Миндовг в мертвой звенящей тишине медленно прошел в нумас. Все оторопело смотрели ему в спину, не зная, что делать. В глазах у лежавшего на снегу посланца затлела на­дежда. Спустя несколько минут, показавшихся мучительно долгими, кунигас вернулся к костру, держа в руках искус­нейшее изделие рижских золотарей - королевскую корону. Обеими руками он высоко поднял ее над головой (все ду­мали: сейчас наденет), что-то прошептал и... швырнул ко­рону в огонь. Это было так неожиданно, что у большинства присутствующих вырвался единый на всех звук - не то стон, не то всхлип. Некоторые (и среди них Астафий Ряза­нец) бросились к костру: сейчас станут голыми руками раз­гребать дышащие жаром угли и головешки, спасать корону. Но Миндовг властным жестом остановил их.

- Говорю тебе, Пяркунас: ты - бог моего народа и мой бог, - произнес чистым взволнованным голосом. - Говорю тебе, Пяркунас: католическую веру я принял не потому, что хотел получить заодно и королевскую корону, а потому, что меня обложили было со всех сторон, как обкладывают тура на ловах. Но сегодня я отрекаюсь от чужой веры и от короны, сегодня я возвращаюсь под твою могучую руку. И еще говорю тебе: ровно через три дня выступаю со всем своим войском в земли куршей и жемайтийцев, чтобы за­щитить их от крыжацкого меча.

Радостными кликами, одобрительным гулом встретили рутчане (не говоря уже о посланце Криве-Кривейты) слова кунигаса. Люди целовались, многие плакали. Дружинники взметывали вверх боевые топоры и мачуги.

- Веди нас! - гремело на площади перед дворцом.

-Веди, великий кунигас!

- Мы хоть сегодня готовы в поход на латинян!

Но Миндовг остудил горячие головы:

- Выступаем через три дня и все вместе. Того, кто ослу­шается, - в цепи.

Тогда возбужденный люд вспомнил, что латинян не надо далеко искать - имеются таковые в самой Руте. Скопом ри­нулись туда, где жили рыцарм и ландскнехты графа Удо. О доминиканце Сиверте в горячке забыли, а может, учли его особое положение при королеве Марте. Но монах объявил­ся сам, прибежал к Миндовгу, Упал ему в ноги, часто ды­ша, залопотал:

- Тебя хотят убить. Граф Удо кричал перед рыцарями, что ты изменил святой римской церкви и папе Александру IV и что тебе надо проткнуть сердце стилетом. Где-то уже точат этот стилет. Остерегайся.

- А ты, что ж, за меня? - испытующе посмотрел на Си­верта Миндовг.

- Я за Бога, имя которому справедливость, - пылко отве­тил доминиканец, подымаясь с колен. - Сегодня же спра­ведливость на твоей стороне, великий кунигас.

- Но я намерен изменить римской церкви. Я уже изменил ей.

- Церковь еще не Бог, - с прежней пылкостью заявил Сиверт. - Сегодня римская церковь не более чем богатый, в золотом убранстве, но холодный и неуютный дом. Сегодня в Риме считают, что лучший бог тот, во имя которого про­ливается больше крови. Святые отцы прямо от своих мо­литв бегут в лупанарий. Разве такой должна быть апо­стольская церковь?

Миндовг с недоумением смотрел на монаха. Странны эти речи в устах сына тевтонской земли, служителя римской церкви. Тут или какая-то хитрость, или безумие. Впрочем, человек, в последний миг избегнувший костра, вряд ли кого-нибудь удивит, если тронется умом.

- И давно ты так рассуждаешь? - полюбопытствовал Миндовг.

- Если б это я сам так рассуждал! - воскликнул Сиверт. - Христе Вседержитель засевает такими мыслями поле моего разума. Он же пришел на землю как бог бедных, бог пасту­хов и рыбаков, каменотесов и садовников. Троном святого Петра по высшему замыслу должны были владеть бессреб­реники, мужи с голубиной душой. А что мы видим в Риме? Сборище алчных и ненасытных, как морская губка, фигля­ров, бессовестных кривляк. Единственное их оружие - страх. Не святое Божье слово, не мудрость евангелистов, а страх перед тайной, перед неудачей, перед смертью. А страх же, как известно, родной отец жестокости.

- Хватит, - поднял руку Миндовг. - Мне тебя не понять. Не завидую твоим землякам-единоверцам, которых этот день застал в Руте и вообще в нашей стране. Не завидую графу Удо. Их кровь должен увидеть Пяркунас. Тебе же дарую жизнь и свободу.

- В третий раз даруешь, великий кунигас, - прошептал, бледнея, Сиверт. - Когда взяли меня в плен, когда возвели меня на костер и вот сегодня...

- Не люблю считать, - жестоко оборвал его Миндовг. - Сейчас же садись на коня и езжай куда хочешь - в Ригу, в Венден или к ляхам. До границы ты будешь под охраной. Но знай, что следы твоего коня мой народ засыплет солью и выжжет огнем, чтобы не уцелело ни единого ростка рим­ской веры. Слишком долго мы терпели, слишком долго молчал на небесах Пяркунас. Но он не подает голос, уже надевает боевую кольчугу.

Миндовг приложил палец к губам, напряженно прислу­шиваясь. Прислушался и Сиверт. И правда: в небе над Ру­той, над пущами, болотами и озерами погромыхивал, пере­катывался молодой горячий гром.

Снова, в который уже раз, восстало против ливонцев и тевтонцев все, что еще жило и двигалось, все, что могло восстать. Жемайтия и Пруссия, курши и земгалы нашли общий язык, и полыхнуло суровое, истребительное пламя. В Жемайтии собирал силы кунигас Тройнат. В Пруссии ве­ли отряды повстанцев на орденские замки, крушили башни и стены Геркус Мантас и Диване Медведь. Войско бело­русско-литовской державы явилось тем стальным сокру­шительным молотом, который тяжело и нежданно ударил в самое сердце Ордену. Под началом Миндовга пошли в бой Литва и Аукштайтия, Нальша и Деволта, дружины из Ново­городка, Волковыйска, Городни и Услонима. Далибор ехал стремя в стремя с воеводой Хвалом, сжимая рукоять меча.

