Миндовг с Войшелком, сосредоточенные, молчаливые, уже дожидались новогородокского княжича: было договорено, что они начнут день с осмотра города и крепости. Холоп Найден слил Далибору из серебряного рукомойника, поднес белый льняной рушник, и, даже не позавтракав, не взяв ничего на зуб, тот пошел смотреть, как литвины укрепляют стены своей Руты. Чтобы обезопасить себя от наездов-налетов Товтивила с Эдивидом, Миндовг приказал нарастить их, стены, в высоту и кое-где добавить толщины. Сотни койминцев под присмотром дружинников кунигаса катили с лугов и полей многопудовые валуны, валили деревья, рыли песок и глину. Работали почти без роздыха. Лишь когда полуденный зной станет невыносимым, их ненадолго отпустят в тенек, дадут по ломтю хлеба с пластинкой мяса и по кружке холодной воды.
Завидев кунигаса, койминцы сорвали с голов войлочные шапки и соломенные шляпы. Спины их были мокры от пота. Миндовг придирчиво осмотрел своих подданных, бросил:
- Без души работаете. - Обернулся к дружинникам, приказал: - Как пошабашите, отпустите каждому по десять горячих. Ленивые рабы мне не нужны. Шкуру спущу со всех, а Рута будет у меня стоять неприступной скалою.
Набычив голову, быстро зашагал вдоль стены. Койминцы робели даже глянуть ему вслед.
С этого началась жизнь Далибора в Руте. Памятуя отцовский наказ, он ко всему присматривался, все выведывал и выспрашивал. Едва солнце продерет глаза, шел к Войшелку, с которым успел сдружиться, и вместе с литовским княжичем они рыскали верхом по всей округе, удаляясь от Руты верст на двадцать-тридцать. Бывали в общинах вольных земледельцев, называвших себя полянами. Поляне не таились друг от друга, жили открыто. Луга и лес у них были общими, а что до пахотной земли, то она делилась между семьями. Еще на памяти дедов у одной из общин, в которую наведывались княжичи, был свой замок-укрытие с высоким земляным валом. Довмонт со своими нальшанцами сжег ворота, срыл вал. Когда же нальшанцам довелось убираться восвояси, община хотела было восстановить свое разрушенное укрепление, да Миндовг воспротивился, сказал: “Я - ваш замок! За моею спиной будете, как за стеной”. С тех пор платит община, как и другие ей подобные, дань рутскому кунигасу. Каждую осень Миндовг с дружиной пускается в полюдье, по-здешнему - наседис. Община обязана кормить кунигаса и его слуг, для чего поляне собирают по своим дворам складчину-мезляву. Если возникают какие-нибудь недоразумения между соседними общинами, все идут к Миндовгу и тот вершит суд. Внутри же общины право судить принадлежит местному боярину, всецело подвластному кунигасу. Никому не отдает Миндовг ни малейшей толики власти, ибо две лисы в одной норе не живут. Каждого (будь это даже родной сын), кто осмелился бы поднять руку на его достояние и властные права, он готов был стереть с лица земли. И стирал. Однако наступили и для его Руты трудные времена. Все чаще и чаще над ним стали заносить (да только ли заносить!) дубину. Великая смута пошла по Литве. Жгли веси, обращали в руины засеки-схроны, не разбирали, где стар, где млад, - всякого на кол сажали. Когда-то Миндовг совершал набеги на Менск и Слуцек, брал богатый полон в землях русинов. В ту пору повсюду говорили: “Русский раздрай - Литве сущий рай”. Но как возвращается в море из-под неба вода, возвратились кровавые распри на зеленые нивы литовские. В такое лихое время благодать была птицам да червям неприметным, человеку же с его тонкой кожей приходилось ох как туго. Когда ветер дул в сторону Руты, Товтивил с Эдивидом поджигали леса, и черный дым огромными, изрыгающими из себя жар тучами затягивал небо: невмоготу было дышать. Женщины, когда наступал их час, рожали мертвых младенцев. “Забудешь, откуда солнце всходит”, - через послов сулили недруги Миндовгу. Рутский кунигас рубил послам головы, а сам, сжав зубы, муштровал дружину и койминцев, укреплял свой город. А при случае наносил в ответ жестокие, сокрушительные удары.
Летели дни. Чуть не каждый вечер Миндовг щедро потчевал новогородокских гостей-соглядатаев, не жалел припасов, которых, сказать по совести, отнюдь не прибывало: все обозы, что шли в Руту, перехватывали Товтивил с Эдивидом.
Дважды Далибор тайно посылал в Новогородок дружинника Веля, докладывал князю Изяславу о литовских делах. Войне, на первый взгляд, не виделось конца. И все - Далибор, а вслед за ним и князь Изяслав, - твердо верили, что Миндовг возьмет верх. Как вой и стратег он на две головы был выше своих врагов. Кроме того, рутского кунигаса поддерживал сам Криве-Кривейта. Первый из слуг Пяркунаса, он искал человека, который смог бы защитить священный огонь-знич от крыжаков. Не знали покоя вайделоты, гадали по звездам, по крови жертвенных животных, поймали и сожгли рыжеволосого немца, ибо знали: очень по вкусу зничу эта редкая масть - в цвет искр и горячих угольев. Гадания все с большей очевидностью указывали на Миндовга: его хотел видеть Пяркунас верховным властителем своего народа. Не всем кунигасам это нравилось. Выконт в Жемайтии, в своем городе Цверимете, хвастал, что придет в Руту, обрежет Миндовгу бороду и тому ничего не останется, как пасти гусей. Его будущий преемник Тройната, как передавали верные вижи, тоже в ярости топал ногами, если кто-нибудь осмеливался сказать доброе слово о Миндовге.
“Нелегко тебе”, - думал Далибор, наблюдая за Миндовгом. Сложным было отношение новогородокского княжича к рутскому кунигасу. Восхищался, уважал безмерно за отчаянную смелость и неудержимость, за железную решимость и волю. Видел, как все в окружении кунигаса боятся его. Это был почти животный страх. О таком страхе хорошо писали иудейские мудрецы: “Приближаясь к властелину, падай на лик свой”. Все больше убеждаясь, что Миндовг не может быть его отцом, Далибор тем не менее чувствовал некую зависимость от него. И не только свою зависимость, но и всей Новогородокской земли, Этот железный человек, подвернись ему случай, не преминет схватить за глотку Новогородок, и поди знай, кто выйдет победителем - Изяслав или Миндовг.
А между тем война длилась. Далибор с воеводой Хвалом уже несколько раз плечо в плечо с Миндовгом и Войшелком рубились в лютых сечах, отбрасывали от Руты врага. Многих перебили, разогнали по лесам. Миндовг был неутомим в разных хитрых придумках. Как-то раз, проведав, что в пуще за рекою Рутой скопилось много людей Товтивила, обложил, окружил их со всех сторон, а перед тем, как вступить в битву, выпустил из ульев голодных пчел: не зря несколько дней кряду затыкали в ульях летки. Разъяренные пчелы, целые тучи пчел, целые гудящие медно-серые полчища устремились на пришельцев. Тщетно Товтивил размахивал мечом, гнал своих в сечу. Сломя голову разбегалось кто куда его воинство. Многие сдались в плен. Когда же, окрыленные победой, Миндовговы дружины возвращались в город, небо послало им навстречу небольшенький обозик: десять-пятнадцать подвод, груженных солью, изделиями из железа, волошским (читай - италийским) вином, продирались, скрипели в лесной глухомани.
- Почему Руту стороной обходите? - грозно спросил Миндовг.
Купцы, а это были два брата со своим седобородым отцом, испуганно таращились на кунигаса.
- Говори! - схватил Миндовг за бороду старика. Тот бухнулся сухими коленками на жесткие сосновые корни, выпиравшие из земли, хлипнул подозрительно сизым носом:
- Руту? Не слыхали про такую.
- Про Руту не слыхали?! - Миндовг отшатнулся от старика, как от пришельца с того света. Он был уверен, что его город, его славную Руту, знают все и повсюду, как знают Рим и Бремен, а этот седой слизняк несет какую-то чушь. Кунигас топнул ногой: - Кто вы и куда идете?
- Мы из Жемайтии. Идем с товаром в Менскую землю, - часто моргая красными веками, ответил купец. И все прятал, отводил в сторону взгляд.
- Врет, - уверенно определил Войшелк. - К Товтивилу с Эдивидом идут. Заехать ему промеж глаз - как пить дать сменит песню.
Литовский княжич жилистой загорелой рукой внезапно рванул старика за ворот. Затрещала, расползлась по живому белая, в темным разводах пота рубаха, и все увидели на заросшей колючим волосом груди латинский крест.
- В Риге крещение принимал? - недобро щурясь, спросил Миндовг.
- В Риге, - упавшим голосом ответил купец. - Но я жемайтиец. И они, сыны мои, - показал рукой на своих молодых спутников, - тоже жемайтийцы, одного с вами роду-племени. Смилуйся над ними, великий кунигас.
- И сыны, знамо дело, латинскому богу молятся, - словно не слыша его, с угрозой выдохнул Миндовг. Обесцвеченные старостью глаза купца, донелься усталые и опустошенные, в густом переплетении красных жилок, уже вызывали у него брезгливость. Он ступил шаг к молодым купчикам: - Как вас звать?
Те молчали. За спиной у Миндовга осиновым листом шелестело прерывистое дыхание их отца.
- Немые, что ли? - выкрикнул Войшелк.
И тут старый купец снова грохнулся на колени, принялся объяснять:
- Не знают они по-нашему. В Риге с малых лет жили. При мне, при моем торговом деле. Там, в Риге, все по-немецки. Не доводилось родным словом обогреть душу. Отпусти нас, великий Миндовг.
Старик плакал, развозил по щекам слезы мягкими мертвенно-белыми руками. Сыновья, понурясь, молчали.
- Не понимают по-нашему? - дивился Миндовг. - Нашей кости люди и - не понимают? Чем же ты кормил их, пес шелудивый? - Он в гневе осмотрелся, увидел вблизи тропки куст лозы, с хрустом выломал длинную розгу, потряс ею у молодых купцов под носом: - Что это? Как называется? Не знаете? - Через плечо приказал Войшелку: - Выпрягайте лошадей из трех купцовых бричек, спускайте папаше и сынкам порты, вяжите всю троицу к оглоблям. Буду учить их языку, на котором наш народ с Пяркунасом говорит.
Дружинники с непоказным рвением, со смехом и шуточками принялись вершить княжью волю. А у купцов, особенно у молодых, холодело, поди, нутро со страху. Их заставили лечь поперек оглобель, крепко-накрепко примотали веревками руки и ноги, и Миндовг, стоя над снопом лозовых, березовых и осиновых розог, нарубленных мечами дружинников, торжественно произнес:
- Да узрит происходящее из далекой пущи наш первосвятитель Криве, столп нашей веры. - Он взял березовую розгу, спросил у молодых купцов: - Что это? Как называется?
Те молчали.
- Это береза, - сказал Миндовг и - дружинникам: - Одну горячую - отцу, по три - сыновьям.
То же повторилось с лозой и осиной. На белой коже у купцов проступили красные письмена.
- Хватит, - поднял руку Миндовг, - развяжите их и отпустите с миром. Пусть едут в Менск. Если же узнаю, что были у Давспрунка или у Товтивила с Эдивидом, повешу на засохшей груше.
Купцы, подобострастно кланяясь кунигасу, через силу потащили свои расписанные зады к подводам.
- Запомните, - сурово проговорил им вслед Миндовг, - тот, кто продаст свой язык и свою веру, будет спать на голом льду под снежным одеялом.
- А как в подобных случаях поступают у вас в Новогородке, княжич Глеб? - спросил Войшелк у Далибора.
- Да так же, - ухмыльнулся Далибор. - Предателям мы тоже не даем спуску. Предатели, отступники всюду на одно лицо, потому как из-под одного хвоста выпали.
Миндовгу с Войшелком очень пришлись по душе эти слова. Они переглянулись, рассмеялись, и Далибор почувствовал: их расположение к нему еще более возросло. Это, конечно же, порадовало новогородокского княжича, но он еще раньше, памятуя цель своего приезда и отцовские наказы, решил, что не станет ни перед кем во всю ширь раскрывать душу. Среди чужих людей лучше помалкивать, держать язык за зубами. Именно поэтому, когда день-другой спустя Войшелк пригласил Далибора совместно навестить его мать, княгиню Ганну-Пояту, тот не сразу дал согласие. Он слышал, что литовская княгиня, дочь тверского князя, и в Руте, пребывая среди язычников и даже приняв местное имя, осталась христианкой и что она, как, пожалуй, всякая женщина, любит красивые наряды, убранство жилья, вообще роскошь. Ее раздражает одно упоминание о нумасе, в котором - словно не для него выстроен шикарный терем! - днюет и ночует кунигас. В тереме все стены обтянуты ромейскими и волошскими тканями, все полки уставлены дорогой серебряной посудой. Но Миндовг равнодушен ко всему этому. “Кубок, который я всегда ношу с собой, - мои ладони”, - говорит он сотрапезникам, будучи в хорошем расположении духа, и выставляет напоказ обветренные в походах тяжелые руки. Ходят шепотки, будто рутский кунигас очень суров в обращении с женой, будто она плачет тайком и, не будь ей щитом благословенная православная вера, давно бы умерла, легла бы в здешнюю подзолистую землю по своей доброй воле. Да мало ли о чем шепчутся по закоулкам грязные злопыхатели! Вслух и при свидетелях они никогда ничего подобного не скажут: кому охота кормить своими отрезанными языками дворовых псов? Вообще же княгиня Ганна-Поята едва ли могла рассчитывать на жалость и снисхождение. Во-первых, не местная, привезена из Твери, во-вторых, баба есть баба - облик человечий, а ум овечий. Кому же и поплакать, как не бабе, такова уж ее судьба. Хочет она любви, хочет ласки, да очень трудно ей все это дается, очень редко выпадает. Мало любви отпущено ей, ибо брат любит сестру богатую, муж - жену здоровую, дети - мать молодую. Пока та еще может не только взять, но и дать. Если же ты не богата, не здорова и не молода, то и не взыщи, пеняй на самое себя.
Поразмыслив (а как посмотрит на это грозный и непредсказуемый Миндовг?), Далибор все же принял приглашение Войшелка - пошел к княгине. Прислуга проводила его через весь терем в маленькую затемненную молельню. В киоте, возвышавшемся в красном углу за малинового свечения лампадой, он увидел множество икон и иконок в золотых и серебряных окладах. На стене висел триединый образ: посередине - Иисус Христос, по сторонам Богородица с Иоанном Предтечей.
