Ад пока не властен над вашей душой и, в некоторой степени, над вашим телом. Но! Он может дать вам имя, он может сделать вас богатой, он почти до неузнаваемости изменит ваш облик!
Когда человека зовет главная цель в его жизни, он готов пожертвовать многим. Но даже если он ясно осознает это, сам процесс жертвования для него остается неприятным, и он пытается избегнуть его, оттянуть, как школьник, мечтающий никогда не показывать родителям свой дневник. Так и я, уже понимая, что работа стала для меня всем, что она выпивает из меня силы, а семья ушла куда-то далеко, продолжал пытаться играть роль мужа и отца. У меня почти не оставалось на это времени между поздним вечерним ужином, сном и ранним утренним прощанием, потому удавалось плохо.
Первая трещина, в итоге и пустившая наш с Олей брак под откос, появилась в ноябре. Самое мерзкое время года, когда день короток до невозможности и его тут же сменяют бесконечные сумерки, тягучие и утомительные, как напрасное стояние в очереди. Дожди идут сплошной чередой, слякоть пробивается во все щели, и забываешь, как выглядит солнце.
Оля тогда пришла домой после очередной лекции, оставила зонтик у стойки в прихожей, повесила пальто на левый рог оленьей головы, сбросила туфли. А вот что она тогда подумала, я мог только догадываться. Наверное, ей захотелось окликнуть Ваську, но она наверняка знала, что он перебирает игрушки под присмотром домашнего компьютера (к тому времени они стали настолько надежны, что им доверяли почти все). Потому она прошла к нему в детскую, может, ей захотелось поговорить с ним, побаловать чем-нибудь. Вот она в этом идеально прилизанном и убранном детском уголке, где развивающие игровые устройства почти уже научили ребенка читать, показывают ему, как надо рисовать и лепить.
И Васька глянул на нее почти как на чужую. Именно в эту секунду она своим женским чутьем поняла, что он ревниво прижимает к себе говорящего плюшевого медведя не из каприза или плохого настроения. Он любит его больше, чем ее, для него он родней, ближе, понятней. Медведь свой, он не уйдет, когда ты еще спишь в кровати, не появится вечером на десять минут, чтобы, хмурясь от непонятных забот, поправить одеяло и пожелать спокойной ночи. Он не будет мелькать суетливым отражением на экране, которое появляется непонятно когда и только на две минуты.
Наверное, она тогда сильно испугалась. Такое неизбежно происходит со всеми детьми, но родители всегда представляют себе этот миг где-то на горизонте, после окончания школы, а то и после свадьбы. Но здесь перед ней был пятилетний мальчик, еще абсолютно беспомощный во внешнем мире. И любовь ее сына, ее ребенка украло не время и не взросление, а электронная игрушка. Отключить медведя или разбить его о стенку — это не выход, такое лишь ожесточит его. Она сама попыталась учить Ваську грамоте: усадила себе на колени, подвинула дисплей и несколько часов подряд сама рисовала на нем буквы и учила рисовать сына. Разбила ли она стену отчуждения? За один раз это сделать трудно, рядом с ребенком надо сидеть несколько недель подряд, ему необходимо доказать свою надежность, вытеснить из его сердца старые привязанности.
Потому, когда поздно вечером я, мало чем отличавшийся от сдавленной дольки апельсина, пришел домой, меня ожидал скандал. Весь тот страх, который она задавила в себе, выплеснулся мне в лицо. Тяжелое и муторное выяснение отношений началось еще в прихожей. Я только поднялся из гаража, снимал плащ, как в мои уши полезли тонкие полунамеки и ехидные замечания.
— Оля, через полчасика, хорошо?
Словесная дуэль на пустой желудок тяжела для любого.
— Отдохни, дорогой, ты ведь устал, работаешь все время, дома только отдыхаешь. Отдохни...
Тайм-аута не вышло, и следующие минут сорок, когда я пытался хоть немного взбодрить серые клеточки моего мозга, его долбил молот замечаний и наставлений.
Почему семейные ссоры так тяжелы? Можно затеять сотню скандалов в день, переругаться с десятком человек, с пеной у рта доказывать очевидные вещи, а потом с легким сердцем ехать домой, наслаждаясь видом природы. Самые ядовитые измышления наших противников не вызывают никаких чувств. Просто мы отращиваем панцири: толстые костяные пластины безразличия, равнодушия, иронии и эгоизма. Когда они закрыты, сквозь них не может проникнуть почти ничего, даже слезы уличных попрошаек и красота падающей листвы. Но нельзя, невозможно впадать в крайности. Истеричные дамочки бальзаковского возраста, плачущие над раздавленной бабочкой и бьющиеся в истерике по любым серьезным поводам, противны большинству людей. Холодные как рыбы личности, равнодушно взирающие на убийство детей и горящие библиотеки, тоже вызывают отвращение у окружающих, они ущербны в своей флегматичности. Нормальному человеку необходимо одновременно быть защищенным от гадостей и чувствовать эмоции других. Потому семья становится тем оазисом, где можно снять доспехи со своей души, ощутить радость мира. И когда по распахнутым нервам, по оголенному разуму бьет родной голос, это больно и особенно обидно.