13 июля 1260 года над озером Дурбе тек молочно-белый туман. Потом разогревшееся солнце пронзило небесную синь огненными пиками утренних лучей. Но попрятались стрекозы и птицы, нырнули в темную глубь рыбы, онемели трава и камыши, потому что две яростные людские реки, скрежеща железом, раздирая в крике рты, столкнулись на берегу озера. Такой людской сечи еще не видела здешняя земля. Впереди войска Миндовг в три ряда поставил луч­ников и арбалетчиков. Тонко запели, вспарывая густой ут­ренний воздух, стрелы, выточенные из яблони, березы, сде­ланные из отборного тростника. Их полет направляли за­щемленные в хвостах орлиные, глухариные и лебяжьи пе­рья. Когда до наступавших ландскнехтов и рыцарей оста­лось триста-триста пятьдесят шагов, взялись за дело арба­летчики. Арбалет новогородокцы называли самострелом, ляхи - кушей. Он бил длинными тяжелыми стрелами с гра­ненным железным наконечником-болтом на острие. Этот смертоносный болт проламывал, как яичную скорлупу, са­мой лучшей закалки броню.

Магистр Бургхард фон Гарнгузен, закрывая глаза на то, что его люди один за одним с воплями и хрипением падали на мокрую от росы и крови траву, разворачивал рыцарскую конницу так, чтобы ее мощный, закованный в броню клин ударил точно по центру языческой рати.

- Добудем победу, и я прикажу кастрировать всех плен­ных, - весело прокричал он герцогу Карлу. - Пусть в Литве и на Руси обитают не орлы, а каплуны!

Затрубили трубы. Взвились рыцарские знамена. Затрещали кости, и теперь уже рекой полилась кровь. У каждого в жизни бывает самый главный бой, когда и меч, и щит, и конь, и рука, наносящая и отбивающая удары, и глаз, кото­рый заливают пот и кровь, становятся единым целым, спле­таются в один железный клубок и лишь одна мысль управ­ляет тобою: не убью я - убьют, повергнув наземь, меня.

Ах, как славно начинался бой! Звенели рыцарские мечи, подрезая, словно болотную осоку, туземцев, загоняя их по колено в трясину, в сыпучий прибрежный песок. Но едва солнце добралось до высшей точки летнего неба, к магистру Бургхарду фон Гарнгузену сзади подкрался незаметный (если не считать редкостной косолапости) старейшина coюзных, то есть крещеных, куршей и сплеча рубанул его топором-секирой по шее. "Измена... Курши предали", - успел подумать магистр, совершая полет под копыта тяжелых от доспехов и упоения боем коней.

Теперь крыжаков били и в лоб, и со спины. Земля сделалась для них сущим адом. Вчерашние союзники резали рыцарям глотки. Ненависть, которая до этого дня гнездилась в самых потаенных уголках души, выплеснулась и ударила железным смертоносным когтем тихонько в сердце кры-южацкому орлу.

Были убиты магистр Бургхард фон Гарнгузен, маршал Генрих Ботель, герцог Карл. Сто пятьдесят, если не боль­ше, самых отважных рыцарей лежали изрубленные, исколо­тые, растоптанные, потчевали своим мясом лис и воронье. Высокий светловолосый литвин вошел по отмели в озеро, чтобы отмыться от крови, грязи и пота, а потом сел на зе­леном лугу и старательно вытирал свои огромные, рас­плющенные в непрестанных походах ступни полотнищем рыцарского знамени. Раненый комтур, лежавший непода­леку, при виде этой картины подгреб ослабевшими руками под себя меч, поставил его рукоятью в землю и, глухо вскрикнув, бросился всем своим тяжелым телом на ост­рие...

Кучки ландскнехтов, прячась днем в лесах и болотах, звездными ночами пробирались в сторону Риги и Мемельбурга. Горькую весть несли они в города и замки, иные под гнетом этой вести кончали самоубийством, лежали в глу­хих кочкарниках, заросших побуревшей острой осокой, и черные пьявки заползали им в глазницы.

В утреннем розовом тумане пятеро вконец обессилевших беглецов увидели всадника, направлявшегося в сторону Риги. Судя по одежде, это был монах ордена святого Доминика.

- Кто ты? - как лесные призраки, преградили ему дорогу оборванные и голодные ландскнехты.

- Сиверт, - с готовностью ответил всадник. - Иду от ве­ликого кунигаса Миндовга. Из Риги хочу добраться до Рима и там на коленях умолять папу Александра IV, чтобы не меч, а мир послал он на здешние земли, чтобы не объявлял крестового похода, чтобы сидели дома рыцари Майнца, Бремена, Кёльна и Трира.

Пока монах произносил эту прочувствованную речь, ландскнехты распотрошили его дорожные сумы-саквы, всхлипывая и подвывая, как звери, жадно пожирали хлеб и мясо, вырывали еду друг и дружки из рук, дрались из-за нее. Но вот голод мало-мальски был утолен, тепло разли­лось по жилам, и они начали вслушиваться в то, что гово­рил монах.

- Он сумасшедший! - выкрикнул один из них.

- О каком мире ты болтаешь, когда братья-рыцари лежат на берегу Дурбе с перерезанными глотками? - схватил Си­верта за ногу второй. - Да всех этих дикарей-туземцев надо день и ночь варить в кипящей смоле, заживо варить!

Но Сиверт смотрел на них просветленным взглядом и гнул свое:

- Я поеду к папе, я скажу ему, что в Пруссии, Жемайтии и Ливонии мы пролили реки, озера невинной крови, что мы истребляем целые народы.

- Замолкни, ублюдок! - скаля дуплистые желтые зубы, так и взвыл ландскнехт по имени Франц, которому в битве чуть не по плечо отхватили левую руку. Он все норовил подпрыгнуть, чтобы ткнуть в лицо монаху своей окровавленной культей. Но на монаха нашло-наехало. Возможно, это было ниспосланное самим Небом вдохновенье. Казалось, он не видит и не слышит оборванных и злых, раздавленных черным позором поражения ландскнехтов, не видит леса и болота, пыли на щеках и губах, не видит мелких, но поразительно гудящих мух, которые роем вьются над культей Франца, чтобы испить хоть капельку кро­ви. О вечном мире говорил, глядя на утреннее небо, Сиверт, о святой божеской справедливости, не знающей границ.

