Вот и сейчас монах, молитвенно сложив руки, смотрел поверх княжеских голов и, ей-право, видел два ярких солнца. Может, из-за того, что вышел из кромешного мрака, замелькало, запестрило в глазах, может, ему страстно хотелось что-то такое увидеть, но солнца висели в небе перед ним, налитые ярой алостъю, искристые, горячие до звона.
- Христос шлет вам свою улыбку, - с чувством повторил Сиверт.
Его под руки повели в терем. На детинце и в посаде было людно. Монах видел тысячи дюжих, плечистых рыцарей, которых здесь называют воями. Они были в островерхих шлемах и блестящих кольчугах, с красными щитами, с пиками, секирами и мечами.
Все время подходили новые отряды - из Волковыйска, Здитова, Услонима, Вавереска, из других близких и отдаленных городов и весей.
- Пиняне пришли! - вдруг обрадованно вскричал Войшелк. - Князья Федор, Демид и Юрий!
Позабыв о Сиверте, он бросился к пинским князьям, каждого обнял и поцеловал. Далибор тоже расцеловался с пинянами. Все они были черноволосы, с поразительно синими на загорелых лицах глазами. Старший из них, Демид, разгладив тонкие черные усы, сказал:
- Хотел нас князь Данила Галицкий под свою руку прибрать, да не вышло у него, повели дружины сюда, как бывало встарь и во все времена.
Был Демид Пинский ростом мелковат, с маленькими руками и ногами. Злопыхатели говорили, что родиться бы ему девочкой. Да в тот самый час, когда он являлся на свет, прокукарекал петух. Это все и решило. Кстати, у этого недоростка были железные пальцы.
- Спасибо, спасибо вам, братья! - светился радостью Войшелк.
Сиверт понимал, что радость его была неподдельна. Не из Руты пришла подмога, не от отца, которого Войшелк (все знали это) не любил, а из лесной и болотистой Пинской земли, обитатели которой испокон веков тянутся к дреговичам и кривичам Новогородка. В последнее время, после того как под татарскими таранами и пороками рухнули стены Киева, не прекращается борьба между Галицко-Волынеким княжеством и Новогородокско-Литовской державой за влияние в землях, лежащих к западу и к северу от стольного Киева. И те и другие норовят утвердить свою власть над этими осколками некогда могучей Киевской Руси, изведавшими тяготы татарского нашествия. Пиняне и туровцы тяготеют к Новогородку и все чаще, по примеру новогородокцев, услонимцев и волковыйсцев, называют себя литовцами либо литвинами в отличие от летувисов - жителей Жемайтии и Аукштайтии. "Литвины - новый народ, - думал монах. - Надо записать это для памяти в мой пергамент". Он твердо решил, чуть ли не поклялся себе стать хронистом. Вот пусть улягутся страсти, наступит покой - и засядет. И каждую свободную минуту будет отдавать этому делу - писать, писать. Только вот где он, этот покой? И суждено ли его дождаться? Ведь, согласно "Новому Евангелию" францисканца Джерардино из Борга-Сан- Данино, в тот день, когда Христу будет тысяча, и двести, и шестьдесят лет, повсюду воцарится мерзость запустения. Уже сейчас бегут христиане в леса и пустыни либо кончают самоубийством вместе с детьми.
- Возвращайся в Руту к великому кунигасу и передай: мы разберемся тут с галичанами и придем ему на подмогу, - сказал Войшелк Сиверту, - а за темницу обиды не держи.
- Там, в темнице, сидит человек, - напомнил Сиверт.
- Ну и что? На свете много темниц и еще больше узников в них. Так что ж, каждого жалеть и о каждом помнить?
- Но человек, который сидит в твоей, князь, темнице, носит на шее рядом с христианским крестом вот это. - Монах показал Войшелку железный желудь. Новогородокский и волковыйский князья с живым интересом рассматривали его, крутили в руках.
- Купец Алехна, - догадался, наконец, Далибор.
- Он еще жив? - усомнился Войшелк.
- Выходит, жив, коли немчин о нем говорит.
- Купца Алехну я только что видел в темнице, - подтвердил Сиверт.
- Алехна... - задумчиво перебросил желудь с ладони на ладонь Войшелк. - Тот самый, который не хотел видеть новогородокским князем никого, кроме Миндовга. Ни тебя, князь Глеб, ни меня. Не так ли?
- Так, - ответил Далибор.
- А раз так, раз мы были ему неугодны, то с какой стати нам радеть о нем? Пускай сидит купец. Я только прикажу, чтоб его получше кормили и поили. А железный желудь отдадим нашему верному союзнику князю Демиду Пинскому.
Войшелк подошел к пинскому князю и надел ему на шею серебряную, тонкой работы цепочку с темным железным желудем.
IV
Далибор во главе волковыйской дружины ехал в Руту, чтобы пособить кунигасу Миндовгу отразить очередное нападение жемайтийских, ятвяжских и галицко-волынских войск. Вместе с ним шли пешие ратники из Услонима и небольшой отряд пруссов, которые, спасаясь от Тевтонского ордена, переселились не так давно в окрестности Городни. Войшелк остался в Новогородке и был готов выдержать там осаду князя Даниила Галицкого. Благо, вместе с ним встали на стенах Новогородка пиняне и туровцы.
Черные волосы волковыйского князя уже посеребрила ранняя седина. Лицо заострилось, кожа на щеках обрела почти бурый цвет - так потрудились над нею солнце и ветер. Глаза строго смотрели из-под припухших от частого недосыпания век. В Новогородке оставил Далибор своих домашних: жену - княгиню Евдокию, дочь покойного Всеволодки, и трехлетнего сына Збыслава. В Волковыйске же, где он княжил уже не один солнцеворот, сидел теперь галицкий княжич Лев Данилович. Жестокий бой дал Далибор галичанам, волынянам, поддержанным половцами и отчасти ятвягами, под Услонимом на реке Щаре. Дрались два дня. Из еловых лесин, работая под покровом ночи, дружинники Далибора соорудили тын в полторы сажени высотой, встали за ним. Тщетно Даниил Галицкий с братом Василькой, с сыном и сватом Тягаком, с послом князя Товтивила боярином Ревбой ходили на приступ - только горы убитых оставили. Тогда вышли вперед ятвяги с князем Анкадом, стали метать дротики-рогтицы и пускать стрелы, обмотанные горящей соломой. А тут возьми и подуй в лицо волковыйсцам и услонимцам сильный ветер. Еловый тын занялся огнем, пошел полыхать с гулом и треском. Ветер метал огненные головни в Далиборову дружину. Тем временем около тысячи конных половцев переправились через Щару и ударили им в спину. Переправа далась легко: не зря Щара на языке литовцев-пращуров означает Узкая. Однако в ней уже становился, цеплялся за травянистые берега первый ледок, блестящий и тонкий, как березовый лист. Кони степняков вырывались из воды, осыпанные от копыт до шеи ледяными блестками, в свете пожара казалось, что все они в сверкающих кольчугах. Далибор отступил в сторону Новогородка, потеряв сотни две людей. Особенно тяжело пережил он смерть своего старого наставника ляха Костки. Храбро дрался лях. Рухнул под ним конь, сраженный ятвяжскими рогтицами, придавил Костку. Но тот, собравшись с силами, встал на ноги, отбивался двумя мечами.
- Переходи к нам! - крикнул ему Лев Данилович. - Будешь у меня воеводой.
- Я служу Новогородку и князю Далибору, - ответил Костка.
Наконец половцы пустили в ход волосяной аркан - лях снова оказался на земле, но, уже лежа, успел выпустить кишки трем или четырем степнякам. Разъяренные половцы били его рукоятями плетей, острыми носками сапог, полуживого втащили в ханский шатер и там посадили на кол, смазанный бараньим жиром.
После сечи на Щаре Даниил Галицкий с сыном Львом задержались в Волковыйске, чтобы дать передышку своим потрепанным Далибором полкам. Еще одного своего сына, Романа, Даниил послал с половцами и ятвягами на Городню.
Далибор, переведя дух в Новогородке, перемолвившись с Войшелком, который заверил его, что выдержит любую осаду, выступил на подмогу Руте. Из числа самых близких людей шли с ним воевода Хвал и медник Бачила. Вместо холопа Найдена, отпросившегося в страхе перед войной конюхом в глухую наднеманскую весь, волковыйскнй князь сделал своим слугой-телохранителем молодого Курилу Валуна. Это был голубоглазый здоровяк высоченного роста, с темными вьющимися волосами. На восемнадцатом солнцевороте земной жизни его уже знали стар и мал на берегах Роси, Щары и Немана. Далибор впервые увидел Курилу, когда укрепляли волковыйскнй вал. Холопы, смерды и дружинники валили лес, копали глину, катили на стройку камни, облепив их, как муравьи, и вот поднимается на вал человек с огромным, многопудовым каменюкой на плече.
- Кто это? - озадаченно спросил Далибор, не сводя глаз с необычного незнакомца.
- Это наш Курила Валун, - сказал, подзывая великана, медник Бачила. - Сызмальства был просто Курила, а как подрос и пошел валить с ног своих ровесников и зрелых мужчин, стали звать Валуном. Откуда у тебя такая сила? - спросил, явно разыгрывал заученную сцену. - Что ты ел, когда в мальцах ходил?
- Репу и гречу, - светло улыбнулся Курила Валун.
- А говорили, ты медвежью кровь пил, - не унимался Бачила.
- Зачем? - снова улыбнулся тот. - Меня матуля своим молоком выпаивала.
- Эх, Курила, Курила, мне б твоя сила, - толкнул его в бок медник.
Но Курила Валун с камнем на плече стоял недвижимо, как скала. Казалось, веса в его ноше было не больше, чем в вязанке хвороста.
- Куда класть камень-то? - спросил спокойно.
- Неси на самый верх,- хитро щурясь, приказал Бачила.
Голубоглазый великан легко зашагал туда, где, возвышая кладку, орудовали молотами каменотесы.
Ближе к концу дня Далибор позвал Курилу в свой терем, на славу угостил, расспросил о его родовых корнях, о детстве. Был Курила Валун из волковыйских купцов, но рос сиротой: отца убили напавшие на обоз разбойники, а мать вскоре умерла от тоски по мужу. Остался Курила совсем один - Бог не дал ему ни братьев, ни сестер. Как всякий могучий телом человек, был он мягкосерд, чувствителен, однажды расстроился до слез, невзначай повредив крыло стрекозе. Рос на первых порах не шибко. Верно говорят, что сломя голову рвется к солнцу только сорняк, а хорошая яблоня набирает силу без спешки.
Да случилось так, что ввели в злость, в ярость молодого тихоню свои же люди, соседи. Их дети, дразнясь, обзывали его тупым купеческим выродком. Давно замечено, что дети-малолетки очень жестоки, им непременно нужно, чтобы рядом был кто-нибудь слабый, беззащитный, кто позволял бы издеваться над собой. Кроме того, с какого-то момента ровесники начали отставать от Курилы в росте, что тоже не оставляло их равнодушными. Весной они любили бросать в Курилу вороньи и воробьиные яйца. Но самый болезненный и жестокий удар ждал подраставшего богатыря, когда он пришел однажды на могилу матери. Горестно сел на траву в изголовье и вдруг увидел нечто такое, от чего потемнело в глазах: из холмика влажного желтого песка, под которым в каменном гробу лежала мать, торчал розовый, омерзительный именно этой своей яркой розовостью свиной пятачок. Курила прямо задохнулся от неожиданности, от не по-детски острой обиды. Упал на колени, начал лихорадочно, ломая ногти, разгребать песок и... вытащил из-под него пудового, уже засмердевшего подсвинка. Закрыв лицо руками, побежал прочь с кладбища. Очутившись на лугу, рухнул, зарылся лицом в густую спутанную траву, в которой тускло поблескивали затаившиеся мелкие, как горох, лягушата, и его вырвало. Потом еще и еще... Отлежавшись в траве, ополоснув лицо из лужи, - помнится, по берегам ее росла желтая с лопушистыми листьями калужница, - пошел на посад. Извечные недруги его уже ждали: стали корчить рожи, показывать языки. Он впервые в жизни запустил в них камнем. К счастью, промазал: иначе был бы в одном из соседских домов если не покойник, то уж во всяком случае калека, именно тогда и проснулась в Куриле его сверхъестественная сила. Все добро, оставшееся от отца, он пожертвовал на церковь. Себе только купил доброго коня, седло под стать ему и железную кольчугу. Волковыйские кузнецы выковали ему сподручный, в полпуда весом, кий. С этим кием Курила Валун объезжал на своем коне Новогородокскую землю, заглядывал в Менское княжество и даже в Полоцкое - искал случая принять участие в "поле". "Поле" - это поединок, бой один на один, в котором по решению суда сходились люди, смертельно враждовавшие между собой. Поскольку врагов у каждого хватало, "поле" не было редкостью, особенно осенней порой. Убирали люди дары земли, пили хмельной мед и, припомнив нанесенные им соседями и несоседями обиды, шли к местному князю или боярину, наделенному властью вершить суд и расправу. Старики, священнослужители и недозрелые юнцы нанимали обычно охотников за хорошую плату сразиться вместо них. Курила Валун и был одним из таких наемников. Слава о его страшном ударе и большой отваге катилась над Росью, Щарой и Неманом, достигая Вислы и Днепра. Такого вот человека встретил и пригрел Далибор.
Курила Валун ехал на своем гнедом след в след за князем. Темные, не прикрытые ни шлемом, ни какой ни есть шапкой волосы трепал ветер. Отполированный до зеркального блеска кий тяжело свисал вдоль левого бедра. За голенищем красного, изрядно уже разбитого сапога гордо торчала костяная ложка. Строго говоря, костяным у ложки было только черпало, ручка же металлическая, с отверстием, чтобы при нужде владелец мог повесить свою единственную мирную ценность на крюк или на гвоздь.
Рядом с Курилой держался медник Бачила, которого так и распирало от гордости - это же он, а не кто иной, нашел и привел в княжескую дружину прославленного силача. В походе медник как бы опекал Курилу Валуна; едва объявят привал, резво скатывался с коня, бежал в ближний лес, волочил оттуда сушняк и раскладывал костер.
- Ты, Валунок, сиди. Я сам, - заискивающе говорил он, доставая из-за пазухи кресало и высекая искру.
Кресало у медника было отменное, с фигурной бронзовой ручкой в виде двух когтистых хищных птиц, клюющих человеческую голову.
- Сам делал, - хвастал всякому встречному-поперечному медник.