— Когда ты вообще приходил домой вовремя? Месяц назад, полгода? Вспомнила! Еще до того, как нашел эту проклятую работу. — Океаны ее синих глаз превратились в два карбункула, режущих все на своем пути.
— Ты хочешь, чтобы я ее бросил? — Равнодушный голос в ответ.
— Да, черт побери, и скорее! Ты отсутствуешь, тебя нет! Даже когда ты храпишь по ночам, ты думаешь не о семье, а о работе. — Въедливость ее голоса могла соперничать с кислотой.
— А я и работаю. Да! Я работаю! Ты понимаешь это, я хотел заниматься этим всю жизнь, это моя мечта! — Злость во мне начинала подбираться к разуму, как черная пена к ободку кастрюли, предохранительный клапан сбросил первую порцию пара.
— Сын, он смотрит на нас как чужой, тебя он вообще забыл, а меня еле узнает!
— Так бросай свое преподавание, или ты думаешь, что студентам интересен твой бред? — Пена подступила к самому краю, а предохранительный клапан и не думает закрываться.
— А на что мы будем жить?! Сколько тебе платят? — Вот это была уже неправда, платили мне немного меньше, чем раньше, но вполне достаточно. Уж во всяком случае, больше, чем ей.
— На себя посмотри! Даже со студентов стричь не умеешь! — Пена полилась на горелки, котел взорвался.
Я до сих пор не знаю, проснулся ли тогда Васька. Если да, то это была не самая спокойная ночь в его жизни. Мы ругались до самого утра, припомнив друг другу все прошлые прегрешения, ошибки, весь эгоизм и наглость. Мы выдумывали взаимные измены и вспоминали самые черные ругательства, какие только хранились в уголках нашей памяти. Как не дошло до рукоприкладства? Мы все-таки цивилизованные люди, потому предпочитали бить посторонние вещи: половина шикарного, расписанного под знаки зодиака сервиза, почти все простые тарелки, три деревянные полки и туалетный столик отправились в небытие. Но мы ругались даже когда я заклеивал разбитую ладонь, а она подрезала сломанные ногти. Нечего было и думать, чтобы лечь спать, выяснение отношений поглотило нас без остатка. По счастью, все на свете кончается, и наступило утро. Кое-как прополоскав сорванные глотки и уничтожив следы всенощной ругани на лицах, мы разбежались по своим рабочим местам.
Трещина в отношениях могла относительно безболезненно затянуться, если бы мы вели старый образ жизни. Самая длинная истерика заканчивается, каждый из нас увидел бы другого трезвыми глазами, и сердца приказали бы нам помириться. Но следующий раз мы увиделись с ней только через сутки, когда покой снова начал перерастать в раздражение.
— Доброе утро. — Вежливо-безразличный взгляд с одной стороны.
— Доброе утро. — Такой же ответ с другой.
Потом у меня была недельная командировка в Питер, потом ей потребовалось ночевать в институте — ставить очередные эксперименты. Мы приходили домой, кое-как разогревали еду, заказанную домовым, и заводили бесконечные разговоры с этими жестяными мозгами: давали им новые имена, вводили пароли доступа, требовали пересказывать новости. Васька был еще слишком мал, чтобы служить «передаточным звеном» и мирить нас. Дети вообще, если их при этом не бьют, очень легко увлекаются теми ссорами и войнами, что ведут родители. И стоило одному из нас обвинить другого, как сын с готовностью отзывался на это. Хорошо, что мы не увлеклись и смогли вовремя остановиться, выплескивая злобу на домовом.
Как мера поддержания на плаву семейного корабля были куплены психологические программы: теперь домовой пытался помирить нас в меру своего интеллекта. Корректный голос выливал на нас ушаты анализа психологии семейной жизни; рассказывал анекдоты, душещипательные истории и даже выжимку из криминальной хроники. Все это добро разнообразилось главами из любовных трагедий, сонетами и песнями. Не скажу, что эрзац домашнего уюта был качественным, но подвижки у нас в головах имелись: злиться в такой обстановке на Олю у меня не было никакого желания, она тоже не хотела изображать пилу. С одной стороны мы помирились, но с другой — по-прежнему не видели друг друга целыми днями.
