Погруженный в мечты и бережно храня вино, спрятанное на груди, ехал Теодор домой, заранее придумывая объяснения своего опоздания перед матерью; но вдруг на дороге, ведущей в Хорощу, он увидел огромный тарантас в шесть коней, с которым, по-видимому, что-то случилось, потому что он лежал на боку на земле, а около него суетились люди; тут же стояли две дамы в кринолинах и светлых платьях с локонами на голове, склонившись над третьей дамой, которая лежала на траве, как будто в обморочном состоянии. Теодору невозможно было проехать незамеченным мимо сломанного тарантаса. Сначала он подумал было свернуть с дороги и объехать полем, но потом ему показалось неловким избегать встречи с людьми, которые могли нуждаться в его помощи. А, может быть, и юношеское любопытство заставило его подъехать поближе к этим кринолинам в локонах.

Сдерживая коня, он начал медленно приближаться к ним, внимательно присматриваясь к этим путешественницам, вынужденным ждать на проезжей дороге чьей-нибудь помощи.

И экипаж, и кони, очевидно, принадлежали людям состоятельным, заботившимся о пышности выезда.

У тарантаса была сломана ось, и он лежал на боку на земле. Кучер и форейтор стояли подле коней, еще один слуга доставал что-то из глубины перевернутого тарантаса. До слуха Теодора долетали пискливые женские голоса. Несколько раскрытых коробов лежали на земле.

Паклевский не мог рассмотреть лежавшую на земле даму, потому что ее заслоняли две другие, суетившиеся подле нее.

Обе они были еще не стары, а та, что помоложе – поражала с первого взгляда своей необыкновенной красотой. Это был нежный цветок, а причудливый наряд сидел на ней так, как будто бы она в нем и родилась. Ее маленькая, изящная фигурка, с головкой, украшенной светлыми локонами, уложенными в изысканную прическу, в кружевах, в шелковом, переливавшемся всеми цветами платье, затканном веселыми букетами, в туфельках на высоких каблуках, которые еще более уменьшали ее и без того крошечную ножку, имела в себе что-то такое неотразимо привлекательное, что невозможно было оторвать от нее взгляда. Несмотря на катастрофу в открытом поле на проезжей дороге, несмотря на обморок спутницы, это жизнерадостное юное создание бегало, прыгало, хлопало в ладоши, кружилось, как птичка, и, казалось веселилось от души и забавлялось создавшимся положением. Кругленькое, розовое, пухлое личико девушки, напоминало изображение ангелов, которыми украшали в то время потолки; на этом милом личике сияли васильковые глаза, а когда розовые губки раскрывались улыбкой, то на щечках выделялись две ямочки, как будто предназначенные для поцелуев. И вся она была такая беленькая и нежная, как будто и воздух, и солнце не касались ее лица.

Рядом с этим игрушечным созданием стояла высокая, довольно полная дама, лет тридцати с небольшим, очень красивая и очень нарядная, с мушками на продолговатом лице, с черными глазами, волосами и бровями, в платье с воланами, подхватами, кокардами, шнурками, очень сильно декольтированная, что было ей к лицу и, склоняясь над лежавшей на земле, старалась успокоить ее и привести в чувство.

У дамы, лежавшей на земле, была под головой подушка, взятая из тарантаса, прическа ее была растрепана, лицо бледно, и глаза закрыты. Первое впечатление испуга при падении уже прошло, и она начинала успокаиваться, но время от времени ее сжатый рот издавал пискливый крик, и тогда желтые, худые и некрасивые руки ее конвульсивно подергивались. При каждом таком припадке старшая из женщин, стоявшая над нею, старалась уговорить и успокоить ее.

– Chere, старостина! – воскликнула она. – Не надо же так волноваться. С тобой может сделаться истерика.

– А, а! Cest plus fort que moi![*] – говорила лежавшая дама.

– Да ведь никто из людей и из нас не пострадал…

– Примите, тетя, бобровые капли, они всегда вас успокаивают! –вступила в разговор хорошенькая паненка.

Но лежавшая, не обращая внимания на все уговоры и успокоения, не переставала издавать спазматические крики.

Как раз в эту минуту дамы, занятые старостиной, заметили подъезжавшего Теодора. Он был еще настолько далеко, что не мог их слышать. Дама-брюнетка первая смерила взглядом знатока приближавшегося юношу, и так как паклевский был, действительно, на редкость красив собою, то она не могла удержаться от негромкого восклицания:

– Но какой прелестный юноша! Какой прелестный!

Розовая мордочка с любопытством повернулась, и Теодор увидел устремленные на него с детской смелостью голубые глазки, но что всего удивительнее, – лежавшая в обмороке старостина подняла голову и принялась торопливо оправлять рассыпавшиеся волосы, совершенно забыв о спазмах. Зажмуренные глаза ее раскрылись и вместе с другими обратились на Антиноя, который, заметив устремленные на него любопытные взгляды, страшно смутился и уж хотел подхлестнуть коня, чтобы свернуть и проехать мимо дам, которым он был, по-видимому, не нужен, когда старшая пани, брюнетка, повелительны знаком приказала ему остановиться. Не было никакой возможности противиться воле женщины, очутившейся в подобном положении. Теодор задержал коня и, соскочив с седла, с поклоном приблизился к дамам.

– Пан – местный житель? – спросила брюнетка.

– Я здесь всего несколько дней, – сказал Теодор, – но мои родные живут недалеко отсюда.

Когда он говорил это, все три женщины, совершенно не скрывая своего любопытства, без церемонии приглядывались к нему.

Молоденькая девушка не уступала старшим в смелости и решительности взгляда.

– Ради Бога, – прибавила брюнетка, – достаньте нам кузнеца, каретника, людей и помощь. Полчаса тому назад наш слуга поехал в этот…

В эту… Ну, как это называется? – спросила она, указывая рукою на видневшуюся вдали Хорощу.

– Местечко Хороща, – сказал Тодя.

Старостина, сидевшая на земле, прервала его.

– Ma foi! Прелестное местечко! И оно еще имеет претензию называться местечком?

Розовый амурчик расхохотался, показывая жемчужные зубки. Смех этот был так заразителен, что даже Теодор, не имевший не малейшей охоты смеяться, взглянув на смеющуюся куколку, не удержался от улыбки.

– Я как раз еду в Хорощу, – сказал он, – и постараюсь прислать оттуда людей!

– Но в Хороще…

А чье это местечко? – спросила старостина.

– Пана гетмана из Белостока, – отвечал Паклевский.

– Но там же должны быть экипажи – пусть вышлют нам!

– Вы, сударь, наверное, состоите при этом дворе, – восклицала старостина, сидевшая на земле.

Но юноше показалось обидным даже самое предположение о том, что он мог принадлежать к этому двору; он покраснел и смело отвечал:

– Я не принадлежу никому, кроме себя, а к этому дворцу не имею никакого отношения!

Брюнетка закивала головой, амурчик зарумянился и растерялся, а старостина приняла гордый вид и сказала недовольным тоном:

– Принадлежите ли вы ко двору или нет, но видя дам из хорошего общества в таком положении, кавалер обязан тем или иным способом помочь им.

Выговор этот смутил Теодора.

– Я к вашим услугам, милостивая государыня, и готов, в чем только могу, услужить вам, – скажу только в свое оправдание, что моя мать больна, и я спешу домой с лекарствами для нее. Кроме того, я недавно только приехал сюда и мало кого знаю. Но я тотчас же поеду в Хорощу и дам знать при дворе…

Тодя собирался уже вскочить на коня, когда старостина, следившая за ним, не спуская глаз, и, может быть, недовольная тем, что он так скоро исчезает, прочитала ему еще наставление:

– Слушай, сударь, и запомни это, что тот, кто имеет счастье встретиться в пути с высокопоставленными дамами и приблизиться к ним, не убегает от них, как от зачумленных, не открыв своего имени. Кто вы, сударь? От кого вы родились?

Этот навязчивый и смешной вопрос, вызвавший у блондинки взрыв заглушенного смеха, совсем смутил бедного Теодора. Он покраснел, как девушка.

– Мое имя мало кому известно, – сказал он, – а для высокопоставленных дам не представляет интереса, – меня зовут Паклевский…

Дамы переглянулись между собой, как бы недоумевая, как мог такой красивый юноша носить такую обыкновенную фамилию.

– Но кто же ваша родительница? – прибавила настойчивая старостина, надеясь найти разгадку породистого вида простого шляхтича в имени его матери.

– Моя мать урожденная Кежгайловна, – отвечал Теодор с оттенком нетерпения.

Услышав это имя старостина всплеснула руками, брюнетка с любопытством склонилась к ней, и обе оживленно заговорили между собой, понизив голос, так что розовая паненка, чтобы услышать их разговор, должна была наклониться к ним, но брюнетка оттолкнула ее.

Бедняжке, поплатившейся так жестоко за свое любопытство, не оставалось ничего иного, как только устремить на красивого юношу васильковые глаза. Он как раз приготовлялся сесть на коня, но, встретив этот взгляд, так растерялся, что потерял всякое самообладание, и, стоя на дороге, на глазах у всех, они принялись переглядываться и усмехаться друг другу, забыв обо всем на свете. И только, когда таинственное совещание старших окончилось, и брюнетка, оглянувшись, увидела, что происходит, она дернула куколку за платье. Та же вскрикнула, испуганная и смущенная тем, что ее поймали на месте преступления.

Старостина, раз уже впав в поучительный тон, видимо, желала продолжать в том же духе и не отпускать юношу, пока не научит его правилам приличия.

– Ну, сударь, послушай еще, – заговорила она. – Отрекомендовав себя высокопоставленным дама, ты имеешь право вежливо осведомиться: с кем имею честь? И тогда ты узнал бы, по крайней мере, что я старостина Кутская, а вот эта дама – моя сестра – генеральша, а эта вертушка – ее дочь и моя племянница… А, если бы ты так поехал, ничего не спросив, то и не мог бы даже рассказать, кого встретил случайно на дороге.

На этот раз Теодор не только не разобиделся, но улыбнулся, почтительно поклонился и обвел взглядом всех дам, и когда дошел до амурчика, то взгляд его стал таким пристальным и горячим, что девушка вся зарделась, смутилась, засмеялась и, не обращая внимания на тетю и маму, изящно присела перед ним, кивнув головкой, и как бы говоря: до свиданья на том или ином свете!!

И ничего не было удивительного в том, что Теодор долго не мог попасть ногой в стремя и еще несколько раз оглянулся на амурчика. Получив скромное воспитание, вдали от женского общества, и в первый раз в жизни встретившись с таким ангелочком, он на минуту потерял голову.

Ветреная паненка так пленила его, что он долгое время ничего не видел перед собой: в глазах его так и стояли розовые губки, две ямочки около них, васильковые глаза, и вся кукольная фигура девушки. Наконец ему и самому стало стыдно, что он так поддался впечатлению этой встречи.

Он хотел заехать в Хорощу, чтобы похлопотать об экипаже для старостины и генеральши, но, приблизившись к местечку, убедился, что посланный верховой уже исполнил данное ему поручение и сопровождал экипаж для дам.

Таким образом, Тодя мог, не задерживаясь, ехать прямо в Борок.

В пути ему поневоле пришлось собрать свои мысли, потому что надо же ему было объяснить матери свое опоздание; о гетмане он не смел ей рассказывать и решил скрыть встречу с ним; пришлось все свалить на старостину и генеральшу. Поразило его то обстоятельство, что, когда он вымолвил имя своей матери, обе дамы, словно испугавшись чего-то, принялись перешептываться между собой. Значит, они знали ее имя, по крайней мере, слышали о ней.

Как известно, род Кежгайлов был одним из самых старых и богатых в Литве. Но теперь он считался вымершим.

Отец Беаты, воеводич, носивший раньше другую фамилию, стал называться Кежгайлом, доказывая, что фамилия эта перешла к нему от старшей, уже вымершей линии. Из-за этого была даже тяжба с последним наследником Кежгайлов, но воеводич упрямо стоял на своем. Правда, он уж не был теперь так богат, как его предки, но недостаток богатства он восполнял надменностью и был известен своим чудачеством и сумасбродными выходками. Никому не было охоты спорить с ним, потому что для того, чтобы поставить на своем, он не жалел ни сабли, ни карабина, ни даже собственной жизни, ничего вообще, кроме денег.

Было уже совсем темно, когда Теодор подъехал, наконец, к усадьбе и был очень удивлен, заметив на крыльце свою мать в обществе кого-то постороннего.

Он издали успел разглядеть только чью-то белую одежду и не сразу заметил, что сидевший рядом с матерью гость был старый монах-доминиканец с лысой головой и пожелтевшим лицом. В этом не было ничего удивительного, потому что к ним иногда заезжали ксендзы из Хорощи и из Бельска, среди которых у егермейстера Паклевского было много приятелей и знакомых; но этого старца Теодор никогда перед тем не видел.

Мать, увидев сына, пошла к нему навстречу, с беспокойством расспрашивая его о том, что с ним случилось, и Теодор тотчас же поспешил оправдаться, свалив всю вину на случай с опрокинувшимся экипажем и на болтливость старостины.

Пока сын с матерью разговаривали между собой, монах, сидевший на крыльце, имел время присмотреться к новоприбывшему. Хозяйка, вспомнив о госте, взяла Теодора за руку и подвела его к старцу, шепча юноше на ухо: отец Елисей – родной брат твоего деда, это святой человек…

Теодор с глубоким смирением подошел к монаху и, склонившись к его руке, поцеловал ее. Тот, растроганный, долго молча смотрел на него, потом обнял его и поцеловал в голову.

– Вот, вот! – громко заговорил он. – Вот каким Бог посылает человека в свет в состоянии невинности – прекрасным, как цвет весенний, и светлым, как херувимы; а что делает из него жизнь! В могилу сходят тряпки и сор! Егермейстерша, очевидно, привыкшая к чудачествам отца Елисея, не удивилась этому восклицанию, вырвавшемуся из его уст; но Теодор, едва понявший, к кому это относилось, был очень изумлен. Старец смотрел на него с восхищением.

