Часть вторая

I

В 1957 году, когда умерла моя мать, я, с детства любивший и культивировавший смерть, не имел времени заняться этой частной смертью: подумать о ней, поразмышлять, проанализировать ее, почувствовать себя опустошенным, чтобы понять ее. В то время я писал рассказ и сконцентрировался на нем. Этот рассказ мешал мне любить мою мать. Вернуть ей то, что я был ей должен.

Конечно, у меня не было времени подготовиться к смерти, заставить себя – заботливо, разумно – впустить ее в свои мысли и тело. Большинство из тех, кто теряет близких (но была ли близкой мне моя мать?), могли привыкнуть к тому, к чему привыкать я отказался, пережив все это снова пятнадцать лет спустя. Однако даже запоздалые воспоминания о матери были лишены понимания и страдания, которое я должен был ощутить, ведь я посвятил себя написанию рассказа.

Моя мать попала в автокатастрофу; это случилось в полдень, а вечером, в десять часов, она умерла, так и не придя в сознание. Единственный сын, я должен был по крайней мере присутствовать на церемонии, пригласить родственников, распоряжаться на кладбище. Я игнорировал все это из-за неприязни к торжественным похоронам и не принял в них участия. Я получил счет за церемонию и оплатил его в течение тридцати дней, предусмотренных законом в таких случаях. Не драматизировать. Не слишком горевать. Сохранять разум если не холодным, то хотя бы ясным, и за повседневными заботами забывать то, что может увлечь в преисподнюю, отказаться от рвения, слишком напоминающего стремление в ад. Я не пожелал посмотреть фотографии, сделанные на месте происшествия, – на то, что осталось от машины и тела моей матери в исковерканной железной коробке, – страховой агент пытался меня заставить увидеть все это. Я не хотел смотреть на снимки окрестностей. На точку на карте в масштабе один к двадцати пяти, которую он совал мне, «чтобы я мог составить представление о том, где произошло это ужасное несчастье». Наконец, этот тип взглянул на меня, как на чудовище, и когда он удалился, его глаза, кажется, готовы были выскочить из орбит; больше он не вернулся. «К чему представлять подробности?» – спрашивал я себя. Какой контраст с безудержным желанием последних лет, в течение которых я старался восстановить в памяти лицо моей матери, историю ее жизни и подробности катастрофы!

В то время я был любовником женщины, возраст которой был схожим с возрастом матери, и, быть может, это обстоятельство отчасти объясняет отсутствие интереса к смерти супруги проповедника. Я познакомился с Полой Зосс годом раньше, октябрьским вечером, когда оправился бродить в нижний город – в район, где каждую осень у нас останавливается маленький бродячий цирк; я пересек Миланскую площадь, словно предназначенную для оскорбительных встреч с проститутками, нищими и хулиганами всякого рода, так я добрался до зверинца, примыкавшего, как я узнал впоследствии, к ветхому павильону цирка. Вокруг было мрачно: дырявая, протекающая крыша, ржавые клетки, дрожащие в них трусливые призраки и, будто управляющий всем этим, худая пигалица, окинувшая меня лихорадочным взглядом. Снаружи ливень мочил площадку возле входа. Стоя внутри, я разглядывал клетки и испытывал изнурительный страх. Своего рода это наша преисподняя, твердил я себе. Ведите себя отвратительно. Дух бодрствует, Божье око не перестает наблюдать за вами; и однажды вечером вы оказываетесь на маленьком тесном кладбище, под бесцветным фонарем; мы больше не малютки-буржуа с кучей детишек; мы стоим на сквозняке, среди запаха мочи. Огненное озеро и сера Апокалипсиса очаровательны по сравнению с этим позором! Грязные обезьяны, облезлые коты, птицы с выдранными перьями, тощая гиена в железном ошейнике, две-три свиньи, хрюкающие в глубине клетки, ненастоящий индеец, продающий медали, араб, прогуливающий измученного верблюда в надежде покатать какого-нибудь ребенка, и в конце дорожки из опилок неизменный домик Ганса и Гретель, в который часто забредают лилипуты и их самки в розовых костюмах. Чтобы проблеваться.

Итак, я блуждал, углубившись в эту спасительную активность, когда неожиданно кто-то тепло окликнул меня:

– Ну, так что же, господин писатель?

Это была красивая женщина с пепельными волосами, загорелая, ослепительная посреди этого метафизического борделя. Я бы с радостью бросился ей на шею, поскольку она сразу вытащила меня из моего чистилища.

– Значит, мы любим цирк? Приходим погулять здесь перед представлением?

Мне мгновенно показалось, что таково искупление праведников. Господь не хотел, чтобы я сгнил в этой клоаке. Меня спасали из коридоров тюрьмы, и я почувствовал призыв, обращенный ко мне, – нужно было только, чтобы я повиновался ему. Нужно было использовать эту возможность спасения.

– Благодарю, мадам, – ответил я глупо и увидел, как торжествующая улыбка озарила лицо посланницы. Без сомнения, она проникла сюда днем, увидела мою растерянность и сочла, что ее счастье – вывести меня на свет, подальше от миазмов, объедков и язв.

Слава Богу, я не ошибся.

– Пойдемте, – сказала она, – не надо оставаться здесь. В этом зверинце сыро. И сквозняки. Я уже начинаю замерзать…

Пока она тянула меня за руку, я размышлял, что это место действительно проклятое – иначе как такое сильное существо, как она, могло здесь замерзнуть.

– Вы голодны? От вас пахнет алкоголем. В такой холод, как сейчас, вино не может быть единственным блюдом.

Начинается. Упреки. Приказы, все, что я так любил. Как дать понять этому ангелу-хранителю, что мне нравится выделывать зигзаги? Нравится болтаться между сумой и тюрьмой.

Я повиновался.

– Я еще не ужинал. – И эта обычная фраза решила все дальнейшее, ибо мы отправились в пустое кафе на авеню Уши и заказали яйца, ветчину, сыр, вино, еще раз вино, и слишком много киршвассера. В полночь, когда тупой гарсон вытолкал нас взашей, мы были пьяны, общались, как друзья, и большие глаза Полы Зосс казались мне самыми прекрасными из всех, которые я имел возможность когда-либо созерцать.

Я почувствовал себя совсем пьяным, спустившись по проспекту к озерцу, разлившемуся из-за дождя.

– Куда вы? – спросила меня Пола, словно упрекая, что я вновь хочу вернуться к дурной жизни после того, как вечер покровительства завершится. И, как я и надеялся, она втащила меня в такси, раздела, разделась сама, бросила нашу одежду на сиденье, уложила меня на себя, ласкала, нежила и в течение четверти часа пожирала меня одновременно с ненасытностью и изысканностью.

Она была вежливой, изысканной и ненасытной всегда, пока мы оставались любовниками.

