4 глава ЦЕЛАЯ ЖИЗНЬ

Долге… Вымощенная булыжником, местами заасфальтированная дорога под каштанами, слева и справа несколько серых, покрытых штукатуркой домов, при каждом хлев с мелким рогатым скотом, свиньями и домашней птицей, сады и огороды. В центре деревни большое хозяйство, в прошлом государственное, ныне разграбленное до основания, вплоть до последней оконной рамы; на обломках стены тянутся к небу две нежные березки. Плуги, бороны и старая сноповязалка ржавеют в крапиве, перед кучей навоза цветут мальвы, а на полу конторы плесневеет множество толщенных, разбухших от влажности до неимоверных размеров бухгалтерских книг. А в сене под провисшими перекрытиями в стойлах для скота, в ржавых корытах и каменных желобах плодят свое потомство одичавшие бездомные кошки.

И от старого кирпичного заводика осталось лишь несколько островков фундамента, и торчит высокая, перетянутая трухлявыми стальными обручами труба, давно уже не такая прямая, как прежде, и с гнездом аиста наверху. По дикорастущей мяте, пробивающейся сквозь кирпичную крошку, можно дойти до самого озера, натыкаясь порой на старый завалявшийся кирпич довоенного образца с немецкой маркировкой «Weigel, Pommern»[47].

В деревне нет никакого товаропроизводства, нет ни пекаря, ни мясника, только одно питейное заведение — барак из волнистого этернита, где помимо водки и пива могут выдать еще приторно-сладкий лимонад красного или светло-сиреневого цвета, выпить который можно на террасе, под виноградной лозой. На другой стороне улицы киоск, женщина в очках со стеклами толщиной в палец продает там молоко, школьные тетради и некоторые медикаменты, а по субботам и воскресеньям также и газеты. На полках и под крышей этого маленького сооружения висят клетки с канарейками, и их желтый, оранжевый или белый пушок оказывается на любом товаре, даже на буханках свежего хлеба.

По обочинам дороги сверкает росой клевер. Новые деревянные ворота под каменной аркой открыты; перед сараем стоит черный «мерседес»; сарай — высокое дощатое строение, покрытое кровельной дранкой, — прикрывает участок от холодных северных ветров, имеющих соленый привкус моря. Раньше здесь стояла запрягаемая шестеркой лошадей длинная телега с решетчатыми боковыми стенками, полная соломы; сейчас ее кузов подпирает только несколько проржавевших велосипедов.

Перед сараем — газон с круглой клумбой посредине, цветут георгины. Траву недавно скосили, неубранные стебли травы налипают на кроссовки. Солнце стоит еще невысоко над оставленными под паром полями, раскинувшимися по холмистому склону по другую сторону озера, длинные тени накрыли цветы, а из дома, из широко распахнутого кухонного окна, доносится запах кофе. Простой, но очень просторный деревенский дом на каменном фундаменте и под четырехскатной крышей, где под желобом гнездятся ласточки. Дом стоит вдоль южной границы участка, за ним еще только огород и замшелая стена из натурального камня.

Несколько смещен по периметру и потому не сразу виден, когда входишь во двор с улицы, бывший хлев для свиней и остальной мелкой живности, небольшое кирпичное строение, излучающее дневное тепло даже тогда, когда над краем участка уже загораются первые звезды. Зеленая двустворчатая дверь открыта, виднеются протравленные половицы и часть кровати, перед ней на полу дорожная сумка.

Газон слегка поднимается в гору, и на самом его верху располагается под прикрытием густой липы с коротким, но очень толстым стволом перестроенный коровник, вытянутое в длину строение барачного типа, замыкающее двор и придающее ему форму открытого с одной стороны каре. Несмотря на время года, зелень дикого винограда смотрится на фоне розовой штукатурки стен так, как будто только что распустилась — нежно-зеленые листочки, почти прозрачные на солнце, которые, пожалуй, только на следующее лето дотянутся до крыши. В этом помещении, помимо музыкальной студии, заваленной кейбордами и гитарами, с микшерным пультом и разными музыкальными компьютерами, размещаются еще стойка бара, бильярдный стол и камин, а за стеной снаружи проходит дорожка для боулинга, с низким, по щиколотку, ограждением, бывшим цементным бортиком выгребной ямы — вместилища навозной жижи; дорожка тщательно утрамбована — ни камушка, ни соломинки.

Студию затеняют вишни, а по другую сторону тонких побеленных стволов, где траву не скашивали и где верхушки кустов дрока качает теплый ветер, земля идет под уклон, словно делает длинный свободный выдох, убегая на восток и устремляясь к озеру, этому зеленому зерцалу воды, сверкающему на солнце и уплывающему вдаль за заросли ольхи на берегу.

Долге… Несколько домов среди деревьев, поля вокруг — сказочный сон, вобравший в себя целую жизнь, способный воскресить и оживить в памяти все, стоит лишь произнести это слово…

В доме никого, в кофеварке клокотала вода и капала через фильтр. Он стал подниматься по лестнице. Ее комната стояла открытой, стеганое одеяло лежало перекинутым через подоконник. Возле рюкзака брошены трусики и сандалии, а на другой стороне коридора, в комнате Марека, никого и ничего. Только Катарина, его черная с рыжими пятнами кошка, спала, свернувшись калачиком, на его постели, и Де Лоо, широко расставляя ноги и перешагивая через белье и ноты, прошел к окну и повернул набалдашник ручки. Как пригоршня желтых и белых, брошенных в воздух лепестков, запрыгала и запорхала стайка бабочек над лужайкой.

Он услышал гитару и одно или два слова, сказанные Люциллой, ее он, правда, не видел, но ее отфыркивание и плескание звучало, казалось, рядом, хотя этого никак не могло быть; он направился в кухню и налил в термос кофе. Потом взял три чашки из шкафа, масло и хлеб, поставил все на поднос и пересек двор. Дорожка по заросшей луговине вилась долго, и крыши деревни уже наполовину скрылись из виду, даже петушок на церковной колокольне и тот исчез. Кругом ни души, только соседская коза паслась неподалеку, и чем ближе он подходил к озеру, тем тише становилось вокруг.

Уже чувствовалось, что будет жара. Марек, в грязной майке и спортивных трусах, поднял руку, ухмыльнулся несколько смущенно. Он ни слова не говорил по-немецки и знал только отдельные английские слова, и когда Де Лоо спросил его, не groggy[48] ли он, он только затряс головой. «No, no, — сказал он. — Аспирин».

Гитара, эта разбитая, со стальными полосками по бокам, снабженная адаптером для усиления звука походная подруга, треснула на задней стороне и наверняка была самым старым и самым уродливым из его инструментов, но больше всего он любил играть именно на ней.

Светлые и чистые, отмеченные тонкой грустью аккорды и слабое дуновение ветерка, лениво шевелившего вытянувшиеся верхушки золотящихся на солнце трав. Де Лоо опустил поднос на землю, показал на термос с кофе.

Марек кивнул. Его худющие плечи обгорели. Белесые волосы, коротко подстриженные на затылке, патлами свисали спереди на лоб и глаза, для чего он их специально и отращивал, а жидкая щетина усов на верхней губе никак не закрывала его чувственного рта. Глаза воспаленно-красные, лицо серое, и рука, которой он подкручивал струны, дрожала. Но, несмотря на перебор алкоголя, он сиял как сама нетронутая чистота, а когда улыбался, морщинки в уголках глаз производили такое впечатление, будто это маленькие кавычки, подвергающие сомнению всю его жизнь. За резинку трусов была заткнута пачка немецких сигарет «Caro», самых крепких из тех, что продавались в Польше.

Люцилла, еще в воде, помахала ему. В волосах у нее застряло несколько прошлогодних листьев. Озеро было нешироким, за десять минут можно было перебраться на другой берег, но, чтобы проплыть его из конца в конец по длине, понадобилось бы, наверное, не меньше часа и при этом пришлось бы снова и снова проплывать через пахнущие гнилью заводи, пересекать холодные течения с бьющими ключами, заросшие травой участки стоячей воды. Она уже стояла ногами на мягком илистом дне, круто обрывавшемся у нее за спиной, вот она вышла рядом с мостком на берег. И на какой-то миг попала в тень, отбрасываемую ветками ольхи, видна была только ямка выбритой подмышки, когда она подняла руки, чтобы выжать волосы. Потом она сняла с дерева полотенце, поднырнула под сук и вышла на солнечное место.

Она была, не считая носочков из ила, совершенно голой и только улыбнулась им. Вокруг ее шеи и плеч летали тучи комаров. Лицо расслабилось, никаких следов разбойного нападения, а груди такие темные против солнца, что соски почти не выделялись на их фоне. Она даже немного поправилась, а ноги и попа напряглись от плавания, и когда она вытирала спину, на ее руках вздрагивали мышцы. Сбегавшая по телу вода образовала из волос на лобке острую бородку.

Она стряхнула с ляжек ряску. Потом села на одеяло, отломила кусок свежего хлеба, провела им по маслу. С довольным урчанием она вонзила в хлеб зубы, принялась жевать и закрыла от блаженства глаза, а Марек протянул ей свою чашку кофе, черного и очень крепкого. Она пробормотала что-то по-польски, и он в ответ покачал головой.

Де Лоо посмотрел на нее.

— Я спросила его, может, здесь опять кто утонул, — сказала она. Крошки сыпались ей на живот. — Это какое-то заколдованное озеро, чтоб ты знал. Люди приписывают ему бог знает что. Если они заболевают, виновато озеро. Если у них плохое настроение и они разбивают об голову друг друга бутылки, причина тому тоже озеро. А если женщина снова забеременела, то уж это точно проделки озера. Кроме того, оно поет.

— Кого ты имеешь в виду? Снова озеро? — спросил Де Лоо, и Марек кивнул; он хотел положить ей сахар в кофе, но его рука так дрожала, что ложка упала на одеяло. Она насмешливо хмыкнула.

— Прежде чем мой брат смог купить землю, он поклялся крестьянину, что никогда не будет купаться в озере голым. В память о его утонувшей жене… Ты вообще-то знаешь, что по-немецки озеро и душа тесно связаны друг с другом? Как слова [49], имею я в виду. Я читала об этом. Древние германцы верили, что души умерших живут в воде, поэтому они и назвали так эти воды, почти так же, как души.

Позади них заблеяла коза, серо-белое животное, привязанное к колышку. Зазвякала цепочка, и Марек поднялся, немного покачиваясь, протянул руку поверх куста ежевики и покормил ее хлебом. Де Лоо отпил глоток, уставился на дно чашки.

— Каким образом такой молодой человек смог приобрести эту недвижимость?

— Кто? Мой брат? О-о, он уж не так молод, как кажется, это водка так его проспиртовала и законсервировала. Он, правда, выглядит как freak[50], читает одни комиксы да книги про грибы, кайфует каждый день и имеет свои слабости. Но он очень твердый и жесткий. Подожди-ка…

Она повернулась, посмотрела поверх высоких метелок и что-то крикнула. Но ответа не последовало. Закинув гитару на плечо, Марек поднял руку и направился к дому.

— Ну, как знаешь… — пробормотала она и снова села.

— Сразу после объединения Германии он делал тут большие деньги. Мы, собственно, из Щецина, но он знал эту местность со школьных лет, с тех времен, когда школьников посылали сюда осенью на уборку урожая. Здесь нет ни одного крестьянина, с кем бы он не пьянствовал. Поэтому он и знал, кто что собирается здесь продавать, и когда социализм закончился, он снова приехал сюда, сфотографировал все усадьбы, сделал красочный каталог, ну и так далее…

Де Лоо налил ей еще кофе, и она макнула туда кусочек хлеба и, чавкая от удовольствия, съела его.

— Иностранцу разрешается приобрести в Польше кусок земли только в том случае, если до этого он брал его в аренду в течение тридцати лет. Так что нужно иметь подставное лицо, которое покупает недвижимость якобы для себя, а потом сдает ее иностранцу, ну да, официально в аренду. Вот это и проделывает мой маленький братец, и при этом не за красивые глаза, как ты, наверное, догадываешься. И даже на ежегодные налоги, которые он должен вносить как официально зарегистрированный владелец, он тоже накидывает приличную сумму. Тут он все ходы и выходы знает. Если ты, к примеру, покупаешь здесь землю, то первые пять лет после совершения сделки ты освобождаешься от уплаты налога за землю, так сказать, любезность со стороны государства. Чтобы у тебя хватило пороху для строительства или перестройки. Но иностранцы, а в основном это немцы, не знают этого. И конечно, мой братец собрал с десяти или двенадцати дворов налоги, которые вовсе не требовалось платить. Тут уж, естественно, можно себе позволить разные чудачества, как ты думаешь?

Де Лоо поднял голову. Рога козы блестели на ярком солнце, ее нижняя челюсть с бородкой непрерывно двигалась, пережевывая жвачку, и желтые, разделенные расположенными по горизонтали зрачками глаза казались холодными и безжалостными. Из-за кустов дрока доносилась музыка, песня «Битлз», акустическая гитара. «…take a sad song, and make it better».

Люцилла тоже слушала. Она только что окунула кусок хлеба в кофе и держала его пальцами, не обращая внимания на то, что кусок загибается, медленно наклоняясь вперед. Когда хлеб шлепнулся ей, наконец, на живот, она с визгом вскрикнула, — Де Лоо обхватил ее бедра и съел этот кусок с ее пупка, а она опять тихонько взвизгнула и оттолкнула его.