Можно ли забыть другого человека, любимую женщину, с которой прожил не один год? Забыть те мелкие черты лица, которые милее всего твоему сердцу, потерять в перекрестках сознания ее привычки, забавные пристрастия и увлечения? Целиком — никогда. Память всегда сохраняет что-то особенно дорогое для тебя: разворот головы, манеру звонить в дверь, поправлять волосы. Но нельзя удерживать в голове весь образ, он понемногу стирается, превращается в такую бледную акварель, скупой карандашный набросок, силуэт на грязном стекле. А отражение, тень, уже нельзя любить. Призраки только тревожат память и кусают сердце. Друг для друга мы становились именно такими призраками. Мы оба понимали, что так долго не может продолжаться — невозможно говорить с электронным голосом, фантомом твоего разума, думая, что он материализует мечты твоего сердца.
И все-таки надежда появилась: техника всегда готова подбросить нам что-то новое, пусть даже и в чувствах. Возможность увидеть жену, поговорить с ней в любой момент дня и ночи — это было давно и не помогало: что толку в телефоне, если голова все время занята другим и нет времени дотянуться до трубки? Здесь было другое — передача сигналов нервной системы. Первые попытки были чуть ли не двадцать лет назад, стационарные установки смогли сделать не так давно, машину епископа Беркли только обещали, но нам такой силы и таких подробностей не было нужно.
Это будет как постоянная связь на уровне эмоций: если ваша жена чего-то сильно испугается или ей будет больно — у вас сразу потемнеет перед глазами. Ее радость будет вашей радостью, и наоборот. Причем никаких шлемов, камер и вообще ничего громоздкого! Один-единственный шунт, к тому же не в голове, а в плече. Раньше люди «зашивались» от алкоголизма, мы «зашьем» ваш брак от развода! Психолог то ли заключил контракт с производителем, то ли раньше работал коммивояжером и вспоминал прошлое, но продал нам эту вещичку вполне профессионально.
Честно говоря, три дня отпуска, что каждому из нас удалось выбить у своего начальства и которые мы провели в одной больничной палате, сблизили нас много больше, чем эти железки в наших телах. В целом получилось неплохо — будто на несколько месяцев вернулись те, первые годы. Не знаю, с чем это можно сравнить. Так в бою двое солдат, стоя спина к спине, могут быть спокойны за свой тыл — шунты дали нам это ощущение уверенности, знание того, что творится за твоей спиной.
Вот только одним плоха была эта система: несовершеннолетним запрещалось ее устанавливать. Детская психика должна развиваться естественно, твердили врачи, и если думать отстранений, то они были правы. Васька, как и раньше, воспитывался электроникой, и ему скоро пора было в школу, в нулевой класс. Без него все пошло наперекосяк, тот же инстинкт, что тем ноябрьским вечером толкнул Олю на истерику, а потом развязал язык мне, не отпускал. Это было как постоянное, неотступное беспокойство, оно вилось вокруг нас осиным роем, на первый взгляд не опасным, но постоянно готовым ужалить. Какое-то время я гасил в себе отзвук этого беспокойства усилием воли, у Оли это получалось хуже, и я как-то рефлекторно начал отбрыкиваться. Ответные вспышки гнева накатывали в самый неподходящий момент. В шунтах были предохранители, они не давали нам довести друг друга до истерики, но все равно это было как головная боль от простуженного нерва, приступ мигрени, ноющий зуб и начальство за спиной вместе взятые. По идее, это состояние должно было приводить к быстрому успокоению, но человек не морская свинка, которая от боли выполняет все указания, есть в нем особое упрямство, порожденное нежеланием прощать прошлые обиды. Так могло продолжаться и пять, и десять минут, пока мы не уставали. Стоя спиной к спине, мы начали толкаться локтями.
Сначала мне необходимо было иметь ясную голову, когда у жены начался приступ депрессии, и я отключился. В другой раз отключилась она. Периоды молчания начали становиться все длиннее, отключались двое одновременно, и когда один включался, нечего было слушать. В марте это стало очевидно — нейрошунты не помогали.
— Павел, так больше не может продолжаться. — Можно ли представить себе два голубых океана, от которых веет пустыней? Но теперь это были ее глаза. — Мы доводим себя до нервного истощения.
— Я договорился — шунты можно вытащить на выходных. — Она была права, нечего упорствовать в своих ошибках, да и подобные приборы начинали все меньше нравиться институтским органам безопасности.
— А что будет дальше? Ты подумал? — Ее рука отодвинула дисплей, за которым я работал.
На этот вопрос нельзя было отвечать одним махом или общей расплывчатой фразой. Я посмотрел в окно гостиной, встал из-за стола и осторожно взял ее за плечи.