Так и ехала эта троица: впереди молчаливый, озабоченный князь, за ним Курила Валун и Бачила. Очень разнились, очень несхожи были они внешне, но каждый, удайся ему хоть на миг проникнуть в их мысли, удивился бы: думали они об одном и том же - о женщине. Каждый, разумеется, о своей. Бачила вспоминал жену, оставшуюся с детьми в Новогородке. "Птенчики вы мои серенькие", - твердил про себя, как дома сказал бы вслух. Далибор с горечью думал о Ромуне. С тех пор, как женился он на волковыйской княжне, как родила она ему сына, все время силился он забыть светловолосую литвинку, ее дерзкие темно-зеленые глаза, гибкий, влекущий стан. Силился, но ничего не мог с собою поделать. Словно приросла к душе. Далибор понимал, что грех ему, человеку семейному, даже в мыслях что-то питать к чистой, не познавшей мужской ласки девушке, но снова и снова в грезах приходила к нему Ромуне. Не зря люди говорят: "Каюсь, да все за то же хватаюсь".
Курила Валун, ритмично покачиваясь в седле, вспоминал необыкновенной красоты незнакомку, которую повстречал вчера на детинце Новогородка. У нее были очень-очень печальные глаза и до синевы заплаканное лицо. Рядом с нею шел княжеский дружинник, тоже видный собой, время от времени наклонялся к узкому девичьему плечу, что-то нашептывал, плотоядно щурясь, в маленькое, розовое от студеного ветра, ушко. Курила Валун, сам не понимая отчего, сразу же невзлюбил дружинника. Захотелось чем-нибудь задеть его, вогнать в краску, разозлить. Зачем? Да чтобы получить повод и пустить в дело свой железный кий. Но улыбчивый дружинник даже не взглянул в его сторону.
- Кто он такой? - спросил уязвленный Курила у закутанной в черное бабки - явно из тех, которые знают и помнят все.
- Вель, княжеский дружинник, - прошамкала та беззубым сухим ртом. - А с ним Лукерья, Ивана-золотаря дочка.
- Что она так невесела?
- Сам у нее спроси, - с внезапной злостью ответила старуха, но тут же смягчилась, оттаяла, заметив растерянность и чуть ли не испуг на лице у молодого великана. - Брата ее в княжьей вязнице держат.
И, видимо, на радостях, что нашлись свежие уши, готовые долго и терпеливо слушать, повела рассказ о золотаре Иване, об Алехне и братолюбах, о муках, которые терпели и терпят они из-за чьей-то черной измены. Курила жадно ловил каждое слово. Обжигающими зернами падали они, эти слова, в его душу и прорастали невыносимой жалостью к девушке, для которой лучшие соки лучших плодов горьки из-за того, что уже не первый солнцеворот не видит в темнице солнца родной брат.
- Я помогу ей! - в возбуждении поклялся Курила.
- У нее уже есть помощник, - ушла от дальнейшего разговора старуха, метнув взгляд на дружинника Веля.
Припомнив эти слова, Курила Валун так тяжело вздохнул, что резким скрипом отозвалось седло.
- Что с тобой? - тут как тут оказался Бачила.
Он уже и сам привык и других приучил считать, что состоит в опекунах при молодом богатыре. Стоило Куриле кашлянуть, отъехать на лишний шаг в сторону, как Бачила, этот трехглазый змей, был уже рядом, пытливо заглядывал в лицо. Эта преувеличенная забота начала раздражать, и Курила Валун сухо ответил:
- Со мной все хорошо, котельщик.
Он назло назвал Бачилу не медником, а котельщиком: знал, что тому это не нравится. "Я - медник. И отец мой, и дед с прадедом были медники. Я не только котлы умею клепать. Хотите: самую малую птаху небесную из меди выкую", - втолковывал, бывало, несведущим.
Услышав обидное "котельщик", Бачила поджал губы и уже до самой Руты не проронил ни слова. Это стоило ему немалых усилий. Таким уж был зачат он отцом с матерью: хоть на язык наступи, не мог долго молчать.
Рута гудела, как потревоженная борть. Кунигасы и бояре из Летувы, Дялтувы, Дайнавы, Нальши сбежались под защиту ее стен. Кожухи и сермяги заполнили город. Людей было так много, что только кунигасы да самые видные из бояр ночевали в тепле под крышами. Остальные ложились спать под открытым небом. Повозки стояли впритык одна к другой.
Миндовг радостно встретил Далибора и воеводу Хвала с дружиной. В знак особого расположения волковыйскому князю постелили в кунигасовом нумасе. Тускло горела свеча. Ночные бабочки летели на ее свет, обжигали крылья. Далибор - руки под голову - лежал на звериных шкурах, а в глазах не прекращалось круговращение человеческих лиц. Скольких людей повидал он сегодня! Сорванные с места бедой, со всех концов новой державы пришли, приехали, прибежали они в Руту, чтобы встать под Миндовгово знамя. Возможно, уже завтра ударят в котлы и в сурмы, возвещая бой, и польется кровь на остывшую землю. И он, Далибор, и его дружинники, и Курила Валун с медником Бачилой, и воевода Хвал с новогородокцами встретят грудьми вражеское смертоносное железо. Широкой бурливой рекой влились они в это людское море. "Кто же мы? - вглядываясь в мельтешенье лиц, думал Далибор. - Русины? Русичи? Руснаки? Литвины? Кто мы? Как назовут нас потомки? Наша землч не занон для бесноватых ветров и не пристанище для стылых туч. Наша земля - города и веси над Неманом, Ясельдой и Щарой. Для чего родились и народятся наши внуки? Питать своей живой кровью другие народы, или, отдавая должное и плугу и мечу, жить на земле прадедов по прадедовским законам?"
Такие мысли были не в новость для Далибора. Все чаще вспоминался ему вещун Волосач, хитрый и необычного ума калека. Где он сейчас? Лежит черным пеплом в земле или сидит, как и сидел, под священным дубом? Давно подмывает съездить к нему, да все недосуг в этой каждодневной суете. Болью врезались в память его слова о жизни как череде измен: "Вечер изменяет утру, старый человек изменяет самому себе, тому, каким был и мальчишестве". Есть правда в этих словах, хотя поначалу и трудно смириться с нею. Но изменил ли он, Далибор, своей земле, когда вместе с дружиной, вместе с новогородокским и волковыйским боярством поддержал рутского кунигаса Миндовга, а потом отдал великокняжеский стол ему и его сыну Войшелку? Изменил ли он своей земле, когда промолчал, не взялся за меч, видя, как родного отца спроваживают из Новогородка удельным князем в глухую Свислочь? Изменил ли он своей земле, когда сам, хотя кое-кто и подстрекал, не замарал себя в кровавой грызне за отцовский стол? Нелегкие болезненные мысли...
Важно то, что сегодня он - волковыйскнй князь, правая рука князя Войшелка. Еще важнее, что из Немана, реки прапрадедов, не напился татарский конь, не смыл с копыт крови потоптанных и изрубленных киевских воев. Новогородок и Литва, крепко взявшись за руки, остановили обезумевшего коня. Люд Галицко-Волынской Руси по приказу надменных татарских баскаков начал уже собственными руками рушить в своих городах ворота и ровнять оборонительные валы. Валы же Новогородка, Волковыйска и других городов здешнего края стоят нерушимо.
Не спалось. Далибор вышел из нумаса под холодное ночное небо. Дул порывистый ветер, нес крупные хлопья снега. Рута, несмотря на глубокую ночь, не погасила костров. Возле одного из них Далибор расслышал знакомые голоса. Наставил ухо.
- Люблю Неман, - с чувством говорил Бачила. - Чудо, а не река...
- Больше, чем женку, любишь? - последовал вопрос.
- Ну что за язык у тебя, человече! - покачал головой медник. - Помело да и только. А я, смейся не смейся, люблю Неман. Красивенная река, богатая. Рыбу шапкой черпай. - Он собрался было помолчать, но это оказалось свыше его возможностей. - Эх, Курила, Курила, нерастраченная сила. Уступил бы мне малость по дружбе, а? Вон какой ты справный, гладкий да толстый.
- Пока толстый иссохнет, худой подохнет, - ответил Курила Валун, и оба расхохотались.
Эта легкая, беззаботная перепалка людей, которым, чего доброго, суждено завтра погибнуть в сече, подняла Далибору дух. Белил землю и строения снег, набирал силу ветер, а костры по всей Руте, а значит, и главный из них - священный Знич - не гасли. Далибор переходил от одного к другому, смотрел на гудящее пламя, и в извивах его то желтых, то багрово-красных языков, в золотом лете искр виделись ему таинственно-суровые лица людей - и тех, которые давно покинули ее, и тех, которые еще придут.
Вдруг чья-то легкая рука легла Далибору на плечо. Он вздрогнул: литовская вайделотка, вся в белом, стояла перед ним.
- Ступай за мной, князь, - сказала тихо.
Ни по виду, ни по голосу нельзя было определить, в каких она годах. Далибор, ни о чем не расспрашивая, двинулся по ее следам. Вот оно! Не зря он не спал, не зря вышел из теплого нумаса под холодное небо. Сейчас должно свершиться то, чего все последние дни жаждала его душа. Но что именно произойдет и как, он не знал.
Вайделотка привела Далибора к капищу Пяркунаса. В свое время, как и вся Рута, капище было уничтожено пожаром. Миндовг, воротившись в Руту и приняв католичество, не только отстроил заново священную обитель Пяркунаса и Знича, но и позаботился о том - и это сразу отметил волковыйский князь, - чтобы она была вместительнее и красивее, чем прежде. Этим он хотел снискать расположение литовских язычников. Капище теперь было около двадцати сажен в длину и десяти в ширину. Глухие стены почти в три человеческих роста с запада прерывались узкой дверью. Крыши не было. В самом центре капища под кряжистым дубом возвышалась деревянная фигура (болван, как говорили христиане) Пяркунаса. По левую руку от него стоял дубовый Атримрос в виде змея с человеческой головой, по правую - Поклюс, бог моря, воды и ада. У стены в крытой галерее находился каменный алтарь-жертвенник. К алтарю вело двенадцать ступенек. На каждой ступеньке была высечена соответствующая фаза луны. Неугасимый Знич горел в глубокой нише, вырубленной в стене. Ни ветер, ни снег, ни дождь не могли проникнуть в хранилище огня. Напротив входной двери у восточной стены была сооружена каплица, в которой хранились священные сосуды, одеяния жреца и вайделоток, трут, кресало и кадушки со смолой. Под каплицей в неглубоком погребе жили славящиеся долголетием и мудростью черные ужи. Рядом с обителью Пяркунаса стоял домик жреца с прислужником, а также небольшая, из камня и дерева, башня, с которой жрец объявлял людям волю богов.
Безмолвная вайделотка ввела Далибора в капище, а сама куда-то исчезла. Волковыйский князь остался стоять у порога. В густой тишине слышался один-единственный живой звук - он порождался неутомимым и не знающим перерывов полыханием Знича. Казалось, где-то рядом течет, трется о берега река. И еще чудилось Далибору, что это вздыхает и ворочается в своем гнезде бессмертная птица феникс.
Он поднял глаза на алтарь. Мерцающий свет от Знича скользил по верхним ступенькам каменной лестницы. В целом же капище было погружено во мрак, отчего делалось чуть-чуть жутковато.
Внезапно там, где встречались мрак и свет, возникла воздушная девичья фигурка. Сердце у Далибора обдало жаром: это была Ромуне. Она медленно направлялась к нему, неся на узких плечах теплые пятна света. Казалось, за спиной у юной княжны-вайделотки прорезаются крылья.
"Она позвала меня... Она помнила обо мне..." - взволнованно думал Далибор. Теперь уже сладкой, чуть ли не счастливой грустью полнилось сердце.
- Я знала, князь Далибор, что ты придешь. Спасибо, - сказала Ромуне, остановившись в двух шагах от него.
Далибор смотрел на бледное, изможденное лицо той, кого любил, о ком помнил и в ближней и в дальней дороге, и еще более родной и желанной становилась она. Не Глебом, а Далибором назвала его Ромуне, зная, что ему дорого полученное от рождения имя. И это еще больше растрогало волковыйского князя.
Юная литвинка была не в повседневном одеянии вайделоток, скромном и строгом, а в дорогом праздничном наряде. Слепила глаза белая льняная рубашка с высоким воротом и длинными рукавами. Подол зеленой шерстяной юбки густо обрамляли бронзовые пластинки, которые накладывались ряд на ряд и напоминали рыбью чешую. Сверху юбку обтягивал широкий тканый пояс, к нему крепилась круглая бронзовая подвеска, покрытая листовым серебром и украшенная пятью глазками из темно-синего стекла. Поверх рубашки было наброшено покрывало, литовцы называют его скяпята. На голове у княжны красиво сидела кожаная шапочка с мелкими бронзовыми колечками и большой пластиной обработанного янтаря.
Далибор крепко обнял Ромуне. Она податливо прильнула к нему. Своими губами он нашел ее уста, упругие и прохладные. Над ними гудел-полыхал Знич, на них смотрело затянутое тучами небо. Какое-то время стояли они так, словно слившись в единое существо, литовская княжна и волковыйский князь.
- Пиву без хмеля, хлебу без соли, коню без хвоста, женщине без доброго имени - одна цена, - сказала вдруг Ромуне, высвобождаясь из объятий Далибора. В голосе ее прозвучала неизбывная тоска.
- Ты о чем, Ромуне? - спросил Далибор и еще раз жадно поцеловал девушку, осторожно проводя пальцами по ее лбу, по бровям.
Ромуне вся как бы вспыхнула изнутри. Глаза ее увлажнились, пошли искрами. Огонь и утренняя роса, лунный блеск и серебро озерной волны - все это и многое еще читалось в их прозрачной глубине,
Далибор ощутил, как часто-часто забилось, затрепетало ее сердце. С болью и отчаяньем она стала целовать его, и теплые слезы катились по щекам.
- Не плачь, голубка моя, - шептал Далйбор.
Уходила из-под ног земля, сбивалось, пропадало дыхание, сквозь одежду и холод осенней ночи жег огонь ее молодой девичьей кожи.
- Иди за мной, - прошелестели, как в горячечном тумане, слова Ромуне.
В темном домике жреца на узкой дубовой скамье они отдались друг дружке, слились в любовном порыве, как сливаются звонкие весенние ручьи. Это был поднебесный взлет сердец, безоглядное согласие рук, глаз, губ...
- Отдают меня за галицкого князя Шварна, или, как его еще называют, Сваромира Даниловича, - лежа у Далибора на руке, с горечью вымолвила, Ромуне. - Приезжали уже сваты. Через седмицу-другую поеду с обозом.
- Но мы же воюем против галичан! - с жаром воскликнул Далибор. - Я отобью тебя в пути. Я нападу на обоз. Я же знаю, что ты не хочешь за Шварна. - Он вскочил, пробежался взад-вперед, склонился над нею. - Ты же не хочешь за галичанина, за Сваромира?
