Когда помогаешь выталкивать машину из грязи, главное — успеть потом в нее заскочить.
Вы когда-нибудь раскручивали вручную вал старой водяной или ветряной мельницы? В жизни я никогда этого не делал, но видел несколько раз в исторических фильмах, и, по слухам и репортажам, такие вещи ставят в новых общинах гуманистов. Это почти всегда большое деревянное, уложенное набок колесо с множеством ручек. Лежит оно где-нибудь на чердаке или в подвале, где такие низкие потолки, что невозможно ходить без каски — обязательно приложишься головой о что-нибудь твердое. Иногда, из-за архаичной конструкции, механизм после ремонта надо раскручивать. Тогда несколько человек хватаются за эти самые ручки, которые вечно в занозах от слишком редкого касания человеческих ладоней, и начинают толкать. И самое волнующее в этих мгновениях, как рассказывают они потом, это ощущение разгона — когда только сдвинутый вал вертится так медленно, неохотно, но с каждой секундой все быстрее и быстрее.
Можно попробовать раскручивать ротор генератора или большую детскую карусель, но самое яркое чувство, что мир вертится быстрее под твоими руками, от твоих усилий прогибается ткань мироздания, дает каморка на ветряной мельнице, пусть даже виртуальная.
Сейчас это чувство не оставляло меня ни на один день. И только одно ощущение могло с ним соперничать — мне казалось, что я уже достаточно подталкивал сзади машину и пора в нее садиться самому. Институт раскручивался, как волчок, набирающий обороты. Еще месяц назад казалось, что больше уже невозможно, но началось преображение, и рамки возможного отодвинулись в глубь сцены.
Аристарх был преображен десять дней назад. Он действительно был первым в стране, кто лег под сканер. Да и кто мог стать ему поперек дороги?
Политики как маленькие дети, зависящие от воспитателей, — они не могут сделать ничего, что не одобрит общественное мнение. Стать «жестяными мозгами» для них никак невозможно. Вернее, они ими станут, но после ухода с должности. Наверное, это превратится в почти стандартную процедуру, когда человек будет оставлять мирскую власть ради вечности и еще большей власти. Хорошее средство от тирании. Но не сейчас, не в этом полугодии.
Миллионеры — они станут в эту очередь очень скоро, может быть, уже через несколько недель. Их сдерживает по эту сторону Стикса разумная предосторожность: они желают видеть перед собой нечто абсолютно надежное. Они увидят это очень скоро. Пока же из самых известных и богатых никто не страдает от рака и грудной жабы. Им остается только в спешном порядке строить себе персональные гробницы, емкости для содержания душ, которые невозможно будет взорвать никакой бомбой. Так что сейчас их больше интересует архитектура, а не электроника с нейробиологией.
Было еще множество энтузиастов преображения, которые лезли Аристарху под ноги и предлагали себя на роль лабораторных крыс. Но технологию институт закупил абсолютно легально, черных дыр и непонятных нам действий в ней не было, математики все как следует обсчитали. Потому для полной уверенности хватило эксперимента на шимпанзе.
Был, правда, еще закон, воплощенный в инструкциях, уложениях и рекомендациях. Он пока запрещал людям прямо подчиняться искусственному интеллекту. Преображенный человек вроде будто бы ИИ считаться не мог — его разум сформировался в органическом мозгу, и теперь он просто пользуется электронным носителем. С другой стороны — статус преображенных был прописан только недавно, закон приняли меньше месяца назад, и его еще трижды могли оспорить в суде. Так что в смысле законности положение директора было не столько шатким, сколько не совсем уверенным. Окажись у него излишне много недоброжелателей, а таковые имелись у любого чиновника, они могли попытаться оспорить его руководство институтом уже после преображения.
Но Аристарх был слишком тертым человеком, чтобы попадать в такие передряги. Наши ИИ наверняка просчитали вероятность подобных гадостей. В последние недели институт развил бешеную внешнюю активность: всем власть предержащим популярно объясняли, что наша команда единственная, кто может обеспечить быстрый переход массы людей в иное состояние духа, и трогать нас в такой момент — это даже не резать курицу-несушку, не рубить сук, на котором сидишь, а обычное самоубийство для себя и экстраординарное вредительство для страны. Были и маневры внутри института: дирекция почти в полном составе ушла в отпуск, оставив за собой все обязанности. Имитировался острый приступ трудового энтузиазма — человек должен жариться на белом песочке под ярким солнцем, а он, мерзавец, в своем кабинете сидит, всеми делами руководит и даже денег за это особых не требует. На первый взгляд бред, но по закону мы вроде как отпускникам не подчинялись, и они могли преображаться без всяких формальных обвинений.
