- А кто сейчас правитель Новогородка? - спросил монах.
- Слыхал я, что новогородокское боярство, изгнав Изяслава, пригласило на его место литовского князя Миндовга. Живут они, как и жили, по своему прадедовскому закону. Миндовг им сказал: "Мы старины не рушим, а новизны не вводим". Вместе с этим князем бояре в походы на соседние земли ходят. - Панкрат начал задыхаться. - Я в лесу с латрункулами встретился... Много мы немецких рыцарей на тот свет спровадили... А потом нас окружили, похватали...
Сиверт уже слышал о латрункулах. Это были небольшие, по десять-двадцать человек, отряды литовцев, жемайтийцев и русинов, которые со своих лесных баз проникали аж до стен Христбурга и нападали. Они были подвижны и хитры, как лисы.
- Не увижу больше Новогородка, - шептал Панкрат со слезами на глазах.
Потом он начал бредить. Опять говорить о братолюбах, о каком-то Алехне, о железных желудях.
- Железные дубы вырастут, стеною встанут, - хрипел он, и смертный пот заливал его щеки. Панкрат уже не видел Сиверта. Последнее, что теряет человек перед кончиной, это слух. Он еще слышит жизнь, но уже не видит ее.
Монах, как и надлежит в таких случаях, истово творил святую молитву, готовил душу умирающего к вечной жизни в загробном царстве. Он жалел эту душу, хотя и понимал, что не достучаться ей в ворота рая: тот, кто в земной жизни поднял руку на Христова избранника крестоносца, обречен гореть в адском пламени, вдыхая запахи смолы и серы. Но жалеть тем не менее мы должны всех.
На последнем вдохе, уже целуя крест, поднесенный к его устам монахом, Панкрат рванул у себя на шее истлевший шнурок, в дрожащем кулаке протянул Сиверту что-то округлое и темное:
- Железный желудь... Возьми...
И тут же испустил дух.
Панкрата и еще троих латрункулов предали земле там, где зарывали убитых в сечах рыцарских коней. Только сухая желтая трава будет шуметь над ними. Сиверт же, вернувшись к себе, долго при свете свечи вертел в руках, рассматривал железный желудь. Конечно же, это был, как ему сразу подумалось, некий талисман, оберег. Видимо, такие талисманы носили и носят братолюбы, о которых говорил на исповеди новогородокский купец. Братолюбы... Монах решил, что это некая новая ересь, новая секта, которых хоть отбавляй в здешнем греховном мире, начиная с фарисеев и саддукеев и кончая альбигойцами. Желудь он положил в походную, о трех замках, шкатулку, где хранил cвой молочный зуб, прядку своих же детских волос, щепотку земли с могилы матери - дорогие ему святыни. Не отпускала мысль, что предсмертный подарок новогородокского купца принесет ему счастье.
Монах с интересом присматривался к здешним людям. В чем-то они были наивны, как дети. За божества почитали не Христа и не святую троицу, а землю и небесные тела - солнце, луну, звезды. У них были священные леса, священные реки и озера. И еще - огонь. В своем отношении к огню они, по мнению Сиверта, стояли вровень с Прометеем и Гераклитом: считали его началом начал. В этом не было бы ничего плохого, если б их души принимали как высшую благодать сияние Христа. Но к христианскому Богу они относились с сомнением или, что еще хуже, слушали рассказы о деяниях Его с зеванием и хихиканьем.
Духовность и приобщенность народов к христианству Сиверт измерял отношением к женщине. Еще в Лионе ему говорили, что у пруссов в обычае многоженство, что жен там покупают и продают, как скотину. На деле же он с изумлением увидел обратное. И у князя, и у пахаря-смерда было по одной жене. Расторгнуть брак мог только мужчина, но он гарантировал свою верность жене, отдавая ее родным третью часть имущества. Замужняя женщина не теряла связи с родным домом. Она была под двойной опекой: и мужа, и отца-матери.
"Этот народ созрел для христианства, - бессонными ночами думал Сиверт. - Ему нужен всего лишь легонький толчок. Под покровительством святого Петра дикий лесной край в недалеком будущем превратится в цветущий сад".
Главной задачей орденов - и Тевтонского, и Ливонского, - как сразу смекнул наблюдательный монах, было избавление от жемайтийского клина. Пруссы не сегодня завтра станут данниками и примут христианство либо погибнут. Оставалась Жемайтия. Ее существование не позволяло владениям Риги и Мариенбурга слиться воедино. Это видели и немцы, и сами жемайтийцы. Купцы, пришедшие большим обозом с Двины, рассказали Сиверту весьма любопытную историю. Они собственными глазами видели, как в одном жемайтийском поселении обезумевший старый жрец бегал по улицам, по дворам, по полю и по лесу - собирал птичье перо. "Зачем оно тебе?" - недоумевали люди. Но жрец молчал и упорно продолжал свое. Он насобирал целую гору разноцветных перьев и оклеил ими многие хаты: свою, своих близких, а также особо заслуженных воинов. "Нашему народу не посчастливилось, - заговорил наконец он. - Прадеды и деды наши поселились там, где ноне пролегают дороги рыцарских коней. Мало сил у нас, не справиться c чужеземцами, потому что из Тюрингии, Саксонии, из Польши и Чехии идет и идет им подмога. А наш союзник и брат литовский кунигас Миндовг играет с нами, как с мышью: то отдаст в когти немецкой кошке, то выхватит, то отдаст, то выхватит. Но я спасу вас. Спокойно ложитесь спать, а я всю ночь буду жечь священный огонь, молиться за всех вас и за нашу землю. Когда же взойдет солнце, все мы вместе с нашими хатами, которые я одел в перо, вместе с родною землею перелетим далеко отсюда, перелетим в такое место, где нет проклятых рыцарей". Многие смеялись над ним, женщины плакали, детишки спорили, у кого перья красивее. Целую ночь жрец исступленно бегал вокруг костра, раз-другой попадал в жар ногами - красные угли брызгали по сторонам. Бегал и размахивал руками, как крыльями. Наконец выпил поднесенный ему настой на семи лесных и луговых травах, упал и уснул как убитый. Когда же проснулся, спросил, не открывая глаз: "Где мы? Над облаками?" - "В Жемайтии", - с горечью ответили ему. Тогда он с леденящим душу криком выбежал за околицу и с самой высокой кручи скатился в реку.
Сиверта потрясла эта история. "Почему нас так боятся? - думал он. - Никто, известное дело, не хочет отдавать свою веру и волю. Каждому из людей кажется, что его вера самая правильная. И братолюбы из Новогородка так думают, и жемайтийцы, и пруссы. Но ведь солнце - одно. И небо - одно. И когда-нибудь надо понять, что это неизбежно, - отбросить прочь своего божка и пойти за Христом, ибо только он поведет человека сквозь синюю бездну времени"
Холодной сырой осенью, когда над всей Пруссией зашумела, осыпаясь, желтая листва, Сиверт выехал в Ригу. По приказу самого папы Иннокентия IV он должен был встретиться с рижским епископом Николаем и объявить ему волю римского апостольского престола: отныне и навсегд Ливонию будут опекать монахи-доминиканцы, а не цистерианцы. Все цистерцианские монастыри, все молельни, священные сосуды должны быть переданы доминиканцам. Сиверта поначалу озадачил такой приказ: он считал себя слишком мелкой птахой, чтобы летать в столь высоких сферах. Но архиепископ Яков поручился за него перед Римом: монах понравился ему за время нелегкого пути от Лиона до Пруссии.
Вместе с Сивертом ехали в Ригу Мориц и Никто, а также эскорт из сотни конных копейщиков.
- Если удастся живыми проскочить Жемайтию, считайте, святой отец, что мы прошли по шелковой нити, натянутой над бездонным колодцем, - невесело пошутил Мориц.
Но Сиверт, прирожденный немец, был человеком решительным. К тому же приказ есть приказ. И он без лишних раздумий пустился в путь.
- Мы живем под охраной неба, - сказал Морицу, - Я верю, что все обойдется, сын мой, что нам будет сопутствовать удача, как ветер под крыло.
Исходило дождем небо, шумели мокрые леса, под колесами фур песок перемалывался в пыль, а та превращалась в густую липкую грязь. Сам Сиверт выходил под дождь, налегал щуплым плечом на холодную кожаную обшивку. Перед дорогой монах купил себе большого пятнистого пса с умными глазами, которого назвал Сарацином. В пути пес сидел, положив голову ему на колени, а на привалах, когда копейщики выбрасывали обглоданные кости, подхватывал их и зарывал в землю: сначала нагребает песок лапами, а потом разравнивает всею мордой. "Свою сладкую косточку надо всегда носить с собой, - думал Сиверт, наблюдая за собакой. - Хотя глаза у тебя и умные, но на деле ты дурак дураком. Вот сейчас уедем - и пропала твоя косточка".
До Риги доехали, считай, без приключений. Только раз, остановившись ночевать на берегу какой-то реки, чуть не попали в передрягу: утром увидели в обшивке фуры, в которой спал Сиверт, железный дротик. Видно, могучая рука бросала - так впился, что насилу выдернули. Да еще заболел Никто. Стал кашлять и жутко скрипеть зубами. Монах прогнал от фуры копейщиков и вместе с Морицем, знавшим тайну Никто, вливал ему в рот горячий отвар из сушеных трав и кореньев. Никто, который вскорости должен был удивить всех чистейшей латынью, успокоился, затих.
Сиверт был растроган вдвойне: Никто выздоровел, и вражеский дротик, пущенный дьявольской рукой, угодил в обшивку, а мог бы вонзиться ему, христианину Сиверту, в висок. Он долго и горячо молился, благодарил Всевышнего и, перед тем как снова тронуться в путь, осчастливил копейщиков и Морица проповедью, которую закончил словами:
- Христианство - вторая жизнь после смерти. Рай для добрых, преисподняя для злых.
Ригу Сиверт видел впервые, и эта твердыня апостольской веры на вчера еще диком, языческом берегу ошеломила его своим величием и красотой. Гордо вздымались под облака христианские храмы, от одного вида которых сладко замирало сердце и слеза благодарности подступала к глазам. Множество парусов - красных, синих, пестрых - наполнял свежий ветер. Как было не вспомнить епископа Альберта фон Буксвагена? Это его волей и терпением, его опытом и умом были созданы Рига и Ливония. Но давно спит в мраморном саркофаге хлопотун-епископ, а в доме, который построили по его чертежам каменщики из Готланда, живет новый рижский епископ Николай, бледная тень Альберта, как доносили о нем сведущие люди. "Шуму от меня будет не больше, чем от мыши", - заявил якобы он ближайшим своим друзьям, поднимая с ними хмельную чашу. Пределом его мечтаний было стать архиепископом, получить от Римского Папы палиум как символ полного священства. Говорили, что Николай спит и во сне видит палиум - белую, из шерсти священной овцы пелерину, которая украшается шестью черными крестами и надевается поверх ризы только во время особо торжественных богослужений и только в своей епархии. Палиум освещает и вручает сам папа в знак возведения в высокий сан архиепископа.
Николай встретил Сиверта с доброжелательной улыбкой и с холодными глазами. Но это не смутило монаха. У него за спиной как бы незримо стоял папа Иннокентий IV, уже переехавший со всеми церемониями из Лиона в Рим. Сиверт чеканным голосом изложил волю апостолького престола. С этого момента на первый план в Ливонии выходиии доминиканцы.
- Ваше католическое преосвященство, что мне передать высокой римской курии? - сурово и внятно, как и надлежит посланцу верховной власти, спросил Сиверт.
- Мы в Ригн исполним волю курии, - с кислой миной ответил епископ Николай. - Да славится Господь наш Иисус Христом и пресвятая Дева Мария.
Однако на зтом миссия Сиверта не завершилась. Только слепец не заметил бы враждебности между епископом Николаем и рижским ратом с одной стороны и магистром Ливонского ордена Андреем Стырландом - с другой. Они никак не могли поделить захваченные и еще ждущие своего часа земли, доходы от них. Великое и пустячное сплелось тут, как заметил Сиверт, в один клубок. Вместо того, чтобы железным бичом приводить к смирению язычников, христиане вгрызались друг другу в глотки.
Обо всем эом в присутствии местного клира и ратманов Сиверт сказал епископу Николаю, после чего отбыл из Риги в Венден, столицу ливонских рыцарей, и то же самое повторил магистру Андрею Стырланду. У магистра он повстречал человека, которого три дня назад видел в покоях епископа.
- Кто это? - поинтересовался монах.
- Нальшанский кунигас Суксе, - ответил Стырланд. - Просит у нас защиты. Кунигас Миндовг отнял у него замок, землю, а самого с семьей прогнал в чисто поле.
Стырланд был высок, с темными густыми волосами и узким ртом щелкой.
- Бегут кунигасы и бояре из Литвы, - охотно рассказывал магистр. - Незадолго до твоего приезда, святой отец, были у меня три брата-боярина: Туше, Милгерин и Гингейка. Их старший брат Лингевин, подученный все тем же Миндовгом, тоже спровадил младших в белый свет. И не просто спровадил, а подбил тамошнюю общину, и та своим судом постановила: провести гон по следу. Есть у литвинов такой обычай. Как за волками, гнались за боярами.
- Неужели этот Миндовг всесилен? - спросил Сиверт..
- Ну, он, конечно, не бог, - усмехнулся Стырланд, - но при нужде может поставить под свою руку тридцатитысячное войско. В его дружинах бьются плечо к плечу литвины и русины. А Русь умеет воевать. Тебе, надеюсь, известно, святой отец, как князь Александр, прозванный Невским, загнал под лед наших лучших рыцарей на Чудском озере?
- Известно, - вздохнул Сиверт.
- И все же недалек час, когда и Миндовгу придется несладко. Многие страны ополчаются против Новогородка и Литвы. Соседям не по душе, что они, войдя в силу, пытаются распространить свою власть на ближние и отдаленные земли. Особенно недовольны галицко-волынские князья Даниил и Василька. Отбились они от венгерского короля Бэлы и от поляков, почуяли, что способны постоять за себя, и рвутся в бой. Не могут простить Новогородку, что он вступил в союз с языческой Литвой, с их соперником Миндовгом.
- А что намерены делать братья-рыцари? - осторожно выпытывал монах.
- Долг рыцаря - нести святой крест туда, где процветает еще богомерзкое язычество, - твердо ответил магистр. - Мы выступим на стороне галицко-волынских князей уже потому, что недавно один из них, Даниил, принял католичество. Мы не можем допустить, чтобы под самым носом у Ордена набухал языческий гнойник.
Сиверт, слушая Андрея Стырланда, удовлетворенно кивал и без устали перебирал длинными белыми пальцами четки.
