Европа. 1944-1945

После той памятной разведки я на некоторое время потерял из виду Чарли Бронсона и его дивизию. Фронт пришел в движение, и трудно было установить, где находится в данный момент то или иное соединение. Война опять стала маневренной, и моя редакция заваливала меня телеграммами, требуя побольше разъезжать, освещать действия разных частей, а не только пехотных.

Подобно многим другим корреспондентам, начиная с Эрни Пайла, я успел пристраститься к пехоте и навсегда сохранил благоговейный трепет перед неподдельным мужеством солдат со скрещенными винтовками на петлицах. Интересно, смог бы я отнестись к этому так спокойно, как они, если бы по капризу судьбы призывная комиссия направила меня в пехотную роту? Пребывание под огнем — только одна сторона жизни пехотинца. Есть и другие стороны: по месяцу не менять белья, не бриться и не мыться, потому что надо беречь воду; терпеть вши и довольствоваться скудным рационом из ломтика холодного консервированного сыра, плитки мармеладу и жестких, безвкусных галет; видеть, как один за другим исчезают твои товарищи, и ждать, когда закон больших чисел сработает против тебя.

Я провел много времени на передовых позициях, обливался холодным потом под минометным и артиллерийским огнем, сбивал снайперов с крыш, кормил вшей и даже болел «окопной стопой». Но между мной и солдатами была большая разница. Я мог получить только приблизительное представление о том, что значит быть строевым солдатом. У меня всегда был выход. Я мог в любое время уйти в тыл, если станет невмоготу. Солдат же не мог покинуть передовую, пока его не вынесут на носилках, не воткнут в зубы личный знак и не похоронят или пока не кончится война, — если, конечно, ему удастся выжить. Впрочем, ни один солдат по-настоящему не верил, что война кончится. Даже пробыв месяц на передовой, по возвращении в город я обнаруживал, что впадаю в то же солдатское настроение. Каждый выпитый глоток казался мне последним глотком в жизни, на каждую женщину я глядел как на последнюю женщину, какую мне приходится видеть. Я стал по-новому замечать восход и закат солнца. Когда в жизни мало прекрасного и привлекательного, то и восход солнца может стать значительным событием. Как-то я написал очерк о рядовом солдате, который прошел войну в составе одной из самых боевых дивизий. Я просто документально описал один день из его жизни: обыкновенный, не очень тяжелый день. Он протекал так.

За час до рассвета рота заняла исходное положение для атаки. Объектом атаки была рощица на небольшой высотке. До нее было немного больше пятисот метров. С рассветом рота бросилась в атаку. Пройдя триста метров, солдаты были остановлены ружейно-пулеметным огнем и залегли. Под градом пуль они пытались найти хоть какое-то укрытие. Каждой кочке радовались, как рождественскому подарку. Люди лежали, прижатые к земле, часа два, не смея приподнять головы, чтобы открыть ответный огонь.

Невозможно было пошевелиться. С тыла взвод оружия открыл огонь из тяжелых пулеметов и минометов, чтобы не позволить немцам подойти вплотную и переколоть штыками лежащих солдат. Вся надежда была на то, что соседняя рота справа или слева, не прижатая к земле, отвлечет своим огнем немцев и даст возможность подняться и пробежать пару сотен метров, оставшихся до объекта атаки. Так продолжалось весь день. То и дело раздавался пугающий возглас «Санитара!», означавший, что еще один из товарищей получил пулю. В лучшем случае, к наступлению темноты рота выполнит задачу, продвинется на пятьсот метров, и конец войны станет на пятьсот метров ближе. Однако с овладением объектом дело не кончилось. Надо было выслать вперед отделение в качестве боевого охранения и закрепиться на достигнутом рубеже. Под прикрытием боевого охранения солдаты начали окапываться. Предстояло вырыть окоп в мерзлом каменистом грунте при помощи складной лопатки, которую носят на поясе. Таким примитивным инструментом приходилось выполнять работу, с которой трудно было бы справиться даже с помощью пневматической дрели. Но солдаты копали, потому что каждый лишний дюйм глубины обещал более надежную защиту, когда начнется неизбежный артиллерийский налет и контратака.

К одиннадцати часам вечера рота закрепилась на позиции и окопалась. Доставили воду в пятигалонных жестянках. Люди съели холодный, безвкусный паек и приготовились немного поспать. Но нашего солдата назначили в караул. В окопе было двое солдат; один мог два часа соснуть, пока другой вел наблюдение, а потом дать и ему поспать часа два. В четыре часа утра рота была поднята, собралась и изготовилась к новому броску, и все началось сначала. Только на этот раз было труднее, потому что пришлось пробиваться лесом, где была очень ограниченная видимость, а кроме того, бороться со снайперами, сидящими на деревьях. Вот что значит быть строевым солдатом. Это нормальный, обычный день, и для тех, кому удавалось выжить, подобные дни становились нормой жизни. Через некоторое время солдаты забывали, что возможна другая жизнь. А ведь солдат, о котором я написал очерк, пережил пятьсот одиннадцать таких дней.

Не знаю, как к другим корреспондентам, но ко мне солдаты относились очень хорошо. Должно быть, каждый из них надеялся, что я напишу о нем очерк. И надеялся не из тщеславия — нет, а потому, что очерк подтвердил бы близким этого солдата, что он еще жив. Как ни странно, никто из солдат на меня не обижался. Они уже давно преодолели элементарное человеческое чувство жалости к себе, вызванное тем, что именно их из всей десятимиллионной армии избрали для такой грязной работы — убивать и быть убитыми. Большинство из них испытывало какое-то завистливое уважение к корреспондентам. Солдаты были обязаны находиться на передовой, а мы нет. Всякий раз, когда я уезжал из пехотной части, они чуть ли не с радостью провожали меня.

— Пора уезжать, — сказал мне один сержант. — Будь я на вашем месте, я бы давно отсюда смотался. Не стройте из себя героя.

Мне кажется, они радовались, что меня не убили, ведь иначе я не смог бы о них написать. Возможно, я был для них в некотором роде единственной надеждой на бессмертие.

Потом я стал скрывать свои чувства. Я перестал разглядывать фотографии, изображающие толстых солдатских жен из Кливленда, или троих детишек перед семейным автомобилем, или застенчивую девушку в коротком купальнике, с улыбкой уставившуюся в объектив. Я не хотел запечатлевать индивидуальные черты солдат в своей памяти, не хотел близко сходиться с ними, потому что это были обреченные люди, пушечное мясо, расходный материал войны. Всем им предстояло умереть, и, пока они оставались просто безымянными, безликими, бесцветными статистическими данными в утреннем рапорте, я мог пережить их смерть. Если бы я узнавал их ближе, слушал их рассказы о доме и семье, о любимых девушках, женах и детях, то со смертью каждого из них умирала бы частица меня самого. Поэтому я перестал заводить друзей среди солдат, чтобы сберечь свое здоровье, чтобы их неизбежная гибель не волновала и не трогала меня.

И все-таки меня все время тянуло к солдатам. Тянуло назад, в ту роту, в тот батальон, полк, дивизию. Я замечал, кого недостает, но не упоминал об этом, потому что и сами солдаты тоже вычеркнули погибших из своей памяти.

Как бы то ни было, во время прорыва линии Зигфрида и продвижения в Рейнскую область я непрестанно думал о Чарли Бронсоне и его полке. Интересно, думал я, по-прежнему ли отец Бэрри просматривает письма в окопе, жив ли тот командир роты и с кем Чарли играет по ночам в шахматы.

Однажды я возвращался в армейский пресс-центр после двухдневного пребывания в зенитной части, как вдруг на окраине одного из городков с названием, оканчивающимся на «баден», заметил опознавательный знак дивизии. Я заехал в городок и узнал, что в нем разместились на отдых ее части. Следовательно, дивизия отведена с фронта. А это значит — девушки из Красного Креста, пончики, горячая пища, ежедневный душ, чистое обмундирование, каждый вечер кино и коньяк. Это означает возможность писать письма домой, возможность спать в настоящей постели и наслаждаться двухнедельной передышкой от стрельбы. Я отыскал дивизионный пресс-центр и спросил Билли Эймса, рассчитывая, что он может мне сообщить, где расквартирован полк Бронсона. Эймс почти не изменился и по-прежнему был самым неряшливым офицером на Европейском театре военных действий. Он все еще был в чине капитана. Эймс встретил меня, как родного брата, с которым давно не виделся.

— Гарри! Как я рад тебя видеть!

— Я тоже, Билл.

— Я так и не поблагодарил тебя за твой очерк обо мне. Ты знаешь, что Си-Би-Эс приобрела его и перепечатала в своем бюллетене?

— Нет.

— Ну что ты! Я теперь стал знаменитостью на Мэдисон-авеню. Приятно сознавать, что нахожусь здесь, чтобы охранять покой радиозвезд.

— Ничего не скажешь! Благородная задача.

— Еще бы! Можешь написать и об этом. Давно из Парижа?

— Давно.

— Я стараюсь устроить себе командировку. Старая Кочерыжка чувствует, что война подходит к концу, и начинает беспокоиться о своем месте в истории.

— Ну и что?

— А то, что ты видишь перед собой человека, которому поручено написать официальную историю нашей ставшей теперь знаменитой дивизии. Ты видишь перед собой официального биографа Кочерыжки Корридона. Он считает, что после окончания войны каждый генерал на Европейском театре военных действий будет пробиваться в печать со своими мемуарами, и хочет утереть им всем нос. Поэтому мне и поручено приступить к работе над этим будущим бестселлером.

— Но при чем здесь Париж?

— Я знал, что ты это спросишь. Старая Кочерыжка стоял за то, чтобы книгу выпустил какой-нибудь немецкий издатель. Я сказал ему, что человек, занимающий столь важное место в истории нашего времени, не должен довольствоваться второсортной продукцией. Я сказал ему, что...

— ...единственное в мире место, где имеются издательства, достойные его книги, это Париж, — закончил я за него.

— Рад, что ты согласен со мной, Гарри. Послушай-ка, пока ты здесь, ты можешь для меня кое-что сделать. Не согласишься ли ты взять у Кочерыжки интервью?

— Чего ради?

— Ради меня. Ради моей поездки в Париж.

— Я думал, что он ест корреспондентов на завтрак.

— Это было раньше. Теперь, когда он готовится стать героем самого выдающегося произведения года, его отношение к корреспондентам несколько изменилось.

— Хорошо.

— Гарри, ты душка. Я всегда это говорил.

— Знаю. Это интервью войдет в историю.

— Кстати, не знаешь, что там назревает?

— Что значит «там назревает»?

— Я хочу сказать, что прошлый раз, после того как дивизия была на отдыхе, произошло вторжение на континент. А что теперь затевают в верхах?

— Обещаешь никому не говорить, Билл?

— Будь покоен, Гарри, клянусь богом. Ты что-нибудь знаешь?

— Послушай, Билл. Генералы во всем мне доверяют. Они не предпринимают никаких шагов, прежде чем не согласуют их со мной как представителем органов общественной информации.

— Да ну тебя, перестань болтать. Ты что-нибудь знаешь?

— Обещаешь держать язык за зубами? Не проболтаешься спьяна?

— Знаю, знаю, Гарри! «Длинные языки топят корабли». Давай выкладывай.

— Насколько я понимаю, в штабе верховного главнокомандующего готовится одно важное решение.

— Да?

Я понизил голос до шепота:

— Готовится решение запретить въезд в Париж представителям дивизионной печати в чине ниже майора.

— Я же просил, чтобы мне присвоили звание.

— Верю, — отвечал я. — Кроме шуток, Билл, я ни черта не знаю. Последнее время я имел дело с чинами невысокого ранга. Думаю, что рано или поздно кому-то придется форсировать Рейн.

— Ну как, повидал местные таланты?

— Нет, должен признаться — не видел.

— Ничего интересного. Ровным счетом ничего.

— Очень жаль, Билл. В Париже мы сделаем все, что надо.

— Я посылаю все, что можно...

— Ты же сказал, что здесь нет ничего интересного.

— Да, но, черт возьми, это все же лучше, чем ничего.

— Теперь я тебе скажу, зачем я в действительности приехал. Где расположился полк Чарли Бронсона?

— Разве ты ничего о нем не слышал?

— А что? Он погиб?

— Ведь ты был ему довольно близким другом, Гарри, правда? Он много о тебе рассказывал. Говорил, что ты один из лучших шахматистов, каких он встречал.

— Ради бога, скажи, что с ним случилось? Он погиб?

— Нет. Не погиб. Просто спятил.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Я хочу сказать, что он сошел с ума. Его отправили в госпиталь.

— Что случилось?

— Формировалась оперативная группа под командованием французского офицера, и в ее состав вошел один из батальонов полка Бронсона. Он сам попросил разрешения принять участие в выполнении задачи. Не знаю, как это ему удалось, но он уговорил Кочерыжку и получил разрешение. Ты ведь знаешь, как в последнее время идет война. Фрицы то упорно держатся и дерутся за каждую пядь земли, а то вдруг просыпаешься и обнаруживаешь, что их и след простыл. Пять дней мы продвигаемся, не вступая в соприкосновение с противником, а потом вдруг фрицы снова тут как тут и дерутся как черти.

— Да, я знаю, Билл. Они сдерживают наши войска, чтобы успеть оборудовать новый рубеж обороны, а потом отходят на него. Так что же случилось с Чарли?

— Я знаю только, что сформировали оперативную группу — подвижную часть для преследования фрицев... чертовски быстроходную... Посадили пехоту на танки, вездеходы и транспортеры для огневых средств... Передовые подразделения устремились вперед, отыскали фрицев и завязали бой, обеспечив возможность прорыва для остальной части. Таким образом, группа оказывала постоянный нажим на противника. Она действовала превосходно. Бронсон за один из этих боев получил Серебряную звезду. Действовал он, как настоящий дьявол. Хоть он и был командиром части, но говорят, что вел себя, как простой сержант.

— Что же с ним все-таки случилось, Билл?

— Не знаю всех подробностей, Гарри. Он попал в ловушку с двумя своими ротами в одной из этих распроклятых огромных вилл. Фрицы втянули их в бой, отрезали путь отхода танками, обрушили на них шквал огня из восьмидесятивосьмимиллиметровых пушек и минометов, а потом ворвались в их расположение и почти всех перебили. Две роты потеряли девяносто восемь процентов своего состава. Чарли получил пару осколочных ранений в мягкие ткани, но остался жив. Остальная часть оперативной группы ворвалась в виллу и вытеснила фрицев. Как я сказал, от двух рот почти ничего не осталось, но Чарли нашли живым.