Странный это был день, утро новой эпохи: все знали, что готовится, но непричастных к процессу попросили заниматься своими делами. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь додумался до чего-то интересного, я, например, не нашел ничего лучшего, чем препираться с Желтушным, пытаясь доказать ему переходность турбулентности воздушных потоков в новых корпусах машины. Нейробиологи колдовали над Аристархом неспешно (по правде говоря, колдовал ИИ, немедленно переименованный в Харона или Христа — как кому нравилось), и хотя начали с утра, закончили лишь к полудню.
Нас позвали к нему, всю верхнюю оперативку, на смотрины нового облика. Преображение шло в его кабинете — это был не каприз, просто там самое безопасное место в институте, — и когда мы прошли мимо шевелящихся ветвей со стальным отливом, все уже было кончено.
Канцелярский стол и маленькие столики были убраны, наверное, ещё ночью. Почти всю заднюю стенку скрывала громада сканера и каких-то непонятных мне тогда блоков. На черном тумане пола стояли два белых, блестевших хромом и зажженными лампочками медицинских станка. Между ними стоял, устало потирая глаза, Симченко, он явно контролировал работу Харона. Остальных «душеведов» было не видно. На правом станке медленно уходило в анабиоз старое тело директора: было видно, как искусственное сердце наполняет нитроглицерином его сосуды, легкая изморозь уже вилась над охладителями, а все оставшееся скрывали от глаз манипуляторы, что-то в этом теле непрерывно массировавшие, коловшие и придерживавшие.
Почти точная копия этого отправлявшегося на вечное хранение старого сосуда духа, одетая в медицинскую пижаму, медленно поднималась с другой койки. Только ее голова была в нескольких местах подклеена пластырем. Это был уже не Аристарх — программа, описавшая его сознание, его душа, работала сейчас в том новеньком компьютере, упрятанном этажом ниже, к созданию которого приложил руку и я. Он мог бы спокойно говорить с нами, появляясь на любом экране, но психологи требовали переходного периода. Человек не должен терять все свое естество одномоментно — это было бы слишком похоже на смерть. Потому перед нами была живая марионетка: состаренная до нужного возраста копия его тела с чистым, наполовину выпотрошенным мозгом и нейрошунтами, игравшими роль веревочек.
Мы выстроились почти идеальным полукругом около его койки, каждый из нас смотрел на эти черты, немного не похожие на старые, и ждал первых его слов.
— Да... Не так приятно, как могло показаться на первый взгляд, — чуть обиженный голос, но практически те же интонации. — Никто не держал свою душу на коленях? Да еще на твердом диске? — Взгляд старого бронтозавра. Он сел, свесил ноги с койки, покрутил в руках укладку для дисков большой емкости. — Резервная копия меня. Странное чувство...
Аристарх бодро соскочил на пол, сунул укладку под мышку и прошел к аквариумам (наш полукруг рассыпался и превратился в подобие хоровода, молчащего и настороженного, который потом опять перестроился в полукруг). Он постучал костяшками пальцев по стеклу — разъевшийся, издыхающий от старости карась по ту сторону лениво шевельнул плавниками. Директор медленно закрыл глаза, сосредоточился, и один из медицинских андроидов, суетившихся около старого тела, замер. Поднял сочленения, зигзагами подкатился к другому аквариуму, чуть наклонился и знакомым жестом постучал в стекло. Потом вернулся обратно.
— Еще учиться надо. — Аристарх так же медленно раскрыл глаза, взгляд направлен куда-то вдаль. — Ничего, научусь. Быстро научусь.
— Ну не стойте вы, как столбы у дороги! — Симченко наконец пришел в себя. — Поздравьте человека!
Все зашумели, загалдели, закричали здравицы, и так был встречен первый преображенный.
Следующим был Охрана. Сканер перетащили в отдельное помещение, в котором теперь и наладили производство архангелов. Проблема была с перевозкой — эту кремниево-молибденовую емкость с сознанием надо упаковать во что-то очень прочное, снабженное аккумулятором, и аккуратно переместить в «город мертвых». Погибнуть в этот момент уже не страшно — копию личности просто запустят в стационарной машине, но никто не желает хоть на секунду терять себя из-под собственного контроля. Очень уж это неприятно и страшно — вдруг отредактируют?
