От своей тени можно убежать только в темноту.
В старых мемуарах принято перед воспоминаниями своей судьбы описать историю своего рода. Генеалогическое древо меня никогда особенно не интересовало, и я с трудом вспоминаю имя хоть одного своего прадеда. Незадолго до моего рождения, кроме родителей, в семье были два деда и бабка по материнской линии. Дальние родственники отдалились настолько, что о них почти ничего не было слышно.
Чем занималась семья? Наукой. Университеты, институты и академии столицы были исхожены ими вдоль и поперек, масса друзей и знакомых заседала в деканатах, ректоратах и секретариатах. Коренная московская техническая интеллигенция, почти что династия. Родители занимались кристаллографией, учились на одном курсе, и их встречи окончились обычным студенческим браком. Оба без лишних нервов поступили в аспирантуру, хотя чересчур блестящей карьеры им не пророчили. Как я сейчас понимаю, по тем меркам жили весьма неплохо, в своих квартирах, на всю родню приходилось две машины, одна из которых, правда, была настолько старой, что почти никогда не покидала гаража, и ее починка была постоянным увлечением деда.
Все так бы и продолжалось, и родиться мне в обычной семье советских интеллигентов, если бы не начавшиеся перемены. Катастройка, эта попытка неудачливого пятнистого управленца модернизировать ржавый административный механизм, не удалась. Данные людям свободы как-то незаметно сменялись всеобщим брожением умов и призраком развала страны. Эдакий коктейль из легализованных страшилок, предрассудков и околонаучных гипотез произвел странное впечатление на родителей. Одно из модных увлечений образованных людей тех лет — экология — в сочетании с каким-то подсознательным страхом перемен совершило в их умах переворот. Они захотели природу не только сохранять, но с ней слиться, переехав куда-то в глушь. Первоначально это было чем-то вроде навязчивой идеи из рода тех заведомо неосуществимых мечтаний, которые есть у каждой семьи. Все ограничивалось покупкой журналов и одалживанием литературы, спорами со знакомыми и вечерними разглагольствованиями. В детстве мне часто описывали эти разговоры, и я почти видел, как отец, кряжистый блондин, только начинавший тогда полнеть и еще не отпустивший бороды, сидел рядом с мамой, синеглазой и стройной, они смотрели телевизор и говорили, говорили.
Но судьбе иногда угодно воплощать наши мечты в жизнь самыми причудливыми и страшными способами. Той весной, когда мое появление на свет было делом нескольких месяцев, одна из подростковых банд, расплодившихся в больших городах, насмерть забила бабушку, такую же стройную, как мама, но к тому времени совершенно седую старушку. Подобные сообщения скоро станут довольно частыми в криминальных хрониках, к ним привыкнут и перестанут замечать, но тогда это еще было чем-то страшным. Жуткая и нелепая смерть из-за приглянувшейся пьяной компании сумочки, которую отыщут в каком-то притоне и вернут нам меньше чем через неделю. Суд никого не утешил. Еще не кончилось лето, как от тоски, последний раз перебрав мотор своего «запорожца», умер дед.
Родители, никогда не увлекавшиеся религией люди, оказались в положении человека, который, начитавшись «Апокалипсиса», в каждом событии видит приметы надвигающегося конца света. Они твердо решили, что все непременно закончится переворотами, гражданской войной и полной разрухой. Если смотреть хроники тех лет, то именно так можно и подумать: надвигалось смутное время, и смута эта была не внешняя или какая-то далекая — казалось, с ума сходят люди, которые до этого всю жизнь положили, чтобы доказать окружающим свое здравомыслие. Родители часто вспоминали какого-то Шокатарева, судя по их описаниям, двуличного и подлого субъекта, который много лет числился приличным человеком и состоял в друзьях семьи. Приблизительно в то же время он вдруг откопал в своей родословной дворянские и купеческие корни, почти целиком забросил научную работу и занялся продажей мелкого антиквариата, что скупал у старушек, пользуясь своей академической внешностью. В свободное от этих дел время ходил на митинги, распространял самые идиотские слухи и требовал от всех знакомых, чтобы к нему, как к дворянину, обращались только на «вы». Другие коллеги по работе, не желавшие так радикально менять образ жизни, быстро выкидывали из головы идеалы и теперь видели в студентах не столько учеников и наследников традиций, сколько источник наживы.
