убежал! Не оглянулся даже… Да что же, черт возьми, происходит нынче в Петрограде и в России? Отчего вдруг так переменились люди? Или, может, так изменились времена?

Встреча с Рутенбергом повергла Савинкова в глубокие и мрачные раздумья. В эти дни, когда вокруг, куда ни глянь, правила свой пышный бал сплошная эйфория, Савинков, напротив, находился в постоянном раздражении, в затянувшемся приступе исступленного недовольства всем и всеми, грозившем, как он знал по опыту, перейти в самую настоящую злобу, в ненависть обманутого неудачника, опоздавшего на общий праздник. Во все дни своего нынешнего пребывания в бурлящем Петрограде Борис Викторович не переставал испытывать нарастающее ощущение своей ненужности, своей, что ли, отстраненности от главного, от основного, что происходило и вершилось. Говоря по совести, он страдал от своей невостребованности для событий, которые готовил всей боевой кровавой жизнью. Столько рисковать, столько сделать и вдруг оказаться на обочине, чуть ли не в канаве!

Интересно бы спросить всех этих скороспелых революционеров, доставало ли у них смелости угрожать жизни самого царя? Зато сейчас – только послушать!.. Савинков испытывал досаду, что он пересидел во Франции и с возвращением в Россию сильно запоздал. Но он же воевал, а не развратничал в Париже! Он и во Франции, как мог, работал на свержение проклятого царизма! Эту его заслугу, этот фанатизм, это постоянство отметил, кстати, такой человек, как Уинстон Черчилль, потомок славных Мальборо. К слову, он его и обнадежил насчет будущего: Черчилль, уже прощаясь после встречи, обронил, что в российской буре Савинкову предстоят великие дела. А такие люди слов на ветер не бросают… Ободренный разговором с Черчиллем, воспаляемый надеждами, Савинков рванулся в Петроград. И что же он увидел, что застал? Оказывается, он здесь никому не нужен.

Гордость его воспламенялась, он зажмуривался и скрипел зубами. А тут еще эта встреча с Рутенбергом…

Перед глазами Савинкова сами собой воскресли великие события двенадцатилетней давности. Как вроде бы все давно происходило, а в сущности совсем-совсем недавно. Тогда, после российского позора от японцев, после унизительного Портсмутского мира, с которым Витте вернулся из Америки, вкрадчивый и обходительный Рутенберг стал настоящей тенью глупого доверчивого Гапона. Так ему было приказано, и так он все исполнил, превратившись чуть ли не в родственника наивного попа, поверившего в свое великое предназначение. Рутенберг был с ним под огнем солдат на площади, он уползал с ним в подворотню по крови и валявшимся телам, он с ним прятался потом и умело конспирировал (даже сам остриг его тупыми ножницами), уехал с ним за границу и там провел по всем заранее намеченным адресам.

Примечательна пестрота людей, встречавшихся с Гапоном, принимавших в нем участие. Первый свой приют он нашел в Париже на квартире Азефа. Затем мятежного священника прини мали Ленин и Плеханов, французские социалисты, а в Англии даже особы королевской крови. Однако чем основательнее становились эти зарубежные знакомства, тем все более мрачнел Гапон. Наступало запоздалое прозрение, страшное, смертельное. Он помнил, что рабочие Питера, вся многотысячная доверчивая масса, двинулись к царю с одной целью: пожаловаться, как отцу. Но разве не шныряли люди, подбивая молодых рабочих разбить оружейные магазины на Большой Конюшенной и на Литейном? А Рутенберг вдруг зачем-то потребовал побросать все хоругви с иконами и, вооружившись, пробиваться к Зимнему с боем!.. Все это вспоминалось, и Гапон мрачнел. Азеф, Рутенберг… Плеханов с Лениным… Какой клубок интриг, какая круговерть! Куда его занесло? День ото дня Гапон становился все более желчным, раздражительным. В его сочном украинском языке все чаще прорывалось: «жиды», «жидовская шайка». Это был опасный признак. Еще немного, и прозревший поп примется каяться, замаливать свои невольные грехи.

Окончательно его судьбу решило перехваченное письмо. Гапон написал его и отправил на родину тайно от Рутенберга (все-таки не углядел, конспиратор вшивый!). Поповское письмо из-за границы попало в руки самому Азефу. Савинков тоже подержал его и прочитал внимательно. Ошеломление от письма было всеобщим: Гапон готовился им подложить громадную свиньищу.Уразумев всю провокационную подоплеку с рабочей манифестацией к царю, он осознал и свою роль в этой дьявольской затее. Такие вдруг прозревшие недоумки становятся опасны, порой даже страшны. Их теперь ничем не остановишь!.. Дочитывая поповское письмо, Савинков в этих неуклюжих строках на измятых листках ощущал запоздалую ярость человека, понявшего свою гигантскую ошибку. Гапон писал: «Нет у них никакой заботы о трудовом народе, а есть у них дележка революционного пирога. Из-за него они дерутся, и все жиды. Во всех заграничных комитетах всем делом ворочают жиды. Даже во главе Боевой организации эсеров стоит жид. И еще какой жирный!»

Помнится, Азеф клокотал, на его красных вывороченных губах пузырилась яростная пена.

– Этот поп пр-редал р-революцию!

На свою беду, Гапон распознал то, чего ни ему, ни другим распознавать не полагалось. Мир христианский, мир православный должен быть обрушен руками самих гоев. В ответ в нем возмутилась душа священника, служителя Бога.

С Гапоном было решено покончить. Исполнить приговор поручили Рутенбергу.

Дав Гапону дожить тревожную зиму в Париже, инженер, сердечный друг, увез его в Петербург, заманил на свою пустующую дачу в Озерках и там убрал бескровным и бесшумным способом – повесил. Труп священника провисел на даче больше месяца, до наступления теплых дней…

Самого этого термина «интеллигент» Савинков не выносил и всякий раз, услышав, начинал терять свое знаменитое самообладание. Необыкновенное это слово появилось в русском языкесовсем недавно, в 1876 году, изобрел его писатель Боборыкин. Самый образ так называемого интеллигента Борис Викторович постоянно держал перед своим мысленным взором: издерганный субъект в дрянных сапожонках, длинноволосый, с обильной перхотью по плечам, с криво надетыми очками. В русском обществе всегда имелся избранный слой необыкновенно образованных людей, и они считали новомодное словечко «интеллигент»самым что ни на есть ругательным. Интеллигент в смысле настоящей культуры напоминал самонадеянного студента-медика, возомнившего на третьем году обучения, что ему ведомы самые сокровенные секреты человеческого организма. Такой не задумываясь ставит с порога самые страшные диагнозы. К сожалению, вся жизнь и деятельность Савинкова проходила в самой гуще подобной интеллигенции, чрезвычайно самонадеянной и агрессивной. В конце концов эти малообразованные, совершенно некультурные люди стали действовать в его прославленных романах – типичные недоучки, с азартом ринувшиеся в политику. Недаром в этой среде были так почитаемы Белинский, Герцен, Чернышевский, Добролюбов, вся деятельность которых проходила под пламенным призывом к глубинным толщам русского народа: «Бери топор и отбрось всякие сомнения! Всё, что видишь, – всё твое!» Подобного рода «разумное, доброе, вечное» они и сеяли, и рассеивали. Вся их просветительская деятельность сводилась к остервенелому науськиванию народа на власть.

Ну а сам-то он – разве далеко ушел в своих романах, которые зачитывались до дыр? Словно не было ни Куликова поля, ни Полтавы, ни Бородина… Россия – тысячелетняя раба, бродят на пустырях тощие козы с выщипанными боками, шелудивые жители робко крадутся вдоль плетней… Запад – совсем иное дело, там что ни год, то рост свободы! В России же растет лишь рабство безмолвного, забитого народа.

Народ… Ради народа, как считалось, и велась ожесточенная кровавая борьба с самодержавием, с династией, с царем и их послушными опричниками. Ради народного счастья и занялся сам Савинков террором.