Ромуне ласково и в то же время непреклонно закрыла ему рот маленькой теплой ладошкой.
- Какая разница, хочу - не хочу, - тихо сказала после короткого молчания. - Ты-то женился на волковыйской княжне.
Она встала, начала одеваться. Даже не глянув на дорогой наряд, в котором выходила встретить Далибора, натягивала жесткое, из грубого полотна платье-рубаху вайделотки. Движения ее были вялы, безвольны.
- Я же знаю, что ты идешь против своей воли, - упавшим голосом проронил Далибор.
- Стране нужен мир, - сухо сказала Ромуне. - Так говорит отец, а я всегда верю ему. Если я выйду за Шварна, это будет конец войне, перестанут умирать в сечах вои. И ты тоже останешься жив. - Она провела рукой по волосам Далибора. - А еше я готова хоть в омут головой, только бы невидеть эту мразь Марту, мачеху. Не могу дышать одним воздухом с нею. О, была бы жива мама!
Далибор снова стал осыпать ее поцелуями.
- Знаешь, почему я тебя позвала, почему отдала тебе самое дорогое, что есть у девушки? - мягко отстранилась от волковыйского князя Ромуне. - Потому что любила и люблю тебя. Потому что хотела оставить зарубку на память. Как клятву, что и там, на чужой стороне, всегда буду помнить тебя. А ты?
Она вопрошающе заглянула Далибору в глаза. Тот лишь молча кивнул и уже потом, сглатывая вязкий комок в горле, сказал:
- И я. Клянусь! Ты для меня, Ромуне, как святая мученица Ирина.
- Расскажи про нее, - попросила Ромуне, кладя голову ему на плечо. - Я знаю, что ты любишь читать священные пергамены. Расскажи.
- Слушай, - привлек ее к себе Далибор. - У языческого короля Ликиния, правившего в граде Мегидском, родилась красавица-дочь Пенелопия. Король повелел своим каменщикам возвести высокий нарядный столп и поселил в нем дочь: будешь тут жить, пока не придет тебе время вступить в брак. Так и росла королевна, не видя никого, кроме птиц. Но однажды было ей необыкновенное видение, и небесный глас возвестил, что она должна принять крещение, а златокрылый ангел назвал на ухо ее крестное имя - Ирина. В тот день, когда король нашел дочери жениха, она разбила изваяния языческих идолов и отказалась принести им жертву. Разгневанный Ликиний приказал раздавить дочь колесницей. Но конь вырвался из упряжи и отгрыз королю руку. Тот умер. А конь заговорил по-человечески, стал славить Ирину. Она воскресила отца. Ликиний принял крещение и отрекся от королевской власти. Да вот беда - на их землю напал король Седзекий. Он бросил Ирину в яму с гадюками, но те не причинили мученице вреда, и тогда Седзекий приказал казнить ее лютой казнью.
Далибор почувствовал, как вздрогнула Ромуне, крепче сжал ее плечи и продолжил свой рассказ:
- Но пила, которой должны были перепилить Ирину, сломалась, вода потекла мимо колеса, к которому ее привязали. Люди забросали Седзекия камнями, и он испустил дух. Десять тысяч его воев погибли от ангельского меча. Тогда дело мести взял в свои руки Саваах, сын Седзекия. Каких только способов казни он не придумывал для Ирины! Но огонь не хотел прикасаться к ее телу, а раскаленный медный сосуд в виде быка, в который хотели затолкать Ирину, вдруг превратился в быка живого. Саваах помутился умом и приказал, чтоб убили его самого, что и было исполнено. А Ирина попросила людей отнести ее в поле и положить в мраморный гроб. Когда же через три дня пришли туда, гроб был пуст - Бог перенес Ирину в рай.
Ромуне дослушивала рассказ почти не дыша. Ветер бушевал над ночным капищем, его тяжелые удары сотрясали стены. Брызги дождя и хлопья снега врывались в махонькое окошко.
- А Знич горит, - сверкнула вдруг Ромуне счастливыми глазами. - Знаешь, почему я не побоялась на священном месте отдаться тебе? Потому что Пяркунас стоит на страже любви. "Дурное семя всходит и не будучи посеяно", - учил наш мудрец Ишминтас. А мы с тобой, князь Далибор, доброе семя хотели посеять. Разве не правда?
- Правда, - влюбленно глядя на нее, ответил Далибор и снова взмолился: - Не надо ехать к Шварну. Как подумаю, что взойдешь с ним на брачное ложе... - Он скрипнул зубами. - Не едь! Я сегодня же украду тебя. Я брошу все, чтобы остаться с тобой.
Ромуне молча покачала головой. Послышались легкие, осторожные шаги - шла вайделотка.
- Я ненавижу твоего отца! - вскричал Далибор. - Он ненасытный зверь. Ради власти он пожрет родных детей.
Ромуне молчала.
- Я ненавижу и Войшелка, брата твоего, - в ярости сузив глаза, уже не кричал, а шептал Далибор. - Святошу, который и во сне видит себя королем Новогородка, Литвы и Жемайтии.
Ромуне молчала. Вошла вайделотка...
V
Меч ярости, принесенный врагами Миндовга к стенам Руты, уже не мог сокрушить новую державу славян и литвинов, родившуюся в тяжких муках, в огне и крови. Ничто в истории не происходит случайно. Как ручьи и реки текут со своих водоразделов в свои моря, так и народы, совершая ошибки, принося неисчислимые жертвы, находят в конце концов тот путь, возможно, тот единственный путь, по которому нужно идти. Верно сказал когда-то мудрец: "Жизнь свою творить мы должны сами". Это касается и каждого отдельного человека, и каждого народа, большого или малого.
Перун, всесильный владыка небесный, которому Белбог вручил чудодейственный молот на вечную борьбу с Чернобогом и его дьявольской ратью, объединился с Пяркунасом. Это если говорить языком мифов и церковных проповедей. А в реальной земной жизни воинская сила литовских князей (прежде всего Миндовга и Войшелка), под рукой у которых была отличная по тем временам конница и огромные числом пешие ополчения крестьян, слилась с могуществом Белой Руси, значительно более развитой в экономическом и правовом отношении. Тут, в Новогородокской и Полоцкой землях, были неприступные крепости, богатые города, урожайные нивы, рукастые ремесленники и энергичные купцы, крепкий класс бояр-феодалов. Тут искони писались и переписывались книги, работали прославленные зодчие, собирали под свое крыло не только фанатиков и аскетов, но и пытливых, практичных мужей церкви в монастыри. Фанатики и аскеты истязали свою плоть и подавляли дух в глухих подземельях, коснели и дичали, называя даже вшей с клопами "жемчугом божьим". Те же, у кого был незамутненный цепкий ум, всматривались из тесных келий в будущее своей земли и своего народа. Они видели: чтобы не попасть под копыта татарского коня, чтобы не покориться тевтонскому мечу, есть единственный путь - объединить свои силы с соседней Литвой. Потому и произошло такое объединение.
На этот раз Рута не покорилась. Хотя у Миндовга от и хлынула носом кровь, когда жемайтийцы, ятвяги, галичане и половцы с душераздирающим криком пошли на приступ, город удалось отстоять. Ударили со стен литовцы и новогородокцы, услонимцы и волковыйсцы, им крепко помогли ливонские арбалеты.
Часа полтopa боя - и наступили тишина. Только раненые стонали по обе стороны вала.
Повторного штурма не было. Выехало на заливной луг с полсотни половцев и ятвягов, вооруженных сулицами, и столько же защитников Руты с Курилой Валуном и графом Удо. Турнир! Степняки пустили стрелы, ятвяги метнули сулицы и рогтицы, но урона никому не нанесли: защитники потому и защитники, что ловко владеют щитами. Потом все вместе образовали полукруг, а на середину выехали ятвяжский князь Борут и Курила Валун. Борут слыл у ятвягов кобником - умел заглянуть в будущее, в шуме ветра и леса слышал голос богов. Когда разгоряченные кони сблизились, Борут угрожающе завращал черными выпученными глазами, словно хотел просверлить ими Курилу, и издал нечеловеческий вопль. Но Курилу Валуна так просто на испуг не возьмешь. Молодой богатырь если кого и боялся, то разве что самого Бога. Во время же поединка он справедливо полагал, что Бог будет на его стороне, ибо не он, Курила, напал на ятвяжскую землю, не из-за него начала литься кровь.
Больше других волновался медник Бачила. Бедняга аж присел на корточки и весь дрожал, как осенняя паутина под ветром.
- Давай, Курила, - шептал он. - Давай, дружище! - И каждому, кто только мог его услышать, рассказывал: - Он же такой силач, такой здоровила! Пока ехали из Волковыйска в Новогородок, мосты сплошь под ним проваливались.
А Куриле Валуну приходилось туго. Борут все время то выкрикивал, то произносил шепотом какие-то непонятные слова, от которых Курилин конь принимался испуганно ржать, а раз-другой даже споткнулся на ровном месте. Хоть ты его по лбу огрей, этого коня.
- Давай, хлопче! - как заведенный повторял Бачила, умоляюще глядя на своего подопечного.
- Ах ты, кляча! - осерчал, наконец, Курила Валун на коня. Он понимал: если чего-то не придумать, то чары ятвяга-колдуна могут решить исход их поединка. Конечно, колдовская сила кобника исходила не из выкриков и бормотаний - тут действовал весь его зловещий облик. А что, если?.. Курила развернул своего коня и поставил так, чтобы солнце било ему в глаза. Хотя солнце было неяркое, осеннее, тем не менее конь сразу ожил, повеселел, на какое-то время остроносое лицо кобника растворилось в желтоватых лучах. Курила Валун не упустил момента: он гикнул, бросил коня вперед и одним ударом своего тяжеленного кия размозжил кобнику голову. Тот едва успел вяло ткнуть сулицей и оцарапать Куриле кожу на левом предплечье.
- Нашлась сила на кобниковы чары! Высунул язык колдун проклятый! - кричал медник Бачила, обнимая и целуя Курилу Валуна.
Вместе с поединком окончилась и война. Даниил и Василька повели свои рати восвояси. Ятвяги в глубокой скорби повезли на черных конях тело Борута в наднаревские (над Наревом) пущи, чтобы там предать его огню по обычаю предков.
Война, разумеется, кончилась не из-за того, что Курила Валун нанес свой знаменитый удар, хотя Бачила считал именно так и всем и всюду рассказывал об этом, не забывая при случае похвалить и самого себя. Так уж повелось на Руси: старцы-нищие песни играют, а краснобаи сказочки бают. Выдохлись обе стороны, вот и угасла война. А еще папа грозился из Рима лишить князей Даниила и Миндовга апостольского попечительства. И это было в его власти: именно от него, от папы, получили они королевские короны и статусы "их католических величеств". Кроме того, Даниил Галицкий очень хорошо помнил, как он, самый прославленный из русских князей, покорно приехал к хану Батыю, пил в его шатре тошнотворный кумыс - черное молоко из-под кобылы и, затая на самом донце души гнев и обиду, стоял на коленях. Татары, как лебеда или крапива, в несметном числе рассеялись с тех пор по всей русской земле, и единственное спасение от них на сегодняшний день - боевой союз Литвы и Белой Руси. В еще худшем положении был кунигас Миндовг. Снова подняли голову его соплеменники, готовы вот-вот отколоться. Пойдет трещинами, посыплется валунный подмурок державы, и опять - смута, кровь, бесконечные сечи... Нет, только не это. Он устал уже от злой, ухабистой жизни, когда спишь и не знаешь, проснешься ли. "Не оплакивай поросят, когда свинью смалят", - слышал он однажды. Слова запали в память. Вот и настало время, которое не терпит слез, а требует решительных безошибочных действий.
Первым делом кунигас объявил, что выдает свою дочь Ромуне за Шварна Даниловича. Объявил также, что Новогородком и всеми прилежащими землями будет править отныне его сын Войшелк, он же, Миндовг, сохраняет за собой власть в коренной Литве и восточной Жемайтии. Часть жемайтийцев, живущих по реке Дубихе, вместе с их нивами, женами и детьми отписал кунигас в качестве данников и конекормцев епископу Христиану, который должен был приехать из Пруссии. Жемайтийцы за верность архиепископу отвечали, как было условлено, рукой и шеей. Архиепископ получал также право суда за разбой на дорогах.
Все это очень не понравилось жемайтийцам. "Не решай за нас, - сказали их посланцы Миндовгу. - Коль голова у тебя такая разумная, то ступай в лес и засунь ее в пасть своему Жернасу. А то можно и не ходить в лес: пусть Козлейка ее тебе отгрызет. Это у него хорошо получается". А еще назвали жемайтийцы кунигаса, наслушавшись, поди, латинских святош, Иродом Иерусалимским и Нероном Римским. И хотя веяло им в лица смертным холодом, посланцы высказали все, что думали и что им было велено высказать.
Не лучшее выбрали они время, чтобы дать волю языкам: Миндовг был зол. Как раз тогда, в разгар зимы, полил дождь, после чего образовалась жуткая скользота. Человеческие трупы вытаивали из снега в окрестных лесах, издавали смрад. Много тогда в Руте собак взбесилось, кусали коней и людей, пока сами не передохли.
Словом, жемайтийских посланцев забили мачугами за их неслыханную дерзость, а кунигас крепко призадумался. Думал он о Козлейке, о его предложении. Приходит тот как-то в нумас, как всегда, тихий, покорный, по-собачьи преданный, и говорит, что беда, мол, смертная угрожает державе. А чтобы не впилась та беда в сердце зубами, надо из каждых двенадцати младенцев мужеска пола одного приносить в жертву богам. "Но мы же не дикари", - возразил кунигас. "На двенадцать мужчин непременно рождается один предатель, - твердо сказал Козлейка. - Оглядись, мой кунигас, и увидишь: предательство в каждом уголке плетет свои сети. Надо быть жестокими, ибо жизнь - жестокая штука". - "Но кто возьмется определить, который из младенцев станет предателем?" - "Я возьмусь. Доверь это мне, - потер рука об руку Козлейка. - Кого - в реку, кого - в корзинку и на верхушку дерева. Вода, птицы или молнии в два счета разберутся". - "А как с женщинами быть?" - растерянно спросил Миндовг. "Женщина державе не изменит. Она, как хвост, следует за мужчиной", - был ответ.
Не согласился тогда Миндовг ("Я не Ирод!"), но обещал подумать. Когда верный Козлейка ушел, кунигас велел принести кувшин меда и его любимую красно-фиолетовую, расписанную золотом чашку. Из Византии привезли чашку. На ней был изображен распростерший крылья орел с выпущенными когтями. Скупыми глотками пил кунигас мед и думал о Козлейке. Этот не предаст. Его, конечно, недолюбливают, но он вернейший из верных. Верность же - солнце, которое светит ослепительно ярко. Не всем нравится излишняя яркость.