Ее возраст соответствовал возрасту моей матери; она была социальным работником, специализировавшимся по работе с умалишенными. Она прекрасно помнила проповеди моего отца и видела мою мать, отводившую за руку алкоголиков в ризницу, где для них готовился знаменитый чай. Эти воспоминания вернули меня на двадцать лет назад; я уже давно сломал свою раковину, и все-таки в ночь, когда мадемуазель Зосс рассказывала мне о чем-то былом, перед моими глазами вновь ясно предстали богослужения, которые я посещал мальчиком, вспомнились слова отца, произносимые с кафедры, дрожащие голоса небольшого, поющего кантики хора, твердый голос матери – тогда еще такой молодой, – выводящий покаянный гимн. И может быть, именно то, что посреди наших безумств я вспомнил о матери, объясняет привязанность, которую я сразу испытал к Поле Зосс.

Сожалею ли я об этой привязанности? Если бы в тот вечер я не отправился бродить, наша встреча не состоялась бы, а значит, не было бы и нескольких месяцев раздумий в объятиях той, что была ровесницей моей матери. Можно спросить себя: что же я делал в вонючем зверинце, в тумане площади? Как я уже признавался выше, я люблю шляться. Бесцельно бродить, двигаться, не зная куда; я размышляю, проникаю всюду, возвращаюсь и снова иду. Меня забавляют резкие и неприятные зрелища – особенно эта Миланская площадь в окружении призраков. Я прихожу в час между собакой и волком, спускаюсь под сенью деревьев вниз, к подножию невидимого холма, застигаю врасплох тех, кто прячется там, шаг за шагом обнаруживаю пороки, неделями встречаю одни и те же растерянные, наглые, вызывающие, лихорадочно горящие взгляды; и – пусть это совсем не важно – ничто так не напоминает балет в ночи, как другой ночной балет, во время исполнения которого все лица становятся одинаковыми в игре отражений. Братья по навязчивым мыслям, соучастники, проклятые! Я неизменно возвращался на Миланскую площадь (где много лет спустя я должен был найти Луи, блуждающего тенью среди теней) со странной радостью, которую вызывали во мне наказание и грезы. Прикоснуться ко всему, не быть ничем, чувствовать, как кружится пугливое желание…

Мадемуазель Зосс поняла эту сторону моей натуры. И не пыталась ее изменить, но, напротив, играла в желание сделать все возможное ради удовольствия, чтобы серые глаза ее «сына» – как она любила меня называть, – светились абсолютной радостью в свете лампы под абажуром. (Это относится и к первым месяцам нашей любви с Анной. А рассказы о моей связи с опытным социальным работником, словно наркотик, одновременно раздражали и вдохновляли мою супругу.)

II

– Почему ты бродишь? – спрашивала меня мадемуазель Зосс.

Я объяснял.

– Расскажи мне о какой-нибудь из своих встреч. Я рассказывал.

– Это не самая удивительная. Расскажи еще. Я повиновался. На самом деле мадемуазель Зосс интересовало не то, что могло показаться изумительно карикатурным, типичным, упрощенным, но в моих рассказах всегда присутствовал один и тот же мотив: все возможно, открыто, реальность постоянно меняется, множество форм дано тому, кто ищет случая выделиться, подставиться, предложить себя. Разумеется, приключение принимало постельный оборот, секс происходил в наиболее неожиданных местах, самый разнообразный, скрытый от чужих глаз. Желание никогда не успокаивается, оно постоянно распаляет жажду, любопытство, изобретательность: то бешенство, которое является метаморфозой несчастья быть человеком. Любой секс оказывается неожиданным. Навязчивое сексуальное желание гипнотизирует и постоянно растет. Меньше не становится. В сексе всегда присутствует приключение, как справедливо замечает народ. Оно притягивает, помогает воображению, и пока это приключение живет, смерть не имеет власти над своей жертвой.

Днем работа заставляла мадемуазель Зосс разъезжать по больницам, тюрьмам, ездить к духовному наставнику в Б. Я уже сказал, что она была в том же возрасте, что и моя мать: ей было пятьдесят пять лет, мне – тридцать пять. Она была еще моложавой, стройной, удивительно подтянутой. Высокая, быстрая, прекрасно выглядела… Мы встречались каждый вечер после ужина, а потом ложились в постель. Странно, что я не уставал; Пола Зосс обладала искусством постоянно возвращать мне ощущение комфорта. Она ласкала меня, массировала часами. Во время этих массажей мы разговаривали.

– Расскажи мне о своих встречах.

– …Расскажи мне о моих седых волосах.

И она в самом деле показывала мне свои седые волосы на лбу и на висках – она не состригала их лишь из соображений глупого кокетства. Эти седые волосы мне нравились, притягивали меня, они оттеняли ее загар, ее ясные глаза и подчеркивали моложавость ее лица. Я любил их, эти серебристые проблески на буром фоне. Я говорил ей об этом. Она верила мне. Ее вера, которую она испытывала по отношению ко мне в течение года, спасет ее.

– Расскажи мне о своих книгах. О том, как ты пишешь. О том, как это происходит.

– …Расскажи мне о своем детстве. О проповеднике.

– …Расскажи мне о вере и Библии.

– …Прочитай мне по памяти стихи из Псалтири.

Это было легко. Я столько раз слышал их, так часто сидел у подножия кафедры, что знал их наизусть. В моей повседневной жизни было очень мало случаев, когда библейские цитаты не пришлись бы по назначению, я использовал неистощимые резервы своей памяти и в нужные моменты часто извращал слова, произнося их с иронией или напыщенностью.

– Поговори со мной о Боге.

Смеясь, я пародировал своего отца.

– Нет, не так. Серьезно. Расскажи мне о Боге. Признайся, что послужило причиной твоего прихода к вере.

Я увиливал от ответа, рассказывал о своем детстве, о жизни в горах, особенно о том, что – поскольку эта жизнь отделяла меня от моих сверстников – я не ходил в школу и что ни в одной деревне я не чувствовал себя дома; именно этот факт внушает мне своего рода болезненную привязанность к зверинцам, маленьким циркам. Я похож на путешественника. Блуждания, расстояния, отделяющие вас от людей, приклеившихся к одному месту, на которых вы смотрите, как на довольных своей судьбой чудаков, тогда как вы сами – вечные бродяги с дырявыми карманами.

Я попытался описать ей это одиночество.

– Расскажи мне о своей матери.