При этом были бесконечные очереди за каждой мелочью, ежедневная нервотрепка и ссоры с людьми по малейшему поводу. Уезжать «за кордон» не было ни желания, ни возможности, да и смысла тоже. Там было все то же самое. Соответственно, начали работать над выездом из Москвы.
Отец, уладив последние дела с похоронами, продал освободившуюся квартиру вместе с гаражом и «запорожцем», особо не заботясь о цене. После чего укатил на «жигулях» в северном направлении. Вологодская область, полувымершие деревеньки между Великим Устюгом и Северными Увалами представлялись идеальным местом для срастания с природой и пережидания неспокойных времен. Здесь никто ни от кого не хотел отделяться, местное население воспринимало все довольно добродушно, можно было жить натуральным хозяйством, а при крайней нужде уйти в лес. Отец присмотрел такую деревню, еще в 60-х объявленную неперспективной, купил за смешные деньги освободившийся, редкий для села двухэтажный сруб и успел в столицу к моему появлению на свет.
Той осенью начался переезд. Это не было какое-то поспешное отступление или бегство, когда бросают все, что не могут поднять одной рукой или взвалить на спину. При всем опасении перемен и почти страхе родители не собирались становиться дикарями или крестьянами, не видящими ничего, кроме своего огорода. Прежде всего в Москве остался дед. Доценту, без пяти минут профессору, чья карьера развивалась довольно успешно, не улыбалось, отпраздновав полувековой юбилей, переселяться в лес. Еще меньше хотелось ему бросать одноэтажный домик с участком в городской черте. При здравом размышлении с ним согласились, с той только разницей, что в этом домике оказались прописаны все мы. Был оставлен, так сказать, путь к отступлению на случай полной неудачи с крестьянской жизнью. Целиком и с университетом не порвали — остались какие-то концы, договоренности и знакомства. Отец даже собирался дописывать почти законченную диссертацию. Собственную квартиру тоже продали.
С обеспеченным тылом все усилия сосредоточили на переносе мебели, библиотеки, самой необходимой аппаратуры, закупке провизии и инструментария. Зиму семья встретила уже в новом доме, затыкая все щели и готовя семена для весенних работ. До распада империи оставалось меньше года.
Воспоминания первых лет у меня довольно странны и противоречивы. С одной стороны, это радио, которое собирало нас в одной из комнат по вечерам. Здоровенный, отделанный темным деревом, еще ламповый приемник на тумбочке, до ручек управления которым мне так хотелось доставать. Из него постоянно неслись непонятные мне, но странно пугающие новости. На полах лежали ковры с сине-красными узорами. Книги на каждой полке, зачитанные до дыр научные журналы. Телевизор, большей частью времени молчавший, а если показывавший, то что-то плохо видимое. Еще был проигрыватель с грудой пластинок, должных просветить меня в музыке и привить вкус к прекрасному. Для этого он слишком шумел и кряхтел, и в нем почти всегда была сломана иголка. Сквозь шорохи помех я пытался разобрать неведомые мелодии и мечтал, как комната вокруг меня пойдет в пляс. Мир на втором этаже дома был совершенно городской, вот только оживал редко — он питался от маленького дизельного генератора в бревенчатой пристройке, топлива для которого всегда не хватало. В этом мире каждая вещь что-то значила, для чего-то предназначалась, имела свою историю.
С другой стороны — мир окружающий. Первый этаж был сельским, здесь были тылы натурального хозяйства, и ни о каких коврах речи быть не могло. Деревянные полы с соломенными ковриками в деревенском стиле, потертая дачная мебель, ценный инвентарь вроде культиватора. Здесь царила какая-то обезличенность — вещей было много, но они все были только инструментами, без своей судьбы. Их у кого-то перекупили, на что-то обменяли, нашли в каких-то развалинах, но чего-то действительно интересного родители о них не рассказывали. В играх моего воображения они часто оживали, превращались в зверушек и монстров, но когда игра кончалась, возвращались в исходное состояние, неуютное и грязное. Поднимаясь на второй этаж, надо было отдельно переобуваться.