У княгини было болезненно-бледное лицо. Густые темно-русые волосы она прятала под повойником, ибо негоже замужней женщине “светить волосами”. Белый в красную полоску повойник стекал вниз по плечам. На Ганне-Пояте поверх длинного расшитого платья-рубашки была еще одна одёжина, покороче, под золотым поясом, с широкими рукавами. На ногах - украшенные жемчугом изящные сапожки. Княгиня сидела на небольшом орехового дерева диванчике. Рядом стоял Войшелк.
Далибор с низким поклоном сказал:
- Мир тебе и твоему дому, достославная княгиня. Шлет тебе привет Новогородокская земля и сам Новогородок - брат вашей гостеприимной Руты. Много наслышаны мы о твоей щедрости, о твоем чистом сердце и голубиной душе. Прими вот эту золотую гривну, исполненную нашими мастерами.
Он еще раз поклонился, на сложенной белой скатерти протянул Ганне-Пояте массивную - для ношения на шее - гривну, которая, казалось, сама излучала свет. Щеки у княгини зарделись.
- Прими, Василь, - сказала она сыну. Войшелк взял драгоценную вещицу со скатерти, бережно держал ее в потемневших от летнего солнца руках. Только сейчас Далибор заметил, какие у него узкие ладони.
Княгиня пригласила Далибора сесть, и он опустился на низенький мягкий пуф. Она пристально и строго рассматривала юного гостя. Тот в свою очередь изучал ее. Усталое лицо с яркими синими глазами, казалось, было подсвечено изнутри. Предмет отчаянья всех женщин - морщины - тоненькими острыми лучиками сбегались к уголкам глаз. Как ни разглаживают их челядинки ножами из слоновой кости - все тщетно. Время берет свое.
С тех пор, как Ганна стала Поятой и женой кунигаса Миндовга, она жила словно на острове. Ни разу не отпустил ее кунигас съездить в Тверь, навестить родных и подружек. Она прозябала в суровой лесной столице, где неугасимо горят костры в честь Пяркунаса, где нашептывают что-то невразумительное длинноволосые вайделоты, где у всех на устах одно: война, война... Христианка, брошенная в шумное языческое море, она отходила душой только в своей молельне. Сразу после брачного обряда свекровь, молчаливая мать Миндовга, дала невестке спутанный клубок шерстяных ниток: та до рассвета должна была распутать их и перемотать. Ганна-Поята справилась тогда с нелегкой задачей, но и по сей день не избавилась от чувства, что все в ее жизни запутано, скомкано, что до конца дней она обречена нести свой тяжкий крест. Она искренне молилась за Миндовга и его соратников. Да, они были язычниками. А что язычники? Просто дети на этой грешной земле. И все равно, если они не обратят свои души к Христу, их ждут скудельницы - общие могилы, где грешников пожирает огонь. Единственным ее утешением оставался старший сын, любимый Войшелк, или Василь, как называла его она. У сына было два имени, но одна душа, и мать очень хотела, чтобы эта душа приняла ее, православную веру. Нелегко было залучить Войшелка в молельню: то поход, то Товтивил с Эдивидом норовят высадить тараном рутские ворота, то отец, кунигас Миндовг, держит сына при себе. Но когда он приходил - высокий, статный, черноволосый - Ганна-Поята вся вспыхивала от радости и ее бледные щеки заливал румянец умиления. Не зря говорят: “Мужчина краснеет, как рак, женщина краснеет, как мак”. Она усаживала сына рядом с собою, брала его руки в свои и принималась рассказывать про Тверь, про весеннюю Волгу, про величественные церкви над речной кручей. И еще про Афон - Священную гору, давшую приют двум десяткам православных монастырей. Это настоящая страна монахов, - говорила она. Когда-то туда и ногою не смело ступить ни одно существо женского пола. Только для пчел делалось исключение, чтобы не пропадали втуне дары Божьи - нектар и воск. Хвала византийскому императору Алексею Комнину: он открыл женщинам путь на Афон. “Я пошла бы туда, полетела, поползла”, - страстно шептала княгиня и испытующе смотрела на Войшелка. Сын молчал. Но его светлые глаза темнели, в их глубине загорался острый огонек. “Ступай. Пусть тебе снятся хорошие сны”, - отпускала Войшелка Ганна-Поята. В другой же раз она как бы между прочим заводила речь о литовских богах, которым несть числа. Подсмеивалась над верховным богом Дивериксом, над богом-кузнецом Кальвялисом, якобы выковавшим солнце, над хранителем леса и покровителем охотников Медейносом и над заячьим богом... “Подумать только: в Литве даже у зайцев есть свой бог! - пожимала она плечами и уже строго добавляла: - Христос - властелин всего сущего”.
Перед такой вот женщиной сидел новогородокский княжич Далибор и ломал голову, с чего бы начать беседу. Он был не из говорунов, тем более среди малознакомых людей. Выручила княгиня.
- У вас в Новогородке, я слышала, есть очень богатый храм, - молвила она и перевела взгляд на Войшелка.
- Храм мучеников Бориса и Глеба, - поспешил с ответом Далибор.
- Меня жизнь по рукам и по ногам связала, - горько вздохнула Ганна-Поята. - Сижу пень-пнем на одном месте. А так бы хотелось съездить в Новогородок на богомолье.
Далибор собрался было что-то сказать, да не успел: со двора послышались крики, хохот, режущее ухо лошадиное ржание.
- Что там такое, Василь? - забеспокоилась княгиня.
Войшелк вышел из молельни, и какое-то время Далибор с Ганной-Поятой сидели в молчании. Влетела невзрачная, как моль, мошка, метнулась на пламя свечи и с легким треском сгорела - повеяло паленым. Литовский княжич воротился с хмурым лицом. Мать вопросительно посмотрела на него.
- Дружинники связали трех коней хвостами и потешаются, - объяснил Войшелк. И добавил: - Я их отчитал: кончайте дурью маяться.
- А отца не видел? - поморщилась Ганна-Поята.
- Он тоже там был, смеялся, - неохотно ответил Войшелк.
В это время послышались гулкие, уверенные шаги, и в молельню вошел Миндовг. Княгиня и Далибор встали. Кунигас поцеловал жену в щеку, похлопал сына по плечу, озорно подмигнул Далибору. По всему, он был в настроении.
- Солнце на дворе, а вы от свечей греетесь, - заговорил оживленно. - Всё бы своему Христу кланялись. А что как спину в кочергу скрючит? - Поймав осуждающий взгляд Ганны-Пояты, замахал руками: молчу, дескать, молчу. Сел на пуф и, не пряча улыбки, признался: - А мне сегодня во сне видение было: отец покойный кунигас Рингольт приснился.
При этих его словах все затаили дыхание.
- Будто бы пришел я навестить его на том свете. Поужинали, как водится, Литву нашу вспомнили. Пора на покой. Уложил я старого в его вечное ложе, землицей мягкой присыпал. Наутро спрашиваю: “Как тебе спалось?” - “Ох, худо, - отвечает. - Черви и гады разные жрали меня”. Тогда я для него деревянное ложе, домовину, соорудил. Назавтра отец опять плачет, жалуется: “Не могу так лежать: от комаров да пчел спасу нет”. И решил я по обычаю дедов наших краду огненную сотворить, предать отцово тело огню. Утром опять спрашиваю: ”Ну, как на этот раз?”. Глаза у отца заблестели, обнял он меня, расцеловал и звонко так говорит: “Спасибо тебе, сыне. Сладко я спал. Как младенец в колыбели”.
Миндовг умолк, с веселым вызовом посмотрел на княгиню: конечно же, в первую очередь к ней, истовой христианке, был обращен его то ли порожденный сном, то ли просто выдуманный рассказ. Она сидела с окаменевшим лицом, тихая и бледная. И вдруг всхлипнула.
- Перестань, - примирительно сказал Миндовг. - Утри слезы.
Ганна-Поята послушно исполнила мужнину просьбу-приказ.
- Женщина утирает слезу пальчиком, мужчина - кулаком, - усмехнулся кунигас, прежде чем вернуться к разговору, в котором, как ему казалось, не была поставлена точка. - И все-таки на огонь обменивается все, как и все - на огонь. Это как золото и разные там товары. Так учил прославленный мудрец Гераклит. Так учил верховный жрец Вайдевутас. Вот почему мы в Литве поклоняемся огню и не зарываем своих умерших в землю. - Он повернулся к Далибору. - Соскучился у нас новогородокский княжич? - И, не дав тому ответить, положил ему руку на плечо. - Завтра на ловы поедем, на большую охоту. Знаю, что вы, новогородокские, любите это дело. Мы - тоже. Разве не правда, Войшелк?
- Правда, правда, - обрадованно затряс головой его сын.
- Собольи и горностаевые меха по сорок и по сто штук в кипе мы возим и в Полоцек, и в Менск, и к вам в Новогородок. А ведомо тебе, какие у нас медведи водятся? Муравейники, овсяники и стервятники. А волки? Конюхи - большие, серой шерсти, и свинятники - эти поменьше, бурые до желтизны.
Миндовг, как, поди, и всякий литовский кунигас, знал толк в охоте, сызмалу любил ее. Мужчины с жаром принялись обсуждать предстоящие ловы. И лишь Ганна-Поята отрешенно сидела на своем диванчике, делала вид, что прислушивается к разговору, а мыслями была далеко-далеко, в заоблачной выси. Не зря говорят, что от моли беда одежде, а от тоски - человеку. Стоял в глазах у рутской княгини залитый ярким полуденным светом Афон, безмятежное голубое море, белые стены монастырей, по которым буйно вьется, лезет вверх хмельная от солнца виноградная лоза. Там, в той солнечной тишине, живут, ведут беседы с Богом смуглые большеглазые люди, которые питаются медом диких пчел и акридами - молодью саранчи. Как ей хотелось туда, как хотелось вырваться из этой лесной глуши, от крови и страха, от нескончаемых войн. А там даже есть места, где запрещается пахать землю, поскольку она - живая и соха может причинить ей боль.
На ловы Далибор взял свой любимый лук. Литовцы больше слышали про это оружие, чем имели с ним дело, и Войшелк так и этак вертел его в руках, причмокивал языком. Лук бил на сто сажен и складывался на несколько частей. Главной была кибить - древко лука, каждая половина которого называлась плечом либо рогом. Костяные накладки назывались мадянами, а нижняя сторона рога - подзором. К концам рогов крепилась тетива из лосиных или воловьих сухожилий. Обычно тетива была расслаблена, и только перед самой битвой или охотой ее натягивали. На левое предплечье Далибор надел металлический браслет-наручку, чтобы защитить руку от ударов тетивы, а на большой палец той же руки - костяное кольцо. Стрелы были частью березовые, частью - из лесной яблони-дички.
Выехали большой пестрой кавалькадой. Впереди на белом коне - Миндовг. По сторонам от него гарцевали братья-кунигасы Висмонт и Спрудейка. Миндовг говорил им ласковые слова, улыбался, и они, как молодые жеребчики, показывали рутскому кунигасу свою ловкость и умение держаться в седле. То вырывались вперед, обгоняя друг друга, то подбрасывали высоко вверх шапку и, пустив коней в галоп, ловили эту шапку на копье.
- Шибко весел ноне кунигас. Не жди добра, - тихо сказал Далибору воевода Хвал, ехавший с ним рядом.
Далибор посмотрел на него с недоумением. О чем думает и говорит бывалый вой в такой радостный, такой солнечный день? Откуда такие черные мысли, когда небо расцвечено золотыми лучами, когда трепещет каждая жилка у быстроногого коня?
- Висмонт - таль у Миндовга. Да и брат его тоже, - объяснил Хвал. - Прошу тебя, княжич, на ловах держись подле меня. Велика пуща, много сетей-мереж в ней. - Он строго глянул на Далибора своими тронутыми желтизной глазами. - Мне князь Изяслав наказ дал присматривать за тобой. Лях-то твой дрыхнет. Как полено. Так что будь рядом. И от медведя, и от лихого человека вместе отобьемся.
У Костки, которого воевода недолюбливал, перед самыми ловами внезапно разболелся живот. Бедный лях стонал, посинел весь, и его, заснувшего под конец, оставили в городе под присмотром Найдена и рутских травников.
- Утроба ненасытная, - сказал о нем Хвал, имея в виду, что накануне вечером лях сверх меры налегал на разные литовские вкусности.
Въехали в густой лес. Видимо, совсем недавно тут прошел бурелом: много деревьев, толстых и потоньше, вповалку лежало на земле, беспомощно растопырив вывороченные корни. Миндовг властным жестом остановил кавалькаду, соскочил с коня, помолился богу леса и охоты Медейносу, потом заячьему богу, попросил у них дозвола пролить звериную кровь. Боги не возражали, потому что вдруг зашумели дубы на опушке, закивали светло-зелеными головами березы и липы, какие-то тени вперемежку с пятнами света радостно заскользили в лесном густотравье.
В пуще кунигасовы следопыты и койминцы загодя оборудовали длинную, почти в две версты, городьбу из кольев и жердей. Сажен через двести-триста в ней имелись проходы. На этих проходах зверя ждали ловчие ямы, замаскированные травой и хворостом, силки, самозатягивающиеся петли, самострелы.
Чувствовалось, что здешний лес прямо кишит зверьем. Три солнцеворота не приезжал сюда Миндовг на ловы, а без него, кунигаса, никто не смел в пуще даже чихнуть. Как-то объездчики поймали тут оголодавшего смерда-полянина - бил деревянной колотушкой тетеревов. Как ни каялся, бедолага, как ни целовал ноги, - с живого содрали кожу и, связав, бросили в самый большой муравейник.
Тонко повизгивали на сворках собаки. Перед ловами их не кормили, только дали попить, и мутящиеся от голода собачьи глаза жадно смотрели в зеленую лесную глушь, где, никого не страшась, ни о чем не догадываясь, мирно сопели, перемалывая зубами сочную сладкую траву, упитанные туры, важно паслись зубры, дремали на солнечных полянах косули и серны, в непроходимой гуще отлеживались лоси и кабаны.
Вот чернобородый егерь-следопыт, которому Миндовг. уверенный, что охота будет на славу, загодя отсыпал пригоршни серебряных и золотых монет, поднял костяной рог, протрубил. И словно шальной вихрь ворвался в безмолвную до этого пушу. Залились лаем собаки, ударили в бубны, засвистели, заулюлюкали лесники, вспыхнули десятки факелов, закричали, не жалея глоток, охотники от самого великого кунигаса до самого последнего коневода.
Стон прошел по пуще. Еще совсем недавно тут слышались разве что трубные голоса лесных великанов, возвещавших о том, что они встретили свою любовь и готовы выйти на бой за нее. И вот всему наступил конец. Человек поднял на зверя оружие, и от него не было никакого спасения. Даже если б у туров и косуль выросли крылья, им не удалось бы отдалить свой смертный час: над всеми тропами и просекам были развешены перетяги и сети.