О ней я мог говорить охотнее всего. Годы, на протяжении которых я не хотел обращаться к ней, а позже поместил ее смерть в скобки. Исключительное любопытство Полы заставляло меня вытащить образ матери из уголков памяти, куда я его сослал. Месть, страх, давняя детская система защиты? Каждый раз, когда появлялась мать, я убегал от нее. Она так привыкла царствовать! Я рассказывал. Длинный монолог, в котором я попытался изобразить ее энергичность, ее заботы о спасении пьяниц и проституток – так же, как я, привлеченный в цирк видом грешников, – она думала: «вот заблудшие». Заблудшие, заблудившиеся, изможденные бедностью и алкоголем лица – зрелище, требующее исправления, зрелище, которое связано у меня с другим: затемненным и ненавистным, когда все чувства – лень, жадность, мерзость, злоба – могут наконец дать выход своим возможностям.

Моя мать трудилась неустанно: исправляла, заботилась, помогала. Но как только она уходила, как только «священный экипаж» моего отца исчезал в глубине пейзажа, пьяница возвращался в кафе, проститутка – на панель, разведенная женщина вновь начинала развратничать. О том, что они ели, о том, что они пили и что делали, заботились люди, которые совершали все возможное ради славы Божьей. Но отпаивать чаем и насыщать хлебцами виновных? Они тут же возвращались в геенну огненную. Ничего не происходило. Быть может, именно в бесполезной работе, которую проделывала моя мать, я вижу сегодня ее подвиг. Неустанно противостоять злу. Зло царит, дьявол никогда не покладает рук. Зло желает царствовать. Однако в постоянной битве с ним и заключается призвание праведников. Дьявол! Для моего отца и моей матери дьявол существовал на самом деле, они видели его, знали о его хитростях, всех его мерзостях, они загоняли его в ловушку, сражались с ним. Любой жест, поступок были направлены на то, чтобы посрамить дьявола, дать понять, что Царство Божье наступит на земле только в борьбе с тысячелетней эпохой зла. Однако оно наступит, это Царство, и венец праведников навеки воссияет на челе добрых воинов!

Зло – колючий кустарник, заполняющий собой землю, чтобы добро не восторжествовало. Бдительность! Бдительность! Бодрствуй в мыслях своих. Омой тело свое. Очисти душу свою. Не оставляй ни малейшего места, ни малейшего шанса демону, пока живешь, преследуй его, борись с ним, осаждай его, заставляй бежать. Нельзя терять ни минуты. Ты видишь, Злодей перерождается! Сладок запретный плод, изысканны платья и вина, крики чарующих животных, тела девушек. Само обольщение принадлежит ему. Желание – его творчество. Все, что нравится, что привлекает, все, что услаждает инстинкт и взгляд – его творчество. Празднуйте, веселитесь. Вы порочны и лживы. Только один праздник узнаваем в Вечном блаженстве. О матушка! Исчезнувшая и появившаяся вновь! Элегия. Ожерелье упреков и никогда не полученных поцелуев. Никогда не возвращенных.

Я пытался объяснить мадемуазель Зосс следующее: я, который был безразличен к детям и детству, думал о своей матери, беременной мной, о себе внутри нее – я пытался представить ее ощущения, проследить то, что связывало ее с Богом в течение девяти месяцев. Как часто она должна была повторять хвалы псалмопевца, тоже словно находившегося внутри матери:

Но Ты извел меня из чрева,

Вложил в меня упование у грудей матери моей.

На Тебя оставлен я от утробы; от чрева матери моей

Ты – Бог мой. Не удаляйся от меня, ибо

Скорбь близка, а помощника нет… [8]

Произнося эти слова, я мысленно обращался к Луи, его бездомной матери, месяцам, которые она тайком носила его, к его загадочному отцу, к рождению ребенка в нищете… Я думал об этом с горечью. С сожалением, что почти ничего не знаю о стадиях вынашивания плода, о той связи, которая должна была соединять меня самого с матерью, супругой проповедника, – думал с неизменной нежностью.

Истинное затмение! Неблагодарность существ! Я рассказывал все это мадемуазель Зосс, и она часами слушала меня, разделяя со мной мое любопытство, исцеляя мои давние раны. Я рассказывал ей о наших путешествиях в горах – во времена моего детства Ормонские горы еще были дикими; старая машина, ущелья, остановки у подножия скал, чай (опять), кусочек хлеба (в тамошних хижинах не едят ничего, кроме сухого хлеба…), я собирал горсть черники на сладкое, и после молитвы снова дорога среди скал до следующей остановки. Осанна! Ангельские трубы! Альпийские бури, солнечные ванны каждый день, вечера, когда моя мать учила со мной главы из Библии. Книга Иова – Псалтирь – Притчи Соломона – Книга Екклесиаста; арифметика вбивалась в мою голову посредством подсчета актов и законов избранного народа. Осанна! Как не удивляться тому, что годы спустя полностью вышедший из книги Бытия ученик позволял седеющей любовнице ласкать себя, зачарованно погружаясь в бездны своей пророческой предыстории.

Моя мать была сухощавой женщиной с каштановыми волосами, с глазами, как ломоносы. Ее родители, крестьяне, погибли во время пожара вместе с коровами и свиньями; они не проснулись, когда молния попала в стог сена: дед слишком много выпил, чтобы понять, что происходит, а бабушка незадолго до этого перенесла операцию на ноги и не смогла встать. Оба сгорели вместе с домашними животными, огонь словно был знаком гнева Вечного и уничтожил жилище грешника со всем его добром.

Мадемуазель Зосс с серьезным видом слушала обрывочное повествование о моих предках.

Лежа в ее постели, я ревновал тех, кто мог ласково обращаться к матери, качать ее на руках, словно собственного ребенка. Да, время от времени звать ее, звонить ей, встречаться с ней, заходить в ее старую квартиру подышать запахом яблок, посылать ей почтовые открытки, идти ей навстречу по тропинке. Я не успел испытать сыновние чувства, а теперь было уже слишком поздно. Я даже не смог идти рядом с ней до самой ее смерти, не смог понять эту смерть так, как было нужно. Мне рассказывал один из друзей, как он нескольких месяцев подряд, зная, что его мать умирает от рака, каждый вечер разговаривал с ней, сидя у изголовья больничной кровати. Старая женщина поведала ему о своем собственном детстве и детстве моего друга, своих влюбленностях, отце друга, словом, обо всем. Потом она умерла. Однако этот человек имел возможность сохранить все услышанное от матери и говорил мне, что навсегда стал другим – более сильным, почти спасенным.

В сравнении с ним я ощущал себя слабым, тупым, отказавшимся от своего блага из-за какой-то ошибки. Зло непоправимо, я знал это. Слушая меня, мадемуазель Зосс проливала немного бальзама на мои раны, и ее серые волосы, ее внезапно склонившееся надо мной лицо, далекий от противоречий, притягивающий меня образ матери служили вопреки всему доказательством полученного прощения. Знаком, что меня можно любить, несмотря на мою безнравственность и эгоизм.