— Не здесь! Прекрати!

Огромные глаза, угрожающий взгляд, но ее сопротивление уже ослабло, и он спросил:

— Где же?

Она не ответила. Музыка умолкла, он лег на спину и стал смотреть в безоблачное небо. Было тихо, озеро лежало неподвижно между стволами деревьев и зарослями кустарника, и вдруг он услышал всплеск рыбы, какой-то стеклянный звук в застывшем от солнечного блеска мареве. Люцилла просунула ему руку в ворот рубашки, гладила и ласкала его волосы на груди. Она наклонилась к нему, внимательно посмотрела на него, склонилась еще ниже, и тепло и податливость ее губ помутили на какое-то мгновение его сознание. Ощущая в ладони ее круглую трепещущую грудь, он сделал глубокий вдох, а она сжала его пальцы на своей груди. Он просунул ей колено между ляжек, и то, что произнесла Люцилла, было скорее едва слышимым дыханием, чем звуком, ее страхом, зависшим в воздухе.

— Идет кто-то?

Она оглянулась вокруг, не закрывая рта. Где-то вдали, на трубе бывшего кирпичного завода, хлопал крыльями молоденький аист, и Де Лоо потянул ее назад, впился ей в шею. Он почувствовал между зубами золотую цепочку, подарок Марека.

— Прекрати сейчас же! Там кто-то есть на мостке.

Она оттолкнула его в траву, закуталась в одеяло, а он провел обеими руками по волосам. Якуб, старик сосед, стоял на коленях на замшелых досках и выбирал свои верши. На подошвах его резиновых сапог налип навоз из хлева. По-видимому, он давно их заметил, но даже не обернулся, когда Люцилла поприветствовала его, только кивнул и что-то пробормотал себе под нос. Лысая голова, клетчатая байковая рубашка и синий комбинезон. Он положил свой нож на мосток рядом с рабочими перчатками. Затем рванул на себя вершу, подержал ее на вытянутых руках в воздухе и хмыкнул. Вода стекла, и проволочные ячейки заскрипели. Внутри извивались щуки, две крупные, размером по локоть, и одна помельче, еще молоденькая, практически раздавленная двумя другими, бившимися в бешенстве и отчаянии, во всяком случае, она почти не двигалась. Сильные темно-зеленые в крапинку тела с белым брюхом, солнце играло на их спинных плавниках и блестело на острых зубах, когда они, извиваясь друг вокруг друга, остервенело кусали проволоку.

Якуб положил вершу на мосток, поставил на нее ногу и надел одну из перчаток, левую. Потом осторожно просунул руку в отверстие, вытащил щуренка и швырнул его назад в воду. Тот сначала без движения качался на воде, насекомые облепили его со всех сторон. Потом вдруг ударил хвостом по воде и мгновенно исчез, а Якуб наклонился, взял за жабры одну из щук и вспорол ей брюхо. Серые внутренности вывалились на мосток, но рыба продолжала еще бешено дергаться, а он раздвинул ей большим пальцем бока и нащупал желчный пузырь, размером не больше горошины. Якуб осторожно покрутил его разок-другой, пережал кончиками пальцев скрученные желчные протоки, вырвал пузырь и бросил его в воду. Все то же самое он проделал и со второй щукой. Потом соскреб ножом рыбьи потроха в пластиковый мешок, привязал его к поясу, подцепил пальцами щук за жабры и направился к ним, хвостовые плавники волочились по траве, он бросил одну из них к их ногам и сказал на ломаном немецком: «Gutt Appetit!»

Люцилла вздернула брови, всплеснула ладошками, но проследила за тем, чтобы придержать одеяло, зажимая его под мышками. Она поблагодарила Якуба по-польски, а он ухмыльнулся, почесал себе под заплатками на комбинезоне брюхо и что-то сказал в ответ, что, очевидно, привело ее в смущение. На щеках выступил легкий румянец. Сияя глазами, она погрозила ему пальцем, а когда Якуб ушел, Де Лоо спросил, что он сказал. Разделанная рыба еще шевелилась у ее ног, хвостовой плавник дергался. Кровь стекала на траву.

— А, да он сумасшедший, — сказала она. — Раньше, когда он хотел лечь со своей женой в постель, она всегда как бы жеманилась. Иногда целый день. Но потом вдруг говорила: «Пойди съешь рыбу и побрейся!» И тогда он знал, что делать.

Она оглянулась и посмотрела старику вслед, а когда он уже скрылся из виду, распахнула на груди одеяло и прижалась всем телом к Де Лоо.

— Щука, между прочим, для Марека, — шепнула она. — Завтра у него день рождения…

Ее волосы пахли озером, кожа тоже, он сдунул муравья с ее плеча. Кончиками пальцев провел по ее спине, попке, она закрыла глаза и млела от блаженства.

— И ты правда хочешь уехать назад в Берлин?

Тоненькие завитки волос по бокам поясницы, на ее бедрах, идеально гладких и безукоризненных, как синева неба над ними и ее отражение в озере, его собственная рука, касавшаяся их, вдруг показалась ему чужой. В горле запершило, и он кашлянул. Но щемящая тоска так и не ушла.

— Ну почему же нет? Люди ведь радуются, когда к ним приходит мужчина и привозит еду. А что мне еще остается делать?

Она пожала плечами.

— Ты мог бы сделать фильм о немцах в Польше. Или о щуках в озере. Почему ты не хочешь снова вернуться к работе оператора? Разве ты не был хорошим киношником? Наверняка ты им был, ведь так?

— Откуда ты знаешь, каким я был?

Она взяла его за руку, поцеловала его пальцы, ласково покусала их.

— Я это знаю.

Он покачал головой.

— Чего уж теперь… Время ушло, во всяком случае, для меня. Видишь все меньше и меньше. Становишься слепым от всего этого зрительного мусора.

Она подняла к нему лицо.

— Что ты имеешь в виду?

На одной груди отпечатки пуговиц от его рубашки. Она прикусила нижнюю губу, втянула ее вовнутрь и пощупала пальцами ноги затихшую рыбу. Ноготки были покрыты ярким лаком. Де Лоо показал на берег.

— Посмотри туда. Что ты видишь рядом с мостком?

— Там? Цветок.

— А точнее.

— Изящный голубой цветок с желтыми прожилками. Что-то вроде ириса, в таком же роде.

Он кивнул.

— Голубая водяная лилия. А теперь посмотри на нее еще раз и подумай: это не цветок и не лилия. Это всего лишь краски — желтая и голубая. А еще дальше — это не озеро, и не камыш, и не край леса, и вообще не зеленого цвета… Ну давай, сконцентрируйся и скажи себе это с чувством! Проникновенно.

Она слегка наморщила лоб, но потом губы ее задвигались, она словно произносила про себя только что услышанное. При этом она, затаившись, смотрела на берег, ее зрачки расширились, ноздри вздрагивали. И вдруг ее словно что пронзило, совсем легонько, но в ямочке на шее и между грудями кожа стала другой, словно кто дотронулся до нее. Она сжала веки, встряхнулась.

— У-ух! Даже жуть берет, а? Словно все это заговорило собственными голосами.

Он кивнул, сорвал травинку, пожевал ее.

— Вот это я и имел в виду. Теперь ты действительно все увидела. Картины или слова способны кое-что высветить. Но однажды и они заслоняются от тебя. Словно кто надел поверх них невидимый колпак, через который никакой свет не проникает.

Становилось жарко. Пахло застарелым потом от его рубашки, он расстегнул ее, а она снова быстро взглянула на него краешком глаза. На коленку ей села муха, быстро пробежала вниз по голени и исчезла во вспоротой щуке, жабры которой еще немного двигались. Де Лоо провел травинкой по другой ее ноге, снизу вверх. Она, смеясь, ударила его.

— Какой ты тощий… Подожди, мне надо принять душ.

Она встала, но он крепко схватил ее за лодыжку и смотрел из-под ее грудей ей в глаза. Она явно насмешливо оглядела его джинсы и то, что обозначилось в них.

— Иди сюда, — сказал он. — Ты даже еще не вспотела как следует…

Муха вылезла промеж зубов, когда она наклонилась и схватила щуку за хвостовой плавник.

— Оставь, Симон. Я не могу с тобой здесь этим заниматься. У травы тысяча глаз. Да и Марек где-то рядом. Поляки, знаешь, жуткие католики.

— Ну давай переплывем на тот берег, укроемся в лесу.

Она перекинула щуку через плечо. «Мне надо принять душ». И стала медленно подниматься по луговине к дому. Тень от огромной рыбины падала ей на спину, и глаз, все еще не потухший, сверкал на солнце. Немного крови или, может, розовой сукровицы стекало по ее телу вниз, капало ей на попку.

— После обеда он уедет в город, ему нужны новые струны. Вот тогда у нас будет время…

Де Лоо сел. Парочка кошек уже шли ей навстречу, ластились, мяукая, у ее ног, и она разговаривала с ними. Голос был сейчас мягким, мелодичным, почти по-детски звонким, и он еще сильнее почувствовал, что она говорит на своем языке не только голосовыми связками, но и всем телом, словно купается в нем. Он допил свою чашку до конца и посмотрел на озеро, где появилась узенькая весельная лодка. В ней лежал человек. Надвинув соломенную шляпу на лицо, он спал.

Где-то в деревне запустили циркулярную пилу, какое-то время она работала вхолостую. Подмышки у него вспотели, он вытащил из кармана солнечные очки и направился к озеру. Извилистая тропинка, шириной в стопу ноги, вела по траве и через кустарник к воде, и две стрекозы, длиной с палец каждая и словно из синего хрома, летали как бы рывками вокруг него, но на некотором отдалении. Он шел мимо бесцветной полоски тростника, местами такого густого, что даже воды не было видно. Чавканье и хлюпанье под ногами по корневищам тростника, а там, где лучи солнца пробивались между острыми листьями, блестел черный ил. Разноцветные улитки, ракушки, отпечатки маленьких птичьих коготков. Где-то журчал ручеек, пахло жидким навозом, а ромашки и репейник, с его фиолетовыми цветами, доходили ему до пояса.

От старых дворов за вершиной холма видны были только коньки крыш, печная труба или флюгер. Замшелые каменные заборы, сбегавшие от скотных дворов вниз по холму к озеру, давно уже поросли травой и разрушились. Над головой ветки ольхи, листва березы, по краям уже пожухлая от солнца, а высоко в небе два аиста, делавших большие круги в синеве и поднимавшихся все выше и выше.

Где берег делал изгиб, журчала вода, плескался маленький ручеек, бег которого по заросшей ложбинке можно было проследить по качанию папоротника. Он начинался где-то в лесу по ту сторону большого хозяйства, снабжал всю деревню водой и так сильно подмыл два старых дуба, промеж которых бежал к озеру, что их кроны сплелись. Де Лоо уцепился за корень одного из них и долго пил отдающую металлом воду.

Когда он поднял голову, он увидел белую цаплю, большую птицу, стоявшую позади старых, почти горизонтально нависших над водой берез, она смотрела на него и не двигалась. Святая благодать. Отдаленное родство сердец. Любой оказался бы неправым перед этим силуэтом, этим взглядом из самого сердца живой природы, и он быстро обтер рот и подбородок тыльной стороной руки и неслышно отступил в тень, скрывшись в камышах.

Берег пестрел осколками битого кирпича, красного и желтого, местами даже с фиолетовым оттенком, и в воде можно было различить вдавленные в глину и поросшие нежным мхом цифры и клеймо фирмы. По небольшому отвалу из осколков кирпича он поднялся к зданию. Остатки каменных стен под обугленными балками. Кусок какого-то меха, очень светлого, висел на ржавом гвозде. В производственном цеху росли теперь березки, а из круглой печи для обжига, массивная чугунная дверца которой, снабженная поворотным кругом, валялась в сорной траве, раздавался оглушительный писк птенцов, превратившийся, стоило ему сунуть голову в отверстие — облепленное изнутри птичьими гнездами жерло печи, — в панический крик. С боков сквозь трещины печь пронизывали лучи света, а сверху над ней нависал горой птичий помет. Тучи ласточек взметнулись из вытяжной трубы и со свистом пронеслись мимо него на просторы в сторону озера. От поднявшейся кирпичной пыли у него запершило в горле.

Мощенный булыжником двор, где все еще стояли смесительный барабан, остатки ленточного транспортера и разбитый трехколесный грузовик. Он прошел к небольшому административному зданию фирмы, украшенному башенкой и карнизом. «Weigel, Pommern» — выпуклые немецкие буквы над дверью. Глазурь на надписи откололась. И он остановился на пороге и заглянул через обвалившийся пол в подвал. Толстые половицы, металлические шкафы, горы мусора, частично уже поросшие травой. Поблекшая фашистская свастика на противоположной стене, польские слова, следы от пуль. Наполовину скрытая рухнувшей балкой пишущая машинка, клавиатура повреждена и напоминает раздавленную челюсть.

Стоячая вода в бывшем глиняном карьере завода была зеленой от клоповника и ряски, и лягушки тут же замолкли, как только Де Лоо подошел поближе. Из воды торчал остов экскаватора, а между катушками для троса и мощными цепями цвел водяной перец. Увидев что-то отливавшее синеватым блеском, он сделал шаг в сторону, к краю карьера. Поднялся рой мух с трупика летучей мыши, открывшей мордочку с крошечными зубками для последнего, давно уже отлетевшего крика.