Неисчислимая масса зверья, круша подлесок, ринулась прямо на городьбу, стала втягиваться в специально оставленные предательские проходы. Спасение и жизнь были, казалось, совсем рядом. Два-три прыжка - и останутся позади ненавистные, вошедшие в раж собаки, людские крики, огни факелов, такие зловещие средь бела дня, тревожащий запах губительного металла. Но человек коварен. Десятки, сотни зверей проваливались в ловчие ямы, напарывались на острые колья, попадали под самострелы, отчаянно бились в силках и петлях-удавках. Тех же, кому посчастливилось, кто миновал этот кровавый смертный рубеж, ждала стена копий, ждали топоры и безмены, дубины и луки. Металл входил, вонзался в живую звериную плоть, и подкашивались ноги, угасали глаза, такие блестящие и трепетные за считанные мгновения до гибели, такие красивые. Росла теплая гора мяса, гора рогов и меха. А на людей, запятнанных по-живому яркой кровью, все не было угомону. Надолго запомнит пуща этот день. Надолго останется она немотой - только и услышишь посвист ветра.
Далибор завалил трех или четырех косуль и был доволен собою. В его Новогородке ловы не знали такого размаха. Князь Изяслав щадил лесную живность, и не часто на зеленую траву проливалась звериная кровь.
Глубоко в лесу родилсь песня: собирались в табор загонщики и охотники.
Любят песню литвины. Поют в поле и на сенокосном лугу, на отдыхе и во время работы, поют молодые девчата и парни, ветхие старики и бабули, поют под серым дождем и под сияющим солнцем.
Подъехал на взмыленном коне воевода Хвал, шепнул Далибору:
- Ну, что я говорил, княжич? Волокут из пущи на турьей шкуре Висмонта и Спрудейку. Оба мертвы. В ловчую яму угодили. А в той яме их раненый тур затоптал.
- Как же они, такие молодцы, угораздили в яму попасть? - удивился Далибор.
Воевода ничего не ответил, лишь посмотрел на него долгим пристальным взглядом. Чувствовалось: очень ему хочется что-то сказать, чешется, ох как чешется у него кончик языка. Но сдержался старый вой.
Невесело завершились ловы. Висмонта и Спрудейку вместе с их конями, с оружием по стародавнему обряду предали огню. Миндовг был мрачен, искал, на ком бы сорвать злость. Нашел-таки:
- Где конюший кунигаса Спрудейки?!
Привели, а точнее - принесли: от страха у конюшего свело ноги. Он пытался что-то объяснить и тем самым отвести от себя неминучую беду, но из горла вырывалось только невнятное бульканье.
- В клещи его! - приказал Миндовг. - С первого захода признается, зачем завел своего господина в яму.
Бедолагу потащили в пыточную, где уже было наготове, поджидало его плоть раскаленное железо.
- Великий кунигас, нет на мне вины, - выговорил, наконец, несчастный. Но его никто не слушал. Тех, кому не повезло, кто прогневал земных владык, не слушают. Им дано единственное утешение: они знают, что все люди приходят на этот свет и уходят с этого света не по своей воле.
В тот вечер много пили, много ели запеченной и жареной свеженины. Лужайку над рекою Рутой устлали дорогими попонами, шкурами туров, медведей и лосей. Прислуга выкатывала прямо на попоны, на шкуры бочки с пивом, подносила вертелы с устрашающе большими кусками мяса. Тогда же увидел Далибор дочь Миндовга княжну Ромуне, с такими же темно-зелеными как у отца, глазами, но светлую - в отличие от него - волосами.
- Вот какая у меня дочушка, - хвастал Миндовг, - вот какая в моем небе аушра светит. - И требовал: - Кланяйтесь моей дочери! Все кланяйтесь литовской княжне!
Гости стали поочередно подниматься и - кто от чистого сердца, кто с затаенной злобой - отвешивать Ромуне поклоны, салютуя бокалами с вином и пивом. Кунигас подходил к каждому, каждого целовал, И опять же одним казалось, что само солнце приблизилось к ним, другие же с гадливостью думали, что Миндовг не столько целует, сколько норовит укусить. Разными глазами смотрели гости на кунигаса и видели разное. Одни - неутомимого воителя во благо Литвы, борца и дипломата, человека, которому суждено возвысить Литву над ее соседями, другие - тщеславного гордеца. Новогородокский княжич Далибор видел перед собою человека, в союзе с которым Новогородок может сосчитать зубы Орде и Ордену, собрать под одну твердую руку земли кривичей и дреговичей. Победный факел Полоцка уже отгорел, отпылал. Настал черед Новогородку возжигать свой факел, чтобы осветить им грядущие походы и грядущие дни. Не раз Литва вместе с Полоцкой и Понемонской (“по Неману”) Русью шла в сечи под одними и теми же знаменами, за одно и то же дело. Так повелось еще с тех пор, когда люд Кривого города взял к себе князем полоцкого Давида, которого великий князь Киевский Мстислав Владимирович выслал было со всеми его чадами в Византию. Две реки, текущие бок о бок, не могут не слиться в единый поток, чтобы сберечь и сохранить себя, свою глубину и чистоту своих вод.
- Княжич Глеб, кланяйся и ты моей дочери, - потеплевшим, но по-прежнему властным голосом произнес Миндовг.
Далибор поклонился Ромуне и краем глаза заметил, как насупился Войшелк. Неужели они, брат и сестра, враждуют между собой? Как можно не любить эту красавицу, чей мелодичный голос полнится счастьем, как спелая ягода соком? А может, Войшелк, будучи неравнодушен к сестре, ревнует ее ко всем остальным мужчинам? Ибо каждый из них (в этом у Далибора не было сомнений) мысленно, как пчела в медоносный цветок, впивался в пунцовые уста княжны.
Довольный, Миндовг крепко обнял, поцеловал Далибора. И снова у того перед глазами мелькнул железный желудь, свисавший на тоненькой серебряной цепочке с загорелой шеи кунигаса. Откроется ли ему когда-нибудь тайна этого желудя? Узнает ли он, Далибор, кем все-таки доводится ему рутский кунигас?
- Не облизывайся на Ромуне, - сжав Далибору плечо, пошутил Миндовг. - С галицким снязем она помолвлена. Через два лета поедет в Галич. Тебя же, я знаю, тоже дожидается княжна из Волковыйска. Не так ли?
- Верно. - кивнул Далибор.
- Еще больше прирастет земля Новогородокская, - словно бы пожаловался Миндовг. - А что ноне у меня есть? Клочок лесов да болот. И тот норовят вырвать из рук... - Он взмахнул кулаком, но вдруг, как бы что-то припомнив, спросил: - Твои, княжич, пути на ловах не пересекались с Висмонтом и Спрудейкой? - И остро-остро, каким-то хорьим взглядом зыркнул на Далибора. Такие настороженно-испуганные глаза Далибор видел на лице у кунигаса впервые.
- Я был со своим воеводой Хвалом, - спокойно ответил он. - Висмонта и Спрудейку повстречал, когда их уже везли на сожжение.
Про себя же подумал: “Не нравятся мне, кунигас, твои глаза”. Миндовг с заметным облегчением вздохнул и, как самому близкому другу, пообещал Далибору:
- Только начнет желудь с дуба осыпаться, поедем с тобой, княжич, еще на одну охоту. Эго будет не то, что сегодняшние ловы. Однако сам увидишь. Скажу одно: далеко не каждого гостя приглашаю я на эту охоту. А тебя вот уже, считай, пригласил.
V
Миндовг сдержал слово. Прошло-пролетело четыре или пять седмиц, несколько раз успели рутчане и новогородокцы скрестить оружие с Товтивилом и Эдивидом, тут оно и случилось: в окно светелки, где жил Далибор, постучал легкой костистой рукой этот малозаметный человечек:
- Кунигас княжича Глеба в своем нумане видеть хочет.
И исчез без следа. Может, и впрямь примерещился? Однако Найден, верный холоп, который непостижимым образом уже знал в Руте всё и всех, уверенно сказал:
- Это Козлейка, Миндовгов виж и наушник. Говорят, он при кунигасе словно тень - всегда и всюду при нем.
Подстегнув память, Далибор вспомнил это заостренное лисье личико с бесцветными глазами, глядевшими из глубоких глазниц, как из колодцев. На ловах в пуще этот Козлейка все время держался подле Миндовга и был как бы продолжением его левой руки.
Далибор накинул плащ, опоясался мечом и пошел в нумас. Во всем ощущалось дыхание осени. Завывал студеный ветер, обдавал мелким моросящим дождем. Еще день-другой назад радовали глаз зеленые купы деревьев на горизонте, а нынче они уже были наги, раздетые холодом и ветром. Сквозь проломы в тучах проступало низкое, наводящее тоску небо.
Кунигас ждал княжича. Был он в богатом собольем тулупе, в такой же шапке. Откровенно удивился, увидев, как легко одет Далибор.
- Куда это ты, княжич, собрался? Бабочек ловить? - И приказал Козлейке: - Принеси княжичу Глебу шубу с моего плеча.
Пока тот бегал в терем, Миндовг, лукаво прищурившись, спросил:
- Как полагаешь, княжич: растут ли ночью деревья и трава?
Вопрос был неожиданным, шел вразрез и с мыслями, занимавшими Далибора, и с тою унылой хмарью, что была разлита в округе. Осень... Слякоть... Разве в такую пору может хоть что-нибудь расти? В этом духе и ответил.
Видя растерянность новогородокского княжича, рассмеялся.
- Я не о том. Ну, пусть не осень. Растут ли, скажем, весенней ночью деревья и трава.
- Видно, растут,- обронил Далибор и добавил на всякий случай: - Если им не спится.
Он так и не понял, к чему был задан вопрос. Козлейка принес шубу, пособил Далибору влезть в нее. Поехали в легкой бричке с кожаным верхом, запряженной парой гнедых коней. Козлейка был за кучера.
- При нем можешь говорить все, - со значением указал кунигас взглядом на его спину. Спина ответила - показалось Далибору - неуловимой дрожью и опять словно окаменела, выражая только одно - ожидание. Так ждет своего часа натянутая тетива лука.
Ни Найдена, ни Веля, ни Костку на позволил взять с собою Миндовг. Буркнул в темно-рыжую негустую бороду:
- Не для их глаз это зрелище!
"Что же он хочет мне показать?" - ломал голову княжич и не находил ответа. Одно было ясно - речь шла об охоте.
Впереди и позади брички частили на резвых кониках сотни полторы Миндовговых дружинников, копытили хлябистую скользкую дорогу: чвяк... чвяк... чвяк... Иные из дружинников от холода натянули на лица шерстяные вязанные маски с прорезями для рта и глаз.
- Мелки в Литве кони, - оглядывая свой эскорт, сказал кунигас.
Кони и впрямь, что бросилось в глаза и Далибору, были мелковаты, причем самой разной масти. Такого новогородокский либо широкогрудый ливонский конь запросто может подмять под себя. Правда, это зависит от того, кто в седле.
- Кони мелки, а великих и славных мужей возят, - словно угадав, о чем думает новогородокский княжич, не без самодовольства закончил мысль кунигас.
Бежала навстречу поклеванная каплями дождя дорога. С ходу перемахнули по гребле какую-то речушку.
- В воде у нас гудёлки живут. Это вроде ваших русалок, - разъяснил Миндовг. - В полнолуние всплывают из глубин, поют, водят хороводы, заманивают к себе молодых хлопцев. А заманят - защекочут до смерти. Мно-о-ого мужской силы лежит на дне рек и озер.
- У нас, в Новогородокской земле, русалками оборачиваются новорожденные девочки, ежели их некрещеными возьмет смерть, - поддержал разговор Далибор. - Любят они раскачиваться на деревьях. Облепят ветки, которые потолще, и каждого, кого увидят, зовут: "Иди к нам на качели, потешь душу!" Попробуй-ка устоять. Одно спасение: если при тебе есть что-нибудь железное. Покажешь железо - тут же исчезают, только следы на песке остаются.
- Приехали, - сказал Козлейка, натягивая вожжи. До этого, как и надлежит слуге-кучеру, он сидел неподвижно и безмолвно, точно камень.
Перед Далибором, перед притихшими литвинами во всей своей величавой красе встала спелая, в расцвете сил дубрава. Сотни, тысячи дубов единой семьей простирали к небу мощные, внушительной толщины руки-ветви. Они, эти ветви, не помышляли о прямизне, изгибались, шли на излом: дуб должен был показать, подставить солнцу каждый свой листок. Под порывами ветра с высоты долетал металлический шорох потемневшей листвы. С гулким стуком падали к подножью деревьев мокрые, налившиеся яростной жизненной силой желуди. Каждый из них отвесно летел вниз, не отклоняясь ни на пядь, и ложился вблизи породившего его дерева. Вместе с желудями летело, опадало на землю множество мелких веточек, несущих по три-четыре пожелтевших листка: дуб очень любит свет и, чтобы не расходовать его понапрасну, как бы отряхивает, очищает от лишней поросли свою гордую, высоко поднятую голову. Это о нем говорят: любит расти в тулупе, но с непокрытой головой. Между тем листопад уже не только задел верхушки, но испятнал и кроны. Сквозь частокол могучих стволов прорывался ветер, закручивался вихрем в глубине дубравы, разбрасывая, разметая во все стороны мертвый лист.
- Алка, - взволнованно выдохнул Миндовг, снимая шапку.
Далибор уже слышал это слово, знал, что оно означает. Алка - священный дубовый лес, твердыня древней литовской веры. Дуб, а не какое-либо иное дерево избрали боги, чтобы в шуме его стойкой листвы посылать свое благословение и свои приказы всем, кто поклоняется Пяркунасу. Дуб не боится молний, он сам - сын молнии. С высоты отведенных ему веков жизни смотрит он на сменяющиеся поколения людей, видит, как младенцы, спавшие в колыбелях в его тени, растут, набираются сил, становятся воями, потом - старцами, обладателями белых, как снег, бород. Старцы умирают, ложатся легким пеплом на поминальных кострах, но, как те же желуди, приходят на эту зеленую землю новые люди, чтобы чтить и сберегать то, что вело по жизненным дорогам их дедов,
Литвины начали совершать свою молитву. Далибор стоял поодаль, тоже сняв шапку. В его христианском Новогородке священным древом, благословенным самою Богородицей, священнослужители объявили белую березу. Над дубом же язвительно надсмехались, ибо он был деревом старой, языческой веры. А что языческое (поганское, как они говорили) - то все дурь и блажь, а тот, кто верит в старых богов, тоже глуп и темен, проще сказать - дубовая голова. А еще проще - дубина стоеросовая. Но вот стоит рядом Миндовг, неугомонный, с жесткими глазами кунигас, и говорит, что дуб - щит его народа. И Далибор верит ему, потому что видит, как горят глаза у литвинов, какой любовью светятся их лица. Литвин никогда не срубит дуб, лучше даст на отсечение руку или ногу. А, скажем, в Рязанском православном княжестве дуб не в таком почете, но и там он - щит и страж. Спасаясь от татарской конницы, рязанцы вырубают целые дубравы, кладут их кронами к югу, и встает в голой степи, наводит страх на ошеломленных степняков непроходимая и непроезжая, ощетинившаяся рогами стена.