– Мать, должно быть, сказала тебе, – прибавил Елисей, – что я вам близкий по крови. Так – по мирским понятиям – но теперь я одинаково близок и одинаково чужд всем людям… Все, что было во мне земного, стерла вот эта одежда; теперь я кающийся, Божий молитвенник – пес Господень (Domini canis).

Старец рассмеялся.

– Нельзя же псам, хотя бы и Господним, признаваться в своем кровном родстве с тщеславными светскими людьми. К чему это?

Хозяйка рассеянно слушала.

– Я пришел к вам, потому что долг велит нам утешать огорченных, –сказал старец, – хотя бы я был вам совсем чужой, я должен принести вам слово Божие и стучаться в ваши сердца, пока они не откроются… Мир вам! Мир вам!

– Юноша, – передохнув немного и, подняв глаза на Теодора, сказал старец, – мне хочется услышать твой голос! В голосе выражается душа! Говори! Какую деятельность ты выбрал?

– Дорогой отец, пока никакой! – отвечал Теодор с полным доверием к монаху, в котором чувствовал приязнь к себе, – я учился у пиаров и науки окончил; теперь, что Бог даст, и как судьба сложится? Не знаю сам. Большого выбора нет у меня…

– А что же тебя привлекает? – спросил отец Елисей. – Но только правду мне говори, потому что я все равно отгадаю, хоть бы ты и скрывал.

Теодор взглянул на него таким ясным взглядом, что старец возрадовался и весело воскликнул:

– Tabula rasa!

– Ксендз Конарский, – вмешалась мать, – хочет устроить его при канцелярии князя канцлера.

Отец Елисей покачал головой.

– Далеки от меня ваши дворы и владыки, – сказал он, – не знаю я ваших канцлеров… С Богом можно идти всюду, а Бог в сердце…

– Только не ко двору пана гетмана, – резко прервала хозяйка, – туда я не пущу его. – И как бы поняв друг друга, она и монах обменялись взглядами, а отец Елисей прибавил:

– Гетмана нельзя назвать злым, но у него слабая воля; а кто слаб, тем пользуются злые люди, и каждый порыв ветра нагибает того по-своему…

Он снова взглянул на прекрасного юношу и, указав ему место рядом с собою, с глубокой нежностью всматривался в его ясное лицо, словно не мог налюбоваться им вдоволь.

– Дай Боже, чтобы ты, мое дитя, вышел из ожидающей тебя битвы с таким же честным, правдивым, открытым и ничем не затуманенным лицом, какое у тебя теперь. Чистым выходишь ты на арену, и хорошо, если бы ты вернулся, хотя и израненным, но не запачканным.

Ты вступаешь в свет, в котором нет Бога.

Все там говорят о нем, но слово Его мертво для них, и слава бездушна… Они называют это большим светом, а на самом деле это – малый свет, потому что между ними и Богом – ворота закрыты. Все земное там на первом плане, а небесное – на последнем.

Но без борьбы нет победы! Ты должен идти, чтобы получить не хлеб насущный, а вечную пищу для души. Итак, с Богом иди, мое дитя!

Говоря это, старец уже не смотрел ни на Теодора, который внимательно к нему прислушивался, ни на егермейстершу, со слезами на глазах жадно хватавшую его слова, – взор его был устремлен в ясное небо, озаренное закатным сиянием.

Но вдруг, словно вспомнив что-то, он вскочил с лавки и принялся искать палку, которую он где-то поставил.

– Ах, Господи, Боже мой! Вот и солнце зашло, а настоятель, отпуская меня, строго приказал, чтобы я вовремя вернулся, – ведь путь не близкий!! – Но мы не пустим вас пешком, отец, – возразила Беата. – Тодя, беги скорее, вели заложить бричку…

– Мне бы более приличествовало идти пешком, – сказал отец Елисей, –но, правда, ноги у меня слабые.

Теодор был уже около конюшни. Беата подошла и поцеловала старцу руку. – Спасибо тебе, отец, за доброе слово! Оно падет в молодую душу, как здоровое зерно. Так меня заботит его судьба!

– Заботиться надо, – возразил капеллан, – но и тревожиться слишком –не годится. Есть Бог на свете! Он ни для кого не делает исключений, но справедлив ко всем… Что Он приготовил для него, то и следует принять… У юноши по глазам видна чистая душа. Пусть идет в свет…

Он покачал головой.

– Только не на гетманский двор, в эту лужу сиропа, в которой мухи тонут и увязают. Пошли его, куда хочешь, только не туда, только не туда!

– Да я и не могу туда! – опустив глаза, разбитым голосом отвечала Беата.

– Доброе дитя колеблется и не решается оставить меня, хочет остаться здесь со мною, а я тревожусь, как бы его у меня не похитили… Ты, отец, знаешь мое сердце и знаешь жизнь – поговори с ним, склони его к тому, чтобы уехать отсюда!

Теодор уже подходил, когда она оканчивала эти слова; отец Елисей стоял в задумчивости.

– Будь послушен матери, – сказал он, обращаясь к Теодору, – сердце материнское, если и не видит, что чувствует и предчувствует, что полезно и спасительно для ее ребенка! Я, верно, уж не увижу тебя, потому что ты вернешься в Варшаву, дай же я благословлю тебя…

Тодя, не смея возражать, склонил голову, и монах сделал над нею знак креста.

Бричка была уже готова к отъезду; Тодя помог старцу взобраться на сиденье, и скоро вечерние тени скрыли из глаз провожавших белую одежду монаха и его черный плащ…

Сыну пришлось теперь подробно объяснить матери причину своего опоздания и описать особ, встреченных им на дороге.

Услышав их имена, Беата покраснела, но не показала виду, что они были ей знакомы. О гетмане и о самом Белостоке она не решилась спрашивать, избегая всякого напоминания о них.

На другой день Беата уже принялась хлопотать по хозяйству, видимо, перемогая себя, но желая показать сыну, что она сумеет со всем сама справиться. А вечером она уже спросили его, когда он думает вернуться в Варшаву?

Теодору не хотелось спешить, чтобы успокоиться относительно здоровья матери, кроме того, он хотел привести в порядок документы и бумаги, оставшиеся после отца. Егермейстерша сказала ему на это, что отец, почувствовав себя слабым, сам привел их в порядок и отдал ей.

Таким образом, отпадал еще один повод к тому, чтобы остаться, да и не хотелось Теодору обнаруживать излишние опасения за здоровье матери.

День отъезда не был еще окончательно намечен, но Беата уже делала приготовления к нему и, несмотря на всю свою любовь к сыну, видимо, желала, чтобы он уехал.

Приближался день св. Яна, торжество именин гетмана, на которые со всего края съезжались гости, среди них были и знакомые, и друзья егермейстера Паклевского еще со времен его службы при дворе, и Беата, не говоря об этом сыну, терзалась боязнью, как бы кто-нибудь из родных или друзей покойного мужа, узнав о его смерти, не вздумал приехать в Борок и смущать Теодора.

Но так и бывает, что то, чего человек боится и что предчувствует, обыкновенно и случается. Так было и теперь. Родной брат егермейстера, служивший в одном из коронных полков, приехал в качестве депутата от своего полка в Белосток. Он ничего не знал о смерти брата, но, услышав об этом из уст самого гетмана, тотчас же отправился в Борок.

И вот, в один прекрасный день перед крыльцом усадьбы появился верхом на статном жеребце пан Гиацинт из Паклева Паклевский.

Братья, похожие друг на друга по внешности, во всем остальном были различны, как небо и земля. Поручик, не имевший за душой ничего, кроме коня и сабли, с юных лет зачислился в войско и был воин с головы до ног, отважный и смелый человек, но ветреный и недалекий. Он любил шумные забавы, был горд и заносчив, первый начинал споры и драки и никому не уступал. Расточительный и легкомысленный, он всегда нуждался в деньгах и всегда был занят мыслью, где бы их перехватить и поскорее, попусту времени не тратя. Сердце у него было доброе, но голова – пустая и упрямая. Услышав в Белостоке о племяннике и не зная, чем занять себя, он вбил себе в голову, что должен устроить его судьбу и затем непременно уговорить его поступить на военную службу.

С тем и поехал. Теодор видел его несколько раз в детстве, а когда около крыльца раздался шум и стук, он вышел к нему навстречу и скорее угадал, чем узнал в приезжем дядю.

Поручик с громким восклицанием и с выражениями нежной любви, со слезами обнял его, оплакивая смерть брата и радуясь тому, что снова увидел Борок.

Торопливо вышла и егермейстерша, догадавшись, кто приехал, и надеясь предупредить всякие попытки приезжего сбивать с толку ее сына.

В первую минуту свиданья поручик шумно оплакивал покойника, попеременно обнимая племянника и целуя руки невестки. Но это продолжалось недолго, наступила hora canonica.

– Голубушка невестка, – воскликнул, отирая слезы, Паклевский, – ради Господа Бога дай ты мне заморить червяка, – я выехал из Белостока на пустой желудок. Жара страшная, а я мчался во весь опор и устал чертовски. На столе живо очутились водка и закуска, и гость, не теряя времени, принялся за еду. Он хотел выпить за здоровье племянника и собирался налить и ему, но тот отказался.

– Это что же? Водки не пьет! Славно, нечего сказать! – сказал поручик. – Что же ты, красная девушка? Что из тебя будет? Хорошо же тебя воспитали! Я в твоем возрасте ничего не боялся, ни водки, ни вина, ни… Мать хотела прервать его, но он поцеловал ее руку и докончил:

– Голубушка моя, мы должны сделать из него воина! Ей Богу! Что же ему еще выбирать! Разве это плохая служба – особенно при протекции? Честное слово, если бы я не был таким бездельником, у меня уж была бы собственная деревенька.

– Он готовился к иной карьере, – возразила мать.

– К какой же? Да помилуйте! Может быть, он хотел быть каким-нибудь писакой? Сохрани Боже! В нашем роде все были рыцари. Его покойный отец тоже сначала служил в войске. И, ей Богу, по-моему, только это и есть настоящее дело! Что? Что? Гнить здесь на затоне, ходить за плугом? Что же это за жизнь!

Он взглянул на Теодора, стоявшего около стола.

– Он как будто родился воином! – говорил он, не переставая. –Прелесть, что за юноша! Здоровый, сильный, и неужели он пропадет!

Он наклонился к руке хозяйки и опять поцеловал ее.

– Я для того сюда и приехал, – сказал он. – Ведь я его опекун. Я уже замолвил за него словечко гетману, он обещал протекцию. Стоит только записаться и гуляй душа! Честное слово!

Поручик оглянулся и с удивлением заметил, что лица хозяев были пасмурны.

– Дорогой брат, – серьезно сказала егермейстерша, – позволь же и мне, как самому близкому человеку и опекунше моего сына, иметь свое мнение.

Покойный муж, царство ему небесное, не без причины разорвал с гетманом. – Ну, ну! – крикнул поручик, наливая себе вторую рюмку водки, – позволь уж и мне сказать – правда не грех – у покойного были свои причуды. Что-то там его задело, что-то ему показалось, вот он и надулся – гордая душа в убогом теле – честное слово, он и сам не знал, почему оттолкнул от себя свое счастье.

– Брат мой! – вскричала Беата. – Я его знала хорошо и знаю лучше вас, что все, что он делал, он делал обдуманно и вовсе не опрометчиво. Он не нуждался в милостях гетмана, и я не хочу, чтобы сын мой добивался их. Поручик даже перекрестился.

– Да помилуйте! – вырвалось у него. – Кто мы? Мы? И он? Сударыня! И это мы будем затевать войну с этим могущественнейшим магнатом? И только потому, что покойнику…

Что-то там померещилось? Да знаете ли вы, что гетман может сделать? Что он такое? Он – первый после короля. Без него –ничего нет, а в нем – все… Вы, сударыня, обрекаете своего сына на вечную нужду!

Егермейстерша отвернулась и умолкла.

– Нет, этого не может быть, – говорил взволнованный поручик. – Я лечу, сломя голову, чтобы спасти свою кровь и позаботиться о нем, а тут… – Это была воля покойного, – горячо возразила егермейстерша, – чтобы Теодор никогда ни за чем не обращался к гетману. И его воля свята для меня! Тодя завтра или послезавтра едет и поступит на службу в канцелярию князя канцлера.

Услышав это имя, поручик даже привскочил на месте.

– Ну, это же, ей Богу, комедия, чистая комедия! Да разве ты не знаешь, сударыня, что такое канцлер и русский воевода? Да ведь это же patriae inimici, да ведь это же мятежники, которые только того и добиваются, как бы свергнуть с престола Карла и с помощью императрицы посадить на трон кого-нибудь из своих!

Пойти к ним, значит объявить войну гетману, присоединится к числу его врагов!

Вот-то будет для меня радость, когда Паклевский появится среди тех, кого нам, может быть, придется рубить саблями!

Поручик орал во весь голос, по-солдатски, так что голос его разносился по всей усадьбе. Он был страшно взволнован и раздражен. Бледная как мрамор егермейстерша бесстрашно смотрела прямо на него. Теодор стоял подле нее, не смея вмешиваться.

– И стоило мне приезжать сюда, – прибавил пан Гиацинт, – чтобы только узнать, что моя кровь будет служить familia.

– Но, помилуй, – возразила вдова, – ваш гетман сам в родстве с familia.

Поручик махнул рукой.

– Вернул ему, сударыня моя, шпиона в дом, – закричал поручик. –Мудрая это политика – иметь союзника в чужом лагере! Но пан гетман не позволит опутать себя, его не так-то легко заманить или запугать! За Чарторыйским стоит императрица, а за ними король французский и саксонцы. Мы им покажем! Хо, хо!

Поручик, как раненый зверь, метался по комнате, но, очутившись поблизости от стола и заметив на нем графин с водкой, налил себе третью рюмку и закусил куском посоленного хлеба. Эта операция умерила его пыл, и он несколько пришел в себя.