Когда он обходил местность с задней стороны обжиговой печи, то заметил скобы на высокой трубе и посмотрел вверх. Хворост и ветки, белые от помета, торчали в воздухе над отверстием трубы, и он услышал, как хлопают крыльями аистята, но не увидел их. Из швов кирпичной кладки посыпались кусочки застарелого цементного раствора, когда он подергал за скобы. Они уже стали трухой, во всяком случае, с внешней стороны, и легко отслаивались, стоило ковырнуть железо пальцем, почти как сланец, тем не менее он попробовал подняться на ту высоту, которая позволила бы ему заглянуть поверх купола печи.

Здесь пахло холодным пеплом и паленой кожей, а на кирпичах уже везде пробивался мох. Под собой он увидел прибрежную полоску камыша, более зеленого на этой стороне, чем на той, а за ним озеро во всю его длину, в форме полумесяца, до самого его стока, до скрытого куполами деревьев шлюза. Идеальная гладь воды, словно зачарованная тишиной. Несколько голубей летало вокруг просмоленной деревянной колокольни костела, из крыш по ту сторону луговины поднимался дымок, топили дровами, слышно было, как звякают тарелки и столовые приборы. Далеко позади него, за лесом, убирали пшеницу, желто-серая пыль от комбайнов растворялась в синеве. Но слышно ничего не было.

На деревьях на берегу уже застряли в паутине сухие листья, и медленно плыла, прорезая гладкую поверхность воды, выдра; полуденный воздух был настолько кристально-чистым, что Де Лоо видел отражение ее усов в воде.

Он еще чуть-чуть поднялся, протянул руку вверх, чтобы схватиться за скобу, но рука шарила в пустоте. Остатки раскрошившегося железа торчали из кладки, и он вцепился пальцами в кирпичи, в вымытые в них дождями и ветрами углубления. Наконец он смог увидеть то, что пряталось за холмом, сады и дворы — вплоть до деревенской улицы, где на булыжной мостовой спала собака, а сама улица переходила за домами в длинное, затененное дубами и липами извилистое шоссе, которое петляло по полям и добиралось до Дравско.

Повсюду курятники, полно гусей, уток, а старый Якуб стоял подле своей циркулярной пилы и нагружал тачку распиленными на дрова кругляшами, которые он потом отвез к сараю. В огороде росли на высоких прямых стеблях бобы, зеленел лук и наливалась капуста, много красных и оранжевых гладиолусов сгибались под тяжестью крупных цветов. На замшелой каменной ограде лежала Катарина и лениво потягивалась, подставляя солнцу свою белую шерстку на брюхе, а во дворе стояли на подоконниках при открытых окнах стереоколонки, на ветках липы висело белье. Внизу под липой в тени стояла бутылка в оплетке и два стакана, а перед сараем на чурбаке для колки дров сидела Люцилла, и Марек подстригал ей волосы. Она накинула на плечи белый платок, держала в руках зеркало, и каждый раз, когда на солнце сверкали ножницы, на платок падала очередная прядь ее волос длиной в палец.


Де Лоо обошел все озеро, не встретив ни человека. Рубашка прилипла к телу, руки расцарапаны кустами ежевики, штанины полны шипов и колючек репейника. Он вошел в кухню и открыл шкафчик с посудой. Марек, в джинсовой рубашке поверх тренировочных штанов, резал овощи и хмыкнул, глянув на него. Рядом с большой кастрюлей стоял бокал вина, наполовину еще полный. По краю бокала налипли табачные крошки.

— Хай, босс! I am cooking![51]

Де Лоо кивнул, взял с полки большую чашку, открыл кран и подставил ее в ожидании воды.

— Thatʼs fine[52], — сказал он, из трубы послышалось громкое бульканье, потом все замерло, а через некоторое время все повторилось сначала, и лишь под конец раздался скрежещущий звук. Воды не было. Он ждал, держа чашку обеими руками, — ручки не было.

Марек высыпал в кастрюлю нарезанные кусочками лук-порей, морковь и сельдерей и распределил их равномерно по дну. Потом подошел к холодильнику и вынул оттуда уже очищенную от чешуи щуку, положил ее на разделочную доску; пятнистая расцветка слегка поблекла, уже не была такой ярко-зеленой, скорее серой; Марек снял со стены топорик и отрубил щуке голову.

Доска загремела. Вздрагивающая водопроводная труба внезапно плюнула с такой силой, что вода стрельнула в раковину, но потом полилась спокойно, и Де Лоо наполнил чашку и жадно выпил. Вымыл лицо.

— Where is your sister?[53]

— O-o! — осклабился Марек и показал в угол. — She is sitting there, isnʼt she?[54]

У стола со стороны торца сидела на стуле Катарина. Над столом виднелась ее голова и часть шеи в белых пятнах, ее прозрачные уши, одно из которых было надорвано, непрерывно двигались, она с большим напряжением следила за действиями Марека. А тот закурил немецкую сигарету и попытался уложить рыбу в форму, но она все еще была слишком велика, и тогда он отрезал хвостовой плавник и толстый кусок от головы и положил их отдельно на овощи. Потом полил все белым вином и посыпал пряными травами. Де Лоо открыл ему духовку.

Марек показал на бутылку, но Де Лоо покачал головой и поднял свою чашку, тот молча кивнул и принялся что-то отрезать от остальной рыбы. При этом он нежно разговаривал с Катариной, а та уже поставила на край стола передние лапки и нетерпеливо мурлыкала. Он ухмыльнулся, издав несколько манящих звуков, и кошка мгновенно оказалась среди посуды на столе, пригибаясь при каждом его движении и ожидая, что он ее прогонит. Однако он подманивал ее еще ласковее, и медленно, прижимаясь к столу, выпятив лопатки выше спины и своих зеленых глаз, она стала подкрадываться к Мареку.

А тот как раз очистил большой кусок рыбы от кожи и держал его на весу, вытаскивая из него кости, когда кошка цапнула кусок лапой. Он вырвал у нее рыбу, и кошка издала громкое рыкающее урчание, снова цапнув лапой, когти впились ему в руку. Он застонал. Из царапин на руке выступила кровь, капельки величиной с булавочную головку, и он с силой ударил кошку куском рыбы по морде.

Та отступила, облизнулась. В глазах холодный блеск, он ударил ее другим куском рыбы, прозрачная мякоть стеклянного цвета, быстро забирая его назад. Но кошка была проворнее. Она крепко держала кусок в передних лапах и уже вцепилась в него зубами, а Марек с силой протащил ее через полстола, при этом на пол полетели ножи, вилки, кочанный салат и кусок сливочного масла. Катарина зажмурилась, перевернулась на спину, била и царапала его задними лапами, и только когда он опрокинул бокал с вином и тот со звоном разбился о кафельный пол, он отстал от кошки.

С добычей в пасти, она опрометью кинулась в ванную, забилась под старую ванну, и Марек, отбросив ногой осколки стекла, вытащил из ящика большую деревянную ложку и побежал за кошкой. Стиснув зубы и ругаясь, он опустился на четвереньки, приложил щеку к полу, чтобы чугунные ножки ванны не мешали ему смотреть, и в ужасе отшатнулся. Ложка упала, а Марек открыл узкий шкафчик в ванной.

— Марек… — попробовал унять его Де Лоо, но тот не реагировал. Он снова опустился на колени и стал медленно просовывать под ванну, высунув от напряжения кончик языка, щетку. Кошка издала жалобное мяуканье. Похоже, она забилась к самой стенке, и он старательно направлял в нужное место палку щетки. Потом сильный толчок, и он прижал Катарину жесткой щеткой к кафелю, причем, по-видимому, так сильно, что та не могла двинуться ни взад ни вперед, и ей не помогали ни удары лапой, ни царапанье когтями, ни громкое шипение и фырканье. Словно желая вонзить ей в брюхо колючую щетину, Марек все время бил кошку щеткой, не ослабляя удара и не давая ей двинуться с места.

Его голова стала красной. Он тяжело дышал, из носа текли сопли, а крики кошки под ванной приняли какую-то странно низкую, непривычную окраску, словно кошка от боли и отчаяния готова была заговорить в любую минуту человечьим голосом.

— Марек!

Де Лоо наклонился, схватил его за плечо, не предполагая, что оно такое хрупкое и нежное, и в этот самый момент кошка выскочила из-под ванны и помчалась, шерсть дыбом и хвост трубой, по витой лестнице наверх. И исчезла в комнате Люциллы. Он медленно убрал свою руку.

Марек все еще сидел на полу, прислонившись спиной к ванне. Кулаки на коленях, он смотрел на растерзанный кусок щуки на щетке, качал головой и что-то бормотал по-польски, все время одни и те же звуки, тихо, жалобно, и наконец взглянул на Де Лоо. Губы его тряслись, глаза покраснели, на подбородок капали слезы.


Тайное и явное, опыт и неопытность в одном: под белой блузкой на перламутровых кнопках темный бюстгальтер с синими кружевами, а джинсы в обтяжку обрезаны так коротко, что вылезают наружу уголки карманов, когда она садится. Он уже составил тарелки и сложил столовые приборы. Ветер в кроне липы порождал на столе игру света и теней, пустые бокалы сверкали.

— А ты знаешь Польшу? — спросила она. — Бывал ли ты здесь хоть разок? — Она скрутила цигарку, а он подлил в стаканы воды, отрицательно покачав головой.

— Я знаю лишь приблизительно, где находится Варшава.

— Смех, да и только, — сказала Люцилла. — Каждый поляк учит в школе про Германию все: географию, историю, культуру страны. А для большинства немцев мы — белое пятно в их головах. Они переезжают границу, скупают у нас по дешевке бензин, водку и сигареты, трахают наших дармовых проституток и урывают для себя лучшие земельные участки для ферм с подземными плантациями, залитыми искусственным светом, но не знают нашей страны. Как это так получается?

Де Лоо сделал гримасу. Выудил кончиками пальцев остатки салата из салатницы.

— Возможно, потому, что она расположена слишком близко к нам.

Она щелкнула зажигалкой.

— Однако противоугонные замки на руль велосипеда вы называете «польскими»… Знаешь, что случится с нами со временем? Вторая интервенция. Кругом одни немцы. Западные немцы. По цене маленького автомобиля среднего класса они скупают у крестьян земельные наделы, ведь чтобы купить такой в Германии, нужно быть миллионером. А потом они окружают свои охотничьи угодья высокими заборами.

Яростная ненависть придавала ее лицу некоторое очарование. Солнечные очки съехали на кончик носа, и тут он заметил, что она подвела глаза серебряной тушью.

— Между прочим, мой отец тоже побывал тут. Солдатом. Он даже знал немного язык, любил польскую поэзию.

— О боже! — воскликнула она сквозь дым. — Эстетствующий нацист?

Де Лоо наклонился к ней, смахнул крошки табака с ее колен.

— Он был солдат, не нацист. Его здесь ранили.

Она тихонько фыркнула.

— Неповинен, ясно. Как все.

— Нет. Он все-таки знал за собой вину. Но на то были другие причины, скорее личные… Его заставили казнить друга, боевого товарища, тот дезертировал. Они вместе учились в университете. Его схватили и расстреляли по приговору военно-полевого суда.

— И это сделал твой отец?

Де Лоо пожал плечами.

— Их было пятеро солдат. У стены стояло пять винтовок, и офицер сказал, что в одной из них холостой патрон. Так что каждый мог думать: приговоренного убила не его пуля. Они вскинули винтовки и выстрелили. Действительно, на трупе было обнаружено только четыре входных отверстия.

Люцилла медленно покачала головой, подвинула очки на место.

— Боже мой!.. Как же он это пережил? Я имею в виду: как можно жить с таким кошмаром в душе? Собственного друга…

— Он написал письмо его родителям. Но письмо перехватили. И поскольку там было кое-что написано против офицеров-нацистов, его застрелили бы самого, если бы он не выполнил приказа, а так его засунули в штрафной батальон, что, собственно, тоже означало смертный приговор. Но он выжил, хотя и был тяжело ранен.

— А потом?

— Что «потом»?

— Как все шло дальше?

— Нормально, как у всех. Он женился, произвел на свет сына… Ну да. Но, конечно, он был сломлен. Тебе бы он понравился.

Она улыбнулась.

— Это почему? Он был миляга? Приятной наружности?

— Ну… Да не знаю… Но то, как он жил, это уже было нечто из ряда вон выходящее. У нас была какая-то жуткая квартира в Вильмерсдорфе [55]. Комнаты с косыми углами и закутками, а потолки с лепниной. Помещения тянулись бесконечно, уходили куда-то в боковой флигель, во всяком случае, так казалось мне, тогда еще ребенку. Резкий трезвон дверных звонков, заставлявший вздрагивать каждого в переднем доме, доходил по длинному матерчатому проводу до кухни в виде только еле слышного хрипа, приглушенного еще к тому же шляпкой звонка, заляпанного краской.

Ухмыляясь, он покачал головой. Провел указательным пальцем по выступившим жилам на левой руке.

— Мой старый отец, когда намазывал хлеб маслом для бутербродов с колбасой, как правило, этих звонков не слышал. Или не хотел их слышать, потому что они мешали ему во время его штудий. Это доводило мою мать до белого каления. Но как бы быстро ни бежала она по половицам длиннющих коридоров — иногда, в какие-то фантомные моменты, казалось, что она бежит даже быстрее своих каблучков, неизменно выстукивавших по полу: так-так-так, — она все равно находила каждый раз только хлебные крошки да облако сигаретного дыма. Или ниточку чайного пакетика, раскачивающегося на краю мусорного ведра.