Еще до того, как я научился ходить, в деревне умерли последние две старушки, и вся она, медленно разбираемая отцом на дрова, стала грандиозным аттракционом для игр. Полуразрушенные избы, в погреба и на чердаки которых мне было запрещено забираться, единственная улица с медленно растущими на ней деревцами и колеёй от «жигулей». Остатки полей и соседний маленький кусочек леса — все это было отдано мне. Большой темный лес, окружавший нас почти непролазной массой буреломов, ям и оврагов, казался мне странным продолжением того огромного мира, который ежедневно передавал по радио хронику своего умирания. Правда, в нем было много интересного, всегда находилось что-то новое, как только я смог проходить пару километров без нытья и плача — отец стал брать меня на обход силков и капканов. Меня пугала беспредельность теней под деревьями, казалось, можно идти в одну сторону и никогда не выйти к людям. С тех пор, как я один раз чуть не потерялся, заблудившись почти в трех соснах, и меня сутки искали по озеркам и болотцам, я никогда не выходил со двора без компаса. Даже когда подрос и все окрестные пущи четко отпечатались в моей голове.
Ближайшая деревня, тоже полувымершая, лежала в пятнадцати километрах, и приятелей по детским играм у меня не было. Но одиночество никогда не казалось мне грустным, я просто не знал, что такое компания. Веши были лучшими товарищами и никогда со мной не ссорились.
Родители оказались посредственными фермерами, да особо и не пытались развернуть дела, поэтому из живности держали только птиц, на продажу и для себя, и козу для молока. Натуральное хозяйство худо-бедно удалось наладить — никакой особой нужды мы не терпели, а большего нам и не надо было.
Лет до шести все так и продолжалось: новости по радио, комментарии родителей, всегда укладывавшиеся во фразу — как хорошо, что мы тут живем, и как плохо жить всем вокруг, начатки образования и беспредельные просторы для игр. Редкие наезды деда и передаваемые ему статьи, ставшие родительским хобби, не вносили особого разнообразия. В Москву родители не выбирались. Дед постоянно пытался что-то доказать, но это плохо у него получалось.
— Сынок, завязывай с этим немытым крестьянством! В столице никакого краха нет, все рассосалось. Стройки какие начались, машин на улицах сколько!
— Крестьянство немытое, говоришь? У нас баня есть. Лучше мне про горячую воду в городе расскажи, как у вас там трубы ремонтируют. А какая у тебя зарплата? Как ее платят? Живешь на что? Со студентов тянешь? Вдруг поймают? — Отец в ответ поблескивал очками из глубины кресла, и ответные, вполне резонные аргументы, у него никогда не кончались.
— Ира, ну хоть ты меня послушай. Там магазины пооткрывались, дефицита больше нет! Совсем! И академическую карьеру можно продолжить, не все еще концы отрублены.
— Если снова аспиранткой пойти — денег для магазинов не будет. И вообще — только одна война кончилась, неизвестно, что дальше будет. — Мама продолжала бесконечные движения своих спиц.
— А на горючее да керосин денег вам хватает? Без меня бы по три месяца с лучиной бы сидели!
— Впритык, но хватило бы. Ужались бы, но прожили. Не кипятись...
После нескольких часов скучных споров, подарив мне шоколадку, книгу или жвачку, устав и охрипнув, дед сдавался и уезжал.
Очень редко, два или три раза в год, меня вывозили в мир. Отчасти чтобы я посмотрел на другие живые человеческие лица, отчасти для врачебного осмотра — родители не были врачами, медицину знали только по справочникам. Районный центр, грязный и дымный городишко, в котором на центральной улице штукатурка сыпалась с фасадов домов прямо на пьяных, валявшихся там же в любое время года, был идеальным агитационным плакатом. Трезвые люди мне тоже не особенно нравились — почти все хмурые, озабоченные непонятно чем, ругающиеся по каждому поводу.
