Миндовг с Войшелком, сосредоточенные, молчаливые, уже дожидались новогородокского княжича: было дого­ворено, что они начнут день с осмотра города и крепости. Холоп Найден слил Далибору из серебряного рукомойника, поднес белый льняной рушник, и, даже не позавтракав, не взяв ничего на зуб, тот пошел смотреть, как литвины укре­пляют стены своей Руты. Чтобы обезопасить себя от наез­дов-налетов Товтивила с Эдивидом, Миндовг приказал на­растить их, стены, в высоту и кое-где добавить толщины. Сотни койминцев под присмотром дружинников кунигаса катили с лугов и полей многопудовые валуны, валили дере­вья, рыли песок и глину. Работали почти без роздыха. Лишь когда полуденный зной станет невыносимым, их ненадолго отпустят в тенек, дадут по ломтю хлеба с пластинкой мяса и по кружке холодной воды.

Завидев кунигаса, койминцы сорвали с голов войлочные шапки и соломенные шляпы. Спины их были мокры от по­та. Миндовг придирчиво осмотрел своих подданных, бро­сил:

- Без души работаете. - Обернулся к дружинникам, при­казал: - Как пошабашите, отпустите каждому по десять горячих. Ленивые рабы мне не нужны. Шкуру спущу со всех, а Рута будет у меня стоять неприступной скалою.

Набычив голову, быстро зашагал вдоль стены. Койминцы робели даже глянуть ему вслед.

С этого началась жизнь Далибора в Руте. Памятуя отцов­ский наказ, он ко всему присматривался, все выведывал и выспрашивал. Едва солнце продерет глаза, шел к Войшелку, с которым успел сдружиться, и вместе с литовским княжичем они рыскали верхом по всей округе, удаляясь от Руты верст на двадцать-тридцать. Бывали в общинах воль­ных земледельцев, называвших себя полянами. Поляне не таились друг от друга, жили открыто. Луга и лес у них бы­ли общими, а что до пахотной земли, то она делилась меж­ду семьями. Еще на памяти дедов у одной из общин, в ко­торую наведывались княжичи, был свой замок-укрытие с высоким земляным валом. Довмонт со своими нальшанцами сжег ворота, срыл вал. Когда же нальшанцам довелось убираться восвояси, община хотела было восстановить свое разрушенное укрепление, да Миндовг воспротивился, ска­зал: “Я - ваш замок! За моею спиной будете, как за сте­ной”. С тех пор платит община, как и другие ей подобные, дань рутскому кунигасу. Каждую осень Миндовг с дружи­ной пускается в полюдье, по-здешнему - наседис. Община обязана кормить кунигаса и его слуг, для чего поляне соби­рают по своим дворам складчину-мезляву. Если возникают какие-нибудь недоразумения между соседними общинами, все идут к Миндовгу и тот вершит суд. Внутри же общины право судить принадлежит местному боярину, всецело подвластному кунигасу. Никому не отдает Миндовг ни ма­лейшей толики власти, ибо две лисы в одной норе не жи­вут. Каждого (будь это даже родной сын), кто осмелился бы поднять руку на его достояние и властные права, он го­тов был стереть с лица земли. И стирал. Однако наступили и для его Руты трудные времена. Все чаще и чаще над ним стали заносить (да только ли заносить!) дубину. Великая смута пошла по Литве. Жгли веси, обращали в руины засеки-схроны, не разбирали, где стар, где млад, - всякого на кол сажали. Когда-то Миндовг совершал набеги на Менск и Слуцек, брал богатый полон в землях русинов. В ту пору повсюду говорили: “Русский раздрай - Литве сущий рай”. Но как возвращается в море из-под неба вода, возвратились кровавые распри на зеленые нивы литовские. В такое лихое время благодать была птицам да червям неприметным, че­ловеку же с его тонкой кожей приходилось ох как туго. Когда ветер дул в сторону Руты, Товтивил с Эдивидом поджи­гали леса, и черный дым огромными, изрыгающими из себя жар тучами затягивал небо: невмоготу было дышать. Жен­щины, когда наступал их час, рожали мертвых младенцев. “Забудешь, откуда солнце всходит”, - через послов сулили недруги Миндовгу. Рутский кунигас рубил послам головы, а сам, сжав зубы, муштровал дружину и койминцев, укреп­лял свой город. А при случае наносил в ответ жестокие, со­крушительные удары.


Летели дни. Чуть не каждый вечер Миндовг щедро пот­чевал новогородокских гостей-соглядатаев, не жалел при­пасов, которых, сказать по совести, отнюдь не прибывало: все обозы, что шли в Руту, перехватывали Товтивил с Эди­видом.

Дважды Далибор тайно посылал в Новогородок дружин­ника Веля, докладывал князю Изяславу о литовских делах. Войне, на первый взгляд, не виделось конца. И все - Дали­бор, а вслед за ним и князь Изяслав, - твердо верили, что Миндовг возьмет верх. Как вой и стратег он на две головы был выше своих врагов. Кроме того, рутского кунигаса поддерживал сам Криве-Кривейта. Первый из слуг Пяркунаса, он искал человека, который смог бы защитить свя­щенный огонь-знич от крыжаков. Не знали покоя вайделоты, гадали по звездам, по крови жертвенных животных, поймали и сожгли рыжеволосого немца, ибо знали: очень по вкусу зничу эта редкая масть - в цвет искр и горячих угольев. Гадания все с большей очевидностью указывали на Миндовга: его хотел видеть Пяркунас верховным вла­стителем своего народа. Не всем кунигасам это нравилось. Выконт в Жемайтии, в своем городе Цверимете, хвастал, что придет в Руту, обрежет Миндовгу бороду и тому ниче­го не останется, как пасти гусей. Его будущий преемник Тройната, как передавали верные вижи, тоже в ярости то­пал ногами, если кто-нибудь осмеливался сказать доброе слово о Миндовге.

“Нелегко тебе”, - думал Далибор, наблюдая за Миндов­гом. Сложным было отношение новогородокского княжича к рутскому кунигасу. Восхищался, уважал безмерно за от­чаянную смелость и неудержимость, за железную реши­мость и волю. Видел, как все в окружении кунигаса боятся его. Это был почти животный страх. О таком страхе хоро­шо писали иудейские мудрецы: “Приближаясь к властели­ну, падай на лик свой”. Все больше убеждаясь, что Мин­довг не может быть его отцом, Далибор тем не менее чув­ствовал некую зависимость от него. И не только свою зави­симость, но и всей Новогородокской земли, Этот железный человек, подвернись ему случай, не преминет схватить за глотку Новогородок, и поди знай, кто выйдет победителем - Изяслав или Миндовг.

А между тем война длилась. Далибор с воеводой Хвалом уже несколько раз плечо в плечо с Миндовгом и Войшелком рубились в лютых сечах, отбрасывали от Руты врага. Многих перебили, разогнали по лесам. Миндовг был не­утомим в разных хитрых придумках. Как-то раз, проведав, что в пуще за рекою Рутой скопилось много людей Товтивила, обложил, окружил их со всех сторон, а перед тем, как вступить в битву, выпустил из ульев голодных пчел: не зря несколько дней кряду затыкали в ульях летки. Разъяренные пчелы, целые тучи пчел, целые гудящие медно-серые пол­чища устремились на пришельцев. Тщетно Товтивил раз­махивал мечом, гнал своих в сечу. Сломя голову разбега­лось кто куда его воинство. Многие сдались в плен. Когда же, окрыленные победой, Миндовговы дружины возвраща­лись в город, небо послало им навстречу небольшенький обозик: десять-пятнадцать подвод, груженных солью, изде­лиями из железа, волошским (читай - италийским) вином, продирались, скрипели в лесной глухомани.

- Почему Руту стороной обходите? - грозно спросил Миндовг.

Купцы, а это были два брата со своим седобородым от­цом, испуганно таращились на кунигаса.

- Говори! - схватил Миндовг за бороду старика. Тот бухнулся сухими коленками на жесткие сосновые корни, выпиравшие из земли, хлипнул подозрительно си­зым носом:

- Руту? Не слыхали про такую.

- Про Руту не слыхали?! - Миндовг отшатнулся от ста­рика, как от пришельца с того света. Он был уверен, что его город, его славную Руту, знают все и повсюду, как знают Рим и Бремен, а этот седой слизняк несет какую-то чушь. Кунигас топнул ногой: - Кто вы и куда идете?

- Мы из Жемайтии. Идем с товаром в Менскую землю, - часто моргая красными веками, ответил купец. И все пря­тал, отводил в сторону взгляд.

- Врет, - уверенно определил Войшелк. - К Товтивилу с Эдивидом идут. Заехать ему промеж глаз - как пить дать сменит песню.

Литовский княжич жилистой загорелой рукой внезапно рванул старика за ворот. Затрещала, расползлась по живому белая, в темным разводах пота рубаха, и все увидели на за­росшей колючим волосом груди латинский крест.

- В Риге крещение принимал? - недобро щурясь, спро­сил Миндовг.

- В Риге, - упавшим голосом ответил купец. - Но я жемайтиец. И они, сыны мои, - показал рукой на своих моло­дых спутников, - тоже жемайтийцы, одного с вами роду-племени. Смилуйся над ними, великий кунигас.

- И сыны, знамо дело, латинскому богу молятся, - слов­но не слыша его, с угрозой выдохнул Миндовг. Обесцве­ченные старостью глаза купца, донелься усталые и опусто­шенные, в густом переплетении красных жилок, уже вызы­вали у него брезгливость. Он ступил шаг к молодым купчи­кам: - Как вас звать?

Те молчали. За спиной у Миндовга осиновым листом шелестело прерывистое дыхание их отца.

- Немые, что ли? - выкрикнул Войшелк.

И тут старый купец снова грохнулся на колени, принялся объяснять:

- Не знают они по-нашему. В Риге с малых лет жили. При мне, при моем торговом деле. Там, в Риге, все по-немецки. Не доводилось родным словом обогреть душу. Отпусти нас, великий Миндовг.

Старик плакал, развозил по щекам слезы мягкими мерт­венно-белыми руками. Сыновья, понурясь, молчали.

- Не понимают по-нашему? - дивился Миндовг. - На­шей кости люди и - не понимают? Чем же ты кормил их, пес шелудивый? - Он в гневе осмотрелся, увидел вблизи тропки куст лозы, с хрустом выломал длинную розгу, по­тряс ею у молодых купцов под носом: - Что это? Как назы­вается? Не знаете? - Через плечо приказал Войшелку: - Выпрягайте лошадей из трех купцовых бричек, спускайте папаше и сынкам порты, вяжите всю троицу к оглоблям. Буду учить их языку, на котором наш народ с Пяркунасом говорит.

Дружинники с непоказным рвением, со смехом и шуточ­ками принялись вершить княжью волю. А у купцов, осо­бенно у молодых, холодело, поди, нутро со страху. Их за­ставили лечь поперек оглобель, крепко-накрепко примота­ли веревками руки и ноги, и Миндовг, стоя над снопом ло­зовых, березовых и осиновых розог, нарубленных мечами дружинников, торжественно произнес:

- Да узрит происходящее из далекой пущи наш первосвятитель Криве, столп нашей веры. - Он взял березовую розгу, спросил у молодых купцов: - Что это? Как называет­ся?

Те молчали.

- Это береза, - сказал Миндовг и - дружинникам: - Од­ну горячую - отцу, по три - сыновьям.

То же повторилось с лозой и осиной. На белой коже у купцов проступили красные письмена.

- Хватит, - поднял руку Миндовг, - развяжите их и от­пустите с миром. Пусть едут в Менск. Если же узнаю, что были у Давспрунка или у Товтивила с Эдивидом, повешу на засохшей груше.

Купцы, подобострастно кланяясь кунигасу, через силу потащили свои расписанные зады к подводам.

- Запомните, - сурово проговорил им вслед Миндовг, - тот, кто продаст свой язык и свою веру, будет спать на го­лом льду под снежным одеялом.

- А как в подобных случаях поступают у вас в Новогородке, княжич Глеб? - спросил Войшелк у Далибора.

- Да так же, - ухмыльнулся Далибор. - Предателям мы тоже не даем спуску. Предатели, отступники всюду на одно лицо, потому как из-под одного хвоста выпали.

Миндовгу с Войшелком очень пришлись по душе эти слова. Они переглянулись, рассмеялись, и Далибор почув­ствовал: их расположение к нему еще более возросло. Это, конечно же, порадовало новогородокского княжича, но он еще раньше, памятуя цель своего приезда и отцовские на­казы, решил, что не станет ни перед кем во всю ширь рас­крывать душу. Среди чужих людей лучше помалкивать, держать язык за зубами. Именно поэтому, когда день-другой спустя Войшелк пригласил Далибора совместно на­вестить его мать, княгиню Ганну-Пояту, тот не сразу дал согласие. Он слышал, что литовская княгиня, дочь тверско­го князя, и в Руте, пребывая среди язычников и даже при­няв местное имя, осталась христианкой и что она, как, по­жалуй, всякая женщина, любит красивые наряды, убранст­во жилья, вообще роскошь. Ее раздражает одно упомина­ние о нумасе, в котором - словно не для него выстроен ши­карный терем! - днюет и ночует кунигас. В тереме все сте­ны обтянуты ромейскими и волошскими тканями, все пол­ки уставлены дорогой серебряной посудой. Но Миндовг равнодушен ко всему этому. “Кубок, который я всегда но­шу с собой, - мои ладони”, - говорит он сотрапезникам, будучи в хорошем расположении духа, и выставляет напо­каз обветренные в походах тяжелые руки. Ходят шепотки, будто рутский кунигас очень суров в обращении с женой, будто она плачет тайком и, не будь ей щитом благословен­ная православная вера, давно бы умерла, легла бы в здеш­нюю подзолистую землю по своей доброй воле. Да мало ли о чем шепчутся по закоулкам грязные злопыхатели! Вслух и при свидетелях они никогда ничего подобного не скажут: кому охота кормить своими отрезанными языками дворо­вых псов? Вообще же княгиня Ганна-Поята едва ли могла рассчитывать на жалость и снисхождение. Во-первых, не местная, привезена из Твери, во-вторых, баба есть баба - облик человечий, а ум овечий. Кому же и поплакать, как не бабе, такова уж ее судьба. Хочет она любви, хочет ласки, да очень трудно ей все это дается, очень редко выпадает. Ма­ло любви отпущено ей, ибо брат любит сестру богатую, муж - жену здоровую, дети - мать молодую. Пока та еще может не только взять, но и дать. Если же ты не богата, не здорова и не молода, то и не взыщи, пеняй на самое себя.

Поразмыслив (а как посмотрит на это грозный и непред­сказуемый Миндовг?), Далибор все же принял приглаше­ние Войшелка - пошел к княгине. Прислуга проводила его через весь терем в маленькую затемненную молельню. В киоте, возвышавшемся в красном углу за малинового све­чения лампадой, он увидел множество икон и иконок в зо­лотых и серебряных окладах. На стене висел триединый образ: посередине - Иисус Христос, по сторонам Богоро­дица с Иоанном Предтечей.