- Жемайтийские кунигасы Товтивил, Эдивид и их дядька по материнской линии Выконт уже стоят с войском на северных рубежах Новогородокской земли, - продолжал магистр. - Галицко-волынские князья ударят с юга и приведут с собою половцев. С запада подступят ятвяжские рати. Гнойник будет раздавлен.
- В Новогородке живут христиане, - вырвалось у Сиверта. - И Миндовг, насколько я слышал, принял христианство.
- В Константинополе тоже жили христиане, - сухо улыбнулся магистр.- Но какие? Схизматики! Одна римская роза, нетленный символ крови, пролитой за нас Христом, должна цвести под солнцем.
- Воистину так, - засветились глаза у монаха. Он порывисто схватил Стырланда за руку и как-то совсем по-детски попросил: - Достославный рыцарь, возьми меня с собой.
- Куда? - не понял магистр.
- В поход на Новогородокскую землю.
- Но не завтра же будет этот поход.
- Я подожду. Я готов ждать год, два, лишь бы увидеть, как Христово воинство понесет святой крест в непроходимые пущи.
- У литвинов мечи острые, - помрачнел магистр. - А новогородокские стрелки из лука не уступят английским. Могу засвидетельствовать лично.
- Я пойду капелланом при братьях-рыцарях либо твоим оруженосцем, - не отставал монах.
Андрей Стырланд смотрел на него с изумлением. Не ожидал он такой прыти от этого толстячка. "Сидеть бы тебе в монастыре, - думал магистр, - пить тайком вино, жрать мясо да греть брюхо у теплой печи. В поход ему захотелось! А в походе надо ножками перебирать, комаров собственной кровью кормить. Глупый жирный каплун!" Но все это осталось, естественно, в мыслях. Вслух же Стырланд с загадочной усмешкой сказал:
- Прошлой осенью ходили мы на жемайтийцев. Городки их болотные пожгли, много скота пригнали. Но двоих наших, Ротмара и Ингрида, язычникам удалось захватить: кони их в трясине увязли. Всего полдня пробыли они в плену, а потом их отбили...
Магистр видел, как напряглось у Сиверта лицо.
- Живыми? - не вытерпел тот.
- Живыми. Только Ингрид уже покрылся коркой, как печеная рыба, а у Ротмара не было левой ноги: оставил в том проклятом болоте.
- Христос тоже страдал, - бледнея, выговорил монах.
Начиналась война. Кружило воронье над Жемайтией и Литвой. Когда-то мудрец Гераклит высказался в том смысле, что война - отец всему. Но что это за отец, который умерщвляет и калечит своих детей?
II
Поводом для войны обернулся поход жемайтийских князей Выконта, Товтивила и Эдивида на Смоленск. Эти князья-кунигасы были, по сути, изгоями; Миндовг выдворил их сперва из Литвы, а потом добрался до них и в Жемайтии, лишив всех троих тамошних обширных владений. Вопреки своей воле, подчиняясь указке Миндовга, князья выступили в смоленский поход и под городом Зубцовом были наголову разбиты объединенной суздальско-московско- тверской ратью. Уцелел лишь тот, кто был легок на ногу. В числе спасшихся оказались и жемайтийские князья. Но на переправе через Днепр их уже поджидал Козлейка со своими людьми и с тремя большими, плотной ткани мешками, в которых беглецы должны были успокоиться на дне реки. Номер не прошел: хитрый Выконт избавил от смерти себя и своих племянников. Трое вайделогов переоделись в дорогие княжеские, плащи и такие же доспехи и добровольно отдались в руки Козлейке. Когда обман раскрылся, Выконт, Товтивил и Эдивид были уже далеко. Разъяренный Козлейка приказал бросить в реку вайделотов (перед смертью они запели победный языческий гимн) и одного из своих людей.
Дядька и племянники держали путь к князю Даниилу Романовичу. По дороге и уже на месте они нарассказывали встречным и поперечным столько ужасов про литовского кунигаса, что галицкие и волынские матери начали пугать им своих детей: "Закрывай глаза, спи, а не уснешь - Миндовг заберет". Дети детьми, а князь Даниил был рад нежданным гостям. Когда к нему вскорости примчались на взмыленных конях Миндовговы послы, он был сама любезность, щедро их угощал, но те отказывались есть и пить. Старший над ними, по имени Парнус, дерзко заявил Даниилу:
- Из-за троих жемайтийских князей, которых ты кормишь и поишь, весь наш край сделался ратным полем. Не расточай на них своей милости. Передай негодяев в мои руки, а я доставлю их на суд кунигасу.
- Зачем кунигасу побивать племя свое? - спокойно спросил Даниил.
Он мог бы - князь есть князь - разгневаться на дерзкого посла, заковать его в железы, но хорошо помнил, что рассудительное, мудрое слово идет впереди меча и больше, чем меч, пользы приносит.
Обтерся Парнус рукавом и ни с чем уехал в Новогородок. Выконт же с племянниками во время этого разговора сидели за пологом в княжьей светлице, слышали каждое слово и попеременно обливались то холодным, то горячим потом.
- Спасибо тебе, милосердный князь, от всех нас, - в пояс поклонился Даниилу Выконт. - За то, что не отдал на расправу кровопийце, мы твои верные слуги до конца наших дней.
- Какие же вы мне слуги! - воскликнул Даниил, состоявший в родстве с жемайтийскими князьями. - Вы князья и я князь. А князья одному только Богу служат. - Он хлопнул в ладоши, велел принести вина, орехов, груш. Поднимая тяжелый серебряный кубок, сказал: - Самое время обложить этого ненасытного медведя со всех сторон. Хочет Миндовг стать единовластным монархом за счет остальных княжеств. Ты, Выконт, без промедления собирайся в путь к ятвягам, потом в Жемайтию и Ригу. Ятвяжские князья должны понять: если они не поддержат нас, то придет Миндовг со своими литвинами и новогородокцами и растопчет их. Вези серебро, любые дары, ничего не жалей, но Ятвязь должна поднять свои отточенные дротики-сулицы и метнуть их в лицо Миндовгу. Вы же, Товтивил и Эдивид, поедете влед за Выконтом, за дядькой вашим, в Жемайтию и, пока он будет вести в Риге переговоры с ливонцами, спешно соберите войско. Выбьем вурдалаку ядовитый зуб!
- Выбьем! - еще раз поклонились ему кунигасы.
Начало было положено. А немного погодя оформилось и пришло в движение некое чудище о семи головах; волынско-жемайтийско-немецкая рать, подкрепленная половецкой конницей. Свет не видывал, чтобы шло, объединенное общей целью, такое пестрое воинство. На какое-то время забылись старые обиды, улеглась боль старых ран. У всех на устах было одно ненавистное слово: "Миндовг".
Волыняне ударили по Волковыйску, Услониму, Здитову, имея конечной целью Новогородок. Жемайтийские князья повели свои дружины, половецкую конницу и пешие отряды ятвягов, вооруженных сулицами, в глубь Литвы. Магистр Ливонского ордена Андрей Стырланд, предавая по пути огню крепости земгалов, державших сторону Миндовга, навалился с севера на Аукштайтию. Там, где проходили рыцари, все отдавалось на поток и разграбление. Отнимались хлеб, мед, хмель, сено, даже дрова.
- Братья, перед нами царство света. Не щадите же сынов мрака и безбожия! - вдохновенно вещал Сиверт в походной молельне-капелле, устроенной в небольшом шатре за веревочным ограждением.
В подмогу ливонцам Тевтонский орден прислал рыцарский отряд Мартина Голина, прославившегося в войне против пруссов. В этом отряде Сиверт и был капелланом.
Голин, суровый седоусый вояка, закованный в нормандский панцирь, говорил перед походом:
- Гнойник вырывают с мясом. Без сожаления истребляйте поганцев. И помните: для христианского рыцаря лучше умереть на боевом коне с мечом в руке, чем попасть в плен к дикарям. Будут мучить, будут поджаривать на костре. А кого сразу не убьют, тех поместят в свиной хлев и станут кормить из свиного корыта.
Речь Голина ошеломила рыцарей, особенно молодых. Со слезами на глазах они молились в капелле, целовали свои мечи, обнимались и клялись, что не оставят друг друга в беде даже перед лицом смерти. Сиверт, дабы окрылить христианские души, приказал верному Морицу подогнать фуру, в которой сидел Никто.
- Братья, сейчас вы увидите чудо, - чувствуя, как забурлила в его жилах, стала набирать разгон кровь, обратился к рыцарям монах. - Вот это дитя человеческое, никогда незнавшее ни отца, ни матери, не видевшее родных небес, с самого рождения слышавшее только гул ветра, удары грома и щебетанье птиц, произнесет свое первое слово. Я не сомневаюсь, что сейчас прозвучит имя небесного вседержителя и Спасителя - хвала ему и благодарность! - и что названо оно будет на языке языков - на священной латыни.
Он сделал знак Морицу. Тот отдернул кожаный полог фуры, взял Никто на руки, высоко поднял его над головой. Рыцари и оруженосцы увидели бледное, без единой кровинки, лицо. Такой, белой как смерть, бывает трава, некогда приваленная валуном и вдруг увидевшая солнечный свет.
Сиверт прочел-пропел молитву, простер к небу руки, крикнул:
- Говори!
Все перестали дышать. Но горькое разочарование ждало доминиканца: Никто растерянно хлопал глазами, щурился от яркого света и... молчал.
- Говори! - еще громче и требовательнее крикнул Сиверт, и щеки его залились краской.
Короткое бульканье, переходящее в какой-то змеиный свист, вырвалось из горла у Никто. И ничего больше. Он вертел головой, кусал пальцы, хотел заплакать - и не мог, не умел. Растерянный Мориц так и этак тискал его, шлепнул по мягкому месту. Благо, в этот самый момент над головами у всех проскрипела-каркнула огромная черная ворона. Рыцари и оруженосцы как один перевели взгляды на нее, и Мориц, воспользовавшись этим, сунул Никто назад в фуру и плотно задернул полог.
Сиверт был вне себя. Какой неслыханный позор! И сам Мартин Голин видел его поражение.
- Эта мерзкая земля отнимает речь у детей! - вскричал монах и с яростью принялся топтать землю у себя под ногами. Христианское воинство, как он и рассчитывал, последовало его примеру...
Позже, когда рыцари со своими оруженосцами, исполнив карательный ритуал, разошлись, некое оцепенение сковало Сиверту руки и ноги. Он не мог шевельнуть пальцем, сидел камень камнем, и мысли одна горестнее другой обуревали его, не давали дохнуть. Было жуткое ощущение, якобы кто-то пробил ему череп и норовит раскаленной на огне ложкой вычерпать мозг. В испуге ощупал потными ладонями голову. Это уже граничило с безумием. "Пресвятая Дева Мария, не дай мне лишиться ума", - страстно взывал он.
В последнее время дела у Сиверта вообще шли хуже некуда. Его опекуна легата Якова отозвали в Рим, и ходили упорные слухи, будто бы папа им весьма недоволен. Вместо Якова приехал Альберт Суербер, преуспевший в Ирландии и во Франции. Для Суербера доминиканский монах Сиверт был не более, чем вороной, случайно взлетевшей на насест к павлинам. Таких монахов тысячи, а папский легат Альберт Суербер один. Магистр Ливонии Стырланд тоже потерял к Сиверту интерес и не взял его в поход с собой, а подсунул горлопану Мартину Голину. А теперь еще эта неудача с Никто.
Монах сидел, обхватив голову руками. Вдруг до него донеслись какие-то тихие всхлипывания. Он обошел фуру и наткнулся на Морица. Черноволосый красавец поднял заплаканное лицо, и в каждом глазу у него монах увидел по крупной слезе.
- Что случилось, Мориц? - озабоченно спросил он, сразу позабыв обо всех своих неприятностях.
- Мне жаль тебя, святой отец, - сказал Мориц. - Ты так старался, так ждал... А этот Никто, этот ублюдок... Я убью его! - вдруг вскочил Мориц.
Сиверт обеими руками сильно надавил ему на плечи, удержал подле себя.
- Зачем проливать невинную кровь? Значит, это Христу угодно, чтобы Никто молчал. Любящий отец бьет свое чадо и снова одаривает его лаской. Вот что я решил, Мориц. Когда все уснут, бери Никто и вези его в Динамюндский монастырь, что под Ригой. Я напишу аббату, и тот примет его. И не забудь воск извлечь у него из ушей. Да я сам сейчас это сделаю. - Монах в спешке, словно его кто-то гнал, отдернул полог, вытащил испуганного Никто, зажал его голову меж колен, принялся выковыривать воск из бледных ушных раковин. И все говорил, говорил: - Слушай. Слушай, как лес шумит, как река плещет. Не нужно мне от тебя никакой латыни. Хоть петухом закукарекай. Только не молчи. Я проклинаю тот день, когда дьявол подбил меня посадить тебя в пещеру, а потом - в фуру. Это все Фридрих, это все он, высокомерный Гогенштауфен. Выше Бога хотел вознестись. А выше Бога быть нельзя, выше - пустота, смерть. - Он вдруг стал осыпать поцелуями руки Никто. Мориц не смог этого вынести.
- Что ты делаешь, святой отец, - воскликнул он. - Будь по-твоему, за два-три дня я отвезу этого свинтуса в монастырь, вернусь, и мы вместе двинем воевать Литву. А этот тип, - он легонько щелкнул Никто по носу, - пускай хоть мухой жужжит, хоть на муравьином языке говорит.
- Нет, на человеческом! - не согласился монах.
Отряд Мартина Голина - пятьдесят рыцарей, сто оруженосцев, четыреста ландскнехтов и три сотни крещеных земгалов - медленно, но упорно продвигался в глубь Аукштайтии. Верстах в десяти левее шли рыцари Андрея Стырланда. На небосклоне стояли столбы черного дыма.
- Магистр обгоняет нас, - проявил беспокойство Голин.
- Он будет у стен Новогородка раньше нас. Давайте-ка ударим покрепче, братья!
Но война есть война, и Сиверт вскоре убедился, что язычники умеют драться не хуже христиан. Почти на каждом шагу дорогу преграждали засеки из срубленных деревьев, земляные валы. Много встречалось пилькальнисов - небольших крепостей в виде укрепленного замка и пригорода, обнесенных мощным частоколом. А земгальские пилькальнисы Ранете, Сидрабе, Тервете вдобавок ко всему окружали глубокие рвы с подъемным мостом и воротами. По всему горизонту, как окинуть оком, горели сигнальные костры: языческие крепости извещали одна другую о приближении противника. Особенно поражало это зрелище в потемках: казалось, грозный, о тысяче глаз дьявол ведет наблюдение за рыцарями со всех сторон.