Судьба, жестокая к другим, к Савинкову оказалась благосклонной. За ним установилась репутация человека отчаянного, рокового. Постоянно заигрывая со смертью, он как бы бросал на кон самую жизнь. «Чет – нечет» – вот что, казалось, руководило всеми его рискованными поступками. И долгие, очень долгие годы его сопровождало удивительное счастье: постоянно выпадал «чет». Погибли сотни его товарищей-боевиков, сам же он оставался цел и совершенно невредим. За границей он оказался после первого ареста. Там, в Женеве, Савинков немедленно установил связь с членом Центрального Комитета партии эсеров Абрамом Гоцем. Тот вскоре свел его с человеком омерзительного вида:рыжий, лупоглазый, с толстыми и вечно мокрыми губами неутоленного сладострастника. Савинкову сразу вспомнился оставленный им в ссылке Луначарский. Новый знакомец с отталкивающей внешностью оказался Евно Азефом, главным распорядителем в так называемой Боевой организации эсеров. Выпученные глаза Азефа пристально и без всякого стеснения обшаривали Савинкова с ног до головы. Казалось, главарь боевиков на глаз определяет качество свалившегося на руки «товара». Несомненно, он сразу уловил пряный запах английского «Шипра» и аромат недавно выкуренной сигары, приметил физическую развитость и, конечно же, продуманную изысканность костюма. Перед ним сидел лощеный джентльмен, лишь одна мелочь выдавала его: он часто, слишком часто посматривал на свои ногти, покрытые лаком. Настоящий джентльмен маникюра обычно не замечает.

Боевая организация эсеров к тому времени зарекомендовала себя как небольшой отряд отважных, отчаянно смелых людей. Это им удалось привести в исполнение приговор Александру II – он был среди дня на людной столичной улице разорван на куски. Боевики получали инструкции за границей и отправлялись в Россию, словно охотники в поле или лес для отстрела крупной дичи.

Азефу с его опытом не составило труда проникнуть в самую суть мятущейся души неофита. Его не обманула нарочитая сдержанность Савинкова, его маска ледяной невозмутимости. Определив Савинкову место в своих тайных расчетах, Азеф послал его обратно в Россию. Бомбы должны были греметь не переставая. У Боевой организации эсеров имелся обширный список очередных жертв.

Перед Савинковым была поставлена задача казнить Плеве. Наружное наблюдение установило, что министр каждую неделю в один и тот же день ровно в 12 часов отправляется для высочайшего доклада в Зимний дворец. Маршрут министерской кареты был прослежен до каждого поворота. Наметив день покушения, боевики едва не стали жертвами собственной неосторожности: утром в гостинице, в номере Покотилова, взорвалась приготовленная бомба. Савинков, испугавшись, покушение отменил и скрылся из Петербурга.

Через месяц Азеф сам приехал в Россию, отыскал затаившегося Савинкова и грубо, унизительно наорал на него.

– Послушайте, вы… Вам же нельзя поручить никакого серь езного дела. Вам только котят топить в ведре! Тоже мне…

Потемнев, Савинков закрылся веками и словно окаменел. Он выслушал всю брань и среагировал лишь на упрек в трусости:

– Я вам докажу, Евно Фишелевич!

Широкая мясистая рожа Азефа разъехалась в ухмылке.

– Интересно будет посмотреть!Затем он приступил к инструкциям.

В середине следующего года, 15 июля, Плеве был убит бомбой террориста Сазонова.

Следующей жертвой намечался великий князь Сергей Александрович.

Савинкову, вполне естественно, было знакомо чувство страха. Однако он научился его преодолевать. Подчиненные ему боевики привыкли видеть его всегда безукоризненно одетым, благоухающим хорошим английским одеколоном, с лицом, напоминающим безжизненную маску. Казалось, в душе этого человека умерли все обыкновенные чувства, ему ведомы лишь долг и обязанности, связанные с тем историческим делом, которому он дал клятву служить до конца своих дней.

Сознавал ли он, что служит всего лишь марионеткой в опытных руках? Думается, для этого он был достаточно умен. Тем более что Боевая организация как таковая была чрезвычайно малочисленна и никаких секретов, никаких тайн среди боевиков не существовало. Савинков досконально знал, кто именно занимался подготовкой убийства Александра II: Натансон, Дейч, Вой-наральский, Айзик, Арончик, Аптекман, Девель, Хотинский, Бух, Колоткевич, Геся Гельфман, Фриденсон, Цукерман, Лубкин и Гартман. (А в газетах того времени писалось, что русского самодержца прикончили два жида, два поляка и один русский (Михайлов).

Словом, Савинков вполне отдавал себе отчет в том, чью волю он исполняет, чьим слугой он стал. Он принял эту службу и образцово исполнял свои обязанности, лелея одну мысль: со временем избавиться от постороннего гнета и стать хозяином самому. В своих мечтаниях, в своих надеждах он, как мы увидим вскоре, залетал необычайно высоко.

В начале 1903 года в захолустном Минске состоялся Всероссийский конгресс сионистов. Планы их простирались далеко. На очереди помимо громких убийств стояли: расстрел рабочей демонстрации 9 января, война России с Японией, восстание на «Потемкине», революция, создание Петербургского Совета депутатов.

Все намеченное, как мы знаем, свершилось. Любопытно лишь взглянуть на список главных действующих лиц. Широкой публике известно, что, покушаясь на жизнь великого князя Сергея Александровича, бомбу бросил Каляев. Однако он был всего лишь отчаянным метателем (указывалось прямо – непосредственным убийцей должен быть обязательно русский). Готовила же покушение опытная и жестокая Дора Бриллиант… Бунт на броненосце «Потемкин» был подготовлен неким Фельдманом… Ну и конечно же очень показателен список заправил Петербургского Совета депутатов: Бронштейн (Троцкий), Носарь (Хрусталев), Гревер, Эдилькен, Гольдберг, Фейт, Брукер.О настоящей роли Азефа во всех событиях стало известно еще в те годы. Он был разоблачен с громадным шумом, со скандалом. И как же поступила грозная, безжалостная Боевая организация, как она отреагировала, как наказала провокатора? А никак! Мерзкого предателя никто не тронул даже мизинцем. Азеф уехал за границу и там в достатке и спокойствии дожил свои дни.

А в Боевой организации его место занял Савинков. Впоследствии стали все громче, все настойчивее раздаваться недоуменные голоса: как же мог Савинков, при его-то уме и опыте, не разглядеть в омерзительной личности Азефа презренного предателя? Ведь от него же, что называется, за версту шибало! Что, совсем уже ослеп? А вот не увидел, да и все тут!

Больше того, он прилюдно сердечно целовался с Азефом губы в губы, долго ощущая потом омерзительное влажное прикосновение, и делал усилие, чтобы не утираться сразу же после поцелуя. Своей небрезгливостью он как бы подчеркивал: в нашем страшном деле внешность ничего не значит, ни о чем не говорит, можно быть уродом, но героем. Таким героем он искренне считал Азефа и дольше всех не соглашался поверить в его подлую провокаторскую роль.

Заменив разоблаченного с таким скандалом гнусного предателя, Савинков быстро набрал необычайный вес среди боевиков. Теперь уже его (как совсем недавно Азефа) окружал ореол героизма и самопожертвования.

Но что-то вдруг сломалось в самой сердцевине бесстрашного боевика, балующегося на досуге сочинением романов. Подействовало, несомненно, грязное разоблачение Азефа. Однако самое болезненное исходило от невзначай прочитанного письма Гапона…

В самую свою счастливую и победительную пору Савинков удовлетворялся тем, что вся система беспощадного террора представлялась ejvry в виде айсберга, мощного и скрытого внизу и видимого лишь своей верхушкой. И он, он сам являл собой эту самую верхушку! Но вот это позорище с Азефом и письмо несчастного Гапона… Айсберг существовал на самом деле, но только айсберг перевернутый: тонкий слой исполнителей внизу и мощный небоскреб руководителей над ними. Самых верхних этажей, как ни старайся, все равно не разглядеть – они уходят за облака. Какой-то там Илья-пророк порой прокатится на своей грозной колеснице, а им внизу положено расслышать, перекреститься и исполнить… Догадывался ли Савинков о том, какие силы управляют сверху всей боевой работой? Прежде он об этом просто не задумывался. Он был увлечен и риском, и победами. Однако с некоторых пор… Ну да, большие деньги и, естественно, большие люди… Ротшильды, Якоб Шифф, Ашберг, Мендельсон и конечно Варбурги… Как высока, однако, эта пирамида настоящей власти!Настоящие пророки, невидимые, грозные, только не на колесницах, а в лимузинах… Элита, поднебесная банковская высь!

Неожиданная встреча с Рутенбергом все окончательно расставила по своим местам.

Свое обещание найти Савинкова инженер исполнил на следующий день.

Утром вдруг без стука отворилась дверь и в номер вошел незнакомый человек в длинном пальто и в надвинутой на глаза шляпе. Молча, не здороваясь, не произнося ни слова, он протянул обескураженному Савинкову заклеенный конверт и быстро вышел. Получилось: ворвался, вручил, убежал. Вся процедура заняла меньше минуты. Борис Викторович не успел привстать из кресла. Вопреки своему обыкновению он не успел даже запомнить лица внезапного посетителя. В памяти остались мотающиеся полы слишком длинного пальто и прямо-таки торчащие из глаз твердые поля надвинутой шляпы.