Он выпил немного воды, уставился в стакан.

— Тогда она рывком открывала дверь в кладовку: помещение, похожее на длинную трубу, с множеством полок, заставленных черными закопченными горшками, огромными кастрюлями и формами для духовки, такое узкое, что в него даже трудно было протиснуться, во всяком случае, взрослому человеку. В детстве я любил там прятаться. Расставив ноги, я забирался по доскам на самый верх, под высокий потолок, и мои товарищи по играм долго искали меня.

В задней стене кладовки была дверь, скорее лаз, независимо от роста, голову приходилось втягивать в плечи, если, конечно, хотелось туда проникнуть. Вот именно там, где во времена кайзера жила повариха, находилась рабочая комната моего отца. Неприступная крепость. При попытке заставить его открыть дверь и поговорить с ней у моей матери выскочил из кольца камень, так она колошматила в дверь. Аквамарин. Позднее, правда, я чуть не проглотил его вместе со шпинатом.

Люцилла улыбалась, глядя на него. Долгий такой взгляд. Он наморщил лоб.

— В чем дело?

— Ты выглядишь так молодо, когда рассказываешь… А что твой отец делал?

— Ты имеешь в виду его профессию? Он был юристом. Его забрали в армию сразу после государственного экзамена. А после войны он уже не захотел работать адвокатом. Он распаковал свои книги, разложил их на оттоманке и предоставил зарабатывать деньги на жизнь своей жене. У нее было маленькое, со временем начавшее процветать налоговое бюро. Только во время ее беременности, в пятидесятые годы, он устроился корректором в газету «Тагесшпигель» и ездил каждый вечер на велосипеде на Потсдамер-штрассе. Я думаю, он был очень доволен. Во всяком случае, моей матери так и не удалось разжечь в нем честолюбие. Он забивался в каморку за кухней, вешал на ручку табличку с выполненной методом летрасета[56] синей надписью и оставался корректором. До самого выхода на пенсию.

Люцилла погасила сигарету, оглянулась. За двустворчатой стеклянной дверью бывшего коровника сидел на стереоколонке Марек и играл на бас-гитаре, наяривая по струнам большим пальцем и кулаком. Наушники на его голове были размером с блюдце.

— А что было написано на табличке?

— Просьба не мешать… В комнате ничего не было, кроме оттоманки, маленького столика и покосившейся полки, сильно перегруженной литературой. Большинство книг в комнате были старые фолианты разных энциклопедий, купленные у старьевщика, каталоги мод эпохи бидермейер, специальная литература по давно забытым отраслям знаний — все это было сложено, как кирпичи, вдоль стен, — и когда солнце, пробившись сквозь липу перед окном, пробиралось в комнату, от пыли не было видно ничего, кроме следов золота на корешках отдельных томов. И светлого гипсового носа — так он отреставрировал мраморного Гёте, собственноручная работа отца.

Люцилла подняла ноги на стул. Она обхватила их руками, прижалась щекой к коленям.

— И что он там делал?

— Исследовал. Во всяком случае, он так это называл… На доске, прибитой над окном, стоял длинный ряд пронумерованных скоросшивателей, и иногда, когда он бывал в хорошем настроении, он приглашал меня переступить порог и показывал мне плоды своих трудов. Там, например, была такая папка под № 12, Нубийцы, в которой было собрано все про этот африканский народ, его племена и иерархии внутри них, про их одежду и войны: тщательно наклеенные на бланки из конторы моей матери газетные вырезки и копии старинных гравюр, дополненные машинописными вставками или колонками текста из энциклопедий. Если вырезки были сделаны неаккуратно или отсутствовала часть текста, находившаяся на обратной стороне, мой отец дописывал недостающие строки от руки. При этом ему удавалось удивительно точно передать соответствующий шрифт сообщения… Или, например, папка № 74, Керамзитобетон, где можно было все узнать про тип гравия, необходимые сорта цемента и про области применения этого строительного материала. Или Хвойные леса, № 126. Или Ручей. И когда он перелистывал передо мной свои богатства, он даже давал мне иногда попробовать немного ликера, который прятал в кафельной печке.

Она улыбнулась, поставила ногу ему на ляжку, поковыряла пальцами ног шов на джинсах. Ноготки были накрашены красным лаком.

— Позднее я тоже завел себе несколько тетрадок: Знаменитые индейцы, Дикие лошади, Животные джунглей и т. д. Но у меня не хватало терпения на вклеивание картинок с оберток жвачек или пакетиков с приколами. Я просто закладывал их между страницами.

— А твоя мать?

Он помолчал немного, разглядывая свое лицо на обратной стороне столовой ложки, и нашел его не в меру разгоряченным.

— Ну да, трудно сказать… Незадолго до того, как я стал жить самостоятельно, все это уже выглядело не так, как раньше. Чем больше он уходил в тень, тем решительнее она переходила в наступление. Ее каблучки то и дело стучали по мозаичному полу из мелких камешков, а потом в голову ему летели горшки и сковородки с полок, звякали ножи и вилки, а однажды мой отец вылез из своего укрытия и простонал: «Меня как распяли. Что вы за люди такие?» Обеими руками он зажимал уши. «Меня доконал этот шум и грохот! Как я могу здесь думать?!»

Тут уж оторопела моя мать, развеселившись, она покачала головой и сказала: «Да что ты говоришь? А зачем тебе думать? Это за тебя делаем мы. Интеллигентность — большой порок».

Но мой отец со стаканом воды в руке никак на это не отреагировал. Во всяком случае, до той минуты, пока его жена могла его слышать. Однако против своих правил он оставил дверь открытой, и я с любопытством вошел к нему. Сквозь гардины падал слабый свет, медленно провел он рукой по трем-четырем прядям на лысой голове. Он был уже старым человеком, намного старше моей матери, но когда он смотрел на нее, у него был взгляд ребенка.

«За что же так… — сказал он тихо, почти шепотом, и положил перед собой руки, словно они были для него чужими. — Ты можешь мне объяснить? Почему нужно все время что-то делать и чего-то добиваться? Разве нельзя просто только жить?»

Де Лоо взял тарелки со стола. Перламутром отливали рыбьи кости на краю тарелок.

— Вот так это все было… Через добрых два десятка лет, когда я забирал себе оттоманку из его комнаты, чтобы поставить ее у себя в квартире, мне опять попалось на глаза его наследие — папки-скоросшиватели. Кто-то сложил их в углу горкой, высотой в человеческий рост. Один листок выпал из стопки папок, я прочитал наверху девичью фамилию моей матери — юрист Добротт, налоговое бюро. А под этим капителью [57] красиво написано: особенности охоты нубийцев.


Они перешли в кухню, вымыли посуду. Под лампой описывали свои геометрические фигуры мухи, и хотя в помещении царил сумрак, было почти темно, Люцилла не сняла солнечные очки. Выжимая тряпку, она, тихонько насвистывая, смотрела в окно, на слепящий квадрат в стене, перекрываемый в отдельных местах диким виноградом, на пронизанные солнцем кончики листьев. Волосы были подстрижены крайне неумело, слишком коротко. На затылке белела кожа выстриженной полоски.

Сквозь недостающую дранку на крыше сарая падали пыльные лучи, словно столбы света, между которыми двигался Марек и собирал гитары, вдоль и поперек залепленный изоляционной лентой кейборд и усилитель, чтобы погрузить все в машину, старый похоронный лимузин «мерседес-бенц», загаженный ласточками.

Руки в мыльной пене, кастрюли и миски то и дело ударяются друг о друга, Люцилла, орудуя металлической мочалкой, обернулась к нему. Послеобеденная тишина была такой плотной и тягучей, что она невольно заговорила приглушенным голосом. Во всяком случае, он не расслышал ее, подошел сзади и поцеловал в шею, и кожа тотчас же отреагировала на его поцелуй. Ее словно зазнобило, она с дрожью втянула в себя воздух и тихо сказала:

— Эй! — Она поставила одну ногу на мусорное ведро и посмотрела на сарай: — Меня побрили.

Он закрыл глаза, обхватил руками ее грудь. Синее белье заскрипело под блузкой, а он провел губами по колючим волоскам на затылке и пробормотал:

— И к тому же плохо…

Но она затрясла головой, оттолкнула его. Снаружи хлопнула дверь, и сразу вслед за этим перед окном вырос Марек, заговорил с ней. Он смочил волосы водой и зачесал их назад — выпуклый гладкий лоб придавал ему особую чистоту и свежесть. Но голос звучал хрипло и дребезжал, взгляд был мутным. На нем был серо-голубой костюм и трикотажная рубашка, из нагрудного кармашка выглядывала полоска таблеток Люцилла повернулась к Де Лоо.

— Он спрашивает, не нужно ли нам чего из Щецина. Сосиски, макароны, колеса. Но мы этим вроде не интересуемся, или как?

Де Лоо отрицательно покачал головой, и Марек отошел от окна, подняв руку. На пальцах серебряные кольца. Царапина залеплена пластырем. «So long, good-bye, Widdesehn!»[58] На черных матерчатых туфлях пыльные отпечатки кошачьих лап.

Затем похоронный лимузин с матовыми боковыми стеклами, украшенными скрещенными пальмовыми ветвями, выехал из ворот, и Де Лоо лишь огромным усилием воли удалось еще задвинуть в полку тарелки и бросить сверху кухонное полотенце. Пошатываясь, он подошел к раковине. Обхватив его за шею, Люцилла так сильно прижалась к нему всем телом, что он почувствовал ее лобок. Рот, неуемный язык, затуманенный сладострастием взгляд — в противоположность ему она пила вино во время обеда, и легкий запах алкоголя обволакивал их пьянящим дурманом. Ее ладонь нетерпеливо теребила его джинсы, но он отстранился от нее и пошел к двери.

— Теперь мне надо принять душ.

Маленькая собачонка выскочила из георгин и опрометью кинулась — голова щуки в пасти — на улицу. Де Лоо закрыл ворота. В бывшем хлеву, где кровать была застелена цветным, расшитым птицами и цветами покрывалом, было прохладно. По половицам запрыгала высыпавшаяся из карманов брюк, когда он раздевался, мелочь. Луч света заплясал по монеткам, как по гальке на берегу, а он направился в ванную, открыл кран и стал ждать воды. Ворчание и гудение в трубах шло откуда-то издалека, ногтем он сделал зарубку на новом куске мыла и услышал рядом с собой звук передвигаемых колец на карнизе. Освещение в приоткрытой двери изменилось, появилась бархатно-красная приглушенность света, и какой-то момент он даже видел, как раздевается женщина. Но тут внезапно ударила сильная струя воды и выбила у него из рук мыло.

Когда он вышел из душа, покрывало лежало рядом с кроватью, постель была застелена свежим бельем, пахнувшим лавандой.

Люцилла подложила себе под спину несколько подушек и листала его Библию, качала удивленно головой.

— С ума сойти… Я почти ничего не понимаю. Как называется этот шрифт?

Он вытирал полотенцем голову.

— Зюттерлин[59], — сказал он, а она раскрыла первую страницу и показала на выцветший экслибрис, орнамент в стиле модерн.

— А кто такая Лия Андерсен?

— Художница. Я живу в ее доме.

Люцилла положила книгу.

— Ты все еще молишься? Я перестала молиться. Я хочу сказать: словами. Я больше ни о чем не прошу. Богу и так известно, чего мне хочется, иначе какой же он Бог, так ведь? Я просто сижу и…

Она вдруг недоуменно замолчала.

— В чем дело?

Без всякого заметного полового возбуждения его член увеличивался в размерах. Де Лоо не стал вытирать его. Он схватил ее за щиколотки и немного раздвинул ноги, поглядел на щель внизу живота. Нежный жировой бугорок блестит от крема, чуть ниже курчавый завиток. Она подняла брови, улыбнулась.

— Ну и? Как я выгляжу?

Несколько оставшихся волосков тут и там, возможно, это были те места, где ей неудобно было сбривать, он кивнул и сказал:

— Прекрасно. Как ощипанная курица.

В ответ она лягнула его ногой, попыталась ударить, но он держал ее крепко, одним рывком оторвал ее от стены и подтянул к себе.

— Эй! Нельзя ли поласковее, ты, кобель!

— Нет, — сказал он резко и встал одним коленом на матрац.

— Давай, иди сюда быстрее!

Когда она смеялась, у нее появлялся маленький второй подбородок. Он навалился на нее. Но она свела лодыжки, вся напряглась и укусила его в шею. Правда, только губами.

— Не гони, ковбой. Делай все медленно, совсем медленно.

Он целовал ее груди, взасос, чтобы вытянуть запавшие соски, и бормотал наполовину с лаской, наполовину с угрозой:

— То давай быстрее, а то делай медленно? — Она закрыла глаза, подведенные веки, ей нравилось, когда он немного басил. Он лежал на ней, его лицо нависло над ее лицом, кончики их носов почти касались друг друга, обе руки внизу живота, она приоткрыла губы, выдохнула ему прямо в рот и сказала тихо-тихо:

— Хвастун и воображала.

Хотя Де Лоо принял холодный душ, он чувствовал освежающую теплоту, благодатный, тончайший, как кисея, живительный покров на теле, и какое-то время они просто тихо лежали, нежно ощупывая друг друга.