— Ну и что дальше?

— Он совсем обалдел. Никого не узнавал, смотрел прямо перед собой, бормотал что-то. Его отвели в полковой лазарет, а оттуда переправили сюда, в дивизию. Дивизионный психиатр доктор Уотсон отправил его в госпиталь. Возможно даже, что в данный момент он находится на пути в Штаты. Ему действительно досталось. Они были отрезаны в течение трех дней, и фрицы устроили им настоящий ад.

— Как он попал в ловушку?

— Кто знает? Говорят, он мог выйти из окружения. Кстати сказать, командир оперативной группы приказал ему отойти. Бронсон подтвердил получение приказа, но сослался на плохую слышимость, а потом телефонная связь оборвалась. Обнаружилось, что от полевого телефона были отключены провода. Возможно, их вырвало при разрыве снаряда, но говорят, похоже было на то, что он сам выдернул их, чтобы не пришлось отходить. Смелости у него хватало. Уж ты-то об этом знаешь. Ведь ты ходил с ним в разведку?

— Да.

— Я читал твою статью. Здорово написано. Когда Кочерыжка увидел вырезку, он изругал его последними словами. Но это не остановило Чарли. Он продолжал ходить в разведку. Одно время, когда его полк готовился к наступлению, он выходил за передний край дивизии с первым попавшимся разведчиком, вызывая на себя огонь немцев. Да, отваги у него хватало. Он был из тех, кто кончает или генералом, или покойником.

— Или психопатом.

— Да. Слушай, а почему бы тебе не поговорить с доктором Уотсоном? Он может тебе подробно рассказать обо всем, что произошло после того, как его нашли.

— Так ты не знаешь, где сейчас Чарли?

— Понятия не имею. Можешь узнать у доктора, в какой госпиталь его отправили, а там спросишь, куда он девался. Я видел, как его увозили отсюда. По-моему, его отправили в Штаты и сейчас он уже там.

— Ну что ж, пожалуй, загляну к доктору Уотсону.


* * *


Доктор Уотсон совсем не был похож на психиатра. Скорее всего, он немного смахивал на Швейка, и вид у него был не более воинственный. Доктор принадлежал к людям, которым никак не подходит военная форма. Одень на такого хоть рыцарские доспехи, он все равно будет выглядеть, как аптекарь, нарядившийся для маскарада в канун дня всех святых. Я представился как друг Чарли Бронсона и выразил надежду, что доктор сообщит мне все, что ему известно о Чарли.

— Ваш друг подполковник Чарльз Бронсон — набитый дурак и к тому же опасный дурак.

— Весьма тонкое, объективное и научное суждение, доктор.

— Я не намерен высказывать никаких объективных и научных суждений. Я сейчас говорю как частное лицо. Считаю, что ваш друг Бронсон один из самых опасных людей, каких мне довелось встречать.

— Не будете ли вы любезны, доктор, объяснить мне, почему вы так считаете?

— Охотно. Во-первых, я хотел бы знать, с кем разговариваю — с корреспондентом газеты или с другом Чарли Бронсона?

— При всем желании я не мог бы об этом написать. Такой материал ни за что не пропустит цензура. Вы это знаете.

— Я просто хотел убедиться, что и вы это знаете. Хорошо. Прежде всего, Бронсон не имел права брать на себя командование этим батальоном. Он командир полка, а когда батальон из состава дивизии придается оперативной группе, им продолжает командовать штатный командир батальона.

— Разве этот вопрос решал не командир дивизии? Ведь Корридон, должно быть, согласился с предложением Бронсона?

— Неужели вы считаете Кочерыжку нормальным человеком?

— Давайте говорить о Чарли.

— Хорошо, Уильямс. Полагаю, вам кое-что известно о репутации Чарли в этой дивизии? О его честолюбивых стремлениях; о том, что ему нравится, когда в него стреляют; о его манере, отдав приказ, забыть о своем положении и действовать в роли рядового первого класса, которому надлежит этот приказ выполнять? Кстати, знаете, как его прозвали?

— Нет.

— Пират. Думаете, он пользовался уважением подчиненных? Ведь командиры, готовые подойти к противнику так близко, чтобы привлечь на себя огонь, довольно редкое явление. Думаете, его уважали за храбрость?

— Да, думаю.

— Вы глубоко заблуждаетесь. Его боятся. Если он ставит себя под удар, это его личное дело. Но в большинстве случаев он ставит под удар и подчиненных. Он идет на ненужный риск, отказывается считаться с фактами и отходить, когда это благоразумно. Он ставит подчиненных в такое положение, что уменьшает даже те небольшие шансы, которые оставляет им закон больших чисел. Им противна его храбрость. Поинтересуйтесь как-нибудь сведениями о потерях полка. Вы будете поражены, мистер Уильямс. Другие полки дивизии тоже, знаете ли, не бездельничают. Но в его полку потери почти вдвое больше, чем у них. То, что он и сам подвергается опасности, нисколько его не оправдывает.

— Вы отрицаете, что он хороший офицер?

— Совершенно верно — отрицаю. Он, быть может, худший офицер в армии Соединенных Штатов. Если измерять достоинства офицера его способностью идти на рассчитанный риск, избегая ненужных жертв и хоть немного используя богом данное благоразумие и осторожность, то Бронсона можно считать бездарным. Позвольте внести ясность, Уильямс... Как вас зовут?

— Гарри.

— Так вот, Гарри, позвольте мне внести ясность. Я не воин. У меня такая профессия, к которой большинство моих соотечественников относится с подозрением, страхом и насмешкой. Я дивизионный психиатр. Когда солдат испытывает нервное потрясение, плачет или перепуган, а в батальонном или полковом медицинском пункте не хватает мест, чтобы положить кого-нибудь с раздробленной ногой или осколочным ранением, такого пациента направляют ко мне, так как у него «психическая травма». Предполагается, что я должен как-то его вылечить и снова послать в бой. В большинстве случаев дело сводится просто к изнеможению — физическому и нервному в результате того, что приходится двадцать четыре часа в сутки жить под страхом, недосыпать и недоедать.

— И что же вы делаете, доктор?

— Хотите знать? Я разговариваю с ними как с людьми, так как давно уже никто с ними не разговаривал. Выдаю им чистую одежду, посылаю их на дивизионную кухню в очередь за горячей пищей, отправляю в душ, в кино. Даю им снотворное и через три дня отсылаю обратно на передовую. Видите, какой я чародей?

— Всегда ли бывает так просто?

— Конечно нет. Я рассказываю вам, что представляет собой моя обычная, повседневная работа. Она имеет столько же общего с психиатрией, как война с футболом. Иногда бывают настоящие случаи нервного потрясения — солдат, на глазах у которого разорвало в клочья его лучшего друга; юноша, который не выдерживает страшного напряжения в условиях, когда приходится жить, чувствовать и действовать, как животное. Чарли Бронсон не подходит ни к одной из этих категорий. В армии военного времени полно не приспособленных к таким условиям людей. Никто не может предсказать, как поведет себя тот или иной человек в боевой обстановке. Знаете, какие вопросы задает призывникам психиатр на призывном пункте? «Нравятся ли вам девушки?» Если призывник отвечает, что ему нравятся мальчики, его признают сомнительным элементом. Если же ему нравятся девушки, то предполагается, что из него выйдет хороший, храбрый, честный солдат, который спасет мир и демократию. Но вернемся к Бронсону. Вы знаете его боевые качества. Он круглый дурак, но даже круглый дурак не завел бы две роты в такую ловушку. Немцы специально заманили его. Допустим, вначале он этого не понял. Но потом должен был догадаться и выйти из западни. Один путь отхода еще оставался открытым. Он игнорировал его. Командир приказал ему отойти. Знаете, как он реагировал? Сказал, что не получал приказа — была, мол, плохая связь. И чтобы предотвратить получение повторного приказа, который мог бы скомпрометировать его представление о себе как об отважном крестоносце, вырвал провода из телефонного аппарата.

— Телефон могло повредить осколком. Разве это невозможно?

— Конечно возможно. А вы верите этому?

— Не знаю.

— А я знаю. Он вырвал провода и сам сказал мне об этом.

— Зачем? Он достаточно хороший солдат, чтобы подчиниться приказу независимо от того, согласен он с ним или нет.

— Так ли? И что, вы думаете, он совершил после того, как оказался отрезан? Разве он не мог предпринять решительных действий? Но он увлек за собой две роты, превратив их в мишень. Чего он добился, если не считать гибели почти всех своих солдат? Он дал немцам возможность провести учебные стрельбы и заставил их израсходовать много боеприпасов. Из-за него пришлось снять батальон с фланга, чтобы атаковать объект, который можно было бы обойти. Вам может показаться странным, Гарри, что такие рассуждения ведет психиатр, но в бою и так достаточно много шансов погибнуть и нет надобности добавлять к ним еще новые, когда офицер начинает играть жизнью подчиненных, как фишками. То, что он так же играет и своей жизнью, не может служить оправданием. Никоим образом, черт побери!

— Расскажите мне подробно, доктор.

— Пожалуйста. Я уже говорил вам, что на выручку ему был брошен батальон с фланга. Бронсона нашли в подвале, среди обломков и трупов. Он находился в шоковом состоянии. Придя в себя, он непрерывно повторял: «Почему меня тоже не убили?»

— Это вполне естественно, доктор, не правда ли?

— Конечно. Это естественно. Он чувствовал свою вину за гибель людей. Я замечал такое чувство у командиров подразделений после больших потерь. Эти люди считали, что искупить свою вину они могли бы, только приняв смерть вместе со своими солдатами. Командиры, прошедшие через такое, обычно ничего не стоят. Они становятся неуверенными при принятии решений и отдаче распоряжений, так как хорошо помнят, что ранее отданные ими приказы привели к большим потерям.

— Где он сейчас?

— Не имею ни малейшего представления. Впрочем, могу сказать одно: он больше не командует боевыми частями. Об этом я позаботился.

— Каким образом?

— Написал подробный рапорт, в котором изложил свое мнение о Чарли Бронсоне, и медицинское заключение и направил их начальнику госпиталя. Сомневаюсь, чтобы после такого рапорта его снова послали на фронт.

— Я хочу его найти.

— Зачем?

— Он мне нравится.

— Скажу вам по секрету, Гарри, — мне тоже. Мне противно все, что он натворил и что может натворить, если когда-нибудь вернется на командный пост, но, несмотря на все это, я люблю его — бедного, несчастного сукина сына.

— Почему вы так говорите?

— Вы что-нибудь знаете о его личной жизни?

— Ничего, кроме того, что он женат.

— Хорошо живет с женой?

— Наверно. Не знаю.

— Когда его доставили сюда, ко мне, он все время называл ее имя. Дело в том, что таким больным, как он, мы делаем специальный укол, чтобы заставить их говорить и тем самым разрядить нервное напряжение. Он все время повторял: «Видишь, Элен, я это сделал. Я сделал это, Элен».

— По-моему, его жену зовут Маргарет.

— Может быть, у него есть любимая девушка? Возможно, ему, как и множеству таких же крестоносцев, ненависть к немцам не мешает спать с их женщинами. Но имя было точно Элен. Я в этом уверен.

— Что же с ним будет? Ведь он кадровый офицер.

— Просидит до конца войны где-нибудь в Техасе или в Северной Каролине, а может быть, даже в Пентагоне. Ничего с ним не случится. Раз он носит кольцо Вест-Пойнта[12], о нем позаботятся. Он принадлежит к самому замкнутому и самому привилегированному клубу в мире. Ему будет неплохо. Но я не могу допустить мысли, что он будет командовать моим сыном, да и вообще чьим-нибудь сыном, в бою.

— Довольно-таки резкое суждение, доктор.

— Что же тут резкого? Ведь нам с вами повезло.

— В чем?

— В том, что мы вовремя родились. В нашем мире в каждом поколении происходит война. Так случилось, что, когда началась эта война, мы прожили уже достаточную часть жизни, и в этом нам повезло. У вас было образование, опыт, навыки, что позволило вам во время войны работать по своей специальности. Собственно говоря, если рассматривать вопрос с чисто эгоистической, корыстной точки зрения, вы даже выиграли от войны. Стали хорошим, опытным журналистом. Это для вас своего рода лаборатория — возможность увидеть все самому. Предположим, Гарри, что война началась бы в то время, когда вы только что окончили среднюю школу или колледж. Вас призвали бы прямо в пехоту, и вы могли бы кончить свои дни под командованием кого-нибудь вроде вашего друга Бронсона. Вы стали бы таким же расходным материалом, как колышек для палатки, с продолжительностью жизни, как у зажженной спички. Зная то, что вы знаете о Чарли Бронсоне, как бы вы восприняли приказ служить рядовым пехотинцем под его командованием?

— Ну а вы, доктор? Что извлекаете вы из войны?

— Я как психиатр теряю сейчас самые продуктивные годы своей жизни. Ваш друг Бронсон заинтересовал меня с профессиональной точки зрения. Жаль, что у меня нет времени по-настоящему заняться его лечением. В чем корень его болезни? С чего она началась? По-видимому, все дело в системе...

— В какой системе?

— Берут способного парнишку. Он должен быть способным, иначе его не примут в Вест-Пойнт. Дают ему довольно приличное образование, прививают качества, которые специально культивируются в привилегированных учебных заведениях. Его начиняют всякими суевериями, традициями, внушают ему сознание своей исключительности, важности и особого предназначения. Его выпускают из училища, присваивают звание второго лейтенанта армии Соединенных Штатов и в военное время отдают под его начало сливки нашей молодежи. Само собой подразумевается, что он способен принимать решения, от которых зависит жизнь или смерть подчиненных. Его ставят в такое положение, что он, как господь бог, решает, кому жить, а кому умереть. Знаю, вы скажете, что это одна из издержек войны. Правильно. Но можно включить в систему какие-то предохранительные устройства. Мы можем защитить себя от самонадеянности, тщеславия и непомерного стремления к славе людей, которым вручаем судьбу своих сыновей. Каждый армейский офицер должен раз в два года подвергаться обследованию, чтобы можно было вовремя установить, когда он пересечет рубеж, отделяющий командира от параноика.

— Кому же предстоит это решать?

— Хотя бы таким людям, как я. Людям, способным поставить диагноз болезни, прежде чем она приведет к гибели целую роту или целый батальон. Противник, Гарри, не всегда находится по ту сторону фронта и не всегда носит другую форму.

— Мне кажется, доктор, судя по вашим словам, вы тоже не лишены некоторой самонадеянности, тщеславия и стремления уподобиться богу.