Далибор опустил глаза и в облетевшей дубовой листве увидел среди других желудь, успевший уже прорасти. Крепким белым корешком, этакой кривулькой, он нащупал землю, его розовые сочные семядоли разошлись, раскрылись, и на белый свет осторожно выглянула маленькая почечка. Желудю еще предстоит перезимовать, и если он не поддастся морозу, то будущей весной быстро пойдет в рост. Уже не желудь - дубок. Но сколько испытаний ждет его впереди!
- Видал наши священные дубы, княжич? - растроганно спросил Миндовг. - В них могущество литовской земли. Клянусь богам: я вознесу Литву на такую высоту, о какой мечтать не смеют мои враги. Учат мудрецы: ни во что особо не влюбляйся, чтобы потом не разлюбливать. Знаю, как тяжко это и больно - разлюбливать. Что нож в живую рану всадить. Но я люблю Литву и хочу, чтоб она была моею.
Рядом с возбужденным кунигасом смиренно стоял Козлейка, "самый верный из слуг", как говорил о нем Миндовг, будучи в хорошем расположении духа. Этого невзрачного человечка Далибор уже не то чтобы приметил - выделил из бояр и слуг, роем вившихся день-деньской вокруг рутского властителя. Было только не понять, чем именно занимался вездесущий Козлейка. В пути правил лошадьми, потом готовил с поварами обед, ловко поддержал под локоток Миндовга, когда тот поскользнулся на мокрой лесной траве. Захотел кунигас утолить жажду с дороги - Козлейка поднес ему синюю корчажку с каким-то питьем.
- Кто этот человек? - спросил Далибор у немолодого, с забавно обвисшими усами боярина, указав на Козлейку.
Тот сначала не понял, о чем идет речь.
- Ну, кто он? - добивался Далибор. - Боярин? Тиун? Или, может, устроитель княжьих ловов?
Вислоусый литвин наконец сообразил, чего от него хотят. Решительно качнул головой:
- Нет, не боярин и не тиун. Просто Козлейка.
Другой боярин, посмелее и побойчее на язык, сказал:
- Он из тех, кто и падая взлетает вверх. Кто, если хочет что-то разглядеть, заходит сразу с обеих сторон. Совет мой тебе, княжич: поостерегись иметь дело с Козлейкой. Приворотным зельем опоил он Миндовга, тот без него и шага не ступит. Гнида гнидой, а великую власть забрал. Хотели было придушить в лесу, да как-то пронюхал, и за него Миндовг пятерых смельчаков-бояр за ковтик взял.
Далибор в силу присущих ему по молодости лет любопытства и горячности стал как бы между прочим распутывать клубок жизни этого загадочного человека, осторожно выспрашивать о нем. Тот же боярин рассказал, что во время последней литовской свары Козлейка, чтобы показать свою верность Миндовгу, собственноручно убил родного брата и, похваляясь, забросил его отрубленную голову в болотное окно. "Алым пламенем взялось тогда все болото", - возмущенно говорил боярин и, хотя был не из робких, одергивал себя, понижая голос.
Да, видно, не за ту нитку в клубке потянул однажды новогородокский княжич, потому что сам Миндовг, скрывая раздражение, сказал ему:
- Княжич Глеб, меня не интересуют и никогда не интересовали седельничие или там постельничие твоего отца князя Изяслава Васильковича. Думаю, что и мои бедные слуги, которых я кормлю и учу уму-разуму, никого не должны интересовать. Зачем нам, князьям, марать руки в их рабской крови?
Далибор словно язык проглотил. Потом попрекал самого себя: "Глупцу наука. Приехал в гости, так гости, а то вздумал на кривых санях подъехать".
И вот наконец долгожданная охота. Только самых верных, самых близких людей взял с собою в то холодное ветреное утро Миндовг. Перед тем как покинуть табор, еще тщательнее утеплились, взяли оружие и двинулись в серый, набухший водою лес, сменивший священную дубраву-алку. Тут тоже изредка попадались выбравшие местечко посуше дубы, но это были тщедушные подобия тех великанов, что радовали глаз в алке.
На устах у всех, кто уже не впервой принимал участие в этой необычайной охоте (а что она будет необычайной, Далибор слышал из уст самого Миндовга), витало одно-единственное слово: "Жернас... Жернас..." Далибор вспомнил, что по-литовски так называется дикий кабан, вепрь. "Что ж, поохотимся на кабанов", - заключил он.
Козлейка шел впереди, вооруженный железным безменом с тремя острыми шипами. На лес, на болото наплыл туман, и люди казались в этом тумане серыми призраками. Внезапно под ногою у Далибора предательски хрустнул сучок.
- Т-с-с-с! - приложил палец к красной оттопыренной губе Миндовг.
Наконец в рассветных сумерках увидели огромное ловчее сооружение - по-новогородокски стенку. Из толстых еловых кряжей была срублена длинная, сходящая на клин ловушка. Широкий вход в нее в любой миг мог быть перекрыт толстыми дубовыми слегами. Чтобы по команде пустить слеги в ход, часть охотников, в том числе и Миндовг с Далибором, заняли места в тесных привратных клетушках-камерах. Оставалось ждать.
Миндовг, дыша Далибору в ухо, жарко шептал:
- Нигде нет такого обилия птиц, как в наших литовских лесах. Когда крыжаки, будь они прокляты, построили на нашей земле первый свой замок, они назвали его "Vogelsand", что означает "Птичий грай".
Далибор, внимая кунигасу, снова с удивлением отметил про себя, что тот имеет обыкновение заводить разговор без всякого внешнего повода. То его заинтересует вопрос, растет ли ночью трава, то, как вот сейчас, потянет высказаться по поводу птиц. Какие птичьи песни в глухом и холодном осеннем лесу? Впрочем, это отличает мужчину от женщин: те пускаются в рассуждения только о том, что в данный момент видит их глаз.
Все молчали, сдерживая дыхание. Только Миндовг, ничтоже сумняшеся, продолжал:
- На проклятых произвели впечатление наши леса, наши дубы. И замок они построили не на земле, не на скале, а в развилке гигантского дуба.
"И правда, странная охота, - думал тем временем Далибор, - Ни загонщиков не видно, ни собак не слышно".
Он наблюдал, как по всей длине ловушки-стенки безмолвные люди рассыпают из мешков желуди. Это была, конечно, приманка, любимое яство диких свиней. Но Далибор, с малых лет знакомый с охотой, знающий повадки разных лесных, речных и болотных обитателей, был уверен: звери в эту нехитрую ловушку не пойдут. У дикого кабана плохое зрение, но нюх и слух отменные, и человека он чует на большом расстоянии. Неужели кабаны в Литве настолько тупы, чтобы слепо переть к человеку на рожон, будь этим человеком даже сам кунигас Миндовг.
Стал накрапывать дождик.
- Неужто Жернас не придет? - тихо, словно про себя, произнес кто-то из бояр.
Миндовг резко обернулся на голос, сгреб в кулак бороду, принялся нервно наматывать ее, на сильные загорелые пальцы. Потом бросил долгий взгляд на Козлейку, стоявшего у входа. Тот мгновенно уловил этот взгляд, сорвался с места и, сжимая в бледной руке свой устрашающий безмен, быстро зашагал в лес, в туман. Миндовг разгневанно сопел.
"Дался им этот Жернас, - думал Далибор. - В пуще столько живности навалили - до весны с мясом будут. Кунигас сам жаловался: всю соль перевели".
Над стенкой висело молчание. Висело на тонкой паутинке, ибо, стоило вислоусому боярину, забывшись, кашлянуть в кулак, как Миндовг выплеснул на него свою злость и раздражение:
- Что раскашлялся? Хочешь босыми ногами на горячих угольях поплясать? Рад, поди, что кунигасу не пофартило. Говори: рад?
- Да как ты мог такое подумать? - залился мертвенной бледностью боярин.
- Все вы из одного гнезда яйца, - грозно обронил Миндовг.
Самовластителю-монарху, каковым в последние годы заделался некогда малоприметный рутский кунигас, принадлежало и подчинялось всё на его земле: железо и серебро, конная дружина и ополчение смердов, дравшихся в пешем строю, жизнь людей. Самый богатый и самый бедный из литвинов чувствовал себя перед ним, как подзаборный сорняк. И человек чужой крови, и ближайший родич мог уснуть в объятиях жены, а проснуться в путах. Нередко случалось, что из-за обильного хмельного стола, за которым только что пил из одной чаши с Миндовгом, горемыка, не успев удивиться, попадал в пыточную, где его уже дожидались люди Козлейки. Кунигас мог отнять у боярина землю и крышу над головой, мог разлучить мужа с женою, отца - с детьми.
Воротился из туманного леса Козлейка, снова, как врытый, замер у входа в ловушку. Бояре не дышали.
- Жернас! - вдруг прошептал Миндовг и побелевшими пальцами впился в еловую плаху тесного сруба. Нетерпеливый, какой-то лихорадочный взгляд его был прикован к кустам на опушке леса. Безграничная радость, ликование плескались в этом взгляде. Далибор посмотрел в ту же сторону и на травянистом возвышении-взлобке, с которого утренний ветерок уже смахнул сизый туман, увидел необыкновенных размеров и редкой красоты дикого кабана. Не увидь он его собственными глазами, никогда бы и никому не поверил, что такие бывают. "Вот он какой, Жернас!" - хотелось Далибору крикнуть от изумления и непонятной, внезапно обуявшей его радости. Глянул украдкой на Миндовга, на бояр и по блеску глаз, по краске возбуждения на лицах понял, что и с ними творится нечто необычное, не поддающееся объяснению. Горделивый красавец-вепрь, скалою стоявший в первых лучах несмелого осеннего солнца, возвышаясь, казалось, надо всем лесом, над всею округой, был, как начинал догадываться Далибор, не просто хряком, не просто сильным, уверенным в себе самцом, а чем-то куда более значительным, более загадочным и непостижимым, чем-то таким, от чего внезапно обрывается сердце и в висках начинает тоненько звенеть кровь.
- Жернас... Мой Жернас... Пришел... - растроганно говорил Миндовг, словно повстречав после долгой разлуки родного, самого любимого сына.
Остальные тоже радостно улыбались, посылая Жернасу теплые, умиленные слова. А вислоусый боярин так даже всхлипнул и рукавом бобрового тулупа с показным усердием смахнул с глаз слезу.
На лысом - трава не в счет - островке-взлобке, шагнув из глухого черного болота, стоял, пытливо и в то же время с достоинством озирая округу, чудо-кабан. Туловище у него было за две сажени в длину, вес, по первой прикидке, пудов тридцать. Жесткая бурая щетина с рыжеватым подшерстком прямо лоснилась на нем. Он походил если не на скалу, то на гигантский валун, заостренный спереди, там, где на длинном плоском, лишенном волоса лыче-рыле все время пребывали в движении, то сжимались, то расширялись чуткие ноздри. Уши у Жернаса были под стать всему остальному. Пожалуй, чуть-чуть портили общую картину коротковатые ноги, но они, мощные, массивные, надо полагать, исправно делали свое дело: легко носили огромную, налитую тяжестью тушу по самым непролазным болотам. Угрожающе белые, как соль, которую привозят из Галича, клыки дополняли впечатление.
Можно было только диву даваться, как скудная здешняя земля породила и взрастила такого великана. Конечно же, под ним проламывался лед, когда зимой шел он грызть сладкую от мороза осоку на лесные озера. Чтобы насытить такую гору сала и мяса, мало, пожалуй, одной пущи, тут требовалось их две, а то и три, потому что у Жернаса был, судя по всему, отменный аппетит.
С величайшим достоинством, даже с надменным вызовом стоял громадина-вепрь, открытый любому глазу, любому копью. Но вот он пошевелился, медленно повел крупной головой. Солнце еще только выплывало из тумана, ленивое, остывшее за ночь, и на какой-то миг почудилось, будто вепрь подцепил, подважил его рылом, чтобы поскорее вскатить на холодное осеннее небо.
"Неужели они убьют Жернаса? - с горечью и сожалением подумал Далибор. - Пусть бы жил такой. Разве мало других кабанов в пуще".
Новогородокский княжич еще не знал, не мог знать, что Жернас, который по праву мог бы зваться кунигасом всего кабаньего мира, рожден не для того, чтобы окороком лежать на дне солильного ушата или истекать жиром на чьем-то вертеле. Далибор не знал, что Жернас - бессмертен. То есть, разумеется, это не совсем так. Когда-нибудь откажут и его не знающие устали ноги, закроются навсегда сторожко-зоркие глаза, когда-нибудь ему приестся смотреть на пущу, на бескрайние болота и тучи над этими болотами. Когда-нибудь и его нутро отвергнет пищу. Но сегодня у Жернаса был зверский аппетит, он, всеядный, мог в любом количестве пожирать корешки, корневища, луковицы речных и болотных растений, желуди, грибы, мох, лишайники, насекомых и их личинки, дождевых червей и т. д. и т.д. Он, будь это возможно, съел бы самого себя - такой ненасытной прожорливостью наделило его небо.
Сколько отмерил он солнцеворотов? Сто? Триста? Тысячу? Он не знал. Казалось, он жил всегда и будет жить до тех пор, пока существует сама жизнь: пока кто-то кого-то пожирает, пока есть клыки, зубы, когти, копыта, клювы, ядовитые жала, пока есть желудки, куда кого-то можно запихать, пока есть аппетит.
А когда-то и он, Жернас, был всего лишь рябеньким, в полоску комочком жизни - таким родила его весной в теплом болоте мать. У него было целых двенадцать полосатых братиков и сестричек. Впрочем, это его особо не занимало. Он шастал по болотам и ел, ел. Даже во сне он ел. На скрипучих санях молчаливые люди с копьями в руках и сосульками в бородах увезли хмурой зимою из пущи его мать. Исчезали и исчезли один за другим братья и сестры. А он ел. Нет, это был не голод. Это была священная ненасытность. Это действовал Законов силу которого сменялись поколения диких кабанов, пересыхали одни болота и зарас-тали слепою травой, чтобы стать болотами, заброшенными в лесах озерами.
Жернас наливался жиром и силой, рос и... продолжал есть. Шкура на нем твердела, превращалась в броню.
В один прекрасный день он вдруг на всю жизнь понял, что нет более вкусной, более желанной пищи, чем желуди. Они падали на землю с дубов, сверху, Можно было подумать (да он так и думал), что их посылает ему само небо.