Тогда самый дюжий из ландскнехтов огляделся, увидел над­ломленную березку подходящей толщины, но доделывать чу­жую работу не стал, выдрал деревце с корнем. Сиверт с любо­пытством наблюдал за непонятными приготовлениями. Ланд­скнехт же оторвал и отбросил в сторону надломленную верхуш­ку, попробовал оставшуюся дубину на вес и... обрушил ее доминиканцу на голову. Послышался резкий сухой звук, словно под ногой у кого-то треснул орех. Сиверт вывалился из седла.

Ландскнехты помолились и сели в кружок. Мертвый монах лежал поодаль. Уста его были полураскрыты: казалось, из груди у него еще рвется некое важное, подсказанное самим Небом слово, которое, увы, уже никому не дано услышать.

- А у него добрый конь, - заметил вдруг Фриц.

Все повернули головы, посмотрели на бессловесное животное, спокойно щиплющее траву.

- Нас пятеро, а конь один, - в раздумье сказал Фриц. - До Риги он нас не довезет. Так давайте зарежем его и будем в пути варить его мясо.

Обрадованные ландскнехты вскочили на ноги и, вооружившись веревками, ножами, камнями, стали осторожно подбираться к своей жертве.


IX

Как дерево под топором, рухнуло могущество Ордена, рухнуло в один день. Одновременно восстали все прусские земли: Самбия, Вармия, Натангия, Барция и Погезания. Курши захватили рыцарские замки Синцелпн, Вардах, Гамбин,, Грезен, Лазее, Меркес... От Ордена отпали Земгалия, остров Сааремаа.

Это был звездный час Миндовга. Умелой и сильной ру­кой направлял он ход событий. В Полоцеске с согласия тамошнего веча уже сидел князь Товтивил. Сходив на Чехию, он дальновидно помирился с Миндовгом, признав его верховенство. Теперь, чтобы взять верх в соперничестве с Орденом, со всею рыцарской Европой, нужно было заручиться поддержкоц прославленного князя Владимиро-Суздальской Руси Александра Невского. Спросив совет литовских и новогородокских бояр и князей, Миндовг принял решение просить согласия Александра Невского на брак его дочери с сыном Товтивила Константином, что механически означало бы заключение договора о совместных боевых действиях против Ордена.

Это был звездный час Миндовга. Но это было и начало его падения. Наступает день, когда под кожей огромного могучего дерева, подпирающего своею кудрявой головой облака, заводится крохотный, неуязвимый в своей непримиримости червячок. Шуми, красуйся, дерево, колыши на своих ветвях птичьи гнезда, лови метели и молнии, думай, что ты вечно, бессмертно... Но червячок уже точит тебя.

После того как Миндовг поснимал кресты с храмов и с шей своих подданных, как приказал всем христианам по­кинуть его державу, а иных убил, он сделался для язычников-огнепоклонников чуть ли не земным богом. Криве-Кривейта слал ему поздравления и каждый день молился за него. Однако в Новогородской земле, где княжил Роман Данилович и где в Лавришевском монастыре еще не столь­ко корпел над летописью, сколько следил за событиями в мире Войшелк-Лавриш, все эти новости встретили насто­роженно, без радости. Язычество здесь было вчерашним днем. Никто не собирался закрывать церкви и снова при­клеивать золотые усы Перуну.

В Жемайтии тоже не очень-то славили Миндовга. Куни­гас Тройнат с боярами косо посматривал на Руту и Кернове, где попеременно жил со своим многочисленным двором Миндовг. Внешне Тройнат подчинялся Миндовгу и в 1263 году с тридцатитысячным войском напал на Мазовию и Хельминскую землю, убил князя Земовита Мазовецкого, а его сына Конрада пленил. Все это делалось по приказу Миндовга. Но жемайтийцы с нетерпением ждали дня, когда можно будет отомстить ему за обидные, пренебрежитель­ные слова, сказанные им Тройнату. А сказал Миндовг вот что: "Еще ни разу кунигас из Жемайтии не володел Литвой. Все было наоборот". Тройнат, чья гордость была задета, будто бы пообещал своим боярам: "Ничего, когда-нибудь и я наступлю ему на кровавую мозоль". Как бы там ни было, между Литвой и Жемайтией пролегла первая трещина.

Очень сложные отношения были у Миндовга с Войшелком. Сын-христианин когда-то молился на своего отца пылко любил его, но пролетели детство, юность, прокралась седина в бороду - и все переменилось: не иначе как со скрежетом зубовным слышал и произносил Войшелк имя Миндовга. Себя он всегда и всюду называл литвином, подчеркивая этим, что в жилах у него течет не только литовская, но и славянская кровь, что он не язычник, а христианин, и что судьба его навсегда связана с Новогородком. По примеру своего господина стали звать себя литвинами многие бояре, купцы, ремесные люди и смерды как Литвы, так и Новогородка. Из уст Войшелка слышали только кривицко-дреговичскую речь. Все это отдаляло его от отца, а став православным монахом, он и вовсе порвал с Миндовгом, вернувшимся в лоно язычества.

Отец тоже невзлюбил сына. Не зря же с легкостью согласился, чтобы тот сидел в Лавришевском монастыре, а в Новогородке княжил Роман Данилович. Таким образом Мин­довг рассчитывал сделать Галицко-Волынскую Русь своим щитом против татар. Но очень уж хлипким и ненадежным оказался щит.

Войшелк, поддерживая постоянную связь с Глебом-Далибором Волковыйским, с новогородокскими боярами и священнослужителями, ждал своего часа. Не просто ждал: через верных людей он неустанно следил за Романом. Га­лицкий князь чувствовал себя в Новогородке неуютно. Так бурливой, многоводной весной, сидя на клочке сухой земли величиною с телячий лоб, чувствует себя забытый Богом зайчишка. Он в панике: вокруг море воды, трещат, напол­зая одна на другую, льдины, в холодных водоворотах ку­выркаются вырванные с корнем деревья... Сознавая, что почти никто в Новогородке не принимает его всерьез, Ро­ман Данилович зело приохотился к вину и к игре в кости. Когда Войшелк и Далибор с дружинниками пришли глухой ночью на детинец, чтобы заковать князя-приблуду в цепи, тот азартно сражался в кости со своим телохранителем Алексой. Оба были под хмельком и в самом лучшем распо­ложении духа.