Разорвав конверт, Савинков нашел записку Рутенберга, назначавшего ему встречу в «Альпийской розе». Он рассмеялся. Надо же, как обставил! Кажется, он настолько увлекся конспирацией, что… Кстати, где он отыскал этого шута горохового в шляпе? А ведь подчинил со всеми потрохами. Надо полагать, проинструктировал, как появиться, как вести себя. Балаган!

Лишь потом мелькнуло: «Интересно, как он сумел так быстро отыскать мою гостиницу?»

Направляясь на встречу, Савинков решил взять реванш за вчерашнее унижение у входа в ресторан. Сегодня роли переменятся. Он продумал каждый жест, каждую приготовленную фразу. Этот зазнавшийся инженеришка увидит прежнего повелителя боевиков, загадочного, непредсказуемого и страшного. Да-да, именно страшного! Пусть вспомнит…

Намеренно опоздав, Борис Викторович нашел Рутенберга за отдаленным столиком. Вопреки ожиданию инженер– не ерзал на стуле и не вертел головой от нетерпения. Он спокойно обедал. Савинков при этом обратил внимание, что стол накрыт для одного. Так он когда-то сам поступал, приглашая подчиненных для инструктажа: человек появится, опустится на краешек, выслушает и исчезнет. Кровь кинулась Савинкову в голову. «Хам! Он что же…» Закончить мысль не удалось. Рутенберг, прожевывая, вилкой показал напротив. Его как будто нисколько не удивило, что Савинков не снял пальто, шляпы и даже перчаток.

Савинков клокотал. Он медленно опустился, поставил трость между колен, обе руки положил на нее. Его знаменитые припухшие веки прикрывали нестерпимый блеск глаз. В пальто, шляпе и перчатках, он сидел, как на бульваре, демонстрируя, что ему глубоко наплевать на увлеченное насыщение собеседника. Он пришел по делу и может в любой момент подняться и уйти.Тампонируя салфеткой губы, Рутенберг сказал:

– Борис Викторович, я помню вашу привычку совмещать обед и ужин. Но я надеюсь, вы выпьете кофе? Что подать – коньяк, ликеры?

Савинков положил подбородок на сложенные руки. Он с трудом разжал стиснутые зубы:

– Благодарю. Мне ничего не нужно. Я тороплюсь.

Отстраняясь, чтобы дать лакею собрать грязную посуду, Рутенберг вдруг улыбнулся. Он выпятил животик и с наслаждением всадил в рот золотую зубочистку. Глаза его, смеясь, оглядывали всю надутую, спесивую фигуру знаменитого боевика. Эта маска с чугунными веками, процеживание слов сквозь зубы… Сколько, должно быть, репетировано перед зеркалом! Роковой мужчина, мировой злодей… Как это, должно быть, действует на барышень!

– Борис Викторович, я нахожусь в растерянности. У меня на руках поручение Дмитрию Рубинштейну… письмо, короче гово ря. Но что я узнаю? Он, оказывается, в крепости сидит! Я начи наю узнавать, я начинаю бегать и разнюхивать – и что же? Этот дурак не нашел ничего лучше, как заняться самым базарным мошенничеством. Как вам это нравиться?

– От кого письмо? – все так же вбок спросил Савинков.

– А! Я вам разве не сказал? От Варбурга.

Глаза Савинкова медленно повело на собеседника. Рутенберг встретил его взгляд насмешливо, но твердо. Несколько мгновений они словно исследовали один другого. Без слов было сказано много, очень много. Имя Варбурга заставило Савинкова мысленно воскликнуть: «Ого!» Теперь понятно, откуда эти барские манеры. Прошедшего времени он, как видно, даром не терял. Подумать только, куда сумел пролезть! Варбург… В конечном счете это Ротшильды и Ашберг, а если глянуть дальше, то обозначится Америка со всей ее оравой банков, чудовищно разбогатевших на войне.

Лакей принес и стал разливать кофе. Савинкову пришлось чуточку посторониться. Горячий аромат ударил в ноздри. В узеньких рюмочках изысканно засветилась янтарная жидкость.

– Пожалуйста, Борис Викторович. Кюрасао, ваш любимый. Как видите, я ничего не забыл.

Неловким, принужденным движением Савинков снял шляпу, стащил перчатки. Поискал глазами и бросил на стул сбоку. Фу ты, черт… Как, однако, мешало пальто! Он расстегнул верхнюю пуговицу.

Рутенберг продолжал радушно угощать, как будто… как будто это не он вешал у себя на даче наивного Гапона! (Об этом почему-то подумалось в настоящую минуту.)

Пригубив из рюмочки, Савинков покатал на языке маслянистую ароматную жидкость. Глоток горячего кофе создал во ртунеобыкновенный вкусовой букет. Веки Савинкова дрогнули и утратили свою надменность. Он завозился и придвинул стул.

– Пинхус Моисеевич, я узнавал о Рубинштейне. Он замазался довольно сильно. Ему пока не выйти.

Рутенберг добродушно рассмеялся:

– Вы известный паникер. Помните, я просил вас поговорить с… этим… с Манасевичем? Получилось довольно смешно. Страш нее кошки зверя нет!

Савинков покраснел. Рутенберг ударил метко, больно и снова унизительно. Прошлым летом небезызвестный Манасевич-Мануй-лов стал публиковать в газетах серию статей под общим названием «Маски». Несколько раз он уничижительно отозвался о Рутен-берге. Статья была полна невысказанных намеков. Вскоре Савинков получил письмо из-за границы. Его просили подействовать на автора статей. Манасевичу не следовало вообще касаться личности Гапона и всего, что связано с его судьбой. Во имя, как писалось, собственных же интересов. Письмо… просьба… Савинков тогда лишь фыркнул. И вот теперь ему напомнили.

Кофе с ликером разом потеряли для него весь свой невыразимый аромат. Как он, однако, научился разговаривать!

Рутенберг между тем журливо, по-товарищески, без всяких признаков обиды продолжал пенять:

– Меня воспитывали на старом добром правиле: услуга за услугу. Надеюсь, вы не забыли, как я откликнулся на вашу просьбу… Ну, эта, эта… Ну, в сущности, та же самая, что и у меня… Да эта же – ну как ее? – ну, насчет вашего такого уж героического ЦК? Помните?

Еще бы не помнить!

История была давности семилетней, если не восьмилетней, и связана со знаменитым разоблачением проклятого Азефа. Какая тогда поднялась газетная свистопляска! Казалось, эсеровской партии уже не отмыться, не подняться из непролазной грязи. Попробовал тогда свое перо и Рутенберг, фигура в эсеровском «зазер-калье» совершенно загадочная. Савинков в те дни – и это Рутенберг напомнил совершенно верно – послал ему секретную записочку, прося не лить лишней грязи на Центральный Комитет партии. Азефы, напоминал он, были и будут, а ЦК еще пригодится для борьбы.

Кофе остывал и уже не источал соблазнительного аромата. Савинков посматривал на микроскопическую рюмочку и на янтарные остатки в игрушечном графинчике. Желание испытыва-лось грубое, мужицкое: нахлестать в стакан и оглушить себя глотками жадными и крупными, всем горлом. Однако надо было держать себя «в струне» и постараться выведать, с какой вдруг стати появился в Петрограде Рутенберг, главное же – зачем, для какой надобности кинулся разыскивать его, Савинкова… В том, что у Рутенберга имеются какие-то намерения насчет его персоны, Савинков не сомневался.

Дальнейший разговор напоминал искусное фехтование. Борис Викторович считал, что в подобных состязаниях соперников у него не слишком много. Все-таки немалый и кровавый опыт руководителя боевиков что-нибудь да значил. Искусными, вроде бы второстепенными расспросами ему в конце концов удалось выведать такие подробности, что он мысленно выругал себя за недавнее барское отношение к Рутенбергу. Птичка, оказывается, взлетела куда как высоко! Ничтожный инженеришка зря времени не терял.

Первоначально выходило, что в Петроград Рутенберг приехал из Швейцарии. («Ну да, – обрадовался Савинков, – откуда же еще? Все оттуда едут!») Однако вскоре стало выясняться, что принесло его не из Швейцарии, а прямо из Берлина, из Германии. («Те-те-те! Это уже интересно!») Околачиваясь в Германии, Рутенберг вроде бы несколько раз побывал в теплой голубой Италии, заглядывал на Капри, гостил у Горького…

Едва прозвучало имя Горького, Савинков напрягся до предела. Сейчас важна была каждая деталь, любое слово. С Горьким он мгновенным образом связал его последнюю любовницу-жену баронессу Будберг-Бенкендорф, обольстительную Муру, а от этой женщины ниточка протянулась к шустрому, напористому Локкарту, доверенному человеку самого Бьюкеннена, английского посла. «Постойте, что же получается?» – испугался Савинков. Мысли его заметались. Вроде бы сами собой выстраивались две вполне самостоятельные линии. Одна: Рутенберг – Берлин – Швейцария – Капри… Однако тут же рядом: Мура – Локкарт – Бьюкеннен… Нет, тут в пору лопнуть бедной голове!