У княгини было болезненно-бледное лицо. Густые тем­но-русые волосы она прятала под повойником, ибо негоже замужней женщине “светить волосами”. Белый в красную полоску повойник стекал вниз по плечам. На Ганне-Пояте поверх длинного расшитого платья-рубашки была еще одна одёжина, покороче, под золотым поясом, с широкими рука­вами. На ногах - украшенные жемчугом изящные сапожки. Княгиня сидела на небольшом орехового дерева диванчике. Рядом стоял Войшелк.

Далибор с низким поклоном сказал:

- Мир тебе и твоему дому, достославная княгиня. Шлет тебе привет Новогородокская земля и сам Новогородок - брат вашей гостеприимной Руты. Много наслышаны мы о твоей щедрости, о твоем чистом сердце и голубиной душе. Прими вот эту золотую гривну, исполненную нашими мас­терами.

Он еще раз поклонился, на сложенной белой скатерти протянул Ганне-Пояте массивную - для ношения на шее - гривну, которая, казалось, сама излучала свет. Щеки у кня­гини зарделись.

- Прими, Василь, - сказала она сыну. Войшелк взял дра­гоценную вещицу со скатерти, бережно держал ее в потем­невших от летнего солнца руках. Только сейчас Далибор заметил, какие у него узкие ладони.

Княгиня пригласила Далибора сесть, и он опустился на низенький мягкий пуф. Она пристально и строго рассмат­ривала юного гостя. Тот в свою очередь изучал ее. Усталое лицо с яркими синими глазами, казалось, было подсвечено изнутри. Предмет отчаянья всех женщин - морщины - то­ненькими острыми лучиками сбегались к уголкам глаз. Как ни разглаживают их челядинки ножами из слоновой кости - все тщетно. Время берет свое.

С тех пор, как Ганна стала Поятой и женой кунигаса Миндовга, она жила словно на острове. Ни разу не отпус­тил ее кунигас съездить в Тверь, навестить родных и под­ружек. Она прозябала в суровой лесной столице, где неуга­симо горят костры в честь Пяркунаса, где нашептывают что-то невразумительное длинноволосые вайделоты, где у всех на устах одно: война, война... Христианка, брошенная в шумное языческое море, она отходила душой только в своей молельне. Сразу после брачного обряда свекровь, молчаливая мать Миндовга, дала невестке спутанный клу­бок шерстяных ниток: та до рассвета должна была распу­тать их и перемотать. Ганна-Поята справилась тогда с не­легкой задачей, но и по сей день не избавилась от чувства, что все в ее жизни запутано, скомкано, что до конца дней она обречена нести свой тяжкий крест. Она искренне моли­лась за Миндовга и его соратников. Да, они были язычни­ками. А что язычники? Просто дети на этой грешной земле. И все равно, если они не обратят свои души к Христу, их ждут скудельницы - общие могилы, где грешников пожи­рает огонь. Единственным ее утешением оставался стар­ший сын, любимый Войшелк, или Василь, как называла его она. У сына было два имени, но одна душа, и мать очень хотела, чтобы эта душа приняла ее, православную веру. Не­легко было залучить Войшелка в молельню: то поход, то Товтивил с Эдивидом норовят высадить тараном рутские ворота, то отец, кунигас Миндовг, держит сына при себе. Но когда он приходил - высокий, статный, черноволосый - Ганна-Поята вся вспыхивала от радости и ее бледные ще­ки заливал румянец умиления. Не зря говорят: “Мужчина краснеет, как рак, женщина краснеет, как мак”. Она усажи­вала сына рядом с собою, брала его руки в свои и принима­лась рассказывать про Тверь, про весеннюю Волгу, про ве­личественные церкви над речной кручей. И еще про Афон - Священную гору, давшую приют двум десяткам право­славных монастырей. Это настоящая страна монахов, - го­ворила она. Когда-то туда и ногою не смело ступить ни одно существо женского пола. Только для пчел делалось ис­ключение, чтобы не пропадали втуне дары Божьи - нектар и воск. Хвала византийскому императору Алексею Комнину: он открыл женщинам путь на Афон. “Я пошла бы туда, полетела, поползла”, - страстно шептала княгиня и испы­тующе смотрела на Войшелка. Сын молчал. Но его светлые глаза темнели, в их глубине загорался острый огонек. “Ступай. Пусть тебе снятся хорошие сны”, - отпускала Войшелка Ганна-Поята. В другой же раз она как бы между прочим заводила речь о литовских богах, которым несть числа. Подсмеивалась над верховным богом Дивериксом, над богом-кузнецом Кальвялисом, якобы выковавшим солнце, над хранителем леса и покровителем охотников Медейносом и над заячьим богом... “Подумать только: в Литве даже у зайцев есть свой бог! - пожимала она плеча­ми и уже строго добавляла: - Христос - властелин всего сущего”.

Перед такой вот женщиной сидел новогородокский кня­жич Далибор и ломал голову, с чего бы начать беседу. Он был не из говорунов, тем более среди малознакомых лю­дей. Выручила княгиня.

- У вас в Новогородке, я слышала, есть очень богатый храм, - молвила она и перевела взгляд на Войшелка.

- Храм мучеников Бориса и Глеба, - поспешил с ответом Далибор.

- Меня жизнь по рукам и по ногам связала, - горько вздохнула Ганна-Поята. - Сижу пень-пнем на одном месте. А так бы хотелось съездить в Новогородок на богомолье.

Далибор собрался было что-то сказать, да не успел: со двора послышались крики, хохот, режущее ухо лошадиное ржание.

- Что там такое, Василь? - забеспокоилась княгиня.

Войшелк вышел из молельни, и какое-то время Далибор с Ганной-Поятой сидели в молчании. Влетела невзрачная, как моль, мошка, метнулась на пламя свечи и с легким треском сгорела - повеяло паленым. Литовский княжич во­ротился с хмурым лицом. Мать вопросительно посмотрела на него.

- Дружинники связали трех коней хвостами и потешают­ся, - объяснил Войшелк. И добавил: - Я их отчитал: кон­чайте дурью маяться.

- А отца не видел? - поморщилась Ганна-Поята.

- Он тоже там был, смеялся, - неохотно ответил Вой­шелк.

В это время послышались гулкие, уверенные шаги, и в молельню вошел Миндовг. Княгиня и Далибор встали. Ку­нигас поцеловал жену в щеку, похлопал сына по плечу, озорно подмигнул Далибору. По всему, он был в настрое­нии.

- Солнце на дворе, а вы от свечей греетесь, - заговорил оживленно. - Всё бы своему Христу кланялись. А что как спину в кочергу скрючит? - Поймав осуждающий взгляд Ганны-Пояты, замахал руками: молчу, дескать, молчу. Сел на пуф и, не пряча улыбки, признался: - А мне сегодня во сне видение было: отец покойный кунигас Рингольт при­снился.

При этих его словах все затаили дыхание.

- Будто бы пришел я навестить его на том свете. Поужи­нали, как водится, Литву нашу вспомнили. Пора на покой. Уложил я старого в его вечное ложе, землицей мягкой при­сыпал. Наутро спрашиваю: “Как тебе спалось?” - “Ох, ху­до, - отвечает. - Черви и гады разные жрали меня”. Тогда я для него деревянное ложе, домовину, соорудил. Назавтра отец опять плачет, жалуется: “Не могу так лежать: от ко­маров да пчел спасу нет”. И решил я по обычаю дедов на­ших краду огненную сотворить, предать от­цово тело огню. Утром опять спрашиваю: ”Ну, как на этот раз?”. Глаза у отца заблестели, обнял он меня, расцеловал и звонко так говорит: “Спасибо тебе, сыне. Сладко я спал. Как младенец в колыбели”.

Миндовг умолк, с веселым вызовом посмотрел на княги­ню: конечно же, в первую очередь к ней, истовой христи­анке, был обращен его то ли порожденный сном, то ли про­сто выдуманный рассказ. Она сидела с окаменевшим ли­цом, тихая и бледная. И вдруг всхлипнула.

- Перестань, - примирительно сказал Миндовг. - Утри слезы.

Ганна-Поята послушно исполнила мужнину просьбу-приказ.

- Женщина утирает слезу пальчиком, мужчина - кула­ком, - усмехнулся кунигас, прежде чем вернуться к разго­вору, в котором, как ему казалось, не была поставлена точ­ка. - И все-таки на огонь обменивается все, как и все - на огонь. Это как золото и разные там товары. Так учил про­славленный мудрец Гераклит. Так учил верховный жрец Вайдевутас. Вот почему мы в Литве поклоняемся огню и не зарываем своих умерших в землю. - Он повернулся к Да­либору. - Соскучился у нас новогородокский княжич? - И, не дав тому ответить, положил ему руку на плечо. - Завтра на ловы поедем, на большую охоту. Знаю, что вы, новогородокские, любите это дело. Мы - тоже. Разве не правда, Войшелк?

- Правда, правда, - обрадованно затряс головой его сын.

- Собольи и горностаевые меха по сорок и по сто штук в кипе мы возим и в Полоцек, и в Менск, и к вам в Новогоро­док. А ведомо тебе, какие у нас медведи водятся? Мура­вейники, овсяники и стервятники. А волки? Конюхи - большие, серой шерсти, и свинятники - эти поменьше, бу­рые до желтизны.

Миндовг, как, поди, и всякий литовский кунигас, знал толк в охоте, сызмалу любил ее. Мужчины с жаром приня­лись обсуждать предстоящие ловы. И лишь Ганна-Поята отрешенно сидела на своем диванчике, делала вид, что прислушивается к разговору, а мыслями была далеко­-далеко, в заоблачной выси. Не зря говорят, что от моли бе­да одежде, а от тоски - человеку. Стоял в глазах у рутской княгини залитый ярким полуденным светом Афон, безмя­тежное голубое море, белые стены монастырей, по которым буйно вьется, лезет вверх хмельная от солнца виноградная лоза. Там, в той солнечной тишине, живут, ведут беседы с Богом смуглые большеглазые люди, которые питаются ме­дом диких пчел и акридами - молодью саранчи. Как ей хо­телось туда, как хотелось вырваться из этой лесной глуши, от крови и страха, от нескончаемых войн. А там даже есть места, где запрещается пахать землю, поскольку она - жи­вая и соха может причинить ей боль.

На ловы Далибор взял свой любимый лук. Литовцы больше слышали про это оружие, чем имели с ним дело, и Войшелк так и этак вертел его в руках, причмокивал язы­ком. Лук бил на сто сажен и складывался на несколько час­тей. Главной была кибить - древко лука, каждая половина которого называлась плечом либо рогом. Костяные наклад­ки назывались мадянами, а нижняя сторона рога - подзо­ром. К концам рогов крепилась тетива из лосиных или во­ловьих сухожилий. Обычно тетива была расслаблена, и только перед самой битвой или охотой ее натягивали. На левое предплечье Далибор надел металлический браслет-наручку, чтобы защитить руку от ударов тетивы, а на большой палец той же руки - костяное кольцо. Стрелы бы­ли частью березовые, частью - из лесной яблони-дички.

Выехали большой пестрой кавалькадой. Впереди на бе­лом коне - Миндовг. По сторонам от него гарцевали братья-кунигасы Висмонт и Спрудейка. Миндовг говорил им ласковые слова, улыбался, и они, как молодые жеребчики, показывали рутскому кунигасу свою ловкость и умение держаться в седле. То вырывались вперед, обгоняя друг друга, то подбрасывали высоко вверх шапку и, пустив ко­ней в галоп, ловили эту шапку на копье.

- Шибко весел ноне кунигас. Не жди добра, - тихо ска­зал Далибору воевода Хвал, ехавший с ним рядом.

Далибор посмотрел на него с недоумением. О чем думает и говорит бывалый вой в такой радостный, такой солнеч­ный день? Откуда такие черные мысли, когда небо расцве­чено золотыми лучами, когда трепещет каждая жилка у быстроногого коня?

- Висмонт - таль у Миндовга. Да и брат его тоже, - объяснил Хвал. - Прошу тебя, княжич, на ловах держись подле меня. Велика пуща, много сетей-мереж в ней. - Он строго глянул на Далибора своими тронутыми желтизной глазами. - Мне князь Изяслав наказ дал присматривать за тобой. Лях-то твой дрыхнет. Как полено. Так что будь ря­дом. И от медведя, и от лихого человека вместе отобьемся.

У Костки, которого воевода недолюбливал, перед самы­ми ловами внезапно разболелся живот. Бедный лях стонал, посинел весь, и его, заснувшего под конец, оставили в го­роде под присмотром Найдена и рутских травников.

- Утроба ненасытная, - сказал о нем Хвал, имея в виду, что накануне вечером лях сверх меры налегал на разные литовские вкусности.

Въехали в густой лес. Видимо, совсем недавно тут про­шел бурелом: много деревьев, толстых и потоньше, вповал­ку лежало на земле, беспомощно растопырив выворочен­ные корни. Миндовг властным жестом остановил кавалька­ду, соскочил с коня, помолился богу леса и охоты Медейносу, потом заячьему богу, попросил у них дозвола пролить звериную кровь. Боги не возражали, потому что вдруг за­шумели дубы на опушке, закивали светло-зелеными голо­вами березы и липы, какие-то тени вперемежку с пятнами света радостно заскользили в лесном густотравье.

В пуще кунигасовы следопыты и койминцы загодя обо­рудовали длинную, почти в две версты, городьбу из кольев и жердей. Сажен через двести-триста в ней имелись прохо­ды. На этих проходах зверя ждали ловчие ямы, замаскированные травой и хворостом, силки, самозатягивающиеся петли, самострелы.

Чувствовалось, что здешний лес прямо кишит зверьем. Три солнцеворота не приезжал сюда Миндовг на ловы, а без него, кунигаса, никто не смел в пуще даже чихнуть. Как-то объездчики поймали тут оголодавшего смерда-полянина - бил деревянной колотушкой тетеревов. Как ни каялся, бедолага, как ни целовал ноги, - с живого содрали кожу и, связав, бросили в самый большой муравейник.

Тонко повизгивали на сворках собаки. Перед ловами их не кормили, только дали попить, и мутящиеся от голода со­бачьи глаза жадно смотрели в зеленую лесную глушь, где, никого не страшась, ни о чем не догадываясь, мирно сопе­ли, перемалывая зубами сочную сладкую траву, упитанные туры, важно паслись зубры, дремали на солнечных полянах косули и серны, в непроходимой гуще отлеживались лоси и кабаны.

Вот чернобородый егерь-следопыт, которому Миндовг. уверенный, что охота будет на славу, загодя отсыпал пригоршни серебряных и золотых монет, поднял костяной рог, про­трубил. И словно шальной вихрь ворвался в безмолвную до это­го пушу. Залились лаем собаки, ударили в бубны, засвистели, за­улюлюкали лесники, вспыхнули десятки факелов, закричали, не жалея глоток, охотники от самого великого кунигаса до самого последнего коневода.

Стон прошел по пуще. Еще совсем недавно тут слышались разве что трубные голоса лесных великанов, возвещавших о том, что они встретили свою любовь и готовы выйти на бой за нее. И вот всему наступил конец. Человек поднял на зверя оружие, и от него не было никакого спасения. Даже если б у туров и косуль выросли крылья, им не удалось бы отдалить свой смертный час: над всеми тропами и просекам были развешены перетяги и сети.