Последствия не заставили себя ждать: как только Роман вопреки своей воле распрощался с новогородокским де­тинцем, с далеких Карпат послышалось рычание льва - князь Даниил Галицкий поклялся вызволить сына и отом­стить за него. Со своими полками, с ятвягами и половцами он стремительно ворвался с юга в пределы Новогородок­ской земли. Под Волковыйском произошла жестокая ноч­ная сеча. Удача сопутствовала князю Даниилу: на пределе сил он разбил волковыйскую дружину вкупе с новогородокским ополчением и даже захватил в плен раненого Гле­ба Волковыйского.

Глеба-Далибора привели в шатер к галицкому князю.

- Где мой сын? - спросил первым делом Даниил Романо­вич.

- Не знаю. На земле много дорог, - ушел от ответа Дали­бор.

- Где Войшелк?

- Говорили люди, в Пинеск подался.

Даниил Галицкий и не рассчитывал получить от поло­ненного волковыйского князя какие-то полезные сведения. Он приказал везти Далибора в Холм, а из Холма в Визан­тию - там, в монастырских кельях, искони влачили дни за­точения русские князья, от которых отвернулась удача.


Далибор был как во сне. Везли его на обычной тряской арбе, на каких смерды возят снопы и дрова. Лил ли дождь, горели звезды или светило солнце, а лошади все трусили да трусили, взмахивая длинными гривами. "Бог, наверное, для того насылает на людей несчастье за несчастьем, чтоб они не грустили, не печалились по безвозвратно уплывающему времени, - думал князь. - Кому охота оплакивать то, что безжалостно терзало душу? Только вперед должен смот­реть человек, только в завтрашний день, ибо этот день еще не наступил и может оказаться добрым. Только, разумеет­ся, не для меня. Мне Даниил не простит многолетней дружбы с Литвой. Уснуть бы, забыть обо всем, да сознание мое сродни ночному ворону, которому не спится под свист ветра в руинах".

Приехали в Холм. Построил его Даниил Галицкий на красивом лесистом возвышении посреди ровного поля. Сюда сбежались, спасаясь от татар, седельники, лучники, колчанщики, кузнецы по железу, меди и серебру, рассели­лись вокруг крепостной стены, наполнили новый город людскими голосами и трудовым гулом.

Одним из чудес Холма была церковь святого Иоанна. Пол ее, отлитый из меди и чистого олова, сиял, как венеци­анское зеркало. Четыре арки по углам стояли каждая на четырех каменных головах, высеченных из белого галицкого и зеленого холмского гранита. Образа и колокола князь Даниил доставил из Киева, а иконы Спаса и Пресвятой Бого­родицы подарила ему сестра Феодора из Феодоринского монастыря.

Посреди города соорудили высокую башню из тесаного белого дерева и вырыли у ее подножья колодец-студню глубиною в тридцать пять сажен, где в самую жару была хо­лодная, как лед, вода. Вокруг башни успел вырасти краси­вый тенистый сад.

Еще одной достопримечательностью был каменный столп, стоявший в поприще от Холма. На его вершине гор­до распростер крылья большой каменный орел. Плененного волковыйского князя подвезли к орлу, парившему над зем­лей на высоте двенадцати локтей, заставили слезть с арбы и постоять у подножья монумента. Очевидно, хотели, чтобы Далибор почувствовал свою малость и одновременно был поражен величием и мощью фигуры, олицетворяющей Галицко-Волынскую Русь.

Княжеский дворец, как и весь город, чернел пятнами вы­горевших стен, на подоконниках лежал налет сажи. Оказы­вается, совсем недавно в Холме бушевал пожар, да такой, что красная медь плавилась от огня, как смола. И виновни­ками пожара были не татары, не угры или ляхи - отличи­лась какая-то недалекого ума баба. В сильный ветер вы­гребла из печи-каменки горячую золу и с порога сыпанула ее под столярный верстак на сухие стружки. Не успела гла­зом моргнуть, как взревело, заполыхало пламя...

Далибора приняли во дворце как почетного гостя, кормили-поили с княжеского стола, развлекали пением и пля­сками, однако на двери его опочивальни неизменно висел тяжелый замок, регулярно сменялась стража. "Почему же меня не отправляют в Византию? - бессонными ночами думал Далибор и находил единственный ответ: - Наверное хотят схватить Войшелка с Товтивилом и уже вместе везти нас в монастырь. Зря стараются. Их время ушло. Галичина и Волынь пустили уже на ветер свою былую силу. Татарин становится господином в их доме".

А вскорости волковыйскому князю улыбнулась удача: он вообще вырвался из плена. И помогла ему в этом холмская княгиня, зеленоглазая Ромуне. В глухую ночь, когда бара­банил по крышам дождь, когда серые тучи жались к самой земле, за дверью его опочивальни послышался какой-то легкий шум. Далибор вскочил, затаился у стены обочь две­ри. Подумалось, что это идут по его душу, идут убивать. Никакого оружия у него не было, и он схватил первое, что попалось под руку, - массивную глиняную лампаду. С ти­хим скрипом дверь отворилась. Далибор поднял руку, что­бы обрушить лампаду на голову тому, кто первым ступит за порог.

- Князь, не бойся, - прошелестело из темноты. - Иди за нами. За дворцом тебя ждут кони. Только осторожней иди, не споткнись об охранника.

Приглядевшись, Далибор увидел длинное тело, безжиз­ненно лежащее на каменном полу и преграждающее ему выход. Доверившись Богу и своей звезде, он перешагнул через охранника, быстрым шагом двинулся за незнакомца­ми. Их было трое - все в длинных черных плащах с капю­шонами, все почему-то босые.

Ветер чуть не сбил с ног. Яростно хлестал дождь. Привя­занная к дереву, ждала пара коней под мокрыми седлами.

- Шибко не гони. Дорога от дождя размокла, - сказал прямо в ухо один из незнакомцев.

- Кто вы? - спросил Далибор, взлетая в седло.

Вместо ответа тот же незнакомец нашел на ощупь его руку, вложил в нее небольшую металлическую пластинку, похоже, с женского головного убора. "Ромуне! - забилось в мгновенной догадке сердце. - Любимая!"

- Береги тебя Бог, - тихо прозвучало из мрака. - Ворота не заперты. Как выедешь, оглянись: на верхнем ярусе двор­ца увидишь свет в крайнем левом окне. Это окно княгини.

Далибор бросил своего коня в стену дождя. Второй конь, сменный, привязанный на длинном поводу к его седлу, бе­жал сзади.