— О-ох, — выдохнула она, а он гладил ее спину, молодую упругую кожу, и принуждал себя делать это медленно, слегка дрожал при этом. Под пальцами словно скользило прожитое им время. Квинтэссенция прошлых лет.

Вдруг где-то раздался громкий дверной скрип, и Люцилла вся сжалась, села в кровати. Дверь во двор была только притворена, сейчас она слегка приоткрылась. По половицам разлился солнечный свет, и потом, через целую вечность между двумя ударами сердца, прошмыгнула тень. Катарины. Но в помещение она не вошла. Осталась на пороге, уселась там и принялась намываться.

Де Лоо снял с шеи Люциллы свой волос, седой волос. В ее глазах промелькнула озорная искорка, она обхватила его член, потерла большим пальцем головку и сказала:

— Ну и как?.. Есть уже капелька счастья?

Он застонал, шлепнул ее по заду. Губами она обхватила его рот, укусила за нижнюю губу, их зубы стукнулись друг о друга. Груди ее напряглись, стали твердыми, кружки вокруг сосков покрылись пупырышками, словно и их охватил тот внезапный страх, только что пронизавший ее, она тяжело задышала, когда он опрокинул ее на спину, но снова вывернулась с каким-то плаксивым выкриком, хотя он уже ощутил низом живота ее нежные бритые волоски. И очутилась поверх него.

Он опустился на спину, заглянул ей промеж ляжек. Мышцы блестят, напряжены до предела, он обхватил ее бедра и надавил пальцами в паху, но она не села на него, а наклонилась вперед, сунула руки под подушки и прошептала:

— Подожди. Нам надо кое-что еще сделать.

Он наморщил брови.

— Нам надо — что? Почему?

— Потому.

— Да мы за все эти дни так ничего не сделали.

— А сейчас надо. Так вот.

Зубами она надорвала серебристый пакетик презерватива, а он приподнялся на локте. Эрекция несколько ослабла, его член склонился набок, вздрагивал от бьющегося в нем пульса.

— Но я не хочу ничего такого делать, — сказал он.

Она задрала подбородок. Ее взгляд сделался вдруг намного старше ее самой — не по годам, а по восприятию жизни, и она коротко тряхнула головой, словно отметая пустые отговорки. Потом закрыла глаза, набрала воздуха и дунула в презерватив, кончик выскочил вперед и закачался.

— Не разговаривай со мной так, слышишь? Я молода, я глупа, но я взрослая женщина… И хватит. Точка. — Левой рукой она опять прижала его к кровати. — Ложись и будь паинькой. Сестра сделает тебе сейчас отличную перевязку, сам увидишь…

Она собрала во рту слюну и выпустила большую каплю кристально чистой пены вовнутрь кондома. И после очередного насмешливого взгляда и жесткой ухмылки Де Лоо она натянула на него резинку, скатав закрученные края вниз — двумя руками, неоднократно корректируя свои движения и ощупывая кондом пальцами, при этом она смешно оттопыривала мизинцы. Затем она придирчиво осмотрела его член, словно только что смоделировала его, и сказала:

— Ух! А он станет еще больше? — Она подвинулась поближе, наклонилась. Ее соски коснулись волос у него на груди, хладнокровно, без всяких эмоций, она вытянулась в длину, а он тихо, с присвистом втянул в себя воздух. И со стоном выдохнул его.

А потом он увидел «утку»[60]. Белый и забрызганный илом «ситроен» несся на колоссальной скорости по луговине, обогнул липу и снова исчез из поля зрения, ограниченного полоской щели в полуоткрытой двери. Поскольку «утка» не производила никакого шума, только молниеносно беззвучно пронеслась, он даже подумал на момент, что ему померещилось, и он снова с большой осторожностью занялся Люциллой. Она закусила нижнюю губу, отвела назад его волосы, теплый, как янтарь, запах исходил от ее подмышек, — и вдруг раздался страшный треск и рев, какой издает мотор, когда тормозят, резко переключая скорости. Она в испуге уставилась на него.

И тут же вскочила.

— Боже мой! — Ее лицо стало красным, она быстро нагнулась, натянула на себя трусики. — Ты не запер ворота на засов? — Нет, он только притворил их. Кончиком ноги она поддела джинсы, поглядела в щелку между занавесками и щелкнула кнопками на блузке. Воротник завернулся вовнутрь, она покачала головой, печально улыбнулась. — Это Тыцу, — сказала она, все еще немного задыхаясь. Потом скривила лицо и сжала руками грудь, видимо, она испытывала боль.

Де Лоо надул щеки, отодвинулся на край кровати, снял с себя презерватив, а она провела рукой по его волосам и вышла.

По дороге в ванную он внезапно вырос рядом со своей тенью, даже ухватился рукой за платяной шкаф. Он вымыл лицо, надел к джинсам свежую майку и сунул себе в карман бюстгальтер Люциллы. Потом открыл дверь. На пороге блестело свежее кровяное пятно, размером с мелкую монету, а жара, когда он вышел во двор, показалась ему невероятной, градусы уже не играли никакой роли — словно прошлое, а заодно и будущее спеклись в некое единое настоящее, в одну синеющую и пылающую жаром точку здесь и теперь, и он неожиданно почувствовал себя от этого слабым и усталым. Очертания предметов плавились и плыли, сверкая на солнце, а он шел по траве и подбрасывал при каждом шаге вверх скошенные травинки.


Они сидели под липой. Мужчина, которого она называла Тыцу, скрестил на затылке пальцы и с любопытством разглядывал его. Тыцу был стройным, почти тощим молодым человеком со светлыми глазами и удивительно большими ушами. Каштановые волосы, с солнечными очками надо лбом, завязаны на затылке, одет в тренировочную майку и грязные, драные на коленях джинсы. Босиком. Волосы под мышками склеились от пота.

Люцилла представила их друг другу, и Тыцу кивнул.

— Из Берлина? Мне туда путь заказан… — Веки воспалены. Он говорил по-немецки, и произносимые им звуки словно ударялись о тонкий, слегка надтреснутый стеклянный бортик, о который разбивался и тут же терялся его голос. Люцилла встала и пошла в дом. — Но только никакого пива! — крикнул он ей вслед, и Де Лоо увидел, что он завязывает сзади волосы, чтобы скрыть плешь на макушке.

Тыцу сузил глаза, поднял подбородок и тяжело задышал.

— От нее пахнет прямо… — Он говорил, почти не двигая губами, ноздри его вздрагивали. — Вот шайсе, да чем это от нее пахнет? Нагретым, что ли, теплым лесом? А?

Де Лоо не ответил, а поляк кивнул, махнув рукой в сторону сарая.

— Классный у тебя автомобильчик, Симон. Fun-Food-Corporation. Весь такой пестрый из себя. Не продашь его мне?

Он отрицательно покачал головой.

— Автомобиль мне не принадлежит.

Тыцу наклонился вперед, уставился на него.

— Серьезно? — Он облизал уголки губ. — Тогда тем более надо обмозговать это дельце как следует. Могу дать тебе за него родной «Fiat Spider». Нужно только его перекрасить и поставить новый распределительный вал, и порядок. Что скажешь?

Внезапный порыв ветра, далекое громыхание. Люцилла вынесла из дома поднос. Хлеб, копченые колбаски и полный кувшин апельсинового сока, поставила все это на стол и сделала кивок в сторону «утки».

— Ну и? Сколько новых зарубок посадил ты за это время на маховик? Или тормоза опять в норме?

— А куда там! — сказал он и хлопнул по столу пачкой табака, скрутил себе цигарку. — Зачем тормоза? Здесь-то, в деревне… И что это за жизнь без опасности! Или, может, я вам помешал?

Взгляд, полный искреннего добродушия, скрывающий ухмылку, и Де Лоо принялся отламывать маленькие кусочки от копченых итальянских колбасок «кабаносси» и скармливать их кошкам. Тыцу поднял руку, поправил Люцилле воротник блузки.

— Ты никогда не можешь помешать, — сказала она, а он вытащил из кармана зажигалку.

— Вот это я и хотел услышать. — И сунул цигарку в рот, глубоко затянулся и задержал дым в легких, прежде чем сказал: — Не можешь разбавить мне немного сок? А то он для меня слишком крепкий.

Небо стали затягивать тучи. На соседнем участке кукарекали петухи. Она подняла руку к дереву и вытащила оттуда наполовину опустошенную бутылку водки, зажатую в расщелине сучка.

— Как ты, собственно, здесь оказался? И кто смотрит за твоими детьми?

Тыцу кивнул и выпустил дым.

— Ну как кто, собаки, конечно. А кроме того, дети уже выросли. Я так считаю. Кто обо мне заботился, когда мне исполнился год? Да никому до меня и дела не было.

Он протянул Люцилле цигарку. Она затянулась разок, закашлялась, постучала себя кулаком в грудь. Глаза ее заслезились.

— Да-да, — сказал Тыцу. — Здорово хватает, а? Товар высшей пробы. Из грибов и конопли. Чем беднее страны, тем лучше сапожники.

Он налил себе водки, показал бутылкой на Де Лоо.

— У меня пять собак. Я люблю собак, особенно если в них есть что-то такое эдакое, могут, например, провести бой, понимаешь? И у меня четверо детей.

— От четырех жен, — добавила Люцилла, а он отмахнулся.

— Ну и что? Разве эти потаскухи о ком-нибудь заботятся? Одним словом, шайсе, а не бабы! Пьют да трахаются, а остальное вешают на меня. Весь груз на моей шее. Я, значит, стою у плиты и кашеварю впрок, ясно как божий день, каждую неделю целый бак перловки на молоке. Здоровая пища, я тоже ел. Сначала ее получают собаки, с кусочками мяса в миске. И съедают в момент. А потом уж очередь детей, все очень просто.

Люцилла кивнула.

— И из той же миски.

Теперь уже громыхнуло посильнее, далекие еще пока удары грома, словно кто-то за облаками двигал над ними тяжелые гири, а заодно и тонны минувших дней.

— А вот и неправда! — закричал он, и жилы у него на шее вздулись. — Я перед этим ее споласкиваю. И не заводи мне тут канитель про гигиену, не доводи меня до бешенства! Не нравится, приезжай и убирайся!

Де Лоо тоже затянулся цигаркой и впервые заметил, что огромный сарай стоит криво. По его фронтонной стороне была натянута красная веревка, на ней висела рубашка, трепыхаясь на ветру, а теплые струи воздуха со стороны озера шевелили пластиковые прищепки.

— Ну ладно, ладно. Неужели ты думаешь, что я еще хоть раз приду на твой склад оружия? Давай выкладывай, чего надо?

Сточные ямы, прикрытые травой, начали издавать едкий запах. Зашумела и зашуршала липа, и семенные коробочки взметнулись вверх с ее песочного цвета листьев, навстречу серым тучам.

— Склад оружия! Что ты такое несешь, свистушка. Как же Симону войти со мной в дело, если у него сложится такое представление обо мне. — Он повернулся к Де Лоо, который еще раз затянулся цигаркой. — Так они все время называли меня в Берлине. Свистун. Не знаю, правда, почему.

— Зато я знаю, — буркнула Люцилла, встала и прошлась по газону. Откинув голову назад и сморщив нос, она посмотрела на небо. Затем сняла рубашку с веревки, сложила ее, держа перед собой на весу, а Тыцу, не спускавший с нее глаз, высунул вдруг кончик языка.

Потом одернул для порядка джинсы.

— Значит, «Fiat Spider» ты не хочешь, — сказал он. — В общем и целом, могу тебя понять. С запчастями к нему не так все просто… — Он понюхал свои пальцы. — Но если тебе вдруг захочется иметь кусок земли, с этим здесь действительно проблем не будет, Симон. Во всяком случае, для немца. Тебе ведь нужно немного яблок и яичек, а остальное, всю эту бумажную волокиту, налоги, я берусь уладить. При этом качественно. Спроси путану.

Люцилла заглянула в его машину, не имевшую номера, сдвинула немного назад верх машины.

— Что ты тут привез? Грязное белье?

— Я? А то как же. Можно подумать, ты выстирала для меня хоть один носок… Это все кораблики, для Марека. Сделаны руками моих ребятишек.

— Это — что? — Люцилла открыла заднюю дверцу, вытащила бельевую корзину. Тыцу потирал подбородок.

— Пари, которое я проиграл в виде исключения. Бывает, конечно, всякое… Сто бумажных корабликов, день в день ко дню рождения, — я, собственно, человек слова, если ты, конечно, еще не забыла об этом.

— Ах, так? И о чем вы поспорили?

В доме хлопали двери. Раздувались, словно паруса, занавески, вырывались наружу из окон, уже упали первые капли дождя, и Тыцу подвинул свой стул поближе к стволу дерева. Потом еще раз нагнулся вперед и переставил стакан на сухое место.

— Черт побери, сестрица! Если бы ты не вернулась, клевый катафалк был бы сейчас моим. Я давно его хотел… Но нет, тебе надо было опять здесь появиться! «Она сделает то же, что делают все остальные, — сказал я. — Если у нее хватит, конечно, мозгов. Выйдет в Берлине на панель и будет при этом работать сдельно». А он: «Не сделает она этого. Приедет назад». А я ему: «К тебе, что ли? Бесплатной медсестрой? Ой, держите меня, сейчас умру со смеху. Ставлю на кон мои лопушиные уши, вот прямо здесь, не сходя с места». — «А я свой „бенц“, — говорит он и делает широкий жест. — Но мне не нужны твои уши. Я хочу сто бумажных корабликов». Вот как все было.