Неисчислимая масса зверья, круша подлесок, ринулась прямо на городьбу, стала втягиваться в специально оставленные преда­тельские проходы. Спасение и жизнь были, казалось, совсем ря­дом. Два-три прыжка - и останутся позади ненавистные, во­шедшие в раж собаки, людские крики, огни факелов, такие зло­вещие средь бела дня, тревожащий запах губительного металла. Но человек коварен. Десятки, сотни зверей проваливались в лов­чие ямы, напарывались на острые колья, попадали под само­стрелы, отчаянно бились в силках и петлях-удавках. Тех же, ко­му посчастливилось, кто миновал этот кровавый смертный ру­беж, ждала стена копий, ждали топоры и безмены, дубины и лу­ки. Металл входил, вонзался в живую звериную плоть, и подка­шивались ноги, угасали глаза, такие блестящие и трепетные за считанные мгновения до гибели, такие красивые. Росла теплая гора мяса, гора рогов и меха. А на людей, запятнанных по-живому яркой кровью, все не было угомону. Надолго запомнит пуща этот день. Надолго останется она немотой - только и ус­лышишь посвист ветра.

Далибор завалил трех или четырех косуль и был доволен со­бою. В его Новогородке ловы не знали такого размаха. Князь Изяслав щадил лесную живность, и не часто на зеленую траву проливалась звериная кровь.

Глубоко в лесу родилсь песня: собирались в табор загонщики и охотники.

Любят песню литвины. Поют в поле и на сенокосном лугу, на отдыхе и во время работы, поют молодые девчата и парни, ветхие старики и бабули, поют под серым дождем и под сияющим солнцем.

Подъехал на взмыленном коне воевода Хвал, шепнул Дали­бору:

- Ну, что я говорил, княжич? Волокут из пущи на турьей шкуре Висмонта и Спрудейку. Оба мертвы. В ловчую яму уго­дили. А в той яме их раненый тур затоптал.

- Как же они, такие молодцы, угораздили в яму попасть? - удивился Далибор.

Воевода ничего не ответил, лишь посмотрел на него долгим пристальным взглядом. Чувствовалось: очень ему хочется что-то сказать, чешется, ох как чешется у него кончик языка. Но сдер­жался старый вой.

Невесело завершились ловы. Висмонта и Спрудейку вместе с их конями, с оружием по стародавнему обряду предали огню. Миндовг был мрачен, искал, на ком бы сорвать злость. Нашел-таки:

- Где конюший кунигаса Спрудейки?!

Привели, а точнее - принесли: от страха у конюшего свело ноги. Он пытался что-то объяснить и тем самым отвести от себя неминучую беду, но из горла вырывалось только невнятное бульканье.

- В клещи его! - приказал Миндовг. - С первого захода при­знается, зачем завел своего господина в яму.

Бедолагу потащили в пыточную, где уже было наготове, под­жидало его плоть раскаленное железо.

- Великий кунигас, нет на мне вины, - выговорил, наконец, несчастный. Но его никто не слушал. Тех, кому не повезло, кто прогневал земных владык, не слушают. Им дано единственное утешение: они знают, что все люди приходят на этот свет и ухо­дят с этого света не по своей воле.

В тот вечер много пили, много ели запеченной и жареной свеженины. Лужайку над рекою Рутой устлали дорогими попонами, шкурами туров, медведей и лосей. Прислуга выкатывала прямо на попоны, на шкуры бочки с пивом, подносила вертелы с устрашающе большими кусками мяса. Тогда же увидел Далибор дочь Миндовга княжну Ромуне, с такими же темно-зелеными как у отца, глазами, но светлую - в отличие от него - волосами.

- Вот какая у меня дочушка, - хвастал Миндовг, - вот какая в моем небе аушра светит. - И требовал: - Кланяйтесь моей до­чери! Все кланяйтесь литовской княжне!

Гости стали поочередно подниматься и - кто от чистого серд­ца, кто с затаенной злобой - отвешивать Ромуне поклоны, салю­туя бокалами с вином и пивом. Кунигас подходил к каждому, каждого целовал, И опять же одним казалось, что само солнце приблизилось к ним, другие же с гадливостью думали, что Мин­довг не столько целует, сколько норовит укусить. Разными гла­зами смотрели гости на кунигаса и видели разное. Одни - не­утомимого воителя во благо Литвы, борца и дипломата, челове­ка, которому суждено возвысить Литву над ее соседями, другие - тщеславного гордеца. Новогородокский княжич Далибор ви­дел перед собою человека, в союзе с которым Новогородок мо­жет сосчитать зубы Орде и Ордену, собрать под одну твердую руку земли кривичей и дреговичей. Победный факел Полоцка уже отгорел, отпылал. Настал черед Новогородку возжигать свой факел, чтобы осветить им грядущие походы и грядущие дни. Не раз Литва вместе с Полоцкой и Понемонской (“по Не­ману”) Русью шла в сечи под одними и теми же знаменами, за одно и то же дело. Так повелось еще с тех пор, когда люд Криво­го города взял к себе князем полоцкого Давида, которого вели­кий князь Киевский Мстислав Владимирович выслал было со всеми его чадами в Византию. Две реки, текущие бок о бок, не могут не слиться в единый поток, чтобы сберечь и сохранить се­бя, свою глубину и чистоту своих вод.

- Княжич Глеб, кланяйся и ты моей дочери, - потеплевшим, но по-прежнему властным голосом произнес Миндовг.

Далибор поклонился Ромуне и краем глаза заметил, как насу­пился Войшелк. Неужели они, брат и сестра, враждуют между собой? Как можно не любить эту красавицу, чей мелодичный голос полнится счастьем, как спелая ягода соком? А может, Войшелк, будучи неравнодушен к сестре, ревнует ее ко всем ос­тальным мужчинам? Ибо каждый из них (в этом у Далибора не было сомнений) мысленно, как пчела в медоносный цветок, впи­вался в пунцовые уста княжны.

Довольный, Миндовг крепко обнял, поцеловал Далибора. И снова у того перед глазами мелькнул железный желудь, свисав­ший на тоненькой серебряной цепочке с загорелой шеи кунига­са. Откроется ли ему когда-нибудь тайна этого желудя? Узнает ли он, Далибор, кем все-таки доводится ему рутский кунигас?

- Не облизывайся на Ромуне, - сжав Далибору плечо, пошу­тил Миндовг. - С галицким снязем она помолвлена. Через два лета поедет в Галич. Тебя же, я знаю, тоже дожидается княжна из Волковыйска. Не так ли?

- Верно. - кивнул Далибор.

- Еще больше прирастет земля Новогородокская, - словно бы пожаловался Миндовг. - А что ноне у меня есть? Клочок лесов да болот. И тот норовят вырвать из рук... - Он взмахнул кула­ком, но вдруг, как бы что-то припомнив, спросил: - Твои, кня­жич, пути на ловах не пересекались с Висмонтом и Спрудейкой? - И остро-остро, каким-то хорьим взглядом зыркнул на Далибо­ра. Такие настороженно-испуганные глаза Далибор видел на ли­це у кунигаса впервые.

- Я был со своим воеводой Хвалом, - спокойно ответил он. - Висмонта и Спрудейку повстречал, когда их уже везли на со­жжение.

Про себя же подумал: “Не нравятся мне, кунигас, твои глаза”. Миндовг с заметным облегчением вздохнул и, как самому близ­кому другу, пообещал Далибору:

- Только начнет желудь с дуба осыпаться, поедем с тобой, княжич, еще на одну охоту. Эго будет не то, что сегодняшние ловы. Однако сам увидишь. Скажу одно: далеко не каждого гос­тя приглашаю я на эту охоту. А тебя вот уже, считай, пригласил.


V

Миндовг сдержал слово. Прошло-пролетело четыре или пять седмиц, несколько раз успели рутчане и новогородокцы скрестить оружие с Товтивилом и Эдивидом, тут оно и случилось: в окно светелки, где жил Далибор, постучал легкой костистой рукой этот малозаметный человечек:

- Кунигас княжича Глеба в своем нумане видеть хочет.

И исчез без следа. Может, и впрямь примерещился? Од­нако Найден, верный холоп, который непостижимым обра­зом уже знал в Руте всё и всех, уверенно сказал:

- Это Козлейка, Миндовгов виж и наушник. Говорят, он при кунигасе словно тень - всегда и всюду при нем.

Подстегнув память, Далибор вспомнил это заостренное лисье личико с бесцветными глазами, глядевшими из глу­боких глазниц, как из колодцев. На ловах в пуще этот Коз­лейка все время держался подле Миндовга и был как бы продолжением его левой руки.

Далибор накинул плащ, опоясался мечом и пошел в нумас. Во всем ощущалось дыхание осени. Завывал студеный ветер, обдавал мелким моросящим дождем. Еще день-другой назад радовали глаз зеленые купы деревьев на гори­зонте, а нынче они уже были наги, раздетые холодом и вет­ром. Сквозь проломы в тучах проступало низкое, наводя­щее тоску небо.

Кунигас ждал княжича. Был он в богатом собольем тулу­пе, в такой же шапке. Откровенно удивился, увидев, как легко одет Далибор.

- Куда это ты, княжич, собрался? Бабочек ловить? - И приказал Козлейке: - Принеси княжичу Глебу шубу с мое­го плеча.

Пока тот бегал в терем, Миндовг, лукаво прищурившись, спросил:

- Как полагаешь, княжич: растут ли ночью деревья и трава?

Вопрос был неожиданным, шел вразрез и с мыслями, за­нимавшими Далибора, и с тою унылой хмарью, что была разлита в округе. Осень... Слякоть... Разве в такую пору может хоть что-нибудь расти? В этом духе и ответил.

Видя растерянность новогородокского княжича, рассме­ялся.

- Я не о том. Ну, пусть не осень. Растут ли, скажем, ве­сенней ночью деревья и трава.

- Видно, растут,- обронил Далибор и добавил на всякий случай: - Если им не спится.

Он так и не понял, к чему был задан вопрос. Козлейка принес шубу, пособил Далибору влезть в нее. Поехали в легкой бричке с кожаным верхом, запряженной парой гне­дых коней. Козлейка был за кучера.

- При нем можешь говорить все, - со значением указал кунигас взглядом на его спину. Спина ответила - показа­лось Далибору - неуловимой дрожью и опять словно ока­менела, выражая только одно - ожидание. Так ждет своего часа натянутая тетива лука.

Ни Найдена, ни Веля, ни Костку на позволил взять с со­бою Миндовг. Буркнул в темно-рыжую негустую бороду:

- Не для их глаз это зрелище!

"Что же он хочет мне показать?" - ломал голову княжич и не находил ответа. Одно было ясно - речь шла об охоте.

Впереди и позади брички частили на резвых кониках сотни полторы Миндовговых дружинников, копытили хля­бистую скользкую дорогу: чвяк... чвяк... чвяк... Иные из дружинников от холода натянули на лица шерстяные вя­занные маски с прорезями для рта и глаз.

- Мелки в Литве кони, - оглядывая свой эскорт, сказал кунигас.

Кони и впрямь, что бросилось в глаза и Далибору, были мелковаты, причем самой разной масти. Такого новогородокский либо широкогрудый ливонский конь запросто мо­жет подмять под себя. Правда, это зависит от того, кто в седле.

- Кони мелки, а великих и славных мужей возят, - слов­но угадав, о чем думает новогородокский княжич, не без самодовольства закончил мысль кунигас.

Бежала навстречу поклеванная каплями дождя дорога. С ходу перемахнули по гребле какую-то речушку.

- В воде у нас гудёлки живут. Это вроде ваших русалок, - разъяснил Миндовг. - В полнолуние всплывают из глу­бин, поют, водят хороводы, заманивают к себе молодых хлопцев. А заманят - защекочут до смерти. Мно-о-ого мужской силы лежит на дне рек и озер.

- У нас, в Новогородокской земле, русалками оборачи­ваются новорожденные девочки, ежели их некрещеными возьмет смерть, - поддержал разговор Далибор. - Любят они раскачиваться на деревьях. Облепят ветки, которые по­толще, и каждого, кого увидят, зовут: "Иди к нам на каче­ли, потешь душу!" Попробуй-ка устоять. Одно спасение: если при тебе есть что-нибудь железное. Покажешь железо - тут же исчезают, только следы на песке остаются.

- Приехали, - сказал Козлейка, натягивая вожжи. До этого, как и надлежит слуге-кучеру, он сидел неподвижно и безмолвно, точно камень.

Перед Далибором, перед притихшими литвинами во всей своей величавой красе встала спелая, в расцвете сил дубра­ва. Сотни, тысячи дубов единой семьей простирали к небу мощные, внушительной толщины руки-ветви. Они, эти вет­ви, не помышляли о прямизне, изгибались, шли на излом: дуб должен был показать, подставить солнцу каждый свой листок. Под порывами ветра с высоты долетал металличе­ский шорох потемневшей листвы. С гулким стуком падали к подножью деревьев мокрые, налившиеся яростной жиз­ненной силой желуди. Каждый из них отвесно летел вниз, не отклоняясь ни на пядь, и ложился вблизи породившего его дерева. Вместе с желудями летело, опадало на землю множество мелких веточек, несущих по три-четыре пожел­тевших листка: дуб очень любит свет и, чтобы не расходо­вать его понапрасну, как бы отряхивает, очищает от лиш­ней поросли свою гордую, высоко поднятую голову. Это о нем говорят: любит расти в тулупе, но с непокрытой голо­вой. Между тем листопад уже не только задел верхушки, но испятнал и кроны. Сквозь частокол могучих стволов про­рывался ветер, закручивался вихрем в глубине дубравы, разбрасывая, разметая во все стороны мертвый лист.

- Алка, - взволнованно выдохнул Миндовг, снимая шап­ку.

Далибор уже слышал это слово, знал, что оно означа­ет. Алка - священный дубовый лес, твердыня древней литовской веры. Дуб, а не какое-либо иное дерево из­брали боги, чтобы в шуме его стойкой листвы посылать свое благословение и свои приказы всем, кто поклоня­ется Пяркунасу. Дуб не боится молний, он сам - сын молнии. С высоты отведенных ему веков жизни смотрит он на сменяющиеся поколения людей, видит, как мла­денцы, спавшие в колыбелях в его тени, растут, наби­раются сил, становятся воями, потом - старцами, обла­дателями белых, как снег, бород. Старцы умирают, ло­жатся легким пеплом на поминальных кострах, но, как те же желуди, приходят на эту зеленую землю новые люди, чтобы чтить и сберегать то, что вело по жизненным дорогам их дедов,

Литвины начали совершать свою молитву. Далибор стоял поодаль, тоже сняв шапку. В его христианском Новогородке священным древом, благословенным самою Богородицей, священнослужители объявили белую березу. Над дубом же язвительно надсмехались, ибо он был деревом старой, языческой веры. А что языческое (поганское, как они говорили) - то все дурь и блажь, а тот, кто верит в ста­рых богов, тоже глуп и темен, проще сказать - дубовая голова. А еще проще - дубина стоеросовая. Но вот стоит ря­дом Миндовг, неугомонный, с жесткими глазами кунигас, и говорит, что дуб - щит его народа. И Далибор верит ему, потому что видит, как горят глаза у литвинов, какой любо­вью светятся их лица. Литвин никогда не срубит дуб, луч­ше даст на отсечение руку или ногу. А, скажем, в Рязан­ском православном княжестве дуб не в таком почете, но и там он - щит и страж. Спасаясь от татарской конницы, ря­занцы вырубают целые дубравы, кладут их кронами к югу, и встает в голой степи, наводит страх на ошеломленных степняков непроходимая и непроезжая, ощетинившаяся ро­гами стена.