— Возможно. А теперь давайте представим на минуту, что пехота подобна дровам. Мы бросаем столько-то поленьев в огонь. Поленья сгорают, но дают нам тепло, согревают пищу, поддерживают жизнь. И если в этом процессе они расходуются, это очень печально, но в конце концов в лесах полно деревьев, из которых можно заготовить дрова взамен сгоревших. Не находится ли пехота и в меньшей степени другие боевые части в таком же положении? Мы обмениваем столько-то людей на такое-то пространство и рано или поздно, если запас людей не истощится, приобретаем достаточно пространства, чтобы выиграть войну.

— Забавное рассуждение, доктор. Что-то я не встречал ничего похожего на вербовочных плакатах.

— А что стоит приготовить полено? Сущую чепуху. Искусству стрелять из винтовки, жить, как животное, и умирать можно обучить в лагере начальной военной подготовки за два-три месяца. Приходилось ли вам проходить подготовку в таком лагере? Там царит такой изнурительный распорядок, такое унижение личности, что отправка на фронт и участие в боях представляются меньшим из двух зол.

— У вас довольно опасные взгляды, доктор.

— Дайте мне закончить. Допустим, что мы нашли какой-то способ направлять в пехоту только тех, без кого можно обойтись: низшие продукты нашей цивилизации, отходы, которых не жалко, пушечное мясо мирного времени. Но ведь это невозможно. Кому надлежит решать, кто хуже, решать, кто является пушечным мясом? Поэтому мы применяем конечную форму демократии — демократию смерти. Мы бросаем всех в мясорубку и говорим: «Вы и есть пушечное мясо». Теперь видите, как нам повезло, Гарри? Вы выйдете из войны еще лучшим журналистом. Если у вас есть чувство сострадания, вы выйдете из войны, лучше поняв самого себя и мир, в котором живет солдат.

— А вы, доктор?

— Я?.. Пока я здесь, некоторое число больных, которых надо бы излечить, останутся без лечения. Это не бог весть что, но может, однако, заставить меня несколько усомниться в правильности моих богоподобных рассуждений.

Доктор Уотсон достал бутылку коньяку, и мы просидели, выпивая и беседуя, около часа. Я узнал, в какой госпиталь отправили Бронсона. Этот госпиталь был мне хорошо знаком — он находился в предместье Парижа.

Я задержался в дивизии ровно настолько, чтобы взять, как обещал Биллу Эймсу, интервью у Кочерыжки Корридона. Я невзлюбил его с первого взгляда. А он, кажется, не обратил на меня особого внимания, и трудно сказать, понравился я ему или нет. Он лишь постарался быть чуть-чуть заискивающе любезным. Я набросал довольно неопределенный очерк о нем, будучи уверен, что мой редактор сумеет оценить это произведение по достоинству, как повседневную прозаическую работу.

Я не был в Париже почти три месяца, но город очень мало изменился за это время. Я провел неделю в городе — отсыпался, отъедался, поглощая бифштексы с черного рынка, развлекался с француженками, слушал журналистские сплетни в «Скрибе», а потом отправился в госпиталь в предместье Парижа. Меня провели в кабинет главного психиатра полковника Ричарда Армстронга, и я сказал, что разыскиваю Чарли Бронсона.

— Найти его нетрудно, — сообщил полковник. — Он находится километрах в пятидесяти отсюда. Он начальник пересыльного пункта.

— Вот те на!

— Понимаю ваше удивление, — сказал полковник. — Но у него был один выбор: или туда, или в Штаты. Дивизионный психиатр, направивший его к нам, дал довольно суровое заключение. Я не во всем с ним согласен, но при такой характеристике мы не могли снова отправить Бронсона на строевую должность. Ему пришлось пройти военно-медицинскую комиссию и выбрать одно из двух: либо отправиться в Штаты, либо принять должность начальника пересыльного пункта.

— И он согласился?

— Неохотно, но согласился. Он ни за что не хотел возвращаться в Штаты. Мы так и не могли от него добиться, почему он возражает против отправки на родину. Большинство офицеров, проходящих через наш госпиталь, дали бы правую руку на отсечение, лишь бы вернуться на родину, но только не полковник Бронсон. Он все твердил, что не желает ехать в Штаты по личным мотивам. Я думаю, у него что-то неладно с женой.

— Почему вы так думаете, полковник?

— Просто предполагаю. Может быть, вы знаете больше моего? Были у него какие-нибудь семейные неурядицы?

— Насколько я знаю, не было. Конечно, мы с Бронсоном не такие уж старые и, я бы сказал, не такие уж близкие друзья. Я пробыл некоторое время в его полку — писал о нем корреспонденции, мы много разговаривали, играли в шахматы и стали случайными добрыми друзьями. Как он себя чувствует?

— Сейчас хорошо. Его произвели в полковники.

— Вот как! Когда же?

— Пару недель назад. Он, видно, довольно хорошо справляется с работой на пересыльном пункте. На прошлой неделе он прислал мне записку. Я хотел съездить повидать его.

— Чисто профессиональный визит?

— Наполовину. Это любопытный случай, а кроме того, мне Бронсон очень нравится.

— Как и большинству людей.

— Он прибыл сюда в очень угнетенном состоянии. Бронсон видел копию донесения Уотсона и был уверен, что оно предвещает конец его военной карьеры... Он знал, что в самом лучшем случае его отправят в Штаты. Для него это означало чуть ли не конец света.

— Как вы его лечили?

— Я дал ему рецепт, в который глубоко верю.

— То есть?

— Я посоветовал ему съездить в Париж, как следует напиться, найти хорошенькую девчонку, в общем встряхнуться. Велел ему на время забыть о войне, сходить в оперу, прогуляться в Булонском лесу, нанять экипаж и съездить в Версаль, прокатиться на пароходе по Сене, побывать в Лувре. Но ему ничего этого не хотелось. Он безучастно бродил по госпиталю, потом нашел себе среди больных партнера по шахматам. Наконец как-то вечером я уговорил его поехать со мной в Париж. Вы не торопитесь, мистер Уильямс? Довольно забавная история.

— Куда спешить? Мне надо убить время до самой безоговорочной капитуляции.

— Я не переставая твердил, что он упускает замечательную возможность — возможность узнать Париж. Это его нисколько не интересовало, но однажды вечером я все же уговорил его поехать со мной в город. Я знаю Париж довольно хорошо, мистер Уильямс, учился здесь до войны, а потом служил в этом госпитале. Я знаю этот город лучше, чем свой родной.

— Который называется...

— Филадельфия. Как бы то ни было, мы отправились в Париж. Мы замечательно провели вечер. Сначала посидели в ресторане, знакомом мне еще с мирного времени. Меня там хорошо помнили, и накормили нас великолепно. После обеда мы прошлись по улицам и наконец уселись за столик в открытом кафе на Больших бульварах. Потягивая разбавленный водой коньяк, мы наблюдали парад проституток. Вы могли бы написать о нем превосходный очерк, хотя я не уверен, что его пропустила бы цензура. Знаете ли вы, что такое парад проституток?

— Наверно, не так хорошо, как вы.

— На Больших бульварах есть участок — около улицы Блондель, где каждый вечер происходит этот парад.

— Я знаю улицу Блондель...

— Обитель проституток, сутенеров и спекулянтов Парижа. Так вот: каждый вечер с восьми до одиннадцати вдоль этих двух кварталов на Больших бульварах шествуют проститутки. Зрители — американские солдаты, ищущие женщину, чтобы провести с ней ночь. Они сидят за столиками кафе, выставленными на тротуар, и высматривают добычу. Очень похоже на старинный невольничий рынок. Заметив что-либо подходящее, солдат делает знак согнутым пальцем. Женщина подходит к столику, выпивает с ним, договаривается о цене, и они исчезают в одном из десятиразрядных отелей в ближайших переулках. Меня всегда зачаровывало это зрелище. Как известно, с одиннадцати часов в Париже введен комендантский час для военнослужащих. Поэтому около половины одиннадцатого здесь начинается особенное оживление. Солдат, который отложил операцию на более позднее время в расчете на снижение цен, начинает сомневаться, правильно ли он поступил. Несчастная проститутка под угрозой остаться на ночь без заработка тоже начинает волноваться и становится гораздо смелее. Сутенеры, переходя от столика к столику, яростно расхваливают женщин, у которых состоят на содержании. Я думаю, вы могли бы написать об этом довольно-таки пикантный очерк.

— Еще бы, полковник!

— А что, неправда?

— Неужели вы думаете, что настоящий американский парень будет иметь дело с проститутками? Его мысли настолько заняты маминым яблочным пирогом и девушкой из соседнего дома, что у него не возникает инстинктов, которые нельзя было бы удовлетворить непропеченным пончиком или радиолой-автоматом в столовой Красного Креста.

— Так или иначе, мы с Бронсоном сидели в кафе на тротуаре, пили плохой коньяк и наблюдали парад. Вдруг он показал мне на проходившую мимо девушку. «Эта тоже?» — спросил он. Я утвердительно кивнул. «Не может быть!» — воскликнул он. «Почему?» — удивился я. «Она похожа на одну мою знакомую. Она не может быть проституткой». «Правда?»—спросил я и согнул палец. Девушка подошла и села за наш столик. Приходилось ли вам когда-нибудь внимательно приглядываться к парижским проституткам, мистер Уильямс?

— Очень внимательно — нет, полковник.

— Они все выдумщицы и играют какую-то роль. Одна старается изобразить из себя графиню, другая выглядит, как юная наездница. Каждая из них играет определенный тип женщины. Эта была похожа на американскую студентку. На ней была юбка с блузкой и грязные белые туфли с цветными союзками, которые выглядели бы вполне уместно в любом студенческом городке Соединенных Штатов. Бронсон был очарован ею. Она говорила по-английски с довольно приятным акцентом и время от времени вставляла американские жаргонные словечки. Бронсон спросил, сколько она получает за ночь, проведенную с солдатом. Двадцать долларов плюс плата за комнату в отеле, сообщила она. Он стал задавать вопросы: откуда она, сколько ей лет, как она стала давать себя напрокат. Он так и сказал: «давать себя напрокат». Он не мог себя заставить употребить по отношению к ней слово «проститутка». Потом спросил, как ее зовут. «Элен», — отвечала девушка. Он сжал ее руку. «Врешь! — крикнул он. — Врешь!» Ей было больно, и, поняв это, он выпустил ее руку и извинился.

— И на этом все кончилось?

— Нет. Это было только начало. Он сказал, что я был прав, посоветовав ему воспользоваться случаем и познакомиться с Парижем, и попросил девушку быть его гидом. Он хотел, чтобы она показала ему Париж — весь Париж, не только туристский, но даже, хотя он не мог выговорить этого слова, Париж проституток. Он дал ей двадцать долларов и назначил встречу на десять часов утра у того же кафе. Бронсон обещал платить девушке по двадцать долларов в день, если она покажет ему Париж. За эти двадцать долларов она должна была сопровождать его каждый день с десяти утра до вечернего комендантского часа. Он разъяснил, что не собирается с ней спать и что по условию сделки, после того как они расстанутся в комендантский час, она должна отправляться домой, а не заниматься своим ремеслом. Собственно, такой угрозы не существовало, если они были вместе с утра до комендантского часа. Она улыбнулась и согласилась на сделку. «О'кэй, — сказала она. — О'кэй».

— Он так и сделал?

— Да. Это продолжалось две недели. Они обошли все закоулки Парижа. Я говорил вам, что жил в Париже до войны. Я хорошо знал город, но Бронсон узнал его лучше. Когда истекли эти две недели, он предстал перед военно-медицинской комиссией, убедил ее, что незачем отправлять его в Штаты, и с моей помощью получил новое назначение. Я считал, что он находится в хорошем состоянии. И хотя не был уверен в его пригодности к строевой командной должности, зная, что ему так хочется остаться в Европе, я рекомендовал назначить его на нестроевую должность на этом театре. Перед отъездом он рассказал мне, как провел эти две недели. Сначала она не очень-то поверила в его благородные намерения. А потом, когда все же пришлось поверить, возмутилась. Как-никак, он нанес ей оскорбление, как женщине. Она пыталась соблазнить Чарли. Для нее было очень важно, чтобы он захотел физической близости с ней. Как большинство проституток, она глубоко презирала секс, но здесь было нечто другое. Не проявляя к ней никакого интереса, он наносил ей самое страшное оскорбление. В последний проведенный вместе вечер они пожали друг другу руки, выпили по рюмке в кафе, где впервые встретились, он поцеловал ее в лоб, попрощался и ушел.

— Вы когда-нибудь спрашивали его об этом?

— Конечно спрашивал.

— И что же?

— Я не мог понять, почему он не стал с ней спать. Между нами, это принесло бы ему огромную пользу. А она была лакомым кусочком. Он объяснил, что не мог этого сделать по двум причинам. Первая причина заключалась в том, что она напоминала ему женщину, которую он очень любил. Вторая причина была весьма романтического характера. Он сказал, что чувствует к ней сильное влечение, но если бы он уступил соблазну и переспал с ней, то стал бы просто еще одним солдатом, купившим ее тело, а она стала бы в его глазах обычной парижской проституткой. А у них сложились совершенно особые отношения.

— Считаете ли вы, как психиатр, такую реакцию нормальной?

— Как друг Чарли Бронсона, я считаю, что он примерно так и должен был поступить.

— Ну а что с девушкой?

— О, она по-прежнему занимается своим ремеслом. Ее можно видеть каждый вечер на параде на Больших бульварах. Я сам видел ее только два дня назад. А знаете, Чарли был прав: она говорила о нем тем романтическим языком, каким выражаются продавщицы в плохих фильмах.

— А как он говорит о ней?

— Бронсон был в Париже раз или два с тех пор, как вступил в командование пересыльным пунктом. Он тщательно избегает Больших бульваров. Два раза он оставлял мне для нее деньги. «Купите ей что-нибудь», — говорил он.

— Что вы сделали с этими деньгами?

— Истратил их на книжки для госпитальной читальни.

— Как вы думаете, он не будет возражать, если я к нему приеду?

— С чего бы это? Ведь вы друзья, не правда ли?

— Думаю, что да. Честно говоря, полковник, я сам не знаю, почему меня так заинтересовал Чарли Бронсон. Я провел уйму времени со множеством других офицеров на фронте. Многих из них я знаю гораздо лучше, чем Чарли, и все же не перестаю интересоваться им, думать о нем, тревожиться об его успехах.

— В чем же, по-вашему, дело, мистер Уильямс?