А Рутенберг в победном стиле довершал свое окончательное торжество.

– Борис Викторович, я гляжу на вашу рубашку… Позвольте вам сказать, что сейчас таких не носят. Я вас вообще не узнаю. Вы ж комильфо, мужчина европейский… Что, неужели так пло хи дела? Ни за что не поверю. Человеку с головой и не найти себе занятия в Петрограде!

Внезапно он спросил, знаком ли Савинков с неким инженером Кишкиным. Сейчас, когда перенаселенный и бурлящий Петроград стоял на грани небывалого голода, этот Кишкин занимал пост продовольственного диктатора столицы. Спрошено было небрежно, и Савинков, страдая, с такою же небрежностью ответил, что знаком, что может «посодействовать», что это «пара пустяков». Но что за нужда в таком знакомстве, зачем?

– А! Я разве не сказал вам? – изумился Рутенберг.

И все с тою же великолепною небрежностью поведал, что где-то в конце мая в Петрограде состоится грандиозный съезд сионистов. Делегаты съедутся со всех концов России. Ожидаются и важные гости из-за рубежа. Впервые такое мероприятие проводится открыто, не подпольно, без всякой боязни. Так постановлено недавно, так решено, и он, Рутенберг, в настоящее время сверх головы загружен всевозможными заботами об этом сионистском съезде. Съедутся люди, которые привыкли кушать хорошо. Они не любят кушать плохо…

Покуда Рутенберг болтал, в голове Савинкова происходила бешеная работа. Так вот откуда оскорбительная уверенность инженера! Это был уже не просто исполнительный палач, беспрекословный вешатель. Годы подчинения и покорности остались за спиной. Теперь он чувствовал себя хозяином. Отсюда вся его повадка, все манеры. Ничего удивительного.

Ах, если бы переписать теперь своего «Коня бледного»! Не столько, впрочем, переписать, сколько дописать, дополнить – сказать о том, в чем он наконец прозрел, что понял, в чем убедился окончательно…

Две потрясающие догадки вломились в его пылающую голову. Догадки сокрушительные по цинизму и слишком унизительные для самолюбия героя-террориста, конспиратора-бомбиста, многолетнего устрашителя ненавистного царского режима.

Как могло быть перехвачено то роковое письмо Гапона, посланное из Парижа? Каким образом оно попало Азефу в руки, решив судьбу несчастного попа?

Вторая догадка связывалась с арестом в Севастополе его самого, Савинкова. Схватили его, что называется, на ровном месте и быстро приготовились повесить. Как он тогда томился предсмертной мукой и вспоминал Каляева! Внезапно представилась невероятная возможность совершить побег. И он бежал, благополучно ускользнул от смерти, вывернулся из уже намыленной петли. Примечательно при этом, что на часах у камеры обреченного террориста в ту ночь почему-то оказался солдат со странной для русской армии фамилией – Зильберберг. Как будто никого другого не нашлось! С этим Зильбербергом он и ударился в бега, с непостижимою удачей воспользовавшись утлой лодочкой в бурном море…

Охранка – вот единственный ответ на все загадки! Охранное отделение, призванное карать бунтовщиков, врагов режима, услужливо передавало перехваченные письма своему агенту Азефу. Она же, охранка, заботливо пасла и самого руководителя Боевой организации, изредка пугая арестом и взмахивая над его спесивой головой намыленной петлей.

Естественно, к ее услугам для исполнения самых низменных, самых печеночных функций с первых же дней приспособилось это небрезгливое древнее племя.Борис Викторович никогда не страдал антисемитизмом. Напротив, он постоянно разделял взгляды своего отца, сурового судьи, но славившегося в Варшаве необыкновенной справедливостью. Нет грязных наций – имеются лишь грязные людишки! С этим убеждением он вырос и вступил на путь отчаянной борьбы с режимом… Но все-таки сейчас, невольно всматриваясь в прошлое, он почему-то видел лишь одних евреев. Массою были они, русские вкрапливались единицами…

Азеф проклятый, что ли, виноват?

Борис Викторович представлял пухлую лапу Азефа и созерцал самого себя на этой лапе в качестве ничтожного насекомого, начиненного, однако, невыразимой спесью. Азефу стоило лишь дунуть на ладонь! Не дунул, не успел… Впрочем, сдавая Азефа Бурцеву, разве генерал Лопухин не отдавал его на казнь самих же террористов, на мстительную и жестокую расправу обиженных и возмущенных? А ведь не расправились, хотя и возмутились! Омерзительный Азеф, сменив лишь имя, стал спокойно доживать свой век в Германии на иудины сребреники…

Господи, чем дальше, тем все больше нераспутанных узлов и петель! И еще. Генерал Лопухин, начальник охранного отделения, много лет являлся главным преследователем Боевой организации, а следовательно, и смертельным врагом самого Савинкова. Надежнее агента в борьбе с боевиками, чем Азеф, у генерала не было никогда. И вдруг он сдает его старику Бурцеву во время ночной беседы в купе спящего поезда! За эту царскую услугу террористам генерала судили, как за измену, за предательство, и вынесли суровый приговор.

И все-таки он выдал своего самого надежного агента, всаженного в сердцевину террористической организации!

Воля ваша, но за этим совершенно непостижимым поступком руководителя всесильной царской охранки тоже что-то скрывалось и требовало разгадки…

Чутье подсказывало Савинкову, что ответ на все тревожные вопросы совпадает с той. картиной петроградской жизни, которая предстала его глазам после торопливого возвращения из Франции. Рутенберг со своей начальственной повадкой нанес последний штрих. С этим связывалась неожиданная новость о предстоящем вскоре Всероссийском съезде сионистов. Открытое торжество, иначе не скажешь! Если прежде они вешали прозревших (как Гапона), то нынче им уже ничто не угрожало, и они открыто наслаждались долгожданною победой.

– Так что же с Рубинштейном-то? – напомнил Рутенберг, продолжая ковыряться в зубах и неприятно цыкая зубом. Он казался отяжелевшим как от еды, так и от долгого разговора.

Савинков задумался. Спасти Рубинштейна, этого марвихера, от суда уже пытались. Богатая еврейская община Петрограданашла было подходы к самой царице… Не успели! Сейчас положение арестованных (и Рубенштейна, и киевской компании) усложнялось тем, что их судьба зависела еще и от военных властей. Шла война, и действовали военные законы. Помнится, жена Рубинштейна съездила в Бердичев и сунулась было к генералу Брусилову, который тогда командовал войсками Юго-Западного фронта. Бесполезно… Сейчас какие-то возможности появились здесь, в Петрограде, в отделе контрразведки. Возглавлял отдел невзрачный полковничек по фамилии Миронов. После крушения самодержавия ловкие людишки кинулись в разнообразные гешефты. Этот приспособил контрразведку. Волею времени полковник оказался «властителем душ и тел» самых разнообразных узников. Сейчас у него в камерах содержались царский министр Сухомлинов, авантюрист Манасевич-Мануйлов, любимица императрицы Анна Вырубова, финансовый спекулянт Митька Рубинштейн. А тут еще начала работать комиссия по провокаторам – победившая революция принялась разоблачать своих врагов. В этом свете особенный интерес представляли такие деятели царской охранки, как генералы Белецкий и Джунковский. Надо ли говорить, с какою выгодой продувной контрразведчик использует таких «наваристых» арестантов? Человек вроде бы совершенно небрезгливый. Путь к нему? Поговаривают, что всего лучше через ловкого французика Сико, торговца автомобилями.

Они вышли из ресторана вместе, и, натягивая перчатку, Ру-тенберг внезапно поинтересовался, какие заботы заставили Бориса Викторовича обращаться в штаб столичного округа к самому командующему. Савинков не вздрогнул, но мгновенно подобрался. Скорей всего, ради этого ему и была назначена сегодняшняя встреча. Черт возьми, можно подумать, что царская охранка передоверила этой публике и все свои сыскные обязанности! Им известен буквально каждый его шаг! Что стоит за этим? Элементарный интерес к Корнилову как военному губернатору столицы? Но они должны знать, что оба визита к этому генералу ни к чему определенному не привели. Так, разговор, знакомство, взаимное прицеливание. Скорей всего, расчет на развитие знакомства.