Далибор опустил глаза и в облетевшей дубовой листве увидел среди других желудь, успевший уже прорасти. Крепким белым корешком, этакой кривулькой, он нащупал землю, его розовые сочные семядоли разошлись, раскры­лись, и на белый свет осторожно выглянула маленькая по­чечка. Желудю еще предстоит перезимовать, и если он не поддастся морозу, то будущей весной быстро пойдет в рост. Уже не желудь - дубок. Но сколько испытаний ждет его впереди!

- Видал наши священные дубы, княжич? - растроганно спросил Миндовг. - В них могущество литовской земли. Клянусь богам: я вознесу Литву на такую высоту, о какой мечтать не смеют мои враги. Учат мудрецы: ни во что осо­бо не влюбляйся, чтобы потом не разлюбливать. Знаю, как тяжко это и больно - разлюбливать. Что нож в живую рану всадить. Но я люблю Литву и хочу, чтоб она была моею.

Рядом с возбужденным кунигасом смиренно стоял Козлейка, "самый верный из слуг", как говорил о нем Мин­довг, будучи в хорошем расположении духа. Этого не­взрачного человечка Далибор уже не то чтобы приметил - выделил из бояр и слуг, роем вившихся день-деньской во­круг рутского властителя. Было только не понять, чем именно занимался вездесущий Козлейка. В пути правил лошадьми, потом готовил с поварами обед, ловко поддер­жал под локоток Миндовга, когда тот поскользнулся на мокрой лесной траве. Захотел кунигас утолить жажду с до­роги - Козлейка поднес ему синюю корчажку с каким-то питьем.

- Кто этот человек? - спросил Далибор у немолодого, с забавно обвисшими усами боярина, указав на Козлейку.

Тот сначала не понял, о чем идет речь.

- Ну, кто он? - добивался Далибор. - Боярин? Тиун? Или, может, устроитель княжьих ловов?

Вислоусый литвин наконец сообразил, чего от него хо­тят. Решительно качнул головой:

- Нет, не боярин и не тиун. Просто Козлейка.

Другой боярин, посмелее и побойчее на язык, сказал:

- Он из тех, кто и падая взлетает вверх. Кто, если хочет что-то разглядеть, заходит сразу с обеих сторон. Совет мой тебе, княжич: поостерегись иметь дело с Козлейкой. При­воротным зельем опоил он Миндовга, тот без него и шага не ступит. Гнида гнидой, а великую власть забрал. Хотели было придушить в лесу, да как-то пронюхал, и за него Миндовг пятерых смельчаков-бояр за ковтик взял.

Далибор в силу присущих ему по молодости лет любо­пытства и горячности стал как бы между прочим распуты­вать клубок жизни этого загадочного человека, осторожно выспрашивать о нем. Тот же боярин рассказал, что во время последней литовской свары Козлейка, чтобы показать свою верность Миндовгу, собственноручно убил родного брата и, похваляясь, забросил его отрубленную голову в болотное окно. "Алым пламенем взялось тогда все болото", - возмущенно говорил боярин и, хотя был не из робких, одергивал себя, понижая голос.

Да, видно, не за ту нитку в клубке потянул однажды новогородокский княжич, потому что сам Миндовг, скрывая раздражение, сказал ему:

- Княжич Глеб, меня не интересуют и никогда не инте­ресовали седельничие или там постельничие твоего отца князя Изяслава Васильковича. Думаю, что и мои бедные слуги, которых я кормлю и учу уму-разуму, никого не должны интересовать. Зачем нам, князьям, марать руки в их рабской крови?

Далибор словно язык проглотил. Потом попрекал самого себя: "Глупцу наука. Приехал в гости, так гости, а то взду­мал на кривых санях подъехать".

И вот наконец долгожданная охота. Только самых вер­ных, самых близких людей взял с собою в то холодное вет­реное утро Миндовг. Перед тем как покинуть табор, еще тщательнее утеплились, взяли оружие и двинулись в серый, набухший водою лес, сменивший священную дубраву-алку. Тут тоже изредка попадались выбравшие местечко посуше дубы, но это были тщедушные подобия тех великанов, что радовали глаз в алке.

На устах у всех, кто уже не впервой принимал участие в этой необычайной охоте (а что она будет необычайной, Да­либор слышал из уст самого Миндовга), витало одно­-единственное слово: "Жернас... Жернас..." Далибор вспом­нил, что по-литовски так называется дикий кабан, вепрь. "Что ж, поохотимся на кабанов", - заключил он.

Козлейка шел впереди, вооруженный железным безме­ном с тремя острыми шипами. На лес, на болото наплыл туман, и люди казались в этом тумане серыми призраками. Внезапно под ногою у Далибора предательски хрустнул су­чок.

- Т-с-с-с! - приложил палец к красной оттопыренной гу­бе Миндовг.

Наконец в рассветных сумерках увидели огромное лов­чее сооружение - по-новогородокски стенку. Из толстых еловых кряжей была срублена длинная, сходящая на клин ловушка. Широкий вход в нее в любой миг мог быть пере­крыт толстыми дубовыми слегами. Чтобы по команде пус­тить слеги в ход, часть охотников, в том числе и Миндовг с Далибором, заняли места в тесных привратных клетушках-камерах. Оставалось ждать.

Миндовг, дыша Далибору в ухо, жарко шептал:

- Нигде нет такого обилия птиц, как в наших литовских лесах. Когда крыжаки, будь они прокляты, построили на нашей земле первый свой замок, они назвали его "Vogelsand", что означает "Птичий грай".

Далибор, внимая кунигасу, снова с удивлением отметил про себя, что тот имеет обыкновение заводить разговор без всякого внешнего повода. То его заинтересует вопрос, рас­тет ли ночью трава, то, как вот сейчас, потянет высказаться по поводу птиц. Какие птичьи песни в глухом и холодном осеннем лесу? Впрочем, это отличает мужчину от женщин: те пускаются в рассуждения только о том, что в данный момент видит их глаз.

Все молчали, сдерживая дыхание. Только Миндовг, ничтоже сумняшеся, продолжал:

- На проклятых произвели впечатление наши леса, наши дубы. И замок они построили не на земле, не на скале, а в развилке гигантского дуба.

"И правда, странная охота, - думал тем временем Дали­бор, - Ни загонщиков не видно, ни собак не слышно".

Он наблюдал, как по всей длине ловушки-стенки без­молвные люди рассыпают из мешков желуди. Это была, конечно, приманка, любимое яство диких свиней. Но Дали­бор, с малых лет знакомый с охотой, знающий повадки раз­ных лесных, речных и болотных обитателей, был уверен: звери в эту нехитрую ловушку не пойдут. У дикого кабана плохое зрение, но нюх и слух отменные, и человека он чует на большом расстоянии. Неужели кабаны в Литве настоль­ко тупы, чтобы слепо переть к человеку на рожон, будь этим человеком даже сам кунигас Миндовг.

Стал накрапывать дождик.

- Неужто Жернас не придет? - тихо, словно про себя, произнес кто-то из бояр.

Миндовг резко обернулся на голос, сгреб в кулак бороду, принялся нервно наматывать ее, на сильные загорелые пальцы. Потом бросил долгий взгляд на Козлейку, стояв­шего у входа. Тот мгновенно уловил этот взгляд, сорвался с места и, сжимая в бледной руке свой устрашающий безмен, быстро зашагал в лес, в туман. Миндовг разгневанно сопел.

"Дался им этот Жернас, - думал Далибор. - В пуще столько живности навалили - до весны с мясом будут. Ку­нигас сам жаловался: всю соль перевели".

Над стенкой висело молчание. Висело на тонкой паутин­ке, ибо, стоило вислоусому боярину, забывшись, кашлянуть в кулак, как Миндовг выплеснул на него свою злость и раз­дражение:

- Что раскашлялся? Хочешь босыми ногами на горячих угольях поплясать? Рад, поди, что кунигасу не пофартило. Говори: рад?

- Да как ты мог такое подумать? - залился мертвенной бледностью боярин.

- Все вы из одного гнезда яйца, - грозно обронил Мин­довг.

Самовластителю-монарху, каковым в последние годы за­делался некогда малоприметный рутский кунигас, принад­лежало и подчинялось всё на его земле: железо и серебро, конная дружина и ополчение смердов, дравшихся в пешем строю, жизнь людей. Самый богатый и самый бедный из литвинов чувствовал себя перед ним, как подзаборный сор­няк. И человек чужой крови, и ближайший родич мог ус­нуть в объятиях жены, а проснуться в путах. Нередко слу­чалось, что из-за обильного хмельного стола, за которым только что пил из одной чаши с Миндовгом, горемыка, не успев удивиться, попадал в пыточную, где его уже дожида­лись люди Козлейки. Кунигас мог отнять у боярина землю и крышу над головой, мог разлучить мужа с женою, отца - с детьми.

Воротился из туманного леса Козлейка, снова, как вры­тый, замер у входа в ловушку. Бояре не дышали.

- Жернас! - вдруг прошептал Миндовг и побелевшими пальцами впился в еловую плаху тесного сруба. Нетерпе­ливый, какой-то лихорадочный взгляд его был прикован к кустам на опушке леса. Безграничная радость, ликование плескались в этом взгляде. Далибор посмотрел в ту же сто­рону и на травянистом возвышении-взлобке, с которого ут­ренний ветерок уже смахнул сизый туман, увидел необык­новенных размеров и редкой красоты дикого кабана. Не увидь он его собственными глазами, никогда бы и никому не поверил, что такие бывают. "Вот он какой, Жернас!" - хотелось Далибору крикнуть от изумления и непонятной, внезапно обуявшей его радости. Глянул украдкой на Миндовга, на бояр и по блеску глаз, по краске возбуждения на лицах понял, что и с ними творится нечто необычное, не поддающееся объяснению. Горделивый красавец-вепрь, скалою стоявший в первых лучах несмелого осеннего солнца, возвышаясь, казалось, надо всем лесом, над всею округой, был, как начинал догадываться Далибор, не просто хряком, не просто сильным, уверенным в себе самцом, а чем-то куда более значительным, более загадочным и непостижимым, чем-то таким, от чего внезапно обрывается сердце и в висках начинает тоненько звенеть кровь.

- Жернас... Мой Жернас... Пришел... - растроганно говорил Миндовг, словно повстречав после долгой разлуки родного, самого любимого сына.

Остальные тоже радостно улыбались, посылая Жернасу теплые, умиленные слова. А вислоусый боярин так даже всхлипнул и рукавом бобрового тулупа с показным усердием смахнул с глаз слезу.

На лысом - трава не в счет - островке-взлобке, шагнув из глухого черного болота, стоял, пытливо и в то же время с достоинством озирая округу, чудо-кабан. Туловище у него было за две сажени в длину, вес, по первой прикидке, пудов тридцать. Жесткая бурая щетина с рыжеватым подшерстком прямо лоснилась на нем. Он походил если не на скалу, то на гигантский валун, заостренный спереди, там, где на длинном плоском, лишенном волоса лыче-рыле все время пребывали в движении, то сжимались, то расширялись чуткие ноздри. Уши у Жернаса были под стать всему остальному. Пожалуй, чуть-чуть портили общую картину коротковатые ноги, но они, мощные, массивные, надо полагать, исправно делали свое дело: легко носили огромную, налитую тяжестью тушу по самым непролазным болотам. Угрожающе белые, как соль, которую привозят из Галича, клыки дополняли впечатление.

Можно было только диву даваться, как скудная здешняя земля породила и взрастила такого великана. Конечно же, под ним проламывался лед, когда зимой шел он грызть сладкую от мороза осоку на лесные озера. Чтобы насытить такую гору сала и мяса, мало, пожалуй, одной пущи, тут требовалось их две, а то и три, потому что у Жернаса был, судя по всему, отменный аппетит.

С величайшим достоинством, даже с надменным вызо­вом стоял громадина-вепрь, открытый любому глазу, лю­бому копью. Но вот он пошевелился, медленно повел круп­ной головой. Солнце еще только выплывало из тумана, ле­нивое, остывшее за ночь, и на какой-то миг почудилось, будто вепрь подцепил, подважил его рылом, чтобы поско­рее вскатить на холодное осеннее небо.

"Неужели они убьют Жернаса? - с горечью и сожалени­ем подумал Далибор. - Пусть бы жил такой. Разве мало других кабанов в пуще".

Новогородокский княжич еще не знал, не мог знать, что Жернас, который по праву мог бы зваться кунигасом всего кабаньего мира, рожден не для того, чтобы окороком ле­жать на дне солильного ушата или истекать жиром на чьем-то вертеле. Далибор не знал, что Жернас - бессмертен. То есть, разумеется, это не совсем так. Когда-нибудь откажут и его не знающие устали ноги, закроются навсегда сторожко-зоркие глаза, когда-нибудь ему приестся смотреть на пущу, на бескрайние болота и тучи над этими болотами. Когда-нибудь и его нутро отвергнет пищу. Но сегодня у Жернаса был зверский аппетит, он, всеядный, мог в любом количестве пожирать корешки, корневища, луковицы реч­ных и болотных растений, желуди, грибы, мох, лишайники, насекомых и их личинки, дождевых червей и т. д. и т.д. Он, будь это возможно, съел бы самого себя - такой ненасыт­ной прожорливостью наделило его небо.

Сколько отмерил он солнцеворотов? Сто? Триста? Тыся­чу? Он не знал. Казалось, он жил всегда и будет жить до тех пор, пока существует сама жизнь: пока кто-то кого-то пожирает, пока есть клыки, зубы, когти, копыта, клювы, ядовитые жала, пока есть желудки, куда кого-то можно за­пихать, пока есть аппетит.

А когда-то и он, Жернас, был всего лишь рябеньким, в полоску комочком жизни - таким родила его весной в теп­лом болоте мать. У него было целых двенадцать полосатых братиков и сестричек. Впрочем, это его особо не занимало. Он шастал по болотам и ел, ел. Даже во сне он ел. На скри­пучих санях молчаливые люди с копьями в руках и сосуль­ками в бородах увезли хмурой зимою из пущи его мать. Исчезали и исчезли один за другим братья и сестры. А он ел. Нет, это был не голод. Это была священная ненасыт­ность. Это действовал Законов силу которого сменялись поколения диких кабанов, пересыхали одни болота и зарас-тали слепою травой, чтобы стать болотами, заброшенными в лесах озерами.

Жернас наливался жиром и силой, рос и... продолжал есть. Шкура на нем твердела, превращалась в броню.