- Откуда у них берутся силы? - уже не раз раздраженно вопрошал Мартин Голин.
Поселения здесь, если не считать крепостей, были мелки: по пять, по восемь дворов. На несколько таких деревушек, расположенных по соседству, имелось где-нибудь в пуще одно общинное убежище, куда бежали их обитатели с женами и детьми. Коней же и коров загоняли в непроходимую чащобу, а то и в лесные озера - из воды торчали только гривы да рога.
Оружие и доспехи у жемайтийцев и литвинов были, на удивление рыцарям, лучше не надо. У княжеских дружинников - мечи, шлемы, панцири. Ополченцы-крестьяне дрались копьями и боевыми топорами. Союзники жемайтийцев и литвинов - земгалы - умели пользоваться самострелами. Когда рыцари атаковали с особой яростью, язычники садились в ряд на землю, плотно, друг к другу, составляли щиты - поди возьми их. Точно так же во время боя они укрывались за сцепленными, тяжело груженными повозками. Рыцарская конница разбивалась о такую стену, окрашивая кровью перси коней. Приходилось братьям-рыцарям спешиваться и вместе с оруженосцами и ландскнехтами секирами и мечами прокладывать себе путь.
Со временем все заметили, что язычники не любят драться на открытой местности, в чистом поле, а норовят, избегая потерь, ужами уползать в болота и леса.
- Христианская сила дает себя знать на просторе, - разъяснял собравшимся к мессе рыцарям Сиверт, - ибо святым Божьим лучам нужен размах, чтобы плавно и свободно литься по всей земле, а язычник, для которого не существует понятия чести, лезет под выворотни, в дупла, забивается в мох.
В дыме и звоне мечей, в крови и ранах неумолимо летело время. Многих сподвижников Мартина Голина уже не было на этом свете. Кто пал от топора или дубины, а иные сломали щею, вместе с конями провалившись в ловчие ямы, сокрытые от глаза под травой и листьями. Грозный рыцарь Голин, еще недавно наводивший ужас на пруссов, скрежетал от гнева зубами. Однажды ему донесли, что неподалеку в пуще обнаружен большой княжеский табун - добрых пятьсот голов. Привели в лагерь четверых коноводов, которые, препоручив уходящий в глубь болота табун своим помощникам, вернулись, чтобы запутать следы.
- Ну, дикарское отродье, где прячете коней для своего Миндовга? - спросил у них Мартин Голин, не скрывая радости. Коноводов со связанными руками поставили на колени. - Сдается, вы любите огонь, почитаете его как святыню, - ухмыльнулся. - Сейчас я подвергну испытанию вашу любовь. - И приказал оруженосцам: - Разведите четыре костра!
В считанные минуты приказ был выполнен. Коноводы смотрели на огонь, еще не понимая, что их ждет. Мартин Голин встал перед ними руки в боки, холодно сказал:
- Начинаем проверку, насколько вы любите святой огонь и насколько он любит вас. Ты! - показал пальцем на крайнего слева светлобородого литвина. - Говори, где табун, и я отпущу тебя. Молчишь? Ладно, начнем с того, что поджарим тебе пятки.
Оруженосцы привязали коновода к концам пик, подняли над костром и стали мало-помалу опускать. Едва языки пламени коснулись ног, тот взвыл.
- Говори, где табун, - получишь свободу и вдобавок самого лучшего коня, - подошел вплотную к нему Голин. - Поедешь домой верхом.
Коновод уже кричал, корчился от боли, но упрямо качал головой: нет, не скажу.
- Этого святой огонь не любит, - засмеялся Голин. - Эк он ногами дрыгает. Давайте следующего!
Еще один язычник огласил криками поляну. Так, по очереди, обработали, обжарили на огне всех четверых. Держались они достойно. Один, что с виду был постарше остальных, даже издевался над рыцарями, оскорблял их последними словами. Голин понял, что он пытается в свой смертный час поддержать младших, укрепить их дух. Говоруна заставили умолкнуть, набив ему рот лесным мхом. С еще большей яростью принялись за остальных. Над поляной стояли крики отчаянья, хриплые стоны. Сиверт не мог этого стерпеть: двинулся в глубь леса, творя на ходу святую молитву.
- Я вас доконаю! - скрежетал зубами Мартин Голин. - Такие, как вы, раздирали гвоздями Христову плоть. За его раны вы умоетесь у меня кровавыми слезами.
Пытки становились все более жестокими. Каждый из рыцарей, кто только хотел, вносил свою лепту: бил пленников древком пики, сыпал на грудь дышащие жаром угли, а на живые раны - соль. Уже даже забыли, с чего все началось, уже не из-за спрятанных лошадей тянули из несчастных жилы, а за то, что у них другая вера, другой язык.
- Прекратите! - вскричал наконец Сиверт, не в силах больше смотреть на жуткое красное месиво, в которое превращалась человеческая плоть. - Христос прощал своим врагам, простите же и вы, его рабы и дети. Эти люди язычники, и наш христианский долг вызволить их из оков дикой веры. Но чтобы снять с шеи ярмо, не обязательно рубить голову. Не бичи и не железа, а слово тут нужно, целительное слово. Дайте мне поговорить с ними.
Голин, который и сам уже был на пределе физических и духовных сил, молча кивнул. Сиверт напоил всех четверых водой. Отогнал жаждущих крови мух и комаров. Потом стал мягко поучать, уговаривать, увещевать их, как увещевают сердобольные матери малых детей. Коноводы, счастливые уже тем, что хоть на какое-то время их оставили в покое, внимательно слушали его. В глазах у некоторых стояли слезы. Монах видел это и все больше входил в раж, ему хотелось, чтоб от сочувственных, взывающих к всепрощению слов заплакали не только измученные пытками язычники, но и рыцари, деревья, птицы на деревьях. "Слово превыше всего, - растроганно думал он. - Оно и бальзам, и меч".
Но старший из пленников, часто моргая поврежденным глазом, который заливала кровь, сказал:
- Ты вот кончишь свою проповедь, и они опять примутся сдирать кожу с меня и моих товарищей. Ты хорошо говоришь, и бог твой, если верить тебе, добр. Но наш бог лучше. Слышишь? Наш бог лучше, - потому что это бог наших дедов и нашего народа. Почему твой бог, раз уж он так человеколюбив и всемогущ, не превратит вот этого зверя, - он взглянул на Голина, стоявшего рядом с Сивертом, - в камень или в трухлявый пень?
Толмач из ландскнехтов перевел слова пожилого коновода Мартину Голину. Тот, багровый от гнева, положил тяжелую руку Сиверту на плечо, злобно выдохнул:
- Хватит, святой отец. Ты же учишь нас, что есть рай, чистилище и ад. Да? Так вот я для них не на том, а на этом свете, в этом лесу, на этой поляне устрою ад. Отойди-ка!
Не передать словами того, что Мартин Голин имел в виду под адом. Человеческое тело разбрызгивалось красными клочьями. Стенания и крики стояли над землей. На голову старшему из язычников рыцари надели корону - венок из хвороста и подожгли его. Огненноглавый страдалец твердил:
- Наш бог лучше! Наш бог лучше!
Видимо, эти заклинания каким-то образом ослабляли боль.
"Боже, сделай так, чтобы мой язык прилип к гортани моей, - просил-молил Сиверт, боясь приближаться к страшной поляне. - Не дай мне произнести вслух то, что у меня на уме". Он зажимал уши руками, прятал голову в зеленую гущу кустов.
За всю ночь Мартин Голин не тронул отряд с места, ибо решил во что бы то ни стало вырвать у язычников признание. Снова разгорелись костры, возобновились стоны и крики.
Уже за полдень Голин, собственноручно пытавший пленников, заметил, что один из них, самый молчаливый и крупный телом, уже с трудом переносит мучения. Слезы градом лились у него из глаз. Голин подал знак рыцарям, и те взялись уже за одного крупнотелого, взялись так, что у бедолаги аж кости трещали. Наконец он не выдержал, прокричал:
- Не могу больше!
- Терпи, - прохрипел сквозь окровавленные губы старший из пленников. - Терпи, Гирстауме. Скоро всему конец. На том свете мы погрузимся в прохладную реку, поплывем по ней, и Лаума, распустив свой пояс, улыбнется нам...
- Не могу... Скажу... - горячечно прошептал Гирстауме и поднял на товарищей глаза, затуманенные болью. - Простите меня, если можете... Скажу, куда наши погнали коней...
- Но там же твоя жена, дети! - с горечью напомнил его старший товарищ по несчастью и мукам. - Там и наши семьи.
- Не могу, - уронил голову на грудь Гирстауме и зарыдал.
Тогда все трое собратьев стали плевать на него, осыпать проклятьями. А он знай повторял:
- Не могу... Не могу...
- Смотрите, боги, смотрите, предки, на отступника, - из последних сил приподнявшись на локтях, сказал старший из четверых. - Он спасает свою жалкую жизнь. Но пусть услышат меня небеса: с этой минуты нет на нашей земле Гирстауме. Нет и никогда не было.
- Нет и никогда не было, - эхом повторили за ним два других пленника.
Мартин Голин приказал добить всех троих, подарив жизнь одному Гирстауме, который лежал посреди притихшей поляны и вздрагивал от плача. Немного погодя оруженосцы пригнали весь табун и горстку женщин с детьми. Коней было решено продать рижским купцам, женщин и детей Голин отпустил. Жена Гирстауме подбежала к мужу, стала смывать с его тела кровь. Трое белоголовых мальчишек стояли поодаль, в страхе поглядывая на отца. Гирстауме что-то сказал жене, и та вместе с сыновьями торопливо подалась в лес, скорее всего, в свою деревню, чтобы пригнать подводу и забрать полуживого мужа. Тем временем хлынул ливень, загрохотал гром. Синие плети молний полосовали ночь. Рыцари, а с ними и Сиверт поспешили укрыться в походных шатрах. О пленнике, разумеется, никто не подумал. Сиверт видел, как он во всю ширь, словно выброшенная на берег рыбина, разевает рот и жадно глотает посланную свыше воду.
Когда же небо унялось и все вышли из шатра, Гирстауме на поляне не было.
- Куда он подевался? - спросил Сиверт у Морица.
- Жена забрала и увезла домой, - ничтоже сумняшеся ответил тот. - Хоть и покалеченный, а все живая душа.
Однако вскоре приехала на подводе жена Гирстауме и, заходясь в плаче, стала его искать. Сиверт походил около кострищ, зорко приглядываясь к выжженной траве, и в одном месте заметил как бы борозду, уходящую в лес. Догадался, что это полз Гирстауме. Вместе с его женой двинулся по следу, отмеченному здесь и там пятнами крови. Нетрудно было представить, как тяжело давался беглецу каждый шаг этого пути; всюду подмятая грузным, непослушным телом трава, поломанные кусты. Он взодрал, как оралом, серый песок на невысокой дюне, нависшей над лесным озерцом. Борозда привела к черной как деготь воде, на которой недвижимо лежали желтые листья берез и осин. Из воды торчали белые человеческие ноги.
- Гирстауме! - вскричала женщина.
Сиверт стоял и смотрел, как она ползает на коленях вокруг утопленника, как силится вытащить его на берег. Но того, кто по собственной воле отдался ей, вода неохотно отпускает назад и никогда - живым.
Смерть язычника потрясла монаха. Так умирали когда-то гордые греки и римляне: поступившись под давлением силы либо по слабости своим достоинством, они обрывали нить собственной жизни. "Тяжек крест души человеческой", - думал Сиверт, глядя, как женщина с малолетними детьми вытаскивает из воды тело своего мужа, а потом кладет его на повозку. Снова бросились в глаза босые ноги: пальцы на них посинели, со ступней скатывались крупные капли.
Отряд Мартина Голина двигался навстречу жемайтийским войскам кунигаса Выконта. Через три-четыре дня они соединятся, и тем решится судьба Миндовга: он будет отрезан от Литвы и Новогородка. Довершат дело галичане и ливонцы, которые ударят с юга и с севера.
Голин в своем просторном шатре собрал военный совет. Вопрос был один: как лучшим образом закончить столь удачный поход. Сам он сидел на захваченном в одном из литовских замков дубовом стуле с подлокотниками в виде зубастых рыб. Напротив Голина на легких переносных скамеечках расположились три его комтура, каждый из которых в пути возглавлял одну из трех походных колонн, а также граф Энгельберг из Майнца, польский граф Збышка Сулимчик и пятеро английских рыцарей. Имен этих рыцарей никто не знал: они лишь недавно догнали отряд, чтобы скрестить мечи с язычниками. Сиверт с рыцарским писцом Иммануилом скромно устроились у самого входа. В шатре было небольшое оконце, искусно исполненное из стеклянных шариков, заключенных в свинцовый переплет. Горели свечи. Только что отгремела очередная гроза, и за покрытием шатра слышался густой шум встревоженного леса.
- Слава Иисусу Христу! - возгласил Голин, открывая совет.
- Во веки веков! - отозвались присутствующие.
По вискам у Голина катился пот: несмотря на недавний дождь в шатре стояла тяжелая духота. Глаза же у сурового рыцаря молодо блестели. Все видели это и полнились радостью: скоро, вот-вот христианское воинство одержит еще одну славную победу. Пожалуй, один Сиверт был не в духе. Что-то не давало ему покоя, угнетало. Вспоминались стоны пленников на лесной поляне, пропитанная кровью борозда, ведущая к черной воде. Монах сидел спиной ко входу и видел, как и все, возбужденное лицо Голина. Тот благодарил подчиненных за мужество и терпение, обещал щедро вознаградить каждого по окончании похода. Особенно восхвалял он английских рыцарей, что, как видел Сиверт, не очень-то нравилось остальным: англичане же еще ни разу по-настоящему не доставали мечи из ножен.
И тут стряслось такое, что до самой кончины, до последнего вдоха будет помниться Сиверту. Он увидел, как внезапно у Мартина Голина побелело лицо, встали дыбом на голове короткие седые волосы, выкатились от ужаса и изумления глаза, а правая рука, которая до этого уверенно и властно покоилась на подлокотнике стула, потянулась к мечу, да так и повисла на половине пути. Никогда бы не поверил Сиверт, что настолько испуган может быть прославленный рыцарь, привыкший к смерти, к виду крови, который одним ударом меча разваливал безбожников от ключицы до бедра. Мартин Голин хотел подняться, вскочить, но неведомая сила словно приковала его к стулу, а глаза смотрели только в одном направлении - на вход в шатер.