А назавтра Лингевин с вооруженной стражей привел к Миндовгу Козлейку и монаха Сиверта, связанных одной веревкой. У Козлейки вдобавок был в кровь разбит нос. Миндовг не поверил своим глазам.
- Что это значит? - набросился он на Лингевина.
- Кунигас, - растягивая, смакуя слова, спокойно ответил тот. - Пусть эти псы, - он ткнул пальцем в Козлейку и Сиверта, с жалким видом стоявших на коленях, - скажут мне спасибо. Я спас им жизнь. Я вырвал их из рук жрецов и всего народа.
Миндовг недоуменно смотрел то на Лингевина, то на Козлейку и монаха.
- Ночью они хотели - страшно даже произнести! - погасить священный Знич, - сурово сказал Лингевин и пнул Козлейку ногой. Тот даже не поморщился, как будто его ударил сам кунигас.
- Погасить Знич? Ты подумал, что говоришь? - сжал кулаки Миндовг. - Погасить священный огонь, который зажгли наши пращуры, который должен гореть вечно! Ты ополоумел! Разве можно даже подумать о чем-то подобном?
- Козлейке можно, - со злорадным, как показалось кунигасу, блеском в глазах сказал Лингевин. - Да спроси его сам.
Миндовг и ярости прикусил губу, сузил черно-зеленые глаза и, топнув ногой, крикнул людям Лингевина:
- Вон отсюда! - Стрижу как ветром вымело. - Не сон ли это, мой верный Козлейка? - уже ровным и чуть ли не доброжелательным голосом спросил кунигас, испытующе глядя на своего выкормыша.
- То, что человек видел во сне, даже самое жуткое, такое, до чего не доступиться умом, непременно происходило или произойдет с кем-то в земной жизни, - смиренно ответил Козлейка. Он всегда, попав в затруднительное положение, нес какую-то невнятицу.
Между тем кровь из носу у него продолжала идти. Козлейка ее не вытирал, и небольшая теплая лужица скопилась на полу. "Вот какая у него кровь, - подумал Миндовг. - Густая, темная... Странно, что я никогда ее не видел".
~ Выйди, - вдруг приказал он Лингевину.
Тот растерянно сморгнул, хотел что-то возразить, но слова словно застряли в гортани. Когда за Лингевином затворилась дверь, кунигас присел перед Козлейкой на корточки, требовательно заглянул ему в глаза:
- Как же это ты додумался? Может, и впрямь спятил? Я позову лекаря.
Он встал, взял в руку серебряный колоколец.
- Не надо, великий кунигас, - тяжело вздохнул Козлейка. - Мой ум светел, как лесная криница.
- Тогда, значит, помешался я, - начал наливаться злостью Миндовг, - потому что ничего не понимаю. Зачем тебе было все это? Зачем ты пошел к святому Зничу с латинянином? - Он уже кричал, багровея лицом: - Отвечай, пес! Отвечай, не то сейчас палач все твои кости пересчитает!
- Для тебя все делалось, к вящей твоей силе и славе, - на долгом выдохе сказал Козлейка. - Мы повстречались с монахом Сивертом, духовником княгини Марты, и нам обоим был глас небесный. И вещал оный голос, что смерть угрожает и державе, и тебе, великий кунигас, и сынам твоим. А дабы отвести неминучую смерть и разорение, надо сделать нечто такое, чего еще никто не делал. Надо принести неслыханную на нашей земле жертву. "Какую? - задумались мы. - Предать огню человека или коня? Убить раба или рабыню? Срубить священное дерево?" Бывало все это прежде, видели подобное боги и небеса...
- Но при чем тут монах-немчин? - резко оборвал его Миндовг. - Он же не верит в могущество Пяркунаса.
- Я верю в Христа, как веришь в него и ты, великий король, - скромно заметил Сиверт. - Помню, как крестили тебя в Новогородке. Сошлось столько народа, что епископ со своим клиром вынужден был отправлять священный обряд в чистом поле за городским валом.
Миндовг злобно сверкнул на него черно-зелеными глазами, но сдержался, приказал Козлейке:
- Говори.
- Я решил было принести в жертву себя самого, - стоя на коленях, продолжал свою исповедь Козлейка. - Но что такое моя ничтожная жизнь? Кому она нужна? Богам? Что я взойду на жертвенный костер, что бросить туда засохшую прошлогоднюю былинку - одно и то же. Знай я, что моя смерть - еще один бриллиант в твою корону, я с радостью сгорал бы каждый день.
Он всхлипнул. По щеке покатилась слеза.
- Говори, - не сводил с него глаз Миндовг.
- Прикидывали мы с монахом Сивертом и так, и этак. А война уже стучалась в ворота. И хотя умишко у меня с комариный кулак, я ночами не спал, все думал, думал... Жертва должна была быть неслыханной, недоступной воображению. И меня осенило. Сразу же, хотя над Рутой висела глухая ночь, поспешил к монаху. Тот тоже не спал, и я, с содроганием понимая, что в любую минуту Пяркунас может заткнуть мой кощунственный рот небесной стрелой, поведал ему о своем замысле. Мы решили на миг, на один вот таку-у-усенький миг пригасить Знич. Я знал: подобного еще не случалось на нашей земле. Пока священный огонь не горел, монах трижды прочел молитву, увещевая христианского бога, чтобы тот даровал тебе полную и окончательную победу над врагами твоими.
Миндовг был потрясен и не сразу нашелся, что сказать, какой вынести приговор. Наконец собрался с духом:
- Спасибо тебе, мой верный Козлейка. Однако за неслыханное святотатство я вынужден взять обе ваши жизни - твою, и немчина.
- Верь, моя жизнь принадлежит тебе, - поспешно сказал Козлейка и уже как бы между прочим добавил: - Перо бы прослезилось у всякого, кто взялся бы описать, каких страхов натерпелись мы в эту ночь.
- А ты что молчишь? - подступил Миндовг к Сиверту. - Как тебя, иностранца, угораздило полезть в этот омут? Неужто невкусно было пиво у княгини Марты?
Монах посмотрел прямо в глаза кунигасу и с достоинством сказал:
- Папа, принимая тебя и твою державу под свою опеку, хотел, чтобы ты и твой народ, пройдя через купель крещения, жили свободно и безбоязненно. Он был уверен, что королевская корона возвысит Литву над соседями.
Столь бесхитростная прямота понравилась кунигасу, но он понимал, что монах пытается переложить на папу часть своей вины, и принял эту игру, гневно выдохнул:
- Мечи тевтонов и ливонцев, что пьют нашу кровь, так же, как и мою корону, освятил папа. Разве думают люди о мурашках и червях, о том, каково им живется? Мы для Рима - черви и мурашки.
- Нет! - смело возразил доминиканец.
Он хотел привести какие-то доводы в пользу своего "нет", но в это время в нумас ворвалась целая буря человеческих голосов - это Лингевин приоткрыл дверь снаружи.
- Что там? - недовольно спросил Миндовг.
- Вайделотки привели народ. Одного моего человека разорвали в клочья. Сам видел его оторванную руку... Требуют, чтобы ты им отдал Козлейку и монаха.
- Знич! - гремело снаружи. - Знич!
Козлейка, белый как смерть, в отчаянье смотрел на кунигаса. Сиверт с закрытыми глазами шептал молитву.
- Хотел пройти по лезвию меча, вот и пройдешь? - сухо бросил Козлейке Миндовг.
- За тебя принимаю смерть, великий кунигас, - покорно прошептал тот.
Крики и шум вокруг нумаса нарастали. Казалось, еще чуть-чуть - и рухнут стены. Миндовг стоял, упрямо, как навстречу ветру, набычив голову.
- Великий кунигас, дозволь с глазу на глаз сказать тебе одно слово, - тронул его за рукав Козлейка.
- Скажи.
Они отошли за огромную темно-рыжую турью шкуру, пологом свисавшую из-под самого потолка и еще лежавшую волнами на полу. "Экую зверюгу завалили!" - восхищенно думал доминиканец, который на время остался один. Но больше его занимало другое: дикие крики, оглашавшие ночь. По крупному, лошадиному лицу монаха пробегали пугливые тени. Было впечатление, что он одновременно и плачет, и смеется. Частое сиплое дыхание вырывалось из ноздрей, поросших жесткими волосами. Но правильно говорят люди: "Не наелся - не налижешься, перед смертью не надышишься". И Сиверт старался осадить дыхание, загнать его вглубь, а сам непрестанно клал на грудь кресты.
Миндовг и Козлейка вышли из-за полога. И тут же снова приотворил дверь, просунул в нумас голову Лингевин: что скажет кунигас?
- Объяви всем, что завтра Козлейка и немчин умрут на жертвенном костре, - твердым голосом сказал Миндовг.
Лингевин кивнул и не удержался, чтобы не бросить Козлейке:
- Налакался нашей крови и слез - отвечай!
Спустя минуту он уже бросал какие-то слова в разъяренную толпу.
- Вот и все, - тихо сказал самому себе Сиверт. - Я всегда помнил, что вершина - последний шаг перед спуском.
На ночь их заперли в холодной каморке, где отвратительно пахло мышами и паутиной. Сквозь свиной пузырь, которым было затянуто малюсенькое оконце, монах вдруг увидел полную луну, даже не луну, а пятно мертвого света от нее. Подумалось, что в этот момент она светит и над Лионом, и над Римом, но не такая, как здесь, а яркая, живая, настоящая. Сиверт горестно вздохнул. Очень не хотелось умирать. Он, само собой, был уверен, что прямо из дыма, из роящихся искр языческого костра попадет в рай, но не мог отделаться от какой-то непонятной, греховной жалости к своему телу, которого завтра не станет. Находил себе оправдание разве что в словах апостола Павла: "Не всякая плоть такая ж плоть, но розная плоть у человеков, розная у скотины".
На сон грядущий их накормили. Охранник принес хлеба с жареным мясом и по кружке холодной, до колотья в зубах, воды. Козлейка не притронулся ни к еде, ни к воде и не проронил за все время до этого ни единого слова. Свернувшись клубком, лежал на полу у стены и, казалось, спал. Сиверт же поел, испил воды, после чего проникновенно сказал, подбадривая Козлейку:
- Да, укрепится твой дух верою, брат мой по завтрашним мукам.
Он собрался было продолжать в том же стиле, как вдруг и впрямь услышал тихое похрапывание. "Дикарь! Одно слово - язычник! - так и взвилось все в душе у монаха. - Пред ликом смерти спит, как дубовая колода".
Холодные слезы застилали глаза. Дрожащими пальцами пробегал доминиканец по щекам, губам, лбу, прощаясь со своей плотью и одновременно давая себе зарок: как бы трудно и больно завтра ни пришлось, он станет творить молитву, терпеть, не даст воли слезам.
Утром солнце обильно хлынуло в их мрачную келью. "Христос помнит обо мне!" - сразу воспрянул духом Сиверт. Забыв о вчерашнем, он улыбнулся Козлейке. Тот прятал синее с прозеленью лицо, все время морщился и вздыхал. Было видно, что он очень боится костра. Пот ручьями стекал по вискам, руки и губы дрожали. Он без малейшей мысли в глазах смотрел на каменные, черные от сырости стены каморки, на Сиверта и, не говоря ни слова, возбужденно сопел. "Да он обезумел от страха, - сообразил вдруг монах. - Бог отнял у него разум и речь".
Сиверт, как в испуге, несколько раз осенил Козлейку святым крестом и потом всячески утешал горемыку, пока за ними не пришли. Радостный Лингевин, ввалившийся в каморку с десятком воев, схватил Козлейку за ворот и вышвырнул за дверь. Тот заверещал как резаный, и все, кроме Сиверта, захохотали.
Возле кунигасова терема было необычно людно: вся Рута сбежалась смотреть, как поведут на казнь тех, кто осмелился погасить Знич. Дети бросались в Козлейку и Сиверта комьями грязи, взрослые, по преимуществу женщины, плевали на них.
"Дался мне этот их огонь, - опустошенно думал доминиканец. - Не иначе, затмение нашло. Сидел бы сейчас в покоях королевы Марты и читал ей Священное писание. Но, видимо, так было угодно Христу, ибо он и только он, Отец наш небесный, руководит своими слугами и мудро наставляет их. Настанет час, когда во всем Божьем мире погаснет последний языческий костер. А меня ждет небесный венец, ибо я приложил к этому руку".
Укрепив дух такими рассуждениями, Сиверт повернул голову чтобы взглянуть на своего спутника по крестному пути, и... его словно обухом хватили по темечку, словно горящим факелом ткнули ему в глаза. Он вдруг сообразил: человек, идущий рядом с ним, не Козлейка! У него аж перехватило дыхание и язык прилип к небу от неожиданного открытия. Аж ноги подкосились, и он бы упал, не упрись ему в спину древко копья. Да, это был не Козлейка. Это был человек, невероятно похожий на него, двойник, только немой, возможно, даже безъязыкий. И лицо, и глаза, и кожа, и осанка - все было его, Козлейкино. А чего не было, так это двух почти незаметных родинок пониже левого уха. Эти родинки он не мог не запомнить, потому что, увидев их впервые, подумал: "Не иначе, дьявол пометил мерзавца железным клювом". Родинок не было.
"Что ж это такое? - захлебнулся отчаяньем доминиканец. - Меня волокут на костер, а Козлейка, который все затеял и сам же выполнил, вышел сухим из воды, подсунув вместо себя немого дуралея? Да, скорее всего, этому чудику вырвали язык в самый последний момент, чтобы не вздумал верещать и, раскрыв тайну, не ввел в ярость народ".
Теперь Сиверту стало понятно, о чем шушукались накануне Козлейка с Миндовгом за турьей шкурой. Стало понятно и то, почему Козлейка не выпил ни капли воды: в обеих кружках на всякий случай было сонное зелье. Он, Сиверт, опорожнил свою и заснул, а в это время в каморку привели лже-Козлейку.
- Хочу видеть Миндовга! Позовите великого кунигаса! - возопил Сиверт, физически ощущая, как охватывает душу омерзительный липкий страх. А когда-то же он внушал своим ученикам и всем, кто хотел его слушать: "Надо вырастить народ, который не боится смерти". И еще он говорил: "Мы на земле только гости. Лучше печаль, нежели радость, ибо сердце печалится и в радости". Все это мгновенно улетучилось из памяти, как только он увидел в отдалении две аккуратные клади дров, которые вскоре займутся забушуют жарким пламенем, превратятся в два больших костра - один для лже-Козлейки, второй для него, Сиверта.
- Позовите Миндовга! - кричал, молил монах.