Караван, перевозивший душу, больше напоминал военную колонну. Бронированные грузовики, множество андроидов всех величин и степеней опасности, вертолеты в воздухе. И молчаливый, неусыпный присмотр больших электронных мозгов — судьбе и случаю лучше было не преграждать путь этой колонне, стечение обстоятельств было чем-то очень уязвимым в присутствии этих ИИ. Птицы и те облетали стороной такие караваны. Обещали вскорости установить сканер «по месту постоянной дислокации» и завязать с такими конвоями — слишком уж это отдавало идиотизмом.
Потом был казначей, истекающая потом сушеная вобла, которая теперь стала неотделима от своих бухгалтерских счетов.
Уже через неделю оперативки превратились в странное действо, где не совсем люди говорили с еще людьми почти исключительно для того, чтобы сохранить в себе человечность. Отчасти спектакль, отчасти сеанс у психотерапевта. Когда Аристарх общался с Охраной в нашем присутствии, их собственные слова казались им все менее важными — информация шла напрямую.
— Да.
— Нет.
Отличный пример их быстрых диалогов. Бывали разговоры еще короче — они могли просто мигать друг на друга; слова, действие голосовых связок было слишком медленным. Тогда вставал кто-то из нейробиологов и начинал возмущаться.
— Хватит! Говорите по человечески.
Иногда добавлялось что-то малоцензурное.
И тогда мне стало понятно, почему боги в преданиях так двусмысленно и туманно говорят со смертными. Им просто невероятно скучно по десять раз повторять одно и то же, растолковывать очевидные факты, разжевывать простейшие выводы. Интересней забавляться со смыслами, оттенками эмоций и отзвуками фактов. Тогда еще не перевоплощенная аудитория превратилась в шахматную доску, по которой двигались фигурки идей и понятий. Мы были для преображенных уже страшно неповоротливы, но еще весьма забавны.
— Переведем с восемнадцатой на двадцать восьмую? — Вопрос и абстрактная фигура в кубе центральной голограммы.
— А по-моему, напряжения хватит. Пусть будет красный цвет. — Ответная пульсация и превращение фигуры из черной кляксы в бьющееся сердце.
И мы понимали эти намеки. Это казалось невозможным, невероятным, я с трудом поверил бы в такую форму общения еще два года назад, но словесная мешанина, поток чужого сознания складывался в наших головах во вполне убедительные аргументы. Биение крови оборачивалось размерностью конвекции, цвета и шорохи — обводами конструкций корпусов. У других были свои ассоциации — с возбуждением нервной системы, дифференциальными уравнениями и способами кражи информации.
Такое при общении с ИИ бывало и раньше, но тогда работали смысловые фильтры — сконструированное человеком сознание не должно слишком сильно влиять на его душу. Уровень намеков был предсказуемым, второе дно было только одно. От общения с Желтушным я получал удовольствие как от беседы с умным человеком и знающим специалистом. Здесь все же было по-другому — как будто школьника, пусть и прилежного ученика, каждый день переводили на новый курс университета, не забывая требовать выполнения домашних заданий, курсовых и отличных знаний на экзаменах. Хорошо, что на переходный период ввели мораторий на изменение служебного положения, иначе мы бы все повылетали со службы за полную некомпетентность. Мотыльку трудно быть спарринг-партнером для ястреба, а весовые категории наших разумов расходились все дальше.
Одновременно для меня разъяснился способ отличать все предсказания и пророчества, пусть даже туманные, от мелкого жульничества: если нечто великое открыто играет с твоим разумом, ты ощущаешь это. Невозможно прикинуться непонимающим или неверующим — все равно до тебя дойдет, ты поймешь эти слова, как бы ни были они зашифрованы и перекручены. Причем тот отрезок времени, когда намеки уже высказаны, а головоломка в твоем мозгу еще не сложилась, — он очень мал, в него нельзя втиснуть месяцы и годы непонимания. Твой разум в руках настоящего титана мысли — как хорошо смазанный оружейный затвор, исправно откликающийся на все движения пальцев. И противиться этому всплыванию смыслов, конденсации чужих указаний в твоем сознании можно только одним способом — насыпать в затвор песку, а проще говоря, запустить себе тараканов в черепушку. Метод ненадежный, временный, пока преображенный интеллект не вылечит коктейль из паранойи с шизофренией или не разберется в них и не научится управлять ими так же элегантно, как здоровой психикой. Так что намеки мы понимали без лишних капризов.