Жернас упорно стал искать дубовые леса. Он давно уже отбился от стада и добывал пропитание в одиночку. Зачем делить с кем-то еду? Даже подружками не обзаводился потому что те, когда готовятся привести поросят, слишком много едят.
Беспрестанные ухищрения в поисках пищи развили и отточили его мозг, он стал считать себя самым умным не только среди сородичей, но и людей. Хотя с людьми, конечно, тягаться было трудно. Давно-предавно (Жернас помнил те времена памятью предков) они начали поклоняться дубу, стали огораживать и охранять священные дубравы-алки. "Еще бы не объявить священным дерево с такими вкусными, прямо божественными плодами", - соглашался с ними Жернас, обегая городьбу вокруг, пытаясь подрыться под нее или сделать в ней пролом, Но всюду его встречали загодя, били кольями по рылу, метали в него камни, копья. Обломок копья он и поныне носит в левом боку.
Всего досаднее и невыносимее было то, что в дикой пуще тоже встречались дубы, и не так уж редко, но он, Жернас, во что бы то ни стало хотел вволю наесться желудей именно в священной дубраве, со священных деревьев. Он спал, отмокая всею тушей в трясине, и во сне сами катились ему в пасть желуди из недоступной алки, такие хрустящие, крупные, сладкие. Он аж давился ими, аж за ушами трещало, а когда просыпался, когда приходило сознание, что во рту у него пусто и желудок тоже пуст, принимался плаксиво повизгивать, крушить безжалостным рылом ольшаник. Ходуном ходило все болото.
Однажды он проломил все же городьбу и ворвался, влетел в алку. Но опять встретили его люди с дубинами, кольями, копьями. Посыпались удары. Он упал, обливаясь кровью. Его хотели уже прикончить, топор уже был занесен над ним, как вдруг некий малорослый человечек, которого называли Козлейкой, властным окриком остановил всех, без малейшей робости взял его, Жернаса, за ухо, потом легкими пальцами стал почесывать за этим самым ухом. Так они встретились, Жернас и Козлейка. Можно только удивляться, как быстро нашли общий язык дикий кабан с человеком. Кабан хотел потешить свою утробу, отведать такого, что не у каждого бывает на зубах, изысканного. Человек же всегда мечтал о власти, причем тоже особой, изысканной. Мелкий душою, как и ростом, он хотел возвыситься надо всеми, светить всем, но при этом быть для людей не солнцем, а ночным холодным месяцем. Только всегда быть на виду, только висеть у людей над головами! Сошлись на том, что человек научил кабана добывать требуемую пищу, а тот согласился по-своему служить ему.
Далибор с сочувствием и даже с какою-то нежностью смотрел на Жернаса. Хотелось крикнуть, замахать руками, подать лесному красавцу знак, что он в опасности.
Жернас поднял голову, фыркнул, стегнул закорючкой-хвостиком себя по ляжке, как бы подгоняя, и уверенно двинулся вперед, к открытому входу в стенку-ловушку. "Крышка тебе", - подумал Далибор.
Жернас шел решительно, величаво. В розовом солнечном свете он был несказанно красив, словно выкованный из меди или даже червонного золота.
И тут Далибор увидел такое, что заставило его податься вперед и протереть кулаками глаза. Из-за взлобка, из лощины, скрывавшейся за ним, в звенящей тишине вдруг показалось, вылилось огромное стадо диких свиней и, как на привязи, потянулось вслед за Жернасом. Их было сотни две, если не больше: громадные и совсем маленькие, самцы и самки, толстые и худые. Шли зеленовато-серые и бурые, в цвета грязи: перед тем как пуститься в этот путь, отлеживались в болоте. Взгляды всех были околдованно прикованы к Жернасу - красавцу и великану, их признанному, как понял Далибор, вожаку.
Безмолвная живая река с обеих сторон обтекала взлобок и снова сливалась. Она ближе, ближе... Уже можно было услышать дыхание этой массы, приглушенный травяным ковром топот копыт. Жернас, как и подобает самому сильному и самому мудрому, бодро ступал впереди, свив хвостик баранкой. Этот веселый, подвижный хвостик был знаком, сигналом для тех, кто следовал за вожаком: "Все хорошо, все спокойно.,. Скоро будем там, где ждет вас много отличной еды".
Охотники в засаде затаили дыхание, а иные даже втянули головы и зажали руками рты и носы. Каждый в мыслях умолял Пяркунаса, чтобы не наслал в такую ответственную минуту кашель или потребность чихнуть. Один-единственный звук - и после охоты ты можешь угодить не за пиршественный стол, а к Козлейке в пыточную, где все происходит просто: причинил ущерб кунигасу рукой - отдавай руку, навредил носом, чихнул, - отдавай нос.
Жернас безбоязненно вошел в ловушку и, не задерживаясь, подался в самый дальний ее угол. Разномастная болотная рать ввалилась следом за вожаком. Тишина враз сменилась визгом, хрюканьем, чавканьем. Все спешили урвать, напихать в свои утробы как можно больше еды - рассыпанных внутри сруба желудей. Тут и там сосед хватал соседа зубами, полагая, что тот опередил его, стащил лакомство у него из-под носа. Козлейка выждал, когда последний кабан войдет в ловушку, и махнул рукой. Заждавшиеся егеря и лесники с грохотом опустили слеги-засовы. Началось то, что скорее всего можно назвать бойней.
Все это время Далибор видел Жернаса - попробуй-ка потерять из виду такую громадину. Вот-вот и его прикончат дубиной или топором, и ляжет он рыло к рылу со своими болотными собратьями. Но, на удивление, смерть благополучно обходила вожака. Исполин, ступая по лужам крови, спокойно и бесстрастно прошествовал в самый угол ловушки, и там один из егерей проворно отворил перед ним хитро врезанные в стену воротца. Далибор и не заметил бы их, если бы те не распахнулись. Жернас, словно забыв про свою величавую осанку и непомерный вес, резво юркнул в них, и воротца тут же захлопнулись, едва не прищемив рыло кабанчику, который в доверчивой простоте своей хотел было вырваться на волю вслед за вожаком. Даже не оглянувшись на сруб-ловушку, где один за другим испускали дух его сородичи, исполин потрусил в сторону священной дубравы-алки, к которой у него уже давно была протоптана в густой траве одному ему известная тропка. И там перед ним распахнулись замаскированные в городьбе специальные воротца. Жернас, который с утра ничего не ел, терпеливо дожидаясь этой минуты, с поросячьим визгом ринулся к подножью священного дуба и стал жадно подбирать с земли и отправлять в рот такие вкусные, такие сладкие желуди. В спешке он вместе с желудями вырывал траву, кишевшую муравьями, и глотал, глотал. А рядом были другие дубы, много дубов, и под ними навалом лежали желуди. Даже он не в силах был съесть их все, и от сознания этого ему сделалось жаль самого себя, он визжал, ел и плакал бесцветными слезами. Потом, набив брюхо так, что оно волочилось по земле, тяжело заколыхался, пополз, как гора, из дубравы. Хотелось пить. Он прошел вблизи стенки-ловушки, где уже было тихо и лишь остро пахло свежей кровью. Там готовили к переноске туши, смеялись довольные люди. Козлейка увидел его, крикнул: "Проходи, Жернас, проходи! Ты у нас сегодня молодцом!" - и даже помахал ему, как человеку, рукой. Жернас перевалил через взлобок, спустился в ложбину, к болоту, побрел по холодной рыжеватой воде, ломая хрупкую осоку, счастливо сопя. Наконец, облюбовав удобное местечко, остановился, погрузил рыло, а за ним и всю свою тяжеленную голову в болотную тину и начал без спешки цедить из нее влагу. Утолив жажду, лег, сыто зажмурил глаза. Сколько ему солнцеворотов? Сто? Триста? Тысяча? Он не помнил, не знал и не хотел знать. Сегодня он вволю, всласть наелся желудей из-под священного дуба. Это - главное. Настанет час, и он опять побежит по пущам и болотам - сильный, красивый, мудрый. Из кустарников и тростника, с черных дотлевающих вырубок, из моря рыжей осоки он опять поднимет десятки, сотни собратьев, сколотит новое стадо, и новые бедолаги поверят ему, ибо нельзя не поверить Жернасу. Они настолько поверят ему, что пойдут за ним искать добычу при свете солнца, хотя обычно делают это по ночам. А он будет славить Козлейку, который так здорово надоумил его.
...К подводам шли нагруженные свиными окороками. Все, в том числе и Миндовг, были довольны. Счастливый Козлейка смотрел на кунигаса преданными глазами и не отставал ни на шаг.
- Понравились, княжич, ловы? - спросил у Далибора Миндовг.
- Понравились, - ответил тот и не покривил душой, ибо знал: нельзя добыть мяса, не пролив крови.
- Это все мой Козлейка, мой верный Козлейка постарался. - Миндовг пальцем поманил Козлейку к себе и, как малого мальчишку, погладил по голове.
Козлейка так и расцвел от долгожданной ласки кунигаса. Сказал с благодарной дрожью в голосе:
- Для тебя живу на этой земле.
- Ну, живи, живи, - еще раз погладил его Миндовг.
А перед глазами у Далибора все еще стоял Жернас. Где еще увидишь такие чудеса: дикий кабан заводит своих собратьев в ловушку, а сам спешит в священную дубраву объедаться желудями. Расскажи кому-нибудь - не поверят. Нужны человеческий ум и человеческое вероломство, чтобы проделать такое. А может, этот Жернас вовсе не кабан, а колдун-оборотень? Для порядка надо бы убить Жернаса да посмотреть, что за сердце у него в груди - звериное или человеческое. Да только кто на это пойдет? - Миндовг? Козлейка? У этого Козлейки, поди-ка, у самого вместо сердца глиняный горшок с остывшими угольями.
Сидя в бричке рядом с Миндовгом, Далибор, убаюканный дорогой, задремал...
Первое, что он увидел, открыв глаза, было перекошенное от гнева, темное лицо Миндовга. Какой-то всадник, молодой и растерянный, разворачивал перед бричкой кунигаса непослушного коня.
- Какую новость привез, Кинцибут? Похоже, беда? - резко спросил кунигас.
- Беда, - хрипло выдохнул всадник. - Пока ты был на ловах, подступил с большою силой Давспрунк и ударил по Руте. Город горит.
Словно подброшенный землетрясением или морской волной, Миндовг соскочил с брички, очутился рядом с черным вестником и выкрикнул:
- Что еще?
- Некоторые из твоих бояр, кунигас, переметнулись на сторону Давспрунка и со спины напали на дружинников, что стояли на стенах. Большая кровь в городе.
- Кто эти подлые псы? - схватил всадника за грудки Миндовг. Тот кубарем скатился с коня, чтобы (Боже упаси!) не оказаться выше кунигаса.
- Манивид, братья Кезгайлы, Юндил...
- Кто бьется за меня?
- Все мы бьемся за тебя, - низко поклонился всадник. - Новогородокская дружина - тоже. Стоят, как львы.
При этих словах Миндовг заблестевшими глазами взглянул на Далибора, подошедшего на возбужденные голоса, и крепко поцеловал его.
- Спасибо, спасибо Новогородку! - произнес взволнованно и снова приступил с расспросами к гонцу: - Где княгиня с моими близкими? Где Войшелк?
- Войшелка ранили в плечо. Он убил старшего Кезгайлу и еще многих...
- Воздал-таки псу по заслугам? Молодчина! - потер руки Миндовг. - Кто еще поднял на своего кунигаса меч?
- Родичи Висмонта и Спрудейки. Они на всех углах кричат, будто ты...
Но Миндовг не дал ему договорить:
- Им надо было пойти войной на пущанского тура, затоптавшего тех недотеп, - сказал с кривою усмешкой. - Чем еще порадуешь? - В голосе его звучал металл.
Всадник побелел, облизнул побелевшие губы.
- Кунигас, нас выбили, выкурили из Руты. Давспрунк привел очень большую рать.
Миндовг, показалось, так и присел от услышанной новости. Потом сбросил тулуп, сорвал с руки кожаную перчатку, хлестнул ею вестника по лицу.
- И ты до сих пор молчал, пес?! Коня мне! - И, уже сидя в седле, сдерживая коня, который вставал на дыбы, рыл копытами землю, крикнул: - И княжичу Глебу!
Оставив Козлейку с подводами и охотничьей добычей, они, нещадно нахлестывая коней, поскакали в сторону Руты. За ними поспешали сотни полторы Миндовговых дружинников.
Рута горела, как смоляной пень, - с ярким пламенем и густым черным дымом. Из города неслись удары била, крики, полные отчаянья. Сновали взад-вперед люди, металась скотина. Огненно-рыжий, в пятнах сажи петух взлетел на голову дубовому Пяркунасу, ошалело разевал клюв, хлопал крыльями, но не звонкое "Ку-ка-ре-ку!", а жалкий пшик вырывался из горла - потерял с перепугу голос.
Уцелевшие рутчане, из тех, кто не ждал пощады от Давспрунка, спасались как могли. Кто прыгал с обрыва в речку и бежал, борясь с течением, на тот берег, кто без оглядки драпал в лес и в поле.
Далибор вертел головой, тщетно силясь увидеть в этом пекле хоть кого-нибудь из своей дружины. Неужели воевода Хвал и Костка с Найденом пали в сече? Неужели весельчак Вель смотрит сейчас в задымленное небо мертвыми глазами? Мороз пробегал у княжича по коже.
Со свирепостью отчаянья обрушился Миндовг на вражеских конников, которые, будучи уверены в полной своей победе, гонялись на окраинных улицах Руты за его людьми, как за куропатками. Этого Миндовг не мог вынести и изрубил почти всех чужаков в куски. Даже тех, кто, бросая оружие, падал на колени, не пощадил.
Далибор грудь в грудь столкнулся с рослым темноволосым литовцем в накинутой на плечи звериной шкуре, который, размахивая мачугой, летел прямо на него. Мачуга просвистела в пяди от головы. Если б литовец был точен, если б задел, - только красные брызги полетели б. Тем более что у Далибора не было щита. Но он каким-то чудом увернулся от страшного удара. Приподнявшись в стременах, закусив тубу, новогородокский княжич уже вдогонку литовцу, когда их кони, тернувшись друг о дружку боками, разлетались, тяжело полоснул мечом. Темноволосый гигант выронил мачугу, схватился обеими руками за шею и вывалился из седла.
Миндовг, разгоряченный первой стычкой, ощутивший на губах вкус победы, хотел сразу же ворваться в крепость.
- Где Давспрунк? - размахивая окровавленным мечом, кричал в ярости кунигас. - Гнойноглазый, где ты? Не прячься! Выходи на поединок со мной!