Миновав ворота, Далибор оглянулся: капелька света маячила в глухой и слепой ночи. Бесновался ветер, хлестал дождь, под их двойной тяжестью гнулись чуть ли не до земли деревья, а эта капелька жила, светилась, смотрела на него прощально и нежно.

Давая коням редкие и недолгие передышки, избегая людных торговых дорог, ухватывая считанные минуты сна на лесной траве, на охапках зеленых, из-под меча, веток, а то и в седле, Далибор день и ночь мчался на север. Он не сомневался, что Шварн пошлет за ним погоню, тех же по­ловцев, а кони у них горячие, быстрые. Две мысли подго­няли, давали ему крылья: что он на свободе и что обязан этой свободой не кому-нибудь, а зеленоглазой Ромуне.

В это самое время в Руте в страшных муках умирала кня­гиня Марта. Смертельная хворь скрутила ее внезапно: так из-под высокого облака во мгновение ока падает коршун на беззаботную птаху. Еще два-три дня назад княгиня была весела, румяна, ездила с Миндовгом смотреть, как койминцы неводом ловят в озере рыбу. Вернулась в отличном рас­положении духа, но все испортила служанка: причесывая княгиню ко сну, повернулась неловко и разбила ее люби­мую вазу синего немецкого стекла. Марта приказала слу­жанке встать на колени, взять в рот осколки вазы. Пришли с кожаными плетками конюхи и до крови расписали ей спину. А назавтра у Марты жутко схватило живот. От невыносимой боли она кричала, каталась по своей кровати, а потом и по застланному звериными шкурами полу. Мин­довг не мог взять в толк, откуда пришла беда. Позвал к больной травников и жрецов из окружения Криве-Кривейты - те оказались бессильны. Тогда, поразмыслив, он обратился за помощью к святому отцу Анисиму из Новогородка. В душу занозой вошло и не отпускало ощуще­ние, что это христианский бог наказывает его за отступни­чество. Но под покровом ночи проскользнул в опочиваль­ню великого кунигаса Астафий Рязанец и разрешил его со­мнения. Пару дней назад он случайно приметил, как одна из челядинок с заплаканным лицом и недобро блестевшими глазами, прячась в густой крапиве под забором, била ка­мень о камень и что-то шептала. Астафий неслышно под­крался сзади и увидел, что челядинка дробит-растирает намелко, в песок, синее немецкое стекло.

- Толченого стекла подсыпали в питье княгине, - убеж­денно заключил Астафий Рязанец.

Взбешенный Миндовг приказал тут же схватить и без жалости допросить всех служанок, приставленных к княгине. Однако, когда смертельно перепуганных девчат собрали в гурт, Астафий не нашел среди них той, что дробила стекло в крапиве. Ее нашли позднее в холодильной клети - повесилась.

Марта, будучи уже при смерти, позвала к себе мужа и, с обожанием глядя на него, прошептали слабым, рвущимся, как осенняя паутина, голосом:

- Одного тебя любила.. Сокол мой... Кунигас мой - же­лезная рука... Вот-вот помру... Сегодня же пошли гонцов в Нальшаны к кунигасу Довмонту... Пусть жену свою, а мою сестру Марфу отпустит на мои похороны... Сегодня же...

Она закрыла глаза, умолкла. Думая, что это конец, Миндовг поцеловал ее в лоб. Но княгиня зашептал снова:

- Пусть приедет Марфа... Мы с нею двойняшки, когда-то нас было не различить... Слышишь, кунигас? Она, конечно, приедет... Так вот: не отпускай ее назад... Сделай княгиней вместо меня... Я знаю: она не любит толстяка Довмонта... Она любит тебя... Мы с нею как две капли воды... Не от­пускай ее... Будешь каждый день, глядя на Марфу, видеть меня...

Среди ночи Марта, испуганно вскрикнув, отошла. Миндовг прогнал всех из опочивальни, сел подле покойной, горько заплакал.

За Марфой послали, и та не замедлила приехать. Сожгли на погребальном костре Марту и все ее наряды, и веретено, и иголку с ниткой, и ручную белочку, с которой так любила играть княгиня. Отплакав свое, отгоревав, Миндовг стара­тельно вымылся в бане, оделся по-княжески, пришел в све­телку, где сидела жена Довмонта, нальшанская княгиня, крепко взял ее за плечи, прожег черно-зелеными глазами и сказал:

- Будешь жить у меня...

Марфа побелела, потом покраснело и молча кивнула: да, да, конечно.

Когда кунигасу Довмонту Нальшанскому принесли из­вестие об этом, тот ножом с костяной рукояткой выструги­вал палочку или, может, стрелу маленькому сыну.

- Доколе можно терпеть такого зверя! - в бешенстве, в отчаянье выкрикнул Донмонт и полоснул ножом себе по ладони. Брызнула теплая кровь Довмонт горячечным взглядом посмотрел на разрастающееся ярко-красное пятно на столешнице, глухо выдавил: - Этой кровью клянусь, что отомщу.


X

Далибор хотел было укрыться на какое-то время в Лавришевском монастыре, но медник Бачила, с горсткой вер­ных людей прибившийся к князю в наднеманских лесах, отсоветовал:

- Не ходи туда: опять к князю Даниле в тенета попадешь. Да и что тебе сейчас в том монастыре? Всего две души обитают там: Курила Валун с женой Лукерьей.

- Валун? - переспросил Далибор, с недоверием глядя на Бачилу.

- Он самый. Поклялся Курила князю Войшелку, что, по­ка тот сбирает силы в Пинеске, сбережет, сохранит старин­ные книги и пергамены.

Для Далибора началась беспокойная, полная опасностей жизнь. Очень скоро сколотил он изрядную дружину и вме­сте с нею сновал по лесам и болотам между Волковыйском и Новогородком, держась левобережья Немана. Случалось, на несколько дней находили приют у какого-нибудь бояри­на, который, уповая на надежность дубового тына, отсижи­вался в своей исконной вотчине. Наведывались и в Литву. Однажды сделали привал на Темной горе, где под мерный гул священного дуба Далибору с горечью думалось, что они ступают по неостывшему пеплу Волосача. В ту ночь он не спал, вспоминал жену и сына, сгоревших во время осады Волковыйска, неотрывно смотрел на высокое, усеянное звездами небо. Оно было мудро и чисто, как материнская душа.