Однако потом случилось нечто, совершенно мне непонятное. Из дома исчез тот злорадный энтузиазм, что был его стержнем, весь этот уют почему-то начинал раздражать родителей. Фразы о царящем вокруг кошмаре уже не повторялись по любому поводу и с таким убеждением. Мне это казалось совершенно непонятным, немыслимым, я твердо верил, что наш дом — самый лучший из существующих. Потом, уже в городе, я сообразил, что родители медленно начинали понимать, как много они пропустили, какая интересная жизнь в мегаполисах проходит мимо них. Книги, которые оставлял дед — их было все больше, и они становились все интересней, — доказывали это лучше всяких рассуждений. В стране шло смутное время, но оно не превратилось в гражданскую войну. Обывателей не расстреливали по спискам, а всего лишь убивали с целью грабежа. Тени же мертвых, пусть даже самых близких людей, имеют свойство рассеиваться со временем. Глобальной катастрофы не случилось, приготовления и предосторожности оказались напрасными. Выбравшись на шлюпке с тонущего корабля, они увидели, что в воду тот не погружается, буря уже не такая страшная, а на капитанском мостике даже начат какой-то ремонт. Прямо этого они не говорили, наверно, сами долго не могли себе признаться.
Язвительные комментарии новостей становились все реже, приемник слушали меньше, и родители, ожесточенно зарываясь в хозяйство, изредка ссорились. Вокруг не наблюдалось никаких школ, и примерно в это же время в меня как-то ожесточенно начали втискивать общеобразовательную программу, попутно пытаясь научить разбираться в автомобильной механике и вязании «макроме». Мое образование стало их вторым хобби, постепенно вытесняя писание мало кому нужных научных статей. Пройди так еще лет семь, и я или убежал бы в Москву, или стал бы одним из тех странноватых образованных отшельников, которых так любят отыскивать и показывать корреспонденты.
Вышли из этого тупика благодаря дедушке, Александру Карловичу, облысевшему низенькому преподавателю теоретической механики. В первой половине 98-го одна из шумных рекламных акций какого-то очередного канала принесла ему тарелку спутникового телевидения со всем прилагаемым барахлом. Но сам он уже был подключен к кабельному, деньгами почему-то приз ему давать не захотели, потому он сгрузил все это добро нам. Последствия были двоякие: открывшийся яркий столичный мир не допускал больше мысли об отшельничестве, и одновременно весь кризис того года обнаружился перед нами в самых последних деталях. Я так и не увидел плачущего олигарха, но казалось, что новый порядок, вроде бы укоренившийся и разросшийся, рассыпается на куски.
Отшельнические настроения на короткое время возобладали — с экрана лилась паника в самом что ни на есть чистом виде. Мы даже соорудили в лесу несколько тайников с продовольственными запасами на крайний случай, чего не было года три. К октябрю стали серьезно поговаривать о ремонте ухоронки в лесу. Отец планировал подпилить опоры и без того хлипкого мостика через ближайшую речушку, по которому каждые две недели ездил в город на рынок, и сделать наш хутор недоступным для грузовиков. Этого запала хватило на полгода. Потом паника отступила, и все старые вопросы вылезли как шило из мешка.
Помню, в тот вечер только завели генератор, показывали какую-то финансовую передачу, и я увидел людей, служащих или охранников, спокойно куривших у входа в банк. Именно в тот момент детское эмоциональное восприятие сказало мне, что город — это не скопище воров и бандитов. Слишком спокойно вели себя эти люди — для них привычно было каждый день без нервов выходить на крыльцо и устраивать перекуры, не опасаясь ограбления. Не знаю, что убедило отца, но мама чересчур внимательно стала наблюдать за рекламой косметики, ванн-джакузи и салонов красоты. Когда женщине ежедневно говорят о возможности избавиться от морщин и смягчить кожу, а ее руки в мозолях от работы по дому, она не выдерживает.
Рациональные доводы в изобилии поставлял дед, рассказывавший о все новых московских стройках, быстром распространении интернета и почти поголовном благоденствии. Это слабо вязалось с репортажами о бомжах и проверках паспортов, но дед упорно доказывал, что все, кто может работать, — себя обеспечивают. Подобные выводы мог сделать и отец, бывавший в Великом Устюге: за ту птицу, что росла на подворье, серьезную дичь, что изредка удавалось добыть, теперь стали давать приличные суммы, которых как раз хватало на мелкие запчасти к машине.
Раскачивались медленно, страшно было оставлять такой привычный, а для меня единственно возможный мирок. Решение вернуться никто не объявлял открыто, никто не собирал по этому поводу семейных советов, его не обсуждали вечером перед телевизором. Просто молчаливо было решено, что надо перебираться в город.