Дождь пошел сильнее, тяжелые капли падали на землю, кошки сделались как дурные, забрались все под машину. Де Лоо тоже встал, чтобы подвинуть свой стул поближе к дереву. Тыцу вытянул руку, подцепил пальцем синюю бретельку, свисавшую у него из кармана, и вытащил бюстгальтер.

— A-а, носовые платки для настоящих мужчин, так, что ли? — Он покачал на пальце предмет дамского туалета. — А кто тебе волосы стриг, сестрица? Вид такой, будто тупым ножом…

Но Люцилла не ответила. Она повернула ладошки к небу, закрыла глаза. Большие капли падали косым дождем ей на блузку, на ее загорелые ноги, делаясь все плотнее и тяжелее, и она открыла рот. Дождь шумел спокойно и ровно, и вдруг, одним рывком, она расстегнула кнопки на блузке и побежала к озеру. При этом она бросила в воздух белую блузку через голову.

— Пойдем со мной! Ну давай, не отставай!

Теперь вода лила и через листву липы, падала, хлюпая, на стаканы, кувшин, заполнила пепельницу, и Тыцу, побежавший с бутылкой водки в руке к дому, остановился на приступке под навесом и постучал пальцем по лбу.

— Совсем спятила! Ведь молния сверкает!

Но Де Лоо последовал за ней по извилистой, теперь очень скользкой тропинке между сумахом и дроком, на который выползло множество черных улиток, и когда он добрался до ольхи и скинул одежду, она уже плавала среди плясавших вокруг нее серебряных капель и оглядывалась на него. По ту сторону леса небо уже посветлело.

Вода в озере была теплее дождя, он осторожно сходил в воду, нащупывая ногой сквозь ил, старую листву и корневища твердое дно, и когда он уже стоял по грудь в серого цвета воде, в которой отражалось серое небо, она подплыла к нему, обхватила его руками и ногами и издала ликующий вопль. Она целовала его, но он не ощущал ничего, кроме ее языка и губ, и тщетно пытался оттащить ее от себя.

— Сколько, собственно, у тебя братьев?

Она, не открывая глаз, нежно укусила его в шею и стала ловить в воде его член.

— Только Тыцу, а что? Ты не бойся, он не умеет плавать. Иди сюда поближе…

Она опять принялась целовать его, еще более настойчиво, причем держала его за уши, и неожиданно он почувствовал сильную горячую струю у себя на ляжках.

— Эй!

Она широко улыбнулась.

— А что такого? Мы же в озере!

Глаза их сошлись так близко, что даже косили, его ладони лежали на ее бедрах, на тонкой талии, и он вдруг отчетливо ощутил, как всколыхнулось в нем все, что накопилось за целую жизнь, — это было как далекий отзвук колебаний, сообщивших когда-то толчок молекулам, через века обретшим форму, придавшим очертания берегам, рисунок коре, цвет зеленой ряске между серыми камнями; он почувствовал мощные подводные струи, бездонную глубину у себя под ногами и до боли крепко прижал Люциллу к себе, так что она даже сердито вскрикнула «ой!».

— А кто же тогда Марек?

Она оторвалась от него и поплыла прочь. Дождевые капли, словно вода лилась теперь откуда-то из заоблачных высот, становились все холоднее, и она оглянулась, весело наморщив лоб.

— Шутки шутишь?

Над серединой озера заклубился легкий туман, как раз на такой высоте, что их головы исчезли в нем, и через какое-то время он видел только контуры тела Люциллы и почти не слышал ее. Может, она что-то и говорила, но ему это сейчас больше не представлялось важным.

Потом вдруг черный блеск ее волос оказался совсем рядом. Дождь барабанил ей по спине, под зеленоватой водой сверкали ее ягодицы, раздвигающиеся и вновь плавно соединяющиеся ноги, казалось, были длиннее, чем на самом деле, и он оттеснил ее вбок, в камыши. Она лягнула его, швырнула ему в лицо целую горсть ряски и уплыла. Сквозь пену и брызги, поднятые ее бьющими по воде ногами, он увидел раскрывшуюся половую щель.

Она плыла быстро, но, поскольку дно здесь было твердым, он бежал за ней, цепляясь за камыши и ветви ивы, быстрее ее, схватил за лодыжку и рванул на себя.

— Нечестно! — закричала она и попыталась, дрыгая ногами, стряхнуть его руку. Но он подтянул ее еще ближе, завел в камыши, где дождь стучал сильнее, обхватил ее талию. Она выгнулась назад.

Оба они немного запыхались, и она скользнула взглядом по его телу вниз. Одна капля скатилась жемчужиной по ее локонам, другая вслед за ней столкнула ее с кончиков волос на губы, и Люцилла медленно опустила руку в воду. — Похоже на куриное сердечко… — Он усмехнулся, а она ухватилась за его бедра и присела на корточки. — И имеет вкус рыбы, — почмокала она губами и языком, и когда он поднял ее вверх и хотел поцеловать, она хоть и смотрела на него нежно и призывно, но выпустила всю воду изо рта ему в лицо.

Туман распался, над озером плавали его отдельные клочья, она вырвалась из его рук и поплыла на середину озера. Он поплыл за ней, нагнал ее и схватил за затылок. Дрыгая ногами, они ушли под воду, оттолкнулись друг от друга, и он еще увидел только ее ключицы и груди и пупок с серебряным кольцом. А ноги и лодыжки скрылись в темноте, и он подумал, что в зубах у него остался только листок какого-то растения или даже чей-то жесткий плавник.

Люцилла подплыла к другому берегу и ждала его возле старого, выбеленного жарой и ветрами мостка, скосившегося набок и наполовину ушедшего под воду. Она стояла по пояс в воде, а он нырнул и поплыл к ней, глядя сквозь светлое, крапленное дождем зеркало воды, как она, наморщив лоб, напряженно всматривается и вертит головой в разные стороны. Она даже обернулась на кромку леса, облизав нижнюю губу.

Положив локти на мосток и слегка выпятив живот, она улыбнулась, когда он неожиданно вынырнул перед ней. Смахнув воду с лица и с груди, он с трудом пытался нащупать твердое дно, путался ногами в корнях и прошлогодних стержнях камышей и падал. Потом ухватился за ее зад, оттопыривавшийся под водой, и плавно вошел в нее, скользнув вместе с водой, а когда первый, громко выдохнутый испуг утих, она прошептала с закрытыми глазами:

— Смотри, чтоб я не забеременела, слышь?

Он держал ее за талию двумя руками. Дождь опять пошел сильнее, ее дыхание приобрело какой-то сиплый свист, и пока она полностью отдавалась ему, приоткрывая иногда веки, так что на мгновение показывались белки, он все же то и дело приподнимал голову и следил за берегом, бухточками и кромкой леса. Вот камыши слегка зашевелились и из кустов в конце озера высунулся нос лодки Якуба.

На носу висела пустая верша, и Люцилла соскользнула с мостка вниз, оставшись лежать затылком на досках, но не удержалась, когда Де Лоо, отступая назад в озеро, потянул ее за собой. Он зарылся ногами в ил, схватил ее за крепкие, мускулистые ляжки, а она скрестила лодыжки у него на пояснице. С розовыми пятнами на шее и на раздувающихся трепещущих щеках, выталкивая сквозь стиснутые зубы воздух, вытянув сильные, покрытые с внутренней стороны легким загаром руки, она уцепилась ими за край мостка. Дождь безжалостно лупил по ее напрягшемуся телу и весело отскакивал светлыми брызгами, но внезапно, после какого-то почти детского вскрика, она оцепенела и выпустила опору из рук.

Он быстро наклонился к ней, и она обвила руками его шею, дрожала всем телом, вздрагивала и плакала. Он нащупал ногой замшелое бревно, сел на него, откинулся, как смог. Лодка исчезла, и Люцилла, обе руки промеж ног, прижалась к нему, когда он ее обнял. Ее все еще била дрожь, жила на шее сильно пульсировала.

— Мой любимый, мой самый любимый мужчина… — По грудь в воде, она открыла глаза и, с трудом переводя дыхание, нежно залепетала: — Сразу видно, что у тебя в жизни было много женщин.

Он засмеялся, отфыркиваясь от воды, поцеловал ее в лоб. Откуда-то донесся запах дыма, но не было слышно ни звука.

— Это всегда была одна и та же женщина, — сказал он невнятно, а она подняла голову и посмотрела на него. Долгий взгляд с налетом грусти в уголках губ, и только дождик пробивал тишину. Она тихо вздохнула.

— Знаешь что? — Но он закрыл ей рот рукой.

Она нежно укусила его за большой палец, положила ему голову на плечо и подняла из воды ногу, показались красные ноготки. Потом глотнула воздуху и опустила руку вниз, на глубину. Через толщу воды рука казалась смещенной в сторону, но он почувствовал ее пальчики, они заигрывали с ним, а потом и ноготки, они впивались, как зубки. Ничто не подействовало на него, и тогда она, затаив дыхание, прошептала:

— Давай еще разок, а?

Когда они встали, с них потекли белесые капли, она повернулась к нему спиной и распласталась на воде. Но он отшатнулся от нее. Наморщив лоб, она оглянулась через плечо.

— В чем дело?

— А тебе не будет больно?

Она не ответила, черпнула только воды и плеснула ему на член, и он стал искать опору в камышах, среди жестких и острых листьев. Руки на краю мостка, виском прижавшись к собственной руке, она задержала дыхание и осторожными, совсем короткими толчками двигала своим задом, помогая его встречным движениям; наконец мышца медленно раскрылась и тут же снова сомкнулась, пропустив головку и сжав ее плотным кольцом. Он ответил на это сжатие и вдруг почувствовал, как его член засасывает некий вакуум, он на полную длину вошел в нее, а она крепко зажмурила глаза и слегка застонала, глухой звук вырвался сквозь оскаленные зубы.

— Конечно, будет больно, — пыхтя и задыхаясь, сказала она. — Во всяком случае, в самом начале. Но это ведь сладкая боль.

Она немного выпрямилась, уперлась руками в доски и прогнула спину.

— Боль, которая красит. Правда, у меня прелестная попка?

Он ничего не ответил. Дождь светлыми струями стекал с ее спины слева и справа по бедрам и дальше вниз, ее груди отражались под ней в воде, а у него полоскались в воде яички, она снова оглянулась.

— Ну скажи! Что у меня самое красивое? Что лучше всего? Моя попа?

Он схватил ее за волосы — пряди заскользили у него между пальцами, извиваясь, словно молодые угри, — оттянул ее голову назад и буркнул:

— Лучше всего, когда ты молчишь.

Вода между ними бурлила и пенилась, когда она толчками двигалась назад, энергично и сильно и все сильнее и сильнее, словно хотела наказать его жесткими объятиями анального секса. Он снова потерял опору под ногами, качнулся вперед и вцепился в ее груди. А то, что он закричал, он осознал только со следующим ударом сердца, когда его крик эхом отозвался над водой.

— У-ух, — сказала она и осторожно освободилась от него. — Неплохо, мой щуренок! Так семя чувствуется гораздо горячее. — Нити перламутровой слизи, качавшиеся на воде, разбавил утихающий дождь, разорвал на части, и постепенно вода унесла их. Де Лоо опустился на склизкий мох бревна, закрыл глаза, а Люцилла осторожно обмыла его член.

Ветер в камышах, прохладное кипение воды, по поверхности побежали пузырьки, из-за леса снова послышалось кукареканье петухов, а из воды принялись выпрыгивать маленькие рыбки. Она выбрала из его волос на груди застрявшие старые листья и маленькую улитку и, прошептав что-то, что он не понял, оттолкнулась от скользкого мостка. Вода вдруг сразу замутилась, поднялся ил, словно кто-то взбаламутил дно, и в тот же момент он почувствовал что-то теплое и шелковистое на коже, обволакивающее все тело. Она еще раз приблизилась к нему, поцеловала его в глаза, посмотрела ему в лицо. А потом потянула за собой в озеро.

Они медленно поплыли к другому берегу, он перевернулся на спину и смотрел в небо, местами уже снова голубое.

Радуги не было. Но зато была видна луна, уже почти полная, множество водяных блошек и других насекомых прыгали по поверхности и вытягивали за собой, когда выскакивали из воды, тонкие, как волосок, водяные нити. Над озером летали ласточки, некоторые так низко над водой, что их крылья прочерчивали водную гладь; птенцы аистов на трубе кирпичного завода опять громко клацали клювами, а они вдруг попали в прохладную, почти ледяную струю воды, по-видимому, в этом месте бил ключ.

— О нет…

Он обернулся. В воде отражался подбородок Люциллы, крылья ее ноздрей, вода на ресницах, а сама она уставилась на дерево, на котором висела ее одежда. В закатанных до колен джинсах, с вышитым покрывалом на плечах, у мостка стоял Марек, и она подняла из воды руку и что-то крикнула ему по-польски. Его волосы склеились и закрывали ему лицо, под глазами круги, он втянул подбородок, выпятил губы, с нависшими на ними мокрыми волосами, и ответил ей жалобным, почти плаксивым тоном, показывая при этом на свои голые ноги, а она чуть заметно ухмыльнулась и пробормотала:

— Машина у него испортилась. Он добрался только до Дравско, а потом весь путь шел назад пешком.