Ах, как сумел бы он поставить этого бесцеремонного инженеришку на место, если бы за его спиной не маячила фигура всесильного Варбурга! Времена переменились…

Савинков с наигранной ленцой ответил, что его интерес к Корнилову продиктован чисто литературными соображениями. Этот генерал лучшие годы своей жизни убил на выполнение секретнейших заданий на южных рубежах империи. Бездна самых невероятных приключений! А в довершение целых четыре года находился на посту русского военного агента в Пекине. На такой важный пост кого попало не пошлют. Европа, прибавил Савинков, превращается в настоящую клоаку, мир поворачивает-ся лицом к Востоку, древнему, загадочному, многообещающему. Не случаен же интерес к Востоку таких политиков, как, скажем, Уинстон Черчилль.

Удовлетворился ли его ответом Рутенберг? Едва ли… Но слушал терпеливо.

– Можете считать, что первого читателя вы уже заимели, – объявил Рутенберг. – Я и прежде не пропускал ни одного из ваших произведений. Но – мой Бог! – зачем вам этот Восток? Вы же европеец… до кончика ногтей. Умоляю вас, держитесь европейских тем. Сюжеты здесь почище азиатских. Да вы это знаете получше всех нас, вместе взятых!

Что-то уж слишком переслащивает! К чему бы? Подыгрывая собеседнику, Савинков попросил подкинуть по старой дружбе парочку сюжетов.

– Парочку? Зачем вам столько много? Вам хватит одного. Что я имею в виду? Да хотя бы вашего крестника! А?

Удивление на лице Савинкова было настолько велико, что инженер охотно пояснил. Крестником он называл небезызвестного Лейбу Бронштейна, знакомца Савинкова по Парижу, по годам эмиграции. Жизнь эмигрантская известна – беспросветная нужда. Но ведь проходит молодость, молодые годы! И жизнь берет свое… Помнится, большая колония русских эмигрантов была шокирована скандальным ресторанным происшествием: знаменитый террорист и писатель Савинков прилюдно залепил пощечину Бронштейну. Причина рукоприкладства была чисто парижской: соперники не поделили женщину. В те годы звезда Савинкова стояла необычайно высоко. И дернула же нелегкая попасться на его пути невзрачному Бронштейну! Сознание своего неоспоримого превосходства и продиктовало молодецкий размах плеча. Савинков до сих пор ощущал ладонью плотное прикосновение к волосатой щеке. Скрывать нечего: его вдохновляло и немое обожание в глазах прелестной женщины, и жадное глазение толпы, и суета испуганных лакеев, побежавших за полицией. Главным же, конечно, было невыразимое презрение к сопернику. Забыл он, что ли, с кем имеет дело?

Воспоминание было приятно победительному сердцу Савинкова. И все же, с какой стати Рутенберг вдруг завел об этом речь? Все-таки он стал весьма коварным змеем-искусителем!

Времена разительно переменились, и Савинков был в общем-то доволен внезапной встречей с Рутенбергом. Собственно, бывший инженер возник на его пути совершенно так же, как и солдатишка Зильберберг на карауле возле камеры в севастопольской тюрьме. Тогда он ему обрадовался, словно родному. В настоящей ситуации Савинкову никакая петля не угрожала. Но неподдельный интерес к его личности со стороны лукавца инженера, обремененного какими-то загадочными полномочиями Запада, возвра-щал возможность снова стать деятельным и полезным. Безделье и сознание своей ненужности угнетали Савинкова хуже тюрьмы.

Вспомнился знаменитый принцип Наполеона: сначала ввяжемся в войну, а там будет видно.

Несомненно, Рутенберг заинтересован в налаживании отношений с командующим столичным округом. Удивляться не приходилось. Диктовалось это присутствием войск в Петрограде, рядом с учреждениями, погрязшими в ожесточенной борьбе за власть.

Что ж, тут открывались широкие возможности…

Если бы вдруг не «нота Милюкова»!

Первый правительственный кризис смел со своих постов не только двух самых влиятельных министров, но – самое досадное! – убрал из Петрограда командующего войсками округа.

Савинков моментально ощутил, что интерес инженера к нему угас.

Даже человек поверхностный, не с подпольным опытом Савинкова, обратил бы внимание в те дни на необыкновенную активность британского посольства в Петрограде. Трехэтажный особняк на Дворцовой набережной стряхнул обычную надменность и сонливость. Ночи напролет ярко горели все его окна. Джордж Бьюкеннен позабыл о возрасте и недомоганиях. Он не жалел себя, забыл о жалости и к подчиненным. Он знал, такая же деловая лихорадочность кипит и в Лондоне. Шифровальщики трудились, не зная передышки. Настал час, когда осуществлялись вековые замыслы. Упустить счастливую возможность значило бы совершить государственное преступление.

Петроградские события 1917 года явились лебединой песней в напряженной деятельности старого английского разведчика и дипломата, столько лет занимавшего пост полномочного посла Великобритании в России.

Своим наметанным глазом Савинков без всякого труда засек на петроградском небосклоне такие свежие фигуры, как Локкарт и Рейли. Они возникли совсем недавно и сильно укрепили положение официального английского агента – капитана Кроми. Но если бы только они! Еще с царских времен в русской столице прочно обосновался корреспондент лондонской «Тайме» Роберт Вильсон. Его корни в новой почве были настолько глубоки, что сын Вильсона, Джон, в 1914 году стал офицером Преображенского полка… Серьезным соперником Вильсону, как превосходно информированному газетчику, был Гарольд Вильяме, представлявший в Петрограде сразу целый букет крупных английских газет: «Манчестер гардиан», «Дейли кроникл» и «Дейли ньюс». Среди бесцеремонной и циничной журналистской братии Вильяме пользовался всеобщим уважением: он знал 40 языков (читал, писал, переводил). Природный англичанин, он был женат на Ариадне Тырковой, члене Центрального Комитета кадетской партии. Их огромная квартира на Старорусской улице являлась своеобразным клубом столичной интеллигенции[1]. Прекрасную осведомленность Вильямса, его уникальные мыслительные способности ценил сам Джордж Бьюкеннен. Посол не только появлялся в салоне мадам Тырковой, но без ежедневного разговора с Вильямсом не ложился спать.

В последние дни Савинков разузнал, что о предполагаемом убийстве Распутина английское посольство знало еще в начале декабря, то есть за две недели. (Вроде бы проговорился экспансивный Пуришкевич.) Савинков язвительно усмехался. Не сами ли англичане устроили это убийство? Кому-кому, а англичанам сибирский мужик вкупе с «немецкой партией» доставили немало огорчений!

По сравнению с деятельными англичанами совершенно бледно выглядели их союзники-соперники французы и американцы. Генерал Лагиш, французский атташе, гонял по бесконечным митингам своего послушного Садуля, капитан же Робинсон вообще беспомощно помаргивал своими белесыми глазенками на кругленькой, как у опоссума, мордочке. В эти бурные дни американцы еще только приглядывались и робко предпринимали первые шаги на русской почве.

Белобрысого Локкарта и чернявого Рейли Борис Викторович мысленно окрестил «жеребчиками». Оба парня, молодые, крепкие, бесцеремонные, били, что называется, копытами и изнывали от избытка сил. Обоим, на взгляд Савинкова, не исполнилось еще и тридцати лет. Что и толковать, многообещающие молодые люди! Локкарт гораздо чаще попадался Савинкову на глаза. Оттопыренные уши, быстрый острый взгляд, тяжелый, почти мясистый подбородок – он походил на профессионального боксера. Борис Викторович дал задание своему подручному Филоненко разузнать побольше о прошлой деятельности Локкарта. Тот выяснил, что свою карьеру англичанин начал на Малайских островах. Что-то там у него сразу же не заладилось – ему пришлось улепетывать вплавь по бурной реке, ухватившись за бревно. Удрал, уплыл – и вот теперь снова… Савинков, сам способный на отчаянные поступки, симпатизировал Локкарту. Прежде всего он выделял его мужское молодечество. Англичанин пользовался бешеным успехом. Однако это был не примитивный сладострастник (как, например, Азеф), нет, во всех эскападах Локкарта так и сквозила профессиональная необходимость. В этом отношении Савинков приглядывался к бурной связи молодого англичанина с баронессой Будберг, с некоторых пор поселившейся в доме Максима Горького в качестве секретаря, но занявшей там комнату рядом со спальней великого пролетарского писателя. Тонким нюхом Савинков чувствовал здесь колоссальные возможности для самых утонченных комбинаций.

Недавно Филоненко разузнал, что Локкарт дружески связан с неким Михаилом Ликиардопулосом (непонятно, грек ли, еврей или армянин), состоящим секретарем Московского Художественного театра. Помимо искусства этот «туманный грек» занимался и еще кое-чем: полтора года назад он вдруг отправился в Германию по хорошо подделанному документу табачного фабриканта. В Германии Ликиардопулос пробыл довольно долго, виделся с небезызвестным Парвусом и благополучно вернулся в Москву, в театр. Упоминание о Парвусе заставило Бориса Викторовича привычно затянуть свое: «Те-те-те…» В самом деле, Художественный театр – Горький – Будберг – Локкарт… Голову можно сломать!