III

Я не стал бы так долго рассказывать об эпизоде моей жизни, связанном с Полой Зосс (после нее были и другие женщины), если бы не две причины: во-первых, возраст Полы; то, что она была старше меня на двадцать лет, успокаивало меня, возвращало мне внутреннее равновесие и помогало ясно почувствовать мою связь с матерью. Во-вторых, ее изобретательность в сексе, которая отвечала моим устремлениям и открывала передо мной неожиданные перспективы.

Когда я много позже разглядывал тело Луи, его «книги» или носовые платки, я невольно вспоминал вопрос, который мне однажды задала мадемуазель Зосс:

– Ты спал с мужчиной?

– Нет.

– Ты уверен? Даже чуть-чуть?

Ее голос дрожал. Она начинала задавать наводящие вопросы и каждый раз рассказывала мне о том, что она как социальный работник наблюдала у мальчиков, развлечениях в стенах интернатов и приютов, признаниях воспитателей и наставников, забывших ненадолго о своих обязанностях. Она описывала подробности, нумеровала сцены, рассказывала об удовольствиях и соучастии. Сеансы мастурбации в туалетах приводили ее в наибольший экстаз, она хотела знать, бывало ли так у меня, встречал ли я гомосексуалистов?

– Встречал, конечно. Как и все.

– И что?

– Ничего.

– Даже чуть-чуть?

Она часто дышала. Я был вынужден рассказывать ей то, что видел, или то, что хотел бы видеть; ее дрожь заставляла дрожать меня самого, а может быть, я испытывал дрожь от воспоминаний о тайных, запретных удовольствиях: мерзких удовольствиях, которые время от времени вылезают из тени на свет – на ярмарочных площадях, на пустынных улицах, когда опускается ночь, и для них освобождается место.

По правде говоря – это было очевидно, – мужчины волновали меня. Первый раз это случилось в солярии на пляже, где мы оказались одни – мальчик в коротких плавках и я; он спал прямо под солнечными лучами, и я представил, как он раздевается и мастурбирует. Изучая тело Луи при первой встрече, я, конечно же, вспомнил этого мальчика. Во второй раз подобное случилось у физиотерапевта: я упал, катаясь на лыжах, и врач прописал мне массаж; ассистент, массировавший меня в маленьком закрытом кабинете, после часа «пик» однажды вечером вдруг заставил меня смутиться. И ничего более. Добавлю только, что он заставил меня одновременно испытать и сожаление – точно такое же, какое я испытывал потом, когда мадемуазель Зосс рассказывала мне о пороках своих пациентов и просеивала меня сквозь сито своих вопросов. Почему я так и не поведал ей о двух этих случаях? Потому, что они не значили ровным счетом ничего. И потому еще, что мне было стыдно за то сожаление; я хотел продолжать стыдиться и потом, не дать стереться четкому следу, оставшемуся от воспоминаний. Конечно, я прекрасно знал, что мужчины не привлекают меня, я любил женщин, их ум, тела, взгляд на мир, силу, и ничто на свете не заставило бы меня расстаться со всем этим. Но однополые наваждения мадемуазель Зосс волновали меня, заставляя с грустью вспоминать два эпизода из прежней жизни.

– А что ты предпочитаешь с девочками?

– …Ты уже выбрил одну, маленькая свинья?

– …Ей это понравилось?

– …А тебе?

Ох уж эти перерывы…

Парадоксально то, что когда мы с Полой Зосс расстались, я больше всего сожалел об отсутствии этих вопросов. Многие месяцы они дополняли мои вечера и стали необходимым условием получения удовольствия. Позднее я ввел в наше с Анной общение разговоры, словесные фантазии, заставлял ее надрывно рассказывать о предыдущих связях и выдумках, и, в свою очередь, она сожалела, что я, мокрый от пота, целыми часами готов слушать ее.

Порвав с мадемуазель Зосс, я возобновил ночные прогулки и сжигал сам себя бестолковыми опытами. Превращал в пепел любой проблеск мудрости! Однажды в насмешливый вечер я сидел на уже тронутой августом траве, возле скамейки, посреди Миланской площади, среди сомнительного вида носовых платков, чувствуя первые взгляды блуждающих вокруг призраков. Я поднес спичку к связке бумаг и наблюдал, как умирают мои записи. Теперь надо было написать роман. Убежать в абстракцию. Повествовать. Я имел достаточно времени, чтобы философствовать! Маленький костер, горевший у моих ног, в грязной траве, символично намекал на завершение моей карьеры мыслителя. Но Господь, бывший этим огнем, пусть слабым, пусть насмешливым, возможно, красивым в сгущающихся серых сумерках, хотел, чтобы превращавшаяся в пепел бумага с неровными краями еще долго краснела в наступавшей темноте – секунду, две секунды, прежде чем окончательно погаснуть, свернуться, затвердеть в едком горьком дыму. Я долго сидел на земле, наблюдая за холодной розой, черной и сухой – розой, в которую превратилась моя рукопись. Потом я наступил на нее, радостно растоптал и отправился в путь с видом оправданного. Вот как мы избавляемся от сомнительных книг, мы, другие. Без ненужных сожалений. Беспощадно. Активно. Огонь очищает душу верного и готовит его к спасению. Поскольку я тут же начал сомневаться в этом, то, сделав несколько шагов, взгрустнул от того, что устроил костер, и осудил себя за уничтожение моих прекрасных страниц. Уничтожить работу нескольких месяцев! И добровольно. Потерять Полу Зосс. Решительно, я все делал не так. Я продолжал блуждать до тех пор, пока, много позже, не встретил Анну, и тот мир, который она принесла мне, эти несколько лет позволили мне работать над книгами с относительной методичностью.

Завоевать Анну было непросто. Она сопротивлялась, шлюха. Брыкалась. Она уже прочитала к тому времени некоторые мои книги, и в отличие от большинства женщин, которых я знал, не восторгалась ими, а держалась от них подальше. От романов, сборников новелл…

Каким я был в момент встречи с Анной? Мне исполнилось тогда сорок. Незадолго перед этим я отпустил бороду каштанового цвета, и в ней проглядывали десять-двенадцать серебристых волосков, которые я замечал каждый раз, когда разглядывал себя в зеркало. Любопытно, как меня посетила мысль отпустить бороду. На фотографиях, где я снят еще без бороды, я выгляжу умным, но лицо у меня слишком круглое. Мне кажется, что на этих фотографиях людям в первую очередь бросается в глаза цвет моего лица (в летние месяцы розовый становится бронзовым, но, к сожалению, все остальные времена года так долги), и это розовое, розоватое, розовеющее (я употребляю причастие по настроению) лицо раздражает меня. Я пытался исправить это с помощью нескольких сеансов облучения, постясь или прикладывая к лицу лед из холодильника. Ничто не помогало. В моей памяти с детства укрепился образ бородатых пророков. Борода, сила, мужество, мудрость. Борода – атрибут мудреца. Доказательство зрелости, внутренней наполненности, борода подчеркивала моложавость моего лица, огонь моих глаз! Счастливый и очень удачный контраст: борода, символ сосредоточенности, склонности к размышлению, удаления от мира и склонности к писательству. Молодая кожа, подрагивающий нос, острый жгучий взгляд – все это доказывает мою самобытность авантюриста, всегда готового взяться за перо.