Но, глухо проскрипев, закрылись крепостные ворота. Со стен полетели в Миндовга и его дружинникоь бревна, камни, горшки со смолой и печным жаром.
- Давспрунк, ты всегда допивал то, что оставалось у меня на дне чаши, - кричал, беснуясь, Миндовг. - Ты целовал женщин, которых я прогонял со своего ложа!
В это время поступило донесение, что к Руте с двух сторон подходят Товтивил с Эдивидом. Скрежетнув зубами, вытерев со щек черный пот, Миндовг приказал своим отходить к болотному городку, сооруженному верстах в десяти севернее Руты. Каждый литовский и жемайтийский кунигас, едва встав на ноги, расправив крылья, в первую очередь старался обзавестись таким городком-убежищем. Дороги туда не было. Вернее, она была, но на всем протяжении шла... под водой. Под водой лежали гати, мощенные камнем броды. Дорога была извилистой, с неожиданными поворотами, наподобие ужа-гивойтаса, которому испокон веков поклонялся здешний люд. Видно, тот первый мудрец, что додумался построить для себя и своих людей болотный городок и потайную дорогу к нему, все время держал в памяти быстрого верткого ужа.
Много труда и сил потребовала эта подводная дорога, имя которой - кальгринд. Сперва на самое дно трясины почти целый солнцеворот валили камни. Трясина глотала и глотала их, но в конце концов насытилась. Потом валили сосны и вперехлест клали бревна. Старательно мостили дорогу. Как было не стараться, если от нее зависела жизнь. В мирное время дорогу метили вешками из лозы. Едва же подавал о себе знать враг, едва в пуще на подходе к болоту загорались сигнальные костры, вешки вырывали и дорога исчезала с глаз. Знало ее первое лицо в болотном городке и его ближайшие слуги. Большинство же из тех, кто в пору опасности находил прибежище в городке, без проводника ни за что не смогли бы ее найти. Случалось, неожиданно умирал или погибал человек, хранивший тайну дороги. Его наследники и сородичи тонули тогда в трясине в поисках ходов-выходов и очень часто так и не добирались до суши.
Незадолго до того, как углубиться в болото, Далибор, к великой своей радости, увидел, наконец, воеводу Хвала, Костку, Веля, Найдена, почти всех дружинников-новогородокцев.
- Троим нашим не повезло. Лежат в Руте, - сказал Хвал, отечески обнимая княжича. - Думал я, грешным делом, что и тебя затерли где-нибудь нехристи, что больше мы не увидимся. Однако Бог милостив. И с того света скажу ему спасибо.
Воевода размашисто перекрестился.
Найден, увидев Далибора, так и присел от радости, всплеснул руками:
- Княжич, княжич, беды мне с тобой не обобраться. Где ты ездишь? Где ходишь? Меня же князь Изяслав по шею в землю вгонит, ежели без тебя в Новогородок ворочусь. А ты хоть поел на этих, будь они прокляты, ловах? Помнишь, как славно мы в Новогородке едали? По четыре утки-пташечки, по горшочку сытной кашечки...
Все рассмеялись.
Подошел Костка, сказал в четверть голоса:
- Зря мы с Миндовгом важдаемся. Давспрунк и Товтивил с Эдивидом в большую силу вошли. Можно сказать, вся Литва у них в кармане.
Далибор пристально посмотрел на ляха:
- Откуда тебе это известно?
- А ты не видишь, княжич? Целая выправа крыжова против Миндовга сплотилась, хотя тут, в Литве, своим богам молятся. Со всех сторон идут на рутского кунигаса. Не устоять ему.
- Свою судьбу и на коне не объедешь, - подумав, ответил Далибор. - Но сдается мне, Костка, что ты плохо знаешь кунигаса Миндовга.
- Кунигас как кунигас, - помрачнел Костка: не привык, чтобы ему перечили даже те, кто рожден в княжьих палатах.
- Все же он не совсем обычный кунигас, - вел свою линию Далибор - Не такой, как все. У него есть за что свою и чужую кровь проливать.
- А у Товтивила с Эдивидом... - начал было Костка.
- Товтивил и такие, как он, видят перед собою только стол, полный питья и яств. Миндовг видит перед собою державу, - решительно перебил его Далибор. - Если мы в Новогородке хотим взять под свою руку то, что когда-то обронил Полоцек, нам надо опереться на Миндовга и его людей. Пусть за нас, а не против нас поднимается их меч.
Последними словами княжич и лях обменивались, бредя уже по колено, а потом и по грудь в зеленой болотной воде. Впереди всех, высоко подняв горящий факел, шел проводник. Он то и дело останавливался, морщил лоб, припоминал одному ему известные повороты на этом изматывающем пути, брал то влево, то вправо - ни дать ни взять заяц, спасающийся от лисы. Вели на поводу коней, и несколько из них сломало ноги. Приказ Миндовга был: коней приканчивать, а окорока нести на себе. Осада могла длиться не один день, а вою, если приходится совсем круто, не привыкать есть конину.
Наконец дошли, доползли, ступили на твердую землю. Одежда у всех взялась жесткой коркой.
Болотный городок был обнесен бревенчатым тыном. На самом высоком месте острова, в специально вырытой яме, хранили оружие и зерно. Воду брали из колодца-студни, подле которого Миндовг сразу же выставил охрану. Было тесно и шумно. Разложили костры, обсушивались, сдирали с себя налипшую болотную тину.
- Мы как лягвы зеленые, - смеялся Найден, драя конской щеткой Далиборов кожух.
- Ты, может, и лягва, а я новогородокский вой, - в тон ему ответил дружинник Вель. - А коль ты лягва, так лезь назад в болото.
И с шутливой угрозой он схватил холопа за шкирку.
То-то было радости, когда Далибор встретил в болотном городке Войшелка. Тот тоже расцвел улыбкой. Сели на кучу камней, что была насыпана у подножья тына. Пользуясь случаем, травники обмотали Войшелку раненое плечо белым льняным полотнищем, тонкими звериными шкурками.
- На ловы ездил? - спросил Войшелк.
- Ездил, - кивнул Далибор.
- И Жернаса видел?
Далибор не успел ответить, как Войшелк, полыхая гневом, вскочил, заговорил с жаром:
- Как у меня руки чешутся его убить! Всадить копье на всю длину в его жирное мерзкое брюхо! Поверь, когда-нибудь я его убью. Вот подумаю, как он, подыхая, будет визжать, скулить, ерзать в грязи у моих ног, - и я счастлив!
- За что ты так не любишь какого-то кабана? - с живым интересом спросил Далибор.
- Ненавижу предателей, отступников, тех, кто несет гибель своим, - прищурился Войшелк и вдруг сокрушенно уронил голову на руки. - Это все Козлейка, все он... Не зря говорят, что мягкий червь твердое дерево точит. Таким вот червем проник он в душу моего отца, кунигаса. Стоит им самую малость побыть один на один, как отец становится зверем. Я убью и Жернаса, и Козлейку. - Ничуть не опасаясь малознакомого человека, каковым был для него Далибор, рутский княжич изливал перед ним свою горечь и обиду. Под конец сказал: - И еще одно несчастье на нас свалилось: нет нашей Ромуне.
- Как нет? Где же она? - вздрогнул Далибор.
- Никто не знает. Прошлой ночью, еще до нападения на Руту, понесла она жертву Пяркунасу. Она и раньше часто одевалась вайделоткой и вместе с другими вайделотками ходила поклониться священному огню. Наша Ромуне не такая, как иные девушки. Была...
- Какая же она? - не принимая душою слова "была", с затаенной дрожью в голосе спросил Далибор. Он поймал себя на том, что от услышанной новости у него болезненно перехватило дыхание. Красавица-литвинка с темно-зелеными глазами и светлым пеплом волос, оказывается, уже была по-особенному дорога ему.
- Ну, к примеру, другие княжьи да боярские дочери, палец покажи, хихикают, смехом давятся, а она - нет. По лесу любила бродить, по лугам. Венки красивые плела. Христу, правда, без охоты молилась. Разве что мать заставит. Она, как отец наш, к Криве-Кривейте ездила, к старой литовской вере тянулась. Нам с нею, скажу тебе правду, княжич, даже подраться случалось. Смешно: я, мужчина, брат, - и дрался со своею сестрой. А она гордая была: обид никогда и никому не спускала. Да что теперь говорить? - Войшелк удрученно махнул рукой. - Пойду. Там мать плачет.
Далибор остался один. Острая внезапная тоска холодным пламенем полыхнула в самой глубине души, и не было от этой тоски спасения. Сердце зашлось в обиде на жизнь, насылающую на людей беду за бедой. Лежит в головешках Рута... Теперь вот исчезла Ромуне... Доколе пребудет такая несправедливость на белом свете? Но тут трудно что-либо придумать. Сказано же в Священном писании: страх Божий несите превыше всего.
Снова вспомнились темно-зеленые глаза литовской княжны, словно выступили из тумана. Далибор вдруг понял: если окажется, что погибла или подверглась насилию Ромуне, безрадостной и ненужной, как трухлявый лесной гриб, станет его жизнь. Что же предпринять? Он сделал единственно правильное, что оставалось в его положении, - пошел к Миндовгу. Кунигас поможет распутать этот убийственный клубок. В мыслях он молился и Христу, и Огню-Ворожбитичу, чтобы не отступились от Ромуне и от него, Далибора.
Миндовг, показалось, ждал новогородокского княжича. Неизменный Козлейка натирал ему, голому по пояс, спину пахучей светло-коричневой мазью, которую зачерпывал серебряной ложечкой из граненого, красного стекла флакончика. Через всю заросшую черным волосом, полноватую грудь кунигаса шел длинный извилистый шрам.
- Это последняя их победа, - едва увидев Далибора, заговорил Миндовг. - Последний укус гадюки, болезненный, но не смертельный. Сюда уже идут верные мне войска. За меня Новогородок.
- Новогородок за тебя, кунигас, - без раздумий подтвердил Далибор.
Это еще больше распалило Миндовга:
- Под моими знаменами соберется вся Литва, и никто больше не посмеет поднять руку на священный дуб.
"Жернас, пока ты произносишь эти слова, поднимает на него не руку - рыло", - пришло вдруг Далибору в голову, и он долгим, испытующим взглядом посмотрел на Козлейку, продолжающего усердно мять и оглаживать спину кунигаса. Зачем, интересно, сдался Козлейке этот ненасытный кабан, этот Жернас? Чтобы испытывать блаженство от сознания, что даже со святыней он, такой, казалось бы, тщедушный и незаметный, может делать все, что ему заблагорассудится?
- Они не любят меня, а я не люблю их, - говорил между тем кунигас, имея в виду своих многочисленных недругов. - Да за что их любить? И разве можно любить крысу, паука? Разве можно любить вот этого мерзкого предателя, который хотел отравить меня с семьей и сбежать к Давспрунку? - Миндовг резко дернул за какой-то шнурок, и взглядам предстал дальний угол светелки, до этого завешенный плотным черным пологом. Далибор увидел еще не старого, не седого, а светловолосого человека в изорванной одежде, с разбитым в кровь лицом. Человек стоял на коленях, руки его были связаны за спиной сыромятным ремешком. Тяжелая даже на глаз сума висела у него на шее, тянула голову к земле. - Гедка, мой бывший боярин, - разъяснил Миндовг. - Хотел, собака, драпануть через болото. И побежал уже, да был схвачен. - Тут кунигас благодарно взглянул, на Козлейку. - А перед этим, как лиходей и последний тать, налил в княгинин кубок вина и сыпанул в вино горсть отравы.
- Клянусь богами, клянусь Пяркунасом: я не сыпал, - заговорил вдруг Гедка, и голос его был довольно дерзок, не в пример жалкому, униженному виду. - Не видел я никакого кубка, никогда не брал его в руки. Я взял только свое серебро.
- Вот это серебро и потянет тебя на дно болота, - сурово сказал Миндовг.
- Так уж мне на роду написано, - вздохнул Гедка и со смелостью отчаянья сверкнул глазами. - Это все твой Козлейка, твой шептун плетет свою паутину. Опомнись, пока не поздно, кунигас. Посмотри вокруг живым глазом. Попомнишь мои слова: кровь ударит из могил ключом и сам ты захлебнешься в ней.
Миндовг молчал: знал, что обвинительная речь пленника не останется без ответа.
- Ах, Гедка, Гедка, бедный Гедка, - тихим, сочувственным голосом начал Козлейка, закрывая изящной, в форме цветка крышкой красный флакончик. - Как ты посмел своим грязным языком честить того, на кого не вправе даже глянуть? Миндовг один, а вас что комаров на болоте. Ты мог умереть прямо сейчас, унося в целости свою шкуру. А умрешь только через три дня, и все эти три дня и три ночи тебя будут поджаривать на угольях. Ты сам выбрал свою судьбу.
Гедка, выслушав этот приговор, глухо застонал, в отчаянье встряхнул светловолосой головой...
- Кунигас, где твоя дочь? Где Ромуне?
- А ты что-то слышал о ней? - встрепенулся Миндовг. Когда же понял, что Далибор ничего не знает о судьбе княжны, горестно вздохнул, сцепил в тревожном раздумье тяжелые руки. Потом, через силу выговаривая слова, сказал, словно пожаловался самому себе: - Не прилетела моя пчелка.
И умолк, свел тяжелые веки.
Далибор смотрел на кунигаса, на этого сильного и в то же время слабого человека, на обветренную кожу щек, на темную с рыжиной бороду, на загорелые цепкие руки ("Видеть не могу мужей с белыми руками!" - воскликнул как-то Миндовг), и душа его пребывала во власти самых противоречивых чувств. Кунигас, сколько он, Далибор, помнит себя, борется за свои стены, свою вотчину, свою державу, но не упускает случая заполучить толику от чужого богатства. Живет по закону темных владык и рыб: большие пожирают маленьких.
- Не верю, чтоб она попала к ним в руки, - ожил вдруг Миндовг и чуть ли не забегал по светелке. - Она моя дочь: умная и хитрая, как лиса. Затаилась в пуще, забилась в какое-нибудь дупло и ждет, пока я приду на выручку. - Однако, поостыв, трезво и внимательно все взвесив, опять сел. - Прямо в сердце ранил меня Давспрунк. Гарпун, как в хребет рыбине, всадил. И этот гарпун - моя Ромуне, Что ж ты натворила, доченька? Как быть мне, отцу твоему и кунигасу?
- Надо послать гонцов в Руту, - предложил Далибор.
- Искать мира с Давспрунком? С Товтивилом и Эдивидом? Нет уж! Лучше съесть свои собственные волосы. - Миндовг снова вскочил, но тут же и сел со словами: - Пусть бы ты сейчас была мертва, дочка.
Он остановившимися, какими-то белесыми глазами посмотрел на Далибора, но, понял княжич, не увидел, не захотел увидеть его.