— Однажды я ходил с ним в разведку. В бою он непроходимый дурак. Он совершенно ненужно рискует и то и дело ставит себя под удар. Я все время жду сообщения о том, что он угробил себя.

— Угробил себя?

— Не буквально. Я хотел сказать, что меня постоянно тревожит мысль о том, что он поставит себя в такое положение, из которого нет выхода. У меня нет большой уверенности, что Чарли Бронсон выйдет живым из войны.

— Думаю, теперь можно в этом поручиться, мистер Уильямс. У Чарли Бронсона очень слабые шансы снова попасть на фронт.

— Это меня огорчает.

— Неужели? Почему же?

— Мне кажется, что бой — его стихия. Даже игра в шахматы для него — это имитация боя. Он играет в шахматы так, как воюет: смело, напористо, с какой-то рассчитанной непринужденностью.

— Но в шахматах теряешь всего-навсего деревянные фигуры, а по окончании игры их снова ставят на доску, и они опять готовы к бою.

— Похоже, что вы разделяете мнение Уотсона о том, что Бронсон опасный человек.

— Он очень опасный человек. Это человек, способный нажать кнопку.

— Что это значит?

— Знаете избитый вопрос: «Если бы можно было, нажав эту кнопку, уничтожить весь мир, нажали бы вы ее?» Так вот Чарли Бронсон нажал бы.

— При условии, что и сам погибнет при этом.

— При условии, что и сам погибнет. Я слишком разговорился, мистер Уильямс. Мои отношения с Чарли Бронсоном, профессиональные и личные, были весьма поверхностными. Я не в состоянии поставить ему точный диагноз и пытаться его вылечить. Это было бы долгое и кропотливое дело. Однако могу себе позволить высказать мнение, что он очень больной человек и в определенном отношении очень опасный. Я думаю, именно об этом говорил и именно против этого предостерегал Уотсон.

— Прошу прощения, полковник, но мне думается, и вы и Уотсон несоразмерно раздуваете это дело. Что страшного сделал Бронсон? Он солдат. Он воюет. И воюет смело, бесстрашно, в свойственной ему манере. Гибнут люди? Так на войне всегда гибнут люди, полковник. Я рассуждаю не теоретически, а основываясь на опыте и знании. Я ходил с Бронсоном в разведку и знаю, что его мужество, умелое руководство и опыт спасли нас всех от гибели. Что ненормального в том, что солдат хочет воевать, черт возьми?

— Неспециалисты, мистер Уильямс, очень беспечно бросаются словами «нормально» и «ненормально». Я уверен, что Бронсон теоретически отличный солдат.

— Практически тоже.

— Вы так говорите, основываясь на единственном случае, когда ходили с ним в разведку. Для того чтобы быть хорошим солдатом, требуется нечто большее, чем личная отвага или бесстрашие. Необходимо обладать известной предусмотрительностью и, прежде чем принимать решение, взвешивать все шансы. Хороша храбрость — завести две роты в ловушку и погубить всех до единого человека. Внешне это смелый поступок. Но для мыслящего офицера это безрассудное, преступное действие. А в отношении Чарли Бронсона, по-моему, надо квалифицировать его еще резче. Какие мотивы определяли подобные действия с его стороны? Погоня за славой?

Стремление поскорее стать полковником, а потом выйти в генералы?

— Я недостаточно хорошо его знаю, чтобы ответить на этот вопрос.

— Погоня за славой, невзирая на последствия, довольно обычное явление среди кадровых армейских офицеров. И это даже можно понять. В конце концов война — их профессия. Для практического применения своих знаний им отводится определенное ограниченное время. Надо использовать его как можно выгоднее. Мы с вами прекрасно знаем, что в мирное время продвижения и награды не часты. Вам известно, сколько лет можно просидеть майором в армии мирного времени? Но достаточно иметь немного дерзости, немного отваги, немного мужества и побольше честолюбия — и за одну хорошую войну можно сделать скачок из капитанов в генералы.

— Разве с Бронсоном дело обстоит так просто?

— Я думаю, это одна сторона вопроса. Вы не согласны?

— Не знаю, полковник. Это относится и к корреспондентам. Я мог бы по-прежнему освещать деятельность муниципалитета или гоняться за пожарными машинами, но, поскольку я выразил готовность время от времени подставлять себя под пули и сумел уговорить своего редактора послать меня на фронт, я могу легко завоевать популярность и быстро создать себе репутацию, которая пригодится после окончания войны. Кто раньше слышал о парне по имени Эрни Пайл, который пять лет назад писал статейки в отдел природы и туризма? А теперь он стал известным журналистом.

— Однако случай с Чарли Бронсоном — особый. Я говорил, что Бронсон прибыл сюда в состоянии глубокой депрессии. Он тяжело переживал свою вину.

— Еще бы! Ведь он потерял почти триста человек, полковник. Триста человек погибли из-за того, что пошли за ним в эту виллу.

— Совершенно верно. И, казалось бы, это должно его мучить. Такая реакция была бы, как вы любите выражаться, «нормальной». Не думайте, что я нападаю лично на вас, мистер Уильямс. Когда я говорю «вы», я имею в виду обывателей, которые пополняют свой словарь психиатрическими терминами точно так же, как новейшими словечками из жаргона подростков. Они берут правильные слова, но употребляют их неправильно. Разве это не «нормально» — чувствовать, что ты лично повинен в гибели трехсот человек?

— Я так и говорил, — довольно резко ответил я.

Меня начинало раздражать высокомерное отношение полковника и его менторский тон.

— Да, говорили, но ошибались. Раз я сказал вам, что Бронсон чувствовал себя подавленным и виноватым, вы сделали, казалось бы, логический вывод.

— А именно?

— Что его подавленное состояние объясняется чувством вины перед погибшими из-за него людьми. Но он ни разу даже не подумал о людях — ни до, ни во время, ни после происшедших событий. Он чувствовал себя подавленным и виноватым, потому что остался жив. Я говорил, что слишком мало знаю вашего друга Чарли Бронсона, чтобы даже пытаться ставить диагноз, но знаю наверняка и готов держать пари, что Чарли Бронсон — это человек, сидящий с заряженным револьвером в руке, а может быть, даже у виска и не способный нажать спусковой крючок.

— Ну что вы, полковник...

— Вы спрашивали мое мнение. Чарли Бронсон — это человек, который уже давно живет мыслью о смерти. Но по каким бы то ни было причинам — из-за чувства ответственности, моральных сомнений, опасения, что его сочтут трусом, — неважно почему, он не мог нажать спусковой крючок. И с тех пор как было принято решение умереть, он прожил добрую часть жизни, пытаясь найти кого-нибудь, кто за него нажал бы на спуск. В данном случае он пытался использовать для этого немецкую армию. Вполне могу себе представить, что он водит машину на бешеной скорости, ныряет с самой высокой вышки, спускается на лыжах с самых головокружительных склонов. Чарли Бронсон — это человек, пытающийся найти кого-то, кто скрепил бы своей подписью его смертный приговор. Вот почему доктор Уотсон считает его опасным человеком. Он действительно опасен.

— Ну что ж, если так, полковник, то вы вырвали у него клыки — вы и ваша комиссия.

— Разве? Все, что мы сделали, это поставили его на такое место, где ему будет немного труднее осуществить свои намерения.

— Что-то мне не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь ходил в тыл противника в пятидесяти километрах от Парижа, чтобы восьмидесятивосьмимиллиметровки вели огонь по пересыльным пунктам или чтобы снайперы стреляли по высокому начальству.

— Вы хотели его навестить. Отлично. Советую вам от всей души, мистер Уильямс.

— Вы говорите так, словно это поможет вам доказать какое-то положение.

— Возможно, и поможет. Во всяком случае, приготовьтесь встретить не совсем того Чарли Бронсона, какого вы знали. Забавно! У нас побывало множество корреспондентов и почти все берут под свое покровительство какого-нибудь солдата. Они посещают его, носят книги, тайком доставляют выпивку и всячески развлекают, когда он по увольнительной приезжает в Париж. Это довольно обычное явление. Но вы, мистер Уильямс, первый корреспондент, который взял под свое покровительство полковника.

— Я не брал его под покровительство.

— Пожалуй, и не захотите, когда насмотритесь на него в этот раз.

— Спасибо за предупреждение.

Меня раздражали манеры и взгляды полковника Армстронга, но все же я ушел с чувством легкой тревоги по поводу предстоящей поездки в пересыльный пункт. Я задумался о своей привязанности к Чарли Бронсону. Зачем я взял его под покровительство? Да черт с ним! Не все ли мне равно, что будет с каким-то одним офицером? Если мы играли в шахматы и вместе ходили в тыл противника, это еще не значит, что мы сразу стали закадычными друзьями или родственниками. Я уже решил было не ездить, снова включился в парижский ритм жизни и, подобно другим корреспондентам, начал списывать свои очерки с бюллетеня в «Скрибе». Ночи напролет играл в покер с корреспондентами радио, которые были лучше расквартированы и получали больше денег, чем остальные журналисты. Стал часто встречаться с танцовщицей одного из сумасбродных ночных клубов, расположенного у самой городской черты, где попугай пел «Милую Аделину» в унисон с обнаженной девицей. Я намеревался переждать здесь остаток войны, не лезть под пули, не голодать и не болеть «окопной стопой». Я совсем было выбросил из головы Чарли Бронсона, но как-то вечером, после обеда, оказался около Гранд-опера и вспомнил про парад проституток, о котором рассказывал полковник Армстронг. Усевшись за столик в открытом кафе на улице Влондель, я заказал коньяк и стал наблюдать шествующих мимо девиц. Все было так, как он описывал, вплоть до разбавленного водой коньяка. В кафе кроме меня были одни солдаты, но моя оливково-серая корреспондентская форма служила своего рода защитной окраской. Она выглядела точно, как парадно-выходное обмундирование, с той разницей, что на левом плече красовалась нашивка с надписью «Официальный военный корреспондент США». Зрелище действительно немного напоминало невольничий рынок, и было забавно наблюдать, как два солдата за соседним столиком рассматривали выставленный на продажу товар. Я даже затеял мысленную игру с самим собой. Я наметил по крайней мере трех девиц, с которыми с удовольствием провел бы ночь, и следил, что с ними будет. Вдруг, пробегая глазами по тротуару, я заметил девушку, о которой рассказывал полковник Армстронг. Это, без сомнения, была она. Ее действительно можно было принять за настоящую американскую студентку. Даже здесь, на парижском бульваре, она выглядела так, будто собралась с компанией друзей-студентов на футбольный матч, чтобы там, на стадионе, шумно, с бумажной хлопушкой в руке болеть за свою команду. На ней была белая блузка, незастегнутая темно-синяя шерстяная кофточка, темная юбка, белые носки и грязные белые туфли с цветными союзками. Она привлекла внимание моих соседей — солдат, и они поманили ее к себе. Я бесстыдно подслушивал, как она жаловалась на трудности жизни во Франции и в то же время признавалась, что никогда не жила так хорошо, и выражала свой восторг американскими жаргонными словечками. Она явно очаровала младшего из двух солдат, и через пятнадцать минут они вместе вышли из кафе. Второй солдат стал уже не таким разборчивым, подобрал чуть ли не первую попавшуюся девицу и двинулся по улице вслед за своим дружком и Элен. Я расплатился за коньяк и направился в бар, где в ту зиму собирались корреспонденты — в обираловку на улице Линкольн. Случай в кафе, разумеется, вновь натолкнул меня на мысль о Бронсоне. Проходя на следующий день мимо антикварной лавки на улице Ваграм, я заметил в витрине интересную вещицу. Это были шахматы, но таких необычных я еще не видел. Основания фигур были сделаны из отполированных латунных гильз, а верхние части изображали резные головы американских генералов, фигуру короля венчала голова Рузвельта. Пешки представляли собой миниатюрные винтовки Гаранда, установленные на латунном основании. Снизу фигуры были подбиты чем-то вроде фетра, но при ближайшем рассмотрении оказалось, что это не фетр, а солдатское одеяло, выкрашенное в зеленый цвет. На нескольких фигурах можно было ясно различить выжженное на материале клеймо «США». Я подумал, что это был бы чудесный подарок для Чарли Бронсона, но тут же вспомнил, что решил с ним не встречаться.

Я зашел в лавку и приценился к шахматам. Хозяин хотел за них сто пятьдесят долларов и пустился в длинные рассуждения о том, как тщательно выполнена резьба и какой это великолепный военный сувенир. Я пообещал написать что-нибудь о его лавке в «Старз энд страйпс», и он сбавил цену до ста десяти долларов. Окончательно мы сошлись на ста пяти долларах и сорока пачках сигарет «Честерфилд».

Да, это была вещь! Слоны очень напоминали Марка Кларка, кони изображали генерала Паттона, ладьи — Омара Брэдли. Королева выглядела, как помесь Элеоноры Рузвельт и Мэй Уэст, — очевидно, двух самых типичных американских женщин в представлении резчика. Я был просто очарован и на следующее утро забежал в лавку и заказал хозяину еще один комплект для себя.

Упаковав солдатскую сумку, я сел в поезд, идущий к югу. Я чувствовал себя, как поклонник, везущий любимой девушке шикарный рождественский подарок, и то и дело ощупывал сумку, проверяя, целы ли шахматы.

Не знаю, представляете ли вы, что такое пересыльный пункт? На армейском жаргоне его называют «пересылка», и, пожалуй, лучше всего его можно охарактеризовать, как своего рода пункт сбора аварийных машин. Только вместо автомобилей здесь выпускают из ремонта людей. Большая часть его личного состава состоит из пополнения, только что прибывшего из Штатов и ожидающего отправки в боевые дивизии. Солдат сортируют по родам войск, номерам военно-учетных специальностей и особым профессиональным навыкам. Дивизии запрашивают пополнение для возмещения потерь, и здесь формируют команды, которые отправляют в войска в «телячьих» вагонах. В пересылку направляют и солдат, возвращающихся из госпиталей на фронт в свои части. Здесь их держат до отправки пополнения в соответствующий район. Как правило, солдаты задерживаются здесь не больше четырех-пяти дней.