Сиверт, еще ничего не понимая, обернулся и... замер. Он увидел нечто невероятное. Рядом с ним, в неполной сажени от его правого плеча, беззвучно проплывал изжелта-белый клубок или шар величиной с добрый мужской кулак. Мелкие, острые, как иглы, искры вырывались из него, слышался легкий треск и шипение. Этот клубок, этот шар, скорее всего, влетел в шатер со двора. Он плыл между рыцарями, и волосы у них на головах легонько шевелились. Хотя можно было поклясться на кресте, что ни малейшего ветерка в шатер не залетало. Все обмерли, перестали даже дышать, только вращали глазами, гадая, куда повернет столь нежданный и еще более необъяснимый гость. А он неспешно плыл от входа прямехонько к стулу с подлокотниками в виде зубастых рыб, на котором омертвело сидел Мартин Голин. Шар словно знал, куда ему надо двигаться. Кто направлял его? Дьявол? Христос?
Сиверт ощутил противную дрожь в коленках, обхватил их руками, втянул голову в плечи. Он понял, что огненный шар прилетел не просто так, а по чью-то душу. Тишина в шатре стояла неописуемая. Было даже слышно, как за кожаным пологом, саженях в десяти, льется в травянистый берег речная волна: ш-ш-шух, ш-ш-шух... Рыцари сидели как прикованные. Шар приближался к Мартину Голину, слегка покачиваясь в воздухе. Так плывет по весенней реке смытое паводком утиное гнездо.
- Дьявол! - во всю мощь своего голоса выкрикнул Мартин Голин, выхватил из ножен тяжелый меч. Но взмахнуть им не успел: огненный шар, словно разозленный этим криком, резко взмыл под самый свод шатра, метнулся оттуда вниз, как коршун, и вонзился прямо в лоб суровому рыцарю. Грянул взрыв, от которого все попадали наземь. Сиверт успел подумать, что с таким гулким хлопком взрывается, ударившись о палубу вражеского корабля, глиняный горшок с греческим огнем. Страшная сила срезала столб, на котором держался шатер. Падая, столб встретил на пути Сивертову спину. "Могила - последнее наше прибежище", - мелькнуло у монаха в голове, и он потерял сознание.
Его, как и всех остальных, извлекли из-под обгоревших ошметков шатра ландскнехты. Мориц доволок монаха до речного берега, напоил по-осеннему чистой водой.
- Что это было? - вяло спросил у него Сиверт.
- Небесный огонь, - с обычной своей уверенностью доложил Мориц. - Шатра как не бывало. Все рыцари живы, кроме Мартина Голина, который сделался черен лицом, как эфиоп, а носа и ушей лишился напрочь.
Столь жуткая и неожиданная смерть предводителя повергла в ужас рыцарей, не говоря уже о ландскнехтах и оруженосцах. Польский князь Збышка Сулимчик тотчас отбыл со своими людьми в Краков, ибо узрел в гибели Мартина Голина грозное предзнаменование. Следом за ним исчезли три английских рыцаря. Ландскнехты разбегались ватагами. Отряд возглавил граф Энгельберт из Майнца. Он сурово обошелся с трусами: приказал повесить двух оруженосцев. Но не столько его жестокость уберегла отряд отдальнейшего распада, сколько сознание того, что их окружают вооруженные язычники, которые, как известно, всех, кого берут в плен, сжигают на жертвенных кострах.
- Лучше быть похороненным по христианскому обряду в родной земле, чем развеяться пеплом в богопротивной Литве, - внушал тем, кто ослабевал духом, Сиверт.
- Как же добраться до родной христианской земли? - спрашивали его.
- Надо вот эту землю сделать христианской, - решительно тыкал ногой в то место, на котором стоял, монах. Но он заметил: хотя все в знак согласия кивали головами, далеко не все были согласны с ним в душе. Страх обессиливал людей.
Комтур Дитрих сказал как-то Сиверту, когда никого не было рядом:
- Все мы напоминаем сейчас мудреца Сократа.
- Чем же? - удивился монах.
- Сократ в темнице тридцать дней ждал исполнения смертного приговора. Он знал, что умрет непременно, но не раньше, чем вернется с Делоса священный корабль. Мы тоже тут умрем. Знать бы только, когда придет наш корабль.
- Сын мой, - пристально посмотрел на комтура Сиверт, - очень уж мрачны твои мысли. Молись, и Христос озарит душу твою светом покоя и радости.
А спустя два дня хмурым ветреным утром на узкой лесной дороге тысячи и тысячи язычников с двух сторон напали на отряд Энгельберта. Рыцари избегали лесных дорог, где их тяжелые кони чувствовали себя стесненно, но весь этот край был лесным, и иногда выбора не оставалось. Это был как раз такой случай. Короткие копья-сулицы и дротики густым дождем обрушились на христиан. С тяжелым стоном пошли вниз и легли поперек дороги старые, десятисаженной высоты ели. От яростных кликов содрогнулся лес. В звериных шкурах, с непомерно большими головами (они в целях маскировки были увиты плетями плауна и ветвями плакучих берез), ощетинившись копьями и рогатинами, ринулись язычники на рыцарей. С придорожных деревьев летели на них дымящиеся головни, увесистые чурки, камни. Десятка два рыцарей вместе со своими конями сорвались в ловчую яму. Оттуда слышались проклятия, предсмертное храпение коней.
Сиверт с Морицем прибились к ландскнехтам. Те с колена без устали лупили из арбалетов. Это получалось у них хорошо: целая гора убитых и раненых язычников выросла на дороге. Разгоряченный Сиверт - он изрядно намахался мечом - на миг прислонился спиною к березе, снял с головы шлем: пусть тело ощутит дуновение ветра. Рядом выбивал зубами дробь от страха Мориц.
- Что с нами будет, святой отец?
- На все воля Божья, - раздумчиво проговорил монах. - Бог направил против нас свой меч, хотя и вложил его в языческие руки.
В это время среди нападавших послышалось:
- Дорогу новогородокским лучникам!
- Пусть они покажут песьим головам, почем фунт лиха!
Ряды язычников расступились, и вперед вышло до полусотни молодцов, вооруженных луками. Были они в остроконечных шлемах, в длинных, мелкокованных кольчугах.
- Русины из Новогородка, - упавшим голосом произнес Сиверт. Он понял, что жить им с Морицем осталось всего ничего.
Мориц подумал о том же самом, когда увидел за спинами у новогородокских лучников полнехонькие колчаны стрел. Но внезапно у него зародилась надежда.
- Они же христиане! - вскричал он. - Почему граф Энгельберт не спускает свой штандарт? Такой ли уж грех нам, христианам, сдаться в плен христианскому войску?
Сиверт, морщась от истошных воплей Морица, с ожиданием вглядывался туда, где реял именной знак Энгельберта: на белом поле золотой иерусалимский крест поверх черного, тевтонского. Монаху и самому хотелось, чтобы некая сила встала на пути полета новогородокских стрел. И чего медлит этот тугодум? Язычников же втрое больше, чем христиан. И все пути к отступлению отрезаны.
- Ложись, святой отец! - крикнул Мориц и потянул Сиверта за рукав.
Они упали в грязь, в прелую слякоть и проделали это очень вовремя: над головами тонко просвистели десятки стрел. Пронзенные ими, валились наземь ландскнехты.
- Что делает граф Энгельберт? - уже верещал Мориц. - Не сдается и нас не думает выручать. Перебьют же всех, как куропаток.
- А что говорил Мартин Голин? - напомнил ему монах. - Не сдавайтесь поганым, если не хотите гореть живьем.
Эти слова доконали беднягу Морица. Он обхватил голову руками:
- Будь проклят тот день, когда я послушался безносого Франца и приехал в Ливонию! Я так славно жил в Вестфалии. У меня был свой домик, были гуси...
Он, видно, припомнил бы что-нибудь еще, но времени для этого не оставалось: стрелы летели все гуще, а победный клич врага гремел, казалось, над самым ухом.
- Но нам-то, нам почему не сдаться новогородокцам? Святой отец, они же христиане, они людей не сжигают, - заскулил Мориц. - Мы не рыцари. Мы слуги Божьи. Нас они обязаны отпустить в Ригу или в Венден.
- А я-то думал, Мориц, что ты рыцарь, что ты отважен, как Ричард Львиное Сердце, - нашел в себе силы пошутить Сиверт.
- У меня мое сердце, и другого мне не нужно, - обиделся Мориц и вдруг радостно прокричал: - Бог услышал наши молитвы! Энгельберт спустил свой штандарт! - Он упал на колени, благоговейно сцепив руки, зачастил: - Спасибо тебе, владыка небесный! Вернусь в Вестфалию и в святом храме в тот же день поставлю пудовую свечу за наше счастливое избавление.
Не много людей Энгельберта осталось в живых. Рыцарей уцелело всего четверо из пятидесяти. Сам Энгельберт был тяжело ранен и стонал, придавленный собственным конем.
К кучке ландскнехтов, среди которых были и Сиверт с Морицем, примчался на рыжем резвом жеребчике черноволосый широкоплечий детина в одеждах, изобличавших в нем отнюдь не рядового воина. На нем был полушубок из греческого алавира, украшеный золотым шитьем, сапоги зеленой кожи, тоже шитые золотом. Высокий железный шлем с наносником, с кольчужной сеткой-бармицей, защищавшей шею и плечи, сиял у него на голове. Он осадил жеребчика и зычным голосом произнес:
- Я князь Далибор-Глеб Волковыйский. Вы мои пленники.
Толмач перевел только последние слова.
- Твои, твои, наихристианнейший князь, - торопливо лепетал Мориц, видя, что рыцарей и их оруженосцев сгоняют в отдельный гурт какие-то суровые обличьем воины в звериных шкурах.
Их погнали на юг, в глубь Литвы.
- Смотри, Бачила, немецкий поп! - озорно крикнул русобородый вой из охраны своему напарнику и ткнул пальцем в Сиверта.
- Поп? - оживился зеленоглазый вой, которого назвали Бачилой. Он поправил на голове медную шапку и, сжимая в руке копье, подошел к Сиверту. - Ты правда поп?
Монах недоуменно смотрел на зеленоглазого: чего хочет от него этот схизматик?
- Скажи хоть что-нибудь, святой отец, - горячечно шептал ему на ухо Мориц. - Копье у него длинное: может нас обоих на него насадить.
Он словно нагнал страху на самого себя: стал заискивающе улыбаться Бачиле, прикладывая руки к груди и кланяясь.
- Не юли, как лиса под бороной, - прикрикнул на него Бачила и снова, уже более строго, спросил у Сиверта: - Так ты поп?
Монах снял с себя нашейный крест, высоко поднял его над головой и... затянул первый пришедший на ум псалом.
- Так бы сразу и сказал, - обрадовался Бачила и крикнул: - Князь! Князь Глеб Изяславич! Мы немецкого попа отловили!
Подъехал Далибор, оценивающе посмотрел на Сиверта. Что-то в монахе, видно, ему понравилось, ибо последовал приказ:
- Проводите его до брички. Поедет со мной в Волковыйск.
Сиверта отделили от гурта пленников. И тут к нему бросился Мориц, заверещал как резаный:
- Без меня святой отец пропадет!
- Что это он? - передернул плечами Далибор.
- Это мой слуга, - сказал Сиверт. - Позволь, король волковыйский, взять его с собой.
Далибор понял ситуацию по-своему: "Быстро немчины к неволе привыкают, - отметил он про себя. - Наш человек, если хочешь, помрет, а чужому немилому небу не улыбнется".
- Бери с собой своего холопа, - кивнул монаху.
Все оборачивалось далеко не худшим образом. Сиверт с Морицем могли бы уже кормить могильных червей либо, что еще хуже, гореть на языческом костре. Они же ехали в удобной, нетесной бричке-кибитке в город Волковыйск, где властвовал князь Далибор-Глеб. Не беда, что только сейчас Сиверт впервые услышал про этот город. Главное - там живут христиане, хотя их связь с владыкой небесным осуществляется не через Папу Римского, а через константинопольского патриарха.
"Все в нашей жизни противоречиво, как свет и тьма, - умиротворенно и с легкой грустинкой думал Сиверт, разглядывая пейзажи неведомой ему доселе страны. - Как стоят в Магдебургском соборе статуи пяти мудрых и пяти неразумных дев, так существуют на земле и в небе жизнь и смерть, цветение и тлен. Да, я раб схизматиков и неверных, но душа моя принадлежит только Христу".
В столице могучей державы литовцев и русинов Новогородке, который волею неба оказался у них на пути, судьба плененного монаха сделала резкий зигзаг. Глеб Волковыйский заехал отобедать к своему давнишнему другу и побратиму князю Войшелку, который от имени отца кунигаса Миндовга правил Новогородком. Сам же Миндовг отдавал предпочтение Руте и Кернаве и не любил покидать эти города. Но война вынудила кунигаса надолго сесть в седло и чаще ночевать под открытым небом, чем в своем любимом нумасе. Враги перли со всех сторон. Сначала кунигас даже посмеивался над волынско-немецко-жемайтийским союзом. "Сошлись медведь, свинья да осел", - говаривал он своим приближенным. Но эти животные при всей их несхожести больно кусались. А рядом с ними еще маячили ятвяги и пинские князья. Правда, пиняне шли на Новогородок не по своей воле - гнал Даниил Романович, которому они бездумно присягнули на верность. Словом, беспокойно было на душе у Миндовга. Надумал он собрать в Новогородке раду - совет из всех подручных князей и кунигасов, новогородокских и литовских бояр. Заглянул перед радой к сыну, Войшелку, и застал у него Глеба Волковыйского, при котором обретался странный человек, лопотавший что-то по-немецки.
- Кто это? - с кислой миной спросил Миндовг.
- Доминиканский монах Сиверт, - ответил Далибор. - Пленен моими воями. Большой учености человек.
- Большой учености? - засмеялся Миндовг. - А по-новогородокски или по-литовски он умеет говорить?
Толмач перевел Сиверту сказанное кунигасом. Монах скромно потупил глаза в землю, поклонился.
- Я научусь, великий король. Я очень скоро научусь вашим прекрасным языкам, ибо от рождения в меня заложены Христом особые способности к обучению.
Миндовгу, похоже, Сиверт не понравился.
- Немца отдашь мне, - сказал он Далибору. - Очень уж у него хитрые глазки и скользкий язык. Я за ним лучше пригляжу. - И строго спросил: - А что ж твой отец не приехал на раду?
- Отец сидит в Свислочи, а я - в Волковыйске. Как мне за него отвечать? К тому же еду не из дому, а из сечи, - нахмурил брови и закусил губу Далибор.
- Доносят мне верные люди, что он с тевтонами и ляхами перенюхивается, - начал закипать Миндовг.
Далибор Волковыйский словно онемел, не посмел перечить.
Так доминиканский монах Сиверт попал со своим не то слугой, не то оруженосцем Морицем в лесной город Руту к кунигасу Миндовгу, а точнее - к его новой жене черноглазой красавице Марте.