Так ни с чем и воротился Далибор к своей дружине. Всю ночь ему снилась заплаканная Ромуне и словно бы куда-то звала.
А утром прилетел в болотный городок голубь. Сел на конек Миндовгова нумаса. Все сразу догадались, что птица ручная, обученная. Кунигасов лесник Альгимонт узнал голубя: именно с ним он не раз посылал из пущи в Руту и в болотный городок свои отчеты-реляции. Красную нитку привязывал к лапке - все хорошо, много зверья развелось, можно собираться на ловы. Синюю - надо выждать. Обожженную, перепачканную сажей, - гуляет в пуще красный петух, горит пуща.
Альгимонт позвал голубя, и тот слетел с конька прямо к нему в руки. Побежали за кунигасом. К лапкам птицы были привязаны две легкие серебряные пластинки с головного убора Ромуне. Причем одна была в целости, без всяких повреждений - вайделоты увидели в этом знак, что княжна жива и здорова. Вторая же оказалась погнутой, с грубыми вмятинами, с тремя глубокими рваными царапинами - следами ножа или меча. Вайделоты, с опаской поглядывая на Миндовга, заявили, что через три дня с княжной может произойти непоправимое, вплоть до смерти.
- Кунигас Давспрунк извещает тебя, что твоя дочь Ромуне у него в руках и от твоей осмотрительности и мудрости зависит ее жизнь, - низко поклонившись, сказал старейший из вайделотов.
На Миндовга было страшно смотреть. Он сел на валун у входа в нумас, обхватил голову руками и словно оцепенел. Ни слова не услышали от него - кунигас только наливался краской и сопел, как кузнечный мех.
Прибежала княгиня Ганна-Поята. Упала перед мужем на колени, стала слезно просить:
- Спаси дочку. Она же у тебя одна. Одна соколица среди орлов.
Миндовг молчал. Потом глухим, как из-под земли, голосом обронил:
- Как же я ее спасу?
- Пошли гонцов к кунигасу Давспрунку.
Похоже, у Ганны-Пояты затеплилась надежда. Но Миндовг отрешенно и тяжело взглянул на нее. Холод звездного неба стыл в его глазах.
- С одного вола двух шкур не дерут, - не совсем понятно сказал он.
Княгиня поняла, что этот камень, эту скалу не пронять ничем. Литва как государство - все помыслы его об этом, это превыше всего. И княгиня запричитала. Запричитала так, как во все времена, испокон веков причитали ее сестры по телу и духу - женщины, кем бы они ни были: порфироносными государынями или бабами самых простых сословий.
Дочачка мая, зязюлечка мая,
Ягадка мая, недаспелая мая,
Без пары ты адкацілася ад мяне.
Люточак мой зялёненькі,
Цвяточак мой чырвоненькі,
Без пары ты ападаеш,
Мне тугу пакідаеш...
Все словно онемели. А Ганна-Поята обливалась слезами.
Я жывая лягу у калоду беладубовую...
Дочачка мая, зорачка мая,
Куды ж я цябе выправляю?
Не у царкву пад вянец,
А у магілу ў пясок.
Миндовг поморщился, молча прошел в нумас. Даже Козлейка не осмелился последовать за ним.
"Все-таки Ромуне взяли заложницей. Что же делать? Осталось неполных три дня", - в отчаянье думал Далибор. Да, литовская княжна уже всевластно жила у него в сердце, свила там, как белая соколушка, гнездо. Он сознавал, что с утратой, с гибелью Ромуне беспросветно черной станет его собственная жизнь. В глубоком раздумье стоял новогородокский княжич на краю болота, зорко вглядываясь в противоположный берег, А всего и видел-то исхлестанные ветром кусты, бурую осоку да широкий водный разлив. И вдруг лицо его озарилось. И хотя это была еще не радость, а всего лишь надежда, Далибор сразу повеселел, кликнул Найдена и велел ему разыскать Войшелка.
- Передай, что жду его у себя, - сказал холопу, решительно направляясь в свой шатер, Немного погодя Найден привел Войшелка. Новогородокский и литовский княжичи долго шушукались в шатре. Чтобы Найден не подслушал, о чем они гуторят, Далибор собственноручно залепил ему уши воском от свечи. Верного холопа это жестоко обидело, но кого заботит, о чем думает и что переживает холоп.
Уже ночью в шатер были званы воевода Хвал и лях Костка. НаЙдену пришлось расталкивать их, потом вести к княжичу, хотя Костка на чем свет стоит клял "дурного холопа".
А утром жуткий переполох был в болотном городке. Кричали в сотню глоток Миндовговы дружинники, гремело тревожное било. Черный столб дыма стоял над островом.
- Княжич Глеб сбежал со всею своей дружиной, - докладывал кунигасу бледный как полотно Козлейка, - И Войшелка увел с собой в путах.
- Войшелка?! - схватил его за горло Миндовг. - Как же ты проспал? А хвастал, что у тебя три глаза, что на земле и под землей все видишь. Неужто само небо против меня?
Сразу же разложили жертвенный костер. Собственноручно Миндовг лишил жизни козла и собаку. Конечно, это не самые почитаемые животные, а если по совести, то и вообще никчемные твари. Да не было под рукою быка или вола, а без свежей крови с богами не очень-то столкуешься.
Вайделоты сожгли на белом огне в черном дыму козлиные и собачьи кости, развеяли на все четыре стороны горячий пепел. Потом долго всматривались в облака, в деревья, слушали, припав ухом к земле, бормотание единственного в болотном городке ручья. Из облаков, как это часто бывает, если внимательно, не моргая и не отводя глаз, присмотреться, проступило некое суровое и отчужденное лицо. Но пробежал по граве, по зеленым шапкам деревьев ветер, взлетел к облакам, зашумел там, захлопал теплыми крыльями - и неземной, всюду узнаваемый лик того, кто вершит наши судьбы, смягчился, посветлел.
- Боги за тебя, кунигас Миндовг, - торжественно объявили вайделоты.
- Живущий не без дома, мертвый не без могилы, - глубокомысленно заключил самый старый и самый мудрый среди них. - Долго еще будешь ты жить и воевать, кунигас.
Потом они дали Миндовгу испить из обугленного козлиного рога какого-то зелья, отведав которого, человек не ощущает боли ни плотью, ни душой. Кунигас выпил несколько глотков и крепко, спокойно заснул. Святую правду вещал мудрец Гераклит: "Одно и то же у нас живое и мертвое, и путь вверх и вниз один и тот же". И еще он говорил нечто такое, что следует запомнить всем: "Людям не стало бы лучше, если б сбылись все их желания".
Наступила ночь. Спал Миндовг. Спала осенняя желтолистая пуща. Спал священный лес - каждой своею веточкой, каждым желудем.
А в Руте в это самое время было шумно и весело. Кунигас Давспрунк с сыновьями Товтивилом и Эдивидом щедро угощал новогородокского княжича Далибора, который привел свою дружину из болотного городка и, отрекшись от Миндовга, признал тем самым верховную власть Давспрунка над всею Литвой. Как было это не отпраздновать!
Давспрунк, старший брат Миндовга, с такими же черно-зелеными, как лесное озеро, глазами, выказывал свою радость осторожно. Больше кричали и бушевали в застолье его сыновья. Давспрунк же скромно сидел рядом с Далибором в простой белой рубахе. На ногах у него были обычные крестьянские клумпы. И никакого тебе золота или серебра.
Товтивил и Эдивид с молодой горячностью хвастались своею ловкостью и отвагой.
- Мы так быстро очутились в Руте, что Миндовг и кашлянуть не успел, - говорил, наливая себе и гостю очередную чарку вина, плечистый, с ярко-синими глазами и белесыми бровями Эдивид.
- Хвали день вечером, женщину после смерти, меч после битвы, а невесту назавтра после свадьбы, - посмеиваясь в рыжеватую бороду, тихо обронил Давспрунк. И, немного выждав, спросил: - Знаете, дети, кем это сказано?
- Тобой, - держа в руке золотую чашу, повел ею в сторону кунигаса-отца Товтивил.
- Это сказал мудрец Ишминтас. Тот, что научил нас стрелять из лука и сеять хлеб, - снова улыбнулся Давспрунк. И тут же встал, просветлевшим взглядом обвел всех сидящих, провозгласил: - Выпьем за Новогородок и Литву!
- За Новогородок и Литву! - в один голос поддержало застолье.
Далибор был весел, раздавал направо и налево улыбки, не отказывался от чарки, чувствуя, что голова остается ясной. Напротив него сидели Хвал и Костка. Лях с присущим ему азартом налегал на литовские яства, и воевода уже дважды наступил ему под столом на ногу.
- А у нас же гостят сродственники, - вспомнил вдруг Эдивид. - Комарье мы болотное, коль забыли об этом.
Давспрунк хлопнул в ладоши и приказал слуге:
- Пусть приведут сюда Войшелка. И княжна Ромуне пусть пожалует.
У Далибора невольно вздрогнули веки. Но никто в веселом и хмельном застолье этого не заметил, да и не хотел: ничего замечать. Был мед, было вино, было дымящееся мясо и была песня. Всего в избытке. Женщинам уже не терпелось одарить лаской отважных муженьков, едва те выйдут из-за стола, А что еще нужно человеку, особенно если впереди мрак тревожных дней, если не знаешь и не можешь знать, на каком шагу и на каком вдохе вопьется в твою плоть смертоносный металл?
Далибор почему-то вспомнил, как шли через холодное уже болото, как оскальзывались и словно повисали над бездной ноги: даже пот на лбу выступал и подкатывала тошнота, пока найдешь, нащупаешь под водою спасительную стлань. В какой-то момент из чахлого кустарника долетел громкий хруст - все увидели старого лося. Он тоже пробирался на сушу. Особенно опасные зыбучие места проползал на животе, далеко выбрасывая перед собою передние ноги.
- Чуть ляжет зима, схватится льдом болото, мы перейдем его и голыми руками возьмем Миндовга, - сказал Эдивид.
В это время дверь отворилась и в покой втолкнули Войшелка. Руки у него были связаны. Над левым глазом трёхрогой звездой густел синяк. Сквозь разорванный рукав рубахи светилось тело. Сын Миндовга с презрением оглядел присутствующих. Ему и в голову не пришло уставиться взглядом в пол, как обычно делают пленные, особенно зная, что их привели не для того, чтобы погладить по головке и попотчевать чем-нибудь вкусным. Попотчевать, известно, могут, швырнув, как собаке, обглоданные кости со стола.
- Ну, что скажешь, кунигас? - приняв напыщенную - руки в боки - позу, с издевкой спросил Эдивид. - Вас же там, на болоте, было уже два кунигаса: твой папаша и ты.
Эдивид, а вслед за ним и Товтивил захохотали. Давспрунк молчал, сверля племянника вопрошающим взглядом. Казалось, он испытывает некоторую неловкость.
- Развяжите меня, - не попросил, а потребовал Войшелк.
- А вы с отцом Рушковичей развязывали, когда резали их, как свиней? - вскочив из-за стола, подбежал к Войшелку Эдивид. Он, Эдивид, был широк в плечах, но сухопар. "Похотливый петух всегда в чреслах сух", - говорили о нем, имея в виду неумеренное пристрастие княжича к слабому полу.
Войшелк высокомерно молчал. Тут подал голос и Товтивил:
- Дошло до нас, что ты заодно с твоей маменькой, тверской княжною, к Христу душой обратился, а о Пяркунасе забыл. Говорят, молитвы день и ночь бубнишь-нашептываешь. Как бы и нам их послушать?
Товтивил, дурачась, скривил в усмешке большой рот, приложил к уху ладонь. И вдруг Войшелк, побелев лицом, тихо, но очень внятно заговорил:
- Обрати ухо Твое ко мне, Христа Бога моего Мать, от вершин многия славы Твоея, Благословенная, и услышь стенание конечне, и руку ми подаждь.
Далибор вздрогнул: рутский княжич творил молитву за упокой души.
- Не отврати от мене многия щедроты Твоя, не затвори утробу Твою человеколюбивую, но предстань ми ныне и в час судный помяни мя.
И христиане, и язычники притихли, словно онемели: такие слова произносятся единожды в жизни.
- Развяжите его, - нарушил тишину Давспрунк.
И тут вошла Ромуне. Увидев брата, просияла от радости, бросилась к нему, обняла:
- Братик ты мой! Соколик!
Войшелк метнулся ей навстречу:
- Сестричка! Кукушечка!
К этим горячим словам, вырвавшимся у них одновременно, остался бы глух разве что камень. Человеческое сердце, каким ни будь его обладатель, где-то в самой своей живой глубине всегда, пусть даже неосознанно, отзывается на боль, заключенную в них. И уж подавно тут не могло не встрепенуться литовское сердце, потому что испокон веков в литовских песнях-дайнах девушка именуется кукушкой, а юноша - соколом или ястребом.
Выхваченные злою рукой из теплого родительского гнезда, стоя в окружении врагов, они, брат и сестра, крепко обнялись да так на какой-то миг и застыли - явор и калина, дубок и березка. Что бушевало у них в душах? Что проносилось у них в памяти? Невозвратные дни детства, синие летние реки, белые пушистые облака, нестрашные дожди и безобидно-золотые молнии - весь тот громадный зеленый, солнечный мир, в котором когда-то жили они, доверчивые маленькие люди, вместе бегавшие по росе, по цветам, бегавшие босиком, голышом: чего стыдиться, если вы дети, если вы брат и сестра?
Вдруг Ромуне увидела за столом Далибора и, кажется, готова была упасть. В темно-зеленых глазах пробежали, сменяясь, удивление, недоумение, потом отчаянье и, наконец, горькая обида. А может, ледок, застекливший ее глаза, был уже знаком ненависти?
- Вот и увиделись, - с какой-то даже нежностью сказал Давспрунк. - Садись, Ромуне. Садись и ты, Войшелк.
Но те не сдвинулись с места. Давспрунк растерянно посмотрел на своих сыновей.
- Не так с ними надо разговаривать, - процедил сквозь зубы Эдивид. - Они наши пленники. А где это видано, чтобы пленник сидел с хозяином за одним столом? - Он повернулся к Ромуне. - Вчера мы послали твоему отцу письмо. С голубем. Осталось два дня. Если он проглотит язык и не даст никакого ответа, этого, - показал глазами на Войшелка, - зарежем, как по его, Миндовга, милости зарезали Рушковичей. А тебя... - Эдивид на миг умолк, холодно усмехнулся. - У нас немало молодых неженатых конюхов.