– Прости меня, голубушка невестка, – сказал он, наклонившись к руке хозяйки, – что я немного погорячился. Но что правда, то правда, не хотел бы я, чтобы моя кровь шла на погибель… Если только familia начнет действовать, мы уничтожим ее всю, со всеми ее приверженцами. Это явные hostes patriae. Лучшего из королей, нашего милостивого государя мучают, дразнят, составляют против него заговоры… Это одна клика – с Масальским, Огинским, Бжостовским, Флемингом; но тут не поможет ни лига, ни императрица; пусть только гетман даст знак – nee locus ubi Troia fuit! Егермейстерша, по-видимому, не обращала внимания на все эти восклицания, а, может быть, даже не слушала их; они не производили на нее ни малейшего впечатления; и тот, кто их произносил, не был в ее глазах достоин того, чтобы вступать с ним в спор.

И с шумным родственником она поступила с чисто женской находчивостью; под предлогом переговоров со служанкой она вышла на минутку из комнаты. Воспользовавшись этим, поручик снова было принялся обнимать и уговаривать племянника, но хозяйка, не спеша, вошла снова в гостиную, неся в руках саблю в прекрасной позолоченной оправе.

Это была фамильная драгоценность, с помощью которой она хотела выкупить сына. Поручик был очень лаком на такие презенты.

– Мне кажется, – сказала она, входя, – что эта сабля Паклевских, по справедливости, должна принадлежать поручику, потому что Тодя, наверное, не будет служить в войске…

Она взглянула на сына.

– Я чувствую, что, отдавая ее вам, исполняю волю покойного.

Страшно обрадованный, пан Гиацинт прежде всего расцеловал руки невестки, а потом, забыв обо всем, схватил саблю и принялся рассматривать ее.

Начав с прекрасных ножен и кончая рукояткой, он оглядел ее с величайшим вниманием и восхищением всю, сверху до низу, потом полюбовался клинком с надписями и, выхватив ее из ножен, размахнулся ею в воздухе с такой силой, что в ушах засвистело.

Лицо его оживилось и просияло. Затем, осторожно вложив саблю обратно в ножны, он поцеловал ее, прижал к груди и положил рядом со своей шапкой… В эту минуту доложили, что обед подан.

Поручик уже не решился больше нападать на невестку; разговор перешел на военные темы, и пан Гиацинт, словно намеренно противореча сам себе, принялся жаловаться на всевозможные притеснения, обиды и неудобства, которые испытывало войско, и описывал все это в таком же преувеличенном виде, в каком недавно еще расхваливал эту же службу.

Теодор больше молчал, изредка вставляя какое-нибудь замечание, егермейстерша не мешала ему разглагольствовать, довольная тем, что поручик забыл обо всем остальном. В продолжение всего обеда, сопровождавшегося обильным возлиянием, воин не изменял темы разговора и только перед отъездом вернулся к прежнему.

– С матерью трудно бороться, когда речь идет о сыне, – со вздохом сказал он, – но побойся Бога, голубушка невестка, отдай его, куда хочешь, только не "familia".

Гетман узнает об этом и сочтет за смертельную обиду.

– Ничем мы ему не обязаны и ничего от него не ждем, – с гордостью отвечала вдова.

– Так только говорится, – возразил поручик, – но сила у него, вы сидите у него под боком, и, если он захочет мстить, он без всякого усилия уничтожит вас.

Вдова только головой покачала. Видя, что с ней не сговоришься, поручил взял Теодора с собою в сад и попробовал еще раз повлиять на него, однако, тот остался холоден и решительно заявил, что исполнит волю матери. – Самое скверное то, – прибавил поручик, – что я из-за вас принужден буду лгать и изворачиваться. Спросит меня гетман: а где же ваш племянник? Ну, что я ему скажу? Ни то, ни другое! Буду так замазывать, чтобы он понял, как ему хочется… Наказание Божие! Вот уж не ожидал, что мне не удастся уговорить твою мать.

Он рассмеялся и, словно забывая, что говорит с сыном, прибавил:

– Она держала покойника под туфлей, привыкла к деспотизму, а я с бабами не умею разговаривать! Честное слово!

Все же поручик с большим чувством распрощался с родными, выпил еще рюмку на прощание и, крепко привязав сбоку саблю, которая ему очень нравилась, поскакал по дороге к Белостоку. Егермейстерша вздохнула с облегчением, видя, что он уже подъезжает к лесу.

– А теперь, – сказала она, обращаясь к сыну, – дорогой мой Тодя, поезжай без промедления в Варшаву. Не для чего тратить попусту время… Когда уж получишь место, тогда, может быть, опять навестишь меня…

Не слушай того, что говорил поручик; иди к князю канцлеру; вся эта кажущаяся сила гетмана рассыплется, когда дело дойдет до борьбы. Ты слышал дядю? Вот так все они – многословны и крикливы, а для дела нет силы и способностей…

– И пусть они гибнут, – сурово прибавила она, – они это заслужили.

Пан поручик Паклевский, несмотря на угощенье и прекрасную саблю, подаренную ему невесткой, отъехав на некоторое расстояние от Борка, сразу утратил веселое настроение, а за две мили от Белостока погрузился в такое глубокое и печальное раздумье, что конь его, пользуясь этим, несколько раз останавливался и принимался щипать траву, за что ему порядком досталось от хозяина.

Поручик не мог переварить сознания, что женщина одержала над ним победу и, только теперь, все обдумав и взвесив, он сообразил, что она своим подарком заткнула ему рот. Теперь и сабля ему не так нравилась, как сначала, и, осмотрев ее еще раз, он нашел ее далеко не так красивой, как ему казалось перед этим.

– Ишь ты, хитрая женщина! – думал он. – Кака она меня ловко провела! А я должен сам себе назначить наказание за то, что оказался таким болваном и дал себя поддеть!

Так, мучая себя угрызениями совести, доехал поручик до местечка, где он остановился на квартире у одного мещанина, потому что нечего было и думать о размещении менее знатных гостей во дворце или в дворцовых флигелях. Все помещения в них и в ближайших домах придворных служащих приготовлялись к приезду Радзивиллов, Пацов, Мнишка, Потоцких, Сапег и других знатных гостей.

Кроме именин самого гетмана и праздновавшегося на третий день после них рождения гетманши, имелись еще в виду различные вопросы политической и общественной жизни, которые следовало осветить и разрешить de publicus. Король слабел, врачи не надеялись долго подлить ему жизнь. Между тем Чарторыйские не скрывали того, что их приверженцы составили вместе с ними конфедерацию, поэтому противная им партия, главой которой считался гетман, а правой рукой воевода киевский, должна была противодействовать этому. Виленский воевода уже собирал войска, делая приготовления к возможному выступлению, и Потоцкий, а значит, и гетман, под властью которого были скорее воображаемые, чем действительные войска, должен был держаться настороже.

Именины были хорошим предлогом для того, чтобы съехаться и обсудить положение Речи Посполитой, которой номинально управлял король, а Брюль, саксонский министр, продавал его, но в действительности, она была уже в руках "familia". Легко можно было предвидеть, что люди разумные, деятельные, решительные, не жалевшие денег и не разбиравшие средств, возьмут верх над теми, которые строили воздушные замки, а для дела не годились. Гетман еще скрывал свои мечты о короне, но воевода киевский открыто заявлял, что будет домогаться престола; те же планы лелеяла саксонская династия, хотя старший сын Августа III не мог держаться на ногах от слабости.

С противной стороны кандидатом Чарторыйских являлся племянник их, на которого возлагались все надежды.

Familia распространяла по всей стране издания Monitora, призывавшего к реформам и к сопротивлению всемогуществу магнатов, особенно Радзивилла. В этом мемориале обитатели Речи Посполитой призывались к воскрешению "духа старинных польских добродетелей".

Но и противная сторона также восхваляла свободу отношений прежней Речи Посполитой.

Ко всей непредусмотрительности и бестолковости сторонников гетмана следует еще прибавить то, что князь виленский, воевода, больше развлекался, чем относился серьезно к делу, которое он сваливал на других. А о всех результатах совещаний в Белостоке тотчас же узнавалось в Волчине, как говорили одни – через гетманшу, а другие – через любимца ее Мокроновского.

И прежде чем здесь начинали действовать, familia уж принимала свои меры предосторожности.

Итак, сторонники гетманской партии съезжались со всех сторон в Белосток для совещаний по очень важным вопросам, и поручик Паклевский, прибыв в город и увидя толпы народа, заполнявшие все улицы, площади, дворы, дворцы и сады, – бесчисленных экипажей, гайдуков, казаков, гусар, янычар, придворных, коней, повозки, рыцарей в панцирях, татарские знамена и разный люд, осаждавший Белосток, получил еще более преувеличенное понятие о могуществе этого пана, к протекции которого так пренебрежительно отнеслась его невестка.

Действительно, под вечер всю резиденция выглядела по-королевски: огромный дворец светился тысячами огней, у сторожевых ворот стояло войско в парадных мундирах, оркестры музыки гремели в зале на хорах и на возвышении в саду… Повсюду на террасах и галереях пестрели великолепные старо-польские костюмы и новомодные французские, всюду виднелись разряженные декольтированные, раздушенные женщины в пышных прическах, повсюду сновали лакеи в раззолоченных ливреях; а толпы народа приглядывались издали к живой картине кануна торжества.

Был уже поздний час, но ко дворцу то и дело подъезжали новые экипажи, подвозившие знатных панов, имена которых тотчас же подхватывались и повторялись в толпе.

Староста Стаженьский, Браницкий и генерал Мокроновский принимали гостей на террасе и провожали их в комнаты…

Эта обманчивая картина всемогущества могла ввести в заблуждение не одного только простодушного Паклевского. Людям, гораздо более сообразительным, приходило иногда в голову, что "фамилия" не в состоянии бороться с гетманом. Прислушиваясь к самодовольному и самонадеянному тону разговоров гетманских приверженцев, легко можно было вывести заключение, что здесь все средства для борьбы были обдуманы, и оставалось только начать победоносную войну.

Поручик Паклевский, пробравшийся в салоны дворца только благодаря своему парадному мундиру, увидел вблизи великолепную фигуру и прекрасное лицо гетмана, окруженного общим уважением и поклонением, мог в душе только удивляться слепоте своей невестки, которая отказывалась от всяких связей с этим двором, имевшим возможность при содействии шляхты превратиться в королевский.

Спокойствие и полное доверие к будущему ясно читалось не только на лице самого хозяина, но и в манерах всех его окружавших. То и дело раздавались веселые взрывы смеха, глаза светились радостью, одни обнимались, другие шумно разговаривали, еще некоторые шептались по углам, но все лица отражали лучезарную уверенность в завтрашнем дне и в победе. На их стороне был король, саксонцы, Франция.

Как могла бороться с ними небольшая группа людей, вынужденных обращаться за помощью к чужому войску из страха перед Радзивилловыми драгунами?

Так думал Паклевский, стоя в углу и любуясь всем этим великолепием, элегантностью, драгоценностями, всей этой пышностью, мелькавшими перед его восхищенными глазами.

– И эти смешные люди хотят померяться с ним силами? – рассуждал сам с собой Паклевский. – В головах у них неладно! Они сами ведут себя к гибели!!

Громкие титулы гостей, непрерывной вереницей тянувшихся мимо него, наполнили его гордостью. Это были все воеводы, каштеляны, маршалы, подчашие, конюшие, старосты и, наконец, князья, носившие иностранные титулы графов, и князья настоящие. В ушах его звучали имена магнатов, при одном имени которых по привычке склонялись шляхетские головы…

В дворцовых залах уже накануне торжества все приняло праздничный вид. Слуги надели парадные ливреи с гербами, залы блестели тысячами огней, играла музыка, столы прогибались под тяжестью серебра, хрусталя и фарфора, слуги разносили на подносах самые разнообразные и изысканные яства. Поручик протянул руку за бокалом вина, стоявшим в сторонке, вдохнул в себя его аромат, поднес ко рту и с почтением выпил.

Затем он стал соображать, сколько могла стоить бочка такого вина в Венгрии, и сколько таких бочек могла осушить эта толпа. И это было для него очевидным доказательством могущества гетмана.

Вино стояло на всех столах, и все, кто только хотел, пользовались им, а гетманские придворные усиленно всех угощали. Приготовления к ужину привели поручика в полное восхищение. Тут уж поварское искусство выступало в своем полном блеске и могуществе. На блюдах рыбы отливали всеми цветами радуги; некоторые из них, как будто плыли, другие, казалось, собирались выскочить. Фазаны в перьях, жаркое, покрытое, словно хрусталем, разноцветным желе, кабаны с лимонами и хреном в мордах и еще какие-то неизвестные поручику существа, пирамиды из бисквитов и леденцов, спелые плоды с ветками… Паклевский смотрел на все это, и могущество гетмана умиляло его до слез.

– И подумать только, сударь мой, что какая-то баба осмеливается перечить такому магнату и не желает иметь с ним дела! С ума сошла, ей Богу…

И никогда еще Браницкий не казался ему более сильным и великим, чем в этот день. В глубоком размышлении о его мощи, он ходил из комнаты в комнату, присматриваясь к убранству столов, как вдруг заметил спешившего к нему навстречу в светлом фраке с кружевными манжетами, в новом парике с красивыми локонами круглолицего улыбающегося доктора Клемента.

– Ну, что же? Были вы, сударь?

Доктор знал о том, что поручик собирался ехать в Борок; увидя, что он вернулся, он живо схватил его за руку и, отведя в сторону, торопливо зашептался с ним.

– Ну еще бы, был, конечно…

– И что же?

Паклевский развел руками и хотел было ответить французу какой-нибудь замысловатой и мудрой фразой, но не сумел. Он склонился к уху француза и сказал:

– Кто сладит с женщиной, когда она упрется на своем. Я охрип, измучился и вернулся ни с чем!! Сына погубит, но что тут поделать?! Отправляет его в Варшаву…

Клемент вздохнул. На поручика у него было мало надежды, но он рассчитывал на его роль опекуна и дяди.

– Хоть бы мне кто-нибудь объяснил, – говорил Паклевский, – что имеет эта женщина против гетмана, дал бы тому оседланного коня. Я признаюсь вам, господин доктор, что еще при жизни брата я долго ломал себе голову над тем, почему он так внезапно бросил службу при дворе, разорвал со всеми и больше здесь не показывался. Несколько раз спрашивал его об этом, но он не хотел сказать.