Но никто его не слышал. Рутчане готовы были петь и плясать на радостях, заранее смакуя муки, которые приготовил Пяркунас для коварных врагов священного Знича. Особую ненависть вызывал у них Козлейка.
- Заткни ухо, не то туда влетит горячий уголек, - дразнили его сорванцы-малолетки, корча смешные рожи и показывая языки.
- Ты зашипишь на огне, как угорь на сковородке, - посулила беззубая старуха. - Тогда вспомнишь, как плакал в руках твоих палачей мой сын Пирагас.
Близился конец земного пути. Их поставили спинами ко врытым в землю столбам, привязали, начали сосредоточенно обкладывать дровами, шишками, мхом и сухой берестой. Сиверт уже смирился со смертью.
- Подобно овце, долго блуждавшей по пустыне и нашедшей, наконец, свою овчарню, возвращаюсь я, о светоносный Христе, с грешной земли на Твое священное небо, - шептал монах.
Рядом, в нескольких шагах от него, что-то бормотал, бился головой о столб лже-Козлейка.
- Язык со страху проглотил, - покатывались от хохота рутчане.
И тут Сиверт увидел последнюю свою надежду на этом свете - саксонского графа Удо. Рыжеволосая голова графа восходила в толпе среди черных и русых литовских голов, как солнце из туч.
- Граф Удо! Христианнейший рыцарь! - вскричал монах. - К тебе обращаю мою мольбу: вызволи из дьявольских рук! Попроси кунигаса, чтобы смилостивился надо мной, неразумным! Как соотечественника и как христианина именем пречистой Девы Марии заклинаю тебя!
Удо что-то крикнул в ответ, поднял руку в перчатке. В этот момент подожгли дрова, которыми по пояс был обложен лже-Козлейка. Бедолага взвыл, волосы его затрещали. Жар от костра был так силен, что добирался и до Сиверта.
- Это не Козлейка! - надрывался монах. - Безвинного губите!
- Погоди, сейчас мы и тебя пощекочем, - со смехом пообещали ему.
Доминиканец понял, что его принимают за сумасшедшего. Да и то: все видят, как корчится на костре ненавистный Козлейка, а латинянин кричит, что это вовсе не он. Ясно: помрачился умом.
- Отпусти им, Боже, грехи их, - прочувствованно вздохнул Сиверт, готовясь умереть.
И тут в толпе неподалеку он увидел Морица. Тот в ужасе смотрел на него и плакал. Это растрогало монаха. Нашлась-таки в языческом бедламе живая душа, нашелся человек, искренне сочувствующий ему. Сиверт уголками сухих губ улыбнулся верному слуге.
- Великий кунигас Миндовг дарует жизнь латинянину! - раскатился над толпой зычный голос Лингевина. Это произошло в тот самый момент, когда к Сиверту уже приближались с головешкой.
Новость была встречена криками возмущения и гнева.
"Неужели я буду жить?" - подумалось монаху. В следующую секунду он впал в беспамятство.
VI
Рута, как и вся Новогородокско-Литовская земля, отбила нападение. В свою очередь Миндовг, собрав большую силу, вместе с Войшелком и Далибором, с Изяславом Свислочским, признавшим, наконец, верховенсщтво кунигаса и короля, ворвался в Жемайтию и окружил главный город своего давнишнего врага Выконта Твиреметь. Но с наскока взять его не удалось. Помимо народного ополчения жемамайтийцев Твиреметь защищали половецкие и прусские отряды из тех, что были под началом у Даниила Галицкого. Половцы, наводившие когда-то ужас на Русь и считавшиеся хозяевами южной степи, разбежались, как сурки и дрофы, от грозной татарской конницы, развеялись по свету. Часть пошла на поклон к угорскому королю Бэле, часть прибилась к князю Даниилу.
Седмицу стояли войска Литвы и Новогородка под стенами Твиремети. Несколько раз то при свете дня, то ночью ходили на приступ, но выдыхались под градом стрел, лавинами камней, струями кипятка. Под Миндовгом огромным, чуть ли не пудовым камнем убило коня. Самого же его клюнула в левую руку половецкая стрела. Пустив дымом все живое, что находилось вне крепостных стен, согнав в два гурта полон и скотину, отступили от Твиремети, как ни скрежетал зубами кунигас.
Под Твиреметью, как, вообще-то, и под Рутой, во всей красе показал себя Курила Валун. Во время первой схватки, когда вывалились из городских ворот густые толпы пеших жемайтййцев, Курила отважно ринулся на них и сразу проложил, пробил дорогу в живой стене. Затрещали, покатились в разные стороны жемайтийские повески - большие деревянные щиты, обтянутые кожей. Ополченцы, спасаясь от Курилина кия и от копыт его коня, стали прыгать в ров. Много их захлебнулось в зловонной стоячей воде.
Медник Бачила старался все время держаться рядом с молодым богатырем. Мало-помалу он заделался как бы Курилиным оруженосцем, но завистники шутили: мол, во время боя трусоватый медник просто прячется за его широкой спиной. "Прилип к Куриле, как муха к волу", - язвили они, но невозмутимый Бачила пропускал эти шпильки мимо ушей.
- Вот и конец войне, - сказал Бачила Куриле Валуну, когда новогородокско-литовские рати покидали лагерь под Твиреметью. - Что теперь будешь делать, Курила? Ты же хвастал, что в законники хочешь податься.
- Хвастать-то хвастал, да другой бес заграбастал, - озорно отшутился Курила. - Есть у одного золотаря в Новогородке шибко пригожая дочка. Хочу на нее глянуть и кое-что шепнуть ей на ушко.
- А детки запищат, что будешь делать?
- Посажу в решето и понесу на торжище продавать.
Шутки шутками, а Курила Валун, которому почти каждую ночь стала сниться Лукерья, твердо решил отыскать ее, осыпать подарками, как делают все, когда хотят понравиться, и, конечно же, хорошенько накостылять княжескому дружиннику: не таскайся за девушкой, как хвост. Обо всем об этом Курила чистосердечно рассказал меднику.
- Прилипнешь ты, братка, к бабе и растеряешь всю свою силу, - вздохнул тот. - Но вообще-то это дело богоугодное. Коль начали девки сниться, надо ловить этих девок и брать в оборот. Я, правда, в молодости не бегал за своею будущей женой. Она сама за мной бегала.
- Да ну? - навострил уши Курила.
- Бегала. И даже след мой выкопала.
- След? А зачем?
- Чтобы меня приворотить. Подстерегла на дороге после дождя и выкопала. А потом след этот - в горшок и цветы там посадила. Много цветов. И синие, и розовые, и красные... Каждый денечек поливала цветы неманской водой, обо мне думала и святые молитвы творила.
- Ну, и влюбился ты в нее? - аж кончик языка прикусил от нетерпения Курила Валун.
- А то как же, - глубже прежнего вздохнул Бачила. - И девка, скажу тебе, не из видных. Таких у меня было - хоть от Новогородка до Немана под каждой сосенкой клади. А вот ведь как обернулось: только ее и вижу. Гляну на луг, или на речку, или на облако над головой - всюду она...
Только тут Курила Валун, сообразив, что ему морочат голову, весело во всю свою широченную грудь рассмеялся. Вместе с ним засмеялся, наконец, и Бачила.
Но недолго довелось им веселиться. Князь Далибор с воеводой Хвалом, не дав дружине передышки, повели ее на Новогородок, а оттуда на Волковыйск. Странные вести приносили из Новогородка Далибору надежные люди. Если верить им, то кунигас Войшелк, похоже, сошел с ума: отдает Новогородокскую землю сыну Даниила Галицкого Роману. В глубине души Далибор понимал, что никакое это не безумие. Сначала Войшелк отдал за Шварна свою сестру Ромуне, теперь хочет отдать Роману достояние. Да, ослабла держава после кровавых войн, ее спасать, надо заботиться о том, чтоб ее не вытоптали до последней травинки татарские кони. Если на человека в глухом лесу внезапно нападает волк, тот, спасая жизнь, засовывает в пасть хищнику руку: на тебе, подавись. Первой рукой, как рассуждал Далибор, была Ромуне, второй рукой - вся держава. "Но к чему жизнь безрукому? Меч ли, ложку ко рту поднести - нечем", - клокотало у Далибора внутри. Нахлестывал, подгонял коня, чтобы скорее заглянуть Войшелку в глаза. На рутском капище Пяркунаса во время последней встречи с Ромуне Далибор сгоряча сказал, что ненавидит Войшелка, лукавого святошу, который норовит положить себе в карман Новогородок, Литву и Жемайтию вместе взятые. Но так ли это? Исппытывал ли Далибор к нему ненависть? Едва ли. Ибо Войшелк, присягнувший на верность новогородокской земле, избранный ее князем, еще ни разу не отступил от клятвы-роты. Придя на новогородокский стол со стороны, из недр другого народа, он, не в пример многим местным князьям и боярам, заботился не о том, чтобы что-то урвать, а о процветании союзной державы, не серебром тешил взгляд, а старинными славянскими письменами, оберегал, как зеницу ока, язык и обычаи кривицко-дреговичской земли. "Он не Жернас, - торопя коня, думал Далибор. - Жернасы ради желудей из-под священного дуба, ради обильной и сытной жратвы продадут все, мать родную продадут. А если от вражеской руки упадет замертво брат, жернасы, будь они даже сыты до отвала, станут нюхать, а то и лизать его кровь. Все зло в мире - от жернасов".
Резвый бег коней Далиборовой дружины нарушила новость, которую поведал встреченный смерд. Стащив с головы шапку, поклонившись князю, он сказал:
- А у нас ноне вещун к прадедам отходит.
Далибор недоуменно посмотрел на него.
- Волосач с Темной горы сам себя сжечь собрался, - внес ясность смерд, и в его синих глазах плескалось удивление, чтобы не сказать радость. - Ходил я к нему на гору, послушал его речи, говорю: "Не спеши на виселицу, еще нависишься". Так он на меня даже не глянул, дюже весел был. Я и подался домой. А тут слышу - чудит Волосач. Девки и молодицы сбежались со всего Новогородка. А сам вещун залез в сруб, что зa ночь его помощники поставили, велел обложить его, сруб-то, сухим смольем и, едва солнце за лес упадет, поджечь.
Смерд поднял глаза на серое небо. Солнце еле-еле виднелось сквозь хмарь и уже невысоко стояло над лесом.
- Рехнулся Волосач, - только и сказал Далибор, поворачивая дружину в сторону Темной горы.
- Князек, возьми и меня, - взмолился смерд. - А то не поспею, не увижу, как вещун гореть будет.
Далибор искоса глянул на него, приказал:
- Спустите этому жуку навозному порты и на заднице напишите плетками мое княжеское слово: "Не радуйся чужой дури".
- За мое жито да мне же быть биту, - растерянно проговорил смерд, когда его уже обступили дружинники с плетками.
На Темной горе поодаль от священного дуба они увидели тот самый сруб - бревенчатую клетку две на две сажени, без окон и дверей. Только в верхней части был прорублен узкий ход-лаз. Высунувшись из этого лаза, вещун прощально оглядывал белый свет: дуб и лес, облака на небе, людей, которые во множестве сошлись из окрестных весей, из Новогородка. Лицо у вещуна было сосредоточенно, спокойно. Казалось, он внимает земным и небесным голосам, слышным только ему. Девчата и молодицы старались держаться поближе к срубу и плакали крупными просветленными слезами. Мужчины стояли своей ватагой. Иные посмеивались.
- Это ж его новогородокский поп Анисим с князем Войшелком со свету норовят сжить, - услышал Далибор.
- А зачем им понадобилось?
- Дак он же, Волосач, язычник, поганец, дубовому комлю молится.
- Ну и что? Литва - сплошь поганцы. И в Новогородке они есть. И никто им за это, за веру их, утеснений не чинит.
- А я тебе говорю: Анисим тут постарался. Твердой рукой могу побожиться, вот тобе крест.
Далибору не удалось услышать конца спора, потому что Волосач, в последний раз глянув на темное вечернее небо заговорил:
- Поджигайте сруб. Сейчас усну я, дети, в огненной колыбели. Давно я об этом подумывал и теперь рад, потому что сон мой будет сладок. Вдоволь испил я жизни, а пресыщение приносит одни муки.
Трое юношей в белом подожгли смоляное сушье и хворост, которыми был обложен сруб. Полыхнуло багрово-желтое пламя.
- Молодцы, - похвалил юношей Волосач. - Добрая работа две жизни живет. А теперь пусть девчата, как я их учил, посадят в землю железные желуди.
Стайка девчат рассыпалась по склону Темной горы. Они брали из корзин железные желуди и с превеликим старанием зарывали их в заранее намеченных местах.
- И твоя недотрога тут, - толкнул Курилу Валуна под бок Бачила, заметив среди девчат Лукерью. - Не красней, как маков цвет. Вот сгорит этот старый греховодник, сразу беги к ней и прижми где-нибудь в лесу.
Курила Валун не слушал медника. Он не сводил глаз с Лукерьи: до чего же она хороша, как легка и гибка в движениях!
- С западной стороны сажайте! Чтобы крыжак на нашу землю не пришел! - кричал между тем из объятого огнем сруба Волосач.
Девчата попадали на колени, с блеском в глазах лихорадочно раскладывали по ямкам и зарывали железные желуди.
- А теперь - с полудня! - слышался высокий прерывистый голос вещуна. - Чтобы татарский конь не пробежал!
Девчата потянулись на южный склон.
- Все! - крикнул Волосач. - Ухожу! Славно греет священный огонь! Славно горит сруб: две стены из новогородокской сосны, две - из литовского дуба. - Наверное, на этих словах муки его стали нестерпимыми: голос слабел, слова застревали в горле. - Ухожу... Берегите же державу нашу и священный огонь... Берегите...
Уже почти все стояли на коленях. Не стали спешиваться только Далибор, Бачила и часть волковыйской дружины - те, кто с молоком матери впитывал христианский дух. Плакали, преклонив колена, Лукерья и ее подружки. Чистые слезы катились по щеками Курилы Валуна, и он нисколько не стыдился их.
С треском осел сруб. Роем взвились искры.
- Берегите... - долетело в последний раз.
Женщины заголосили, бросились к пожарищу, обжигая руки, выхватывали из него угольки: каждая хотела унести с собой хоть частичку костра, на котором самопожертвенно умер Волосач. Мужчины вели себя более рассудительно, спокойно, но было видно, что и их происшедшее не оставило равнодушными.
У Далибора тоже мелко дрожали ноги в стременах. Не шла из головы первая встреча с вещуном на новогородокском детинце. Тогда Волосач сказал: "Как ни старайся, тебе не сменить цвета твоих глаз". Очень уж мудрено и непонятно было сказано. Но сегодня, когда отшелестело уже много солнцеворотов, когда вещун, жертвуя собой во имя державы, покончил самосожжением, вдруг пришла ясность. Да, невозможно сменить цвет глаз, невозможно сменить душу. Потому что душа не пар от воды, не дым от гнилой соломы. Душа дается каждому из нас вместе с улыбкой матери и с родною землей, они - душа, мать и земля - неделимы. Сменить по принуждению или по слепой дурости душу то же самое, что собственной рукой убить мать.