Здесь возник целый ворох проблем, до той поры совершенно мне неизвестных. Как я ни пытался дать волю своему любопытству и толкать родителей в спину, мне быстро объяснили, что въехать в город значительно труднее, чем оттуда выехать. Любое скопление людей, а особенно столица, — это деньги. Тратить их надо практически на каждом шагу, а значит, необходимо и зарабатывать. Бывшие аспиранты, знатоки кристаллографии, естественно, по специальности найти работу не могли. Начинать какое-то дело было уже поздно — времена кооперативного бума давным-давно прошли, капитализм уже оформился, и нельзя было просто выйти на столичный базар с мешком кур. Даже для начала работы челноком нужен был какой-то исходный капитал.
На несколько месяцев дом превратился в стартовую площадку для переезда в Москву. Остатки деревни были перебраны по досточке, по кирпичику. Всевозможная рухлядь, от сомнительного металлолома до найденных керосиновых ламп, была вывезена на реализацию в город на стареньких «жигулях», стройматериалы уехали туда же на одолженном в ближайшей деревне у какого-то пошатывающегося колхозника грузовике. Соленья и варенья, сушеные травы и копченые окорока, консервы вплоть до просроченной тушенки — почти все грандиозные запасы, которых нам не съесть и за Десять лет, — пошли оптовикам на рынки. В один день избавились от домашней птицы — полторы сотни тушек, два ящика живых цыплят и мешок пуха ушли туда же. Окрестный лес прочесали мелким гребнем: ягоды, грибы, даже какая-то дичь — все это было обращено в деньги. Дорогую технику вроде культиватора продавал в Москве дедушка. Хозяйство, изрядно обросшее за время нашего пребывания всяким инвентарем, разошлось с феерической быстротой — отец загружал очередную партию добра в машину и исчезал. Последним в этом списке шел сам дом, но выручить за него хоть что-то не удалось: если кто-то и хотел в нем жить после нас, то он предпочел просто подождать нашего отъезда.
Меня в это время одолевала мечта найти клад. Я твердо убедил себя, что где-то в остатках деревни лежат золотые и серебряные царские еще деньги. Тут ведь были кулаки, их высылали, отбирали добро. А что делает богатей, когда его раскулачивают? Зарывает ценности. Я почти видел, как выкапываю из земли жестяную коробку, и в ней, завернутые в полусгнившую тряпочку, лежат блестящие монеты. Единственная оставшаяся лопата прочно осела у меня в руках, но толку от этого не вышло ни малейшего, если не считать того, что я научился виртуозно рыть узкие ямы полутораметровой глубины, разбивать остатки полусгнивших бревен, прощупывать труху в поисках твердых предметов и простукивать стены нашего дома, которые раскурочивать было пока нельзя.
Родители были неумолимы в своей новой идее, даже взрывы многоэтажных домов в Москве на рубеже тысячелетий не могли поколебать их жажды городской жизни — мы ведь собирались в коттедж, а его не взорвут. Последний раз я видел наш сруб, мою первую малую родину, из машины, по деревенским заросшим кочкам пробиравшейся к дороге, — в утренних сумерках его медленно засыпал первый снег. Двухтысячный год я уже встречал городским человеком, под бой курантов.
Не сказал бы, что это мне понравилось. Какими-то закулисными путями меня устроили в довольно приличную школу, и даже особо сдавать экзамены при этом не пришлось. Там мне присвоили клички Маугли и Декабрист и немедленно попытались вбить в стенки и полы по причинам, тогда мне совершенно не понятным. Слов, которые при этом произносились, я тоже не понимал. Драться я до того не умел, да и с кем? Приходилось учиться на ходу, и поначалу получалось не очень. Стандартные школьные предметы давались легче — программу я знал. Родители начали торговать на рынках, челночить, пытаясь за несколько месяцев вернуть то, что пропустили почти за десять лет. И мама, и отец почти не бывали дома. Дед никуда меня особенно не выпускал, опасаясь дурного влияния города. Опасался он совершенно правильно, даже перейти дорогу поначалу было мне не так просто. Все это слепилось в такой мрачный комок воспоминаний, который сейчас не хочется распутывать. Даже телевизор не помогал — мелькание пейзажей, мультики и стрельба накачанных атлетов были точно такими же и в деревне, но тогда они манили, обещали что-то новое, неизвестное, а сейчас это новое обернулось всякими гадостями.