Итак, я отпустил бороду и был заворожен новым видом своего лица, впечатлением, которое оно производило на меня и моих читательниц. Ибо многие дамы стали обожать и любить меня, поскольку их априори интересовала моя борода. Борода притягивает и интригует – что еще? Она обнажает возраст, говорит о здоровье, придает какой-то животный, взбалмошный вид, который дразнит аппетиты любых женщин. Бородатый мужчина – это чудесным образом одновременно пророк и сатир, отец и кентавр, философ и развратник, Христос и Ной, непьющий эколог и Хемингуэй. И раз уж я заговорил о Хемингуэе, не стану отпираться, что, глядя в витрины магазинов и бистро, я находил в себе некоторое внешнее сходство с автором романа «Прощай, оружие!», и это сходство мне льстило. Не только мое лицо было похоже на его прославленное, знаменитое лицо, но я представлял себе – благодаря одному поступку, о котором я умолчу, – что некая алхимия позволила мне перенести мужество стиля Хемингуэя в мои собственные книги, и что моя жизнь отныне стала исследованием окружающего мира.

С другой стороны, все это глупо; большинство любовников-мужчин стараются найти бороде определенное применение. С этой точки зрения носить бороду выгодно: подобно красной тряпке, она удивляет и притягивает взор. Она ласкает грудь, щекочет, скользит по ней, ею можно провести по соскам или между грудей, словно мягкой и в то же время жесткой метелкой. На ягодицах, как и на шее, борода оставляет красные пятна, которые можно быстро удалить с помощью слюны. Проводя ею между ног, можно добиться возбуждающего эффекта. И вот уже увлажняется внутренняя сторона бедер, и, двигая бородой взад-вперед, вы добьетесь легких постанываний. Со смешливыми или игривыми дамами, забавляющимися проделкой под названием «ты в моих руках, я в твоих руках», бородка, которой можно ласково отшлепать, становится средством, которое в конце концов доставляет удовольствие обоим партнерам. Игра «бородатый папа» подходит для долгих вечеров: она говорит, что слышит ярмарочную музыку, шум карусели и берет вашу бороду в руку, подносит ко рту и как бы медленно съедает, погружая в головокружение русских горок и поезда-призрака. Есть и другая игра, более трудная, которая состоит в том, что любовница разделяет бороду своего любовника и заплетает из нее несколько косичек, похожих на крысиные хвостики. Египетская, ассирийская борода, борода, изображенная на шумерских барельефах, борода в чехле, смазанная борода, свитая в шнурок, борода под ножницами Далилы. Заботы, скорбь, раскаяние! Никогда не подстригай края бороды своей… О Левит![9]

Уже пятнадцать лет я ношу бороду. Я прекрасно понимаю смысл выражений «говорить в бороду», «смеяться в бороду», «клянусь бородой», «козья бородка», «пышная борода»… И чувствую себя полностью удовлетворенным, что могу ощутить на себе все эти лингвистические изыски.

Сегодня волосы в моей бороде потускнели, стали прекрасного серого барсучьего цвета, сухого и стального, который придает моему лицу – рту, зубам, носу, взгляду из-под очков – характер заведомой чистоты. О лживость! Обман! Под светлым обликом – колеблющаяся, загадочная душа, грязный ум.

Найдется человек, которому не понравится моя книга и который не будет сострадать моим откровениям. Не рискну удивляться. Злобный всегда будет наказан за созданное им, ибо на нем гнев Предвечного!

IV

Любовник, которого выбрала Анна, покинув Рувр, был химиком с ростом баскетболиста; он вполне отвечал ее сексуальным желаниям. Они жили вместе в маленькой квартирке на авеню Уши, где Луи занимал третью комнату. Луи ходил в школу, и казалось, что он справляется там. Счастливое влияние городов… Однажды из окна машины я видел химика под руку с Анной. Он был очень красивым, мощным, высоким блондином. Вот мужчина, в котором нуждалась моя жена. Тем лучше для нее – к их любви я не ревновал, не ревновал к тому, что нужно было истребить в душе. Это была их жизнь, связанная с Луи, их любовь напоказ перед Луи, их удовольствие видеть, как он живет, фыркает, хорохорится, лжет, злится, кусается, убегает. Патрик Вейсс, химик – это лишь комок мускулов. Но Луи, Бог мой! Слабое, осторожное бродячее животное… но его игры с Анной, прогулки, поцелуи, прикосновения, сцены в ванной. Я постоянно вспоминал первую сцену. Вспоминал бешенство Клер Муари. И обманчивые движения лисы в ответ на окрик. Я представлял Луи в кровати, за столом, в школе, на улице. Его длинные губы. Его янтарные глаза, его зубы, смоченные дурной слюной… Луи, животное. Лиса под выстрелами. Чей укус заразен. Не трогать. Поспешить в больницу в случае нападения, предупредить жандармерию… Я вновь представлял его выходящим из комнаты, где он брал уроки музыки, с таинственным видом, пока Клер Муари маленькими виноватыми шажками направлялась к своей машине. Я снова видел его обнаженным, в саду, в объятиях Анны, под полуденным солнцем. Проскальзывающим в пижаме в свою постель. Или кусающим, с неподвижным взглядом, свое медовое пирожное – облизывающим губы, яростным от беспокойства. Чуть более стыдливо я представлял его в комнате, прильнувшим ухом к стенке, пытающимся услышать крики Анны. Или прилепившимся к ней в ванной; и ее, ласкающую мальчика, нежно льстящую ему. Или воображал Луи в руках Клер Муари, убегающим вместе с ней по лесной дороге.