Со временем с согласия Миндовга и Романа Даниловича Далибор снова сел на княжение в Волковыйске. Да случи­лось так, что галицкие князья перехватили гонца, тайно ехавшего из Пинеска в Волковыйск с берестой от Войшел­ка. Хотел гонец сжечь бересту, но не успел. Из письма сле­довало, что вот-вот пожалует Войшелк с великой силой, чтобы восстановить свою власть в Новогородокской земле.

Даниил Галицкий опять бросил на Далибора галицкие, волынские и половецкие дружины...

Уходя от погони, примчался волковыйский князь с вер­ными людьми под самую Руту в священную дубраву-алку. Аккурат желудь с дубов падал - тяжелый, налитой. Вместе с Бачилой шел Далибор по алке, слушая, как под ветром жестяно скрежещет дубовая листва. И вдруг перед ними предстало необычайное зрелище: на отлогом берегу боло­тистой речушки как бы беседовали человек и дикий кабан. Человек был небольшого росточка, хилый и невзрачный, а кабан - настоящий исполин. Живою горой возвышался он рядом с человеком, в то время как держались они, похоже, на равных.

- Козлейка, - потрясенно прошептал Бачила. - А говори­ли же, Миндовг его сжег.

У медника подкосились ноги, он как стоял, так и сел на землю. Далибор, чтобы не выдать себя, примостился с ним рядом, напряг слух. Ветер дул в их сторону, доносил доб­родушное сытое похрюкивание Жернаса, ласковый говорок Козлейки. Бывший Миндовгов любимец почесывал кабана за ухом, бубнил:

- Желудь с дубов валится, землю устилает. Начинай сно­ва скликать своих братьев, Жернас. Много отменной еды ждет тебя в алке.

Он прищурил глаза, усмехнулся - вот-вот по-кошачьи выгнет спину, но вдруг тень тревоги легла на его лицо, он резко обернулся, прислушался. Далибор с Бачилой пере­стали дышать.

- Жду тебя, Жернас, - успокаиваясь, светлея лицом, сно­ва заговорил Козлейка. - Мы с тобой счастливчики. Кто, кроме тебя, ел желуди из-под священного дуба? Никто! Я же - единственный среди людей! - погасил священный Знич. Знал бы ты, какое это счастье! Да ты знаешь, потому что ты умнее иного человека. Мы с тобою делали и будем делать то, что Пяркунас и все боги запретили остальным под страхом жесточайшей кары. Не это ли и есть счастье?

Он, упиваясь собою, закрыл глаза. А Далибора трясло от гнева и возмущения. До боли в пальцах он сжал кулаки, с отвращением смотрел на маленького человечка и на гро­мадного кабана. "Такие жернасы и такие козлейки плодят и множат зло на свете, - думал он. - По крови, по костям собратьев рвутся они к своему корыту. Пусть горит песок и трещит по швам небо - им нужно только одно: жрать! Проклятые! Пусть ведут на смерть родного отца, пусть надругаются над родною землей, пусть слепым вражьим плугом перепахивают могилу матери - им нужно одно: жрать! Так нет же!"

Он рывком вскочил на ноги, побежал к своим дружинни­кам. Немного погодя большая ватага вооруженных людей вывалилась из дубравы и устремилась на Жернаса и Коз­лейку.

- Ату! - кричали дружинники.

- Бей их!

- Гони эту мразь в болото!

Жернас ринулся было на людскую стену, но был встре­чен пиками, топорами, дубинами. С окровавленным рылом, поджав хвост, он стал пятиться к речушке. Маленькие, глу­боко сидящие глаза цепко отмечали все, что угрожало или могло угрожать ему.

В это время Козлейка, разбрызгивая затхлую черную во­ду, перебегал на другой берег. Едва ли он видел, как рассы­пались перед ним, прятались кто куда многолапые серебри­сто-серые пауки, жуки-плавунцы. Ожиревшая водяная кры­са не успела увернуться, взвизгнула под ногой. Стрела на­стигла Козлейку, когда он уже карабкался на вязкий, рас­квашенный дождями берег.

Жернас краем глаза увидел, как запнулся, а потом опус­тился на колени и пополз в ломкий тростник его приятель, самый лучший, самый умный из людей. Черная ярость уда­рила в голову, чуть ли не разорвала ее. Кабан ошалело бро­сился вперед. Могучее тело тараном вошло в толпу, и люди в ужасе расступились. Двух или трех дружинников Жернас оставил лежать на земле. Далибору оцарапал бок. Но снова взметнулись и с силой опустились на щетинистый загривок и на череп дубины с топорами. Жернас разинул пасть, и Бачила, вставший у него на пути, успел метнуть, вогнать в это ужасающее жерло свою кожаную торбу-суму. В торбе запасливый медник носил хлеб, кресало, трут. Там же на­шлось место и железным желудям, на которые не поску­пился в новогородокской кузенке Бессмертный Кондрат.

- Подавись! - крикнул Бачила,

Жернас обернулся было на него, но тут же вслед за Козлейкой бросился в речку. Волна ударила в берег, когда он уже нетвердо, клонясь то в одну, то в другую сторону, брел по воде.

- Не надо догонять, - махнул рукой Далибор. Все смот­рели, как гора мяса и сала выползает на берег, как замед­ленно углубляется в камыши, оставляя за собою кровавый след. Через два дня над болотом закружило воронье...

В это же самое время отсчитывал свои последние дни Миндовг. Ему казалось, что в крае наконец наступили мир и покой, что его полюбили все: и смерды, и ремесные лю­ди, и купцы, и бояре, и удельные князья. Что давно высохла и ушла без следа в землю кровь его противников, в том числе и близких убиенных им людей. Марфа по ночам да­рила кунигасу свою женскую нежность. Мягко светились под рассветным солнцем августовские росы 1263 года...

Но покой был обманчив. Всяк, у кого была сила, захва­тывал и раздавал направо и налево общинные земли. Кня­зья ненавидели друг друга, а все вместе ненавидели Мин­довга. Римская курия денно и нощно ломала голову над тем, как бы сокрушить, уничтожить последнюю в Европе языческую державу. Упрямец Войшелк вернулся в Нового­родок и был встречен радостными кликами народа. В Волковыйске сел на княжение Далибор-Глеб.

У кунигаса уже целую седмицу болела голова. "Боль - тоже жизнь", - сжимая зубы, думал он. И, чтобы утвер­диться в этой мысли, объявил поход против князя Романа Брянского. Всех своих подручных князей и бояр погнал ку­нигас на восток - там ему мерещились новые земли. Сам с сыновьями, с двором ехал, немного поотстав от боевых дружин.