Иногда в хоровод неясных образов встревал только преображенный человек, не отточивший в себе искусство манипуляции чужим разумом, и тогда рой полунамеков превращался в мешанину невразумительных объектов и обрывков мыслей. Мы несколько секунд смотрели на очередную абстрактную картину, пытались расшифровать фразу, напичканную латынью, французским, английским и устаревшими словами. Переглядывались в полном недоумении. Новичок замечал это и старался поправить дело — новыми намеками или открытым простым текстом.
Особенно неудачно вышло у Торговца. Рассказывал он как-то про резервные фонды, пополняемые за счет внебюджетных источников. Неудачливые источники, у которых разными абсолютно законными путями выбивались некоторые суммы денег, были представлены им в виде жирных каплунов, медленно ощипываемых для поджаривания на вертеле. Перышки символизировали финансы, у каплунов были имена, понятные компетентной половине оперативки. Все шло как надо, но Торговец увлекся, и в тот самый миг, когда Подсиженцев будто невзначай спросил его об эффективности расходования сумм, в воздухе дико запахло жареным. Не знаю, как получился этот эффект, но запах держался в воздухе еще минуты две и не пропадал, хоть все хватались за животы и от смеха сползали под столики. Центральная голограмма больше напоминала сломанный телевизор, в ушах тоже стояла какофония шумов, но они не могли стереть это ощущение воровской оговорки, когда человек никакими силами не может заставить поверить других, что слова, случайно вылетевшие из его рта, — не правда, а ошибка речи.
В тот раз повеселились, но обычно такого не любили и крыли новичка на чем свет стоит. Было в их редких ошибках и нашей раздраженной всеобщей ругани, которой раньше на оперативках и не слышали, что-то от дикого возмущения ребенка. Малыш не может понять, о чем большие дяди и тети так легко и свободно говорят, а он только слушает с глупым видом. Взрослые неудачно каламбурят и потом никак не могут заставить ребенка замолчать — для него этот каламбур единственно понятная фраза. И им приходится терпеть увлеченное повторение невинным дитятком сальных или политических намеков — разъяснение отберет слишком много времени.
Среди этого карнавала новостей, потока изменений вечера и ночи, проводимые дома, источились, стали чуточку иллюзорными, нереальными. Когда мы с Наташей боялись проигрыша в Гонке — наши разумы требовали для себя удовольствий, они жаждали новых игрушек интеллекта, чтобы не видеть мрачной перспективы. Сейчас же мы будто отмечали будущие похороны своих тел. О, как бы далеко мы ни ушли по дороге преображения, чувственные удовольствия будут доступны для нас, без этого человек не сможет оставаться человеком. Радость и ужас, кайф и боль, оргазм и опьянение — все это должно будет остаться с нами по определению человечности. Но мы хотели испробовать той почти абсолютной власти тела над разумом, что исчезнет с переходом в машину. Чего только не было в эти дни медового месяца — все те удовольствия и острые ощущения, на которые мы не осмеливались раньше, в пору необходимости держать хорошую форму, вошли в ассортимент нашего отдыха. Но это не отменяло второстепенности домашнего существования.
Настоящая жизнь была здесь, в институте, она пульсировала, звала к себе и требовала ежесекундного внимания. Она была как очередь к кассе в день зарплаты, как описывал мне ее дед, — все коллеги знают друг друга не один год, все дисциплинированны и вежливы, порядок соблюдается идеально, но из очереди лучше не отлучаться. Исчезнет то ощущение сопричастности, общего дела, плеча товарища, с которым вместе раскручиваешь вал мельницы. Личное в моей жизни почти исчезло, только два ярких пятна, два разговора ввинтились в дерево моей памяти.
Я и Наташа стоим на краю обрыва и смотрим на заходящее солнце. Даже не обрыва — почти бездонной пропасти. Под ногами красный песчаник, а ниже туман без конца и края с редкими зубьями утесов на горизонте. Легкий ветерок обдувает лица. Все это слишком красиво, слишком поэтично и радостно, чтобы быть настоящим. Зрелище медленно проникает в мое сознание, там разгорается чувство восторга, яркой эйфории. Кажется, мы готовимся взлететь (ее каприз), и у нас медленно отрастают крылья — нейрошунты вкладывают навыки полета в наши головы.