Теперь я вижу, что у этого владыки, должно быть, ангельская доброта, потому что он высказывает самое горячее сочувствие к сыну покойного, вместо того, чтобы мстить ему, а моя невестка и слушать не хочет. Что? Как? Для чего? Я просто в тупик становлюсь.

Он бросил взгляд на доктора, как будто ожидая, что тот что-нибудь объяснит ему, но тот вытянул губы, покачал головой и ничего не сказал. Паклевский, обрадованный тем, что в этой толпе нашел себе собеседника, продолжал говорить:

– Я не удивлялся бы, если бы это была другая женщина, но ведь это же не простая какая-нибудь, а с образованием, она сама знает и самого гетмана, и его двор, потому что бывала здесь при первой его жене. Так пусть же мне кто-нибудь скажет, откуда такое предубеждение? Почему такая упорная неприязнь?

Доктор, казалось, ничего не мог, а, может быть, просто не хотел говорить по этому поводу: он только слушал и моргал глазами.

– Уж если Бог, – закончил поручик, беря стаканчик бургундского из рук проходившего лакея, – если Бог захочет покарать какой-нибудь род, то уж не дает ему вылезать из болота; не то, так другое помешает! Вот я служил, а многого ли дослужился – вы сами видите; у покойного брата тоже всего несколько изб осталось, а другие – и поглупее его – сотни рабочих рук приобрели! Глупо устроен свет!

Он выпил бургундское, а когда окончил и опустил голову, ища доктора, его уж не оказалось поблизости.

Поручик вздохнул и занялся обдумыванием своей позиции за ужином, чтобы не оказаться слишком не деликатным, но в то же время принять в нем известное участие.

– Если мне и здесь повезет так, как Паклевским везло в жизни, –размышлял он, – то я, пожалуй, только нанюхаюсь всяких вкусных вещей, а другие будут есть их!

Мы не имеем сведений о том, удалось ли поручику попользоваться чем-нибудь более реальным, чем запахи вкусных кушаний, но нам известно, что, вернувшись поздно ночью в свой дом и войдя в комнату, которую он занимал там, он увидел на постели, которую считал своей, своего знакомого, ротмистра Шемберу, спавшего крепким сном; после тщетных усилий растолкать его, чтобы занять свое место, он принужден был, в конце концов, подостлать себе на полу попону и на ней улечься спать. А так как он перепробовал много вина различных сортов и был, кроме того, сильно утомлен, то и на полу заснул так крепко, что только утром его разбудила пушечная стрельба в честь гетмана, от которой тряслись оконные рамы и сыпалась штукатурка с потолка.

Пушечные выстрелы заставили Паклевского тотчас же вскочить с пола –иначе он спал бы до полудня.

На кровати не оставалось и следа ночного пребывания ротмистра Шемберы. Поэтому поручику не с кем было и побраниться; он торопливо оделся, чтобы поспеть с поздравлением к гетману, хотя в такой толпе гетман легко мог не заметить его отсутствия.

Когда паклевский с помощью своего денщика привел себя в надлежащий вид, около дворца была уже такая толпа, что трудно было протолкаться в ней. Пушки все еще гремели, кроме того, пехота и венгры с янычарами, установленные вокруг всего двора, непрерывно стреляли холостыми зарядами из ружей…

Все поздравления были уже принесены, и поручик узнал только одно, а именно, что депутатам от трибуналов и полков (к числу которых и он принадлежал) были назначены различные подарки и денежные вознаграждения. Он надеялся, что и он воспользуется этой счастливой привилегией. Гетман, гетманша и гости – одни в экипажах, запряженных шестеркой лошадей, другие – пешком или верхом, отправились на торжественное богослужение в Фари; но многие, приехав туда, уж не могли войти в костел, который был битком набит народом, любопытными и духовенством, в большом числе съехавшимся сюда из Бельска, Тыкоцина и других гетманских поместий. Кармелиты, доминиканцы, миссионеры и светское духовенство заняли весь prezbyteryum, а некоторые должны были разместиться на лавках.

Во время торжественной обедни, в которой была опущена проповедь, слышна была стрельба из ружей драгунского и других полков, а иногда и пушечные выстрелы. К этому присоединилась и небесная артиллерия, так как в конце обедни небо покрылось черными тучами, и раздались удары грома; гроза была так близко, что молния опалила несколько деревьев около местечка, а после этого начался такой страшный ливень, что когда, по окончании бури, пришлось возвращаться во дворец к обеду, не многие приехали сухими и не загрязнившимися. Спаслись только те honoratiores и дамы, у которых были экипажи – все остальные, вынужденные идти пешком, должны были долго мыться и чиститься прежде, чем появились к столу.

Поручик, хотя и опоздавший, оказался настолько счастливым, что нашел себе место за одним из небольших столов, и притом в недалеком расстоянии от жены полковника Венгерского, которая ему всегда очень нравилась. Полковница была одной из всеми признанных красавиц при гетманском дворе, славившемся красотою своих дам. Рассказывают даже, что в последний свой приезд сюда князь Радзивилл, прозванный "пане коханку" за то, что он ко всем одинаково обращался с этими словами, – будучи в веселом настроении и взобравшись верхом на коне по ступеням театра, как уселся подле пани Венгерской, так и не отходил от нее во все время спектакля. Лицо прекрасной полковницы то и дело покрывалось румянцем, такие горячие комплименты он говорил ей. Паклевский был давно знаком с пани Венгерской: он знал ее еще панной и тогда уж вздыхал о ней, а она так была к нему мила, что всегда, завидя его, хотя бы здесь было сто свидетелей, приветливо кивала ему головкой. И на этот раз, заметив Паклевского, она улыбнулась ему, а тот, пользуясь этим, переменился местом с разделявшим их шляхтичем и очутился подле самой пани.

Среди общего говора можно было разговаривать без стеснения. Венгерская спросила его:

– Где же вы, сударь, были вчера, что вас не было видно?

– Я должен был трястись верхом в Борок в усадьбу моей овдовевшей невестки, – отвечал Паклевский, – да это бы еще ничего, если бы я чего-нибудь добился! А то пришлось даром проехаться, потому что…

Потому что…

– Вы, должно быть, ездили утешать вдову, которая, вероятно, еще красива? – спросила Венгерская.

– О красоте ее я и не думал, даю вам слово, сударыня, – начал Паклевский, – хотя в свое время она была красива, этого нельзя от нее отнять.

– Да как же, – загадочным тоном отвечала полковница, – традиция о красоте панны Кежгайлувны сохранилась и до сих пор при дворе.

Слова эти, сопровождавшиеся недоброй улыбкой, очень заинтересовали поручика.

– Егермейстерша и теперь еще сохранила следы замечательной красоты и выглядит очень величественной, – прибавил он. – Я ездил к ней с утешением и с разумным советом отдать сына ее, очень красивого юношу, в войско, в чем сам гетман обещал мне протекцию.

Пока он говорил это, Венгерская так посмотрела на него и приняла такой не то любопытный, не то насмешливый, но в то же время полный таинственности вид, что удивленный Паклевский смешался и замолчал.

– Ну, и что же? Что? – спросила она.

– Женщина эта, милостивая государыня, имеет очень странные понятия: она и сына не отдает, и от протекции отказывается.

– Да что вы говорите! Вот ведь! – воскликнула Венгерская, улыбаясь своей загадочной улыбкой. – До того дошло дело!

Паклевский, не будучи особо проницательным, догадался, однако, по выражению лица и улыбкам Венгерской, что то, что для него было тайной в прежних отношениях брата и его жены к Белостоку, было известно Венгерской. Ему страшно любопытно было что-нибудь выпытать из нее, и он сказал:

– Хоть бы кто-нибудь объяснил мне, что это значит, что и брат мой, и невестка так дуются на гетмана, дорого бы я заплатил за это.

Он взглянул на Венгерскую, которая показала ему белые зубки, улыбнулась, покачала головой и сказала:

– Я ничего не знаю. Спрашивайте, сударь, у тех, кто бывал раньше при дворе, я тогда еще не бывала здесь.

Глаза ее ясно говорили, что она отлично знала обо всем, что тогда делалось, но все же поручил понял, что ему она ничего не скажет. Он обратил свое внимание на кусок серны, а когда начал пить за здоровье гетмана, гетманши и гостей, и загремели выстрелы из мортиры, – то, если бы даже ему и говорили что-нибудь, он все равно бы не услышал.

До конца обеда Паклевский довольно удачно занимал свою даму, забавляя ее грубоватыми комплиментами и остротами, которые, наверное, были менее солоны, чем те, которыми князь Радзивилл угощал прекрасную даму.

А так как при этом все время приходилось пить за чье-нибудь здоровье, то вскоре Паклевский сделался таким веселым и смелым, что, в конце концов, полковница должна была вместе с другими женщинами выйти из-за стола. Он даже и не заметил, когда она исчезла.

Некоторые вставали из-за стола, другие присаживались на их место, образовались различные группы, и Паклевский сам не заметил, как он вслед за другими с бокалом в руке очутился в следующей зале, где играла музыка, и вино лилось рекой. Он почел своей обязанностью протискаться к самому виновнику торжества и был награжден за это тем, что гетман положил на минуту свою белую руку на его плечо.

Ни о каком разговоре не могло быть и речи в этом страшном шуме и гуле оркестра. Кто хотел быть услышанным, прикладывал своему собеседнику руки к уху и трубил в них изо всех сил.

Поручик не помнил, чтобы когда-нибудь в жизни ему было так весело, как в этот день: его рюмка, которую он то и дело опоражнивал, была каким-то чудом постоянно полна; знакомые и незнакомые подходили к нему и сердечно с ним обнимались. Лица, люди мелькали перед ним, как в волшебной сказке; проплывали мимо восхитительной красоты дамы, украшенные орденами сановники, величественные фигуры, усы и парики – все это розовое, лоснящееся, потное, счастливое и улыбающееся. Только удавалось Паклевскому остановить кого-нибудь, как тот уже исчезал, а на его месте оказывался другой. Ему казалось, что он стоял на одном месте, а между тем залы менялись, и каким образом он очутился на террасе в саду – этого он уж решительно не мог сообразить.

Но здесь, опершись о колонну, обвеянный свежим воздухом, он почувствовал себя так, как будто доплыл до гавани.

И так ему было хорошо.

Сзади него, в темном углу, шел разговор, отрывки которого долетали до его слуха.

Он не мог хорошенько разобраться в нем, потому что ему казалось, что в такой день все должно было звучать во славу виновнику торжества. А, между тем, до него, как нарочно, доходили особенно неблагоприятные для гетмана отрывки.

– Великолепно, слов нет! Только бы было прочно и не рухнуло.

– Пир Сарданапала, а в конце концов – груды развалин!

– Пусть себе перепьются, тем выгоднее для тех, кто трезв!

– Прелестная, великолепная гетманша, но она ему супруга – для представительства, а не для сердца. Мокроновский – ее адъютант!

Раздался смех.

– И как же это превосходно устроено, потому что графиня через него знает обо всем, а через нее – канцлер и воевода.

– Лучшего надзора и не надо!

– А приличия соблюдены. Гетманша собирает дань поклонения, до которого она так падка, а старик по-прежнему припрятывает у себя гурий.

– Ну, теперь уж ему мало от нее удовольствия! – прибавил другой голос.

Паклевскому захотелось увидеть лица тех, которые осмелились так отзываться о хозяевах, но прежде чем он оглянулся и разглядел что-нибудь во мраке ночи, все исчезло и разговор оборвался.

Он услышал только крики:

– Vivat Jan Kracowski!

Пора уж было идти в театр: Паклевский догадался об этом по тому, что вся толпа двинулась в ту сторону. И вот, вмешавшись в этот человеческий поток и предоставив ему свою судьбу, Паклевский поплыл вместе с другими. Люди шли такими густыми колоннами, что он, хоть и спотыкался о ступени, упасть не мог. В театре, стиснутый со всех сторон и только выставив локти, в виде защиты от неприятеля, поручик мог вдоволь налюбоваться зрелищем, какого ему не приходилось видеть никогда в жизни.

В комедии, очень живо разыгранной на французском языке, он понял только то, что какая-то хорошенькая дамочка чрезвычайно искусно обманывала своего старого мужа. Все смеялись до слез, потому что муж, к довершению всех неприятностей, был несколько раз избит палкою, а в конце концов оказался предовольным своею судьбою.

Но еще больше, чем комедия, понравился Паклевскому балет, в котором танцовщицы были так одеты, что Паклевский не верил своим глазам и несколько раз протирал их, пока убедился, что они, действительно, выделывали ногами такие штуки, какие ему не удалось бы проделать и руками. Вместе со всеми зрителями он громко аплодировал им, едва веря сам себе, что это он любовался всеми этими чудесами.

Представление продолжалось до самого ужина, но за ужином поручик не нашел уже полковницы, а очутился рядом с подкоморием Бельским, который вычислил ему все расходы на расквартирование и содержание войска – что вовсе не было особенно приятно.

Они даже чуть не повздорили, когда Бельский принялся было резко осуждать коронное войско, но их тут же примирили: заставили выпить вина и прекратить ссору.

Паклевский, почти не притронувшийся к пище, решил тотчас же после ужина, когда начнутся танцы, идти домой и оберегать свою кровать от захвата ее ротмистром. Так он и сделал, и, найдя свое ложе свободным, забаррикадировал дверь в свою комнату и лег спать.

Спал он до тех пор, пока его не разбудил настойчивый стук в дверь. На дворе был уже не белый, а золотой день, и, как потом оказалось, 12 часов пополудни. Приятели и знакомые Паклевского, опасаясь, как бы с ним не случилось чего-нибудь дурного после вчерашних возлияний, пришли к нему и заставили его встать.

Едва только он успел освежиться и вымыться около колодца водой, которую денщик лил ему на руки из ведра, как уж во дворце стали сзывать к обеду.

Он надеялся, что сегодня ему удастся занять место за столом поближе к полковнице, которая вчера очень заинтриговала его своими загадочными улыбками и словечками, и выведать от нее то, что она сама знала.