И тут мной начинало овладевать бешенство, я повторял себе, что любовники украли у меня сына и что они разыгрывают весь этот спектакль. Анна бросила меня потому, что после смерти мадам Муари не могла больше лгать. Допустим. Я не мог противиться ее решению. Но какое она имело право втягивать Луи в свои новые любовные приключения? Клер Муари была наказана ужасным образом. Она пыталась забрать с собой на тот свет и Луи. Насмешка и мерзость греха! Однако какое они имеют право наказывать меня тем, что я не могу видеть ребенка, которого люблю? Продажа дома после нашего с Анной расставания и хлопоты, связанные с устройством в Л., отняли некоторое время; кроме того, я грезил романом, который хотел написать. Через несколько недель ожидание стало невыносимым. По условиям, определенным адвокатом, которого наняла Анна, я имел право видеть сына раз в месяц. Спокойствие, которое внушала мне мысль о продаже Рувра, не торопило меня заканчивать работу над книгой. Мой издатель был со мной молодцом и отправил мне несколько писем; однако у меня витали в голове иные мысли (впрочем, издатель был настолько сообразителен, что понимал авторов с полуслова). Итак, я оказался свободным от обязательств, а точнее, пребывал в творческом застое. Я видел Луи только один раз, когда был в Л. Мы зашли в привокзальный буфет, он к тому же опоздал и явился на встречу замкнувшийся и мрачный. Я спросил его, как идут дела в школе, он отвечал вяло, и мне показалось, что в его глазах вспыхнуло пламя, когда я задан ему вопрос о школьных товарищах. Ничего по поводу Анны, ничего о ее любовнике. Почти заученным жестом он дал понять мне, что не желает говорить о них, едва я спросил его. Ничего. Он даже покраснел, но так, словно торопился вернуться к ним на авеню Уши и продолжать жизнь рядом с ними… но кем он был для них? Выслушивали ли они его, пытались ли дать понять, что заботятся о нем так, как мы делали это прежде? Хотела ли этого Анна?

Уверен. Она хотела. Невозможно, чтобы она оставалась безучастной возле такого пробуждения чувственности, порочной и быстрой дикости. Но почему мальчик ничего не хотел говорить о школе? Там наверняка был его сообщник, может, чуть старше Луи, худой, пылкий и довольный тем, что способен дать выход своей необузданности. Много дней подряд я представлял, как Луи раздевает девочку; не знаю почему, я был уверен, что она – итальянка или смуглая испанка; после уроков они забирались в прачечную и там, спрятавшись в тени от приемщика, от почтенных дам с первого этажа и уличных ребятишек, делали это. Иногда я воображал Луи с взрослым мужчиной, который курил и швырял свои брюки на грязную кровать. Я думал о его связи с Клер Муари, о ее смерти, о визитах, которые наносил нам пастор. Я размышлял о мучениях Клер. Любопытно, что эта женщина и Анна стали в моем воображении неразделимы и похожи оттого, что одинаково хотели Луи, добивались его благосклонности. Я желал Клер Муари издалека, чувствуя неловкость, потому что она была женой пастора, потому что у нее было несколько детей, потому что… Я ничего не знал об этом. Но желание осталось во мне, я продолжал представлять ее жесты и ее тело. Часами размышляя о ней, я приходил к тому, что начинал думать о Луи, как бы в угасании этой мертвой женщины. Я стал ее любовником по доверенности. Любовником? Глупец! Во мне сразу же рождалось сомнение. Я ничего не знал, я никогда ничего не узнаю о Клер Муари.

Второй раз я увидел мальчика во время грозы с градом, расколотившим стекла в кафе, где мы сидели после прогулки на машине. Гром еще грохотал в небе, молния освещала обетованную землю, земля тряслась и дрожала… В этот момент, когда расцеплялись элементы бытия, мне показалось, что между нами, мной и Луи, возникло некое подобие нежности, и я рискнул спросить его о Клер Муари. Луи сразу опустил глаза и не разжимал зубы до самого города. Я принял все меры предосторожности, я спрашивал мальчика, тоскует ли он… Напрасное занятие. В тот же вечер Анна сказала мне по телефону, что Луи больше не хочет меня видеть.

Что дурного я сделал? Это было слишком. Анна перегнула, лишив меня всего. Конечно, я намеренно спросил ребенка о Клер, нужно было вначале подготовить его, но разве Анна не могла понять мое нетерпение? Луи находился в ее распоряжении, она видела, как он дышит, трогала его, изучала. Я был уверен, что он все рассказал ей, что она все знала о связи Клер и Луи много месяцев подряд. Может быть, именно этим объясняется, почему ее голос в телефонной трубке был таким сухим и агрессивным. Она ревновала к Луи и Клер: умерев, Клер оказалась вне досягаемости, ее образ становился все более отчетливым и простым. Я не должен был его касаться. Спрашивать Луи о Клер Муари значило проникать в домен, который захватила Анна, я же попытался внести туда свои правила. Она простила бы мне все, что угодно – даже если бы я стал умолять ее и мальчика вернуться. Она, может быть, этого хотела или, скорее, хотела, чтобы Луи не был привязан к ее мирку. Патрик Вейсс был не в счет. Ни для нее, ни для меня. Важен был только Луи. Луи, который своей дикостью занимал всю территорию, существуя на ней в единственном числе.

Только он? Яд начал действовать. Меня охватили сомнения. Спрятавшись между двумя соседними домами, я пронаблюдал за их квартирой и узнал, что Патрик Вейсс довольно часто уезжает, причем иногда на несколько дней. В каждое из этих отсутствий Анна оставалась наедине с Луи, который, как только любовник Анны уезжал, переставал ходить в школу. Однажды утром я позвонил его классному руководителю, представившись другом его матери, и выяснил, что Луи не был в школе уже три дня. Ни мальчик, ни Анна не выходили из дома на улицу. Как они существовали, отрезанные от всех, от внешнего мира, захваченные головокружительным вихрем?

Свобода их отношений раздражала меня.

Она полностью загипнотизировала меня. Я не мог больше писать, жить так, как мне хотелось. Их образы сопровождали меня, их яд проникал в меня. Лишь ночные прогулки немного успокаивали меня: я блуждал, натыкаясь на беспокойных, неудовлетворенных людей, маньяков, таких же, как я сам, мучимых постыдными и сильными страстями. Я спускался вниз по улице, к Миланской площади, стараясь держаться в тени и был счастлив оттого, что по соседним улицам бродят темные силуэты, а некоторые из них еще можно различить в глубине площади и на склонах холма.

Как-то вечером, когда я гулял среди деревьев, мне показалось, что между двух кустов мелькнул силуэт Луи. Он сразу исчез. Тень скрылась. Разумеется, было невозможно, чтобы мальчик оказался там в такое время. Но воображение еще несколько дней внушало мне эту противоречивую мысль.

V

Действительно ли я видел Луи в тот вечер? Что он делал на Миланской площади? Я вновь прокручивал перед глазами появление тени, силуэта, его быстрое исчезновение за деревьями. Это точно был он, я уже не сомневался. Могла ли Анна подтвердить, что в тот вечер он выходил на улицу и бродил в тех злачных местах? Площадь и холм находятся по соседству с Уши, требуется лишь несколько минут, чтобы добраться от квартиры Анны до площади и незамеченным вернуться обратно. Челночный бег между домом и преисподней. Знала ли об этом Анна? Конечно. Могла ли она отрицать то, что это был именно Луи? А может быть, она сама подтолкнула его на эти похождения. Он должен был вернуться домой нервным, возбужденным, и когда она, улыбаясь, приблизилась к нему, ей, наверное, хватило одного лишь прикосновения пальцем, и он бросился на нее. Он вознаградил ее, она пользовалась им часами…

Как видим, все осложнилось, благодаря глупой случайности, инфернальному характеру Луи и той свободе, которую ему предоставляла Анна.