Она медленно отводит взгляд от ярко-оранжевого диска, готового утонуть в далеком слое облаков. Чуть размягчается упрямый изгиб губ, в глазах — легчайший оттенок неуверенности.
— Павел, ты помнишь как боялись дикого ИИ полгода назад? — Легкое шевеление оперенной лопаткой.
— Помню.
— А где он теперь?
— Его нет. — Иногда лучше дать ей выговориться, выплеснуть свое сомнение в словах.
— А где мы будем через год? — Нет в ее лице той убежденности, той идеи, которая билась в ее глазах летом. — Понимаешь, мы становимся железом на самом кончике копья судьбы — лезем на рожон. Хорошо быть первым, вторым, десятым среди вечных, но первые и уходят первыми — железо стачивается.
— Ты не хочешь поворачивать, Наташа. Сомневаешься, но не повернешь. Я знаю. И что делать?
— Ты слышал, что списки преображенных публикуют на каждом углу? Многие учат наизусть. Держат в памяти десятки имен. Я не хочу быть такой заметной. Это вредно для здоровья.
Вот корень ее сомнения, все-таки это страх. Но чем победить его?
— А ты помнишь фамилию десятого космонавта планеты? Или хотя бы пятого или третьего? Кто был за Гагариным? Тогда их помнили по именам-отчествам, биографии рассказывали. Обожание или ненависть толпы быстро проходят, Наташа. Сколько раз такое было. Главное — не давать ей новых поводов для разговоров. Какой повод даем мы — номер в списке? В стране мы даже не в первой сотне, на Земле — не в первой тысяче. Нас укрывают те, кто идет за нами. Толпа обезличивает первых людей в своих рядах.
— Да не этого я боюсь. — Она дергает плечом, и отрастающее крыло за ее спиной хлопает в ответ. — Острие копья — это власть. Мы возьмем ее слишком много...
— Где же твоя жажда всевластия?
— Она со мной. Но... Власть не должна опалять, сжигать. А сейчас обжечься — раз плюнуть.
— Ха-ха-ха. — Сухой и почти беззвучный смех вырывается из моего горла. — У нас никогда не будет слишком много власти. Мы все равно останемся во вторых рядах, ты же сама это понимаешь. Опомнись, милая, кто и куда нас пустит? А копье судьбы? На каждого известного охотятся многие. Но трава, которая никогда не исчезает, — она ведь не может защитить отдельную травинку? Или ты хочешь быть травинкой, которую прохожий сорвет из каприза?
Улыбаюсь и щекочу ее крылом.
— Ай, хватит. Ха-ха... Ха! — Она щекочется в ответ, смеется, и тревога уходит из ее глаз.
Когда еще через минуту где-то в наших затылках звучит сигнал готовности, она расправляет крылья, хлопает ими и смотрит вдаль. Потом протягивает ко мне руки.
— Поцелуй меня, Павел. — В ее голосе слышен остывающий пепел сомнений и напевность радости жизни.
Мы единым сгустком плоти шагаем в бездну, и крылья за нашими спинами начинают бить все быстрей и быстрей.
Эта самая радость жизни может прорваться к воздуху, проявиться в человеческих делах самым неожиданным, хотя и привычным образом. Утешает то, что эту неожиданность можно использовать, пусть даже в том странном разговоре с сыном.
В поселке каждый хозяин дома устраивает свой сад по-своему, но изгородей между участками почти нет. По усыпанным мелким гравием узким дорожкам можно перейти от одного края периметра к другому. Только не надо слишком близко подходить к чужим домам — это считается плохим тоном, и вас там встретит местный домовой или цербер, смотря по вкусу его хозяина. Получившийся общий парк напоминал бы лоскутное одеяло, неряшливо сшитое из кусочков разных лужаек, лесов и озер, не будь общего принципа его высадки и нескольких оформительских программ.
А так — серый гравий шуршал под нашими ботинками, мы шли по гармоничным переходам от сосен и туй к яблоням и облепихам. Деревья, правда, еще стояли голые, нас окружала отчаянно зеленая трава, фигурные, отделанные под дикость камни и блеклый кустарник на заднем плане. Дорожка упорно не желала быть прямой, резких поворотов тоже не делала, и казалось, что мы идем по бесконечным дугам окружности.