В один прекрасный день он вдруг на всю жизнь понял, что нет более вкусной, более желанной пищи, чем желуди. Они падали на землю с дубов, сверху, Можно было подумать (да он так и думал), что их посылает ему само небо.

Жернас упорно стал искать дубовые леса. Он давно уже отбился от стада и добывал пропитание в одиночку. Зачем делить с кем-то еду? Даже подружками не обзаводился потому что те, когда готовятся привести поросят, слишком много едят.

Беспрестанные ухищрения в поисках пищи развили и отточили его мозг, он стал считать себя самым умным не только среди сородичей, но и людей. Хотя с людьми, конечно, тягаться было трудно. Давно-предавно (Жернас помнил те времена памятью предков) они начали поклоняться дубу, стали огораживать и охранять священные дубравы-алки. "Еще бы не объявить священным дерево с такими вкусными, прямо божественными плодами", - со­глашался с ними Жернас, обегая городьбу вокруг, пытаясь подрыться под нее или сделать в ней пролом, Но всюду его встречали загодя, били кольями по рылу, метали в него камни, копья. Обломок копья он и поныне носит в левом боку.

Всего досаднее и невыносимее было то, что в дикой пу­ще тоже встречались дубы, и не так уж редко, но он, Жер­нас, во что бы то ни стало хотел вволю наесться желудей именно в священной дубраве, со священных деревьев. Он спал, отмокая всею тушей в трясине, и во сне сами кати­лись ему в пасть желуди из недоступной алки, такие хру­стящие, крупные, сладкие. Он аж давился ими, аж за ушами трещало, а когда просыпался, когда приходило сознание, что во рту у него пусто и желудок тоже пуст, принимался плаксиво повизгивать, крушить безжалостным рылом оль­шаник. Ходуном ходило все болото.

Однажды он проломил все же городьбу и ворвался, вле­тел в алку. Но опять встретили его люди с дубинами, коль­ями, копьями. Посыпались удары. Он упал, обливаясь кро­вью. Его хотели уже прикончить, топор уже был занесен над ним, как вдруг некий малорослый человечек, которого называли Козлейкой, властным окриком остановил всех, без малейшей робости взял его, Жернаса, за ухо, потом лег­кими пальцами стал почесывать за этим самым ухом. Так они встретились, Жернас и Козлейка. Можно только удив­ляться, как быстро нашли общий язык дикий кабан с чело­веком. Кабан хотел потешить свою утробу, отведать такого, что не у каждого бывает на зубах, изысканного. Человек же всегда мечтал о власти, причем тоже особой, изысканной. Мелкий душою, как и ростом, он хотел возвыситься надо всеми, светить всем, но при этом быть для людей не солн­цем, а ночным холодным месяцем. Только всегда быть на виду, только висеть у людей над головами! Сошлись на том, что человек научил кабана добывать требуемую пищу, а тот согласился по-своему служить ему.

Далибор с сочувствием и даже с какою-то нежностью смотрел на Жернаса. Хотелось крикнуть, замахать руками, подать лесному красавцу знак, что он в опасности.

Жернас поднял голову, фыркнул, стегнул закорючкой-хвостиком себя по ляжке, как бы подгоняя, и уверенно дви­нулся вперед, к открытому входу в стенку-ловушку. "Крышка тебе", - подумал Далибор.

Жернас шел решительно, величаво. В розовом солнечном свете он был несказанно красив, словно выкованный из ме­ди или даже червонного золота.

И тут Далибор увидел такое, что заставило его податься вперед и протереть кулаками глаза. Из-за взлобка, из ло­щины, скрывавшейся за ним, в звенящей тишине вдруг по­казалось, вылилось огромное стадо диких свиней и, как на привязи, потянулось вслед за Жернасом. Их было сотни две, если не больше: громадные и совсем маленькие, самцы и самки, толстые и худые. Шли зеленовато-серые и бурые, в цвета грязи: перед тем как пуститься в этот путь, отлежи­вались в болоте. Взгляды всех были околдованно прикова­ны к Жернасу - красавцу и великану, их признанному, как понял Далибор, вожаку.

Безмолвная живая река с обеих сторон обтекала взлобок и снова сливалась. Она ближе, ближе... Уже можно было услышать дыхание этой массы, приглушенный травяным ковром топот копыт. Жернас, как и подобает самому силь­ному и самому мудрому, бодро ступал впереди, свив хво­стик баранкой. Этот веселый, подвижный хвостик был зна­ком, сигналом для тех, кто следовал за вожаком: "Все хорошо, все спокойно.,. Скоро будем там, где ждет вас много отличной еды".

Охотники в засаде затаили дыхание, а иные даже втяну­ли головы и зажали руками рты и носы. Каждый в мыслях умолял Пяркунаса, чтобы не наслал в такую ответственную минуту кашель или потребность чихнуть. Один-единственный звук - и после охоты ты можешь угодить не за пиршественный стол, а к Козлейке в пыточную, где все происходит просто: причинил ущерб кунигасу рукой - от­давай руку, навредил носом, чихнул, - отдавай нос.

Жернас безбоязненно вошел в ловушку и, не задержива­ясь, подался в самый дальний ее угол. Разномастная болот­ная рать ввалилась следом за вожаком. Тишина враз смени­лась визгом, хрюканьем, чавканьем. Все спешили урвать, напихать в свои утробы как можно больше еды - рассы­панных внутри сруба желудей. Тут и там сосед хватал со­седа зубами, полагая, что тот опередил его, стащил лаком­ство у него из-под носа. Козлейка выждал, когда последний кабан войдет в ловушку, и махнул рукой. Заждавшиеся еге­ря и лесники с грохотом опустили слеги-засовы. Началось то, что скорее всего можно назвать бойней.

Все это время Далибор видел Жернаса - попробуй-ка по­терять из виду такую громадину. Вот-вот и его прикончат дубиной или топором, и ляжет он рыло к рылу со своими болотными собратьями. Но, на удивление, смерть благопо­лучно обходила вожака. Исполин, ступая по лужам крови, спокойно и бесстрастно прошествовал в самый угол ло­вушки, и там один из егерей проворно отворил перед ним хитро врезанные в стену воротца. Далибор и не заметил бы их, если бы те не распахнулись. Жернас, словно забыв про свою величавую осанку и непомерный вес, резво юркнул в них, и воротца тут же захлопнулись, едва не прищемив ры­ло кабанчику, который в доверчивой простоте своей хотел было вырваться на волю вслед за вожаком. Даже не огля­нувшись на сруб-ловушку, где один за другим испускали дух его сородичи, исполин потрусил в сторону священной дубравы-алки, к которой у него уже давно была протоптана в густой траве одному ему известная тропка. И там перед ним распахнулись замаскированные в городьбе специаль­ные воротца. Жернас, который с утра ничего не ел, терпе­ливо дожидаясь этой минуты, с поросячьим визгом ринулся к подножью священного дуба и стал жадно подбирать с земли и отправлять в рот такие вкусные, такие сладкие же­луди. В спешке он вместе с желудями вырывал траву, ки­шевшую муравьями, и глотал, глотал. А рядом были другие дубы, много дубов, и под ними навалом лежали желуди. Даже он не в силах был съесть их все, и от сознания этого ему сделалось жаль самого себя, он визжал, ел и плакал бесцветными слезами. Потом, набив брюхо так, что оно во­лочилось по земле, тяжело заколыхался, пополз, как гора, из дубравы. Хотелось пить. Он прошел вблизи стенки-ловушки, где уже было тихо и лишь остро пахло свежей кровью. Там готовили к переноске туши, смеялись доволь­ные люди. Козлейка увидел его, крикнул: "Проходи, Жер­нас, проходи! Ты у нас сегодня молодцом!" - и даже пома­хал ему, как человеку, рукой. Жернас перевалил через взлобок, спустился в ложбину, к болоту, побрел по холод­ной рыжеватой воде, ломая хрупкую осоку, счастливо сопя. Наконец, облюбовав удобное местечко, остановился, по­грузил рыло, а за ним и всю свою тяжеленную голову в бо­лотную тину и начал без спешки цедить из нее влагу. Уто­лив жажду, лег, сыто зажмурил глаза. Сколько ему солнце­воротов? Сто? Триста? Тысяча? Он не помнил, не знал и не хотел знать. Сегодня он вволю, всласть наелся желудей из-под священного дуба. Это - главное. Настанет час, и он опять побежит по пущам и болотам - сильный, красивый, мудрый. Из кустарников и тростника, с черных дотлеваю­щих вырубок, из моря рыжей осоки он опять поднимет де­сятки, сотни собратьев, сколотит новое стадо, и новые бе­долаги поверят ему, ибо нельзя не поверить Жернасу. Они настолько поверят ему, что пойдут за ним искать добычу при свете солнца, хотя обычно делают это по ночам. А он будет славить Козлейку, который так здорово надоумил его.

...К подводам шли нагруженные свиными окороками. Все, в том числе и Миндовг, были довольны. Счастливый Козлейка смотрел на кунигаса преданными глазами и не отставал ни на шаг.

- Понравились, княжич, ловы? - спросил у Далибора Миндовг.

- Понравились, - ответил тот и не покривил душой, ибо знал: нельзя добыть мяса, не пролив крови.

- Это все мой Козлейка, мой верный Козлейка постарал­ся. - Миндовг пальцем поманил Козлейку к себе и, как ма­лого мальчишку, погладил по голове.

Козлейка так и расцвел от долгожданной ласки кунигаса. Сказал с благодарной дрожью в голосе:

- Для тебя живу на этой земле.

- Ну, живи, живи, - еще раз погладил его Миндовг.

А перед глазами у Далибора все еще стоял Жернас. Где еще увидишь такие чудеса: дикий кабан заводит своих со­братьев в ловушку, а сам спешит в священную дубраву объедаться желудями. Расскажи кому-нибудь - не поверят. Нужны человеческий ум и человеческое вероломство, что­бы проделать такое. А может, этот Жернас вовсе не кабан, а колдун-оборотень? Для порядка надо бы убить Жернаса да посмотреть, что за сердце у него в груди - звериное или че­ловеческое. Да только кто на это пойдет? - Миндовг? Коз­лейка? У этого Козлейки, поди-ка, у самого вместо сердца глиняный горшок с остывшими угольями.

Сидя в бричке рядом с Миндовгом, Далибор, убаюкан­ный дорогой, задремал...

Первое, что он увидел, открыв глаза, было перекошенное от гнева, темное лицо Миндовга. Какой-то всадник, моло­дой и растерянный, разворачивал перед бричкой кунигаса непослушного коня.

- Какую новость привез, Кинцибут? Похоже, беда? - резко спросил кунигас.

- Беда, - хрипло выдохнул всадник. - Пока ты был на ловах, подступил с большою силой Давспрунк и ударил по Руте. Город горит.

Словно подброшенный землетрясением или морской волной, Миндовг соскочил с брички, очутился рядом с чер­ным вестником и выкрикнул:

- Что еще?

- Некоторые из твоих бояр, кунигас, переметнулись на сторону Давспрунка и со спины напали на дружинников, что стояли на стенах. Большая кровь в городе.

- Кто эти подлые псы? - схватил всадника за грудки Миндовг. Тот кубарем скатился с коня, чтобы (Боже упа­си!) не оказаться выше кунигаса.

- Манивид, братья Кезгайлы, Юндил...

- Кто бьется за меня?

- Все мы бьемся за тебя, - низко поклонился всадник. - Новогородокская дружина - тоже. Стоят, как львы.

При этих словах Миндовг заблестевшими глазами взгля­нул на Далибора, подошедшего на возбужденные голоса, и крепко поцеловал его.

- Спасибо, спасибо Новогородку! - произнес взволно­ванно и снова приступил с расспросами к гонцу: - Где кня­гиня с моими близкими? Где Войшелк?

- Войшелка ранили в плечо. Он убил старшего Кезгайлу и еще многих...

- Воздал-таки псу по заслугам? Молодчина! - потер руки Миндовг. - Кто еще поднял на своего кунигаса меч?

- Родичи Висмонта и Спрудейки. Они на всех углах кри­чат, будто ты...

Но Миндовг не дал ему договорить:

- Им надо было пойти войной на пущанского тура, за­топтавшего тех недотеп, - сказал с кривою усмешкой. - Чем еще порадуешь? - В голосе его звучал металл.

Всадник побелел, облизнул побелевшие губы.

- Кунигас, нас выбили, выкурили из Руты. Давспрунк привел очень большую рать.

Миндовг, показалось, так и присел от услышанной ново­сти. Потом сбросил тулуп, сорвал с руки кожаную перчат­ку, хлестнул ею вестника по лицу.

- И ты до сих пор молчал, пес?! Коня мне! - И, уже сидя в седле, сдерживая коня, который вставал на дыбы, рыл ко­пытами землю, крикнул: - И княжичу Глебу!

Оставив Козлейку с подводами и охотничьей добычей, они, нещадно нахлестывая коней, поскакали в сторону Ру­ты. За ними поспешали сотни полторы Миндовговых дру­жинников.

Рута горела, как смоляной пень, - с ярким пламенем и густым черным дымом. Из города неслись удары била, крики, полные отчаянья. Сновали взад-вперед люди, мета­лась скотина. Огненно-рыжий, в пятнах сажи петух взлетел на голову дубовому Пяркунасу, ошалело разевал клюв, хлопал крыльями, но не звонкое "Ку-ка-ре-ку!", а жалкий пшик вырывался из горла - потерял с перепугу голос.

Уцелевшие рутчане, из тех, кто не ждал пощады от Давспрунка, спасались как могли. Кто прыгал с обрыва в речку и бежал, борясь с течением, на тот берег, кто без ог­лядки драпал в лес и в поле.

Далибор вертел головой, тщетно силясь увидеть в этом пекле хоть кого-нибудь из своей дружины. Неужели воево­да Хвал и Костка с Найденом пали в сече? Неужели весель­чак Вель смотрит сейчас в задымленное небо мертвыми глазами? Мороз пробегал у княжича по коже.

Со свирепостью отчаянья обрушился Миндовг на враже­ских конников, которые, будучи уверены в полной своей победе, гонялись на окраинных улицах Руты за его людьми, как за куропатками. Этого Миндовг не мог вынести и изру­бил почти всех чужаков в куски. Даже тех, кто, бросая оружие, падал на колени, не пощадил.

Далибор грудь в грудь столкнулся с рослым темноволо­сым литовцем в накинутой на плечи звериной шкуре, кото­рый, размахивая мачугой, летел прямо на него. Мачуга просвистела в пяди от головы. Если б литовец был точен, если б задел, - только красные брызги полетели б. Тем бо­лее что у Далибора не было щита. Но он каким-то чудом увернулся от страшного удара. Приподнявшись в стреме­нах, закусив тубу, новогородокский княжич уже вдогонку литовцу, когда их кони, тернувшись друг о дружку боками, разлетались, тяжело полоснул мечом. Темноволосый гигант выронил мачугу, схватился обеими руками за шею и выва­лился из седла.

Миндовг, разгоряченный первой стычкой, ощутивший на губах вкус победы, хотел сразу же ворваться в крепость.