Она поплыла быстрее, вышла на берег, торопливо задала ему пару вопросов. При этом она быстро натянула на себя трусики, сдернула с дерева блузку, а Марек крепко держал ее за локоть, заправил пальцами в трусики этикетку. Покрывало, с кровати в гостевой комнате, соскользнуло у него с плеч, и он наступил на него ногой, крикнув в сторону озера:

— Тоже мне, «Deutsch Mercedes»! И гитара промокла!

Де Лоо остался в воде, а Люцилла задала Мареку еще какие-то вопросы, застегивая кнопки на джинсах. Он нагнулся за камушками, бросил один, целясь в кувшинку перед камышом, но не попал, а звуки, которые он при этом извергал, могли быть только ругательствами или проклятиями. Вдруг оба они замолчали и пристально поглядели друг на друга, причем выражение ласковой насмешки и иронии превосходства на ее лице усиливалось с каждой минутой. Он недоверчиво потряс головой, ноги держали его плохо, уперевшись взглядом в траву, он тихо повторил свой ответ на только что заданный ею вопрос и сунул камушки, которые все еще держал в руке, себе в карман. Люцилла махнула рукой в сторону озера.

— Машина тут ни при чем, — крикнула она. — У него просто бак пустой.

И она обняла его за плечи и пошла с ним к дому. Белая ткань блузки прилипла к спине, а тонкий пиджачок ее мужа был настолько промокшим, что проступала майка. Она даже ни разу не обернулась.


Незадолго до полуночи, при полной луне, он сел на груду обломков во дворе старого кирпичного завода и смотрел на озеро, в котором отражались черные силуэты деревьев и кустарника. Блеклая матовая дорожка извилистой узкой лентой протянулась по воде, блестевшей в лунном свете, слилась в середине с другой, а из деревни донесся собачий лай, ночная перекличка дворовых псов. Облака наползали на луну, и когда они ее закрывали, казалось, что вода какое-то мгновение еще сберегает ее свет.

Красные и желтые осколки у него под ногами давно уже просохли и были все еще теплые от дневной жары. Над трубой с гнездом аиста плотно высыпали звезды, кругом руины, покрытые сажей, из обжиговой печи раздается негромкий писк и чириканье, и он вслушивался в ночь, но звука мотора нигде не слышал и не видел света фар среди полей.

Когда небольшой, освещенный луной колокол пробил на колокольне двенадцать раз, он спустился вниз к ручью и снял покрывало с бельевой корзины, достал оттуда несколько корабликов. Один за другим спустил он их на воду и смотрел, как они плывут до большой ветки, которой он перегородил им путь, положив ее на корни дерева. Они сгрудились перед ней, крутясь в водовороте, а он перешагнул через ручей, едва журчавший в густом папоротнике, покопался в своих карманах и вытащил зажигалку. Огонек появился только после того, как он несколько раз встряхнул ее. Затем он раскрыл пакетик, висевший у него на поясе, зажег одну за другой все чайные свечки, которые нашел на кухне, дюжину или даже больше того, и поместил на каждый кораблик по плоской свечке, затем отступил в сторону, убрал сук и осторожно освободил им проход.

По узкой тропке Де Лоо прошел вперед вдоль берега и все время оглядывался назад. Слабые огоньки сквозь камыши по ту сторону низко росшей над водой березы, дрожащие, медленно скользящие по воде отблески, и после нескольких завихрений и качаний на большой воде они вышли в озеро, на чистую воду, эти плывущие огни. Течение было для них слишком сильным, некоторые из них тут же перевернулись сами по себе, а за другими стали охотиться рыбы, хватали их пастью, после чего они слегка накренялись, но прытко двигались дальше, проплывая по собственным теням. Только один кораблик застрял в камышах, и от него вдруг вспыхнуло растение, его сухие листья, но быстро обуглились во взметнувшемся пламени и с шипением и треском осыпались на зелень и воду. Это вспугнуло уток, они снялись с места.

Он взошел на мосток. Чем дальше их уносило в озеро, тем медленнее плыли кораблики, натягивая за собой длинные струны отражений огоньков в темной воде, легкое дуновение ветра колебало их, и в тишине, которая сама скользила, словно тень, ему вдруг вспомнилась та песня, слова которой ему перевела Люцилла. «Держись, старый дуб! Цепляйся за жизнь! Тебе всего-то каких-то сто лет!»

Он долго смотрел корабликам вслед, даже немного замерз, застегнул доверху молнию на пуловере. Скрестил на груди руки, закрыл ненадолго глаза и потом обнаружил, что они все исчезли, то ли погасли, то ли потонули, а озеро вновь плыло в своей неподвижности, и под вязами на другом берегу снова возник неподвижный силуэт серой цапли, он даже смог различить короткие топорщащиеся перышки у нее на макушке.

Собаки залаяли громче. Когда он подошел к дому, Тыцу, Марек и Люцилла все еще не вернулись. Он составил в мойку посуду, стаканы, вытер стол и пошел в свою комнату, лег, не раздеваясь, на кровать. Но не смог заснуть — он ждал при открытой двери. Один раз зашел старый Якуб, заглянул в помещение, что-то прошептал и, прежде чем Де Лоо успел зажечь лампу, снова исчез. Под утро по двору прошла его коза, она тащила за собой цепь с колышком, потом проследовало семейство ежей, и когда по ту сторону озера стало светать, он собрал свою сумку. Кое-что из вещей он перекинул через руку и пошел, держа в руках тряпичные кеды, босиком по траве к машине. Ворота стояли открытыми, на дороге валялись детские игрушки, пестрая книжка с картинками, и еще не слышно было ни одного петуха. Свернувшись калачиком, на чурбаке с зазубринами от колуна спала кошка, и Де Лоо повернулся, отступив на шаг. Он попал ногой во что-то мягкое. Прохладное и мягкое, легкое и скользкое. Горстка отрезанных волос.


Молодой птенец, уже достаточно большой, практически научившийся летать, выглянул из гнезда, но не издал ни звука. Солнце стояло низко, но все еще освещало ветви деревьев, лучи так и пронизывали листья каштанов, блеклые и увядающие, сплошь и рядом уже в дырочках, птенец, возможно, принял резко очерченный на фоне неба силуэт за птицу своей породы, ту, что приносила ему пищу, кусочки падали, птенчиков голубей. Во всяком случае, он широко разинул клюв, держал наготове свою бездонную пасть, а та другая птица раскинула крылья и быстро оглянулась назад, прежде чем нагнуться и выклевать ему глаза. Она сделала это не торопясь, двумя точными ударами, и когда из его глазниц брызнула кровь и покатилась густыми каплями, быстро следовавшими друг за другом по его белому оперению на груди, птенец затрепыхался, дико забил крыльями и начал истошно кричать, призывая на помощь родителей.

Ястреб вонзил ему когти одной лапы в спину, другой крепко держался за склеенные пометом прутья и сухие ветки. Ветер топорщил коричневое и серо-бежевое оперение его сильного тела, и ни одна из сорок, прилетевших из сквера и наблюдавших за происходящим с расположенных вокруг домов, не рискнула даже приблизиться к дереву. Громко крича и ругаясь, прыгали они с карниза на карниз, с трубы на антенну и обратно, двадцать или больше птиц, причем длинное хвостовое оперение сорок вздрагивало и качалось, и если одна из них решалась подлететь к каштану, ястребу, стоявшему обеими когтистыми лапами на оглушительно орущей жертве, достаточно было только поднять голову и глянуть на нее своими неподвижными желтыми глазами, как сорока тут же поворачивала назад и присоединялась к остальным, сидевшим на крышах домов или газгольдера.

Только родительская пара набралась наконец решимости подлететь к дереву, снизу, подальше от гнезда, откуда, перескакивая с ветки на ветку, они стали осторожно подниматься все выше и выше, то и дело наклоняя голову набок, высматривая, что и как, и прислушиваясь к тому, что происходит наверху, они звали свое дитя. Но наверху все стихло, никто больше не оборонялся и не сопротивлялся, и они тихо затрещали по-сорочьи, когда первый белый пушок, еще розовый у основания перышек, а вскоре после этого и черно-зеленые блестящие перья хвоста и крыльев закружились в воздухе, падая мимо них вниз.

Кровь сочилась из донышка гнезда, падала светло-розовыми на свету, черными в тени каплями на землю, обе взрослые птицы потерлись немного клювами об окровавленные ветки и стремительно вылетели вдруг из листвы, взмыли вверх, непривычно для себя войдя в штопор, словно потеряв от горя и ненависти голову, поднялись над гнездом с сидящим на нем ястребом в самое небо, чтобы потом, подбадриваемые громкими трескучими криками сорок, атаковать хищника в стремительном падении вниз.

Но тот, вытаскивая кишки из птенца, опустил голову и распластал крылья, накрыв ими гнездо, что заставило одну из сорок тут же повернуть, а вторая сумела-таки нанести ястребу удар, в клюве у нее торчал ястребиный пух, и тогда хищник оставил ненадолго свою жертву, видны были только торчавшие кверху желтые ноги сорочонка, и неуклюже и тяжеловесно перепрыгнул на пару веток ближе к напавшей на него птице. Он даже устал от такого маневра, вытянул шею, издал на удивление высокий крик, а его холодный взгляд, затененный горизонтальной бровью, отливал металлическим блеском. Сидевшие кругом сороки тут же вспорхнули и улетели к пустырю на Хазенхайде.

Только родители, перебравшись на две крыши подальше, наблюдали за продолжившейся трапезой хищника: как он долбил клювом мясо, рвал его на куски, снимал длинными полосками с костей их птенца, как откидывал назад голову, когда глотал, вытягивал шею, или как отрыгивал тот или иной кусок, чтобы разделить его еще раз. Это продолжалось не меньше часа, наконец он прыгнул на край гнезда, испражнился, пустив жидкую струю вниз, и, почистив немного перья на груди, ринулся камнем вниз, упал между домами, чтобы после нескольких ударов темных крыльев — отражение прыгало по сверкающим чистотой окнам — взмыть в красное небо и описать там несколько кругов.

Казалось, они собьют друг друга в полете крыльями, с такой поспешностью кинулись родители с топорщившимися перьями к дереву. Но сели все же на некотором расстоянии и стали медленно приближаться к гнезду, поднимаясь с ветки на ветку. Только когда ястреб окончательно исчез из виду, они опустились на край гнезда, по очереди спрыгнули в его середину, поклевали свежие косточки своего птенца, потерлись клювами о его клюв, еще раз и еще раз, молча, не издавая ни звука. Потом неожиданно ударили друг друга клювами и разлетелись в разные стороны.

Позднее — Де Лоо скатал ковер и внес с балкона пластиковые мешки с платьями и другим домашним скарбом в комнату — к гнезду подлетела ворона и попыталась поживиться остатками пиршества ястреба, но ей это никак не удавалось. Обглоданный череп с удивительно длинной шеей каждый раз перевешивал набок, ворона теряла равновесие и выпускала добычу из клюва. Но потом она все-таки нашла точку приложения своих сил, вцепившись в два верхних ребра, спрыгнула с гнезда и улетела с окровавленным скелетиком в клюве.

Де Лоо закрыл дверь, но не стал ее запирать. Он медленно спустился по лестнице вниз. Фрау Андерсен уже ждала его перед своей мастерской. Несмотря на галдевших, игравших в классики и отчаянно споривших детей в подворотне, она задремала. Старая женщина сделала прическу, на ней было синее бархатное платье, ажурная оранжевая накидка из ангорской шерсти на плечах, и Де Лоо, слегка дотронувшись до нее рукой, протянул ей ключи. Сцепив на коленях пальцы, она взглянула на него. Нижние веки покраснели.

— Вы уверены, что вы этого хотите?

Де Лоо кивнул, и она взяла у него связку ключей и сунула их в свою маленькую, обтрепанную по краям сумочку из крокодиловой кожи.

— Ну, хорошо. Тогда пусть он сдает квартиру. Назад ничего уже не вернешь. — Она поправила платье, подавила зевоту. — Ну, так поедем?

Он встал сзади нее, вынул у нее из волос завядший желтый цветок дрока. Потом отпустил тормоз, взялся за перекладину и покатил инвалидную коляску по тротуару, а она еще раз обернулась. Вздохнув, она оглядела серый, разрушаемый ветром и непогодой фасад переднего дома, местами обвалившуюся штукатурку и вылезшие наружу кирпичи.

— О боже!.. А ведь когда-то это было очень нарядное здание, Симон. Здесь жили кайзеровские офицеры. И когда солдаты маршировали, направляясь на учебное стрельбище в Хазенхайде, они салютовали, проходя мимо балконов. А сейчас приходится радоваться, если облицовка не свалилась кому-то на башку. Я три раза перекрещусь, как только избавлюсь от этих проблем. Знаете, что всегда говорил мой отец?

— Вы теперь уже все продали? — спросил Де Лоо, медленно везя ее по тихой улице, и женщина задумчиво кивнула. Она высвободила из-под манжета браслет из светлого янтаря.

— Чтобы так все сразу и быстро, это, знаете ли, не получается. Всякие там формальности. Адвокаты еще работают над договорами. Мне ведь тоже надо подстраховаться. Хотя бы побеспокоиться о процентной ставке! И о том, кто даст мне гарантии, что деньги будут поступать регулярно. Я ведь, знаете, старая женщина…

Он остановился. Кельнер с подносом, уставленным свечами в защищенных от ветра подсвечниках рубинового цвета, вышел из «Двух лун» и расставил свечи по столикам на террасе.