Утешал меня дом, тот одноэтажный коттедж под красной металлической кровлей, где я жил. Я изучил его в мельчайших подробностях — от сыроватого подвала до пыльного чердака. Научился по стуку отличать шлакоблочную стенку от кирпичной, ощупал все балки и перекрытия, начал различать скрип входных и балконных дверей. Выяснил, что дед строил его почти все восьмидесятые, воюя за стройматериалы и совершая подвиги, которые мне больше напоминали сказку. Слушая эти рассказы, я, наверное, и стал городским человеком: на природе я почти всегда был одиночкой и общался только с родителями, старый сруб молчал и не представлялся мне чем-то большим, чем аккуратно выложенная груда бревен. Здесь же почти каждый кирпич устами деда мог поведать историю о каком-то из рынков, где он был куплен, старых домов, откуда он был взят, перекупщиков, которые его продали. Предметы в моем мире перестали быть недоступными, несущими в себе только непонятные опасности и сложные загадки, — вокруг жил город, наполненный удивительными сюрпризами, и мне захотелось узнать больше об этом городе. Понемногу я переставал быть чужим, смог бегать за хлебом в булочную и брать кассеты в прокате.
Удача редко сопутствует вернувшимся отшельникам. Но родителям не то чтобы везло — они никому не доверяли, были достаточно умны и постоянно работали. Они появлялись дома с тюками и сумками, в каждую из которых свободно влезал я со своими учебниками. Из этих сумок выкладывались какая-то одежда, посуда, светильники и рыболовные снасти. Все это рассортировывалось, упаковывалось в те же сумки и так же молниеносно исчезало из дома вместе с родителями. Дед страшно ворчал по этому поводу, но поделать ничего не мог: сам вытащил людей из леса, теперь приходилось терпеть.
Этот мрачный период окончательно закончился летом — было решено отдохнуть и выбраться на две недели на юг, показать мне море. Нельзя сказать, чтоб мы разбогатели, ехали поездом, жили чрезвычайно умеренно в какой-то съемной комнате, но это было самое настоящее путешествие. Курорт наверняка останется у меня самым ярким воспоминанием детства. Это была какая-то бесконечная радость, удовольствия и игры сыпались на меня непрекращающимся потоком. Счастье можно было хватать из воздуха и рассовывать по карманам, казалось, так должно быть всегда и чудеса никогда не кончатся. Я любил весь мир и был уверен, что мир любит меня.
Это случилось через шесть дней после приезда. Мы очередной раз пошли в парк аттракционов, где были игры на любой вкус, и я, методично перебирая их, указал на игровой имитатор виртуальной реальности. Нельзя сказать, что я до этого не знал о компьютерах или не имел с ними дел. Ну куда без игр? В школе был какой-то старенький компьютерный класс, по которому нас водили и пытались рассказать, как работают эти железные ящики. После уроков можно было оставаться. А фильмы поведали мне больше любого учителя. Компьютерные игры тоже были мне знакомы. Но когда я надел неудобный шлем, вокруг меня возник целый мир, почти настоящий, и мир этот стал изменяться, подчиняясь моим пальцам; когда я мог сделать верх низом, а низ верхом, менять свет, изничтожать противников, и все это происходило по моей воле, — этот мир должен был стать моим!
Я понимал, что две недели кончатся, хоть и надеялся, что это будет не скоро, понимал, что с бесконечным счастьем придется расстаться, хоть и не думал об этом. А тут я увидел, почувствовал, как часть этого счастья заключена не в море и небе, которые останутся тут навсегда, но в компьютере. И такое счастье можно будет иметь и в Москве. Подобные желания принято изображать в романах, где герой, увидев несправедливость, клянется изничтожить ее во всем мире. У меня ничего такого не было — в семье не принято было бросаться выклянчивать подарки или о чем-то мечтать вслух. Я прекрасно понимал, что если и получу компьютер в подарок, то не скоро. Но с тех пор, с той самой секунды, как я почувствовал абсолютную власть над окружающим миром, я не мог ее забыть.