Но ему пришлось сильно разочароваться, так как из вчерашних гостей почти никто не уехал, и теснота была такая же, как и накануне. Полковница, окруженная этой толпой, едва успела издали кивнуть ему головой.

Вся разница была только в том, что сегодня меньше стреляли из пушек и ружей, и общество за столом, утомленное вчерашним днем, вело себя спокойнее и сдержаннее…

Более знакомых гостей усадили в огромные лодки, покрытые ярко-красной материей, и повели катать по прудам; тут же на маленьких катерах ехали музыканты. Так как погоды была чудесная, то остальные гости пошли бродить вдоль берега, где были разбиты палатки со всевозможными напитками. Паклевский как раз в этот день испытывал страшную жажду и пил все, что попадалось под руку, кроме прохладительных, миндальных и фруктовых вод, предназначенных для слабого пола. А так как он повстречался со своим давним приятелем и чудесным человеком, ротмистром Германовским, с которым он в дружеской беседе провел время до самого вечера, разгуливая по берегу и попивая понемногу, то к вечеру Паклевский почувствовал себя совершенно бодрым и здоровым и с удовольствием дождался ужина.

Но, однако, и в этот день, он рано ушел к себе, потому что на другой день праздновались именины гетманши, для которых тоже надо было набраться сил. Это торжество справлялось обедом в Хороще, для чего поручику надо было проехать верхом добрых две мили. А присутствовать ему было необходимо, во-первых, ради того, чтобы быть там, где гетман, а во-вторых, ради фейерверка, иллюминации и других великолепий, которыми ему хотелось полюбоваться.

На этот день небольшой дворец в Хороще не вместил всех гостей, и для них были разбиты палатки в саду, и там поставлены столы.

Приехав сюда и отправляясь на прогулку перед обедом, Паклевский невольно вспомнил о том, что Борок совсем близко отсюда, а племянник его ничего не увидит, потому что мать, наверное, не позволит ему выходить из дома. Ему стало жаль юношу и захотелось доехать верхом до Борка, тайком увезти племянника, но страх перед невесткой удержал его. Он принялся в душе ругать женщин и бабье воспитание. Между тем, прием гостей все продолжался; правда, про гетманшу тоже шли слухи, что она выдает врагам гетмана его тайны, но, однако, если сам Браницкий оказывал ей уважение, то и другие должны были почитать ее, к чему располагала и великолепная внешность этой знатной дамы. Ей приписывали большой ум, унаследованный от той же familia, к которой она принадлежала, а доказательством этого служило то, что она с таким достоинством умела держать себя в своем опасном положении, не разрывая со своими и сохраняя вполне приличные отношения с мужем.

В этот день на пирамидах из леденца, расставленных на всех столах, красовались рядом с гербами Браницких гербы Понятовских, и первый тост, при грохоте пушек, был провозглашен за здоровье пани Краковской! Некоторые становились при этом на колени, говорили речи, декламировали стихотворения Дружбацкой и Матусевича; поручик усиленно заливал тоску венгерским вином. Однако, зная, что к вечеру готовилось особенно интересное зрелище, потому что весь сад, оба берега пруда и деревья были убраны цветными фонариками, которые должны были зажечься с наступлением темноты, а, кроме того, специально для этого выписанный из Варшавы мастер подготовлял великолепный фейерверк. Паклевский никак не мог расстаться с мыслью представить племяннику эти огненные доказательства могущества гетмана. Во время обеда, продолжавшегося до самого вечера, он раздумывал над тем, не съездить ли ему в Борок и не захватить ли Теодора.

О том, чтобы получить на это согласие матери юноши, он и не рассчитывал, зная ее упрямство; ему казалось, что все это можно устроить потихоньку от нее и доставить юноше удовольствие, а в то же время ослепить его блеском гетманского могущества и показать воочию, чью милость они отвергли.

Борок был так близко от Хорощи, что там, наверное, слышны были обеденные тосты.

Встав из-за стола, Паклевский почувствовал себя гораздо более смелым и решительным, чем до обеда. Прежде всего он хотел посмотреть, что сталось с его конем и денщиком.

Паклевский с трудом нашел своего Мартина среди бричек, колясок, коней и слуг, которых угощали больше пивом и водкой, которых было вволю, чем съестным; кроме обыкновенного хлеба, соленых огурцов и колбасы для людей не было ничего приготовлено. Поручик нашел своего Мартина в таком разнеженном состоянии, что тот при виде своего пана так принялся ударять себя в грудь и уверять его в своей любви и в том, что за него он готов идти в огонь и в воду!

Это было для поручика лучшим доказательством, что Мартин был сильно навеселе. Напоенный и накормленный конь стоял тут же наготове. Поручика прельщала мысль о поездке в Борок по холодку, после сытного обеда. Приказав Мартину, который не переставал повторять, что готов идти за него в огонь и в воду, остаться и ждать, Паклевский подтянул подпругу, сел верхом и, посвистывая, поскакал в Борок.

Отличное венгерское освежающим образом подействовало на его голову, и на сердце у него стало весело.

– Если увижу мальчика одного – заберу его с собой, если наткнусь на невестку, ну, что же – она ведь меня не съест! Скажу ей, что приехал навестить ее.

За лесом был уж виден и Борок.

Там, действительно, слышна была канонада в Хороще и произвела такое неприятное впечатление на егермейстершу, что она заперлась в своей спальне, велела закрыть ставни и осталась наедине со своим горем. Теодор, уже собравшийся ехать, чувствовал себя расстроенным и печальным.

Прежде всего его беспокоило здоровье матери, потом тревожила неуверенность в будущем, огорчала смерть отца и, может быть, запрещение матери иметь какие-либо отношения к гетману, с помощью которого так легко было получить всякие льготы и протекцию.

Дворовые люди рассказали Теодору о большим приготовлениях в Хороще и возбудили в нем любопытство; а старый эконом уверял его, что стоит только выйти за лес, и оттуда будет виден фейерверк и иллюминация.

Теодор, выслушав его, оделся хотя и очень скромно, но к лицу, так что и в этом наряде казался элегантным, и медленно направился пешком к лесу, как вдруг на дороге перед ним вырос на коне поручик Паклевский.

– Да, ведь, это же просто чудо! – крикнул Паклевский. – Смотрите, пожалуйста, я – к вам за тобой, а ты, как будто предчувствуя это – вышел мне навстречу. Ах, ты молодчинище!

– Как это, за мной? – спросил Тодя.

– Ну, да, за тобой, – сказал поручик, – дай слово, если это еще не называется любить свою кровь, то пусть я буду пес. Я бросил всякие марципаны и токайское и помчался за тобой, чтобы показать тебе все эти великолепия.

– Но, ведь, я не могу ехать в Хорощу, – возразил Тодя, – это очень бы рассердило матушку!

– Что это значит "не могу"? – прервал Паклевский. – Что ты ребенок, которого водят за поясок – что ли? Никто не увидит тебя в Хороще; а ты насмотришься таких чудес, каких не видал и в Варшаве. Мой конь свезет нас обоих, как ни в чем не бывало; садись за мною, поедем к парку и пойдем с тобою в тенистые аллеи…

– Но как же матушка?

– Ну, слушай, ведь ты никого не убьешь, не обкрадешь и не совершишь никакого смертного греха, – живо заговорил Паклевский. – Ну, спросит тебя, положим, мать, – где ты был? Скажи ей, что ты заблудился в лесу, или, что ты издали смотрел на фейерверк. Это уж и не такая большая ложь, потому что так ведь и будет… Ну, будь мужчиной, влезай на коня!

Юноша все еще колебался. Паклевский подал ему руку.

– Ну, чего там, черт побери! Неужто ты такой слюнтяй!

Теодор вскочил на коня позади него. Два всадника весили порядочно, но добрая лошадь еще прибавила ходу, и они даже не заметили, как уж очутились около парка.

Теодор беспокоился, не устал ли конь.

– Э, ничего ему не будет! – весело отвечал Паклевский. – Я раз, когда мы стояли на Украине, как сумасшедший мчался на нем две мили с девкой, да она еще вырывалась от меня, а конь хоть бы что! Даже и не задохнулся! Мартин, заметив издали своего пана, подбежал и взял у него коня, но сам уж был в таком разнеженном состоянии, что едва держался на ногах. Паклевский, хорошо помнивший Хорощу еще от прежних времен, сразу узнал уличку, по которой можно было пройти в парк. Теодор очень упрашивал его сесть так, чтобы никто их не заметил. Поручик обещал ему это и даже поклялся, но потому только, что не принял во внимание действительного положения вещей.

Огромный парк был полон гостей, искавших тени и прохлады, и трудно было пройти в нем незамеченным. Все лавки, диванчики из дерна, газоны, дорожки и даже более глухие части были заполнены зрителями всех классов, число которых к вечеру все увеличивалось…

Пройдя несколько шагов по парку вместе со своим проводником, Тодя понял, что, если и останется здесь не замеченным, то только потому, что его тут никто не знает.

Спустилась темнота, и всюду началось движение.

По всему парку рассыпались слуги с лучинами и светильниками, зажигая фонарики, развешенные по берегу озера и на деревьях, окружавших беседки. Отведенные специально для этого дня в каналах воды из реки Нарвы с устроенными на этих каналах искусственными водопадами, представляли поистине живописное зрелище.

Последние лучи заходящего солнца и свет цветных фонариков отражались в фонтанах и водопадах. По берегам прудов стояли группы разряженных дам и господ, жаждавших покататься на лодке. Издали доносились звуки музыки.

Во всей своей жизни Тоде не приходилось видеть такого волшебного зрелища, может быть, он и в мечтах своих не представлял ничего подобного, и теперь он был совершенно подавлен и растерян от всего виденного.

– Ну, что? – смеялся Паклевский. – Стоило трястись на коне, хоть и не очень удобно было, чтобы посмотреть на все эти чудеса? Да, ведь, это, сударь мой, прямо сон какой-то! Вот что может сделать пан гетман!

– Это – король, а не гетман!

Но при всем своем восхищении Тодя старался избегать людских взоров, как ни подталкивал его вперед Паклевский.

Так, медленно продвигаясь от дерева к дереву, от лужайки до лужайки, они добрели до пруда…

Как раз в эту минуту от пристани отошла лодка, которой, вместо гребцов, одетых на манер венецианских гондольеров, вызвались управлять два любителя в старопольских костюмах, очевидно, сильно возбужденные многочисленными тостами.

Пригласив в лодку нескольких дам, они схватились за весла и, хотя не особенно твердо держались на ногах, уселись сами, громко восклицая:

– Ну, что ж такого? Ведь не святые горшки обжигают!

– Я, милостивый государь, переправлялся раз через Вилию в челноке вдвоем с рыбаком, – прибавил другой.

Слуги гетмана, приставленные к этой лодке, напрасно отговаривали двух любителей кататься на воде, из которых один был староста, а другой кастелянич, от этой поездки.

– Мы справимся сами; оставьте нас в покое, мы сами хотели покатать этих дам.

– Повезем их, – прибавил другой, – покажем всем, что шляхтич Dei gratia, что захочет, то и сможет сделать…

Теодор, стоявший на берегу поблизости от этой компании, успел разглядеть, что в лодке находилась знакомая уже ему по встрече на проезжей дороге старостина.

Спутницы ее, брюнетка и хорошенькая барышня с васильковыми глазами, оказались на этот раз менее отважными и отказывались сесть в лодку, куда настойчиво зазывали их гребцы-любители.

Начался спор. Старостина, нервная и упрямая, сама первая подав добрый пример, тянула за собой и своих товарок; брюнетка всплескивала руками и ни за что не позволяла дочке спуститься на мостки.

– Ну, тогда parole d'honneur, – тонким голоском кричала старостина, –я поеду одна с кастеляничем.

– Тетя! – восклицал амурчик.

Староста, оскорбленный таким недоверием со стороны генеральши, громко закричал кастеляничу.

– Слушай-ка, покажем им, как мы управляемся! Отчаливай со старостиной! Отчаливай!

И с такой энергией погрузил весло в воду, что потерял равновесие и полетел головой вниз. Но этим дело не кончилось, потому что, падая, он опрокинул лодку с сидевшей в ней старостиной, которая ухватилась было за накренившуюся часть. Гребцы, стоявшие на берегу, бросились спасать утопавших, но прежде чем они решились погрузиться в воду в своих новых костюмах, Теодор соскочил с мостков и вытащил на берег барахтавшуюся в воде старостину.

Он и сам потом не помнил, как это случилось, что он, без размышления выбежав из-за деревьев, за которыми он прятался, бросился спасать уже немолодую и некрасивую старостину, подвергая себя опасности быть узнанным и невольно оказаться в роли героя.

Паклевский стоял совершенно растерянный, даже и не подумав броситься в воду вслед за племянником. А пока он успел придти в себя, тот уже вынес из воды и положил на траву потерявшую сознание старостину.

Можно легко себе представить, какое впечатление произвел на всех присутствовавших этот случай, по счастью, не имевший других последствий, кроме купания в холодной воде.

Гребцы вытащили из воды старосту и кастелянича, сразу отрезвившихся, сконфуженных и сваливавших друг на друга вину во всем случившимся. Не успели они еще воду отряхнуть с себя, как уже переругались между собой. Между тем генеральша с дочкой и другие дамы, сбежавшиеся на крик, занялись приведением в чувство старостины, которая то принималась браниться, то снова лишалась чувств, то требовала привести к ней ее спасителя.

И брюнетка, и амурчик сразу узнали его, хотя он только на мгновение промелькнул перед ними, бросившись с мостков; такого красавца-юношу не так-то легко забыть. Теодор рассчитывал тотчас же спастись бегством и скрыться от людских глаз – тем более, что отовсюду сбегались толпы любопытных, узнавших о происшествии и желавших услышать и увидеть все своими глазами. Но Паклевский, который был очень горд отважной выходкой юноши, не пускал его, а дочка генеральши в свою очередь ухватилась за него и велела остаться.

– Тетя не успокоится, пока не поблагодарит вас… Ну, подождите же… Ведь вы спасли ей жизнь.

Какой-то шляхтич, стоявший в сторонке, подперся руками в бока и пробормотал вполголоса.

– Да уж это, действительно, геройский поступок: баба стара и дурна собой, как смертный грех! В прежнее время таких топили!