- Где Давспрунк? - размахивая окровавленным мечом, кричал в ярости кунигас. - Гнойноглазый, где ты? Не прячься! Выходи на поединок со мной!

Но, глухо проскрипев, закрылись крепостные ворота. Со стен полетели в Миндовга и его дружинникоь бревна, кам­ни, горшки со смолой и печным жаром.

- Давспрунк, ты всегда допивал то, что оставалось у ме­ня на дне чаши, - кричал, беснуясь, Миндовг. - Ты целовал женщин, которых я прогонял со своего ложа!

В это время поступило донесение, что к Руте с двух сто­рон подходят Товтивил с Эдивидом. Скрежетнув зубами, вытерев со щек черный пот, Миндовг приказал своим отхо­дить к болотному городку, сооруженному верстах в десяти севернее Руты. Каждый литовский и жемайтийский куни­гас, едва встав на ноги, расправив крылья, в первую оче­редь старался обзавестись таким городком-убежищем. До­роги туда не было. Вернее, она была, но на всем протяжении шла... под водой. Под водой лежали гати, мощенные камнем броды. Дорога была извилистой, с неожиданными поворотами, наподобие ужа-гивойтаса, которому испокон веков поклонялся здешний люд. Видно, тот первый мудрец, что додумался построить для себя и своих людей болотный городок и потайную дорогу к нему, все время держал в па­мяти быстрого верткого ужа.

Много труда и сил потребовала эта подводная дорога, имя которой - кальгринд. Сперва на самое дно трясины почти целый солнцеворот валили камни. Трясина глотала и глотала их, но в конце концов насытилась. Потом валили сосны и вперехлест клали бревна. Старательно мостили до­рогу. Как было не стараться, если от нее зависела жизнь. В мирное время дорогу метили вешками из лозы. Едва же по­давал о себе знать враг, едва в пуще на подходе к болоту загорались сигнальные костры, вешки вырывали и дорога исчезала с глаз. Знало ее первое лицо в болотном городке и его ближайшие слуги. Большинство же из тех, кто в пору опасности находил прибежище в городке, без проводника ни за что не смогли бы ее найти. Случалось, неожиданно умирал или погибал человек, хранивший тайну дороги. Его наследники и сородичи тонули тогда в трясине в поисках ходов-выходов и очень часто так и не добирались до суши.

Незадолго до того, как углубиться в болото, Далибор, к великой своей радости, увидел, наконец, воеводу Хвала, Костку, Веля, Найдена, почти всех дружинников-новогородокцев.

- Троим нашим не повезло. Лежат в Руте, - сказал Хвал, отечески обнимая княжича. - Думал я, грешным делом, что и тебя затерли где-нибудь нехристи, что больше мы не уви­димся. Однако Бог милостив. И с того света скажу ему спа­сибо.

Воевода размашисто перекрестился.

Найден, увидев Далибора, так и присел от радости, всплеснул руками:

- Княжич, княжич, беды мне с тобой не обобраться. Где ты ездишь? Где ходишь? Меня же князь Изяслав по шею в землю вгонит, ежели без тебя в Новогородок ворочусь. А ты хоть поел на этих, будь они прокляты, ловах? Помнишь, как славно мы в Новогородке едали? По четыре утки-пташечки, по горшочку сытной кашечки...

Все рассмеялись.

Подошел Костка, сказал в четверть голоса:

- Зря мы с Миндовгом важдаемся. Давспрунк и Товтивил с Эдивидом в большую силу вошли. Можно сказать, вся Литва у них в кармане.

Далибор пристально посмотрел на ляха:

- Откуда тебе это известно?

- А ты не видишь, княжич? Целая выправа крыжова против Миндовга сплотилась, хотя тут, в Литве, своим богам молятся. Со всех сторон идут на рутского ку­нигаса. Не устоять ему.

- Свою судьбу и на коне не объедешь, - подумав, отве­тил Далибор. - Но сдается мне, Костка, что ты плохо зна­ешь кунигаса Миндовга.

- Кунигас как кунигас, - помрачнел Костка: не привык, чтобы ему перечили даже те, кто рожден в княжьих пала­тах.

- Все же он не совсем обычный кунигас, - вел свою ли­нию Далибор - Не такой, как все. У него есть за что свою и чужую кровь проливать.

- А у Товтивила с Эдивидом... - начал было Костка.

- Товтивил и такие, как он, видят перед собою только стол, полный питья и яств. Миндовг видит перед собою державу, - решительно перебил его Далибор. - Если мы в Новогородке хотим взять под свою руку то, что когда-то обронил Полоцек, нам надо опереться на Миндовга и его людей. Пусть за нас, а не против нас поднимается их меч.

Последними словами княжич и лях обменивались, бредя уже по колено, а потом и по грудь в зеленой болотной воде. Впереди всех, высоко подняв горящий факел, шел провод­ник. Он то и дело останавливался, морщил лоб, припоми­нал одному ему известные повороты на этом изматываю­щем пути, брал то влево, то вправо - ни дать ни взять заяц, спасающийся от лисы. Вели на поводу коней, и несколько из них сломало ноги. Приказ Миндовга был: коней прикан­чивать, а окорока нести на себе. Осада могла длиться не один день, а вою, если приходится совсем круто, не привы­кать есть конину.

Наконец дошли, доползли, ступили на твердую землю. Одежда у всех взялась жесткой коркой.

Болотный городок был обнесен бревенчатым тыном. На самом высоком месте острова, в специально вырытой яме, хранили оружие и зерно. Воду брали из колодца-студни, подле которого Миндовг сразу же выставил охрану. Было тесно и шумно. Разложили костры, обсушивались, сдирали с себя налипшую болотную тину.

- Мы как лягвы зеленые, - смеялся Найден, драя конской щеткой Далиборов кожух.

- Ты, может, и лягва, а я новогородокский вой, - в тон ему ответил дружинник Вель. - А коль ты лягва, так лезь назад в болото.

И с шутливой угрозой он схватил холопа за шкирку.

То-то было радости, когда Далибор встретил в болотном городке Войшелка. Тот тоже расцвел улыбкой. Сели на ку­чу камней, что была насыпана у подножья тына. Пользуясь случаем, травники обмотали Войшелку раненое плечо бе­лым льняным полотнищем, тонкими звериными шкурками.

- На ловы ездил? - спросил Войшелк.

- Ездил, - кивнул Далибор.

- И Жернаса видел?

Далибор не успел ответить, как Войшелк, полыхая гне­вом, вскочил, заговорил с жаром:

- Как у меня руки чешутся его убить! Всадить копье на всю длину в его жирное мерзкое брюхо! Поверь, когда-нибудь я его убью. Вот подумаю, как он, подыхая, будет визжать, скулить, ерзать в грязи у моих ног, - и я счастлив!

- За что ты так не любишь какого-то кабана? - с живым интересом спросил Далибор.

- Ненавижу предателей, отступников, тех, кто несет ги­бель своим, - прищурился Войшелк и вдруг сокрушенно уронил голову на руки. - Это все Козлейка, все он... Не зря говорят, что мягкий червь твердое дерево точит. Таким вот червем проник он в душу моего отца, кунигаса. Стоит им самую малость побыть один на один, как отец становится зверем. Я убью и Жернаса, и Козлейку. - Ничуть не опаса­ясь малознакомого человека, каковым был для него Далибор, рутский княжич изливал перед ним свою горечь и обиду. Под конец сказал: - И еще одно несчастье на нас свали­лось: нет нашей Ромуне.

- Как нет? Где же она? - вздрогнул Далибор.

- Никто не знает. Прошлой ночью, еще до нападения на Руту, понесла она жертву Пяркунасу. Она и раньше часто одевалась вайделоткой и вместе с другими вайделотками ходила поклониться священному огню. Наша Ромуне не та­кая, как иные девушки. Была...

- Какая же она? - не принимая душою слова "была", с затаенной дрожью в голосе спросил Далибор. Он поймал себя на том, что от услышанной новости у него болезненно перехватило дыхание. Красавица-литвинка с темно­-зелеными глазами и светлым пеплом волос, оказывается, уже была по-особенному дорога ему.

- Ну, к примеру, другие княжьи да боярские дочери, па­лец покажи, хихикают, смехом давятся, а она - нет. По лесу любила бродить, по лугам. Венки красивые плела. Христу, правда, без охоты молилась. Разве что мать заставит. Она, как отец наш, к Криве-Кривейте ездила, к старой литовской вере тянулась. Нам с нею, скажу тебе правду, княжич, даже подраться случалось. Смешно: я, мужчина, брат, - и дрался со своею сестрой. А она гордая была: обид никогда и нико­му не спускала. Да что теперь говорить? - Войшелк удру­ченно махнул рукой. - Пойду. Там мать плачет.

Далибор остался один. Острая внезапная тоска холодным пламенем полыхнула в самой глубине души, и не было от этой тоски спасения. Сердце зашлось в обиде на жизнь, на­сылающую на людей беду за бедой. Лежит в головешках Рута... Теперь вот исчезла Ромуне... Доколе пребудет такая несправедливость на белом свете? Но тут трудно что-либо придумать. Сказано же в Священном писании: страх Божий несите превыше всего.

Снова вспомнились темно-зеленые глаза литовской княжны, словно выступили из тумана. Далибор вдруг по­нял: если окажется, что погибла или подверглась насилию Ромуне, безрадостной и ненужной, как трухлявый лесной гриб, станет его жизнь. Что же предпринять? Он сделал единственно правильное, что оставалось в его положении, - пошел к Миндовгу. Кунигас поможет распутать этот убий­ственный клубок. В мыслях он молился и Христу, и Огню-Ворожбитичу, чтобы не отступились от Ромуне и от него, Далибора.

Миндовг, показалось, ждал новогородокского княжича. Неизменный Козлейка натирал ему, голому по пояс, спину пахучей светло-коричневой мазью, которую зачерпывал се­ребряной ложечкой из граненого, красного стекла флакончика. Через всю заросшую черным волосом, полноватую грудь кунигаса шел длинный извилистый шрам.

- Это последняя их победа, - едва увидев Далибора, за­говорил Миндовг. - Последний укус гадюки, болезненный, но не смертельный. Сюда уже идут верные мне войска. За меня Новогородок.

- Новогородок за тебя, кунигас, - без раздумий подтвер­дил Далибор.

Это еще больше распалило Миндовга:

- Под моими знаменами соберется вся Литва, и никто больше не посмеет поднять руку на священный дуб.

"Жернас, пока ты произносишь эти слова, поднимает на него не руку - рыло", - пришло вдруг Далибору в голову, и он долгим, испытующим взглядом посмотрел на Козлейку, продолжающего усердно мять и оглаживать спину кунига­са. Зачем, интересно, сдался Козлейке этот ненасытный ка­бан, этот Жернас? Чтобы испытывать блаженство от созна­ния, что даже со святыней он, такой, казалось бы, тщедуш­ный и незаметный, может делать все, что ему заблагорассу­дится?

- Они не любят меня, а я не люблю их, - говорил между тем кунигас, имея в виду своих многочисленных недругов. - Да за что их любить? И разве можно любить крысу, пау­ка? Разве можно любить вот этого мерзкого предателя, ко­торый хотел отравить меня с семьей и сбежать к Давспрунку? - Миндовг резко дернул за какой-то шнурок, и взгля­дам предстал дальний угол светелки, до этого завешенный плотным черным пологом. Далибор увидел еще не старого, не седого, а светловолосого человека в изорванной одежде, с разбитым в кровь лицом. Человек стоял на коленях, руки его были связаны за спиной сыромятным ремешком. Тяже­лая даже на глаз сума висела у него на шее, тянула голову к земле. - Гедка, мой бывший боярин, - разъяснил Миндовг. - Хотел, собака, драпануть через болото. И побежал уже, да был схвачен. - Тут кунигас благодарно взглянул, на Коз­лейку. - А перед этим, как лиходей и последний тать, налил в княгинин кубок вина и сыпанул в вино горсть отравы.

- Клянусь богами, клянусь Пяркунасом: я не сыпал, - за­говорил вдруг Гедка, и голос его был довольно дерзок, не в пример жалкому, униженному виду. - Не видел я никакого кубка, никогда не брал его в руки. Я взял только свое се­ребро.

- Вот это серебро и потянет тебя на дно болота, - сурово сказал Миндовг.

- Так уж мне на роду написано, - вздохнул Гедка и со смелостью отчаянья сверкнул глазами. - Это все твой Коз­лейка, твой шептун плетет свою паутину. Опомнись, пока не поздно, кунигас. Посмотри вокруг живым глазом. По­помнишь мои слова: кровь ударит из могил ключом и сам ты захлебнешься в ней.

Миндовг молчал: знал, что обвинительная речь пленника не останется без ответа.

- Ах, Гедка, Гедка, бедный Гедка, - тихим, сочувствен­ным голосом начал Козлейка, закрывая изящной, в форме цветка крышкой красный флакончик. - Как ты посмел сво­им грязным языком честить того, на кого не вправе даже глянуть? Миндовг один, а вас что комаров на болоте. Ты мог умереть прямо сейчас, унося в целости свою шкуру. А умрешь только через три дня, и все эти три дня и три ночи тебя будут поджаривать на угольях. Ты сам выбрал свою судьбу.

Гедка, выслушав этот приговор, глухо застонал, в отчая­нье встряхнул светловолосой головой...

- Кунигас, где твоя дочь? Где Ромуне?

- А ты что-то слышал о ней? - встрепенулся Миндовг. Когда же понял, что Далибор ничего не знает о судьбе княжны, горестно вздохнул, сцепил в тревожном раздумье тяжелые руки. Потом, через силу выговаривая слова, ска­зал, словно пожаловался самому себе: - Не прилетела моя пчелка.

И умолк, свел тяжелые веки.

Далибор смотрел на кунигаса, на этого сильного и в то же время слабого человека, на обветренную кожу щек, на темную с рыжиной бороду, на загорелые цепкие руки ("Видеть не могу мужей с белыми руками!" - воскликнул как-то Миндовг), и душа его пребывала во власти самых противоречивых чувств. Кунигас, сколько он, Далибор, помнит себя, борется за свои стены, свою вотчину, свою державу, но не упускает случая заполучить толику от чу­жого богатства. Живет по закону темных владык и рыб: большие пожирают маленьких.

- Не верю, чтоб она попала к ним в руки, - ожил вдруг Миндовг и чуть ли не забегал по светелке. - Она моя дочь: умная и хитрая, как лиса. Затаилась в пуще, забилась в какое-нибудь дупло и ждет, пока я приду на выручку. - Однако, поостыв, трезво и внимательно все взвесив, опять сел. - Прямо в сердце ранил меня Давспрунк. Гарпун, как в хребет рыбине, всадил. И этот гарпун - моя Ромуне, Что ж ты натворила, до­ченька? Как быть мне, отцу твоему и кунигасу?

- Надо послать гонцов в Руту, - предложил Далибор.

- Искать мира с Давспрунком? С Товтивилом и Эдиви­дом? Нет уж! Лучше съесть свои собственные волосы. - Миндовг снова вскочил, но тут же и сел со словами: - Пусть бы ты сейчас была мертва, дочка.