III
Руту, дотла сожженную Давспрунком с сыновьями, отстроили на прежнем месте, по черному следу. Мощнее, чем прежде, стали стены и надворотная башня. Княжеский терем подрос, раздался вширь, принарядился, покои заблестели новыми золотом и серебром, разве что не было уже там потайной затемненной молельни, в которой бывшая литовская княгиня Ганна-Поята и сын ее Войшелк любили вести беседы с Христом. Едва вступив по приезде из Нальшан в роль владелицы терема, Марта приказала разобрать молельню и выбросить вон все, что составляло ее убранство, за исключением, конечно, святых образов. Эти образа отвезли в Новогородок, в храм Бориса и Глеба.
С малых лет прозябая в безвестности, в унизительной бедности, так как отец ее был одним из тысяч малоимущих бояр, все богатство которых - тулуп да меч, красавица Марта мечтала о роскоши и славе, о всеобщем поклонении. А что мог дать ей отец? "С этого боярина вши дождем сыплются", - случайно подслушала она однажды, как проезжались по адресу отца гостившие у них рижские купцы. Всю ночь проплакала, кусая душившую ее перину. И вот, как солнце в небе, объявился Миндовг, воинственный и удачливый кунигас, мужчина-зубр с черно-зелеными упрямыми глазам. Все поначалу казалось Марте сном: и его сватанье, и богатые подарки, от которых разбегались глаза, и переезд в Руту, в новоотстроенный терем кунигаса. Она отлично понимала, что у женской красы недолог век. Не успеешь оглянуться - и упорхнет она, краса, вместе с молодостью, как облетает с осенних дерев крылатый желтый лист.
В тереме новоявленная княгиня завела очень строгие порядки. Прислужниц, молоденьких девчат, оставила тех же, что были при Ганне-Пояте, но каждый миг и на каждом шагу со злорадством мстила им за несуществующие грехи, за то, что прежнюю свою госпожу они - казалось ей - больше любили и почитали. За самую мелочную провинность, за недостаточно преданный или просто огорченный взгляд хлестала по щекам, рвала на них платья, таскала за волосы, приказывала сечь крапивой или лозой. Когда Сиверт впервые ступил на порог терема, своим зорким доминиканским глазом он заметил до десятка хорошеньких прислужниц, стоявших коленями на рассыпанной соли и грече. Некоторые из них были острижены наголо, платья им заменяли грубые мешки с прорезями для головы. Необыкновенной красоты синеглазка стояла в углу светелки на одной ноге, держась, правда, рукою за стену. Так расплачивалась она за неуклюжую, на взгляд княгини, походку. Уже в ходе аудиенции разгневанная чем-то Марта хлопнула в ладоши, и тут же из соседнего покоя выскочила, бухнулась перед нею на колени светлокосая горничная, спросила певучим голосом:
- Что прикажет наша повелительница?
- Подай зеркало, - высокомерно глянула на нее княгиня.
Та, чуть дыша от страха, принесла изящное зеркало в золотой оправе и, держа его на весу, снова опустилась на колени перед княгиней. Марта долго и тщательно разглядывала себя, потом ее губы злобно искривились:
- Как ты меня причесала сегодня, ленивая тварь?! Вот тут волосы торчат... и тут...
Ногой в позолоченной туфельке княгиня ткнула горничной в лицо и, кликнув дворовых холопов, приказала всыпать ее плетей.
Собеседницей княгиня Марта оказалась достаточно интересной. "У нее мужской ум", - почтительно думал монах, когда она расспрашивала про Лион и Рим, про народы, населяющие края, где заходит солнце, интересовалась их обычаями, предпочтениями в одежде, верой.
Монаху сразу оборудовали уютную домовую капеллу, в которой он мог славить Христа. Вместе с ним здесь жарко молился Мориц, заметно округлившийся в последнее время. Часто заглядывала в капеллу княгиня, внимала божественной латыни. В целом же город оставался языческим. Язычником был, как понимал монах, и сам кунигас, хотя и принял в Новогородке православную веру.
Огромная радость, которую до поры он старательно скрывал, поселилась в душе у Сиверта. Надежные люди (а их доминиканец умел находить повсюду) по секрету донесли, что хочет Миндовг с ближайшими своими боярами креститься в католичество. Вот почему и его, скромного монаха, сразу приметил среди пленников и приблизил к себе. Тяготы войны, поражения, неистощимость вражеских ратей, что шли и шли на Литву и Новогородок, заставляли кунигаса все чаще обращать взгляд в сторону апостольского римского престола. "Слава вам, Бог наш и пресвятая Дева Мария!" - растроганно повторял в своей капелле Сиверт в ожидании светлого дня.
Еще один весьма интересный человек повтречался монаху в рутском тереме. Это был Астафий Константинович, рязанский боярин, бежавший когда-то от своего князя и от татар, сровнявших с землею Рязань. У него, высокого, темноволосого, с крупным хрящеватым носом, был свой ключик к душе кунигаса. Не такой, каким обладал Козлейка, а свой собственный. Козлейке Сиверт сразу отдал должное, потому что почуял в нем силу, которой нельзя не подчиниться. Отношение же к Астафию Константиновичу у монаха было двойственное. Это был, если верить его словам, страдалец, человек без родни и без родины. Сиверт чувствовал расположение к таким людям, ибо сам жил их жизнью. В то же время он испытывал враждебность к бывшему рязанскому боярину как к православному схизматику, который в любой момент может подставить ножку в сокрытой от чужих глаз гонке за кунигасовой душой. Но Астафий пока что отмалчивался, загадочно ухмылялся и присматривался к монаху.
Миндовг между тем открыто начал поговаривать о крещении в католическую веру. Православие, низведенное в Киеве, Рязани и Москве татарами до положения приживалки, в данный момент было бессильно, кланялось каждому ханскому баскаку, а кунигас любил и уважал силу. За собственное крещение и за готовность привести под опекунскую руку Рима весь свой народ Миндовг рассчитывал получить от папы Иннокентия IV ни много ни мало - королевскую корону. Когда же он сделается королем, встанет вровень со всеми христианскими властителями Европы, враги спрячут свои мечи, ибо не может христианин воевать против христианина.
Войшелк с большинством новогородокского боярства и, конечно же, преподобный Анисим из храма Бориса и Глеба и слышать не хотели о переходе в католичество. Миндовг не особо был удивлен тем, что русины не хотят поклониться Риму. Испокон веков божественный свет шел к Ним из Константинополя и Киева. Но сын, родной сын - и вдруг против! Он вызвал Войшелка из Новогородка в Руту.
- Почему супротив меня, великого кунигаса и отца своего, Новогородок подбиваешь?
- Потому что негоже менять веру, - бледнея, ответил сын. - Ты православный, как твоя покойная жена Ганна- Поята, как я.
- Негоже менять? - угрожающе засопел Миндовг. - А ходить в рабах у никчемного Выконта гоже? А лишиться достояния дедов-прадедов гоже? - Он внезапно рванул на себе зеленую шелковую рубаху, обнажив бугристую, заросшую темным косматым волосом грудь. - Мать родила меня вот в этой коже. Видишь? Это первая вера моя, извечная вера прадедов. Потом я оделся по-летнему - это русская вера. Надену зимний кожух - будет римская вера. А перед смертью сброшу все чужие одежды и ворочусь голым в лоно огня своего и веры своей. Понял? - Миндовг подошел к сыну вплотную, положил руки ему на плечи, возбужденными, горящими глазами пронизывая насквозь. - Прощу тебя, не становись у меня на пути, - выдохнул глухо. - Возвращайся в Новогородок и успокой русинов: на их веру я не посягну. И ты оставайся в православии. А мне, чтобы сохранить нашу державу, надо протянуть руку Риму.
Так и не пришли к согласию, не столковались отец с сыном. Войшелк уехал в Новогородок, Миндовг остался в Руте. Сразу же позвал Сиверта, усадил рядом с собою, спросил:
- Поможешь ли мне в угодном Богу деле?
- Помогу. Приказывай, кунигас, - обрадовался монах.
- Хочу я вместе с близкими боярами принять католичество, - приглушил голос и почему-то вдруг озирнулся Миндовг. - Дай совет: как быстро и без особых ошибок это сделать?
- Великий кунигас, - растроганно опустился Сиверт перед Миндовгом на колени, - иные народы будут завидовать твоему народу, ибо его ведешь ты. Христос ждет тебя, а там, где Христос, и слава, и сила.
- Встань, - нетерпеливо дернул его за рукав кунигас. - Как думаешь: мне прямо к папе послов слать?
Сиверт резво вскочил с колен. Вот он, этот долгожданный день! Сказано же было в Священном писании: "И приползут под руку твою волосатые и косматые, слепые и бессердечные, и каждого из них ты наградишь как посохом, Божьим лучом".
- Надо начинать с Вендена, с магистра Андрея фон Стырланда, - твердо проговорил монах.
- А почему не с Риги, не с епископа Николая? - упрямо выгнул шею Миндовг.
- У Николая нет войска, а значит, нет и сил, - как младенцу, растолковал ему монах.
Кунигас кивнул, соглашаясь: да, сила нужна, без силы властитель не властитель. Сиверт, войдя в роль наставника, повел было речь о кондициях, на которых Литва примет крещение от Рима, но Миндовг так взглянул на него, что монах враз сник и умолк.
- Не лезь, вьюн, не в свой вентерь, - пряча усмешку, сказал Миндовг, и доминиканец снова почувствовал себя ничтожным червем-выползком, на какой-то миг показавшим голову из норки. Пришлось, чтобы не вводить кунигаса во гнев, опять валиться на колени.
Весь тот день Миндовг вел себя необычно: у каждого, кого ни встретит, выспрашивал, требовательно глядя в глаза, что человек думает насчет крещения в католическую веру. Заговаривал даже с княгиниными прислужницами, которые, будучи наказаны в очередной раз, перетирали белыми, глаз не оторвать, коленками горох и гречу. Чувствовалось, что кунигас не в себе. Он был почти уверен: Криве-Кривейта, прослышав о том, куда повернуло дело, проклянет его, а проклятие первосвященника - что тяжелый камень в висок. Вместе с Козлейкой тайком съездил в священную алку, в тревожном раздумье расхаживал среди безмолвных дубов, припадал то к одному, то к другому, гладил шершавую жесткую кору. Козлейке со стороны казалось: Миндовг слушает, что говорят ему угрюмые советчики.
Уже вечером, когда, вернувшись из алки, кунигас додумывал свою трудную думу, ему повстречался Астафий Константинович, или, как его все называли, Астафий Рязанец. И ему задал Миндовг мучивший его вопрос.
-- Вера как щит, - ответил Астафий Константинович. - Коль чувствуешь, что старый щит износился, плохо держит удары, - заказывай оружейнику новый.
Кунигасу пришлись по душе его слова. Он подумал: если удастся отбиться от врагов, если вернется мир на Литву, надо будет приблизить башковитого Рязанца к себе.
Торжественно отбыло посольство из Руты к ливонскому магистру Стырланду. Возглавлял его Миндовгов любимчик Парнус, знаток немецкого и латыни, уже не раз бывавший в соседних державах. С Парнусом ехал Лингевин, который с разрешения кунигаса хотел уговорить магистра, чтобы тот выдворил из своих владений и заставил воротиться в Литву трех его, Лингевина, братьев. Три брата сбежали от него, старшего, да еще с намерением завещать все свои земли, все имущество Ордену.
- Достояние нашего отца, всего нашего рода хотят отдать немцам, - не находил себе места Лингевин. - Не смогу уговорить Стырланда - с каждым из них поквитаюсь сам. Нож в спину, и дело с концом.
Миндовгу так и не удалось собрать в Новогородке боярскую раду. Войшелк, его союзник Глеб Волковыйский, иерей Анисим и многие другие не явились в назначенный день на детинец. Кунигас смирился с таким ослушанием. Само собой, если б не поджимала война, если б не полыхали по всему окоему пожары, он бы им не спустил - как миленькие прибежали бы на суд и расправу. Но сейчас Миндовг чувствовал свою слабость и решил не дразнить православное новогородокское боярство. Возложит ему на голову папа королевскую корону, вот тогда и настанет время считаться. Теперь же главное - пробить брешь во вражеском стане, вывести из войны Ливонский орден. Но это оказалось не так-то просто. Андрей Стырланд не принял его послов, но Парнусу дал понять, что весьма желателен визит в Венден самого кунигаса и что дары могли бы быть пощедрее. Как побитый щенок, вернулся в Ругу Парнус. Боялся смотреть Миндовгу в глаза. Однако тот встретил его любезно. Даже наградил и загадочно, как за ним водилось, сказал:
- Не хвали лед, пока по нему не пройдешь.
И без долгих сборов пустился в путь сам, взяв с собою Козлейку, Лингевина, малолетних сыновей и того же Парнуса, а также добрый воз серебряных и золотых сосудов. Следом гнали табун взращенных в пуще быстроногих коней, везли мед и воск, меха, новогородокские луки и литовские мечи. Не поскупился на дары кунигас, ибо знал: отдашь сегодня - возьмешь завтра.
Ливонский магистр встретил гостей честь по чести. Стеной стояли по обе стороны дороги рыцари в нарядных, до блеска начищенных доспехах, радостно приветствовали грозного Миндовга. Еще вчера каждый из них счел бы за счастье приволочь его в Венден на веревке, и коль уж такого не случилось, то рыцари винили в этом не себя, не свою робость в бою, а литовских лесных реган, взявших кунигаса под свою защиту.
- Брат мой, вот мы и встретились! - оказал Стырланд, крепко обнимая Миндовга. Дугообразные, чуть ли не желтые брови магистра подрагивали. Вообще он был темен волосом, и эта неожиданная желтизна в бровях навела кунигаса на недобрую мысль. "Поди, пламя от наших весей и замков тебя облизало", - подумал Миндовг, ощущая, как подступают враждебность и ненависть к магистру. Однако то, что привело кунигаса в Венден, пересилило, и он, широко улыбаясь, ответно обнял и облобызал Стырланда.
- Под покровительство твоего креста хочу отдать всю мою державу, - произнес торжественно.
- Святой крест в руках Господних, а я, как и все братья-рыцари, не более чем смиренный раб Христа, - скромно ответил магистр, не скрывая, однако, радостного блеска в глазах.
- С малых лет жил я там, где живут ветры, где вольно шумят леса, - проникновенно заговорил кунигас. - Как и мой народ, жил я под защитой громоносных небес. Вера дедов и прадедов давала нам силы...
- Ваша вера - бесплодная смоковница, - резко оборвал его Стырланд.