Старостину тем временем подняли с земли: с ней еще делались припадки, и она испускала какие-то бессвязные восклицания, но тут же призывала своего спасителя, просила дать ей выпить чего-нибудь теплого, спрашивала про свои успокоительные капли, приказывала отнести себя в постель и ругала старосту, который, по ее мнению, был всему виной.

– Ради Бога! У меня будет лихорадка! Я умру… Этот негодный пьяница! Но где же этот герой-юноша? Генеральша, подержите, у меня ноги совсем одеревенели… Леля, возьми меня под руку! Ах, какой ужасный день… Мне кажется, что я проглотила жабу… Сжальтесь ради Бога, дайте чего-нибудь теплого. Но где мой избавитель? Ах, я никогда этого не забуду… Но что сделалось с моей прической!!! И кружева мои пропали.

В таком роде болтала без умолку старостина, судорожно хватаясь при этом за голову, растирая лицо, отплевываясь, притворясь потерявшей сознанье и, видя себя окруженной любопытными, изо всех сил старался разыграть роль интересной жертвы.

Никто не сумел бы удержать вырывавшегося Теодора, если бы не Лелины глазки, приворожившие его на месте. Розовый амурчик на глазах у тысячной толпы мучил бедного Тодю под видом благодарности за спасение тетки. Он уже видел, что его прогулка может открыться и навлечь на него гнев матери, и понимал, что ему необходимо удирать из парка, но не было никаких сил противиться этой девочке. Лишь только он делал шаг к отступлению, как Леля бежала за ним и приводила его назад, как будто сознавая свою силу и власть над ним…

Единственным средством спасения было бегство. Уже Тодя скрылся за дядей в густую тень зарослей, но дочка генеральши тотчас же очутилась подле него.

– Что же вы так невежливо убегаете? Надо же, чтобы тетя поблагодарила вас.

– Сударыня, послушайте, – тихо заговорил Тодя, – я не имею права показываться здесь, я должен уйти, я очутился здесь случайно, привлеченный зрелищем, я не принадлежу к числу гостей.

– Да ведь и мы здесь только случайно, – живо возразила Леля, – если бы не сломалась ось, мама и тетя никогда бы сюда не приехали…

Потому что…

Но здесь прекрасная Леля остановилась.

– Я не заслужил благодарности, – продолжал Теодор, – а одно слово из ваших уст…

– Тетя будет в отчаянии, – с иронической усмешкой болтала паненка, –ну, сделайте ей одолжение… Я сомневаюсь, что мы когда-нибудь еще встретимся, потому что завтра мы едем в Варшаву… Только бы старостина не расхворалась…

– И я тоже собираюсь ехать в Варшаву, – живо прибавил Теодор, –значит…

У молоденькой дочки генеральши заблестели глазки.

– Ах, вот и тетя… Идемте со мною!

Как раз в это время старостину вели ко дворцу, а так как прическа ее была в самом жалком виде, то она просила отвести ее наиболее уединенными и тенистыми улочками.

Но Леля загородила ей дорогу, ведя своего пленника.

– Вот, тетя, ваш спаситель; благодарите его поскорее, потому что он вырывается, и я еле могу его удержать.

При виде юноши старостина чуть снова не лишилась сознания, вспомнив о минувшей опасности; она разразилась рыданиями, потом взглянула на Теодора и сентиментально произнесла:

– Благородный юноша, подвергавший свою жизнь опасности ради меня, я до самой смерти сохраню благодарность к тебе! Ах!

Теодор поклонился и хотел удалиться, но генеральша и ее дочка удержали его.

Старостина непременно хотела подарить ему что-нибудь на память. А Тодя клялся, что не может ничего принять…

Краска выступила на его лице.

Паклевский, присутствовавший при этой сцене, шептал ему на ухо:

– Да, ну, не ломайся… Баба богатая…

Ведь ты весь промок из-за нее; чего еще церемониться.

– Спасите вы меня, – взмолился Теодор к Леле, – я ничего не могу принять! Ничего!

– А от меня? – спросила паненка, бросив на него быстрый взгляд. – От меня можете?

Теодор молчал; панна Леля быстро сняла с пальца кольцо, и, прежде чем старостина и ее сестра, вполголоса совещавшиеся относительно подарка, пришли к соглашению, она вскричала, подбежав к ним:

– Тетя! Я уже дала ему от вас мое колечко! Дело сделано!

Все это произошло среди общего замешательства так быстро и неожиданно, что ни старостина, ни мать ее не имели уже времени возражать. Теодор, взяв колечко, схватил ручку, подавшую ему его, поднес молча к своим губам и услышал тихий шепот…

– Смотрите же, не отдавайте его другой; избави вас Бог!..

– Буду носит до самой смерти!!!

Паклевский отбежал от них и скрылся в чаще деревьев.

Дядя, не поспевавший за ним, бежал, задыхаясь от усталости. Оба остановились уже за парком.

– Да постой же, сумасшедший! – кричал поручик.

– Дядя милый! Дай мне своего коня доехать до Борка, ради Бога…

– Дам, хоть бы он сдох после этого! Но постой же, дай мне попрощаться с тобой, – говорил повеселевший Паклевский.

– Даю тебе слово, так ты меня обрадовал, что просто сердце прыгает! Ну и молодчина! Ты сам не знаешь, как тебе повезло! Старостина-вдова, бездетная, сентиментальная дура…

Сидит на деньгах…

А ее, племянница –хороша, как ангел.

И он принялся обнимать и целовать племянника.

– И надо же иметь такое счастье! Ведь они здесь случайно, проездом…

Они не принадлежат к числу друзей гетмана… А панна дала тебе колечко?

Но Тодя уже не слышал дальнейших слов; он так рвался на коня и домой, что дядя не мог его соблазнить даже пуншем, чтобы согреть после купанья… Так как разнеженность Мартина дошла уже до того, что он лежал под желобом, и никто не мог его добудиться, то другой мальчик-слуга привел Теодору коня.

Над парком взрывались ракеты и римские свечи, когда Тодя поскакал в Борок, уже не оглядываясь назад, мучимый угрызениями совести и тревогой за мать, но увозя в душе воспоминания о второй уже встрече с этой чародейкой Лелей, которую он уже не рассчитывал больше встретить в жизни.

Ее колечко жгло его палец, а перед глазами неотступно стояли голубые глаза и розовые уста паненки, и звучали в ушах ее последние слова, сказанные ею на прощание…

Не доезжая до усадьбы, он слез с коня, дал на чай мальчику, провожавшему его на чужом коне, чтобы отвести его коня домой, и начал потихоньку прокрадываться во двор, чтобы не встретиться с матерью и успеть переменить намокшую одежду и тем избегнуть объяснений и лжи. Он чувствовал себя виноватым, но счастливым…

Между тем, пока все это с ним происходило, егермейстерша, выйдя из своей спальни и спросив о сыне, узнала от людей, что он пошел пешком к лесу и еще не вернулся. Тогда она, обеспокоенная, села ждать его на крыльце. Она легко догадалась, что те самые выстрелы, которые ее напугали и разгневали, могли привлечь ее сына в Хорощу.

Именно этого она и боялась.

Чем дольше тянулось время, тем с большим нетерпением, в лихорадочном волнении, поджидала она его возвращения. В том же состоянии болезненного напряжения, в каком она перед смертью мужа прислушивалась к малейшему шуму, поджидая доктора и сына, вышла она и теперь к воротам… Ухо ее уловило далекий топот коня; она отворила калитку и выбежала на дорогу… Это было как в ту минуту, когда Теодор, отдав коня, пешком шел к дому. Скорее угадав, чем разглядев во мраке чью-то тень, мать бросилась навстречу, уверенная, что это – ее сын и никто другой.

– Тодя! – плачущим голосом воскликнула она. – Тодя, что случилось с тобой!..

Теодор уже не мог и не хотел скрываться: он сам побежал к матери. Она бросилась ему на шею, но тотчас же отшатнулась, почувствовав, что он весь был мокрым.

– Где же ты был! Что с тобой! Весь в воде! Тодя!

– Мамочка! Все это пустяки, я все тебе расскажу, пойдем домой, я тебе скажу всю правду. Ничего со мной не случилось.

Торопясь изо всех сил, задыхаясь от скорой ходьбы и крича еще со двора слугам, чтобы зажгли свет, егермейстерша пошла к дому, увлекая за собой сына.

Теодор, хотя и успел немного высохнуть в дороге, имел ужасный вид, весь в грязи и воде.

Огорчение и беспокойство матери так растрогали Теодора, что он решил ничего не скрывать от нее.

– Я – виноват, – сказал он, – прости меня! Я поступил легкомысленно. Меня заинтересовала эта несчастная Хороща! Я пошел за лес, откуда, как мне сказали, был виден фейерверк!

Егермейстерша презрительно вздернула плечами.

– Ребенок! – пробормотала она вполголоса.

– На полпути я встретил дядю, – продолжал Теодор, – и на несчастье согласился ехать вместе с ним до парка.

– Говори мне все! Как на исповеди! – грозно прервала его егермейстерша с пылающим от гнева лицом. – Говори мне все, Тодя!

Она не докончила. Тодя прервал ее.

– Я ничего не скрываю от тебя. Мы стояли вместе с поручиком в кустах около пруда, когда в лодку села старостина Куписская, та самая, которую я встретил на дороге в Хорощу вместе с генеральшей и ее дочкой.

– Что же они там делали? – воскликнула егермейстерша.

– Мне кажется, что они там очутились случайно из-за сломаной оси.

Беата презрительно засмеялась.

– Ах, случайно! – шепнула она.

– Какие-то неловкие господа, пожелавшие покатать этих дам по пруду, опрокинули лодку. Старостина упала в воду, а я ее вытащил.

Мать пожала плечами, и брови ее нахмурились.

– Ну, вот, – сказала она, – тебя, конечно, там видели, повторяли твое имя, и все узнали, что ты был там, где – ради меня и в память об отце –тебя не должно быть! Ты сам не знаешь, какое огорчение ты мне причинил, какую рану ты мне нанес!

– Мамочка! – упав к ее ногам, умоляюще воскликнул Тодя.

– Люди подумают, что мы туда вторгаемся, напоминаем о себе, лезем к ним насильно, – говорила мать с возрастающим одушевлением. – Ты не знаешь и не можешь знать, что ты наделал, и что из-за тебя падет на меня, твою мать.

– К сожалению, – со слезами в голосе прибавила она, – я не могу сказать тебе того, что измучило мое сердце, отравило мою жизнь, а ты… Слезы не дали ей продолжать. Но она быстро овладела собой, вскочила с места и сказала:

– Ступай, сейчас же перемени платье и собирай свои вещи; еще до рассвета ты должен быть на пути в Варшаву. Ты не можешь больше оставаться здесь. Мое сердце разрывается, но я должна отправить тебя.

Бледная, как мрамор, она повернулась к сыну.

– Не думай только, Тодя, что я, твоя мать, поступаю опрометчиво, повинуясь каким-то причудам и капризам. Честь, спокойствие и жизнь твоей матери требуют от тебя, чтобы ты избегал всяких отношений с гетманом. Гетман сурово, жестоко, без сожаления, бессовестно поступил с твоей матерью! Не спрашивай больше! Ты должен быть ее мстителем, ты…

Она вдруг остановилась, словно боясь, что и так сказала слишком много.

Сын был так встревожен и подавлен ее словами, что уже не смел отговариваться или хотя бы просить об отсрочке дня отъезда.

– Пойдем со мной, – прибавила она, – посчитаем, что у нас есть…

Возьми все себе, я дам тебе еще несколько оставшихся у меня драгоценностей, – они уже не нужны мне и только напоминают дни слез и горечи… Продай их… Поезжай, поезжай, поезжай!

Выговорив все это со страстной стремительностью, егермейстерша тотчас же пожалела о своих словах при взгляде на бледного, уничтоженного, с виноватым видом стоявшего перед ней Теодора, и с такой же страстью бросилась ему на шею.

– Дитя мое! Я должна прогнать тебя из дома!.. Ох, несчастная судьба моя!

Слезы рыдания опять прервали ее речь, а Теодор не мог ничем утешить ее, кроме уверений в послушании.

Было уже около полуночи, когда Теодор пошел переодеться и, повинуясь приказанию матери, приготовиться к отъезду. Она не только не отговаривала его, но еще торопила укладываться, чтобы выехать еще до рассвета.

Сама поездка в такое время представляла известные неудобства; ее можно было совершить только верхом и притом без провожатого; проезд слуги стоил бы дорого, да и не было в Борку никого подходящего.

Плача, бегая из комнаты в комнату, собирая все, что могло пригодиться сыну, егермейстерша всю эту ночь провела в хлопотах, не соглашаясь прилечь, пока не уложит всего. Теодор также спешил укладываться, стараясь успокоить мать. День начался, когда юноша сел на коня, а вдова, проводив его пешком до опушки леса, где стоял крест, крепко обнял его, обливая слезами, и, когда конь с всадником скрылись из вида, упала на колени, вознося молитву к Богу…

Слуги, присутствовавшие при ее лихорадочных сборах, издали следовали за нею, когда она вышла проводить сына, и, отведя ее в полуобморочном состоянии домой, уложили в постель…

Предчувствие не обмануло вдову, которая ожидала из Белостока докучливых гостей к сыну: после обеда приехал доктор Клемент и привез с собой поручика.

Французу хотелось разузнать сначала от слуг, признался ли Тодя матери во вчерашнем приключении.

Старая служанка рассказала ему о возвращении паныча, о страшном гневе пани и о том, что она отправила сына куда-то в дальнюю дорогу. Егермейстерша еще не вставала, когда ей доложили о приезде гостей; она тотчас же вышла к ним. Увидев ее лицо, доктор понял, что она провела ужасную ночь: глаза ее лихорадочно блестели, и сама она была очень бледна. Поручик, более простодушный, чем доктор, и в надежде, что невестка многое может простить ему, начал сразу с того, как Тодя отличился накануне, причем он и не думал скрывать своего участия в этом приключении. – Я не могу считать себя благодарной поручику за то, что он доставил Тоде случай утонуть, – сурово отвечала вдова. – А все это привело только к тому, что я сегодня должна была отправить его из дому, чтобы он здесь не баловался и не встречался больше с белостокским обществом.