Далибор смотрел на огнедышащий курган, вокруг которого сновали люди, и вспоминал еще одну встречу с Волосачом: когда тот заявил, якобы он, Далибор, - сын Миндовга. Сегодня ясно - врал. И даже можно догадаться, какую цель преследовала его ложь: хотел породнить их, новогородокского княжича и рутского кунигаса, ибо в последнем видел фигуру, способную объединить Новогородокскую землю и Литву, защитить их народы от крыжацкого меча и татарской сабли. Да, сегодня не Миндовг, а Войшелк выступает в роли собирателя, последовательного творца единой новогородокско-литовской державы. Но это уже новый этап. А тогдашняя ложь Волосача была ложью во спасение: она открыла ему, Далибору, а потом и его дружине, его народу глаза на Литву как на естественную союзницу в борьбе против захватчиков, научила видеть в Миндовге не столько дикаря-язычника, кровожадного властолюбца, сколько вековечного соседа, собрата по оружию, человека, пьющего воду из тех же рек, что и новогородокцы.
Внезапно в людской толчее взгляд волковыйского князя выделил нечто такое, что показалось ему в высшей степени неуместным: несколько немцев-орденцев тесной кучкой стояли в отдалении и недоуменно наблюдали за происходящим. Одного из них Далибор узнал сразу - это был доминиканский монах Сиверт. Когда-то монаха гнали с полоном в Новогородок, но Миндовг увез его к себе в Руту. По слухам, доминиканец сделался там духовником княгини Марты, ее любимцем - в общем весьма значительной персоной. А потом, опять же по слухам, прогневал Сиверт всю Литву тем, что вместе с Козлейкой (ополоумел, что ли?) надумал погасить священный Знич. Козлейку, до этого имевшего при Миндовге большой вес и силу, ничто не спасло от жертвенного костра. Сиверта тоже хотели было предать огню, но в последний момент кунигас подарил ему, как христианину и как союзнику-иноземцу, жизнь, вызвав тем возмущение в народе. И вот монах здесь, на Темной горе. Стоит и во все глаза пялится в одну точку - туда, где только что превратился в пепел Волосач. Само собой, хитрющий немец делает вид, будто не узнает волковыйского князя, чьим пленником он был и который мог при желании мановением пальца оборвать его земную жизнь. Что же привело доминиканца на Темную гору? Ясно одно: неспроста он сюда явился. Тевтонские священнослужители семь раз прикинут в голове, прежде чем произнести одно-единственное слово или ступить один-единственный шаг. "Кажется, я понимаю, в чем тут дело, - решил Далибор, - не отрывая глаз от Сиверта. - В Руте он уже стоял на костре, уже попрощался с белым светом, и вдруг - ему возвращают, преподносят, как бесценный подарок, жизнь. Он не хотел умирать, считал, что заслуживает долгой жизни и красивой почетной смерти, и был несказанно рад своему внезапному спасению. Он как бы заново ступил на эту землю. И вот он узнает, что здешний жрец-священнослужитель, пусть себе и язычник, тоже должен сгореть, но сгореть не насильственно, а по собственной воле. И ему захотелось взглянуть в глаза этому жрецу и непременно увидеть страх, свой страх, который пережил он в Руте, стоя на костре. Но страха он не увидел, и это весьма озадачило его".
Далибор словно подслушал мысли Сиверта или (если существует оконце в человеческую душу) прочел их. Да, неслучайно очутился монах на Темной горе. Те несколько солнцеворотов, что прожил он среди туземцев, заставили его взглянуть на здешний край новыми глазами. Не дикость и не жажду крови увидел он, Хотя, конечно, крови хватало. Но древние храмы готов и свевов, о чем не раз читано" называли домами крови, ибо под их сводами приносили человеческие жертвы. Так что литвины и русины проливали крови не больше и не меньше, чем требовало время, и были божьими людьми подобно пилигримам, насаждавшим и расширившим в Пруссии и Ливонии сад Господен. Прежде доминиканец считал туземцев чуть ли не зверями, ибо не знал их. Теперь знает. Стрела же, о которой известно, что она в полете, не так ранит.
Еще в Лионе Сиверт наслушался о том, что якобы здешние люди донельзя развращены, что они могут совокупляться с женщинами где угодно, даже в огне и в мерзостном болоте, а если не хватает женщин, то предаются скотоложеству, благо, коз и свиней в их пущах не счесть. Но и этого не обнаружил доминиканец. Да, женщин здесь не чурались. Но кто и где, не считая, конечно, евнухов, чурается их? Плотские утехи были здесь, как ни странно, более чисты, нежели в самом святом Риме. Это же не в Новогородке и не в Литве, а в Риме при папе Григории Великом открылся христианскому глазу, чтобы остаться в веках, величайший срам. Срам и грех! Когда начали ремонтировать гигантский бассейн при главном монастыре, рабочие спустили воду и онемели: на дне водоема лежало несколько тысяч мертвых младенцев, рожденных в свое время, надо полагать, не святым духом, а монахинями-молельщицами. Настоящее подводное кладбище убиенных маленьких человечков!
Став свидетелем жертвенного самосожжения жреца во имя своей земли, своей державы, Сиверт лишний раз убедился в необычайной духовной чистоте и твердости здешнего народа. И опять же это не фанатики-флагелланты - на пути в Пруссию ему довелось повидать флагеллантов coбственными глазами. Они шли, а точнее, бежали громадной толпой - женщины, мужчины, дети, - все голые, хотя холодина была лютая, и нещадно хлестали сами себя плетками. Это называлось самобичеванием. Они самобичевались до тех пор, пока плетка не вываливалась из рук. Окровавленные, исполосованные чуть ли не до костей тела, обезумевшие, словно слепые, глаза... Жуть! Но люди любят видеть рядом с собою несчастных. Сестры в одной семье втайне хотят, чтобы среди них была такая, которая заслуживала бы жалости: некрасивая, неудачливая, вечно в слезах. Вот почему простолюдье обожает флагеллантов, прощает им вытоптанные нивы и загаженные дороги. Но здесь, на этой непонятной земле, все как бы становится вверх ногами. Флагеллантов здешний люд подверг бы осмеянию, проливаемую ими кровь назвал бы дурной кровью. Сиверт все отчетливее начал понимать, что никогда и никому не удастся мечом завоевать Новогородок или Литву. Возьмешь над ними верх в одном месте, они, как вода, проложат себе новые пути. Только союзом, только добровольной унией можно привести их в объятия апостольского Рима. "Все, что в моих силах, сделаю, чтобы это свершилось", - думал монах, глядя, как угли на месте сруба покрываются налетом серого, легкого, как пух, пепла.
Наконец взгляды Сиверта и Далибора встретились. Доминиканец поклонился волковыйскому князю - на черной сутане тускло блеснул крест.
- Это же тот немчинский поп, которого мы отдали кунигасу Миндовгу! - оживился Бачила, тоже заметивший доминиканца. - Что он тут вынюхивает?
- У святых отцов не ищи концов, - вскользь бросил Курила Валун, глядя отнюдь не на Сиверта, а на Лукерью, которая приближалась к ним в стайке девчат. - Здравствуй, красавица! - шагнул ей наперерез. Лукерья удивленно взметнула брови, узнала Валуна, хотя видела всего второй раз, и залилась краской.
- Хочешь, посажу в седло и довезу до самого Новогородка? - не отставал Курила, веселый, уверенный в себе.
Почти всю свою пока еще недолгую жизнь провел он в походах, в поединках и залечивании ран, потому что, как ты ни будь силен и ловок в бою, нет гарантии, что тебе не перепадет. Не было у Курилы, купеческого сына, ни бочки земли, но в мечтах он уже видел тот день, когда за геройство и силу великий князь возведет его в благородное, шляхетское звание.
- Сама дойду, - отказалась Лукерья.
Она, конечно, вспомнила, где встречала прежде этого пригожего богатыря, вспомнила и то, как влюбленно он смотрел на нее. Сладко заныло сердце, захотелось, чтоб он положил тяжелую, но нежную руку ей на плечо или даже ("Господи, прости!") подхватил ее и вскинул в седло. У него такие синие глаза! Старые люди говорят, что это от давних времен, - теперешний люд по большей части темноглаз - аж до аспидной черноты. С чего бы это? Может, черный дым от зачастивших пожаров въелся людям в глаза? Или половцы да татары принесли из степей гаревую черноту? А у этого парня глаза озерные, нашла Лукерья нужное слово. Но тут взгляд ее задержался на горестном пепелище, на том, что осталось от сруба и от Волосача. Дрожь прошла по телу. Не грех ли думать о каких-то там глазах, о каких-то любовных утехах, когда только что так страшно умер хороший человек? Но сразу же припомнились слова, которые вещун не раз повторял: "Любитесь, девчата".
Тут-то и произошло то, что должно было произойти: Курила Валун мягко обхватил Лукерью за стан, и не успела она ойкнуть, как уже сидела впереди него на коне.
- Отпусти, - попросилась, закрыв лицо ладонями. Но голос прозвучал предательски радостно.
- Не отпущу. Твои белые ножки щадить надо. Держись крепче за гриву. - И Курила Валун дал шпоры коню.
- Куда ты? - заверещал вслед Бачила. - Князь гневаться будет!
Однако упрямый озорник, даже не глянув на растерявшегося медника, подъехал к волковыйскому князю, поклонился ему в пояс, без малейшего стеснения сказал:
- Князь Глеб, дозволь отлучиться. Я служил тебе на совесть и еще послужу, но сегодня приспичило мне побывать в Новогородке.
Далибор между тем беседовал с монахом Сивертом. Доминиканец подошел сам, завел разговор о местных богах и местных обычаях. В пору было удивляться, как скоро обучился немчин здешнему языку. И тут, как медведь в камыши, вломился в их разговор Курила Валун. Далибор недовольно хмыкнул, угрожающе свел брови:
- Кто тут князь?
- Ты, - еще ниже поклонился Курила. - И все же дозволь мне заскочить в Новогородок. А через ночь я в Волковыйске буду.
Далибор в упор посмотрел на Лукерью. Вспомнилась давнишняя встреча на дороге. Он выделил ее тогда в стайке девчат не за красивый венок на голове. Вернее, не только за венок. Спросил:
- Хочешь с ним ехать?
- Хочет, - поспешил ответить Курила Валун.
Сама Лукерья молчала, но глаза ее выдали: они так и лучились.
- Езжай, что с тобой поделаешь, - махнул рукой князь и обернулся к Сиверту, чтобы продолжить разговор.
Поехали. Над ними глухо шумел лес, по обе стороны тропы стояли как воплощение здоровья и покоя величавые дубы.
- Откуда у тебя на руке этот рубец? - осмелела Лукерья.
- Дикий кабан клыками задел, - сказал Курила Валун и со смехом добавил: - И сам же мне послужил. Я у него, у убитого, полосу из спины выкроил, наложил на рану и перевязал. Зажила. У меня все раны быстро заживают.
- И много их у тебя? - вздрогнула легонько Лукерья.
- Не считал.
Небесный свод там, где солнце упало за лес, еще цвел, переливался сочными красками, но мало-помалу земля и небо переходили уже во власть прохладных сумерек. Пугливо фыркал конь, косясь на тени, что залегали меж деревьев. Лукерья успокаивала его, поглаживая по шее. Курила Валун молчал.
- Это к тебе ходит княжеский дружинник Вель? - подал вдруг голос.
- Ко мне, - тихо призналась Лукерья и добавила:
- Ходил...
- А тебе не говорили, что он твоего брата Алехну вместе с другими братолюбами княжьим людям выдал, руки в их крови замарал?
- Я не знала, - всхлипнула девушка. - Ей-богу, не знала. Хотя чуяла что-то такое...
- Он вижевое у князя взял, - с презрением вздохнул Курила Валун.
Теперь молчание затянулось надолго. Нескольких коротких, но пудовой тяжести слов оказалось достаточно для того, чтобы Лукерья сжалась в комочек и подалась вперед, как бы винясь перед Курилой. Сам же Валун испытывал жесточайшую досаду, гнев на себя, на свой дурацкий язык. Зачем он вспомнил про Веля? Ревность заговорила? Но почему тогда не хватило ума, чтобы не вязаться к Лукерье, не ходить к березе, от которой кто-то уже брал сок? Сладенького захотелось? Скверно было на сердце, хоть за колено себя укуси.
Темнеющий лес взмахивал бесчисленными тысячами своих ветвей, о чем-то пел, что-то проклинал, над чем-то смеялся. Птичье дупло и медвежья берлога, истлевший выворотень, напоминавший человека, камыш на черных болотах, жирный барсук в сухой песчаной норе, ручеек, что блестящей серебряной ниткой прошивал траву, - все засыпало под эту лесную песнь.
Курила Валун, держа поводья в левой руке, на ладони правой нежно приподнял, словно прикинул на вес, Лукерьину грудь. Потом начал целовать ее шею, волосы, щекотно пахнущие спелой земляникой. Лукерья повернулась к нему лицом, и он в густой уже ночной тьме на какой-то миг увидел (или это только показалось?), как сыпанули у девушки из глаз мелкие золотистые искорки. Уста их встретились, слились. Так сливается нагретая солнцем волна с мягким озерным берегом. Лукерья всем своим напрягшимся телом подалась, прильнула к Куриле Валуну, и он почувствовал, как в нем яростно закипает кровь, как взлетает вдруг обретшее крылья сердце.
Конь сразу уловил, что хозяйская рука сначала ослабела, а потом и вовсе как бы куда-то исчезла. Такое уже бывало, раз или два, когда в поединке хозяин получал тяжелую рану и с глухим стоном выпускал поводья. Но сейчас все было иначе. Сейчас вместе с хозяином ехала женщина. Они о чем-то говорили, потом шептались, а потом вздрогнула и безвольно уронила поводья тяжелая и безжалостная в сече рука. Умное животное сделало еще несколько шагов и остановилось. Шумел лес. Из подступившей вплотную тьмы остро просвечивали яркие капли и капельки. Когда он в бытность свою маленьким и глупым сосунком, впервые увидев такое, заржал и прижался к теплому материнскому боку, для этого был повод: показалось, что в ночи зловеще блестят чьи-то (волчьи, что ли?) глаза. Но сейчас, повзрослев и набравшись мудрости, он поступил иначе - принялся спокойно щипать траву, потому что глупо бояться щепочек-гнилушек, которые были когда-то живым деревом, а потом дерево упало то ли от ветра, то ли от старческой немощи, истлело, рассыпалось в прах, и этот прах почему-то засветился.