Я не видел Ваську живьем последние месяца четыре, только быстрые звонки, когда ни у него, ни у меня нет времени говорить на серьезные темы. Он чуточку подрос, вытянулся. Движения рук стали резкими, чуть нервными. Обычный мальчишка в пятнистом комбинезоне ядовитых оттенков. Мой сын. Домой ко мне он идти не захотел, теперь мы жили там вместе с Наташей, а к ней у Васьки теплых чувств не наблюдалось. Выезжать за периметр не хотелось уже мне, поэтому мы медленно ходили среди деревьев по серому гравию, изредка переходя черные асфальтовые дорожки.
— Как школа? Мать небось опять недовольна?
— Школа как школа. Хожу, сижу. Контрольные пишу. Чего еще от меня надо?
— Хороших оценок и прилежания. Знаний в голове. Покажи табель. — Меня одолевает странное чувство повторения заезженных речей. Так было и год назад, и полтора. Правда, тогда это случалось чаще.
Он хлопает себя по карманам, расписанным цифрами и рунами из очередной сказки. Но электроника куртки молчит — контрольные системы на входе перестарались. Я достаю органайзер и через минуту сам разглядываю эту не слишком утешительную картину. За сим следует лекция — в меру нудная, в меру аргументированная.
— ... и запомни, без образования ты никто!
— Я и так никто. И вообще... — Он вспоминает какие-то свои споры. — Все говорят, что теперь за партой учиться — полная глупость. Программа быстрее, а если в кокон лечь, то вообще учить ничего не надо, диск вставил, и порядок.
— Дурак! Чему тебя программы научат, еще понимать надо. Владеть этим, распоряжаться. Думаешь, если кто тебе автомат даст, так ты сразу солдатом станешь? А пользоваться им умеешь?
— Но коконы...
— Дорасти надо до коконов. Взрослым человеком стать, образованным, грамотным и лучше богатым. Детей туда не кладут...
— Кто тебе сказал?
— Закон принимают сегодня днем, новости смотреть надо, да и ясно было с самого начала. А ты имеешь все шансы стать оруженосцем каким-нибудь в своей игре... Знаменитостей там много, но у невежды выбиться шансов-то и нет. Хочешь стать знаменитостью, а будешь всю жизнь щиты драить или мячики футболистам подавать.
Васька пытается протестовать, доказывать, что он вовсе не дурак, что гуманизм будет в моде, но получается у него плохо и неуклюже. Понемногу лекционный порыв у меня выдыхается, и он спрашивает о другом.
— А ты... Ты теперь будешь жить вечно? Ну, после преображения? — Наверняка Оля говорила ему, чтобы не вспоминал эту тему, но в глазах у него любопытство, которое нельзя вытравить никакими запретами.
Пропаганда все это. Никто не вечен. Но я не умру от старости — точно. Убить меня будет сложно. Это долго рассказывать.
Васька задумывается, и мы проходим очередной поворот, мимо похожей на малярную кисть плакучей ивы, в полном молчании.
— Кстати, как там она?
Он растерянно пожимает плечами — когда живешь рядом с человеком, трудно заметить, что он изменился, а дети еще меньше взрослых замечают перемены в ближних.
— Все то же. Сидит над своей диссертацией, переделывает в десятый раз. Лекции читает. — Он задумчиво шевелит бровями, будто вспоминает что-то важное. — Мама говорит, что ты добился того, ради чего нас бросил. — Непривычная резкость в его голосе — как отзвук прошлых тяжелых разговоров.
Теперь моя очередь молчать на повороте дорожки.
— Знаешь, наверное, я мог бы до сих пор жить с вами. Завязал бы с этой работой, вернулся обратно на фирму, зарабатывал деньги. Водил бы тебя по музеям и циркам. Эти годы, что прошли, они были бы прекрасны... Но сейчас я сходил бы с ума.
— ?..
— Да. На фирмах увольнения полным ходом идут. Или начнутся через несколько месяцев. Инженеры мало кому нужны, ИИ думают быстрее. Устроиться негде, вернее, есть где, но ехать надо за тридевять земель и платят мало. Стал бы я рисовать художественно выполненные чертежи и объявил бы себя самобытным живописцем. Или вырезал фигурки из дерева и стал бы скульптором. На худой конец, писал бы деревенскую прозу, как в детстве в лесу сидел.
— Ну и что, учиться-то не надо!
Помолчи! Не понимаешь ты, Васька, ничего. Всю жизнь работать над одним делом, а потом взять и уйти — такого я не хотел. Работать для дела, важного людям, а потом превращаться в шута, в игрока — так нельзя. Я бы этого не выдержал, да и ты, наверное, не сможешь.