– А что же это за белостокское общество? – с негодованием возразил поручик.

– Для других оно, может быть, самое лучшее, но для моего сына оно не подходит.

– Милостивая государыня! – воскликнул оскорбленный доктор.

– Для моего сына, – гордо возразила егермейстерша, – это слишком знатное общество; мы бедные люди; Теодор должен работать, а не развлекаться…

– Вы очень раздражены, – сказал доктор.

– Именно теперь, когда вы, сударыня, должны бы Бога благодарить, –воскликнул поручик. – Это просто какое-то ослепление. Мальчику привалило такое счастье, что ему сто человек позавидовали бы. Он спас старостину из воды, а генеральская дочка влюбилась в него.

– Поручик! – воскликнула егермейстерша. – Я не выношу шуток.

– Да это же не шутки, сударыня, – повторил поручик, – влюбилась в него панна. Я сам был свидетелем, что она с ним выдавала, а кончилось тем, что она за тетку дала ему свое колечко на память и наказала, чтобы он его не отдавал другой. Я слышал это собственными ушами.

Паклевский засмеялся торжествующе, заметив, что невестка, удивленная его словами, слушала молча.

– Так-то, сударыня, я уже не знаю, чья тут вина: того ли, кто доставляет возможность счастья, или того, кто его отталкивает…

– Вы, сударь, слишком легко смотрите на эти вещи, – после некоторого раздумья отвечала вдова, – не будем больше об этом говорить. Я сама оправила сына и не жалею об этом…

Клемент, заложив по привычке руки под фалды фрака, ходил по комнате. Поручик был возмущен.

– Я могу на это сказать только одно, – воскликнул он, – что больше я не желаю вмешиваться ни в вашу судьбу, ни в судьбу моего племянника. А если случиться какая-нибудь беда от такого бабьего хозяйничанья, то уже это не моя вина, – я умываю руки!!!

– Я ловлю вас на слове, – прервала его вдова, – и вот свидетель, что вы не будете заботиться о моем сыне; предоставьте его мне и самому себе! Поручик хотел сначала оскорбиться таким резким ответом, но сдержался, рассудив, что при постороннем человеке было бы не уместно ссориться с невесткой; он только поклонился и, не дожидаясь доктора, хотел уже уйти, когда егермейстерша крикнула ему вслед:

– Прошу не обижаться на меня, поручик, мы можем остаться добрыми друзьями, только оставьте в покое моего сына.

– Ну, слово сказано, – отвечал Паклевский, – делай с ним, сударыня, что хочешь. Видно, наши простые шляхетские понятия о жизни не годятся для этого любимчика; пусть же он исполняет маменькину волю. Посмотрим, куда-то он придет…

Клемент, не вмешиваясь в их разговор, с пасмурным лицом ходил по комнате.

По знаку хозяйки служанка внесла бутылки и рюмки. Это было верное средство умилостивить поручика, который, хотя и избаловался белостокскими и хорощинскими возлияниями и не очень-то доверял шляхетским угощениям, однако, не в его обычае было пренебрегать чем-нибудь.

Доктор попросил себе кофе, а Паклевский уселся побеседовать с бутылкой, которая оказалась гораздо более ценной по внутреннему содержанию, чем это могло казаться; Клемент, видя, что егермейстерша сильно возбуждена и разгневана, предложил ей выписать успокоительные порошки.

– Это все пройдет само по себе, – шепнула вдова, – мне ничего не нужно.

– Милая моя невестка, – заговорил поручик, выпив первую рюмку, –спасая сына от какой-то воображаемой опасности, вы, сами того не ведая, подвергли его настоящей опасности.

Егермейстерша нахмурила брови.

– Каким же это образом? – спросила она.

– Сегодня, раным-ранешенко, старостина, генеральша и ее дочка выехали в Варшаву, а пан Теодор выбрал ту же дорогу.

– А значит, – смеясь, закончил поручик, – совершенно ясно, что они встретятся и захватят с собой кавалера. Ведь это же спаситель старостины, а генеральская дочка окончательно вскружила голову и себе, и ему.

– Оставьте меня в покое с вашими догадками! – резко оборвала его егермейстерша. – Вам непременно хочется сделать мне неприятность!

Поручик, допивавший вторую рюмку, вытер усы, встал, подошел поцеловать руку невестки и, оставив у нее доктора, собрался уезжать.

– Пусть доктор останется у вас для консультации, – сказал он, – а я, не будучи в состоянии ничем угодить вам, – уезжаю.

Никто его не удерживал; он сел на коня и уехал.

Клемент, оставшись наедине с егермейстершей, долго не мог начать разговор.

– Дорогая пани, – сказал он, наконец, – такою поспешностью и нетерпением вы, действительно, могли навлечь на сына различные неприятности.

Я считаю себя другом дома и поэтому считаю возможным спросить – с какими средствами он уехал из дома?

Егермейстерша покраснела.

– Теодор, – сказала она, – привез с собой какие-то деньги, заработанные им или у кого-то взятыми; он их употребил на похороны отца, но так как это стоило нам недорого, потому что добрые ксендзы ничего не хотели брать с нас, даже за освящение, то ему оставалось еще порядочная сумма на отъезд. Ах, да я бы сняла с себя последнюю рубашку, чтобы только поскорее отправить его отсюда! Если бы он даже выехал с небольшими средствами и должен был бы экономить, то ему не будет во вред. Я предпочитаю, чтобы он испытал смолоду нужду, чем приучился к расточительности.

Говоря это, она опустила глаза и, покраснев, умолкла.

– Все это было бы великолепно, – возразил доктор, – если бы это действительно было бы необходимо. Вы позволите мне говорить прямо? Для молодого человека, вступающего в свет и ищущего связей в обществе, всегда очень много значит, если он ни в чем не нуждается и располагает хоть какими-нибудь средствами. Наибольшие таланты не заменят того, что требует от него свет, и по чему будут его судить.

– Но я ничего не могла больше сделать для сына, потому что и сама ничего не имею! – возразила вдова, и по выражению ее лица видно было, что ей дорого стоило это признание.

– Вот в этом вы ошибаетесь, – медленно выговорил доктор.

– Как ошибаюсь? Кто же знает об этом лучше меня самой? – с горьким смехом сказала она.

– Значит, вы должны знать и о том поручении, которое дал мне егермейстер, – так же медленно продолжал доктор.

– Что же это за загадка?

– Будучи больным, покойник мне продал одну драгоценность, которую он, по его словам, получил в наследство от прадеда.

Егермейстерша перекрестилась. Клемент казался смущенным и рассерженным.

– Какая драгоценность? Что вы говорите? – прервала вдова. – Я не знаю ни об одной; а если бы у него, действительно, было что-нибудь подобное, неужели он скрыл бы это от меня?

– Но ведь не думаете же вы, что я лгу? – живо воскликнул доктор. –Это был большой сапфир, вделанный в запонку и окруженный бриллиантами, камень очень большой и стоивший больших денег; егермейстер говорил мне, что эту последнюю семейную драгоценность, унаследованную им от деда, бывшего с Собесским под Веной, он долго берег и не хотел расставаться с ней, но в конце концов был вынужден это сделать…

– Что вы мне там рассказываете! – крикнула егермейстерша.

Доктор обиделся.

– Вот это великолепно! – воскликнул он почти гневно. – Желая услужить приятелю, я сам попал в беду. Камень с запонкой я продал, а деньги привез вам. Делайте с ними, сударыня, что вам будет угодно! Знали вы об этом или нет, но я не хочу и не стану присваивать себе чужую собственность.

Говоря это, доктор живо вынул из кармана жилетки три свертка и гневно бросил их на стол.

Горячий румянец выступил на лице егермейстерши, взгляд ее, казалось, пронизывал доктора, брови нахмурились.

Не говоря ни слова, она так смотрела на него, что Клемент смутился.

– И вы думаете, сударь, – медленно заговорила она голосом, в котором звучала боль и горечь, – что вы меня проведете этой сказкой? Я восхищаюсь, доктор, твоей наивностью и удивляюсь твоему непониманию меня. Эту шутку я понимаю и знаю, от кого она идет; а, если не сержусь на тебя, добрый мой друг, то только потому, что ты, действительно, был всегда верным другом и ему, и мне в тяжелые минуты жизни.

Но, пожалуйста, не рассказывай мне об этом сапфире Паклевских! Покойник сто раз повторял мне, что его дед не привез из Вены ничего, кроме раны и седла, стремена которого казались ему золотыми, когда он их брал, а оказались позолоченной медью; если бы Паклевские имели такой сапфир, то уже давно проели бы его!

Она рассмеялась.

– Но я ведь не лгу вам, – возразил растерявшийся доктор.

– Лжешь, дорогой приятель, – отвечала вдова, – и денег этих я не возьму.

Она опять густо покраснела.

– Я знаю, от кого они присланы, – закончила она, оживляясь, – я не дотронусь до них. Делай со своими сапфирами, что тебе вздумается. Прошу тебя об этом.

Клемент стоял совершенно смущенный и растерянный.

– Но ведь и я не могу взять этих денег, – пробормотал он, наконец.

– Отдай их, кому знаешь! – воскликнула егермейстерша. – Подари, если хочешь, или просто выброси. Если бы я до них дотронулась, они обожгли бы мне ладони…

Она выговорила это с такой страстью, что Клемент в отчаянии упал в кресло. Оба помолчали. У вдовы слезы стояли на глазах.

– Несчастная моя судьба! – тихо заговорила она, не глядя на доктора. – Я должна бросать милостыню людям в лицо! Как это больно и страшно!.. Клемент, ни слова не отвечая, подошел к столу и, взяв свертки, с недовольным видом запрятал их в карман.

– Отдам их в госпиталь, – пробормотал он.

– Кому хочешь, – отвечала вдова.

Доктор держал уже шляпу в руке и готовился уйти, но ему неприятно было оставлять вдову одну в таком состоянии духа.

– Ну, не сердитесь же на меня, – сказал он, беря ее руку. – Если я поступил опрометчиво, но только потому, что видел там сокрушение, печаль и истинное чувство, и я не мог противиться.

Егермейстерша иронически засмеялась, повторяя:

– Печаль, сокрушение, истинное чувство! Ах, прошу вас, не говорите мне этого. Вы так заботитесь о моей судьбе, дайте же мне успокоиться.

То, что я имею с этого несчастного Борка, хватит мне на жизнь даже при самом плохом хозяйничье. Правда, я прежде была приучена к другой жизни; но теперь – кусок хлеба, немного молока…

И больше мне ничего не надо. А это у меня есть… Платья я донашиваю старые; и надеюсь, что когда они совсем износятся, то не будут мне уже нужны, а воспоминания, которые я в них ношу, потеряют свою горечь и забудутся…

Теодор должен собственными усилиями выбиться наверх; или, или… –она замолчала и задумалась.

– Может быть, Господь Бог не всегда карает детей за грехи родителей и смилуется над ним…

Я знаю Теодора: у него доброе сердце; но я больше боялась бы для него богатства, чем бедности. Это красивая головка могла бы легко закружиться. И, покраснев, она опять прервала себя.

– Да, да, так и будет лучше всего. Отец Елисей говорит, что надо заботиться, но не надо слишком тревожиться и огорчаться.

Клемент поцеловал ей руку и вышел потихоньку, сильно смущенный, бормоча себе под нос какие-то французские проклятия, как будто облегчая им тяжесть, давившую грудь.

Кабриолет его покатил прямо в Белосток к занимаемому им дому. В этот день во дворце, несмотря на то, что многие уже уехали, все еще было много народа, и когда Клемент явился к ужину, по-видимому, желая поговорить с гетманом, он только после ужина смог протиснуться к нему.

Гетман еще за ужином пристально смотрел в его сторону, словно надеясь прочесть что-либо в его лице, а когда они после ужина оказались рядом, он отвел доктора в сторону и спросил:

– Я вижу по выражению твоего лица, что у тебя ничего не вышло.

– Уж не знаю, по моей ли вине, за что и почему, но я встретил только брань и неприятность, а вместо утешения причинил боль и огорчение –словом, ничего не добился.

– А история с сапфиром? – прервал его гетман.

Клемент только пожал плечами.

Гетман нахмурился.

– Ваше превосходительство отклонили мою мысль, которая была во сто раз удачнее, а теперь ее уже нельзя привести в исполнение. Надо было выслать деньги из Вильна или из Варшавы – все равно откуда – но непременно в виде возврата долга, от неизвестного.

Гетман задумчиво смотрел куда-то в сторону.

– Что же она думает делать с сыном? – спросил он.

– Его уже нет! – воскликнул Клемент.

– Как так? Но что же случилось?!

– Ах! – сказал доктор. – После вчерашней его эскапады в Хороще она так перепугалась и рассердилась, что не позволила ему остаться даже до рассвета. Он рано утром, выехал в Варшаву.

Браницкий рассеянно слушал.

– Можно найти и там средство как-нибудь незаметно для него придти ему на помощь, – сказал он.

– После явно обнаруженной мной неловкости в таких делах, я уже не берусь за это, – сказал Клемент.

– А я не хочу никого другого.

Говоря это, гетман дружески протянул ему руку.

– Дорогой Клемент, прошу тебя, обдумай это, найди способ… Сделай, что хочешь. История с сапфиром была мною придумана, и ответственность за неуспех падает на меня. Но скажи, почему она не хотела верить в сапфир? Мне казалось, что все так хорошо обдумано!!

– Кроме того, что мы не знали, что этот самый дед, сопутствовавший Собесскому, как раз жаловался, что привез из Вены только раны да позолоченные стремена, которые он принял за золотые…

Разговор, вероятно, продолжался бы, но в это время приблизился с одной стороны староста Браньский, а с другой пробирался к гетману его секретарь Бек. Оба они, казалось, караулили гетмана и перегоняли один другого, чтобы поскорее занять его внимание. При дворе Браницкого оба они соперничали за влияние на гетмана, по наружному виду казались очень дружными между собой, а на самом деле неустанно старались подставить друг другу ножку и навредить один другому.