Утром 5 августа 1263 года в небе загромыхало. Гневные росчерки красных молний полосовали рассветную синь. Миндовг с Руклюсом и Рупинасом еще спали в походном шатре. Густо били по туго натянутому полотну дождевые капли.

Вдруг у входа отчаянно вскрикнул и тут же захрипел боярин-охранник. Миндовг вылетел из-под турьей шкуры, которой был укрыт, как стрела из лука. А на пороге уже стоял кунигас Довмонт с мечом в руке. Еще человек двадцать-тридцать, вооруженных, злых, топталось у него за спиной.

- Чего ты вернулся? - раздраженно спросил Миндовг.

Ни слова не говоря, Довмонт занес меч... Его сообщники стали рубить полусонных сыновей Миндовга. А сам он до последнего вдоха молчал, лишь ловил голыми руками, пе­рехватывал красные от крови лезвия мечей, закрывая детей своим телом.

Великим князем стал жемайтийский кунигас Тройнат. Он позвал из Полоцка Товтивила "делить Миндовговы землю и имущество". Товтивил приехал с намерением убить Тройната, но тот первым нанес смертельный удар. Войшелк снова сбежал все в тот же Пинеск, Далибор - в пущу. А спустя какое-то время Миндовговы конюхи заре­зали Тройната, когда тот шел в баню-мойницу. Тройнат умирал в муках, долго кричал страшным голосом.

Снова поднялась Новогородокская земля, забурлила Литва. Далибор с дружиной вышел из пущи. Тысячи людей встали под его хоругви. Надо было спасать державу, рож­денную в огне и крови. Не мешкая, Войшелк с пинянами двинулся через леса и болота в сторону Новогородка. Где-то на Ясельде оба войска встретились.

- Слава великому князю! - прокричал Далибор и пре­клонил перед Войшелком колена. Войшелк обнял его, рас­целовал. Дальше они пошли вместе.

Неумолимо и грозно катилась многотысячная рать на се­вер. Где-то там, в вековечных пущах, в объятиях зеленых лугов искрился под солнцем, манил к себе Неман.

И в это же самое время у Лукерьи и Курилы Валуна ро­дился сын - крепкий и пригожий. Счастливый Курила под­нял первенца на своей огромной ладони, сказал:

- Расти, сынок. Расти, литвинок. Добрым воем будешь.

Лукерья смеялась. Сын заливисто плакал. Солнце загля­дывало в окно.


Вместо послесловия

Все началось с того, что мне и моим коллегам-писателям нарезали в чистом поле по четыре сотки земли и предложи­ли заделаться садоводами-любителями. Посоветовавшись с женой и сыновьями, я решился. Не то чтобы у меня был из­быток времени. Просто вспомнилось, что я - крестьянский сын, ожил во мне своего рода патриотизм, который - не чу­до ли? - ласточкиным гнездом неистребимо лепился где-то в уголке души. А мне-то уже лет двадцать, если не больше, казалось, что я стопроцентный горожанин. "И Париж когда-то был деревней", - отбросил я последние сомнения, купил новенькую острую лопату, оделся попроще и поехал электричкой на свой участок. Домой притащился поздно вечером. Болела спина, горели ладони. Жена участливо по­сматривала на меня. "У нас есть в родне или среди знако­мых полярные летчики?" - с преувеличенной бодростью спросил у нее. "Зачем они тебе?" - не поняла, растерялась жена. "Да через год надо заказывать грузовой самолет. За­валим Норильск белорусскими огурцами и клубникой".

Шутки шутками, но хлопоты на небольшеньком участке захватили меня и всех моих домашних. Мы, как, впрочем, и наши соседи, мало-помалу начали ощущать себя антеями, которым дает силу уже одно только прикосновение к род­ной земле. А я же отдал участку целое лето, потому что решил собственноручно залить фундамент под свое летнее жилье.

Нужно заметить, что сыновья у меня не без фантазии. "Хорошо бы вот сейчас выкопать хоть небольшой горшо­чек с золотому, - мечтательно сказал как-то младший, вы­тирая со лба жарко-соленый пот. "Золото? На этом поле?" - иронично посмртрели на него средний и старший. Юные скептики были правы: история здешних мест не сулила столь радужных находок. Когда-то ледник, как неумоли­мый, исполинской силы бульдозер, приполз сюда из Скан­динавии и, выдохшись, оставил после себя сплошной раз­лив моренных холмов. А где морена - там пески, иногда суглинки, густо нашпигованные валунами. Не одну лопату порвал я с моими помощниками о камни. "Ну, не горшочек с золотом, так почему бы нам не найти древнюю берестя­ную грамоту, - не сдавался младший. - До Заславля отсюда два километра, а Заславлю - тысяча лет". При этих словах его оппоненты приумолкли и усерднее налегли на лопаты. А я с неожиданным смущением поймал себя на том, что еще неделя-другая - и садовод нокаутирует во мне писате­ля, который, по заверениям всезнающих критиков, "разра­батывает историческую тематику". А я ведь и впрямь ко­выряю лопатой священную землю! Без малого тысячу лет назад тут могла ходить Рогнеда! А почему бы и Изяславу не ехать вслед за матерью на спокойном, неспешно идущем конике? Тот, кому предстояло стать полоцким князем, был еще мальчонкой, и коня для него седлали сообразно с воз­растом.

Назавтра в нашем семейном котловане, который мы рыли уже чуть ли не месяц, начали свершаться чудеса. "Нашел!" - вдруг воскликнул старший сын, упал на колени и голыми ру­ками принялся разгребать рыжий сырой песок. "Какая-то жел­тая бумага! Какие-то древние письмена!" - взволнованно под­хватили братья. Ах, врунишки! Ах, милые мои чертенята! Вот чего они накануне весь вечер кружили возле керосиновой лам­пы - доводили, красили у огня "под древность" лист бумаги, чтобы утром подбросить ее в котлован. Классический пример археологической фальсификации! Бывало уже такое, ребятки, бывало не раз. Недавно я узнал, например, что есть ученые, ка­тегорически отрицающие существование всей античности, то есть не верящие в Древние Грецию и Рим, во все эти велико­лепные сооружения, статуи, фрески. Они, мол, "подделаны" титанами Возрождения. Вот уж поистине "титанический" труд! Но что ни говори, а я был благодарен сыновьям: очень кстати они напомнили мне, что земля, на которой мы строили свою "хату", не могла быть и не была бесплодной в историче­ском плане. Историю и экзотику мы, белорусы, ищем обычно во Франции, читая Дюма, в Англии и Шотландии, читая Валь­тера Скотта. Но ведь еще Сенека сказал: "Родину любят не за то, что она велика, а за то, что она - родина".