Он остановившимися, какими-то белесыми глазами по­смотрел на Далибора, но, понял княжич, не увидел, не за­хотел увидеть его.

Так ни с чем и воротился Далибор к своей дружине. Всю ночь ему снилась заплаканная Ромуне и словно бы куда-то звала.

А утром прилетел в болотный городок голубь. Сел на конек Миндовгова нумаса. Все сразу догадались, что птица ручная, обученная. Кунигасов лесник Альгимонт узнал го­лубя: именно с ним он не раз посылал из пущи в Руту и в болотный городок свои отчеты-реляции. Красную нитку привязывал к лапке - все хорошо, много зверья развелось, можно собираться на ловы. Синюю - надо выждать. Обож­женную, перепачканную сажей, - гуляет в пуще красный петух, горит пуща.

Альгимонт позвал голубя, и тот слетел с конька прямо к нему в руки. Побежали за кунигасом. К лапкам птицы были привязаны две легкие серебряные пластинки с головного убо­ра Ромуне. Причем одна была в целости, без всяких повреж­дений - вайделоты увидели в этом знак, что княжна жива и здорова. Вторая же оказалась погнутой, с грубыми вмятина­ми, с тремя глубокими рваными царапинами - следами ножа или меча. Вайделоты, с опаской поглядывая на Миндовга, заявили, что через три дня с княжной может произойти непо­правимое, вплоть до смерти.

- Кунигас Давспрунк извещает тебя, что твоя дочь Рому­не у него в руках и от твоей осмотрительности и мудрости зависит ее жизнь, - низко поклонившись, сказал старейший из вайделотов.

На Миндовга было страшно смотреть. Он сел на валун у входа в нумас, обхватил голову руками и словно оцепенел. Ни слова не услышали от него - кунигас только наливался краской и сопел, как кузнечный мех.

Прибежала княгиня Ганна-Поята. Упала перед мужем на колени, стала слезно просить:

- Спаси дочку. Она же у тебя одна. Одна соколица среди орлов.

Миндовг молчал. Потом глухим, как из-под земли, голо­сом обронил:

- Как же я ее спасу?

- Пошли гонцов к кунигасу Давспрунку.

Похоже, у Ганны-Пояты затеплилась надежда. Но Мин­довг отрешенно и тяжело взглянул на нее. Холод звездного неба стыл в его глазах.

- С одного вола двух шкур не дерут, - не совсем понятно сказал он.

Княгиня поняла, что этот камень, эту скалу не пронять ни­чем. Литва как государство - все помыслы его об этом, это превыше всего. И княгиня запричитала. Запричитала так, как во все времена, испокон веков причитали ее сестры по телу и духу - женщины, кем бы они ни были: порфироносными го­сударынями или бабами самых простых сословий.


Дочачка мая, зязюлечка мая,

Ягадка мая, недаспелая мая,

Без пары ты адкацілася ад мяне.

Люточак мой зялёненькі,

Цвяточак мой чырвоненькі,

Без пары ты ападаеш,

Мне тугу пакідаеш...


Все словно онемели. А Ганна-Поята обливалась слезами.


Я жывая лягу у калоду беладубовую...

Дочачка мая, зорачка мая,

Куды ж я цябе выправляю?

Не у царкву пад вянец,

А у магілу ў пясок.


Миндовг поморщился, молча прошел в нумас. Даже Коз­лейка не осмелился последовать за ним.

"Все-таки Ромуне взяли заложницей. Что же делать? Ос­талось неполных три дня", - в отчаянье думал Далибор. Да, литовская княжна уже всевластно жила у него в сердце, свила там, как белая соколушка, гнездо. Он сознавал, что с утратой, с гибелью Ромуне беспросветно черной станет его собственная жизнь. В глубоком раздумье стоял новогородокский княжич на краю болота, зорко вглядываясь в про­тивоположный берег, А всего и видел-то исхлестанные вет­ром кусты, бурую осоку да широкий водный разлив. И вдруг лицо его озарилось. И хотя это была еще не радость, а всего лишь надежда, Далибор сразу повеселел, кликнул Найдена и велел ему разыскать Войшелка.

- Передай, что жду его у себя, - сказал холопу, решительно направляясь в свой шатер, Немного погодя Найден привел Войшелка. Новогородокский и литовский княжичи долго шушукались в шатре. Чтобы Найден не подслушал, о чем они гуторят, Далибор собственноручно залепил ему уши воском от свечи. Верного холопа это жестоко обидело, но кого заботит, о чем думает и что переживает холоп.

Уже ночью в шатер были званы воевода Хвал и лях Костка. НаЙдену пришлось расталкивать их, потом вести к княжичу, хотя Костка на чем свет стоит клял "дурного хо­лопа".

А утром жуткий переполох был в болотном городке. Кричали в сотню глоток Миндовговы дружинники, гремело тревожное било. Черный столб дыма стоял над островом.

- Княжич Глеб сбежал со всею своей дружиной, - докла­дывал кунигасу бледный как полотно Козлейка, - И Вой­шелка увел с собой в путах.

- Войшелка?! - схватил его за горло Миндовг. - Как же ты проспал? А хвастал, что у тебя три глаза, что на земле и под землей все видишь. Неужто само небо против меня?

Сразу же разложили жертвенный костер. Собственно­ручно Миндовг лишил жизни козла и собаку. Конечно, это не самые почитаемые животные, а если по совести, то и во­обще никчемные твари. Да не было под рукою быка или вола, а без свежей крови с богами не очень-то столкуешься.

Вайделоты сожгли на белом огне в черном дыму козли­ные и собачьи кости, развеяли на все четыре стороны горя­чий пепел. Потом долго всматривались в облака, в деревья, слушали, припав ухом к земле, бормотание единственного в болотном городке ручья. Из облаков, как это часто быва­ет, если внимательно, не моргая и не отводя глаз, присмот­реться, проступило некое суровое и отчужденное лицо. Но пробежал по граве, по зеленым шапкам деревьев ветер, взлетел к облакам, зашумел там, захлопал теплыми крыль­ями - и неземной, всюду узнаваемый лик того, кто вершит наши судьбы, смягчился, посветлел.

- Боги за тебя, кунигас Миндовг, - торжественно объя­вили вайделоты.

- Живущий не без дома, мертвый не без могилы, - глу­бокомысленно заключил самый старый и самый мудрый среди них. - Долго еще будешь ты жить и воевать, кунигас.

Потом они дали Миндовгу испить из обугленного козли­ного рога какого-то зелья, отведав которого, человек не ощущает боли ни плотью, ни душой. Кунигас выпил не­сколько глотков и крепко, спокойно заснул. Святую правду вещал мудрец Гераклит: "Одно и то же у нас живое и мерт­вое, и путь вверх и вниз один и тот же". И еще он говорил нечто такое, что следует запомнить всем: "Людям не стало бы лучше, если б сбылись все их желания".

Наступила ночь. Спал Миндовг. Спала осенняя желтоли­стая пуща. Спал священный лес - каждой своею веточкой, каждым желудем.

А в Руте в это самое время было шумно и весело. Куни­гас Давспрунк с сыновьями Товтивилом и Эдивидом щедро угощал новогородокского княжича Далибора, который привел свою дружину из болотного городка и, отрекшись от Миндовга, признал тем самым верховную власть Давспрунка над всею Литвой. Как было это не отпраздновать!

Давспрунк, старший брат Миндовга, с такими же черно­-зелеными, как лесное озеро, глазами, выказывал свою ра­дость осторожно. Больше кричали и бушевали в застолье его сыновья. Давспрунк же скромно сидел рядом с Далибором в простой белой рубахе. На ногах у него были обычные крестьянские клумпы. И никакого тебе золота или серебра.

Товтивил и Эдивид с молодой горячностью хвастались своею ловкостью и отвагой.

- Мы так быстро очутились в Руте, что Миндовг и каш­лянуть не успел, - говорил, наливая себе и гостю очеред­ную чарку вина, плечистый, с ярко-синими глазами и беле­сыми бровями Эдивид.

- Хвали день вечером, женщину после смерти, меч после битвы, а невесту назавтра после свадьбы, - посмеиваясь в рыжеватую бороду, тихо обронил Давспрунк. И, немного выждав, спросил: - Знаете, дети, кем это сказано?

- Тобой, - держа в руке золотую чашу, повел ею в сторо­ну кунигаса-отца Товтивил.

- Это сказал мудрец Ишминтас. Тот, что научил нас стрелять из лука и сеять хлеб, - снова улыбнулся Давс­прунк. И тут же встал, просветлевшим взглядом обвел всех сидящих, провозгласил: - Выпьем за Новогородок и Литву!

- За Новогородок и Литву! - в один голос поддержало застолье.

Далибор был весел, раздавал направо и налево улыбки, не отказывался от чарки, чувствуя, что голова остается яс­ной. Напротив него сидели Хвал и Костка. Лях с присущим ему азартом налегал на литовские яства, и воевода уже дважды наступил ему под столом на ногу.

- А у нас же гостят сродственники, - вспомнил вдруг Эдивид. - Комарье мы болотное, коль забыли об этом.

Давспрунк хлопнул в ладоши и приказал слуге:

- Пусть приведут сюда Войшелка. И княжна Ромуне пусть пожалует.

У Далибора невольно вздрогнули веки. Но никто в весе­лом и хмельном застолье этого не заметил, да и не хотел: ничего замечать. Был мед, было вино, было дымящееся мя­со и была песня. Всего в избытке. Женщинам уже не терпе­лось одарить лаской отважных муженьков, едва те выйдут из-за стола, А что еще нужно человеку, особенно если впе­реди мрак тревожных дней, если не знаешь и не можешь знать, на каком шагу и на каком вдохе вопьется в твою плоть смертоносный металл?

Далибор почему-то вспомнил, как шли через холодное уже болото, как оскальзывались и словно повисали над бездной ноги: даже пот на лбу выступал и подкатывала тошнота, пока найдешь, нащупаешь под водою спаситель­ную стлань. В какой-то момент из чахлого кустарника до­летел громкий хруст - все увидели старого лося. Он тоже пробирался на сушу. Особенно опасные зыбучие места проползал на животе, далеко выбрасывая перед собою пе­редние ноги.

- Чуть ляжет зима, схватится льдом болото, мы перейдем его и голыми руками возьмем Миндовга, - сказал Эдивид.

В это время дверь отворилась и в покой втолкнули Вой­шелка. Руки у него были связаны. Над левым глазом трёхрогой звездой густел синяк. Сквозь разорванный рукав ру­бахи светилось тело. Сын Миндовга с презрением оглядел присутствующих. Ему и в голову не пришло уставиться взглядом в пол, как обычно делают пленные, особенно зная, что их привели не для того, чтобы погладить по го­ловке и попотчевать чем-нибудь вкусным. Попотчевать, из­вестно, могут, швырнув, как собаке, обглоданные кости со стола.

- Ну, что скажешь, кунигас? - приняв напыщенную - руки в боки - позу, с издевкой спросил Эдивид. - Вас же там, на болоте, было уже два кунигаса: твой папаша и ты.

Эдивид, а вслед за ним и Товтивил захохотали. Давс­прунк молчал, сверля племянника вопрошающим взглядом. Казалось, он испытывает некоторую неловкость.

- Развяжите меня, - не попросил, а потребовал Войшелк.

- А вы с отцом Рушковичей развязывали, когда резали их, как свиней? - вскочив из-за стола, подбежал к Войшелку Эдивид. Он, Эдивид, был широк в плечах, но сухопар. "Похотливый петух всегда в чреслах сух", - говорили о нем, имея в виду неумеренное пристрастие княжича к слабому полу.

Войшелк высокомерно молчал. Тут подал голос и Товти­вил:

- Дошло до нас, что ты заодно с твоей маменькой, твер­ской княжною, к Христу душой обратился, а о Пяркунасе забыл. Говорят, молитвы день и ночь бубнишь-нашептываешь. Как бы и нам их послушать?

Товтивил, дурачась, скривил в усмешке большой рот, приложил к уху ладонь. И вдруг Войшелк, побелев лицом, тихо, но очень внятно заговорил:

- Обрати ухо Твое ко мне, Христа Бога моего Мать, от вершин многия славы Твоея, Благословенная, и услышь стенание конечне, и руку ми подаждь.

Далибор вздрогнул: рутский княжич творил молитву за упокой души.

- Не отврати от мене многия щедроты Твоя, не затвори утробу Твою человеколюбивую, но предстань ми ныне и в час судный помяни мя.

И христиане, и язычники притихли, словно онемели: та­кие слова произносятся единожды в жизни.

- Развяжите его, - нарушил тишину Давспрунк.

И тут вошла Ромуне. Увидев брата, просияла от радости, бросилась к нему, обняла:

- Братик ты мой! Соколик!

Войшелк метнулся ей навстречу:

- Сестричка! Кукушечка!

К этим горячим словам, вырвавшимся у них одновре­менно, остался бы глух разве что камень. Человеческое сердце, каким ни будь его обладатель, где-то в самой своей живой глубине всегда, пусть даже неосознанно, отзывается на боль, заключенную в них. И уж подавно тут не могло не встрепенуться литовское сердце, потому что испокон веков в литовских песнях-дайнах девушка именуется кукушкой, а юноша - соколом или ястребом.

Выхваченные злою рукой из теплого родительского гнезда, стоя в окружении врагов, они, брат и сестра, крепко обнялись да так на какой-то миг и застыли - явор и калина, дубок и березка. Что бушевало у них в душах? Что проно­силось у них в памяти? Невозвратные дни детства, синие летние реки, белые пушистые облака, нестрашные дожди и безобидно-золотые молнии - весь тот громадный зеленый, солнечный мир, в котором когда-то жили они, доверчивые маленькие люди, вместе бегавшие по росе, по цветам, бе­гавшие босиком, голышом: чего стыдиться, если вы дети, если вы брат и сестра?

Вдруг Ромуне увидела за столом Далибора и, кажется, готова была упасть. В темно-зеленых глазах пробежали, сменяясь, удивление, недоумение, потом отчаянье и, нако­нец, горькая обида. А может, ледок, застекливший ее глаза, был уже знаком ненависти?

- Вот и увиделись, - с какой-то даже нежностью сказал Давспрунк. - Садись, Ромуне. Садись и ты, Войшелк.

Но те не сдвинулись с места. Давспрунк растерянно по­смотрел на своих сыновей.

- Не так с ними надо разговаривать, - процедил сквозь зубы Эдивид. - Они наши пленники. А где это видано, что­бы пленник сидел с хозяином за одним столом? - Он по­вернулся к Ромуне. - Вчера мы послали твоему отцу пись­мо. С голубем. Осталось два дня. Если он проглотит язык и не даст никакого ответа, этого, - показал глазами на Вой­шелка, - зарежем, как по его, Миндовга, милости зарезали Рушковичей. А тебя... - Эдивид на миг умолк, холодно ус­мехнулся. - У нас немало молодых неженатых конюхов.