При этих словах кунигас Давспрунк виновато и чуть ли не испуганно вздрогнул, сгорбился, втянул голову в плечи и стал похож на свернувшегося в клубок ежа. Товтивил в знак согласия с младшим братом тряс короткой черной бородой. Далибор и воевода Хвал молчали. Костка же вдруг налился кровью, поднялся над столом и заговорил:
- У нас в Польше - а я, да будет вам известно, лях - млодых и пригожих девчат не обижают и в обиду не дают. А цурка кунигаса Миндовга, - он низко поклонился Ромуне - така ест: млода и пригожа. Это во-первых. А во-вторых, можно воевать кунигасу против кунигаса, у нас тоже князья воюют, но нельзя воевать против безоружных, тем более девушек и женщин.
Высказав все это и еще раз поклонившись Ромуне, лях с достоинством сел. Эдивид с изумлением, растеряв вдруг всю свою решимость, смотрел на него. Все в нем так и кричало, так и норовило вырваться вопросом: что за диковинная птаха залетела за наш стол? Однако он промолчал.
Ромуне с Войшелком вывели, и снова полилось вино.
- Не даст ответа Миндовг, я его знаю, - безнадежно вздохнул Давспрунк.
- Ждем еще два дня, - подбадривая себя, поднял чашу Эдивид.
- Я его знаю, - повторил Давспрунк. - Замухрышка замухрышкой был, когда мы, мальцами еще, без штанов в баню бегали, но упрямец, каких свет не видел. Однажды набрал целый подол грибов и, чтобы знали, что все это он один, чтобы никому из нас, братьев, ни толики от его славы не перепало, съел их сырыми, пока шел из лесу домой. Чуть не помер, бедолага.
- Пусть бы он тогда и окочурился! - подосадовал Эдивид.
Давспрунк, словно не расслышав сказанного, продолжал:
- Смалу вобрал в голову, что его не родили, как рожают всех и всякого, а нашли в бору на высоком дубе в орлином гнезде. Помню, семь седмиц втайне от матери ногти на руках и на ногах отращивал, чтоб были как когти у орла.
Он снова вздохнул, и стало понятно, что крепко переживает кунигас, что он, видно, давно проклял тот час, когда дерзнул поднять десницу на своего воинственного брата. Одна мать их родила, но не одинаковые дала им сердца. У Давспрунка сердце мягкое, открытое жалости, и если б не сыновья, особенно младший, Эдивид, он давно бы помирился с Миндовгом, выпив чашу согласия, давно признал бы его верховенство.
- Сколько зла причинил нам этот лысомордый, - намекая на скудноватую бороду Миндовга, напомнил Эдивид.
Недоброжелатели шептались по закоулкам, что Эдивидова нелюбовь к дядьке объясняется очень просто: однажды, когда Эдивид был еще зеленым мальчонкой с пузырями под носом, этот самый дядька собственноручно стащил с него штанишки и безжалостно отхлестал крапивой-жгучкой. За что наказал дядька племянника, чем тот его прогневал, в круговерти дней забылось, а вот оскорбительную крапиву все помнят. "У него и сейчас заднее место свербит, рука у Миндовга тяжелая", - говорили про Эдивида, злорадно посмеиваясь, все те же недоброжелатели.
- Скажи нам свое слово, княжич, - попросил вдруг, обращаясь к Далибору, Товтивил. В последнее время старший сын Давспрунка стал все чаще задумываться, не так рьяно, как прежде, поддерживал Эдивида, когда тот, верный застарелой привычке, прилюдно поносил Миндовга.
- Скажу, - встал с места Далибор. - Мы с вами побратимы, в одной воде купанные, одной пущей баюканные. Если недругам и случалось вложить меч раздора в наши руки, то это забудется. Но никогда ни мы, ни наши потомки не забудем битв за наш и ваш край, битв, в которых мы стояли вместе. Наша кровь, пролитая там, красно-маковым цветом прорастет. В суровый век дано было нам родиться. С Варяжского моря идут латиняне, ливонские и тевтонские рыцари. Вольный прусс, брат жемайтийца, ятвяга и литвина, уже стал их рабом...
С затаенным дыханием и чуть ли не изумлением слушали все взволнованные слова новогородокского княжича. С изумлением оттого, что говорил не отмеченный морщинами и не убеленный сединою достославный муж, а совсем еще юноша.
- С полудня, - продолжал княжич, - горьким дымом тянет. Горит Волынь, свищет над нею татарский аркан. Так неужто мы будем сидеть сложа руки и ждать, как лесной гриб, пока кто-то придет и срежет его под корень. Силу с силой надо нам слить, меч с мечом породнить. С этим пришли мы к вам в Литву из Новогородка. У нас в Новогородке говорят: лучше прожить день человеком, чем год - рабом.
Далибор сел. Давспрунк, а за ним - механически - и Эдивид расцеловали его. Медлительный Товтивил не сразу сообразил, как себя вести, промешкал, но было видно, что и до его сердца дошло пламенное слово. Костка и Хвал влюбленно смотрели на своего княжича.
Но это настроение длилось недолго. Эдивид быстро спохватился: очень уж сладко поет новгородокский соловейка. А еще не далее чем вчера целовался, поди, с Миндовгом. Давспрунк вспомнил, что ест и пьет в сожженной братовой Руте и что брат до конца дней своих не простит этого. Товтивил сидел с кислой миной: он никогда не любил людей, за которыми признавал превосходство над собою. Далибора вдруг охватила жуткая усталость, он прикрыл глаза ладонью. В упор смотрел на него воевода Хвал. Далибор почувствовал этот взгляд: он жег острым угольком, напоминал, что его, княжича, и всю дружину ждет предстоящей ночью весьма опасное дело.
- Надо ложиться спать, - решительно поднялся из-за стола Давспрунк. - Пей, ешь, целуй женщину, стой на голове, а спать все равно надо.
Далибора ждала постель из медвежьих шкур в Миндовговом нумасе. Тут еще висела люлька маленького Руклюса: второпях не успели, не смогли захватить ее с собой. Те же, кто сегодня правил бал в городе, еще, видно, не додумались, что с нею делать. Так и висела она на серебряном крюке, легонько покачиваясь. Далибор лежал, подложив руки под голову, и все почему-то ждал: вот сейчас в ночной тишине прозвучат решительные, уверенные шаги, войдет Миндовг и, строго прищурившись, спросит: "Кто трогал колыбельку моего сына?" Но тихо было в Руте. В пору было сказать: мертвая тишина. Между тем Далибор не знал и не мог знать, что этому городу, Миндовгову гнезду, осталось жить всего солнцеворотов десять-пятнадцать, а потом его навсегда покинут люди, он попадет во власть сыпучих песков, зарастет хвощом и лебедой, покроется лесом. Только грибы будут кучно сидеть там, где сиживали в засаде грозные вои.
Княжич словно плыл в густой тишине, хотя и не двигал ни единым пальцем. Черная бездна ночи смотрела на него через узкое окно нумаса. Гнела какая-то тревога, какой-то страх бередил душу. Чтобы прогнать это наваждение, он вспоминал Ромуне, ее темно-зеленые глаза. И впрямь приходило облегчение. "Почему я все время думаю о Ромуне?" - вопросил себя он и тихонько рассмеялся, ибо в самом потаенном уголке своей души нашел ответ.
Как она посмотрела на него сегодня! Гневно и растерянно вспыхнули глаза, словно увидела что-то ужасное, омерзительное, что-то такое, на чем людям, живым людям ни на миг нельзя останавливать взгляд. Далибору было знакомо это чувство. Однажды, когда он был еще настолько зелен, что трава на склоне новогородокского вала доставала ему до подбородка, дворовый холоп Анисим подозвал его и предложил: "Хочешь, княжич, я покажу тебе дырочку, откуда ночью домовичок вылазит?" - "Хочу, - радостно ответил Далибор. - А он страшный?" "Нет. Он похож на белого котенка, что всегда вьется подле кухарки Маланьи, когда та горшки в печь ставит". Котенка Далибор знал - маленький, пушистый, с хвостиком-завитушкой. Они пошли в терем, и в одной из каморок-боковушек Анисим, отодвинув от стены старый стол, показал дырку в дубовом полу: "Вот она. Если хочешь увидеть домовичка, сядь и сиди возле нее тихонько, не шевелись. Наберись терпения". Долго стерег домовичка Далибор, уже и веки начали слипаться. А когда, перед тем как уйти, захотел последний раз глянуть в таинственнуюю дырочку и склонился до самого пола, это и произошло: лицом к лицу, глаза в глаза, нос в нос столкнулись они с огромной старой крысищей. Какой-то миг оторопело смотрели друг на дружку: маленький Далибор и седая красноглазая крыса. Тот ужас в смеси с гадливостью запомнился на всю жизнь.
"Так и она на меня сегодня глянула" - терзался княжич, чувствуя, как колотится его сердце, норовя вырваться из груди.
Встал. Наткнувшись в темноте на люльку Руклюса, подошел к окну. Мертвая ночь камнем лежала на всей округе. И ни звука - княжич как бы растворился в этой тревожной липкой тишине.
В самый раз было заснуть после хлопотного, трудного дня. Днем голова человека, его мозг взбаламучены, как вода под ветром. Ночью они обретают покой, и, как яркие, с переливами камешки на дне спокойной реки, человеку видятся сны. Но Далибор не мог заснуть. Стоял чуть в стороне от темного окна. Ждал.
И вот послышалось тихое-тихое царапанье в дверь. Такой звук может издавать разве что мягкокрылый ночной мотылек или ветер, запутавшийся в густой траве. Но Далибор, с облегчением вздохнув, нащупав у пояса рукоять меча, бесшумно прокрался к двери, припал к ней ухом, прислушался.
- Кто? - тихонько спросил наконец.
- Я, Вель, - прошелестело снаружи.
Далибор, почти не дыша, снял тяжелый дубовый запор, вышел из нумаса, двинулся за своим дружинником. Было еще темно, однако чувствовалось приближение утра: на самом горизонте разливалась легкая розовость.
У сожженных городских ворот княжича уже ждала безмолвная дружина. Копыта у лошадей были обернуты пластами мха и полотняными лентами.
- Войшелк здесь? - негромко спросил Далибор.
- Здесь, - был ответ из темноты.
Чувствуя, как пересыхает в горле, он спросил еще тише:
- А княжна Ромуне?
- И княжна здесь.
Вель подвел княжичу коня. Далибор в порыве нахлынувшей легкости тут же очутился в седле. Конь, узнав хозяина, по которому успел соскучиться, хотел было заржать, но Далибор одной рукой натянул поводья, а второй ласково и в то же время требовательно зажал ему храп. Горячий воздух из трепетных конских ноздрей обдал ладонь.
Четверых воев-дозорных, охранявших ворота, связали, заткнули им рты и одной длинной просмоленной веревкой примотали к опаленному давешним пожаром священному дубу. Все это проделывали в полном молчании. Осторожно ступили в зябкий утренний туман кони. И все же, как ни старались, без шума не обошлось. Далиборов конь разбудил, сорвал с гнезда здоровенного глухаря. Тот с гулким хлопаньем крыльев пронесся устрашающей тенью низко над землей. Кони в испуге захрапели.
- Пошли! Пошли! - прокричал воевода Хвал, и все беглецы как один дали коням шпоры, дали волю их быстрым ногам. Тут уже было не до осторожности. Казалось, топот копыт, голоса дружинников летят под самые облака, что чистым перламутром занялись над темной землей. Одна мысль была у всех и каждого - только бы отъехать подальше от Руты, только бы не села на хвост погоня.
Путь держали в сторону Новогородка. Туго приходилось коням, но их не жалели. Потом, когда можно будет прервать этот безумный бег, когда расправит светлые крылья новый день, на своих родных лугах получишь роздых, верный друг и спаситель.
Вынеслись на поросший лесом холм. Всё внизу, как молоком, было залито туманом, дали же открылись для глаза.
- Погоня! - оглянувшись, выкрикнул Вель.
Далибор выхватил из ножен меч. Лезвие было в чистой утренней росе. "Как там Ромуне? - пришло вдруг беспокойство. - Только бы не отстала". Он еще не видел в эту ночь юную княжну и ее брата. Не отыскал их глазами и сейчас. Зато в какой-нибудь версте различил конную лаву преследователей. Они кричали, размахивали мечами, чадящими факелами.
- Не догонят. Кони у них недомерки, - уверенно сказал Вель.
Какое-то время спустя большая часть догонявших остановилась. Стали разворачивать коней. Лишь человек тридцать с возросшей яростью продолжали погоню. Это был разгоряченный Эдивид с его личной охраной. Эдивид поклялся, что умрет, но вернет обратно Ромуне. Он вне себя нахлестывал коня и кричал:
- Войшелк! Трусливый отпрыск Миндовга! Стой! Хочу, чтоб ты отведал, как сладок мой меч!
Далибор не переставал высматривать среди своих Войшелка с Ромуне и пока что не находил. Нелегко было на полном скаку в частом кустарнике разглядеть человеческое лицо. Мокрые ветки секли, хлестали по лицу, и он, как все, мчался с зажмуренными глазами, чтобы не воротиться в Новогородок кривым или слепым.
Наконец вырвались на травянистую луговину, сплошь усеянную скользкими от росы мелкими камнями. Копыта защелкали по этим камням. И тут один из коней, подломив ногу, грудью поехал по траве. Светловолосый сухощавый наездник кубарем скатился с него.
- Ромуне! - вскричал Далибор.
Он догадался, учуял сердцем, что именно с нею стряслась беда. Придержал, развернул своего коня, помчался к ней. И увидел Войшелка. Рутский княжич уже спрыгнул на землю, держал сестру на руках. Глаза у нее были закрыты. Но вот она через силу разлепила их, увидела брата с Далибором и виновато усмехнулась.
- Где мой конь? - спросила.
Конь ее лежал неподалеку. На знакомый голос жалобно заржал, сделал попытку подняться, но не смог.
На глаза у Ромуне навернулись слезы. Но она, устыдившись Далибора, смахнула их кулачком.
Погоня тем временем приближалась. Уже было видно красное от гнева и пота лицо Эдивида. Новогородокские дружинники, промчавшись с полсотни сажен, заметили, что Далибор и Войшелк с Ромуне отстали, стали осаживать коней.
- Войшелк! - по-турьи круша на своем пути кусты, кричал Эдивид. - Отведай моего сладкого меча!
Лицо у Войшелка передернулось, потемнело. Он был не из тех, кто пропускает оскорбления мимо ушей. В мгновение ока вскочил в седло, оставив Ромуне на попечение Далибора.
- А мой меч горек, поэтому обойдусь секирой, - прокричал он. - Кто меня ищет? Я - Миндовгович! Кто хочет увидеть, какого цвета у меня кровь?
Они сошлись, столкнулись грудь в грудь на сыпучем рыжем песке, поросшем жестким сивцом. Эдивид бросил своего коня навстречу противнику, со свистом рассек воздух широким мечом. Войшелк встретил его ударом секиры и с потягом чуть не выдернул, не выбил из руки меч.