— Я не знаю, что будет, честно. Оля, это странное состояние, когда я готов отдать за тебя руку, но не могу опоздать из-за этого на работу. Ты понимаешь? Одномоментно, сию секунду, что угодно. Сутками — ни за что.
— Так бывает, когда ты говоришь человеку правду, надеясь разбить стену отчуждения, и она рушится. Только за грудами недоверия — пустота, горькое желание слушать тебя, но не слышать твоих слов. Случилось то страшное, что разрушает любовь: у костяного панциря безразличия теперь была еще одна пластина. Та часть души, которая находила утешение в общении с семьей, в домашнем уюте, израненная и больная, теперь покрылась защитной коркой, и здесь уже ничего нельзя было сделать.
Мы стояли полуобнявшись и теперь были чужими людьми.
До лета, пожалуй, все катилось по инерции, даже скандалы пошли на убыль. К чему быть невежливым к твоему соседу по квартире? Любовь свелась даже не к привычке — к этикету, обряду, разыгрываемому перед глазами сына и перед своим собственным рассудком. Сама жизнь приобрела оттенок театральности — только на работе, отстаивая очередной проект, я не кривил душой и говорил то, во что верил.
Так ли уж забросил я сына, как это представлялось Оле? Нет, мне удалось подправить свой распорядок дня, и теперь я мог уделять ему почти двадцать минут в день, хоть гарантировать время начала этого общения и не мог. Но она ясно видела то, что я ощущал лишь временами, — Васька не был для меня главным светом в жизни, он был вторичен по отношению к работе, и это оскорбляло ее страшнее, чем любая возможная измена.
Окончательного решения о разводе вслух никто не высказывал, оно медленно созревало в наших умах, зато, когда скрывать его было уже невозможно, не было криков и истерик. Любое выяснение отношений казалось нам обоим ненужным.
В тот выходной я взял Ваську в зоопарк, чтобы как-то объяснить ему ситуацию. Звери ему не надоедали, хотя всех их он видел, а с динозаврами, которых тут быть не могло, даже играл в виртуалке. Главные слова все крутились у меня на языке, и только у вольера с бородавочниками я собрался духом.
— Василий, тебе необходимо знать... Мы с мамой расходимся.
Он почти не удивился, наверное, чувствовал всю неестественность наших с Олей отношений последних месяцев. Продолжая смотреть на роющихся в песке бородавочников, спросил:
— А куда ты уедешь? Мама говорит, что ты обязательно уедешь.
— Еще не знаю. Служебная квартира, может быть. Могу снять комнату. Это не важно. Я по-прежнему смогу с тобой видеться — это главное. Будем гулять в парках, излазим весь город, буду дарить тебе книги.
И почему у меня стоял комок в горле?
— А это... это навсегда?
— Скорее всего.
Васька все-таки обернулся, губы дрожали, из глаз вот-вот должно было побежать в три ручья. Что можно требовать от четырехлетнего мальчугана? Я подхватил его с земли, понес какую-то утешительную чепуху. Помогло мало — домой он вернулся совершенно зареванным, да и мне было нехорошо. Ощущение расставания с частью тебя самого отвратительно, и тогда мне меньше всего хотелось переживать что-то подобное в будущем. По решению суда я мог забирать его к себе на сутки раз в две недели и каждый день пять минут говорить по телефону.
Меркантильные вопросы разрешились почти бескровно — злобы мы друг на друга не держали, выяснять отношения в суде по поводу всего и вся не хотели. Коттедж отошел к ней, большая часть денег — ко мне. Служебная квартира, что я смог занять, еле вместила дедовскую еще библиотеку. Алименты благодаря коттеджу не составляли для меня сколько-нибудь чувствительной суммы — заработок понемногу увеличивался, а на себя я почти ничего не тратил.
Начиналась другая жизнь. Квартирный домовой исправно разогревал еду к моему приходу, убирал комнаты и чистил одежду. Тишина и покой холостяцкого бытия меня вполне устраивали. Работа пошла много веселее, потому что из своего времени я никак свободное не выделял — и за едой в три часа ночи я мог уставиться в пространство и полчаса думать над очередной проблемой, абсолютно ни на что не отвлекаясь. Честно говоря, меня дома вообще ничего не отвлекало: развлечения почти забросил, домовому давал только односложные указания, даже сам с собой не говорил — эту привычку быстренько вывел тот же домовой, каждый раз передававший требования соблюдения секретности. Так рабочий день стал растягиваться у меня часов на двенадцать — благодаря этому я начал понимать в делах больше своих коллег, и ничто теперь не стояло на пути моей жажды карьеры. А поздней осенью, в один из мерзких промозглых вечеров, я, для расслабления нервов гуляя в сети, наткнулся на рекламу Кати и первый раз всерьез задумался над этим вопросом.