В полдень, когда я сидел дома, пытаясь работать, то есть открывал и закрывал тетради и спрашивал себя, не настало ли время пройтись, мне позвонила Анна, заявившая, что Луи стал «невозможен» и что она больше не способна «держать фасон».

– Он бьет меня, – призналась она.

– Да ну?

– Да. Он бьет меня. Когда Патрик здесь, он не решается. Но когда Патрик уехал на неделю в Базель… Вот и вчера. Ты не можешь обо всем знать. Я попыталась помешать ему выйти, он двинул мне. Ногой, кулаками. Подбил глаз и рассек бровь.

Бешеная лиса, да, пастор Муари был прав. Все начиналось сначала. Я тоже почувствовал, что Луи стал более жестоким, жестокость скрывалась под его внешней мягкостью и молчаливостью.

– Он ужасен, – продолжала Анна, – Впрочем, ты сам видел. Он шляется возле Миланской площади. Тебе-то кажется это нормальным, мой бедный Александр. Ты не изменился. Но Луи. Ему едва исполнилось четырнадцать, ты же понимаешь. Он исчезает, возвращается далеко за полночь…

– Наркотики? – спросил я глупо.

– Нет-нет. Ты прекрасно знаешь. Он целуется. Время от времени целуется с теми типами. Меня это бесит.

Да, именно так. С типами.

– Откуда ты знаешь, что с ними?

– Он сам мне говорит. Он этим хвастается, маленький негодяй. Ты не можешь знать, как это…

– А что еще он говорит?

– Ничего. Намеки. Или угрожает. Время от времени кое-что уточняет.

– Уточняет?

Я почувствовал, как воспламеняюсь. Господь любит меня. Дьявол показывал мне кончик уха. Поле игры открывалось для меня. Решительно, все шло к тому, чего и следовало ожидать. Игра и внимание свыше. Спасибо, Господи!

– Это отвратительно, – продолжала Анна. – Он ходит к старику.

– Старику? И что он там делает?

– Они… они мастурбируют.

Луи, окруженный запахом серы. Ликование.

– Откуда ты знаешь?

– Он сам сказал мне об этом.

– Но сколько ему лет, этому старику?

– Сорок семь.

– Сколько?

– Сорок семь лет.

– А чем он занимается?

– Инструктор департамента гимнастики.

– Он сумасшедший?

– Не совсем. Он говорит, что любит Луи. Он открыто об этом заявляет.

Бесконечная ностальгия ужалила меня в душу. Он его любит. Он говорит об этом. В конце концов, он смелый, порочный тип, а его любовь к мальчику… он может заявить, будто любит Луи. Получив то, чего заслуживали, мы оба, Анна и я, молчали.

– Но как ты обо всем узнала?

– О чем?

– Например, что он его любит? Последовало долгое молчание.

– Анна, как ты узнала, что он его любит?

– Это трудно рассказать.

– Ты встречалась с ним? Снова молчание.

– Анна, почему ты скрываешь, что встречалась с ним?

– Я встречалась с ним один или два раза, ты прав. Но я не вижу, почему это что-либо меняет.

– У себя дома? В квартире?

– Нет.

– Тогда где же? Молчание.

– Анна, где ты его видела?

– В гостинице.

– В гостинице? Ты с ума сошла?

– Нет. Он хотел мне все объяснить спокойно. Мы сняли номер в гостинице и поговорили.

– И это все?

– Нет.

– Анна, скажи мне.

– Мы занимались любовью.

– Несколько раз?

– Каждый раз, когда виделись.

– Но я думал, он любит мальчиков!

– Разве это мешает?

– И это было… хорошо?

– Знаешь, все, что он мне рассказал, возбуждало, и мы больше не могли… Теперь, когда все немного утряслось, мне кажется, я смогу полюбить этого типа. И он меня любит. В конце концов, он так говорит. Мне очень тяжело приходить к нему на встречи. – И вдруг: – Александр, что ты сейчас делаешь?

– Ничего.

– Я возьму такси и приеду.

И она рассказала мне все сначала. Ее новый любовник, Ив Манюэль, был гораздо стройнее, чем Патрик Вейсс. Он сразу же понял, что Анна питает слабость к рассказам и заставляет рассказывать о разных сценах и удовлетворил ее любопытство. Ив Манюэль возбуждал ее своими историями. Он присутствовал на экзекуциях, проводимых над мальчиками в марокканских борделях, он описывал их Анне в подробностях, а также весь набор игр, в которые он играл со своими протеже.

Он встретил Луи на Миланской площади ночью, когда искал свежую дичь. Мальчик не скрывал свой возраст. Ив Манюэль знал, что рискует, но со стороны Анны он не боялся никаких преследований, а она сама рассказала ему о том, что случилось в ванной, и о некоторых других сценах, достойных многих месяцев тюрьмы.

Ни о чем не договариваясь, они стали сообщниками. И это сообщничество оказалось солью их встреч.

VI

Они выбирали грязные отели, как будто близость порока и бедности добавляла удовольствия их играм. (А чего я сам искал на Миланской площади?) Им нравился мусор, еще влажные кровати, сырые наволочки, шепот в коридорах. Запахи, шум умывальников, крики, внезапно замолкающие унитазные сливы и полночные часы, когда лишь открывающиеся и закрывающиеся двери намекают на то, что в них проскользнула парочка. Анна бросила Патрика Вейсса, как только ее связь с Ивом Манюэлем обозначилась достаточно ясно. Некоторое время они встречались вечерами в маленьком отеле «Лебедь», я наблюдал, как они приходили и потом уезжали, я дал на лапу портье, чтобы узнать, в каком номере они обычно останавливаются. Я снимал соседний номер и, приклеившись ухом к стене, регулярно участвовал в забавах Анны и ее любовника. Никогда еще она не стонала так сильно и так долго. Я пытался разобрать, о чем они говорят, мне казалось, что я часто слышал имя Луи. Смеясь, они говорили, что помогают ему. Анна насмехалась надо мной по телефону.

– Мой бедный Александр, ты не рискнешь. Вот Ив любит риск.

– Да ты тоже рехнулась, Анна.

– Ревнивец. Бедный старый ревнивец, прячущийся за стеной, шпионящий, не спящий ночами, чтобы…

– Как, ты все знаешь?

– За кого ты нас принимаешь? Впрочем, это нам нравится. Это делает игру еще более… свинской.