При этих словах кунигас Давспрунк виновато и чуть ли не испуганно вздрогнул, сгорбился, втянул голову в плечи и стал похож на свернувшегося в клубок ежа. Товтивил в знак согласия с младшим братом тряс короткой черной бо­родой. Далибор и воевода Хвал молчали. Костка же вдруг налился кровью, поднялся над столом и заговорил:

- У нас в Польше - а я, да будет вам известно, лях - млодых и пригожих девчат не обижают и в обиду не дают. А цурка кунигаса Миндовга, - он низко поклонился Ромуне - така ест: млода и пригожа. Это во-первых. А во-вторых, можно воевать кунигасу против кунигаса, у нас тоже князья воюют, но нельзя воевать против безоружных, тем более девушек и женщин.

Высказав все это и еще раз поклонившись Ромуне, лях с достоинством сел. Эдивид с изумлением, растеряв вдруг всю свою решимость, смотрел на него. Все в нем так и кри­чало, так и норовило вырваться вопросом: что за диковин­ная птаха залетела за наш стол? Однако он промолчал.

Ромуне с Войшелком вывели, и снова полилось вино.

- Не даст ответа Миндовг, я его знаю, - безнадежно вздохнул Давспрунк.

- Ждем еще два дня, - подбадривая себя, поднял чашу Эдивид.

- Я его знаю, - повторил Давспрунк. - Замухрышка замухрышкой был, когда мы, мальцами еще, без штанов в ба­ню бегали, но упрямец, каких свет не видел. Однажды набрал целый подол грибов и, чтобы знали, что все это он один, чтобы никому из нас, братьев, ни толики от его славы не перепало, съел их сырыми, пока шел из лесу домой. Чуть не помер, бедолага.

- Пусть бы он тогда и окочурился! - подосадовал Эди­вид.

Давспрунк, словно не расслышав сказанного, продолжал:

- Смалу вобрал в голову, что его не родили, как рожают всех и всякого, а нашли в бору на высоком дубе в орлином гнезде. Помню, семь седмиц втайне от матери ногти на ру­ках и на ногах отращивал, чтоб были как когти у орла.

Он снова вздохнул, и стало понятно, что крепко пережи­вает кунигас, что он, видно, давно проклял тот час, когда дерзнул поднять десницу на своего воинственного брата. Одна мать их родила, но не одинаковые дала им сердца. У Давспрунка сердце мягкое, открытое жалости, и если б не сыновья, особенно младший, Эдивид, он давно бы поми­рился с Миндовгом, выпив чашу согласия, давно признал бы его верховенство.

- Сколько зла причинил нам этот лысомордый, - намекая на скудноватую бороду Миндовга, напомнил Эдивид.

Недоброжелатели шептались по закоулкам, что Эдивидова нелюбовь к дядьке объясняется очень просто: однаж­ды, когда Эдивид был еще зеленым мальчонкой с пузырями под носом, этот самый дядька собственноручно стащил с него штанишки и безжалостно отхлестал крапивой-жгучкой. За что наказал дядька племянника, чем тот его прогневал, в круговерти дней забылось, а вот оскорбитель­ную крапиву все помнят. "У него и сейчас заднее место свербит, рука у Миндовга тяжелая", - говорили про Эдивида, злорадно посмеиваясь, все те же недоброжелатели.

- Скажи нам свое слово, княжич, - попросил вдруг, об­ращаясь к Далибору, Товтивил. В последнее время старший сын Давспрунка стал все чаще задумываться, не так рьяно, как прежде, поддерживал Эдивида, когда тот, верный за­старелой привычке, прилюдно поносил Миндовга.

- Скажу, - встал с места Далибор. - Мы с вами побрати­мы, в одной воде купанные, одной пущей баюканные. Если недругам и случалось вложить меч раздора в наши руки, то это забудется. Но никогда ни мы, ни наши потомки не за­будем битв за наш и ваш край, битв, в которых мы стояли вместе. Наша кровь, пролитая там, красно-маковым цветом прорастет. В суровый век дано было нам родиться. С Ва­ряжского моря идут латиняне, ливонские и тевтонские ры­цари. Вольный прусс, брат жемайтийца, ятвяга и литвина, уже стал их рабом...

С затаенным дыханием и чуть ли не изумлением слуша­ли все взволнованные слова новогородокского княжича. С изумлением оттого, что говорил не отмеченный морщина­ми и не убеленный сединою достославный муж, а совсем еще юноша.

- С полудня, - продолжал княжич, - горьким дымом тя­нет. Горит Волынь, свищет над нею татарский аркан. Так неужто мы будем сидеть сложа руки и ждать, как лесной гриб, пока кто-то придет и срежет его под корень. Силу с силой надо нам слить, меч с мечом породнить. С этим пришли мы к вам в Литву из Новогородка. У нас в Новогородке говорят: лучше прожить день человеком, чем год - рабом.

Далибор сел. Давспрунк, а за ним - механически - и Эдивид расцеловали его. Медлительный Товтивил не сразу сообразил, как себя вести, промешкал, но было видно, что и до его сердца дошло пламенное слово. Костка и Хвал влюбленно смотрели на своего княжича.

Но это настроение длилось недолго. Эдивид быстро спо­хватился: очень уж сладко поет новгородокский соловейка. А еще не далее чем вчера целовался, поди, с Миндовгом. Давспрунк вспомнил, что ест и пьет в сожженной братовой Руте и что брат до конца дней своих не простит этого. Тов­тивил сидел с кислой миной: он никогда не любил людей, за которыми признавал превосходство над собою. Далибо­ра вдруг охватила жуткая усталость, он прикрыл глаза ла­донью. В упор смотрел на него воевода Хвал. Далибор по­чувствовал этот взгляд: он жег острым угольком, напоми­нал, что его, княжича, и всю дружину ждет предстоящей ночью весьма опасное дело.

- Надо ложиться спать, - решительно поднялся из-за стола Давспрунк. - Пей, ешь, целуй женщину, стой на го­лове, а спать все равно надо.

Далибора ждала постель из медвежьих шкур в Миндовговом нумасе. Тут еще висела люлька маленького Руклюса: второпях не успели, не смогли захватить ее с собой. Те же, кто сегодня правил бал в городе, еще, видно, не додума­лись, что с нею делать. Так и висела она на серебряном крюке, легонько покачиваясь. Далибор лежал, подложив руки под голову, и все почему-то ждал: вот сейчас в ночной тишине прозвучат решительные, уверенные шаги, войдет Миндовг и, строго прищурившись, спросит: "Кто трогал колыбельку моего сына?" Но тихо было в Руте. В пору бы­ло сказать: мертвая тишина. Между тем Далибор не знал и не мог знать, что этому городу, Миндовгову гнезду, оста­лось жить всего солнцеворотов десять-пятнадцать, а потом его навсегда покинут люди, он попадет во власть сыпучих песков, зарастет хвощом и лебедой, покроется лесом. Толь­ко грибы будут кучно сидеть там, где сиживали в засаде грозные вои.

Княжич словно плыл в густой тишине, хотя и не двигал ни единым пальцем. Черная бездна ночи смотрела на него через узкое окно нумаса. Гнела какая-то тревога, какой-то страх бередил душу. Чтобы прогнать это наваждение, он вспоминал Ромуне, ее темно-зеленые глаза. И впрямь при­ходило облегчение. "Почему я все время думаю о Ромуне?" - вопросил себя он и тихонько рассмеялся, ибо в самом по­таенном уголке своей души нашел ответ.

Как она посмотрела на него сегодня! Гневно и растерян­но вспыхнули глаза, словно увидела что-то ужасное, омер­зительное, что-то такое, на чем людям, живым людям ни на миг нельзя останавливать взгляд. Далибору было знакомо это чувство. Однажды, когда он был еще настолько зелен, что трава на склоне новогородокского вала доставала ему до подбородка, дворовый холоп Анисим подозвал его и предложил: "Хочешь, княжич, я покажу тебе дырочку, от­куда ночью домовичок вылазит?" - "Хочу, - радостно от­ветил Далибор. - А он страшный?" "Нет. Он похож на белого котенка, что всегда вьется подле кухарки Маланьи, когда та горшки в печь ставит". Котенка Далибор знал - маленький, пушистый, с хвостиком-завитушкой. Они по­шли в терем, и в одной из каморок-боковушек Анисим, отодвинув от стены старый стол, показал дырку в дубовом полу: "Вот она. Если хочешь увидеть домовичка, сядь и си­ди возле нее тихонько, не шевелись. Наберись терпения". Долго стерег домовичка Далибор, уже и веки начали сли­паться. А когда, перед тем как уйти, захотел последний раз глянуть в таинственнуюю дырочку и склонился до самого пола, это и произошло: лицом к лицу, глаза в глаза, нос в нос столкнулись они с огромной старой крысищей. Какой-то миг оторопело смотрели друг на дружку: маленький Да­либор и седая красноглазая крыса. Тот ужас в смеси с гад­ливостью запомнился на всю жизнь.

"Так и она на меня сегодня глянула" - терзался княжич, чувствуя, как колотится его сердце, норовя вырваться из груди.

Встал. Наткнувшись в темноте на люльку Руклюса, по­дошел к окну. Мертвая ночь камнем лежала на всей округе. И ни звука - княжич как бы растворился в этой тревожной липкой тишине.

В самый раз было заснуть после хлопотного, трудного дня. Днем голова человека, его мозг взбаламучены, как во­да под ветром. Ночью они обретают покой, и, как яркие, с переливами камешки на дне спокойной реки, человеку видятся сны. Но Далибор не мог заснуть. Стоял чуть в сторо­не от темного окна. Ждал.

И вот послышалось тихое-тихое царапанье в дверь. Та­кой звук может издавать разве что мягкокрылый ночной мотылек или ветер, запутавшийся в густой траве. Но Дали­бор, с облегчением вздохнув, нащупав у пояса рукоять ме­ча, бесшумно прокрался к двери, припал к ней ухом, при­слушался.

- Кто? - тихонько спросил наконец.

- Я, Вель, - прошелестело снаружи.

Далибор, почти не дыша, снял тяжелый дубовый запор, вышел из нумаса, двинулся за своим дружинником. Было еще темно, однако чувствовалось приближение утра: на са­мом горизонте разливалась легкая розовость.

У сожженных городских ворот княжича уже ждала без­молвная дружина. Копыта у лошадей были обернуты пла­стами мха и полотняными лентами.

- Войшелк здесь? - негромко спросил Далибор.

- Здесь, - был ответ из темноты.

Чувствуя, как пересыхает в горле, он спросил еще тише:

- А княжна Ромуне?

- И княжна здесь.

Вель подвел княжичу коня. Далибор в порыве нахлы­нувшей легкости тут же очутился в седле. Конь, узнав хо­зяина, по которому успел соскучиться, хотел было заржать, но Далибор одной рукой натянул поводья, а второй ласково и в то же время требовательно зажал ему храп. Горячий воздух из трепетных конских ноздрей обдал ладонь.

Четверых воев-дозорных, охранявших ворота, связали, заткнули им рты и одной длинной просмоленной веревкой примотали к опаленному давешним пожаром священному дубу. Все это проделывали в полном молчании. Осторожно ступили в зябкий утренний туман кони. И все же, как ни старались, без шума не обошлось. Далиборов конь разбу­дил, сорвал с гнезда здоровенного глухаря. Тот с гулким хлопаньем крыльев пронесся устрашающей тенью низко над землей. Кони в испуге захрапели.

- Пошли! Пошли! - прокричал воевода Хвал, и все бег­лецы как один дали коням шпоры, дали волю их быстрым ногам. Тут уже было не до осторожности. Казалось, топот копыт, голоса дружинников летят под самые облака, что чистым перламутром занялись над темной землей. Одна мысль была у всех и каждого - только бы отъехать по­дальше от Руты, только бы не села на хвост погоня.

Путь держали в сторону Новогородка. Туго приходилось коням, но их не жалели. Потом, когда можно будет пре­рвать этот безумный бег, когда расправит светлые крылья новый день, на своих родных лугах получишь роздых, вер­ный друг и спаситель.

Вынеслись на поросший лесом холм. Всё внизу, как мо­локом, было залито туманом, дали же открылись для глаза.

- Погоня! - оглянувшись, выкрикнул Вель.

Далибор выхватил из ножен меч. Лезвие было в чистой утренней росе. "Как там Ромуне? - пришло вдруг беспо­койство. - Только бы не отстала". Он еще не видел в эту ночь юную княжну и ее брата. Не отыскал их глазами и сейчас. Зато в какой-нибудь версте различил конную лаву преследователей. Они кричали, размахивали мечами, чадя­щими факелами.

- Не догонят. Кони у них недомерки, - уверенно сказал Вель.

Какое-то время спустя большая часть догонявших оста­новилась. Стали разворачивать коней. Лишь человек три­дцать с возросшей яростью продолжали погоню. Это был разгоряченный Эдивид с его личной охраной. Эдивид по­клялся, что умрет, но вернет обратно Ромуне. Он вне себя нахлестывал коня и кричал:

- Войшелк! Трусливый отпрыск Миндовга! Стой! Хочу, чтоб ты отведал, как сладок мой меч!

Далибор не переставал высматривать среди своих Вой­шелка с Ромуне и пока что не находил. Нелегко было на полном скаку в частом кустарнике разглядеть человеческое лицо. Мокрые ветки секли, хлестали по лицу, и он, как все, мчался с зажмуренными глазами, чтобы не воротиться в Новогородок кривым или слепым.

Наконец вырвались на травянистую луговину, сплошь усеянную скользкими от росы мелкими камнями. Копыта защелкали по этим камням. И тут один из коней, подломив ногу, грудью поехал по траве. Светловолосый сухощавый наездник кубарем скатился с него.

- Ромуне! - вскричал Далибор.

Он догадался, учуял сердцем, что именно с нею стряс­лась беда. Придержал, развернул своего коня, помчался к ней. И увидел Войшелка. Рутский княжич уже спрыгнул на землю, держал сестру на руках. Глаза у нее были закрыты. Но вот она через силу разлепила их, увидела брата с Далибором и виновато усмехнулась.

- Где мой конь? - спросила.

Конь ее лежал неподалеку. На знакомый голос жалобно заржал, сделал попытку подняться, но не смог.

На глаза у Ромуне навернулись слезы. Но она, устыдив­шись Далибора, смахнула их кулачком.

Погоня тем временем приближалась. Уже было видно красное от гнева и пота лицо Эдивида. Новогородокские дружинники, промчавшись с полсотни сажен, заметили, что Далибор и Войшелк с Ромуне отстали, стали осаживать ко­ней.

- Войшелк! - по-турьи круша на своем пути кусты, кри­чал Эдивид. - Отведай моего сладкого меча!

Лицо у Войшелка передернулось, потемнело. Он был не из тех, кто пропускает оскорбления мимо ушей. В мгнове­ние ока вскочил в седло, оставив Ромуне на попечение Да­либора.

- А мой меч горек, поэтому обойдусь секирой, - прокри­чал он. - Кто меня ищет? Я - Миндовгович! Кто хочет уви­деть, какого цвета у меня кровь?

Они сошлись, столкнулись грудь в грудь на сыпучем рыжем песке, поросшем жестким сивцом. Эдивид бросил своего коня навстречу противнику, со свистом рассек воз­дух широким мечом. Войшелк встретил его ударом секиры и с потягом чуть не выдернул, не выбил из руки меч.

Загрузка...