— Но ведь футболисты — они ведь нужны людям... Выходит, ты хотел только вечности! — Обида на его лице все яснее, в голосе те же нотки, еще немного, и они заслонят собой все.
— Успокойся! Спокойно, говорю... — Останавливаюсь и беру его за плечи. — Я хотел остаться человеком, от которого хоть что-то зависит, понимаешь. Одним из тех, кто хоть чуть-чуть определяет судьбу человечества. Не домашним животным, ужимки которого развлекают других.
Ох, зря я это сказал — обида в нем вырывается из-под контроля, затопляет его мысли мутной пеной.
— Я не животное!!
— Не больше, чем я. — Это испытанное возражение, но в его голубых глазах нет веры моим словам.
— Ты, ты... Все здесь эгоисты, только себя видят. — Для ругани он слишком хорошо воспитан, а изливать всю обиду в сарказме, в тонких полунамеках еще не умеет. Пытается вырваться.
Улыбаюсь. Медленно и расчетливо поднимаю кверху уголки губ, в глазах — понимание и сочувствие.
— Будь все это так, у тебя бы никогда не появилось брата.
Недоумение в его взгляде медленно сменяется пониманием, а оно — еще большим удивлением. Глаза стреляют по моему обручальному кольцу. Я отпускаю его плечи, поворачиваюсь и медленно иду по дорожке. Васька догоняет меня и молча идет рядом.
— А... А когда? — Легкая краска выступает на его щеках.
— Терпение. Скажем так, несколько месяцев. Лучше расскажи, чем занимаешься в свободное время — все еще на ипподроме? — Непонятно от кого, но Васька унаследовал любовь к животным. Не сюсюкающую, к кошкам, хомячкам и пуделям, а с размахом — к их мощи и силе. Любовь к власти — это, наверное, от меня.
— Ушел я оттуда — там подчисти, там помой, а по-настоящему на лошадях ездить не дают. По дорожке, тихонько-тихонько, чтоб не запарил. — Васька корчит злую рожу и явно передразнивает чье-то обрюзгшее и противное ему лицо. — Надоело.
— Где сейчас?
— К гуманистам хочу ходить, там, говорят, что-то большое организовывается. Они с историческими клубами объединились. Конные заводы купили. Представляешь, даже слонов и верблюдов хотят разводить! — Он понемногу увлекается, сыплет подробностями, говорит о фермах и выпасах, породах и джигитовке. А в глазах у него все то же упрямство, то же несогласие, убитое на время странной новостью, но совсем не искорененное. Я смотрю на него и никак не могу понять — он будет ходить к ним из протеста или ему действительно нравится?
— По крайней мере буду знать, что подарить тебе на день рождения.
— А что, что?
— Новое седло, саблю и медицинского киборга, чтоб синяки тебе обрабатывал.
— Ха-ха!
Он рассказывает дальше, ярко и по-своему занимательно, несмотря на ошибки в речи, которые изредка режут мне слух. Но я слишком увлекаюсь ее содержанием, пытаюсь представить себе, как выглядит этот бутафорский военный лагерь, что это за смесь эпох и стилей вооружения, — в его голосе опять накапливается обида, та, по сути, еще детская злость, которую невозможно погасить словами.
— И там будет все настоящее, не виртуальное, парад в полтора эскадрона... — Он резко замолкает, несколько секунд ломает пальцы. — Нет! Это все здесь неправильно, неправильно!! — Бросается по дорожке, и я не успеваю поймать рукав его комбинезона.
Стою среди лип и никак не могу понять, почему он не может принять того простого факта, что я перехожу в иное состояние духа, и откуда эта истерика. Психоаналитическая программа наверняка даст ответ с комментариями и рекомендациями, подскажет, что делать для завоевания его симпатий, но сейчас мне почему-то не хочется ею пользоваться. Пожимаю плечами и чуть более громким голосом отдаю указание системе:
— Сына сопровождать, на входе из поселка пропустить. Если захочет вернуться... проводить к дому. Все. — Из самой тотальной слежки можно извлекать преимущество, пусть и в семейных ссорах.
Еще минуту вдыхаю промозглый запах сырой, только проклюнувшейся травы, потом иду домой. Меня преследует липкое и неприятное чувство, что не законченное сегодня дело, этот важный разговор, придется продолжать.