Поразительная активность Локкарта невольно затмевала деятельность Розенблюма-Рейли. Однако Борис Викторович не сомневался, что время этого смазливого еврейчика еще впереди. Недаром же Рейли незримо связан с нагрянувшим в Россию Троцким, а теперь уже не было никакого секрета в том, что из-за спины наивного сербского студента Гаврилы Принципа выглядывала мефистофельская физиономия в пенсне. Троцкий – как некий современный Фигаро: «Фигаро здесь, Фигаро там!» Савинков успел восстановить оборванные связи с некоторыми эмигрантами, приехавшими с Лениным. Ему спокойно рассказали, что одно место в вагоне было предназначено бывшему сербскому полковнику Гачиновичу, руководителю недолговечной «Черной руки». С Гачиновичем был связан некий Натансон, он-то и предложил руководителю сербских боевиков место в «ленинском» вагоне. Гачинович ехать в Россию отказался.

Тоже ведь крайне любопытная выстраивается цепочка: Натансон – Гачинович – Ленин… Господи, как тут не свихнуть мозги!

Дальнейшие открытия были еще страшней. Вспоминались До-ра Бриллиант, Геся Гельфман, Маня Школьник, Арон Шпайзман, Натан Лурье, Илюша Зильберберг. Сколько было пылких слов о жертвенности и героизме! Однако почему-то непосредственно исполнять терракты – стрелять и метать бомбы – отправлялись Ванюша Каляев и Егорушка Сазонов.

В памяти выстраивался целый ряд событий, так или иначе толкавших все к тому же запоздалому открытию.Париж, заграничный съезд эсеров. В президиуме съезда в качестве гостя на виду у всех сидит сам белоголовый Милюков и рядом с ним Азеф. Шепчутся, сближают головы, белую и рыжую, мокрые губы возле самого милюковского уха…

Поздней осенью 1905 года вдруг арестовывают Рутенберга. Сейчас уже плохо помнится: случилось это до Гапона или уже после? Кажется, после… Но не пропал, не сгинул Рутенберг – не то легко бежал, не то просто подержали да и выпустили…

Затем арест его самого, Савинкова, в Крыму. Суд, устрашение петлей, потом этот счастливый неожиданный побег, похожий на амнистию, на дарование возможности свободно жить, передвигаться и продолжать геройствовать, морочить наивную, восторженную молодежь…

Сколько все же грязи, как подумаешь да хорошенько разберешься!

Командовали, направляли исполнителей всегда одни и те же, сугубо свои. Остальным же, не своим, отводилась грубая и грязная роль исполнителей-палачей.

Он, Савинков, сноб, эстет, джентльмен в безукоризненном костюме, был, в сущности, тем же палачом. Самовлюбленный, близорукий, если только не слепой, всю жизнь позволявший пользоваться собой, как… как… да нет, лучше не надо, тут вполне употребительны самые непристойные сравнения.

Савинков всегда гордился тем, что, занимаясь кровавым делом, постоянно «держал себя на высоте»: одет безукоризненно, даже изысканно, никакой вульгарности, по-джентльменски вежлив и предупредителен, а если иногда и допускал циничные суждения, то принимался говорить сквозь зубь1, цедить, как нечто неприятное, но необходимое, презрительно приспуская при этом свои припухлые веки, известные во всех охранных сводках, как самая неистребимая его примета. Основное же, что составляло его особенную гордость, что, в сущности, толкнуло его к писательству, к сочинению романов, была потребность мыслить: философствовать, выстраивать сложные умственные конструкции, так полно проявившиеся в его прославленных романах.

В отличие от соратников по организации Савинков был прилично образован по истории, поэтому все, что сейчас видели его зоркие циничные глаза, все, с чем ему приходилось повседневно сталкиваться в Петрограде, вызывало в нем возрастающее раздражение и глухой протест.

Никогда – он это особенно фиксировал, – никогда в России русский человек не видел еврея у власти, у кормила пусть небольшого, но управления. Это было золотым российским правилом, з а к о н о м: не допускать еврея не только, скажем, до кресла губернатора, но даже самого ничтожного чиновника почтового ведомства. На всех, буквально на всех без исключения, этажах государственной власти Россия себя оберегала от еврея. Тем поразительней было наблюдать совершенно переменившуюся картину после царского отречения. Повсюду, куда ни глянь, мелькала смуглая ликующая рожица. Русский человек, свалив романовский трон, вдруг с изумлением узрел это ничтожное племя у себя в державе в роли, как желчно заключал Савинков своим писательским умом, и всемогущего судьи, и скорого безжалостного палача.

Само собой, он знал, читал и в свое время достаточно иронизировал по поводу появившихся в начале века «Протоколов сионских мудрецов». Теперь же волей-неволей приходилось запоздало хлопать себя по лбу: что за черт, с какой же, однако, вещей прозорливостью неведомый сочинитель изготовил эту, с позволения сказать, фальшивку? Ведь хочешь не хочешь, а что ни строчка «Протоколов», то исполненное пророчество!

И как горьки, как желчны были предельно откровенные рассуждения террориста и сочинителя! А чем ему оставалось заниматься, если установившийся режим столь пренебрежительно обрекал его на полную бездеятельность?[2]


«Тогда сыновья иноземцев будут строить стены твои и цари их – служить тебе… чтобы приносимо было к тебе достояние народов и приводимы были цари их. Ибо народ и царства, которые не захотят служить тебе, погибнут, и такие народы совершенно истребятся».

Исайя, 60-10.

«И истребишь все народы, которые Господь Бог твой, дает тебе. Да не пощадит их глаз твой!»

Второзаконие, 7-16.


Поднимавший голову сионизм решительно был взят в России на вооружение.

Как легко было среди таких работать гадине Азефу! Здесь Борис Викторович касался самого болезненного и, признаться, самого сокровенного, о чем он ни за что не решился бы откровенничать даже с самым близким человеком. Это было его собственное страшное открытие, ударившее вдруг ему в сознание, как результат всех напряженных невеселых размышлений.

Совсем недавно кто-то из заслуженных товарищей с безупречной репутацией высказал горький и покаянный упрек: как же можно было столько лет терпеть Азефа? Достаточно лишь глянуть на его жирную рыжую физиономию с этими вечно мокрыми, вывороченными губищами похотливого пакостника!

Да, какое-то всеобщее ослепление, общее помрачение рассудка…

Однако, будучи теперь безжалостным к своему прошлому, Савинков задумывался вот над чем: а сумела бы Боевая организация эсеров добиться столь потрясающих успехов, не находись во главе ее Азеф? И отвечал: да ни за что на свете! Прихлопнули бы разом! Выходило таким образом, что весь их героизм, все бесстрашие и самопожертвование с усмешечкой планировались и велись охранкой. С ними играли, с ними забавлялись, заставляли их стрелять, колоть кинжалами, метать бомбы, а затем упрятывали в казематы, на рассвете выводили к виселице на тюремный двор и отдавали в руки палача.

Скольких же сдал Азеф по мере того, как террористы исполняли свои роли жертвенных козлов? Много, очень много. Кстати, он мог поступить таким же образом и с ним, Савинковым. Однако не сдавал, берег и сохранял, ибо он был ему еще нужен, необходим. Но это значит, что генералы из охранки, лукавые и многомудрые, позволяли ему, Савинкову, геройствовать и завоевывать свою отчаянную славу, как бы весело и незаметно подсаживая его начальственной рукой на высокий пьедестал.

Да, было отчего заскрежетать зубами!

Пестрый, невообразимо разномастный и разнокалиберный мир европейской эмиграции Савинков знал довольно хорошо. Самодержавие выбрасывало в мансарды и на панели зарубежья своих самых неукротимых и изобретательных противников. Не желая связываться, пачкать расправой рук, царский режим отказывал своим врагам в пристанище, обрекая их на голодное и озлобленное прозябание на чужбине. Там они суетились, ссорились друг с другом по теоретическим вопросам, постоянно интриговали и завидовали, одновременно жадно улавливая всякие новости с родины и всякий раз связывая их с надеждами на перемены в собственной судьбе. Как человек, связанный с непосредственным конкретным делом, Борис Викторович насмешливо наблюдал за ними и, откровенно говоря, не мог побороть в себе брезгливости. В те годы он был всецело увлечен боевой деятельностью. В отличие от этих дрябнувших, стареющих болтунов он собственными глазами видел результаты своей неукротимой энергии. Это давало ему повседневное ощущение молодецкой мускулистости, сформи-ровало его энергичную походку, манеру одеваться, говорить, повелевать, выработало его знаменитую маску рокового, страшного мужчины с нездоровыми, припухшими веками – как бы от постоянных тайных слез.