Так из садовода-любителя я снова превратился в беллет­риста. И всеми моими мыслями завладел, властно позвал к себе северо-западный угол Беларуси. Почему северо-западный? Нам многое известно, мы много читали о По­лоцке и Минске. А что мы знаем (прости, Заславль!) о Но­вогрудке? Только то, что там есть замок Миндовга и что в тех краях родился и ту прекрасную землю до самой своей кончины воспевал Адам Мицкевич, называя ее Литвою. В голове занозой засело: Новогрудок, Новогрудок... Я не раз бывал там, видел залитое лунным светом озеро Свитязь, трогал рукой холодные валуны Миндовгова замка. Издали руины замка напоминают зубы, клыки некоего доисториче­ского животного, которое в драматическом напряжении си­лится выпростать из-под земли голову.

Меня заинтересовало само название города. Почему Новогру­док? Это след полонизации, толковали мне: слово "городок" под влиянием польского языка стало произноситься как "грудок". Я поначалу позволил себе не согласиться. А почему название не могло пойти от древнебелорусского "груд", "грудок", что озна­чает возвышенное место, бугор? Пришли откуда-то люди, уви­дели красивое высокое место, груд, и заложили город со слова­ми: "Пусть под Божьим солнцем будет новый град на новом груде". Но, когда перечитал белорусско-литовские летописи, пришлось отказаться от такого, на первый взгляд, обоснованного и смелого предположения. Все. летописцы называли город "Новогродком", а населяли его "новогорожаны", "новогорожане". Значит, все-таки не "груд", "грудок", а "город", "городок".

Очень волновало меня, подстегивало мою мысль и фантазию то обстоятельство, что в свое время Новогрудок был столицей Великого княжества Литовского. Кстати, в "Большом совет­ском энциклопедическом словаре" об этом не было сказано. И - тоже кстати - нельзя пройти мимо такого факта: наша наука то белорусско-литовское государство, столицей которого был Новогрудок, упорно называет Великим княжеством Литов­ским, тогда как летописцы называли его Великим княжеством Литовским, Русским и Жемайтийским.

Короче говоря, я заболел Новогрудком. Это было как шифр как потайной сигнал - Новогрудок или Новаградок, как сего­дня называет свой город тамошний люд. Стоило услышать, прочесть это слово - и перед глазами вставал Неман, батька Неман по-народному, как бы готовый заключить в объятия древний город-тородок, долетали гром яростных сеч, конское ржание, клики воев. Казалось, я слышу неумолчный шум бора, шорох льющего без устали дождя, вижу крестики птиц на небосклоне. Куда они, вольные, летят? Что их ждет? Может, их вот так же видит кто-то из оконца, прорезанного в мрачной каменной стене? Бледное девичье лицо светится в глубине оконца. Давно спит город. Мрак, ночная зябкость... Не знают сна только часовме да влюбленные. Чутко прислушивается девушка - вот-вот ухо уловит топот копыт. Седмицу назад младшая дружина пошла в поход за Неман, чтобы мечом и пикой перечесть ребра у рыцарей-крыжаков. Привези, приведи, конь, любого, а не залитое теплой кровью седло!

По доверчивости и неопытности я рассказал о своих "новогородокских видениях" одному известному, хотя и моло­дому еще, журналисту.

- Брось, старик, - хмыкнул владелец необъятного желто­го портфеля. - Зачем тебе все это? Новогрудок, Литва, кре­стоносцы... Ты же не Адам Мицкевич. Пиши о современно­сти. Хочешь, поедем в Солигорск? На радио очеркишко о шахтерах заказали, А история... - он махнул рукой. - Пус­тое все это, никакой перспективы.

Я тогда промолчал, но подумал, имея отчасти в виду выше­названного рыцаря современной тематики: "Грош цена птице, которая гадит в собственном гнезде", И мне вспомнились слова мудрого человека: "Время и наша жизнь, как стрела, летят только в одном направлении - вперед. В движении назад мы можем опереться лишь на память".

Почему большинство из нас не знает имен собственных пра­дедов? Вы скажете, что мы-де не шляхта, не дворяне, что рабо­че-крестьянская масса в силу социальной забитости и унижен­ности была лишена возможности вдаваться в тонкости своего происхождения, видеть даже скелетные ветви своих генеалоги­ческих дерев. Что ж, в этом есть доля истины. Но китайские и вьетнамские крестьяне, если их спросить, уверенно назовут имя любого своего предка, жившего тысячу лет назад. Значит, надо воспитывать в себе историческую память. Иного пути нет, если мы хотим оставался народом.


PS.

С того дня, как я поставил последнюю точку в этом ро­мане, прошло, пролетело, прогремело двенадцать лет. Рух­нул Советский Союз. Рухнул, к удивлению многих и многих, как карточный домик. Коммунисты, к коим принадлежал и я, не вышли на баррикады. Не случайностью, а некой пре­допределенностью видится мне тот факт, что в послед­нем акте исторической драмы под названием "Закат СССР" ярко высвечены слова - Литва, Беловежская пу­ща... Литва первой из республик вышла из Союза, а в Бело­вежской пуще, как известно, было создано СНГ. Земля, на которой живут потомки Миндовга, Далибора, Курилы Ва­луна, Лукерьи, явила изумленным соседям пример жесткой, решительной и в то же время демократичной смены госу­дарственного строя и геополитической ориентации. А че­му, собственно, удивляться? Здесь же, на этих нешироких полях, в этих зеленых лесах, над этими синими озерами крепло, набирало силу, дышало полной грудью, любило, бо­ролось с врагами Великое Княжество, отчизна Франциска Скорины и Миколы Гусовского, Льва Сапеги и Константи­на Острожского, отчизна наших прадедов. Как бы кому ни хотелось, его не стереть из памяти. Оно было! Оно жило! Оно дает всем нам духовную устойчивость и защищен­ность.

Мы - не перекати-поле.


Ноябрь 2001 года.


Перевод с белорусского Вл. ЖИЖЕНКО.

Загрузка...