В пересыльном пункте нет твердого порядка и дисциплины. Мне пришлось побывать в одном из таких лагерей в Италии, расположенном на склоне горы, покрытом двухметровым слоем вулканической пыли. Убывавшим оттуда пополнениям, должно быть, приходилось затрачивать на фронте немало времени, чтобы соскрести с себя впившуюся в тело пыль и грязь. Размещаются солдаты в примитивных, временных сооружениях, спят в «собачьих конурах» — палатках на два человека и большую часть времени бесцельно слоняются по лагерю, читают комиксы, пишут письма домой и с нетерпением ждут отправки в части, чтобы избавиться от неорганизованности и скуки. Увольнение из части не разрешается, но большинство бывалых фронтовиков по вечерам незаметно ускользает и напивается — при этом в ход идет все, что в тех местах может сойти за спиртное. Раз в день производится перекличка, и раз в день зачитывают приказы об отправке. Те, чьи имена оказались в списках, собирают свои пожитки и снова отправляются в пекло войны. Офицеры и постоянный состав пункта по большей части набираются из отходов армии. Это неужившиеся в части, отчисленные по несоответствию должности и ограниченно годные к службе. Я никак не мог представить себе Чарли Бронсона в подобном месте. Пройдя вдоль состава, я вошел в вагон, заполненный солдатами. Их имущество было разбросано по полу, по кругу шла бутылка виски. Капитан, который, очевидно, возглавлял команду, сидел, положив ноги на скамью напротив.

— Хочешь сесть? — спросил он.

— Можно?

— Конечно.

Он снял ноги со скамьи, и я уселся против него.

Я кивнул в сторону солдат:

— Разгулялись ребята.

— Черт с ними. Пусть побалуются. Слава богу, мое дело только пригнать их на место.

— Куда?

— В пересылку. Они только что из госпиталя, направляются в свои части... через эту треклятую пересылку.

— Бросьте, — сказал я. — Пересылки — хорошее дело. Своего рода мостик между госпиталем и фронтом, где можно передохнуть.

— Да? А ты был когда-нибудь в этой пересылке, Мак[13]?

— Нет.

— Ты никогда не слышал о бастилии Бронсона?

— Бастилия Бронсона?

— Так ее называют. Я бываю там два раза в неделю — пригоняю эту братию. И каждый раз меня мороз по коже подирает, хотя я только сдаю людей и сматываюсь обратно. Тебе, наверно, кажется странным, что я позволяю им пить. Им это нужно, черт побери.

— Почему пересылку называют бастилией Бронсона?

— А ты куда едешь, Мак?

— В пересылку.

— Я так и думал. Тогда не буду портить тебе впечатление.

— Если там такие строгости, то не оказываешь ли ты этим ребятам плохую услугу, позволяя им являться в полупьяном виде?

— Их тридцать человек, Мак. Перед отправкой из госпиталя я устроил им обыск и разрешил взять с собой только бутылку виски на всех. Можно ли напоить тридцать парней одной бутылкой? Они будут не пьяные, но и не совсем трезвые, когда попадут в это заведение...

Когда поезд прибыл на станцию, я постарался не отрываться от капитана и его солдат в расчете, что им подадут какой-нибудь транспорт, а заодно подбросят и меня. Но капитан рассеял эту иллюзию.

— Я получил пропуск на тридцать солдат и на себя, Мак. Могу взять тебя только до проходной. А там действуй на свой страх и риск. Извини, но провести тебя в лагерь не могу. Да я думаю у тебя, наверно, достаточно связей или нахальства, чтобы пройти самому. Договорились?

— Договорились.

Когда мы подъехали к проходной, я понял, что этот лагерь не идет ни в какое сравнение с теми пересылками, какие мне приходилось видеть. Вход преграждали большие тяжелые железные ворота, рядом стояла караульная будка. Двое вооруженных часовых в блестящих белых касках остановили наш грузовик и стали проверять пропуска у капитана. Я вышел из машины.

— Ваш пропуск, сэр, — потребовал часовой.

— У меня нет пропуска. Я корреспондент.

— Прошу прощения, сэр. Но я не могу пропустить вас без разрешения. Без письменного разрешения.

— От кого?

— От полковника Бронсона. Сожалею, сэр, но таковы инструкции.

Он сделал знак шоферу въехать в ворота, которые открыл второй часовой. Капитан и солдаты помахали мне на прощание, и ворота закрылись за проехавшим грузовиком. Это было нечто совершенно новое. Проникнуть во все другие пересылки, где я бывал, было не труднее, чем на центральный вокзал в Нью-Йорке. Не сомневаюсь, что в любую из них можно было бы провести целую немецкую армию и никто бы даже не окликнул солдат.

— Сожалею, сэр, — повторил часовой.

— Не можете ли вы позвонить полковнику Бронсону и сказать, что у ворот стоит Гарри Уильямс и просит разрешения пройти в замок? Попросите его опустить подъемный мост или хотя бы дать разрешение, чтобы меня переправили на лодке через ров.

— Слушаюсь, сэр, — сказал часовой и направился в караульную будку. — Вы сказали — Гарри Уильямс, сэр?

— Лучше скажите Капа Уильямс.

— Слушаюсь, сэр.

Он скрылся в караульной будке. Другой часовой подошел ближе и уставился на меня, держа винтовку наперевес. Не знаю, в чем он меня подозревал, но будь я проклят, если не начал чувствовать себя виновным.

Первый часовой вернулся.

— Полковник высылает за вами машину, сэр.

— Спасибо.

— Добро пожаловать, сэр.

— Сколько времени вы здесь служите, сержант?

— Прошу прощения, сэр. Нам не разрешается разговаривать на посту, кроме как по служебным вопросам.

— Хорошо, сержант. Какая шикарная каска! Я не видел такой белой и отполированной каски с тех пор, как был в армии Паттона. Скажите, Чарли Бронсон не ввел в обычай носить пистолеты с перламутровой рукояткой?

Часовой молча смотрел на меня, на его лице появился лишь слабый намек на улыбку.

— Вам повезло, сержант, — продолжал я. — Вы получаете на войне бесценную специальность без отрыва от службы. Когда кончится война, вы можете пересечь Ла-Манш и без всякого труда поступить на службу в стражу Букингемского дворца.

— Так точно, сэр.

— Вы считаете, что мое замечание носит служебный характер?

— Сэр?

— Вы мне ответили. Считаете ли вы, что на такой вопрос следовало отвечать?

— Нет, сэр.

— Не бойтесь. Я вас не выдам, сержант.

Тут изнутри подкатил штабной автомобиль. Часовые распахнули ворота, я прошел на территорию лагеря и забрался в машину.

По пути к штабу я не переставал изумляться. Территория была тщательно распланирована. На коротко подстриженной траве газонов не видно было ни единого камешка. На широкой, обсаженной деревьями дороге нам повстречался взвод солдат во главе с сержантом. Солдаты шли в ногу и, проходя мимо, во весь голос что-то скандировали. Машина остановилась перед двухэтажным зданием. Очевидно, это был штаб. Оно отдаленно напоминало дворец, и я пытался разгадать, что здесь было раньше: госпиталь, школа, а может быть, даже монастырь. Я вышел из машины, и двое часовых, вооруженных винтовками, вытянулись по стойке «смирно». Один из них направился ко мне.

— Мистер Уильямс?

— Да?

— Полковник Бронсон ждет вас, сэр. Прошу следовать за мной.

Мне не оставалось ничего другого, как последовать за ним в дом. Мы прошли по длинному коридору, миновали большую комнату, где стучали на машинках четыре девицы из женской вспомогательной службы, и остановились у дверей с табличкой «Начальник пункта полковник Чарльз Бронсон». Часовой постучал, открыл дверь и отступил в сторону, давая мне дорогу.

Бронсон сидел у окна за письменным столом, на котором стояла табличка с его фамилией. Позади был укреплен на подставке большой американский флаг, перед столом стояли два кожаных кресла, а у одной из стен — длинная кожаная кушетка. Чарли посмотрел на меня, встал и направился ко мне с протянутой рукой. Я пожал ему руку.

— Как поживаешь, Чарли?

— Хорошо, Капа. Просто хорошо. А ты?

— Как нельзя лучше.

Он улыбнулся, и улыбка чудесно изменила его лицо.

— Боже мой, я так рад тебя видеть, — сказал он.

Его слова звучали искренне, и я уселся в кресло.

— После Форт-Худа в Техасе я не встречал другой такой части, как эта.

— Ты был в Худе, Капа? Не знал. Я тоже был в Худе.

— Я писал очерк о новобранце и проследил весь его путь, начиная с призыва на службу и кончая лагерем основной военной подготовки. Это был нелегкий путь. Здешний лагерь напомнил мне об этом. Чего ты добиваешься, Чарли?

— Генеральской звезды.

Ответ был настолько откровенный, что я пару минут просто не знал, что сказать. Знаете, как это бывает, когда встретишь человека, которого давно не видел. Все приглядываешься, насколько он изменился и сохранились ли ваши прежние отношения. Осторожно нащупываешь путь, пока какой-нибудь штрих не даст ключ к разгадке. Я закурил, чтобы протянуть время.

— Ты, наверно, знаешь, что со мной случилось? — спросил Бронсон.

— Знаю, Чарли.

— Как ты меня нашел?

— Я начал с доктора Уотсона из дивизии.

— Сукин сын.

— Потом зашел к полковнику Армстронгу в Париже. Он и сказал мне, что ты здесь.

— Да, я здесь. Как тебе это нравится?

— Бастилия Бронсона?

Он бросил на меня пронзительный взгляд.

— Что, что?

— Так называют твой лагерь — бастилия Бронсона. Я думал, ты знаешь.

— Нет, не знал. С тех пор как мы расстались, я коллекционирую прозвища. Это что-то новое.

— Даже я знаю эти прозвища, Чарли: пират, фанатик.

— Знаешь, как называют меня офицеры здесь?

— Добрый старый Чарли?

— Зверюга Бронсон. Я заслужил такую кличку.

— Какого черта тебе надо, Чарли? Что ты хочешь доказать?

— Мне ничего не надо, Капа. Я делаю свое дело. Меня назначили сюда командовать, я и командую. Наверно, Уотсон говорил тебе, что я сумасшедший. Он сделал все, что мог, чтобы выставить меня из Европы, а может быть, и из армии. Ты, вероятно, слышал подробности о засаде, в которую я попал?

— Да.

— Уотсон считает, что я опасный человек и что обезвредить меня можно, только уволив со службы. Армстронг, напротив, насколько я понимаю, считал, что все будет хорошо, если я просто съезжу в Париж и пересплю с женщиной. Как видишь, двоих из наших талантливейших психиатров разделяет глубокая пропасть. Хочешь высказать свое мнение, Капа?

— Не имею особого желания. Да! Я видел твою девушку в Париже.

— Мою девушку?

— Элен.

— Где? Где ты ее видел?

— Там же, где и ты. Армстронг рассказал мне о вашем несколько необычном турне по Парижу. Меня это заинтересовало, и вот я уселся в кафе на тротуаре и увидел эту твою девушку. Не заметить ее было невозможно.

— Неужели она опять?..

— Вышла на панель? Да.

— Скверно.

— А что ей, по-твоему, было делать, Чарли? Преподавать в воскресной школе? Проводить экскурсии по Парижу для американских солдат?

— Значит, ты видел ее. Ты с ней говорил?

— Нет, Чарли. Я видел ее, но не говорил с ней. И не спал с ней, если это тебя интересует. И вообще это не мое дело.

— Что не твое дело?

— Почему ты не стал с ней спать.

— Я женат, Капа.

— Как и каждый третий американский военнослужащий в Европе. Разве это обеспечивает иммунитет?

— Я не мог. Сначала я думал, что смогу. Ты видел, как она выглядит. К тому же то, что ее звали Элен, было почти как знамение. Но я не смог, Капа. Все это слишком сложно и трудно объяснить. Поверь мне на слово, я не мог.

— Ты хочешь сказать, что не имел женщин с тех пор, как попал сюда? Нескромно с моей стороны тебя расспрашивать, правда? Это не мое дело, и вообще плевать мне на твою половую жизнь.

— Я не имел никаких связей, Капа. В этом нет ничего странного. Просто у меня не очень развито половое влечение.

— А у меня для тебя есть подарок.

Я достал шахматы и расставил фигуры на столе. Он был восхищен. Одну за другой он брал их в руки и разглядывал.

— Черт возьми! Вот это вещь! — воскликнул он.

— Я так и думал, что тебе понравится.

— Понравится! Я никогда не видел ничего подобного. Большое спасибо, Капа.

— Не стоит.

— Ты можешь остаться здесь на некоторое время? Так хочется с кем-нибудь поговорить. Я уже несколько недель не играл в шахматы. Оставайся, Капа.

— Ненадолго. Я беспокоился о тебе, Чарли.

— Чего обо мне беспокоиться? Я уже вышел из детского возраста.

— Я слышал о тебе столько странного. Смешно, но я очень волновался, входя сейчас в твой кабинет.

— Почти все волнуются. Приготовься, Капа. В стенах этого заведения я мог бы дать сто очков вперед Гитлеру, Герингу, Муссолини и Тодзио и все же выйти победителем с репутацией самого ненавистного человека в мире.

— Ты как будто этим гордишься?

— Да, горжусь. Наверно, тебе приходилось раньше бывать в пересылках?

— Был раза два.

— Тогда ты знаешь, что это такое. Моя пересылка совсем другая.

— Я уже заметил.

— Мне не разрешают заниматься делом, которому меня учили. Меня отстранили от этого дела. Хорошо же. Я всех удивил. Я командую пересылкой, как воинской частью, а не как отрядом молокососов-скаутов. Благодаря мне солдаты рвутся отсюда в бой, как в отпуск.

— Почему, Чарли?

— Такова моя работа. Из меня сделали администратора. Отлично. Я намерен стать самым лучшим администратором, таким, какого еще свет не видел. Я реорганизовал это заведение и поставил его на деловую ногу. У меня никто не ходит в самоволку. Никто не уходит отсюда, растеряв половину снаряжения. Никто не валяет дурака. Если при этом все ненавидят мою твердость — очень жаль. Пусть меня ненавидят. Я выполняю свою трудную работу чертовски хорошо, и, когда приедут меня проверять для определения годности к службе, я, возможно, не выдержу испытания по популярности среди подчиненных, но получу самую высокую оценку по работе. Пусть фронтовики гребут деньги и ордена — когда кончится война, понадобятся администраторы.

— Значит, в конечном счете все дело в честолюбии?

— Ничего подобного. Ни в коем случае. Пойдем, я покажу тебе лагерь.

— Чарли, — сказал я, — мне кажется, для партнера в шахматы я уже слишком глубоко засунул нос в твои дела. Так позволь мне засунуть его еще немного глубже?

— Валяй.

— Кто такая Элен?