Хозяин и женщина легко и согласованно, словно были единым существом, соскользнули с его спины в траву, в мрак. Снова стали о чем-то шептаться, потом затихли, и только слышалось жаркое и частое дыхание.
Конь отошел от них на десяток шагов, потянулся. Крупные, бликующие звезды горели в черном небе. Тучи обильно бежали над лесом. Одна из них, белая и мягкая, показалась похожей на его мать, кобылу Снегурку: тот же длинный, султаном, хвост, расчесанный небесным ветром. Конь поднял голову, и свет звезд многократно отразился в его темных грустных глазах. Он слабо и жалостно проржал, словно на что-то жалуясь.
- Тихо ты! - цыкнул на него из темноты Курила Валун, и конь тотчас умолк.
- Славный он у тебя, - ласкаясь к Куриле, прошептала Лукерья.
Они снова отдались любви.
- Убей его... Не прощай... - вдруг страстно проговорила девушка.
- Кого убить? - не понял, не сообразил Курила Валун.
- Веля... Как удав с птенчиком, он игрался с моею душой...
Лукерья долгим жгучим поцелуем запечатала его уста и тут же безутешно заплакала.
VII
Назавтра в Новогородке Курила Валун, сам того не чая, оказался во главе толпы из трех-четырех сотен корабелов с Немана, лайбы и плоты которых превратили в щепки тевтоны в Гилии - одном из неманских устьев, а тако ж раздетых и разутых войною смердов и каких-то голодных, но с дюжими глотками бродяг. Они в ярости ворвались с посада на детинец, принялись крушить и жечь все, что попадалось под руку. Слуг князя Войшелка, которые пытались сопротивляться, перебили, привязали за ноги к коням и волоком отправили считать версты аж до Немана. Что уж там приняла неманская вода?..
- Князь Войшелк умом тронулся! - кричали в толпе. - Новогородок отдал галичанам, а сам подался на Афон, на Святую гору, - приспичило ему замуроваться там в пещере. Хотим князем Глеба Волковыйского!
В посаде тут и там занимались пожары. Вот уж где было чего посмотреть! Девчата и молодицы, спасая от огня свои жилища, голышом выскакивали во двор, с кринкой молока в руках трижды обегали дом и потом лили молоко в огнедышащие окна. Делалось это, чтобы умилостивить Бога огня Жижеля. Но то ли молока было мало, то ли не хотел Жижель принять жертву, это не помогло - выгорела, зияла черными провалами, как щербины во рту, добрая половина строений.
Из подземной темницы вызволил Курила Валун братолюба Алехну, на руках вынес под неяркое зимнее солнце.
- Снежок! - по-детски обрадовался Алехна при виде тонкого белого ковра, устилавшего землю, деревья и крыши. Дрожащей, почти прозрачной ладонью он провел по стене, соскреб щепотку влажного снега, понюхал его и с жадностью отправил в рот, словно какое-нибудь заморское лакомство.
Прибежала Лукерья, расцеловала брата. Приковылял из посада старый, совсем уже седой золотарь Иван. Увидел, как сдал за годы заточения его любимый сын, когда-то красавец и умница, и бессильно заплакал, мешал слезы печали и радости.
- Не плачь, батя, - улыбнулся старику Алехна. - вишь, я жив, И голову крысы в подземелье не отгрызли. - Он, пошатываясь, встал на ноги, заговорил ломким голосом: - Земляки! Братья! Уж и не чаял увидеть вас. Если б вы знали, какое это счастье для меня!
В руках у него появился чернолаковый канфар. Алехна маленькими глотками пил вино. Щеки у него брались румянцем, глаза искрились.
- Не идите под волынцев и галичан! Какая на них надежда, коли они сами - татарские рабы? - бросал он в толпу. - Оставайтесь с Литвою. Только так вы сохраните свои дома и свои души.
- Так Войшелк же сбежал в монастырь, - послышались голоса.
- Есть Миндовг.
- Есть князь Глеб Волковыйский! - выкрикнул Курила Валун и уже тише добавил: - Зря я тебя вытащил на белый свет.
Но Алехна не услышал или сделал вид, что не слышит Курилиных слов. Свобода, вино и белый слепящий снег сделали, казалось бы, невозможное: бывший вожак братолюбов воскрес прямо на глазах. Рядом были сестра и отец, перед ним был Новогородок, пострадавший от пожаров, но сильный и готовый постоять за себя, за спиной остались сырые и постылые стены темницы, и Алехна, расправляя плечи, словно вырастая над толпой, вдохновенно говорил:
- Хотите знать, каким я вижу наш завтрашний день? Могучую державу вижу. Своими щитами она заслонит вас и ваших детей от чужеземцев. Как волшебный кубок святой Ядвиги, держава эта превратит затхлую воду поражений в сладкое вино побед. Верю, что не усохнет наш корень и не переведется наш род. Люди! Братья! Помогите мне сесть на коня и все, кто хочет, идите за мной: я покажу вам нечто такое, что вы обязаны увидеть, если желаете жизни и процветания Новогородку.
Курила Валун в изумлении внимал пылким словам недавнего узника. В чем только душа держится, а смотри как заговорил.
Подвели коня, подбросили в седло Алехну, и в окружении большой шумной толпы он двинулся с детинца в посад.
"Князь да и только", - раздраженно думал Курила Валун, Но, ловя на себе счастливые взгляды Лукерьи, ощущая воинственное возбуждение народа, он осмотрительно молчал.
Вдруг в мельтешении людских лиц Курила Валун заметил того, о ком чуть было не позабыл, отдавшись бурному ходу событий, - княжеского дружинника Веля. Тот тянул голову из толпы, ел глазами Лукерью.
- Стой! - вскричал Курила. - Стой, песье племя!
От его громоподобного голоса вздрогнули все, кто оказался поблизости: так ревет медведь, раненный стрелою не куда-нибудь, а прямо в глаз.
- Стой! - снова крикнул Курила.
Один только Вель догадался, к кому обращены слова человека-башни, и, само собой, не стоял на месте - ринулся в толпу, локтями и кулаками прокладывая себе дорогу. Курила Валун сообразил, что на коне тут не очень-то разгонишься, скатился с седла и припустил за убегавшим. Ноги у Курилы были длиннее, воздуха в грудь он набирал больше, чем Вель, но того подстегивал страх. "Догонит - хана", - думал он и бежал, шпарил изо всех сил. Но вскоре почувствовал усталость. И тут на пути возникла только что построенная каменная башня, как бы усиливавшая с юга земляной вал. Долго не размышляя, Вель шмыгнул в башню, протопал по дубовым ступеньками на верхний ярус. Почему-то подумалось, что Курила Валун не станет карабкаться следом и искать его там. К тому же повсюду высились приготовленные на случай осады кучи камней, лежали массивные кругляши-катки, которые сбрасывают на головы атакующим. Вель взлетел на самый верх, затаился. Сердце билось, как перепелка в силках. А тут еще внизу забухали частые, уверенные шаги - Курила Валун бежал следом. Вель в смертной тоске выглянул через узкую бойницу. Земля, убеленная снегом, была далеко - не спрыгнешь, как кот с дерева. Тогда Вель схватил холодный камень-голыш, вжался спиною в шершавую стену башни, перестал дышать. Вот взопревший Курила Валун, сдувая с усов горошины пота, показался над перекрытием. Вель хватил его камнем по голове. Он целил в висок, вложил в удар всю силу, но в последний момент оступился сам. Это его и погубило. Курила устоял на ногах, лишь слепо замотал головой, орошая своей кровью дубовые доски.
- Ах ты, гадина смердючая! - прохрипел, сплюнул и схватил Веля за глотку. Тот в отчаяньи молотил его кулаками по голове, оцарапал щеки, но железные клещи Курилиных пальцев сжимались все сильнее, и наконец Вель испустил дух. Курила Валун о снежную бахрому изморози на стене обтер руки, потом - лицо. Подошел к бойнице: черная людская река уже втягивалась в посад.
Алехна привел толпу на отцовскую усадьбу. Легко соскочил с коня, по хрустящему снежку прошел вместе с Лукерьей к скрытой от улицы домом полуземлянке. Таких строений - врытых в землю небольших срубов с печками-каменками - в посаде было немало.
- Кондрат, отворяй! - громко произнес Алехна и ударил в приземистую дверь дубовой колотушкой, висевшей тут же на узком ремешке.
- Какой Кондрат? - заволновалась, загудела толпа. - Неужто Алехнин прадед? Говорили же, что он давным-давно на Афон ушел.
Какое-то время из полуземлянки не доносилось ни звука. Было похоже, что там все вымерли или вообще никто никогда не жил. Иные из толпы, едко посмеиваясь, начали уже расходиться.
- Выжил Алехна из ума, пока сидел в княжьей темнице, - говорили даже те, кто в свое время держал сторону братолюбов.
Тогда и Лукерья громыхнула в дверь колотушкой. На этот раз в полуземлянке как будто что-то прошуршало, скрежетнул засов, и на пороге встал высокий и широкоплечий старец с белой, пушистой, как сугроб, бородой. На нем был кожаный, прожженный местами фартук. Ярко-синими глазами он приязненно оглядывал людей.
- Куешь, дед Кондрат? - спросил Алехна, обнимая старика.
- А как же? Кую, - ответил Кондрат.
Увидев Лукерью, он еще больше посветлел лицом, радостно заулыбался, стал гладить ее по волосам длинными жесткими пальцами. Только теперь наиболее осведомленные и башковитые из новогородокцев смекнули, что на усадьбе золотаря Ивана все это время работала тайная кузенка, в которой старый Кондрат ("Бессмертный Кондрат!" - восхищенно выкрикнул кто-то) лил и любовно отделывал железные желуди.
- Пока Бог не потребует к себе мою душу, буду делать святое дело, - показывая целые пригоршни таких желудей и видя, что все горячо одобряют его работу, говорил старик. - Прежде у меня был помощник, пацаненок Гришка, да сбежал от гари и духоты. И теперь я тут один обретаюсь. Железо плавлю из крицы в дымарке, разливаю по каменным формочкам, а потом довожу на шпараке и точиле.
А по усадьбе, по всей улице уже катилось:
- Бессмертный Кондрат! Бессмертный Кондрат!
Белобородый старец слышал эти возгласы, усмехался, говорил как бы самому себе:
- Богу труд угоден, вот я и стараюсь. Однако знайте, люди: едва грядущей весной жито молодой колос выбросит, помру. Тело уже не хочет носить душу.
- Бессмертный Кондрат! - словно переча ему, выдохнули десятки грудей.
Растроганный старец трижды низко поклонился людям. Лукерья целовала его руки, в глазах у нее стояли слезы.
Вдруг из толпы выскользнул темноволосый юркий мальчонка, потупленно замер рядом с Лукерьей.
- Гришка, где ты был? - обрадовался Кондрат.
- За Неман ходил, к своим. Соскучился, - виновато сказал мальчонка и, словно уже получил прощение, добавил: - Не помирай, дед Кондрат. Я тебе снова помогать стану, учиться у тебя...
- Ладно, Гришка, ладно... Время покажет, - взволнованно проговорил старец, и в синих глазах его зажглось по солнышку. - Вместе будем ковать железные желуди.
Он взял Гришку за руку, прижал к себе. Так и стояли они, старый и малый, а народ все не унимался:
- Бессмертный Кондрат! Бессмертный Кондрат!
В этой череде событий разве что мельком кто-нибудь вспомнил о судьбе княжеских слуг, трупы которых спустили под лед на Немане. Случись такое в присутствии самого кнчзя, рекой полилась бы кровь, полетели бы с плеч головы. Но Войшелка в Новогородке не было. Тремя днями ранее, сменив свое обычное убранство на грубый дорожный плащ, он с горсткой верных людей выехал в Полонинский монастырь к святому отцу Григорию. В пути вчерашнего князя перенял Глеб Волковыйский. В походном шатре с глазу на глаз проговорили с вечерних сумерек до рассвета. Они давно были побратимами, еще с той далекой зимней ночи, когда поклялись во взаимной дружбе и верности и скрепили клятву неманской водою. А какие тайны между побратимами?
- Что тебе взбрело, князь? - взволнованно начал Далибор. - Монахом решил заделаться! Но зачем, зачем?
- Ради спасених нашей державы, - очень серьезно ответил Войшелк. - И ты, как истинный сын русинской земли, поможешь мне. Ты же твердо веришь, что только вместе, сообща Новогородокская земля и Литва смогут выжить?
- Твердо.
- Я так и думал. Спасибо тебе, князь, - Войшелк положил руку Далибору на плечо. - Но для того, чтобы наша держава жила и крепла, над нею и ее сынами должен воссиять единый бог. Союз языческой Литвы и православного Новогородка может, увы, дать трещину. Я рассчитываю найти в Полонинском и Афонском монастырях мудрых и грамотных монахов, привезти их и наш край и на Немане, между Новогородокской землей и Литвою, вознести святую обитель. Из нее пойдет по всей державе свет христианской веры, ибо там станут денно и нощно трудиться радетели о человеческой душе и летописцы.
- Летописцы? - загорелся Далибор.
- Именно! Нельзя народу жить без своих летописцев. Это - как весна без птичьих несен и ручьев,
Помолчали. Хлопал гонким полотном шатра ветер.
- Трудные времена ждут нас, - вздохнул наконец Далибор. - Купцы с юга приносят нести: Бурундай собирает бесчисленные рати, чтобы ударить по Литве и Новогородку. Татар в степях, что саранчи.
- Вот потому-то я и ищу союза с галицкими и волынскими князьями, потому и отдаю новогородокский стол Роману Даниловичу, - с горечью сказал Войшелк. - Народ кричит, будто я тронулся. Иной раз (поверь мне, князь) лучше тронуться, чем оставаться в норме. Но, как ты видишь, я в своем уме. Ради нашей державы, одной ее хлопочу и страдаю. Сегодня нам надо вывести из игры галичан, улестить их, обратить в своих союзников против татар, чтобы завтра снова крепко встать на ноги. Вот почему сестра моя любимая Ромуне поехала женой к Шварну Даниловичу в Холм.
- Как она там? - невольно вырвалось у Далибора.
Войшелк пристально посмотрел на него, уронил:
- Плачет.
Далибор скрипнул зубами, вскочил на ноги, выпалил почти с ненавистью:
- И это называется брат! Плачет сестра, тоскует, как птаха в клетке, а ты... ты торгуешь ею!
Ни одна жилка не дрогнула у Войшелка на лице. Разве что чуть-чуть потемнели глаза.