Нечасто случалось, чтобы кто-нибудь осмеливался вставить слово Миндовгу наперекор. Кунигас словно споткнулся, словно зацепил на полном ходу жесткий дубовый корень. Какое-то время ошеломленно смотрел на магистра. Из глубины черно-зеленых глаз остро проступали белые звездочки гнева. Казалось, сейчас Миндовг сорвется на крик, в ярости топнет ногой. Ливонский магистр со светлой улыбкой на устах ждал, что будет дальше. Разве что самая малость иронии была в этой улыбке.
- Увы, она и впрямь бесплодна, - глухо сказал кунигас. - Потому я и пришел к тебе с просьбой: хочу стать твоим крестником. - Он склонил голову.
- Христос все видит, и еще в этой жизни он щедро вознаградит тебя, великий король, - с пафосом воскликнул Стырланд. - А теперь пойдем в трапезную, чтобы сообща отведать хлеба, посланного нам свыше, совместно запустить руки в солонку.
Назавтра на ристалище в честь кунигаса венденские рыцари устроили турнир. Чтобы произвести впечатление на литвинов, дрались боевым оружием до первой крови. Светловолосый юноша-герольд вдохновенно протрубил в серебряный рог.
Миндовг любил хорошее оружие (а тут не выпускали на арену с чем придется), любил лихие схватки лицом к лицу и поэтому жадно следил за поединками. Когда бой принимал особенно жаркий оборот, он сжимал кулаки, лупил ими один о другой, кусал губы. Наконец не выдержал, тронул Стырланда за рукав:
- Хочу своего бойца выставить.
- Как великий король пожелает, - почтительно улыбнулся Стырланд и махнул перчаткой, чтобы рыцари остановили коней и опустили мечи.
Миндовг, возбужденно дыша, осмотрелся. По правую руку от него сидел Козлейка. Под взглядом кунигаса он вздрогнул, все увидели, как кровь ударила ему в лицо, словно кто-то плеснул в него вином. Миндовг недовольно хмыкнул, ткнул пальцем в грудь Лингевину, не сводившему с него преданных глаз:
- Ты!
Лингевин тотчас же надел доспехи, взял щит, копье и боевой топор, вскочил на подведенного ему коня. Гулко протрубил рог, и прерванный турнир возобновился. Теперь бились тройка на тройку. Миндовг да и все остальные смотрели только на Лингевина: как покажет себя этот пущанский медведь в стычке с прославленными европейскими рыцарями? Магистр Андрей Стырланд, сидевший рядом с кунигасом, едко посмеивался. Он был уверен, что ни один боец из Литвы ли, из Самагитии, как они называли Жемайтию, долго не удержится в седле, сойдясь лоб в лоб с хорошо вышколенным ливонцем. Литвины и жемайтийцы берут иногда верх потому, что нападают скопом, а в последнее время с ними заодно выступают новогородокцы, услонимцы и волковыйсцы, известные стойкостью своих пешцев и своими отменными лучниками.
- Андрей, я вышибу литвина из седла, как куропатку! - подняв забрало, крикнул магистру его любимчик граф Ингрид. Не так давно этого графа с женским именем захватили было жемайтийцы и ладно-таки поджарили на костре, прежде чем удалось его отбить. Между собою рыцари называли графа Ингрида Печеной Щекой. Магистр ободряюще улыбнулся Ингриду и послал вслед ему крестное знамение.
Миндовг же не видел никого, кроме Лингевина. Казалось, вся Литва с Новогородком, вся Ятвезь и Жемайтия слились сейчас в человеке по имени Лингевин. "Дай тебе небо тысячу рук и тысячу глаз!" - рвалось из самой души у кунигаса.
Андрей Стырланд отлично понимал его состояние. "Он из тех, кто ставит на карту все до последней нитки", - думал ливонский магистр. Ему припомнилось, как седмицу назад приезжали Миндовговы послы с обильными и дорогими подарками. (Он, магистр, конечно, не показал, что доволен, - наоборот, хмурился.) Тогда же передали они устно - и в этом была безрассудная смелость - просьбу кунигаса: "Если убьешь или хотя бы выживешь с подвластных тебе земель Товтивила, получишь еще больше". Хитрый Андрей Стырланд обратил услышанное в шутку, но счел разумным лично повидаться с Миндовгом.
Между тем Лингевин дрался совсем нехудо. Можно было подумать, что перед тобою ливонский рыцарь, - так искусно прикрывался он щитом, так умело управлял конем, то ослабляя, то натягивая поводья. Наконец, к удивлению всех ливонцев, и в первую очередь магистра, граф Ингрид получил сокрушительный удар топором, зашатался в седле и... упал на свежевзрытый песок ристалища. "Бедный Ингрид, - содрогнулся магистр. - Этот варвар, похоже, расколол ему голову". Зрители словно онемели. Оруженосцы проворно выбежали на арену, за руки и за ноги унесли Ингрида.
- Лингевин! - вскричал, завопил радостно Миндовг, в один прыжок очутился перед своим боярином, помог ему слезть с коня и прилюдно расцеловал.
Большинству рыцарей эта часть турнира не понравилась. Они скрипели зубами, хватались за мечи. Со всех сторон слышалось:
- Проклятые язычники!
- Смоем с песка благородную рыцарскую кровь их поганой кровью!
- Магистр, прикажи!
Но Андрей Стырланд поднялся во весь свой огромный рост, резким властным голосом оборвал шум, возвестил:
- Победил рыцарь Лингевин из Руты!
Тут-то Лингевин, видимо, подученный Миндовгом, и подбежал к Стырланду, пал ему в ноги:
- Великий магистр, я честно дрался против твоего рыцаря и, как видишь, одолел его. Знаю: за это положен приз. Мне не надо ни серебра, ни золота, ни боевого коня, ни заморского меча. Отдай мне моих братьев, жалких предателей Туше, Милгерина и Гингейку. Всему миру известно, что вы, немцы, - благородный и знающий себе цену народ и вы тоже ненавидите изменников. Отдай моих братьев, чтоб я, как старший в роду, решил, что с ними делать. Вон они, мерзавцы. - Рукою, все еще сжимавшей боевой топор, Лингевин указал туда, где, прячась за спинами ливонцев, дрожала от страха поименно названная им троица.
- Отдай, магистр, перебежчиков, - присоединился к его просьбе и Миндовг. - А я обещаю: если кто-нибудь из твоих людей изменит тебе и станет искать прибежища в моих землях, тут же будет отправлен обратно. Отдай.
Над ристалищем тяжеленным камнем повисла тишина. Стронуть этот камень с места одним своим словом мог только ливонский магистр. Он понимал лежащую на нем ответственность и долго молчал. Наконец произнес, как сигнетом припечатал:
- Живых людей я не даю в качестве призовых. Принесите литовскому рыцарю доспехи работы саксонских кузнецов.
На исходе того же дня Андрей Стырланд, оставшись с Миндовгом в трапезной с глазу на глаз, решительно заявил:
- Пока не примешь общую веру христианскую, а останешься в константинопольской схизме, пока не пошлешь Римскому Папе подношения и не выкажешь послушания, миру между нам не бывать, как и тебе не будет спасения в загробной жизни. Освяти крещением золото, которым ты ослепил Орден и меня, и наши мечи обратятся против общего врага.
- Я понял тебя, магистр, - со значением посмотрел на него Миндовг. - Завтра же посол мой Парнус едет в Рим.
На том и порешили. Обрадованный Стырланд лично вручил кунигасу нарядные, в красивых узорах, рыцарские доспехи. Такие же доспехи, только маленькие, детские, получили и Руклюс, и Рупинас. Даже маленькие железные мечи на малиновой опояске достались обоим сыновьям кунигаса. Это сильно подействовало на Миндовга. Он трогал пальцем лезвия мечей, причмокивал языком. И на радостях оставил Стырланду весь свой продовольственный обоз. А были в том обозе бочки с пресным, без хмеля, медом, мясо - несколько десятков полтей (полутуш), сало, сыры, масло в трех кадушках, две бочки мака, не счесть вязанок лука и чеснока.
Как на крыльях возвращался кунигас домой. От свежего ветра, хозяйничавшего в пуще, от сознания удачи было чисто и легко на душе. Магистр Андрей Стырланд, а там и рижский епископ Николай из непримиримых его врагов превратятся волею обстоятельств в верных союзников. Хотя бы в том смысле, что будут братьями по вере. Разве этого мало? Рухнет стена, как в петле сжимавшая его державу.
С ятвягами он совладает, а галицкого князя Даниила можно улестить, отдав Ромуне за его сына Шварна.
- Дайну! - прокричал Миндовг. - Запевайте дайну! - И, когда задушевная песнь разлилась по округе, добавил уже почти про себя: - У плохих людей нет песен.
В подаренных Стырландом саксонских (как и у Лингевина) доспехах он гордо ехал во главе отряда. Солнце прямо слепило, отражаясь от блестящих наборных пластин. И вдруг прошипела стрела, злобно тюкнула в спину. Кунигас кубарем полетел с коня. Грязью из-под копыт брызнуло в лицо. Он шевельнул плечами и, убедившись, что смертоносное железо лишь царапнуло его, ощутил, как благодатное тепло плеснулось у него внутри, как затопила сердце радость: "Я жив, саксонский панцирь спас меня!" Тут же вскочил на ноги, выхватил меч, резко обернулся, свирепо сверкнул глазами:
- Кто?!
Козлейка показал на небольшого ростом светловолосого юношу, видимо, возчика, который стоял подле ближней подводы, опустив лук, и растерянно, а больше - опустошенно улыбался. Его уже вязали, заломив руки за спину.
- Ты? - подскочил к юноше Миндовг. - За что? За что хотел убить меня, убить своего кунигаса?
- За поруганную веру, - тихо ответил тот, и густой смертный пот залил его лицо. Казалось, вечерняя роса легла на человека.
Миндовг страшным ударом развалил юношу надвое. Тут в пору было отпрянуть в ужасе, но нет - меч вздымался снова и снова, творил свою кровавую работу. Потом кунигас принялся в ярости топтать то, во что превратилось щуплое, почти мальчишеское тело. Едва успокоился. Тяжело дыша, сел тут же на землю, сжал лоб руками и словно окаменел. Когда же снова тронулись в путь, когда ночь опустила на все окрест свое черное крыло, плакал, обливался никем не видимыми, но обильными слезами. Между тем Козлейка приказал своим людям захватить голову зарубленного возчика. На нее надели высушенную овечью морду-личину и так повезли в Руту. По этой мертвой голове Козлейка высчитает всех близких и далеких родичей того, кто досмел поднять руку на кунигаса.
Но самая большая неожиданность подстерегала Миндовга в Новогородке: Войшелк по договоренности с местными боярами и купцами затворил перед кунигасом городские ворота. Когда Миндовгу сказали об этом, он сперва не поверил:
- Новогородокцы не хотят пускать меня в город? - растерянно переспросил у Козлейки.
Вскочил на коня, подъехал к окованным железом воротам, властно и грозно крикнул:
- Я - Миндовг! Где князь Войшелк?
Никто не ответил. Слышались гулкие удары камня о камень, лязг лопат: мастеровые достраивали башню. Работали в спешке, словно доживали последний отпущенный им Богом день.
У кунигаса занялась внезапной болью левая рука. Он, морщась, потер ее, приказал трубить в трубы. Но со стены иронично прозвучало:
- А на-ка выкуси!
И сразу же полетели стрелы. Кунигас в бешенстве бросил коня прямо на ворота, но чуть ли не под копыта ему плюхнулся в грязь пудовый, не меньше, камень. Пришлось поворачивать назад.
"И это мой сын, моя кровь! - разгораясь ненавистью, думал Миндовг о Войшелке. - Я, кунигас, как последний нищий, топчусь под воротами, и меня забрасывают камнями".
Он потерянно огляделся в поисках хоть какой-то опоры. Небосклон был затянут клубящимися тучами. Ветер гнал их над лесом, развешивал на верхушках деревьев. Рядом, как всегда, был Козлейка - сосредоточенно морщил лоб и во все глаза смотрел на кунигаса. "Вот кто не изменит и не продаст", - подумалось с облегчением.
- В Руту! - крикнул он и изо всей силы огрел коня плеткой.
Уже в своем нумасе, успокоившись, Миндовг начал думать над тем, как ему наказать Войшелка и строптивых новогородокцев. Прикидывал так и этак, ломал голову и все больше приходил к мысли, что он ничего не может сделать. Силой их не возьмешь. Новогородок - та же скала: и стены мощные, и воям, закаленным в кровавых сечах, несть числа, и боярство с купечеством при оружии, имя которому - серебро. Опять же, смерды-русины люд искони трудолюбивый, земля у них родит щедро. Одним словом, есть в Новогородке железо, есть серебро и есть хлеб. Кто-кто, а новогородокцы помнят, что впустили когда-то в свой город кунигаса с дружиной, когда тот был изгнан из Литвы, впустили как воеводу-наемника, взяв с него клятву верности. С тех пор набрал Миндовг большую силу, но сильнее Новогородка все равно не стал. И вот теперь, прознав, что кунигас намерен перекинуться в католичество, Новогородок запер у него перед носом ворота. Это все Войшелк с его православной верой! Принесла-таки плод потайная молельня в Руте, не сладкий, а горький плод. Скорей бы уж он постригся, что ли, в монахи. Передают вижи, что на Войшелка время от времени находит какая-то тоска, томление духа и гонит его пойти простым паломником в Афон на Святую гору. Этого Миндовг никак не мог понять. Пренебречь княжеским саном и княжеской властью, чтобы стать монахом? Отдать в чужие руки добытое собственной кровью?
Обо всем этом решил кунигас потолковать с Сивертом. Призвал того к себе. Монах вошел, поклонился. Смотрел выжидательно.
- Тебя не обижают в Руте? - спросил Миндовг.
- Я живу в твоем городе, великий король, как в райском саду.
- Не врешь? - прищурился Миндовг.
- Клянусь золотистыми волосами Девы Марии.
Ответ кунигасу понравился. Он понимал, что доминиканец хитрит, что клятва его не из тех, которые к чему-то обязывают, - у христиан принято клясться святым крестом - но пришлись по душе те легкость и доверительность, что были в его словах.
- А почему ты стал монахом?
Сиверт словно ждал этого вопроса. Долго и пылко говорил о том, что среди людей разбросил черную паутину дьявол, ловец человеческих душ, что надо неустанно сражаться против него, дабы обрести жизнь вечную, ибо с того света, из земной юдоли, время приберет всех и каждого. Признался, что ненавидит свое тело, свою греховную плоть. Задумаешься о Боге, о сонме святых мучеников, а тут - у-р-р-р - в животе. Так бы и разодрал себе когтями проклятый требух!