Он замер как вкопанный, уставившись на меня широко раскрытыми глазами, и казалось, в это мгновение вся кровь отхлынула с его лица. Когда он заговорил, его голос звучал совсем по-другому. Мне вспомнилось, что вот таким голосом я разговаривал после того, как, бывало, в детстве совершал какой-нибудь проступок.

— Где ты слышал это имя?

— Уотсон говорил, что ты все время повторял его, находясь в беспамятстве после той неудачной операции.

— Мне он этого никогда не говорил. Какое он имел право рассказывать тебе, ничего не сказав мне?

— Никакого, если не считать, что он принял меня за твоего близкого друга и думал, что мне это имя должно быть известно. Должно ли, Чарли?

Он зажег сигарету.

— Не знаю, почему я называл это имя, Капа. Элен — это женщина, которую я знал очень давно. Она умерла, Вот и все.

— Кто она тебе была?

— Хватит об этом!

В его голосе прозвучала нотка приказа.

— Прошу прощения, Чарли. Я знаю, что это не мое дело.

— Пошли. Я покажу тебе лагерь.

Мы вышли из штаба и сели в командирский автомобиль. Часовые взяли на караул. Шофер отдал честь. Мы проехали по всему лагерю. Солдаты спали в тех же «собачьих конурах». По крайней мере в этом отношении здесь было так же, как в прочих пересылках. Но палатки были установлены ровными рядами. Окружающая территория была безупречно чиста. Мы выехали за ворота лагеря и направились к роще. По пути нам встретилась группа солдат, занимавшихся отработкой приемов штыкового боя. Другая группа занималась физической подготовкой. Еще одна группа солдат, сидя на поставленных рядами скамейках, слушала лекцию о воинском этикете. Неподалеку шли занятия по сборке винтовки. Чарли показал мне занятия по преодолению штурмовой полосы: рота солдат переползала на брюхе под колючей проволокой, в то время как два пулемета вели огонь над их головами. Да, вот это была экскурсия! Когда мы вернулись в штаб, Бронсон открыл бутылку шотландского виски и наполнил рюмки.

— Ни черта не понимаю, Чарли: что у вас здесь — лагерь основной военной подготовки?

— Вот именно. С какой стати солдаты должны сидеть здесь сложа руки или читать комиксы? Ведь их ждут бои. Новички используют это время для дополнительной подготовки. На фронте в них будут стрелять по-настоящему.

— А как с теми, кто возвращается на фронт после госпиталя? Зачем снова обучать устройству винтовки солдата, побывавшего в бою? Может быть, ты еще устраиваешь им марши в пешем строю?

— Десяти- и пятнадцатимильные марши с полной полевой выкладкой. Это идет им на пользу.

— Неудивительно, что лагерь называют бастилией Бронсона.

— Ты еще ничего не видел, Капа. В семь тридцать все выстраиваются на утреннюю перекличку. В большинстве пересылок для работы на кухне и на грязных работах используются вольнонаемные из местных жителей. У нас наряд на кухню высылают роты. Каждое утро производится осмотр.

— Никаких увольнительных?

— Никаких.

— Что представляет собой утренний осмотр?

— Полный осмотр: снаряжение, обмундирование, личная гигиена.

— Чарли, даже в центрах основной подготовки осмотр проводится только раз в неделю.

— Центры основной подготовки находятся за три тысячи миль от фронта. Наверно, Уотсон забил тебе голову всякой чепухой вроде того, что мне наплевать, сколько погибнет солдат и каким образом?

— Да, он говорил что-то в этом роде.

— Мне далеко не наплевать. Меня это очень волнует. Ни один вышедший отсюда солдат не будет убит из-за того, что я не сделал все от меня зависящее, чтобы подготовить его к тому, что его ждет. Если в процессе подготовки я вызываю у солдат ненависть к себе, это черт знает как плохо. Но зато если один из парней, прошедших здешнюю школу, попадет в засаду, возможно, он выйдет живым, потому что его не баловали и не позволяли валять дурака. Меня действительно ненавидят, Капа. Не надо этого недооценивать.

— Похоже, что ты этим гордишься.

— А почему бы нет? Разве ты не согласен, что дисциплина в армии — это все? И потом раз меня поставили на этот пост, так я, черт подери, намерен выполнять свои обязанности так, как считаю нужным. Пусть меня возненавидит хоть вся армия Соединенных Штатов — мне наплевать. Почему меня не оставляют в покое? Предоставьте меня самому себе, дайте мне возможность делать то, что я могу!

— Как поступают с солдатом, который не пройдет ваш ежедневный осмотр? Посылают в наряд на кухню?

— Наряд на кухню здесь не наказание, Капа. Солдаты получают горячую пищу раз в день. Завтрак и ленч выдаются сухим пайком. По утрам дают кипяток для приготовления растворимого кофе. Сухой паек солдаты съедают в поле. Наряд на кухню — это привилегия. Там солдат получает больше еды. Кроме того, в этот день он избавляется от занятий. Нет, у меня есть гораздо лучшее наказание. Не догадываешься?

— Даже не пытаюсь.

— Единственная их мечта — это выбраться отсюда, попасть в списки отправляемых на фронт. Дурачье! Здесь по крайней мере никто в них по-настоящему не стреляет. Но они ждут не дождутся, когда отсюда выберутся. Поэтому, если солдат не проходит осмотр, я вычеркиваю его фамилию из списка отправляемых в этот день и не включаю в список, пока он не пройдет осмотр без задоринки. Не можешь себе представить, как это действует. Пусть сам генерал-инспектор приедет в лагерь в любое время, и все до единого пройдут даже его проверку.

— Ты изменился, Чарли.

— Изменился? Не думаю. Я по-прежнему стараюсь как можно лучше выполнять свои обязанности. На фронте они заключались в том, чтобы бить немцев. Здесь моя обязанность — управлять лагерем. На меня должны обратить внимание, понять, какую работу я выполняю, и снять с меня этот проклятый запрет на возвращение в строй.

— Никогда в жизни не встречал человека, которому так хотелось бы попасть под пули.

— А что тут такого?

— Да, я и забыл тебя поздравить со званием полковника.

— Да, я теперь полковник. Ведь я обещал Маргарет стать генералом. Если бы мне не помешали, я уже был бы генералом. Но в тылу генеральских званий не присваивают. Уотсон позаботился о том, чтобы закрыть мне все пути.

— Он считает, что ты искал смерти.

— Знаю.

— Это правда?

— Не больше, чем ты, когда отправлялся на передовую, вместо того чтобы сидеть, поджав хвост, в Париже и описывать войну оттуда.

— Это не совсем одно и то же, Чарли.

— А знаешь, Капа, ты мог бы мне помочь.

— Как?

— Напиши очерк о нашем лагере — ну, скажем, «Вест-Пойнт на Европейском театре» — что-нибудь в этом роде. Такой очерк имел бы огромный вес.

— И помог бы тебе снова встать на ноги и вернуться на фронт, чтобы получить пулю в задницу. Нет, благодарю.

— Даже если я ищу такой возможности?

— Не уговаривай меня, Чарли. Я никогда не делаю больше одного подарка в неделю. За эту неделю я тебе подарил шахматы.

— В таком случае, тебе придется остаться здесь по крайней мере на две недели. Ну ладно. А не опробовать ли нам новые шахматы?

— Зверюга Бронсон...

— Не беспокойся, Капа. Ты в безопасности. Ведь ты штатский человек.

— Когда ты уговорил меня пойти тогда в разведку, я тоже был штатским.

— Но ведь ты вернулся живым, не так ли?

— Давай-ка, Чарли, сыграем в шахматы.

— Что ты, что Армстронг, что Уотсон — все вы одинаковы. Надеваете военную форму и отправляетесь на войну, не имея ни малейшего представления о том, что это такое и как ее следует вести. А для меня война — это профессия, Капа. Меня готовили к ней с девяти лет. А теперь из-за того, что я воюю так, как меня учили воевать, я оказываюсь выброшенным из игры судьей, который не имеет самого элементарного понятия о ее правилах.

— Что же это за правила?

— Бить противника. Не бояться рисковать головой и лезть под пули. Мне не безразличны погибшие люди, Капа. Уотсон говорит, что я сам полез в западню. Что он понимает в западнях и вообще в боевых действиях? Мне было приказано наступать. Я раскусил замысел немецкого командира и позволил ему заманить меня. Мне казалось, что есть возможность пробиться с боем. Я взвесил шансы. Признаю, что они были не в мою пользу. Но ведь множество сражений, вошедших в историю, велись с гораздо худшими шансами для стороны, которая в конечном счете одерживала победу. Я считал, что имеется достаточно шансов вырваться из западни и стоит пойти на риск. Если бы мне это удалось, я бы оголил весь фланг немецкой обороны. Все вы, штатские люди, хотите играть только наверняка. Вы кичитесь своими «летающими крепостями» и авиационными заводами. Дай вам только волю, вы зарядите пушки листовками и попытаетесь сокрушить противника своей праведностью и самодовольной уверенностью в нашей непобедимости. Я знаю другое. Ничто не может предопределить нашу победу и поражение противника. Все равно приходится вырывать победу в бою, а в бою гибнут люди — и наши, и противника.

— Ладно, Чарли. Давай сыграем.

— Нас разделяет непреодолимая пропасть, Капа... Существует два мира: гражданский и военный. В мирное время вы стыдитесь нас, взираете на нас сверху вниз, с ваших олимпийских высот. Вы недооцениваете нас, очень низко оплачиваете и считаете инородным телом в обществе. В ваших глазах армия мирного времени — это сборище бездельников. Всех, кто не способен найти себе место среди значительных людей в большом, широком мире, сгребают в армию. Вы считаете, что мы пьем, развратничаем и живем за счет подачек, которые вы милостиво нам платите на тот маловероятный случай, когда вам понадобятся все жестокие качества, которые вы не способны усвоить и применять, ибо вы слишком деликатны, слишком интеллигентны, слишком разборчивы. Потом, когда вы нарушаете мир и развязываете войну, вы бежите к нам. Ваши лучшие кинозвезды изображают нас на экранах. Вы открываете для нас клубы-столовые и позволяете своим дочерям угощать нас пончиками и даже танцевать с нами. Вы изображаете нас на плакатах и позволяете своим сыновьям вступать в наши ряды. Вам противен наш твердый характер, но, поскольку вы ухитряетесь развязывать войны в каждом поколении, обойтись без нас вы не можете. Что могут знать Уотсон, или Армстронг, или кучка надевших военную форму штатских из военно-медицинской комиссии о том, как надо воевать, и кто, черт возьми, дал им право решать, что является оправданным риском и что не является?

— Но при чем здесь твоя пересылка и способ, каким ты ею управляешь?

— Ты говоришь, что бывал в лагере основной подготовки. Ты, конечно, бывал и в линейных ротах. Отбросим на минуту весь этот вздор и откровенно поговорим об американском солдате — о материале, который вручают профессиональным военным для ведения войны. Обычно призывник приходит в армию с вызывающим видом и с большим запасом жалости к себе. «На кой черт меня сюда пригнали? — спрашивает он. — Почему именно я должен воевать?» Если ему удается, он всячески симулирует во время обучения. Он слишком глуп, чтобы понять, что если здесь приходится трудно, то там, куда ему предстоит попасть, будет еще труднее. Он слаб, изнежен и полон самомнения. Ему нужна закалка — физическая и умственная. Он должен расстаться с мыслью, что он бог весть какая важная персона. Важна армия. Важна дивизия. Важна рота. Важен бой. Важна цель. А он — самая маловажная вещь в мире. Он — расходный материал, пушечное мясо. Человеку трудно с этим примириться, если для него нет чего-то более важного, чем он сам. Он должен или достаточно верить, или достаточно ненавидеть. Мы как нация приучены внимать всем лозунгам и всей лжи, которая выдается за правду. «Не покидать корабль», «Мы еще только начали воевать», «Жаль, что у меня только одна жизнь, чтобы отдать ее за родину»... Ты видел необстрелянных солдат в бою? Столкнувшись с реальной потребностью отдать жизнь за принципы, за родину, за свободу или за прочие неосязаемые вещи, они поворачиваются задом к противнику и бегут. Нужна очень большая подготовка, чтобы заставить солдата смириться со своей уязвимостью в бою. Он вполне готов примириться с потерями, если сам не входит в их число. Тут на сцену выходим мы. Мы знаем действительное положение вещей. Знаем, каковы наши шансы. Знаем, что и как надо делать. И нам приходится действовать с тем материалом, который вы нам даете. Поэтому мы стараемся сделать этот материал пригодным для войны. Мы выбиваем душу из вас, штатских, во время основной подготовки. Мы вас запугиваем, стараемся вышибить из вас индивидуальность, свойственную обществу мирного времени. Мы стараемся внушить вам какое ни на есть чувство гордости за принадлежность к чему-то большему и более важному, чем каждый из вас в отдельности, — скажем, к взводу, роте, дивизии или армии. Мы говорим: «Не повезло вам, что вы сюда попали. Очень жаль, что именно вас выбрали для непосредственного участия в боях, но раз вы здесь и раз на вас пал выбор, то для вас же, черт возьми, лучше научиться, как надо воевать». И если в процессе подготовки солдат учится ненавидеть нас почти так же, как теоретически ненавидит противника, это очень хорошо. Ненависть — вот с каким чувством надо идти на войну. Жалость к себе приведет к гибели. Если руководствоваться принципом: не стреляй в немца, и он не станет стрелять в тебя, то обязательно будешь убит. А с ненавистью в душе у тебя есть шанс остаться в живых. Вот это я и делаю здесь. Я даю солдатам, проходящим через лагерь — пополнению и возвращающимся из госпиталей, один последний шанс закалиться, один последний шанс немного лучше приспособиться, чтобы остаться в живых на передовой. Что, разве из-за этого я становлюсь дьявольски опасным? Или ты согласен с Уотсоном и Армстронгом, что я одержим каким-то мистическим желанием смерти, что я готов своими руками вырыть себе могилу?

— Знаешь, что я думаю, Чарли?

— Что?

— Я думаю, надо сыграть партию в шахматы.

— Капа, я знаю, что тебе надоел этот разговор, но дай мне кончить. Не знаю, почему я стараюсь оправдаться в твоих глазах. Мне кажется, мы любим друг друга. Не знаю почему. Вряд ли мы провели вместе в общей сложности больше двух недель — сыграли несколько партий в шахматы, поговорили, даже немного повоевали. Но мне важно, чтобы ты, уходя отсюда, если и не понял меня, то хотя бы признал, что у меня есть своя точка зрения и что я могу сказать кое-что в свою защиту. Я никогда не хотел служить в армии, не хотел поступать в Вест-Пойнт, не хотел воевать. Но моя судьба была решена, когда мне было девять лет, и, клянусь богом, я оправдал надежды. Я отличный армейский офицер. Я испоганил все в своей жизни, но только не службу. Поэтому она имеет для меня такое значение. У меня больше ничего не осталось, Капа.