Его надменное, словно заплаканное лицо неотразимо действовало на женщин. Он это превосходно знал и много раз в этом убеждался.

Савинков почитался и товарищами, и генералами охранки заслуженным боевиком. Такой опыт не снисходит сам собой, его приобретают долгими годами риска, дерзким заигрыванием со смертью. Постоянная угроза петли палача на страшном оселке оттачивает взгляд на окружающих, и Борис Викторович имел все основания полагать, что уж в чем, в чем, но в людях он научился разбираться основательно…

Существовал еще один вид практики, который постоянно пополнял его знания человеческой натуры: частые, почти повседневные отношения с женщинами. Теперь Борис Викторович взял за обыкновение судить о тех, с кем его сталкивала судьба, через «женское стеклышко». Здесь он никогда не ошибался, ибо в этом отношении его опыт, пожалуй, превосходил опыт боевого террориста.

Получив свою первую ссылку в Вологду, Борис Викторович оказался там вместе с Хаимовым (он же Луначарский), невыразимо вертлявым, навязчивым болтуном, готовым извергать свой «словесный понос» по любому поводу. Луначарский умело поставил себя среди разношерстной ссыльной братии. К приезду Савинкова он уже прослыл якобы фундаментально образованным и – шутки в сторону! – обладавшим дворянским происхождением. Разобраться как в первом, так и во втором было недолго. Образованность Луначарского объяснялась крепкой памятью на энциклопедические словари, остальное добавлялось самым разнузданным краснобайством, а насчет происхождения Савинков не заблуждался с первой же минуты знакомства. «Дворянин? Интересно, где вы видели столбового дворянина с таким выразительным потным носом? Да и глаза… Глаз, батенька, не подделаешь, глаза выдадут любого».

Борис Викторович с юных лет отличался сугубым практицизмом. Юношеский романтизм ему был совершенно незнаком. Однако откровенный цинизм Луначарского заставлял его брезгливо морщиться. Прослыв среди товарищей приверженцем марксизма, Луначарский при откровениях хихикал и блестел своим толстым, мясистым носом. Он называл марксизм «пятой мировой религией, сформулированной иудейством». Однако настоящее презрение Савинкова будущий нарком культуры вызывал своей гаденькой похотью. Однажды – дело прошлое – довелось им «устроить суарэ» с двумя бойкими вологодскими мещаночками. Гулянказакончилась тем, что девица Луначарского вырвала у своего лоснящегося кавалера обцелованную руку и передернула плечами: «фу, какой слюнявый!» В Савинкове протестовало чувство здорового самца. Такие, как Луначарский, жадно пожирали все, что попадет. Изыск любви им был неведом. Недаром будущий председатель советского Совнаркома, сам жесточайший пьяница, Рыков за глаза называл Луначарского Лупонарским.

Ах, женщины! Как они все же просвечивают чисто мужскую, а следовательно, и самую сокровенную суть человеческой натуры!

Азеф… Именно в отношениях с женщинами проглядывала, обнажалась, сигнализировала низменная натура этого пакостника. Азеф никогда не знал сердечной женской преданности, ни разу за всю жизнь ни одни глаза не потемнели от прилива страсти при взгляде на его тучную фигуру с затянутым в жилетку животищем. Таким, как он, оставалось одно: покупать, платить, как в лавке за товар, и потом жадно, сладострастно, с удовольствием в одиночку пожирать купленное, приобретенное. Спрашивается, что мешало в те годы навести хорошенько на его рыжую мокрогубую физиономию это самое магическое «стеклышко»? Ореол борьбы и жертвенности… Кровь погибших товарищей… Как горько сознавать это теперь, когда ничего уже не поправишь!

Бурцев… Ну, в этом отношении старик совсем не в счет. Таких, как он, неистовый зов плоти не тревожит, не заставляет делать глупости. От таких, как Бурцев, отмахнется и сам Фрейд: клиент не для его анализов.

Одним общим признаком пометила природа всех так называемых революционеров: они страдали каким-то странным проявлением половой неполноценности. Эту свою ущербность они, разумеется, маскировали, прикрывали, однако для человека опытного это был секрет полишинеля.

Порою Савинков задумывался поневоле: уже не эта ли ушиб-ленность толкала деятелей революции на разрушительные действия?

Ленин… Кто не знал, не видел его болезненной, явно нездоровой связи с Инессой Арманд? Какое чувство могла внушить подобная женщина, трижды побывавшая замужем, мать пятерых детей? Что и говорить, в женском смысле Ленина следовало откровенно пожалеть. Савинкову был знаком тип подобного мужчины, всецело поглощенного своими трудными замыслами и потому вынужденного, проклиная зов пола, хватать то, что попадало под руку. Так занятый сверх головы торопливо, не ощущая вкуса, поглощает завтрак… Разве не достаточно взглянуть на бесформенную тушу Крупской, на ее полную, словно коровье вымя, физиономию, обезображенную к тому же базедовой болез-нью, чтобы снизойти ко всем любовным ленинским причудам? Живем-то один раз, и жить все-таки хочется!

Но как тогда объяснить позднейшую ленинскую связь с сотрудницей его секретариата Конкордией Самойловой? Нет, тут, как ни крути, заявляла о своих правах природа! Любой другой бы… Но Ленин был человеком, пламенно устремленным к своей заветной цели («А мы пойдем иным путем!»), он настойчиво добивался превращения войны империалистической в войну гражданскую, – а это был гигантский, многолетний труд! – и потому ему не приходило в голову отправиться к хорошему портному; он привык пробавляться дешевой колбасой и пивом и был бы по-настоящему счастлив, удайся ему до конца извечная борьба с искушениями пола. Удавалась до какой-то степени, однако не до конца. Воистину силен враг человеческий!

Лишь позднее, разузнав получше о молодости Ленина, Савинков обратил свое циничное внимание на спешную поездку его в Пятигорск (после первой ссылки), где он довольно продолжительное время потихонечку лечился ртутью. Тут явно отдавало ранней юношеской травмой. Потому-то, видимо, Ленин не имел детей – утратил навсегда как мужчина способность к воспроизводству…

Видением проплыла слоноподобная фигура Парвуса, колонна дикого жира, настоящий бегемот в изысканном костюме, пыхтящий и потеющий от бремени собственных телес. Но этот хоть богат, по-настоящему богат, и за свои деньги основательно познал все притоны Парижа и Стамбула.

Кстати, Троцкий, Лейба Троцкий, шустренький, как петушок, считался любимейшим парвусовским учеником. Как их свела судьба, этого Савинков не знал. Но именно колонна жира, этот пыхтящий и потеющий бегемот, вложил в кудлатую башку херсонского еврейчика завлекательные мысли о мировом господстве – то самое, что в скором времени оформится в теорию так называемой «перманентной революции».

Общеизвестно, что Парвус обладал изрядным весом в финансовом, а следовательно, и в политическом европейском мире. Этим, и только этим следует объяснять неожиданное появление молоденького Троцкого (всего 25-ти лет) в Петербурге в разгар событий 1905 года. Один, без партии, без всякого авторитета и поддержки, он вдруг возглавляет новую власть во взбунтовавшейся русской столице – Совет рабочих депутатов. Продержалась власть недолго. Самодержавие собрало силы и уверенно отразило первый натиск революции. Держава и династия сохранились, трон качнулся, однако устоял. Арестованный Троцкий предстает перед судом как государственный преступник. Судьи, маститые вальяжные чиновники дремучего российского ведомства, с удивлением разглядывали и выслушивали худенького шустрика с пронзительными глазами и целой копной жестких волос, дыбомстоявших на голове. Троцкий держался дерзко, заносчиво. Никому из судей не приходило в голову, что минует всего 12 лет и этот непочтительный еврейчик станет не только их судьей и палачом, он властно вцепится в горло всей сытой и пустомясой России.

Троцкий, он же Лейба Бронштейн, был третьим ребенком в большой, многодетной семье богатого херсонского землевладельца. Проучившись два года в хедере, он с девяти лет был засажен за бухгалтерские ведомости в отцовской конторе… Одесса, южные ворота России, считалась одним из центров европейского сионизма. Молоденький Лейба оканчивает там шесть классов реального училища, отправляется в Николаев и становится членом нелегального «Южнорусского рабочего Союза». Арест, тюрьма, первый приговор – ссылка в Сибирь. Однако, прежде чем отправиться за Урал, арестант спешно регистрирует брак: по царским законам женатые ссыльные получают ряд важных льгот. Жену ему подыскали спешно, без особенного выбора, она оказалась старше его на шесть лет. В Московской пересыльной тюрьме ветхозаветный раввин объявил их мужем и женой. Семья Троцких отправилась к Байкалу, в село Усть-Кут. Там у них родились две дочери.