После этого разговора Миндовг уснул не сразу. Лежал в нумасе с открытыми глазами, вслушивался в трепетное дыхание ночи, вспоминал далекое уже детство своих сыновей. Как верили они ему тогда, как любили его! Каждое отцовское слово почтительно и бережно принимали в душу, как принимает серебряный грош шкатулка-копилка. "Пусть бы они так и оставались детьми", - бывало, думал он. Но выросли Руклюс с Рупинасом, но Войшелк давно уже мужчина, кунигас. Повзрослели сыновья, да нет от них радости отцу. Что до младших, то тут еще можно питать какие-то надежды, а вот Войшелк совсем стал чужим. Не скажешь ему: "Иди, сын, по моим стопам". Своя дорога, свои голова и глаза у него. Врагом становится старший сын, И это его намерение пойти в монастырь, постричься не столь безобидно и бессмысленно, как думалось раньше. Сиверт, мудрая ливонская лиса, за планами Войшелка видит жажду единовластия в Новогородке и Литве.
Черная глухая ночь смотрела на Миндовга из всех углов, а он, раззадоривая и распаляя себя, думал и думал о Войшелке. К власти рвется первенец. Хочет власть церковную и власть светскую забрать в один кулак, как Римский Папа, как сарацинский халиф. Хочет, чтобы все видели в нем праведника. Видел таких праведников он, кунигас. В лесном монастыре они всячески истязали себя: морили плоть голодом, перетаскивали с места на место громадные камни, кормили своим телом комаров и мошкару. И хвастались, что их монастырь, как море, - оно не терпит в своих берегах гнили, вышвыривает ее вон. А сами подслушивали, о чем говорится в соседних кельях, прикладывая к стенам тарелки из белой ромейской глины, а к тарелкам - уши.
Так и не придумал кунигас, чем отплатить Новогородку за полученную оплеуху. Идти войной не выпадало. Жемайтийцы, ятвяги, половцы с галичанами опять наступали со всех сторон. Никого не смущало, что Миндовг согласился принять католичество и что поехали к папе его послы. Не хотели слышать и о том, что рижские золотых дел мастера уже трудятся над королевской короной для него. При таких обстоятельствах нельзя было ссориться с гордым Новогородком. Наоборот - надо было как можно скорее протянуть руку примирения, забыть все свои обиды. И хотя это решение далось кунигасу нелегко - попробуй-ка безмятежно улыбаться, когда зуб у тебя разносит от боли, - он все же пошел на него. Для начала надумал послать в Новогородок Сиверта. Доминиканец к тому времени стал духовником княгини Марты, и та не могла им нахвалиться.
Сиверт охотно согласился. Он уже не чувствовал себя пленником: во-первых, кунигас вернулся из Ливонии слугой и чуть ли не ставленником Рима, во-вторых, неслыханными щедротами осыпала монаха Марта. "Я - крылатое христианское семечко, - вдохновенно размышлял Сиверт. - Ветер судьбы, который направляет Господь, занес меня в эту пустыню, в этот дикий край, чтобы тут со временем расцвел дивный сад Христовой веры".
С собой доминиканец взял Морица и десяток литовских конников, облаченных в звериные шкуры. Это очень льстило монаху. Он казался себе библейским пророком, выводящим слепые души из трясины, из мрака на свет Божий.
При выезде из Руты повстречали отряд ливонских рыцарей: магистр Андрей Стырланд слал Миндовгу подкрепление. И хотя отряд был невелик, а рыцари и ландскнехты выглядели изможденными, душа у Сиверта преисполнилась звонкой радости.
- Дети мои, - восторженно возгласил он, - вас направил сюда сам Христос!
Рыцари были удивлены, услышав в литовской глуши родную речь. Их предводитель, рыжеволосый саксонский граф Удо, преклонив перед монахом колена, участливо спросил, как святой отец очутился здесь и не обижают ли его туземцы. Сиверт на радостях, что говорит с земляками, подробно рассказал о себе, о своем пленении, не упомянув, однако, ни словом своего давнишнего друга и патрона Фридриха II Гогенштауфена. Со светлой слезою на глазу просил он рыцарей и ландскнехтов быть верными апостольскому престолу, не щадить сил и жизни в противостоянии с дьяволом. Кто же изменит, станет отступником, тому грозил голодом, живописал, как он в знойной пустыне будет пить кровь собственного тела.
- Умрем за папу! - кричали рыцари, гремя о щиты мечами.
- За папу и за короля Миндовга, - поправил их Сиверт. - Сей христолюбивый неофит сделался нашим верным союзником.
- Умрем за Миндовга! - и не подумали возражать рыцари.
Граф Удо, узнав, что монах едет в Новогородок, тут же отрядил для его охраны часть своих подчиненных: литовские конники в звериных шкурах не внушали ему доверия. Разве может звериная лесная шерсть сравниться с железом кованых доспехов?
Сиверт обрадовался. Да, душа его парила в поднебесье, но телом он пока еще пребывал на земле и отлично знал, какое множество напастей поджидает на каждом шагу бренную плоть.
- Дарую вам отпущение всех грехов, - прочувствованно сказал он рыцарям.
Однако в Новогородок ни литовцев, ни ливонцев не пустили. Лишь самому монаху с его слугой Морицем было дозволено проехать по улицам посада. О том же, чтобы попасть на детинец, и речи пока не шло.
- Князь Войшелк Миндовгович в отъезде, - объяснили Сиверту, хотя доминиканец достоверно знал, что тот в Новогородке. "Этот православный фанатик не хочет со мною разговаривать, - отметил про себя монах. - Ничего - я обожду. Крепости берут не только силой, но и терпением".
С жадным любопытством присматривался Сиверт к посадскому люду. В большинстве это был народ рослый, то с серыми, то с синими глазами. Волосы - цвета воронова крыла и светлого льна. Кроме этого самого льна они сеяли рожь и полбу - пшеницу с ломким колосом. Монах и раньше едал их хлеб - лепешки и караваи. Хлеб ему очень нравился, чувствовалось, что он дает силу. Выращивали также новогородокцы чечевицу, бобы, капусту, морковь, укроп, лук, чеснок, коноплю. За городским валом паслись огромные табуны коней, принадлежащие князю и боярам. Сиверт и раньше слышал, а теперь еще раз убедился, что здешние христиане с должным благоговением ходят в церковь, но это отнюдь не мешает им дома молиться "скотскому" богу Велесу.
Поселили Сиверта с Морицем в притворе храма Бориса и Глеба. Перед этим с доминиканцем имел беседу новогородокский иерей Анисим, "хитрый человек с холодными глазами", - так подумал на его счет Сиверт.
- С возвращением князя Войшелка вам отведут покой в княжьем тереме на детинце, - пообещал Анисим и принялся расспрашивать о Риме и Риге, об отношениях Миндовга с ливонцами. Сиверт отвечал на все вопросы с подробностями, а сам скользил оценивающим взглядом по богатому убранству ризницы, по серебряным и золотым окладам икон, по нарядным переплетам книг Ветхого и Нового Завета.
Выслушав Сиверта, Анисим вздохнул:
- В тяжких трудах проходит земная жизнь человека.
На что доминиканец, сурово сведя брови, заметил:
- Еще апостолом Павлом сказано: "Кто не работает, тот не ест".
Дня три или четыре, пока жили в церковном притворе, почти целиком ушли на то, чтобы как можно больше выведать о Войшелке. Особенно занимал Сиверта вопрос: какие силы возвели Миндовгова сына на новогородокский столец? Вот что удалось ему вызнать. Миндовг никогда не пускал в ход против Новогородка оружие, а будучи изгнанным из Литвы, стал наемным, или подручным, князем у местного боярства и купечества. Вернув себе с помощью новогородокцев Литву, рутский кунигас почуял силу и вознамерился поставить своих недавних заступников и благодетелей на колени. Для этого прежде всего нужно было сбросить здешнего князя Изяслава Ваеильковича из рода менских Глебовичей. Однако не Миндовг сбросил Изяслава. Поднялись против князя купечество и часть бояр, которые хотели сами "справоватися", хотели, чтобы торговый путь из русинов в немцы был "чист", "без рубежа". Ясное дело, примером им послужили Новгород и Полоцек, где головой всему было вече. Кто таков там князь? Наемник, человек пришлый. Сегодня его славят, восхваляют, а завтра, коли что не так, гонят вон с детинца и из посада. Князь со своею дружиной служит тем, кто громче других кричит на вече, за "прокорм", ибо сам беден, как церковная мышь. О таких говорят: "На ноге сафьян скрипит, а в котле шиш кипит". Изяслав прознал о заговоре против него, похватал зачинщиков и жестоко расправился с ними. Братолюбами называли себя те люди. Но тут созрел другой заговор: Изяслава прижали в его же тереме и вынудили ехать в Свислочь. Самое удивительное, что заговорщиков поддержал сын Изяслава княжич Далибор-Глеб. Сын поднял руку на отца. Что ж, для доминиканца такое не было в новинку. Там, где идет борьба за власть, молчит голос крови. Случалось подобное и в Риме, и в Лионе. Сыновья сажали отцов в железные клетки, морили голодом, кипящей смолой поили, как черти в пекле. Удивляло Сиверта другое: Далибор, когда убрали и сослали в Свислочь его отца, мог сам стать новогородокским князем, бояре и купцы отдавали ему княжескую шапкy, но он отказался. Причем отказался в пользу Миндовга, а потом Войшелка. Этого Сиверт не мог взять в толк. Что за белая ворона объявилась в Новогородке? Да за власть надо цепляться не то что руками - зубами. Жизнь на земле переменчива. На перстне высокомудрого царя Соломона было вырезано: "И это пройдет". Неизменна только жажда власти. Оставайся императором, королем, князем до тех пор, пока не подожгут твой дом, пока на хребте облезлой водовозной кобылы не вывезут тебя, осмеянного и оплеванного, из города. А этот княжич по собственной воле отдал власть. "Не верю, - сказал себе Сиверт. - То ли Бог отнял у него разум, то ли некая сила вынудила его отойти в сторону, в тень". Любопытному монаху уже мерещилась встреча с загадочным отпрыском Изяслава.
- Как мне повидать князя Глеба?-спросил 6н у Анисима.
- Для этого надо поехать в Волковыйск, - ответил иерей. - Но сейчас ты не проедешь, латинянин: на нас опять идет войною князь Даниил Галицкий с братом Василькой и сыновьями Шварном и Романом.
- Похоже, меня занесло на землю нескончаемых войн, - вздохнул Сиверт.
Он велел Морицу варить зайчатину с бобами. Надо было терпеливо дожидаться дня, когда князь Войшелк призовет на детинец. В том, что он будет зван, доминиканец не сомневался. Над Новогородокской землей нависла беда, и Войшелк хочет - не хочет вынужден будет пойти на примирение с кунигасом Миндовгом. Он, Сиверт, посланец Миндовга, и потому гордый православный князь Новогородка просто не сможет не дать ему аудиенцию. В ожидании этого события монах с аппетитом ел зайчатину и наблюдал за спешными приготовлениями новогородокцев к более чем возможной осаде. С семьями и скотиной сбегались в город смерды. День и ночь укреплялся вал. День и ночь горели по всему посаду костры. Слышались звон железа, конское ржание.
- Бежим отсюда, святой отец, бежим в Руту, - дрожа от страха, взмолился однажды Мориц.
"Послал мне Бог в слуги храбреца!" - с иронией подумал Сиверт, а вслух сказал:
- Князь Даниил догонит нас и под Рутой.
Это пророчество добило Морица. Лицо его пошло красными пятнами, нижняя губа мелко затряслась. Монаху почему-то показалось, что сейчас Мориц укусит его.
- Пошел прочь! - безжалостно приказал он.
Сам сел в кресло, вытянул ноги и зажмурил глаза. Как мутная вешняя вода, спадала с души усталость, уступая место чистой голубизне блаженного покоя. Две звезды прорезались в темноте и навели на мысли о двух философах-проповедниках - Альберте Великом и Фоме Аквинском. Мысли сменялись видениями: стрельчатые окна храма, красно-сине-желтые витражи, гранитные горельефы, лес остороконечных башен. Может, это Ланский собор, в котором так истово и вдохновенно, сквозь слезы, молился он, будучи еще юношей? На шестнадцати башнях стоят там шестнадцать быков. Когда возводили этот грандиозный собор, когда у строителей иссякли последние силы, откуда ни возьмись явился чудотворный белый бык и помог достроить священный храм. Вот почему его собратья удостоились чести быть вознесенными под облака.
Время в молодости было густым, плотным, приходилось прокладывать путь сквозь дни, как сквозь каменные стены. Время висло на руках, искусительно нашептывало прямо в ухо: "Посмотри, какая изящная белая шейка сокрыта под пологом капюшона, какие лучистые угли-глаза светят из зелени виноградника, послушай, как нежно звучит тамбурин в смуглых руках. Молитвы и пост придумали старые, иссушенные жизнью женщины. Взгляни на этих уродин с толстыми ногами и разбухшими животами, с переплетением морщин на оплывших красных лицах, с мясистыми бородавками на щеках и на губах. Как они молятся, с какой страстью целуют крест и взирают на небо! А когда-то же, черноволосые и черноглазые, тонкие, как тростинки, с шелковой нежной кожей, млели они в объятиях юных красавцев-рыцарей, пили поцелуи и вино. Когда-то с цветами в пышных прическах, ленивые и пьяноватые, расслабленно лежали они в беломраморных банях, а темнокожие, атлетически сложенные рабы, скромно потупив горящие глаза, растирали их воздушно-мягкими полотенцами, окропляли пряно пахнущими соками, овевали опахалами из яркого пера неведомых птиц. Но обессилела, стала разрушаться плоть, и сразу они вспомнили о душе, о Христе и его небесной обители. Теперь они объявляют святотатством, смертным грехом даже самый невинный поцелуй. Христианство - религия старых безобразных женщин, предававшихся когда-то безудержному распутству.
Разумеется, нашептывать такое мог только вечный искуситель - дьявол. Не зря Фома Аквинский в своей теологии отводил ему, главе всех демонов, особое место: дьявол обладал властью над погодой, мог чинить людям всяческое зло, мешать живущим в браке исполнять их семейные обязанности. Фома говорил, что неверно и даже преступно отрицать всемогущество дьявола. Вера в дьявола так же священна, как и все, чему учит католическая церковь. Тогда, в юности, гоня прочь омерзительное нашептывание, Сиверт до полного изнеможения читал молитвы, стоял на коленях и бил поклоны.
Время тогда было гуще, плотнее, словно вышло из-под пресса. Время ныне - как спокойное холодное небо с редкими-редкими облаками. Хватает места крылу, лети куда хочешь, да крыло-то слабое, неуверенное, боишься далекой земной тверди, и только верою в Христа держишься в воздухе.