— А жена?

— Маргарет?

— Да.

— Если у нас не ладится с Маргарет, в этом виноват только я. Она делала все, что могла, в самых отвратительных условиях. Я так и не дал ей возможности стать хорошей женой. Одно время она очень старалась. Я много думал о наших отношениях с ней и не уверен, что после войны будет какой-нибудь смысл сохранять наш брак. Не знаю, Капа. Может быть, еще раз попытаюсь. Может быть, мне надо пройти такую же основную подготовку для нормальной жизни, о какой я говорил. Если призывники не приспособлены к солдатской жизни, то я наверняка не приспособлен к семейной жизни и вообще к нормальному человеческому существованию.

— В тебе заложено странное противоречие, Чарли. Твои мнения о Чарли Бронсоне — полковнике и Чарли Бронсоне — человеке совершенно не сходятся. Вероятно, ты переоцениваешь одного и недооцениваешь другого.

— Может быть, профессиональным военным вообще надо отказаться от личной жизни? Может быть, они не должны жениться, иметь детей и вести жизнь, выходящую за рамки воинских уставов? Может быть, следовало бы завести в армии специальную женскую дивизию, чтобы удовлетворять их физиологические потребности, и на этом ставить точку?

— Тогда следует позаботиться, чтобы в этой дивизии была некто в шерстяной кофточке и белых туфлях с цветными союзками.

— Это тоже было странное ощущение. Так бывает, когда почувствуешь в комнате знакомый аромат, который пробуждает воспоминания о чем-то давно случившемся. Это была тоска по знакомому запаху, знакомому образу, звуку знакомого голоса. В данном случае грязные белые туфли с цветными союзками открыли старую рану. Знаешь что?

— Что?

— Давай сыграем в шахматы.

Мы так и сделали и играли до самого вечера.

Пару раз звонил телефон. Заходила секретарша из женской вспомогательной службы с бумагами на подпись, и раз или два нас отвлекали мерные шаги проходящей под окнами группы марширующих солдат. Мне, как всегда, было приятно играть с Чарли. Я поймал себя на том, что внимательно слежу за ним, стараясь обнаружить признаки нервного тика или заикания. Но он держался самоуверенно, спокойно и совершенно свободно.

Мы закончили играть под вечер, выпили и вышли во двор к вечернему построению. Я большой любитель всяких парадов. Блестящие горны и спуск флага действуют на меня всякий раз. Во дворе был выстроен весь личный состав лагеря в парадной форме — это было внушительное зрелище. Все выглядели как настоящие солдаты и хорошо маршировали. Когда строй распустили, солдаты сразу разбежались — по-видимому, спешили снова переодеться в рабочее обмундирование перед ужином. При режиме, установленном Чарли, прием горячей пищи был главным событием дня.

Столовая представляла собой огромный зад на втором этаже главного здания. Солдаты, как в кафетерии, стояли в очереди с жестяными подносами в руках. Офицеры сидели в углу за длинным столом; их обслуживали рабочие по кухне, выполнявшие роль официантов. Кормили хорошо и плотно. Девушки из вспомогательной службы ели отдельно в маленькой столовой дальше по коридору. По мнению Чарли, это было правильно. Он не хотел, чтобы они сидели с офицерами, и считал неудобным для девушек сидеть за отдельным столом под жадными взглядами солдат.

Обстановка за офицерским столом была очень официальная. Все сидели чуть ли не по команде «Смирно» и называли Чарли не иначе, как «сэр» или «полковник Бронсон». Я испытывал дурацкое чувство, словно я и другие офицеры — «плебеи»[14], а Чарли — старшекурсник, посаженный к нам за стол для поддержания порядка. Я нисколько не удивился бы, если бы он заставил нас съесть все без остатка. Мне совсем не хотелось есть — было как-то неловко. Я сочувствовал офицерам, явно запуганным Чарли и боявшимся вызвать его недовольство, но не смел проявить свое сочувствие. Это было бы предательством. Поэтому я сидел, ел и много разговаривал с соседями. Чарли время от времени задавал какой-нибудь вопрос, касающийся боевой подготовки, но большей частью ел молча. Я заметил, что во всей столовой было необычно тихо. Почти не слышно было разговоров. Солдаты тоже молча ели, шли с подносами за вторым и цепочкой тихо выходили из столовой. Не было слышно даже обычного лязга, когда складывали в кучу грязные подносы у выхода. Это была самая необычная солдатская столовая из тех, что мне приходилось видеть.

За кофе Чарли обратился с вопросом к сидящему рядом капитану:

— Грейсон, почему из вашей роты каждое утро столько солдат ходит в санитарную часть?

— Вероятно, потому что они больны.

— Я говорил вам всем, что не потерплю массовой симуляции. Это не значит, что мы лишаем солдата возможности пойти в амбулаторию, если он болен. Но я не допущу, чтобы солдат утром выходил из строя, болтался вокруг санитарной части, получал две таблетки аспирина и пропускал утренние занятия. Требую от всех командиров рот, прежде чем отпускать солдата в санитарную часть, убедиться, что он действительно болен.

— Мы не врачи, полковник Бронсон. Если солдат говорит, что он болен, я не вправе сказать, что он здоров, и не пускать его в санитарную часть.

— Бросьте, Грейсон! Вы достаточно давно служите в армии, чтобы распознать симулянта. В вашей роте есть один солдат, который пробыл в лагере двадцать три дня. Двадцать один из них он записывался в санитарную часть и каждый раз жаловался на расстройство желудка. Расстройство желудка — так я и поверил! Он просто симулирует. И знает об этом. Вы тоже знаете, и я отлично знаю, черт возьми.

Грейсон на мгновение заколебался. Полковник старался смутить его взглядом, но ему это не удалось.

— Полковник, я знаю солдата, о котором вы говорите. Он воюет с самой Сицилии. У него «Пурпурное сердце» и три боевые медали. Он только что выписался из госпиталя после ранения. Я не вижу особого преступления в том, что он старается увильнуть от лекции по материальной части винтовки М-1 и не хочет слушать, как сержант втолковывает ему, что для приветствия надо вытянуть и соединить пальцы правой руки. Вы правы, полковник: он симулирует. Симулирует с моего ведома и при моей поддержке.

— Позвольте вам разъяснить, капитан Грейсон, и это относится ко всем остальным, кто не понял моих распоряжений. Здесь воинская часть, и я ее командир. Все солдаты части участвуют во всех учебных мероприятиях. Все без исключения. Все. Если кто-либо из вас думает, что, будучи здесь временным человеком, как и солдаты, он может бездельничать, то глубоко ошибается. Вы можете пробыть здесь неделю или, самое большее, месяц, но пока вы здесь и пока находитесь под моим командованием, извольте вести себя как положено офицеру и подчиняться моим распоряжениям. Ясно? Если нет, я буду рад разъяснить вам наедине. Грейсон, я требую, чтобы в вашей роте резко сократилось количество солдат, обращающихся в санитарную часть.

— Прошу разъяснить, сэр, какие именно болезни разрешается лечить.

— Не задавайте дурацких вопросов.

— Вы меня не поняли, полковник. Это вовсе не дурацкий вопрос. Я хочу уточнить положение. Прошу разъяснить полученное мною распоряжение. Какие именно болезни разрешается лечить?

— Вы с первого дня держитесь вызывающе, Грейсон.

— Нет, сэр, вы ошибаетесь. Я не какой-нибудь скороспелый офицер. Я уже три с половиной года в армии и почти половину этого времени участвовал в боях. Я давно понял, что выступать против начальства — все равно что мочиться против ветра. Мне приходилось бывать в пересылках, но такой я не видел.

— Вам не нравятся порядки в этой пересылке, капитан?

— Это риторический вопрос, полковник, или вы разрешите мне ответить?

— Я задал его, чтобы получить ответ.

— Коротко говоря, дело в том... Да, мне не нравятся здешние порядки.

— Может быть, вы потрудитесь представить какие-либо конкретные предложения, капитан?

— Я не вижу ничего плохого, полковник, в том, что новое пополнение проходит своего рода повторный курс основной подготовки. Возможно, им это даже полезно. Во всяком случае, занятия отвлекают людей от мысли о будущем месте назначения и настолько изматывают, что у них уже не хватает силы жалеть себя. Я это одобряю.

— Благодарю вас, капитан.

— Но я не одобряю такого же обращения с ветеранами. Простите меня, сэр, но довольно нелепо заставлять солдата, возвращающегося из госпиталя на передовую, в свою часть, совершать пятнадцатимильный марш с полной полевой выкладкой. Или пропускать через газовую камеру, или рассказывать ему, как надлежит приветствовать офицеров женской вспомогательной службы, или учить ориентированию по компасу и чтению карты. Это оскорбительно, унизительно и неоправданно жестоко.

— Я учту ваше мнение, капитан. А как же прикажете поступать с вашим боевым ветераном?

— Так, как поступает всякий другой начальник всякой другой пересылки. Дайте ему возможность вечером проскользнуть через ограду, выпить и найти себе девку. Разрешите ему спать по утрам и писать письма домой. Показывайте каждый вечер кино на открытом воздухе, и пусть у него на заднице образуется кольцо от сидения на каске. Перекиньте им мостик для возвращения на фронт. Полковник, ведь очень немногие симулируют, бегут или уклоняются от отправки. Солдаты заслуживают хоть немного человечности и сочувствия.

— Надеюсь, вы все это запоминаете, Капа. Капитан Грейсон — лучший друг солдата. Когда кончится война, он может выставить свою кандидатуру в конгресс. Голосуйте за Пита Грейсона — друга солдат!

— Это нечестный бой, полковник. У вас в руках оружие, которым мне запрещено пользоваться, — сарказм.

Они смотрели в упор друг на друга целую минуту. Не знаю, как другие офицеры, но я чувствовал себя неловко, слушая эту перепалку.

— Еще один вопрос, полковник, — прервал молчание капитан Грейсон. — Когда я выберусь отсюда ко всем чертям? Вы сами сказали, что нештатные офицеры задерживаются здесь на пару недель, самое большее — на месяц. Я здесь уже почти три месяца. Ведь у меня не такая уж необычная военно-учетная специальность. Я уверен, что за эти три месяца поступали заявки на командира линейной роты.

— О да, капитан. Было много заявок.

— Но?

— Но что, капитан?

— Почему меня не отправили?

— Вас не могли отправить, капитан. Видите ли, я вычеркнул вашу фамилию из списков на отправку. Вы так прекрасно работали, что я попросил зачислить вас в постоянный состав.

— Что, что?

— Капитан, к старшему начальнику обычно обращаются либо по званию, либо со всеобъемлющим словом «сэр».

— Полковник Бронсон, сэр, если я вас правильно понял, вы сказали, что исключили мою фамилию из списков на отправку? Если я вас правильно понял, вы сказали, что попросили оставить меня здесь до конца войны?

— Вы поняли меня совершенно правильно, капитан. Вы сами сказали, что вы не какой-нибудь скороспелый офицер. В таком случае вы должны понимать, что значит не подчиняться распоряжениям своего командира.

— Я выполнял все ваши распоряжения.

— Каждый солдат вашей роты, пробывший больше двух дней в бою, ходит в санитарную часть чаще, чем на вечернюю зорю. Мне не приходилось хронометрировать ваши десятимильные марши, но я твердо уверен, что они сводятся, скорее, к трехмильным. Я слышал о ваших замечательных указаниях — укладывать облегченное снаряжение так, чтобы оно выглядело, как полная полевая выкладка. Я заметил, что ни один солдат вашей роты никогда не получал выговоров на осмотре. Вы все еще считаете, что выполняете мои распоряжения, капитан?

— Вы не имеете права задерживать меня здесь, сэр.

— Повторяю. Я командую этим лагерем. Вы находитесь в моем подчинении. Я могу держать вас здесь до тех пор, пока последний солдат на Европейском театре не истратит свое выходное пособие по демобилизации. Я очень хорошо представляю, что вы обо мне думаете, капитан. Вы достаточно военный человек, чтобы по крайней мере понять, что две серебряные полоски на ваших погонах[15] не имеют никаких шансов против серебряного орла на моих погонах[16]. С одной стороны, это удерживает меня от того, чтобы сказать, что я о вас думаю, а с другой — не позволяет вам отругать меня.

— Может быть, снимем их, полковник, и поговорим свободно?

— Вам бы хотелось этого, не правда ли? По-видимому, это соответствовало бы вашей романтической натуре. Но вам нечего сказать, капитан, нечего добавить к тому, что может сказать каждый присутствующий в этой столовой. Зверюга Бронсон, зазнавшийся полковник, тиран, деспот, грязный, паршивый сукин сын. Я ничего не пропустил, капитан?

— Это краткое резюме, полковник, но еще не все.

— Ну а вы, капитан? Вы-то кем хотите быть — самым популярным мальчиком в школе? Да вы не имеете самого элементарного понятия о том, как командовать людьми.

— А вы, сэр?

— Уж я-то, черт возьми, умею командовать.

Спор начинал выходить за допустимые рамки. Я уловил в голосе Чарли те угрожающие нотки, которые слышал раньше, когда спросил его об Элен, и решил, что пора прекратить спор, пока Чарли не толкнул Грейсона на такой поступок, который доведет его до военно-полевого суда.

— Чарли, — сказал я, — не пора ли вернуться к шахматам?

— Заткнись, Капа. Не суй нос не в свое дело.

Наверно, мне следовало встать из-за стола, захватить свою сумку и вернуться в Париж. Но я этого не сделал.

— Разрешите сказать вам еще одну вещь, капитан, — сказал Чарли.

— Пожалуйста.

— Вас не продержали бы и шести месяцев в армии мирного времени. Капитан! Смешно! Вы не годитесь и в капралы. Вы — штатский человек. Подручный материал, которым мы пользуемся. И у вас еще хватает наглости заявлять, что я не умею командовать!

— Полковник, нет ни одного человека в этом лагере, а может быть, и на всем Европейском театре, который не знает вашего прошлого и вашей репутации. Разве вы умеете командовать? Сэр, если позволите, я хотел бы добавить еще одну кличку к тому перечню, который вы огласили минуту назад. Эта кличка пристала к вам, как клеймо. Убийца Бронсон. Если вам не дают возможности губить солдат в бою, вы стараетесь сломить их дух и морально уничтожить в тылу. Убийца Бронсон, сэр.