О них рассказывали, что оба они питали слабость к табакеркам и сверткам с деньгами, которые посетители очень ловко забывали у них в канцелярии. И тот, и другой пользовались влиянием и доверием у гетмана, оба были ему нужны.

Бек великолепно вел всю заграничную корреспонденцию, а староста Браньский умел разговаривать с шляхтой, устраивал сеймики, любил выпить в компании, а при случае мог и написать мемориал в правительственном стиле. В глаза Бек расхваливал Стаженьского, а староста превозносил до небес стилизацию швейцарца; за глаза первый звал Стаженьского болваном, а тот в свою очередь ругал швейцарца лапсердаком.

Гетман, со своим равнодушием и терпимостью большого вельможи, ни к кому особенно не привязывался, но и не к кому не питал ненависти, в обществе Бека называл его – "большим умницей", а, говоря о нем со Стаженьским, выражал свое мнение словами – "он не глуп". Оба они получали подарки от гетмана и пользовались его милостями, но ни один не был в состоянии спихнуть другого.

Гетман, заметив, что оба соперника приближаются к нему, перехитрил их и, проходя по очереди между ними, направился прямо к литовскому стольнику, с которым вступил в веселую беседу.

Поручик Паклевский не был рожден орлом и не отличался склонностью к предчувствиям – разве только в том случае, если из кухни доносился запах чеснока, – он догадывался о баранине на жаркое; Господь Бог не сотворил его пророком, да и жизнь не развивала в нем этого дара, но замечательно то, что все его слова, в шутку сказанные егермейстерше и предвещавшая встречу ее сына на дороге в Варшаву со спасенной им из пруда старостиной, исполнились точка в точку.

В тот же самый вечер, когда Теодор, отведя коня в конюшню при постоялом дворе, вышел подышать свежим воздухом, так как стояла ясная и теплая погода, – к крыльцу подкатил тарантас, исправленный в Белостоке, и прежде чем он успел спрятаться, – а, может быть, он вовсе и не хотел прятаться, – из тарантаса высунулась белокурая голова, и амурчик крикнул: – Ей богу, мамочка, это он!!

В тарантасе все заволновались.

Старостина, которая, несмотря на свои 50 лет, была сентиментальна, получила твердую уверенность в том, что сама судьба, как чья-то невидимая рука, направляла на их путь юношу.

Что думала ее племянница, когда, выйдя из тарантаса, подошла к проезжему и от имени тетки пригласила его поужинать с ними, мы не знаем. Но зубки ее так и сверкали, глазки так и сияли, и чем она была нерешительнее, тем становилась смелее и предприимчивей; генеральша держала нейтралитет; любя дочку, она позволяла ей очень многое, и хотя излишняя фамильярность ее с первым попавшимся шляхтичем могла и не нравиться матери, но она считала, что все это не так важно, потому что не может иметь никаких последствий.

Но на замечание, сделанное ею потихоньку дочке и призывавшее ее к большей сдержанности в обращении, та отвечала с плутовской улыбкой:

– Но, милая мамочка, как же я могу быть равнодушной к тому, кто спас жизнь моей дорогой тете. Да ведь ты же и сама говорила, что он очень красивый и умный юноша, значит, ты не права…

Обыкновенно, все кончилось тем, что права была одна Леля.

Старостина, в ожидании гостя, приглашенного к ужину, занялась приведением в порядок своей прически; покрыла белилами свое утомленное от дороги лицо, налепила мушки и при помощи зеркальца, висевшего в главной горнице корчмы, оделась с кокетливостью прежних лет, а когда Леля привела юношу, тетка посадила его поближе к себе. Амурчик удовольствовался тем, что сел напротив, но так стрелял глазами, что Тодя часто не понимал ровно ничего из обращенных к нему слов спасенной им сентиментальной вдовы. Однако, разговор дам был очень для него поучителен. Потому ли, что дамам не было оказано особенно почетного приема, или потому, что они издавна принадлежал к противному лагерю, они вовсе не казались восхищенными и очарованными белостоским великолепием и поведением Браницкого.

– Конечно, слов нет, – поджимая губы, заметила генеральша, – все это очень эффектно, красиво и на широкую ногу задумано, но видно, что гетман занят совсем другим, чего не добьется, и весь он отдается своим мечтам, а богатство тратит попусту. Ради популярности собирает массу народа, кого только там не было, а высокопоставленных особ совсем мало!

– И за столом, – подхватила старостина, – никакого порядка… Венгерскую, она там, по-видимому, в фаворе, посадили выше генеральши, а она ведь полковница и даже неизвестно, какого она происхождения.

– А вы, сударь? – спросила брюнетка. – Не принадлежите к гетманскому двору?

– Мы не имеем никакого отношения к нему и даже не знакомы, – сказал Теодор.

Женщины с удивлением переглянулись между собой.

– Так как судьба свела меня с вами, сударь, – забавно жеманясь, вымолвила старостина, – то я прошу вас ничего не скрывать от меня. Я даю вам слово, что меня это очень интересует… Что вы будете делать в Варшаве?

– Я, милостивая государыня, – сказал юноша, – имел обещание от ксендза Конарского устроить меня, а теперь получено и согласие от князя-канцлера на получение места в его канцелярии.

Женщины снова переглянулись, пожимая плечами от удивления.

– Скажите, пожалуйста, – сказала старостина, – как это все странно складывается! У князя-канцлера! Ну, а потом какие планы?

– Я не строю планов на будущее, – откровенно признался Тодя. –Средств у меня нет, я должен служить, а там, что Бог даст…

Он взглянул на генеральскую дочку, которая, казалось, была готова поручиться за самого Господа Бога, что все пойдет отлично, а старостина шепнула со вздохом:

– Я верю в предназначенья… Такой милый и благородный юноша должен быть счастливым на свете…

Глаза ее, окруженные морщинками, с такой нежностью смотрели на Теодора, что Леля едва удерживалась от смеха. Тетя забавляла ее.

– Я, – прибавила старостина, – пользуюсь доверием княжны, часто бываю в Волчине, если вы позволите, сударь, я поговорю с нею о вас…

Тодя очень мило поблагодарил ее.

Во все продолжение ужина, который продолжался долго и, несмотря на то, что был изготовлен по дорожному, наскоро, отличался изысканностью, дамы не переставали задавать Теодору всевозможные вопросы о доме, о матери, об отце, сами рассказывали ему много интересного, а в конце концов Леле удалось втянуть мать и тетку в оживленный разговор между собой, так что на ее долю выпала обязанность занимать гостя, которого она отвела к окну.

О чем она нашла разговаривать с этим едва знакомым ей человеком, и как удалось ей побороть его робость, осталось ее тайной. Наконец, генеральша стала уже с беспокойством поглядывать на дочку, так красноречиво выражавшую свою благодарность за спасение тетки. Но молодые люди разговаривали так спокойно о совершенно посторонних вещах, что ни в чем нельзя было их упрекнуть; а того, что говорили их глаза и улыбки, не могли отгадать ни старостина, ни мать ее.

Старостина в душе говорила себе: если бы это не был еще такой цыпленок, то я могла приревновать ее; но у Лели еще ветер в голове…

Ей бы только посмеяться да пошалить…

Главной темой разговора между Лелей и юношей было колечко, подаренное ею от имени тетки. Леля сразу же призналась ему, что она осталась в выигрыше, потому что получила взамен гораздо более красивое со смарагдом и бриллиантом. Теодор возразил ей на это, что, если бы колечко, которое он получил от нее, было соломенное, то он и тогда бы не отдал его ни за какие сокровища в мире. Панна делала вид, что совершенно этому не верит, и Теодор должен был поклясться ей. Затем она сделал предположение, что он может влюбиться, и тогда… Юноша уверял ее, что он совершенно не может влюбиться. Леля, конечно, очень заинтересовалась, почему? Ответ на это был так труден, что Теодор не решился выговорить его словами: но стоял на своем.

Тогда Леля сделала новое предположение, что у него каменное сердце. Теодор очень удачно заметил на это, что, действительно, на нем, как на камне, остается на веки все, что раз оттиснется.

Тут Леля ввернула новое забавное предположение, что он, вероятно, влюбился на тетю, уверяя в то же время, что он может рассчитывать на взаимность, так как тетя сама им увлеклась и постоянно говорила о своем спасителе.

Она смеялась и безжалостно вышучивала его. В конце этого разговора, заметив, что нельзя больше продолжать его в стороне от других, не навлекая на себя неудовольствия матери, Леля понизила голос и от имени тети дала ему приказание дальнейшее свое путешествие согласовывать с остановками и ночными отдыхами, которые они будут делать в пути.

Эта мысль сильно заняла ее.

– Знаете, тетя, – заявила она, подбегая к старостине, – что было бы прямо невежливо и даже оскорбительно для нас, если бы пан Паклевский, встретившись с нами и едучи с нами по одному пути, не пожелал бы сопровождать нас до самой Варшавы. Ведь правда? Едут бедные женщины одни, слуги – ненадежны. Кто знает, что может с нами случиться. Неужели ему не жаль нас? Ну, тетя, скажите вы ему сами… Это было бы совершенно естественно и необходимо для нас!!!

Напрасно генеральша пожимала плечами. Старостина горячо ухватилась за предложение племянницы.

– Я даже и в мыслях не допускала, чтобы так хорошо воспитанный юноша мог оставить нас! – воскликнула старостина. – На его совести был бы грех, если бы с нами что-нибудь случилось.

– Ага, видите, сударь! – прибавила Леля. – Это был бы ваш грех, ну, а иметь на совести тетю, маму и меня, пожалуй, было бы слишком тяжело! Значит, надо подчиниться судьбе…

Плутовка засмеялась, хлопая в ладоши; подбежала к старостине и шепнула ей на ухо: ну, что, тетя? Хорошо я придумала? Тетя не равнодушна к нему, да и он так поглядывает!

– Ах, ты противная девчонка! – рассмеялась старостина, машинально оправляя прическу.

На другой день, гораздо раньше, чем дамы двинулись в путь, выехал и Теодор и остановился отдохнуть как раз там, где и они должны были задержаться.

Генеральша, которая также не имела ничего против юноши, удостоила его на этот раз исключительным вниманием и долго разговаривала с ним на тему о счастье вообще, о счастье в супружестве, в любви, о чувствах, сердце и тому подобных интересных вещах, о которых Толя знал только понаслышке. Леля была в дурном настроении духа…

И когда они, отдохнув, снова пустились в путь, она обратилась к матери с упреком за то, что та заняла собой все внимание их спутника, тогда как он должен был разделить его между всеми дамами.

Генеральша отвечала ей, что сделала это умышленно, чтобы панна Леля не кружила голову мальчику и сама не забывалась. До самой ночи в тарантасе все дамы имели кислый вид. Но за ужином на постоялом дворе Леля опять сумела заставить мать и тетку так оживленно разговориться между собой, что Теодор снова оказался ее собеседником.

Старостина с недовольным видом заметила генеральше:

– Смотри, пожалуйста, твоя ветреница совсем потеряла голову с Паклевским и страшно надоедает ему, потому что о чем ему с ней говорить? Ведь это такой сорванец, который ни в чем не знает меры.

Однако, Леля, несмотря на то, что старостина иначе не называла ее, как сорванцом, дала неопровержимое доказательство логического мышления, возобновив разговор, начатый ими во время первой остановки.

Тодя решился сказать ей, что, если она отдаст кому-нибудь свое второе колечко, то он, оставляя у себя ее подарок, мог бы оказаться в неловком положении и был бы вынужден вернуть его.

Леля уверяла, что она вовсе не так охотно раздает кольца; Тодя высказал предположение, что ее могли бы заставить. Тогда Леля поклялась, что никакая человеческая сила не может ее заставить сделать что-нибудь против ее воли.

Однако, ни тот ни другой не пошли дальше гипотез и общих мест, а что за этим следовало, какой можно было сделать из всего этого вывод, – было ясно для обоих. Леля прямо заявила ему, что, если бы тот, кому она отдала сердце, изменил ей, то она отомстила бы ему, а сама умерла бы от чахотки. Что она там еще шептала, об этом не узнали ни старостина, ни генеральша, ни одна душа человеческая. А когда пришло время расстаться, поведение Лели обратило на себя внимание матери, которая напала на дочку с выговорами за легкомыслие и кокетство, на что та отвечала ей, что она, может быть – "чем угодно, но никогда не будет кокеткой".

Так Теодор въехал в Варшаву, совершенно опьяненный этой встречей, забыв думать и о канцлере, и о ксендзе Конарском, и о всей своей будущности, – но полный мыслей об одной только Леле. Он чувствовал, что этот сон скоро должен был рассеяться, что сорванец в несколько недель совершенно забудет о нем, и что основывать на этом какие-нибудь надежды было бы то же, что строить замки на льду, но невозможно было устоять перед обаянием этой цветущей молодости.

Эти неразумные мечты помешали ему остановиться у ксендзов пиаров, так как он боялся своим видом выдать им свою тайну; он заехал в гостиницу и решил там переночевать и к утру протрезвиться окончательно. На другой день, грустно настроенный, он пошел в коллегию, и по счастливой случайности в тот же день опекун проводил его к канцлеру.

То, что рассказывали о нем, внушало Теодору страх.

И, действительно, когда он увидел сидящую в кресле мрачную надменную фигуру князя-канцлера, с проницательным взглядом, с печатью великого ума на высоком челе, с выражением силы и огромной воли, и когда князь обратился к нему, как к младшему и низшему, – сурово и в то же время слишком фамильярно – Теодор в первую минуту очень смутился.

Но, вскоре, однако, канцлер принял более мягкий тон, может быть, заметив произведенное им на юношу впечатление, попробовал заговорить с ним по-французски, чтобы испытать его познания, и был удивлен им. Затем он заставил его написать под диктовку и похвалил орфографию. Можно было надеяться, что Теодор будет принят на службу.

Но князь заявил, что он должен сначала оставить его на испытание.

– Я очень требователен к молодежи, – сказал он, – и вы, сударь, должны заранее приготовиться к тому, что я суров, нетерпелив, не терплю рассуждений и требую послушания…

Загрузка...