Не спросившись, вбежал Мориц. Выкрикнул испуганно и радостно:
~ Святой отец, тебя зовет на детинец король Войшелк.
- Наконец-то! - прошуршав длинной черной сутаной, резко поднялся Сиверт. Взял в руки молитвенник, опустил, как и подобает, глаза и неспешно пошел к выходу.
- А мне что делать? - запричитал сзади Мориц.
- Иди за мной, - не оглядываясь, бросил монах.
Войшелк понравился Сиверту и одновременно поверг его в страх. Был у доминиканца нюх на людей, с первого взгляда мог прочесть, что сокрыто у человека в душе. Когда-то в лесу, в густом лещиннике, среди обилия крупных, подрумяненных солнцем орехов он, мальчишка, безошибочно находил орехи с прожженной молнией дырочкой. В пальцы не возьмет, а уже знает: внутри будет черно. Так же обстояло дело и с людьми, которых он проверял на жажду власти, похотливость и жестокость, сознавая при этом, что названные пороки обычно накладываются один на другой. Всякий рыцарь, всякий мужчина, если он не обездоленный евнух, неутомимо и твердо добивается плотских радостей, женской любви, а значит, и власти, ибо, получив свое, он чувствует себя властелином, а в женщине видит рабыню. Рабство, считал Сиверт, родилось в тот миг, когда Ева, вздохнув, уступила Адаму.
Недюжинную твердость почуял и увидел в новогородокском князе монах. Этот при надобности не побоится крови. Испугало же Сиверта то, что он не смог сразу, как было ему свойственно, ухватить глубинную суть не поспешившего раскрыться перед ним человека. Напрашивалось сравнение с множеством сот, наполненных и сладким, и горьким медом.
Войшелк сидел на княжеском троне, представляющим собою внушительных размеров стул, украшенный искусным набором золотых и серебряных пластин. На стене у него за спиной помещался исполненный с тем же искусством из кусочков смальты и металла, из птичьего пера и лоскутков меха клейнот Новогородокско-Литовской державы: воин на белом коне вздымал над головою обнаженный меч.
По правую руку от Войшелка на дубовом стуле, несколько уступавшем трону размерами, сидел князь Далибор-Глеб Волковыйский. Сиверт так и впился в него глазами. "Это и есть тот, что отказапся от великой власти, - подумал монах. - Здоровым телом наградил его Бог и, похоже, чувствительной душою, но он, насколько я вижу, не очень-то счастлив".
Новогородокские бояре, молчаливые и суровые, занимали места вдоль стены. Среди черных и сивых от седины бород было две или три огненно-рыжих.
- С чем пришел, латинянин? - спросил Войшелк.
- Князь Войшелк, сын Миндовга, - без робости ответил Сиверт, - прибыл я из Руты от твоего отца, великого кунигаса, дабы подтвердить, что принял он со своими боярами христианскую веру из Рима, из рук папы Иннокентия IV. Уже везут, как было договорено, люди папы королевскую корону в Литву.
- Ну и что? - свел на переносице брови Войшелк.
- В великом гневе был кунигас, что запер ты перед ним ворота Новогородка, не пустил отца даже руки обогреть. Хотел приказать, чтобы зарыли твой вал. но смилостивился - послал к тебе меня, монаха ордена Святого Доминика Сиверта.
- С чем же послал тебя кунигас? - еще сильнее нахмурился Войшелк.
- Великий кунигас передает тебе слова мира и отцовского расположения.
Такого заявления не ожидали. Новогородокскне бояре смахнули с лиц суровость, зашушукались, заговорили. Посветлели взгляды и у Войшелка с Далибором. Оба обменялись несколькими скупыми словами, и Сиверт понял, что новогородокский и волковыйскнй князья съели вместе не один пуд соли и, скорее всего, дружат по сей день. Это обстоятельство надо было запомнить на будущее.
- Миндовг теперь в союзе с Ливонским орденом, - продолжал монах. - и магистр Андрей Стырланд прислал в подмогу Руте рыцарский отряд.
- Ливонцы в Руте? - побледнел Войшелк.
- Да. - примирительно улыбнулся доминиканец. - Когда я выезжал к тебе, граф Удо принимал хлеб-соль от жителей Руты.
Он вдруг прикусил язык, сообразив, что сказал не то, чего ждали, и не так.
- Жернасы идут по нашей земле! - вскрикнул князь Глеб Волковыйскнй. Глаза его полыхали гневом. Он вскочил, подбежал к Сиверту с таким видом, словно собирался ударить его. Бояре и князь Войшелк тоже выглядели жестоко разочарованными.
"Чем я не угодил им? - в растерянности думал монах. - На этой земле, среди этих людей надо быть очень осмотрительным. Одно и то же слово тут могут истолковать по-разному. Мне лучше помолчать, чтобы не поплатиться головой. сказав что-нибудь невпопад. Мерзкие двоеверцы! Приняли христианство, а где-то по закоулкам молятся своему Перуну".
И тут же его опасения, похоже, начали сбываться.
- Чтоб тебе не уйти от руки палача! - кричал в его адрес полный негодования маленький рыжебородый боярин. Он вплотную подошел к монаху, с ненавистью смотрел на него снизу вверх.
Но большинство бояр было настроено миролюбиво. Не с руки было им ссориться с ливонцами, когда Новогородку угрожал более реальный враг и, возможно, в это самое время уже горели, обращались в руины их вотчины, попирались чужими копытами их земли.
- Каждый черт на свое колесо воду льет, - сказал боярин Белокур, чьи земли и усадьба омывались рекою Щарой. - Надо нам, князь Войшелк, поднимать дружину, скликать ополчение из горожан, слать гонцов к кунигасу Миндовгу и вместе с ним борониться от недругов.
И все же Сиверта, как он ни упирался, как ни доказывал, что привез важные и, может быть, спасительные для Новогородка вести, бросили в темницу. Взяли за шкирку и поволокли вниз по лестнице. Проклял он день, когда ему взбрело поехать из Рима в Пруссию и Ливонию, и другой, когда напросился в отряд Толина. Позади скулил, поспешая за своим хозяином, Мориц. Его гнали прочь, лупцевали древками копий. "Пропадет без меня, дурачина, - думал Сиверт.- Да что поделаешь? Побежденным и солнце не светит".
- Мориц! - крикнул он. - Ступай к королю Войшелку и проси, чтобы тебя отвезли в Руту.
- Святой отче, я хочу с тобой в темницу! - верещал, словно его резали, Мориц.
- В темнице успеешь насидеться, - добродушно сказал новогородокский дружинник, а когда Мориц завыл снова, влепил ему оплеуху.
Сиверт видел все это, но, как человек опытный и мудрый, промолчал. Память подсказала ему поучительную аналогию. При дворе порфироносных византийских императоров обычно пытают, допрашивают впавших в немилость евнухи. Император сидит себе на троне, а у его подножья полосуют нагую человеческую плоть бичи, в оконечья которых вплетены куски свинца. Аж сопят свирепые евнухи, брызжет на золото и на мрамор кровь, но тот, кого пытают, молчит - нельзя подавать голос, тем более кричать в присутствии императора.
Доминиканец очутился в темном подземном склепе, стены которого были сложены из холодных шершавых камней. Проскрежетал ключ в замке, что-то сказал охранник охраннику, оба рассмеялись и, громко топоча, пошли туда, где синело небо и светило солнце. Сиверт остался один.
- Предстал я перед тобою, Христе, как свеча перед иконой, - проговорил упавшим голосом. - Спаси меня. Не дай мокрицам и паукам поселиться у меня на голове.
Монах поискал глазами, где бы примоститься в этом чертовом - вот уж точно! - кармане, и вдруг обнаружил, что он в подземелье не один. У противоположной стены на полу то ли сидел, то ли лежал какой-то человек. Было темно, лишь сквозь щелочку над дверью пробивался скупой пучок света, и нельзя было разглядеть лица товарища по несчастью. А может, незнакомец спал, укрывшись с головой, как прячет голову под крыло лесная птаха.
- Кто ты? - тихо спросил Сиверт.
Ни звука в ответ. Тот, у стены, либо не слышал, либо не хотел вступать в разговор. Да нет, не то и не другое: просто вопрос сам собою вырвался у него на немецком языке. Тогда он переспросил по-русински:
- Кто здесь?
- Человек, - прозвучало в темноте. И столько опустошенности и бессилия было в этом слове, что Сиверт поежился. Неужели и он спустя какое-то время заговорит вот таким же замогильным голосом? "На все воля Божья, урезонил себя. - Я, если рассудить, еще счастливчик. Людей оскопляют, ослепляют, садят на цепь по шею в ледяной воде".
Монах опустился на колени подле того, кто назвал себя человеком, ибо только потерев дерево о дерево можно добыть огонь, только в общении с живым существом можно сохранить способность чувствовать и мыслить в безмолвии темницы. Возраст узника не поддавался определению, да Сиверт и не задумывался над этим.
- У тебя есть имя? - спросил он.
- Я Алехна, сын Иванов. Новогородокский купец, - ответил узник, через силу ворочая языком. Должно быть, в могильной тишине позабыл, как рождаются звуки. Был он худ, изможден, землист лицом - известно, какая кормежка в темнице.
- Я слышал о тебе, - положил ему руку на плечо Сиверт.
Глаза у Алехны удивленно вспыхнули и тут же погасли.
- Мы не могли встречаться с тобой, - холодно уронил он. Скорее всего, подумал, что Сиверта к нему подсадили, дабы выведать что-то сверх уже сказанного, вырванного из душии тела раскаленными клещами.
Доминиканец отвернул полу плаща, достал из потайного кармашка свою заветную шкатулочку, а из нее - железный желудь. На ладони поднес его к самым глазам купца. Спросил:
- У тебя есть такой?
Алехна не сразу сообразил, что ему показывают. Когда же всмотрелся, отпрянул от Сиверта, окинул его полным презрения и ненависти взглядом. Тут жить невмоготу, длить свои дни на этом свете, а кто-то сторонний, едва переступив порог, спешит сыпать соль на раны.
- Что тебе нужно от меня? - глухо процедил Алехна. - Если ты княжий соглядатай, если за дверью тебя ждут мои мучители, скажи им, что я хочу умереть. Руки на себя наложить я боюсь и не умею, но очень хочу, чтоб они пришли, хоть прямо сейчас, и - черный мешок мне на голову. Скажи, чтоб не медлили.
Сиверт, стараясь не причинить купцу боли, стал рассказывать о себе, о том, как повстречал в Ливонии братолюба Панкрата, как тот перед самой кончиной открыл ему тайну железных желудей и отдал свой желудь, чтоб не брать его с собою в могилу. Казалось, Алехна поверил: ненависть в глазах сменилась осторожным любопытством.
- Говорил мне Панкрат, - вел к концу свой рассказ Сиверт, - что ты был самым мудрым среди них, самым справедливым...
- Он преувеличивал, - перебил монаха Алехна, - Око не видит само себя.
- Не стал бы Панкрат хитрить перед лицом смерти. Другого не могу понять, купец. Ты и твои единомышленники хотели видеть князем в Новогородке Миндовга. Миндовг пришел и ушел. Теперь княжит сын его Войшелк, а ты как гнил в подземелье при Изяславе, так и по сей день гниешь.
- Не врешь, немчин? - Алехна аж вскочил на ноги.
- Клянусь Христом!
С глухим стоном Алехна осел на земляной пол.
- Миндовг и Войшелк забыли обо мне! Они в Новогородке, а я - в подземелье! - В отчаянье он впился зубами себе в руку. - А мы же проложили для них первую борозду. Мы все сделали для того, чтобы их посев взошел на новогородокской земле. И вот она, плата!
Алехна, втянув голову в плечи, замолотил кулаками по каменной стене. Камень пятнала кровь, а он не чувствовал боли. Сиверту стоило немалого труда его унять. Приходило даже в голову, что купец повредился умом.
- Я не должен был говорить тебе этого, - в сердцах попрекнул себя Сиверт, когда Алехна обессиленно вытянулся у стены. - Но я же думал, что ты все знаешь. Клянусь: как только выйду из темницы, выйдешь и ты. А мне сидеть тут от силы два-три дня. Остынет князь и сразу прикажет выпустить меня. Война у ворот. Как бы Войшелк ни задирал нос, без Миндовга ему не обойтись. А я ни много ни мало Миндовгов посол.
Монах как в воду глядел. Через день его выпустили из подземелья. Войшелк и Глеб Волковыйский на конях гарцевали у железной дверцы, наводившей страх на каждого, кто знал ее назначение. Когда Сиверт вышел, наконец, на свет Божий и, щурясь от солнца, остановился, новогородокский и волковыйский князья расстались с шитыми золотом красными седлами, подхватили его под руки. Это была неслыханная честь для простого монаха. Но испытанный в житейских бурях папский служка отлично понимал, что неспроста его так привечают, неспроста поступаются своею гордыней князья. "Значит, Даниил и Василька Романовичи на подходе", - подумал он не без злорадства, но, тут же преобразившись, в превеликом волнении воскликнул:
- Благословенны вы, князья! Только что я зрел в небе два солнца и аккурат над вашими головами. Два солнца - два золотых нимба. Вам шлет свою улыбку Христос.
Войшелк и Далибор переглянулись. А Сиверт так и сиял. Пришло на память, как непросто далась ему любовь императора Фридриха II Гогенштауфена. Суров был поначалу Фридрих, не допускал монаха даже до руки своей, не говоря уже о душе. И вот, направляясь как-то в замок к своему властелину, Сиверт взял с собой двух легконогих борзых. А в поле, на его счастье, мышковала беззаботная лиса. Сиверт незаметно спустил борзых со сворки, те погнались за лисой и схватили ее. Пока они между собой решали, у кого больше прав на добычу, монах подбежал, вырвал у них лису и торжественно понес, живую и невредимую, в дар императору: "Смотри, государь, какую красавицу я для тебя добыл". - "Как же это тебе удалось?" - удивился Фридрих, сам заядлый охотник. Сиверт склонил смиренно голову и, поклявшись здоровьем своего сеньора, что будет говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, начал рассказывать: "Ехал я к тебе полем, увидел эту лису и сразу подумал, как славно украсит она твой походный плащ. Дал коню шпоры и помчался за нею. Да где там! Она летела как ветер, и мой конь начал отставать. Тогда я воздел руки к небу и прокричал заклинание: "Во имя властелина моего императора Фридриха стой и не шевелись!" Она возьми и застынь как вкопанная. Я спешился, взвалил ее на плечо, как овцу, и принес вот тебе". С того дня Сиверт сделался любимцем прославленного императора, сидел с ним за одним столом, пил вино из одной чаши. Главное в скоротечной земной жизни - завоевать любовь сильных мира сего.