Чарли встал из-за стола. Кровь бросилась ему в лицо, руки сжались в кулаки с такой силой, что побелели суставы.

— Капитан, — проговорил он, — заверяю вас, что вы проведете здесь весь остаток войны. Вы не пропустите ни одного пятнадцатимильного марша. И клянусь богом, вы будете командовать ротой так, как я требую.

Он повернулся и вышел из столовой.

Я ушел вслед за ним, потому что не хотел оставаться за столом с Грейсоном и другими офицерами после его ухода. Я догнал Бронсона в коридоре, и мы вместе прошли в его комнату. Ни один из нас не произнес ни слова. Комната была очень симпатичная, с большой кроватью под балдахином, легкими изящными стульями и столами, картинами, украшенными позолотой зеркалами, гобеленами и большими балконными окнами, выходившими в английский парк, расположенный позади дома.

— Чин имеет свои преимущества, — заметил я, чтобы прервать молчание. Это не подействовало.

Чарли открыл тумбочку у кровати и достал бутылку шотландского виски. Потом прошел в кухню. Я услышал, как хлопнула дверца холодильника. Он вернулся, неся поднос с кубиками льда и кувшином, наполненным водой. Я сел на кровать, снял ботинки и с мрачным видом принял протянутый мне бокал. Он налил огромный бокал себе.

— Сожалею, что тебе пришлось стать свидетелем этой сцены за обедом, — сказал он.

— Забудь об этом.

— Обязательно. А ты?

— Получилось довольно грубо.

— Если не возражаешь, Капа, не будем возвращаться к этому инциденту. Можно поговорить о чем-нибудь другом?

— Как вам угодно, сэр. В конце концов, вы мой командир. А я — не что иное, как ничтожный штатский человечек в форме.

— Жалкий ублюдок! Убийца Бронсон! Какого черта он в этом понимает?

— По-моему, мы решили не говорить об этом, Чарли.

— Мы и не говорим.

— А знаешь, ты прав. Я мог бы написать очерк о вашем лагере.

— Видимо, тебе это кажется забавным?

— Не очень. Как насчет вашего женского отряда, Чарли? Бывает что-нибудь предосудительное?

— Ничего.

— По чьей мерке: по твоей или по моей?

— Даже по твоей, Капа. Я сам отбираю туда женщин и не беру таких, которые могут доставить неприятности. Только этого мне и не хватало — чтобы солдаты лазили в женские бараки.

— Небось все уродины?

— Как химеры на соборе Парижской богоматери. — Он засмеялся. — Думаю, что в гражданской жизни они были профессиональными борцами.

— Хочешь сыграть в шахматы?

— Не сегодня, Капа. Нет настроения.

— Он таки попортил тебе нервы, правда?

— Конечно. Не съездить ли нам в Париж на моей машине?

— И разыскать твою девчонку в грязных туфлях?

— Разве я говорил об этом?

— А разве тебе не пришла в голову такая мысль?

— Иди ты к черту!

Он снова наполнил бокалы.

— Чарли, я опять рискну показаться назойливым...

— Разве я могу тебе запретить?

— Думаю, что нет. Ты тут разглагольствовал насчет использования вещей, о том, что всякая вещь имеет определенное назначение, что солдаты — это расходный материал, что надо использовать имеющиеся под рукой материалы. А сам-то ты применяешь это на практике?

— Что ты хочешь сказать?

— Что это, черт возьми, за символ — туфли с цветными союзками и шерстяная кофточка? Погоди. Я не капитан, и ты не можешь вычеркнуть меня из списков на отправку. А орлы на твоих погонах для меня ни черта не значат.

— Как ты сказал, Капа, чин имеет свои преимущества. А разве ты выше меня по званию, жалкий штафирка?

— Чарли, ты добился того, что тебя подстрелили. Забудем на время военную сторону вопроса. Перестанем гадать о том, просил ли ты прострелить себе задницу или был самоуверенным военным гением. Важно, что тебя подстрелили. Ты попадаешь в парижский госпиталь и получаешь моральную взбучку. Ты отправился в Париж и подцепил шлюху. Конечно, она чистая, носит туфли с цветными союзками и белую блузку, но все же она шлюха. Отлично. Но что же дальше? По каким-то дурацким соображениям ты не хочешь, чтобы она была шлюхой. Ты пытаешься превратить ее в нечто иное, чем она не является и не может стать. И чего ты добиваешься? Ты ее совершенно сбил с толку. Она не может стать тем, чем тебе хочется. Ты не позволяешь ей оставаться тем, чем она фактически является. Ты не используешь материал, имеющийся под руками, Чарли, старина. Ты превращаешь ее в свою дочку, или в девушку из соседнего дома, или бог знает во что. Но она — ни то, ни другое. Ты лишаешь ее основного качества — гордости и инстинкта добропорядочной проститутки. Превращаешь ее в дурацкий символ неизвестно чего. Пьяный солдат, прижимающий ее к стене, ведет себя с ней лучше, чем ты.

— Еще одно обвинение — зверюга Бронсон несправедлив к парижским шлюхам.

— Думаешь, ты сделал ей одолжение тем, что не переспал с ней? Никакого одолжения. Ты заплатил ей ни за что. Во всяком случае, так смотрит на это она. Она стала объектом благотворительности. Ты превратил ее в шлюху другого сорта, Чарли. Гораздо худшего сорта. Ты не дал ей даже испытать удовлетворение от честно заработанных денег.

— Из всех вас, кто носит на рукаве эту паршивую корреспондентскую нашлепку, нет ни одного, кто не разделял бы заблуждений Хемингуэя. Ей-богу, звериная шерсть так и прет у вас через военную блузу. Вы самцы, вы сильный пол. Вы спите с бабами, пьете, играете в покер. Вы такие настоящие мужчины, черт вас подери, что стоит вам встретить человека, который не подходит под ваш шаблон, как вы сразу причисляете его к чудакам.

— Не сваливайте с больной головы на здоровую, полковник. Речь идет не обо мне, а о вас.

— Кто тебе разрешил обсуждать мои поступки?

— Мне не нужно разрешения. Скажи мне правду, Чарли. Разве тебе не хотелось забраться с ней в постель? Неужели ты ее даже не пощупал? Как ты мог утерпеть?

— Не смей со мной так разговаривать!!

Чарли поставил свой бокал. Он был взбешен. Но мне было наплевать. Я помнил, как он воспользовался преимуществом своего звания, когда капитан задел его за живое. Теперь я решил, чтобы не остаться в долгу перед капитаном, подпустить Чарли пару собственных острых колючек.

— Как ты мог утерпеть, Чарли?

— Я велел тебе заткнуться.

Я допил свой бокал, налил снова и наполнил его бокал тоже. Мы выпили залпом. Я опять наполнил бокалы. Черт с ним, можно и напиться — в пересылке творятся дела и похуже.

— Ведь она шлюха, Чарли. Неужели ты не мог проявить немного человечности и переспать с ней, как с обыкновенной шлюхой?

— Оставь меня в покое.

— Ведь она шлюха, Чарли. Почему ты не обращался с ней, как со шлюхой?

— Она бы забеременела. Надо было бы что-то делать. Она попала бы в катастрофу. Замолчи, Капа! Черт вас всех возьми!

Он с силой швырнул через всю комнату бокал, который попал в стену и разбился вдребезги. Чарли прошел в кухню и принес другой. Медленно наполнив его, он уселся.

— Я знаю, Капа, — тихо сказал он, — что шлюхи не беременеют, а если и случается — это профессиональный риск, клиента это не касается.

— Выпьем за это. Подобно Великой хартии вольностей, это одна из великих истин нашей цивилизации.

— Знаешь, Капа, все вы, «настоящие мужчины», уж слишком увлекаетесь сексом.

— Теперь ты устанавливаешь нормы поведения для всего остального мира. Кто ты такой, чтобы диктовать мне, какой должна быть моя половая жизнь?

— Я только говорю, что, по-моему, ее значение переоценивают. Хочешь кое-что узнать? За всю свою жизнь я спал только с двумя женщинами. Одна из них Маргарет. Я погубил жизнь обеим женщинам тем, что спал с ними.

— Каким образом?

— В первый раз это закончилось трагедией. Второй раз привело, быть может, к еще худшему: к полному крушению семьи. Можно сказать, Капа, что я убил обеих женщин в постели.

К этому времени я уже порядком нагрузился, но налил еще бокал для прояснения мозгов. Говорят, иногда это действует. Чарли стоял и смотрел на меня. Мне хотелось, чтобы он замолчал. Я чувствовал, что если он будет продолжать разговор, то наговорит такого, чего никогда не сказал бы в трезвом виде и при свете дня. Вместе с тем я чувствовал, что нет такой силы на свете, которая могла бы его удержать.

— Ты прав в одном, Капа. Я действительно имел намерение с ней переспать.

— Со шлюхой в белых туфлях?

— Мне очень хотелось женщины. Мне требовалось нечто большее, чем просто с ней переспать. Я хотел утешить ее, обнять и утешить. Я сидел с Армстронгом в том открытом кафе и смотрел на проходящих женщин. Они пугали меня. Все были такие шикарные, нарядные. Они подняли бы меня на смех, если бы я попытался их обнять и утешить. Эта меня не пугала. Она выглядела такой молоденькой, свежей, почти невинной. Я инстинктивно почувствовал, что эта не стала бы смеяться. Потом я узнал, что ее зовут Элен. Это окончательно решило дело: не надо было даже беспокоиться о том, как бы не назвать ее другим именем.

— Другим именем?

— Однажды я допустил такую ошибку.

— Слушай, ты болван. Ты ей платишь деньги, покупаешь ее. Если захочешь, можешь называть ее хоть Понтием Пилатом.

— Я купил другую. И тоже ей платил.

— Когда это было?

— Давно, Капа. Очень, очень давно. Забудь об этом. Для тебя это не имеет никакого значения.

— Почему ты так думаешь?

— Может быть, и не так. Может быть, я ошибаюсь. Налей себе еще, Капа. Это длинная история.

Я потянулся за бутылкой и только успел ее схватить, как дверь в комнату открылась. Я поднял глаза. На пороге стоял капитан Грейсон. Он был очень пьян. Чарли обернулся и посмотрел на него.

— Какого черта вам надо, капитан?

Грейсон уперся руками в косяк, словно для того, чтобы никто не мог пройти мимо.

— Я хотел сказать вам еще несколько имен, которые пришли мне в голову: ублюдок, душегуб, мерзавец, сукин сын.

— Это все, на что вы способны, капитан? Беда с вами, штатскими. Даже не умеете как следует ругаться.

— Предупреждаю вас, Бронсон: лучше включите меня в список на отправку завтра утром.

— Я вас включу в список после того, как каждый немецкий и японский солдат получит пенсию и уволится с военной службы. Вы отправитесь из лагеря как раз вовремя, чтобы успеть отпраздновать свое семидесятипятилетие.

— Предупреждаю, Бронсон. Отправьте меня завтра утром.

— Или? Ты, сморчок! Или что?

Грейсон снял руку с косяка, полез в карман и вытащил пистолет. Я заметил, что он снят с предохранителя, и бросился на пол. Мне приходилось видеть, какую дырку в теле может пробить 11-миллиметровая пуля на таком близком расстоянии. Я бросился на пол и откатился за шезлонг.

— Ах, у капитана пистолет. Воинственный капитан Грейсон имеет пистолет. Как вам это нравится?

— Из этой засады тебе не удастся выбраться живым, убийца. Или садись за стол и сейчас же напиши распоряжение о моей отправке, или...

— Или что?

— Или я продырявлю твои паршивые потроха и выпущу из тебя твой солдафонский дух — вот что.

Чарли рассмеялся.

— Ради бога, Чарли, напиши распоряжение, — взмолился я. — Он не шутит.

— Кто не шутит? — отозвался Чарли. — Капитан Грейсон? Посмотрим, шутит он или не шутит.

— Ради бога, Чарли... — повторил я.

— Не вмешивайся, Капа... А теперь, капитан, посмотрим, какой солдафонский дух сидит в вас. Сейчас я пойду на вас, а когда подойду достаточно близко, отберу у вас пистолет и с его помощью сделаю из вас отбивную. Я иду.

Чарли направился навстречу Грейсону.

Грейсон не сводил с него глаз. В них появилось выражение испуга.

— Бронсон, не валяйте дурака, — сказал он. — Все, что мне надо, это получить распоряжение об отправке. Не заставляйте меня стрелять.

— Вы ничего не получите, капитан, кроме удара пистолетом по морде. Вы — трусливый щенок. Стреляйте! Стреляйте же! Если не станете стрелять, я выбью из вас Душу.

Бронсон снова двинулся на Грейсона. Внезапно пистолет в руке Грейсона выстрелил. Пуля настигла Чарли посередине комнаты. Грейсон стоял в оцепенении, уставившись на пистолет, зажатый в руке. Чарли покачал головой, прыгнул на Грейсона и ударил его кулаком в лицо. Из носа Грейсона хлынула кровь. Я услышал, как затрещали кости. Грейсон застонал и соскользнул на пол. Бронсон поднял его и, приставив к стене, продолжал бить кулаком по лицу. Весь его мундир был забрызган кровью. Бронсон методически изо всей силы колотил капитана кулаком по лицу. Грейсон несколько раз вскрикнул и потерял сознание. Бронсон продолжал колотить, выкрикивая: «Ах ты, паршивая сволочь! Не смог даже выстрелить как следует! В трех метрах не сумел попасть мне в живот из пистолета! Так вот тебе за это! Вот тебе!.. Будь ты проклят! Почему ты не смог выстрелить мне в живот?»

Я попытался его оттащить. Но это было бесполезно. Тогда я схватил со стола бутылку виски и направился к нему. Он все еще колотил Грейсона. Лицо капитана превратилось в сплошное кровавое месиво.

В этот момент распахнулась дверь, и вошли двое военных полицейских. Бронсон выпустил Грейсона, и тот соскользнул на пол. Тут я впервые заметил, что из раны на плече Бронсона течет кровь. Он повернулся к полицейским.

— Арестовать этого человека! — приказал он. — Он обвиняется в покушении на убийство.

Полицейские выволокли Грейсона из комнаты. Я взял свою солдатскую сумку и направился к двери.

— Пока, Чарли, — сказал я. — Это было очень поучительное зрелище.

Я вышел из комнаты. Наверно, он даже не слышал, как я ушел. Он стоял посреди комнаты и плакал, из раненого плеча сочилась кровь.

Загрузка...