Содержание ссыльных при царизме было таково, что с поселения не сбегал только ленивый. Бежал и Троцкий. На крестьянской телеге, зарывшись в солому, он добрался до линии железной дороги и несколько недель спустя уже попивал пиво в Цюрихе. Там произошло его знакомство с Ульяновым-Лениным, одним из лидеров партии большевиков, обретавшим всероссийскую известность.

Общего языка с Лениным Троцкий не нашел. Большевики демонстрировали озабоченность положением трудового люда в царской России, Троцкий мыслил шире, глубже – он замахивался на установление новых порядков во всем мире.

Что стояло за выбором Троцким своего политического пути?

Прежде всего, конечно, Парвус. Взяв Троцкого в ученики, он на всю жизнь зарядил его одним заданием: мировая революция, для благозвучия названная им «перманентной». К симпатиям Парвуса прибавилась весьма влиятельная американская родня – особенно близко сошелся с нею Троцкий перед царским отречением. Это были Шиффы (через Животовских из России). После этого последовало сближение с Варбургом, европейским резидентом американских банков. Вторая женитьба Троцкого окончательно укрепила его положение в мире хозяев большой политики. Став избранником такой компании богатых и влиятельных людей, молоденький Лейба обрел и основательную доверительность.

Примечательно, что, покуда совершалось новое брачное таинство будущего диктатора России, прежняя его жена с двумя болезненными девочками бомбила свекра отчаянными письмами из далекой холодной Сибири. Отец Троцкого, суровый, властный старик, всю жизнь держался законов Торы и Талмуда. Поступок сына привел его в ярость. Дети вообще его не радовали. Только что одна из дочерей без родительского разрешения вышла замуж за Льва Розенфельда, находившегося на нехорошем счету у полиции (будущий «хозяин» Москвы Лев Каменев). Отец Троцкого решился на крутой поступок: в синагоге при раввине он проклял Лейбу и навсегда отказался от такого сына. Еще не замолкли страшные слова ритуального проклятия, как послышался стук упавшего грузного тела – грохнулась в обморок мать Троцкого.

Казалось бы, родительское проклятие должно было повредить репутации Лейбы в еврейском мире. Получилось же совсем наоборот. Именно в качестве проклятого он появился в бурном 1905 году в Петербурге и возглавил столичный Совет рабочих депутатов.

Крах любого восстания калечит и зачеркивает судьбы многих. Так вышло и в России. Однако провал первой революции почему-то вдруг возвысил репутацию всего лишь одного участника – Троцкого. Ни Ленин, ни Плеханов, ни Мартов, как известно, никаких «дивидендов» от этой провалившейся затеи не получили.

Царский суд приговорил Троцкого к новой ссылке, на этот раз пожизненной, за Полярным кругом. Приговоренный лишь усмехнулся в свою остроконечную дьявольскую бородку. Сибирские порядки ему были известны. И он, нисколько не задерживаясь на ледяных енисейских берегах, снова бежит и появляется в развеселом Париже.

Вспыхнувшая мировая война оглушила планету грохотом орудий. Однако под этот грохот тайно и явно осуществлялись глубоко продуманные планы. Троцкий в эти годы держался как бы в тени. Не высовываясь, не засвечиваясь, он готовился к своей будущей великой роли. О том, чему он посвящал свой досуг, известно мало, чрезвычайно мало. Прежде всего, конечно, слушал, впитывал, мотал на ус наставления учителя, тучного жизнелюбца Пар-вуса… Читал и конспектировал Дизраэли, лорда Биконсфилда, лидера английских консерваторов. Особенное впечатление произвели его романы, открыто и во весь голос воспевающие сионизм… Узнал, между прочим, что Карл Маркс, которому молился Ленин со своими большевиками, а также кумиры истеричной интеллигенции Герцен и Гейне всецело подчинялись Лионелю Ротшильду (образ этого банкира фигурирует в романах Дизраэли)… Происходит пока что отдаленное сближение с тайным сионистом Ратенау, будущим министром иностранных дел Веймарской республики… Все глубже проникает в сокровенные секреты Бунда, партии еврейских националистов, известной как открытой своей деятельностью, так и потаенной тоже… Странная, так никем и не объясненная дружба с Крупской, супругой Ленина, верность которой Надежда Константиновна сохранила до своих последних дней…Короткая, но содержательная встреча с Гаврилой Принципом, наивным сербским студентом, который в скором времени разрядит свой револьвер в наследника австрийского престола… Ну а покуда старая Европа воевала, Троцкий мало-помалу расширял и разнообразил круг своих знакомств. С одной стороны важные, самоуверенные власть имущие: Шифф, Варбург, Кун, Леб, Барух, Франкфуртер, Альтшуль, Кохем, Беньямин, Штраус, Штейнхарт, Блом, Розенжан, Липман, Леман, Моргентау, Дрейфус, Ламонт, Ротшильд, Лод, Мантель, Лаский… С другой же стороны почти совсем безвестные, однако чрезвычайно перспективные в предвидении грядущих российских перемен: Зиновьев, Бухарин, Каменев, Пятаков, Радек, Крестинский, Сокольников, Раковский, Му-ралов, Ларин, Мрачковский, Дрейцер, Блюмкин…

Отречение Николая II застало Троцкого в Америке, в Нью-Йорке, где он вместе с Бухариным издавал газету и содержал специальную школу со специально подобранным составом учеников. Едва из Петрограда пришла весть о царском отречении, газета сразу же закрылась, а слушатели школы в полном составе погрузились на специально зафрахтованный корабль и на всех парах понеслись в Россию, где уже явно попахивало великой кровью гражданской войны.

Немецкий вагон из Швейцарии привез так называемую ленинскую гвардию. Гвардия Троцкого готовилась в Америке, на пароходе их поместилось несколько сот человек, они спешили вовсе не помогать изнемогающей Германии – их предназначение связывалось с более глубокими, более основательными замыслами… В вагоне с Лениным нашлось место всего трем десяткам персон. Следом за этой «пожарной» партией прибыло еще несколько вагонов (имена всех приехавших в настоящее время известны). Не всех вместил и пароход с гвардейцами Троцкого. Они продолжали прибывать в течение нескольких месяцев и в одиночку, и группами. Их кумир, проклятый родным отцом в синагоге, всех встречал, инструктировал, устраивал. Безделье прибывших, судя по развороту событий, не обещало быть долгим…

Россия, пребывающая в эйфории от свержения царя, не знала и не догадывалась, что тучи международной саранчи слетаются на ее уже и без того измученную землю.

Главные страдания державы и ее народа были впереди.

…Все-таки это была отрава навек – писательство, создание романов. Тем более столь удачное, успешное… В последнее время Борис Викторович все чаще ощущал в себе не старого заслуженного боевика, а известного в читательской среде литератора. Его так и позывало за письменный стол, в глубокое и увлекательнейшее уединение над нетронутым листом бумаги. Мир, сотворяемый им в книгах, с неодолимой властностью перетягивал его от всего того, что открывалось взору. Острый и циничный наблюдатель, проявившийся в нем за годы увлеченного сочинительства, невольно сказывался в прищуре припухших глаз, в брезгливой складке бледных тонких губ. Все же он засядет наконец и напишет свою самую откровенную, самую разоблачительную книгу. Название будущего романа давно было готово – короткое и хлесткое, словно удар хлыста, – «Мразь». Да, именно так. Уж кому-кому, но ему-то есть что порассказать, есть что изобразить, вывернуть наизнанку. Ка-кая, как посмотришь, гнусь вокруг! Откуда она вдруг повылезала? Где сохранялась? Причем в таком немыслимом количестве! Обрадовалась, дождалась… О, Русь, Россия-матушка! В тебе, оказывается, таилось и такое. И вот расперло, вспучило – и зафонтанировало, потекло…

Однако игра еще не кончена, господа! Время ставок не ушло, а ему есть что кинуть на самый выигрышный номер этой завлекательной рулетки, в которой разыгрывается не больше и не меньше, как государственная власть в России.

Время покушений кончилось. Однако заговорам конца не будет, не предвидится. Почему они, эсеры, так мало занимались армией, офицерством, генералитетом? Не верили в толпу с оружием в руках, отдавая предпочтение героям-одиночкам? Настало время исправлять ошибки.

В русской истории настали времена людей вооруженных, армейской массы, ведомой боевыми генералами.

При таких обстоятельствах знаменитый террорист и литератор обратил свое внимание на человека, назначенного в начале марта командовать войсками столичного округа. На генерала Корнилова…

Загрузка...