- Женские слезы быстро просыхают, - спокойно ответил он. - Кабы не так, нигде не осталось бы ни островка суши - захлебнулась бы земная твердь в женских слезах. И еще заметь, князь Далибор: тут плачет не просто женщина, тут плачет княгиня. - И еще раз повторил: - Княгиня. Тебе ли говорить, что крест власти ох как нелегок. Поверь, Ромуне поехала к Шварну по своей воле, хотя и в слезах. Она отлично понимала, какие цели преследовал этот брак. - Он испытующе глянул на Далибора, пытавшегося что-то возразить, и закончил: - Неужели и ты хочешь примкнуть к моим врагам? У меня их и без того три короба. Прошу тебя, князь Далибор: оставайся мне другом и единомышленником, как прежде. Без тебя мне будет очень тяжко и горестно.
Войшелк обнял Далибора, троекратно поцеловал. Тот сглотнул сухой комок в горле, запинаясь, сказал:
- Это я так... Ну, с досады, что ли... Одно помни, кунигас: я всегда был и буду верен нашему побратимству.
- Спасибо, - снова обнял его Войшелк. - За дружбу и верность не стану платить тебе сейчас же и наличными - серебром или золотом. За это платят всей жизнью. - Он упруго вскочил с походного стула. - Я предвижу завтрашнюю слабость галицко-волынской земли и потому отдаю Новогородок не Шварну, а Роману. Шварн, будучи женат на дочери Миндовга, имел бы законное право на все наше княжество. Роман же Данилович, незадачливый соискатель австрийской короны, пусть благодарит Бога за то, что его сделают правителем Новогородка. Причем правителем на время. Он не посмеет и заикнуться о праве на наследственное владение. Главное же, что сыновья князя Даниилы будут жить в вечной сваре между собою за наследие отчич и дедич. Между тем сила галичан и волынцев идет на спад. Близок час, когда их замки будут разрушены, зарастут травой и превратятся в зеленые холмы, ибо уже сегодня татары, угры и ляхи точат на них зубы. Знаешь, в чем наша сила, наше будущее, князь? В терпении, в умении выждать.
Они проговорили до первых солнечных лучей, потом обнялись, и Войшелк, пообещав, что каждую седмицу будет слать известия о себе, продолжил путь: сначала к князю Даниилу Галицкому и дальше - в Полонинский монастырь. Еще не простыли его следы, как примчался с малой свислочской дружиной Некрас.
- Где Войшелк?
- В пути на Галичину.
- Почему не приказал убить его?
Далибор укоризненно посмотрел в глаза младшему брату, сказал, сдерживая гнев:
- Ешь свой хлеб земной спокойно, не то впрок не пойдет.
Но Некрас, подученный, скорее всего, отцом, Изяславом Васильковичем, не слушал его, кричал:
- Войшелка надо догнать! Догнать и убить! Зачем ты выпустил его из рук?
- Затем, что он - правитель Новогородокской земли. Правитель волею новогородокского люда - бояр и смердов.
-А ты кто? - злобно прохрипел Некрас. - Подручный князек у пришлого торбохвата? Не теряй времени поехали, схватим Войшелка.
- Ты что, мало натрясся в седле за день? - примирительно улыбнулся Далибор.
Однако Некрас словно не слышал брата - разворачивал дружину.
Комья серого влажного снега брызгали из-под тяжелых копыт.
- Спутайте ему коня! - приказал Далибор и, когда волосяное путо решило все вопросы, произнес короткую речь: - Приглашаю тебя, мой любимый единоутробный брат, разделить со мною хлеб-соль. Хорошо, что я с дружиной оказался у тебя на пути, не то быть бы большой беде. Ты, извини, как тот смерд-лесовик, - дальше топора и колоды ничего не видишь.
Походный стол долго ли накрыть? Братья в молчании пили и ели. Но даже отменная еда колом становилась у старшего в горле. "Тот ли это Некрас? - краем глаза наблюдая за младшим, думал Далибор. - Куда девался ласковый красавчик-мальчуган с румяными щечками и синими доверчивыми глазами, с которым мы собирали землянику, рвали цветы!.. Как он жаждет власти, как рвется к ней! Он бы и меня, родного брата, без раздумий посадил на цепь в зловонной подземной клетке, лишь бы заделаться великим князем новогородокским. Я знаю имя таким людям. Жернасы они, ненасытные, алчные дикие кабаны. Такие никогда, ни при каких обстоятельствах не допустят мысли, что на земле может найтись кто-то более достойный, более умный, чем они. Более достойным и умным жернасы при первой возможности перегрызают глотку, а сами сыто хрюкают и обрастают жиром в сером болоте жизни".
Так и возвратился Некрас в Свислочь ни с чем. Скрипя зубами, пожаловался отцу, князю Изяславу, что был бы уже Войшелк у него в руках, но Далибор ни-ни не поспособствовал этому, а наоборот - спутал коня, насильно усадил его, Некраса, за стол, долго и неискренне угощал и все твердил, что Новогородокской земле, чтобы сохранить себя в бурях быстролетного времени, надо быть верной Войшелку Миндовговичу, уповать на него.
- Дурень! - зло сплюнул Изяслав Свислочский.
Не так-то и просто было догадаться, кого он имел в виду. Но Некрас легко и беззаботно подумал, что речь, конечно же, идет о Далиборе.
А тот после отъезда младшего брата без промедления повел свою дружину в Новогородок, где, как ему донесли, вспыхнул мятеж во главе с братолюбом Алехной и Курилой Валуном, и с ходу навалился на мятежников. Полилась кровь. Гудело промерзшее железо мечей и щитов, когда княжеская дружина ворвалась в посад. Бродяги и пьянчужки, примкнувшие к мятежу, сразу разбежались, позабивались кто куда - в ямы для зерна, в истопки, даже в собачьи будки. Их вытаскивали за ноги вязали. Курила же Валун с Алехной и преданными ему братолюбами разобрали несколько домов, перегородили бревенчатой стеной улицу и отбивались почти два дня с упорством отчаянья. Далибора особенно поразила ярость его недавнего слуги и телохранителя. Несколько раз он высылал вперед самых голосистых своих дружинников, и те, прикрываясь щитами, кричали, чтобы Курила Валун положил свой меч к ногам князя: будет, мол, ему за это высокая милость и прощение. Никто не отвечал, лишь однажды сам Курила высунулся из-за оборонительной стены и гаркнул:
- Поди прочь, князь! И знай: невмоготу нам было терпеть ваши с Войшелком проделки.
Но огонь и пороки-камнеметы, поставленные Далибором, взломали стену. Почти всех ее защитников, в том числе Алехну, искрошили, как капусту. Остались в живых Курила Валун, израненный, подпаленный огнем, да небольшая горстка его единомышленников. Связанного Курилу подвели к князю.
- Ну что, хорошо гульнул? - сурово щурясь, спросил Далибор.
- Славно, - ответил Курила Валун. - Да, видать, в последний раз.
- Неблагодарный пес! - вызверился Далибор.
- Псом никогда не был, даже твоим, - с достоинством возразил Курила,...
- Пролил кровь моих людей? Прольешь за это и свою, - успокаиваясь, проговорил Далибор и приказал: - Лишить его десницы, в которой он меч на князя поднял.
Куриле отсекли правую руку и отпустили: иди куда хочешь. Побелевший богатырь, обмотав культю чистой холстиной, подался на подворье золотаря Ивана, нашел там Лукерью, сказал, заметно волнуясь, неотрывно глядя ей в лицо:
- Полюбишь ли меня такого? Я и одной рукой смогу хлеб добывать и женушку крепко обнимать-миловать. Однако все в твоей воле.
- Ой, Курилушка! Ой, родненький! - запричитала Лукерья. - И кто ж это тебя обкорнал, как придорожную березу?
Она прижалась к нему, стала целовать в губы, в щеки, осторожно подула на его изувеченную руку: хоть как-то облегчить, приунять боль. Курила с радостным свечением в глазах опустился перед Лукерьей на колени, и, может, впервые в жизни скатилась у него по щеке слеза. Ледяное солнце светило им из-за туч, кружил в темном небе и медленно ложился на притихший Новогородок снег.
Далибор с воеводой Хвалом, установив мир и порядок во всем посаде, зашли в кузенку к Бессмертному Кондрату. Старец с Гришкой поклонились нежданным гостям и застыли как вкопанные там, где стояли.
- Железные желуди льешь-куешь? - почтительно спросил Далибор у старика.
- Кую, - был ответ.
- Куй, ибо в них сокровенная сила нашей земли. Я и сам всегда ношу твой желудь, - прочувствованно сказал князь и, оглядевшись, спросил: - Может, тебе чего не хватает? Хлеба, мяса. Может, угля не нажгли? Я прикажу, и все у тебя будет.
- Слава Богу, все у меня есть, - ответствовал Кондрат, потом осуждающе посмотрел на князя, и седые брови его взметнулись ввысь, как две бабочки. - Пошто безрукую силу на нашей земле плодишь? Пошто лишил десницы Курилу Валуна?
- Курила - безбожный тать, - ответил Далибор. - Он побил, лишил жизни лучших людей князя Войшелка.
- Этой самой руки однажды тебе не хватит, - проговорил Бессмертный Кондрат, склоняясь над своим шпараком.
VIII
В лето 1260-го года от рождества Христова братья-рыцари решили окончательно расправиться с непокорной Жемайтией, кровью туземцев залить пожар восстания, бушевавший там уже несколько лет. Жемайтийцы в расчете на поддержку Миндовга выбивали рыцарские гарнизоны из городов и замков. Каждый рыцарский замок был для них "гнездом ворона" и стирался с лица земли. На глазах Орден терял все завоеванное. То, что добыто одним махом, шло прахом. Мириться с таким положением вещей рыцари, разумеется, не хотели. Надо было высоко вознести знамя тевтонов: золотой иерусалимский крест на фоне креста черного. Золотой крест был сладким напоминанием о победоносных битвах с сарацинами в Палестине и Сирии. Обжив побережье балтийского (Варяжского) моря, тевтоны хранили в памяти Восток - колыбель своей боевой юности - и все замки в Пруссии и Ливонии украшали арабским орнаментом, отдавили предпочтение низким по-арабски порталам. Это называюсь "тоской по Востоку". Под шум холодных лесов, под шорох песка в поливаемых непрестанным дождем дюнах рыцари мечтали о черноглазых смуглых красавицах, о серных банях и серебряных чашах с вином, о турнирах. Земля, из края в край залитая щедрым солнечным светом, грезилась им в снах. Это был если не рай, то некая юдоль в нескольких шагах от рая. А проснувшись, тевтоны видели вокруг непокорный светлоглазый и светловолосый народ, вскакивали в седло - и снова в битву, продолжавшуюся, если вести счет от первых стычек, уже не одно десятилетие. Когда же наступит конец этой обессиливающей битве? Когда можно будет вложить меч в ножны и, надев на голову венок из душистых здешних цветов, послушать звонкоголосых вагантов, поющих не о войне, а о любви? Рыцари решили нанести последний и теперь уже сокрушительный удар. Готовя его, они построили на Немане крепость Георгенбург, чтобы отсечь Жемайтию и Пруссию от Литвы. Тем временем взбунтовались курши. Посланный против них рыцарский отряд был разбит. Это послужило сигналом для земгалов: их старейшина Шабис с ожесточением стал громить рыцарские замки, вешать комтуров. "Хватит!" - как выдох из одной груди, как стон самой Девы Марии, пронеслось среди ливонцев и тевтонов. Они съехались в Кенигсберге и постановили: безотлагательно трубить поход. Ливонских рыцарей вел магистр Бургхард фон Гарнгузен, прусских крестоносцев - орденский маршал Генрих Ботель, отряд датчан из Ревеля - герцог Карл. Это было ядро войска, сорвавшаяся с места скала, которая с грозовым гулом катилась по склону горы. Как налипает снег на камень, наращивая его массу, так обрастало рыцарское войско многочисленными отрядами крещеных ливов, эстов и куршей. Огромная сила пришла в движение, ничто уже не могло спасти Жемайтию. Даже если бы все ее мужчины, от плачущих в колыбелях младенцев до слепых дедов, взяли в руки оружие, ее все равно растоптал бы железный башмак.
В это самое время посланец от Криве-Кривейты, загнав двух коней, прискакал в Руту, пал на колета перед Миндовгом и выдохнул черными, потрескавшимися от зноя и усталости губами:
- Спасай, великий кунигас! Спасай не меня и не себя - землю нашу общую спасай!
Миндовг не спал перед этим две или три ночи, был как в лихорадке. Над левым глазом противно дрожало веко - так дрожит в голом лесу осиновый лист. Черные тени лежали на запавших щеках. Кунигас глухо кашлял, чуть ли не с ненавистью смотрел на посланца. А тот, не вставая с колен, говорил с отчаяньем в голосе:
- Клянусь Пяркунасом и кровью моей матери: я лучше умру в твоем нумасе, чем узнаю, что ты не поведешь войско на выручку братьям-жемайтийцам.
Кунигас стоял туча-тучей и молчал. Молчал и весь его дворец. Молчала Рута. Тогда посланец острой раковиной, выхваченной из-за пазухи, исполосовал до крови себе лицо, упал ниц и запричитал:
- Разожгите священный костер! Бросьте в тот костер меня! Мои глаза не хотят видеть отступника!
В пору было оцепенеть от этих слов. Впервые здесь, в рутском дворце, человеческие уста осмелились назвать великого кунигаса отступником, считай - предателем.
- Молчи, бенкард! Молчи, грязного ложа сын! - грозно выкрикнул Миндовг.
Но посланец Криве-Кривейты был, видимо, уже не в себе. Он, размазывая по лицу кровь, поднялся на ноги. Багровый от ярости, брызжа слюной, говорил прямо в глаза кунигасу:
- Мерзкий оборотень, за корону, за блестящую позолоченную игрушку, ты отдал нашим ворогам Литву, отдал прадедовскую веру. Беги скорей в Караляучус. Там уже собрались твои дружки-кровопийцы, чтобы вволю поплескаться в жемайтийской крови.
Миндовг, глухо простонав, ткнул его кулаком в раскрытый рот, выбил несколько зубов. Бесстрашный посланец хотел еще что-то сказать, еще шамкал окровавленными губами, но сзади налетел на него Астафий Рязанец, сбил с ног. Они покатились по снегу, сцепившись в мертвой хватке, как собака с гадюкой где-нибудь на лугу.
- Разожгите костер! - приказал Миндовг.
Ярко вспыхнули сухие поленья, словно были наготове, словно знали отведенный им час. В какой-то миг посланец Криве-Кривейты сдался, обмяк. Астафий Рязанец поспешил выпустить его из своих цепких рук, отпрянуть в сторону: коль тебе дано жить, ты не должен оставаться рядом с тем, над кем смерть уже занесла красное испепеляющее крыло.