— Минуточку, — сказал Де Лоо. — Вы продали дом на условиях ежемесячного получения пожизненной ренты?

— Да, — ответила старая женщина, рассматривая свои узловатые пальцы и пытаясь счистить ногтем следы краски с руки. — Ну и что?

— Но, фрау Андерсен! Вам уже за восемьдесят!

— Я это прекрасно знаю. — Она подняла к нему голову, улыбнулась. — И я проживу по меньшей мере до ста, сказал господин Россе.

Де Лоо покатил коляску дальше. Теплый ветер пронесся по листве каштанов, пожелтевший лист и несколько пушинок закружились в воздухе и опустились на скатерти на столах. Художница покачала головой.

— Ему, конечно, придется заплатить базовый взнос. Это он должен сделать… И деньги это немалые, скажу я вам. А иначе все было бы… Так что с юридической точки зрения тут придраться не к чему, исключается. Мой племянник уже пытался. Но с моральной, конечно, может, и есть что предосудительное. А взнос исчисляется в процентном отношении от общей стоимости недвижимости, так утверждают адвокаты. И это составит, по-видимому, солидную сумму!

— И он сможет ее внести? — спросил Де Лоо. — Какой-то искусствовед?

Женщина ничего не ответила, во всяком случае, на этот вопрос. Она показала рукой на другую сторону улицы.

— Боже мой, Симон… Раньше, когда мы только перебрались сюда с Тауенциенштрассе и я стояла со своей матерью в эркере бельэтажа, напротив дома никого и ничего не было. Только брусчатка. Огромные булыжники. И однажды, я это хорошо помню, я крикнула: «Ой, мама, смотри! Тут у кого-то еще на этой улице есть автомобиль!» Но и через десять лет их было всего лишь три или четыре. А теперь? Другую сторону улицы вообще не видно из-за этого металлолома. Вот, например, как мы переберемся на другую сторону?

Из подворотни, имевшей наклонный спуск к проезжей части, Де Лоо выкатил коляску на улицу, подождал между стоявшими мотоциклами удобного момента в уличном движении и потом наклонился к ней снова.

— Итак, еще раз, — сказал он. — Откуда господин Россе возьмет столько денег для базового взноса? Он что, богат?

Она осторожно пощупала свои волосы на затылке.

— Куда там! Но он мой галерист… — Она потрогала изящную сеточку с перламутровыми бисеринками на своем жиденьком пучке волос. — Скажите, что за уродство они соорудили мне там на голове?

— Нет-нет, все выглядит очень хорошо. Что это значит: он — мой галерист?

Она улыбнулась уголком рта.

— Ну, что это должно значить? Что тут такого особенного? У него права на все мои картины. Согласно договору, ему полагаются шестьдесят процентов всей выручки от продажи картин, это же все как обычно. А вы ведь сами видели, сколько их. Тысячи. Вся сапожная мастерская заставлена ими, не говоря уже об акварелях в подвале. И он все это квалифицированно оценил, он же специалист в этом деле. Составил нотариально заверенные списки. Тот огненно-рыжий триптих, припоминаете? Только за него кто-то хочет заплатить ему восемьдесят тысяч, так он сказал. Если вы все это подсчитаете и суммируете… Ну да, он этого пока не собирается делать, а когда меня в один прекрасный день не станет, прибыль будут переводить в Фонд. Короче говоря: базовый взнос практически почти уже полностью компенсирован. А потом я еще буду получать приличную ренту каждый месяц, иметь право бесплатного пользования жилым помещением пожизненно… Чего мне еще желать?

Тормозные огни проезжающих мимо машин вспыхивали на хромированных колесах коляски. Обхватив покрепче ручки, Де Лоо встал рядом с коляской и вытянул шею, чтобы видеть поворот на улицу Кёртештрассе. Женщина подняла голову. Большие круглые глаза, беспокойный взгляд. Она потуже стянула накидку на плечах и хрипло спросила:

— Или вы думаете, мои картины не стоят таких денег?

Де Лоо ответил не сразу. Водитель автобуса затормозил, и он смог перевезти коляску на другую сторону, развернул ее перед бордюрным камнем и осторожно поднял на тротуар.

— Конечно, они их стоят, — сказал он и завернул за газетный киоск, который как раз закрывался. Зеленые рольставни с грохотом опустились вниз, и он показал на людей, стоявших перед соседним домом на Урбанштрассе, где был арендован зал для выставки. — Смотрите, любители живописи уже собрались и ждут. Хотя до открытия еще целых полчаса. Вы нервничаете?

— Я? С чего это вы взяли? И почему я должна нервничать?

— Ну разве это не первая персональная выставка в вашей жизни?

— Ах, господи… Да для меня всегда было важно только писать, а не выставляться. Поэтому вы и не найдете у меня на картинах моей подписи. В лучшем случае на задней стороне. В каждом показе есть что-то лживое, не спрашивайте меня, что… А здесь есть вообще-то пандус?

На скругленных ступенях лестницы сидело несколько женщин среднего возраста на маленьких подушечках из термонеопрена, на коленях толстые блокноты, все они делали эскизы с березы, росшей на разделительной полосе. Та или другая из рисующих прищуривала глаз, делала карандашом первый набросок и, высунув кончик языка, придавала ему более четкие контуры на листе бумаги. Когда Де Лоо провозил мимо них инвалидную коляску, они зашушукались, склонясь головами друг к другу. Нигде ни единого плаката. Дверь все еще заперта.

Идущая слегка в гору гравиевая дорожка огибала дом, вела в сад, затененный громадным раскидистым красным буком, под ним ничего не росло, ни травинки. На террасе стоял стол, заваленный «снеками» из сэндвич-бара и заставленный напитками. Де Лоо повез женщину через открытую стеклянную дверь в выставочное помещение, ярко освещенное прожекторами телевизионщиков местного канала.

Серебристый свет, направленный рефлекторами в каминный зал бывшей виллы фабриканта, на ослепительно белый букет — каллы. Россе уже махал им оттуда. Женщина-гример, рука с сигаретой за спиной, пудрила ему лоб и нос, а техник-оператор прилаживал у себя на голове наушники. Затем установили еще один прожектор, и Россе, в кремовом костюме, положил локоть на мраморный подоконник, скрестил руки на груди и заговорил прямо в камеру.

Де Лоо медленно катил художницу по паркету, некоторые картины еще стояли прислоненными к стене, у панелей, и она оглядывалась, качая головой.

— Пресвятая Дева Мария. Сколько же я всего намазюкала в жизни.

— Прошу тишины! — зашипел на нее ассистент, и она испуганно зажала рот ладонью. Под очень высокими лепными потолками Россе расположил работы в хронологическом порядке. Здесь были картины и линогравюры периода увлечения экспрессионизмом; рисунки углем, запечатлевшие руины Берлина и истощенные детские лица; абстрактные композиции на акварельной бумаге; и, наконец, монохромные работы последних десятилетий — всего полных три зала, каждый из которых был сам по себе немаленький; кроме того, работы висели в два и даже три ряда друг над другом, так что экспозиция производила весьма внушительное впечатление.

Более легкие картины слегка колыхались на сквозняке, и Де Лоо повернул коляску так, чтобы художница могла охватить взглядом всю экспозицию.

— Ну и? — спросил он. — Вы довольны?

Но она ничего не ответила. Она лишь едва заметно качала головой, шевелила губами, сжимая под подбородком концы ажурной накидки. И только когда он наклонился к ней, она прошептала ему в самое ухо:

— Ах, дружочек! Все это старый хлам.

Он промолчал. Прожекторы в каминном зале погасли, оператор надвинул чехол на объектив, а Россе отдал свой микрофон и направился к ним, весь сияя. Его плетеные кожаные туфли слегка поскрипывали, и он, раскинув руки, воскликнул:

— А вот и сама звезда нашего сегодняшнего вечера!

Он схватил ее руки, поцеловал ее в щеку. На белом воротничке сорочки окантовка цвета свежего мяса. Художница кивнула.

— Прекрасные помещения. В самом деле, очень красиво. Я даже не знала, что поблизости от нас есть такое. А скольких трудов тебе это стоило!

— Трудов? Да это же была чистая радость, Лия. Значит, тебе нравится? То, как это висит, имел я в виду, сама композиция выставки?

— О да, конечно. — Она дергала себя за мочку, осматриваясь вокруг. — Может, несколько многовато всего? И поэтому несколько скученно, одно налезает на другое, а?

Но Россе воздел брови, строго помахал указательным пальцем. На тыльной стороне его рук тоже была пудра.

— О нет, тут ты ошибаешься, моя дорогая. Твои картины вполне это выдерживают. Им не нужно излишнего пространства, они сами как пространство, понимаешь? А потом, речь ведь идет о показе всего творчества, люди должны увидеть, каковы возможности приобретения картин.

Он подмигнул Де Лоо. Художница ненадолго закрыла глаза. Прерывистое дыхание, бледность лица.

— Ну, хорошо, если ты так считаешь. — Она схватила его за запястье, посмотрела на часы. — Я так устала, Свен… Нельзя ли мне где-нибудь отдохнуть?

Россе наморщил лоб, оглянулся по сторонам.

— Да-а… Это совсем некстати. Сейчас появится пресса, понимаешь? Они наверняка захотят поговорить с тобой. И ответственный референт по культуре тоже… Ему же нужно кое-что знать из твоей биографии для вступительного слова. И, кроме того, практический курс по занятиям искусством вечернего университета культуры…

— Да мне только четверть часика! — настаивала старая женщина, и Де Лоо направился в центральный зал, где на стремянке стоял мужчина и вкручивал маленькие лампочки в светильники. Судя по плакетке на халате, он был хозяйственником. Спустившись вниз, он с пониманием кивнул.

— Бюро забито битком! Там стоят все упаковки от картин и все такое прочее. Я даже до своих бутербродов добраться не могу. Может, где впереди, рядом с гардеробом?

— Но только действительно лишь четверть часа! Потому что потом все и начнется, — сказал Россе, а Де Лоо снял коляску с тормоза и покатил ее в вестибюль. Двери в оба туалета стояли открытыми, перед ними тележка из дешевого супермаркета «Aldi», полная тряпок, пластиковых бутылок, ведерок. Уборщица протирала кафельный пол, пахло «Доместосом», и он направил коляску в угол, в пустое пространство под широкой лестницей, которая вела наверх. Здесь, посреди коробок с бумажными тарелками и пластмассовыми ножами и вилками, художница еще раз взглянула на него, а он переставил спинку кресла, чтобы ей было удобнее.

— Как вы думаете, Симон? — Она прошептала эти слова, но они отдались негромким эхом от стен, облицованных синтетикой. — Для чего все это? Есть ли в этом какой смысл?

Он погладил ее по плечу. Нежно, почти не касаясь, дотронулся до виска, словно она была ребенок с глазами на мокром месте, а она уставилась в стену, отковыряла там маленький кусочек облицовки, потом прижала его назад.

— В этом целая жизнь, — сказал он тихо, и после его слов она действительно задремала.

Когда он вернулся в каминный зал, Россе перелистывал какие-то списки и не поднял глаз.

— Разве она не чудо? — пробормотал он и отцепил один листок.

Но Де Лоо ничего ему не ответил, прошел мимо него к террасе, приоткрыл дверь, и тогда Россе поднял голову.

— Между прочим… — Улыбка исчезла с его лица, и он зажал в руке шариковую ручку, уперевшись верхним концом в подбородок. — Я что-то не могу найти ваш договор о найме квартиры, возможно, наша милая Лия забыла про него по неряшливости. За художниками такое часто водится… Может, вы при случае передадите мне копию.

Вопроса в голосе не было, и Де Лоо, шагнув за порог, молча кивнул. Телевизионщики расселись на садовой мебели под буком; они курили, просматривали газеты, звонили по телефону, и он сел на стул рядом со столом с напитками, наклонился вниз и включил маленький монитор, стоявший между мотками кабеля и прожекторами.

— Нет никакого договора о найме, — сказал он.

Тот, другой, вновь уткнувшийся в списки, втянул немного щеки и посмотрел на него.

— Ах, так? Хм. Это очень неожиданно для меня. Я даже не подумал о таком варианте. Значит, вы жили просто так, слепо полагаясь на веру и доверие… Я имею в виду у вас не возникало потребности в гарантии, в обеспечении своих жилищных прав и так далее? Обоюдно, так сказать?

Де Лоо коротко тряхнул головой, он крутил ручки настройки. После недолгого мелькания тестовой картинки и проезда камеры по только что виденным залам, на экране снова возник Россе, и Де Лоо стал смотреть в его голубые, удивительно уверенные в камере глаза и ответил ему, словно разговаривал с взаправдашним человеком:

— Я верю в добрые лица.

Тот, в телевизоре, положил локоть на полку над камином, скрестил руки на груди.

— Эти картины как окна, — сказал он и сделал паузу, казалось обдумывая что-то. — Большие, чисто вымытые окна, сквозь которые мы видим наконец тот совсем нематериальный свет — о нем нам поведали древние мистики — и которые позволяют заглянуть на миг в собственную душу: какой прекрасной, какой чистой, ах, какой божественной она может быть, если мы наконец освободимся от подлости, расчетливости и жадности. Жить — так легко. Умереть — тоже легко. Самое трудное — это страх перед жизнью, страх перед смертью, и от него нас может избавить только искусство, хотя бы на мгновения.

Загрузка...