– А Луи?

– С Луи все в порядке. Оставь его в покое. Ты же знаешь, он не хочет тебя видеть.

Такими любезностями Анна все чаще и чаще стала награждать меня.

Однажды рано утром она позвонила и взволнованно сообщила:

– Александр! Луи только что вернулся. С ним двое полицейских. Почти всю ночь он просидел в участке.

– Что случилось?

– Не знаю. Он напал на старика.

– Напал?

– Вчера вечером. Из-за денег.

Вереница судебных заседаний по делам несовершеннолетних пронеслась перед моими глазами. Но вот он порок: вместо того чтобы обеспокоиться и испугаться, я был глубоко счастлив тому, что случилось с Луи, да-да, именно счастлив оттого, что он попал в постыдное положение. Им занималась полиция: я торжествовал. Отлично, повторял я себе и воображал то наказание, которому подвергнется мальчик, когда разбирательство будет завершено.

Что заставляет так радоваться в несчастье? Я говорил с Анной, она рассказывала, что ей никогда не было так хорошо с Ивом Манюэлем, как тогда, когда Луи был агрессивным.

Но он оказался ловким, этот лис. Даже во время судебного разбирательства он промолчал по поводу своих отношений с Манюэлем, ничего не сказал о двусмысленном поведении моей жены и моем собственном. Ни слова о Клер Муари. То, что произошло на Миланской площади, – простая случайность, одна из многих, которые происходят на глазах у полицейских. Луи пошел за стариком, который намекал ему на что-то, немного толкнул, желая помочь старику нести портфель. Классическая история маленького мальчика, привлеченного деньгами старого человека, – очень скоро защитники убедили обвинителя в том, что произошла ошибка, и мальчик после родительского наставления судьи был отпущен из-под стражи.

Триумф зла! Ликование испорченности! Конечно, око Всевышнего видело всю эту грязь, но людское правосудие проигнорировало ее. О мягкость, о снисходительность, которые ведут к дальнейшим заблуждениям! Наш приемный сын Луи, проводивший долгие часы в объятиях инструктора по гимнастике, который был любовником моей жены в самых мерзких и сомнительных условиях. Моя супруга с ясными глазами, не смущаясь, повествовала об играх моего сына и своего любовника. Чтобы гимнаст был счастлив, нужно было вырядить Луи в пижаму – подростковую пижаму в белую и синюю полоску, которую ему купила Анна и заставила отнести к Иву Манюэлю в своем собственном маленькой чемодане. Я с радостью выслушивал эти подробности и заставлял ее рассказывать о других – по телефону или в постели, когда Анна приходила меня навещать.

Мрачные предупреждения моих отца и матери – не скрывалась ли в них прелесть зла? Зло было повсюду: повсюду с ним надо было сражаться. Но откуда же порок появился во мне? Откуда взялся вкус к неправедному? Невозможно пожелать добра себе самому. Это не угодно Богу. Желать блага, значило отказаться от Луи, Анны, Ива Манюэля.

Какое-то время назад я снова стал писать, составляя ежедневную хронику наших отношений. Описывать подобные вещи соответствовало моей лени, поскольку мне не надо было ничего изобретать, чтобы чернить страницы. Описывать зло. Всю его прелесть. Думать о нем, творить его, говорить о нем. Утонченно, лениво изображать детали. Грязь. И это мне-то, который хотел, чтобы борода Хемингуэя придала перу силу и героизм! Я окунался в грязные подробности. Зло: Анна и Манюэль, Анна и Луи, Луи и Манюэль, и я между ними… мне все чаще приходила на ум мысль о моей матери, рассказы о сражениях со злом и воспоминания о ее смерти. Я думал об этом, совершая зло, погрязнув во зле.

Зло – это пейзаж, и цвет, нанесенный на этот пейзаж. Зло подобно категорическим очкам Канта – они не позволяют видеть мир невооруженным, ясным и чистым глазом. Зло оживает и гипнотизирует. Виновность становится все более утонченной, острой, нервной, готовит человека к головокружению. Чувственность виновного открыта вовне, восприимчива, податлива, не прекращает услаждать, открыта любым формам желания, любым метаморфозам, любым способностям.

Когда моя мать спасала пьяницу или уличную проститутку, она не ведала зла. Зло оказалось другим. Другим. В ней не было места дьяволу. Тем более в моем отце, этом ребенке, поющем гимны. Напротив, во мне дьявол нашел убежище – может быть, чтобы отомстить усилиям, которые проявляли в борьбе с ним мои родители; я был его добычей, о которой он заботился. Зачем бороться? Я хотел слушать, припадая ухом к стене грязного отеля. Я хотел выслушивать рассказы Анны. Хотел, чтобы Анна и ее любовник продолжали развращать Луи. Интересная вещь: чем больше я таким образом заблуждался, тем лучше становились мои дневники, поскольку хроника зла приковывала меня, как само зло, и теперь я с упоением изображал в своей книге мальчика, который нашел добрую жилу. Вечность да благословит мои человеческие труды и прибавит их к своему урожаю.

VII

Через несколько дней в мою дверь позвонили. Это был Луи. Ошеломленный, молчаливый, стоял я на пороге. Он едва посмотрел на меня, я впился глазами в его лицо… Маленькое животное, порочное, но дорогое. Опасный негодяй. Я буду осторожен, мой дорогой Луи. Ты бессилен против меня. Я не приму участия в твоей игре. Он сел в мое единственное кресло и бросал на меня снизу вверх короткие взгляды, свои желтые взгляды! Но я не примкну к твоей игре, клянусь тебе, Луи. Слишком рискованно с вашей стороны, мерзкая пара! Если Анна и Ив Манюэль забыли, я слишком люблю свободу, чтобы провести много недель запертым в четырех стенах. После всего, что произошло, не надо упрекать меня, будто я закрыл глаза на твою историю с Клер Муари. К тому же я ничего об этом не знал. И ничего не сделал, тогда как Анна и Ив Манюэль… Я – соучастник? Нет. Никто не смог бы доказать, что я был в курсе событий. Ты хорошо смотришь на меня своими соломенными глазами! Я не могу позволить себе ударить тебя.

Но совершенно понятно, что тело, которое было желанным и доставляло наслаждение развратным существам, становится еще более желанным, и я не мог ничего поделать с этой мыслью, несмотря на предостережения, которые повторял себе, я изучал мальчика, его джинсы, его шею, загорелую грудь в вырезе рубашки. Однажды я был поражен зрелищем, которое он производил, впечатлением, что он, сидящий и неподвижный, ловок, хитер и быстр: всегда готов убежать, укусить, вцепиться в горло, чтобы убить, и, кроме того, способен на любые забавные и жестокие игры.

Та самая неординарная паническая отвага, Schwarmerei, о которой говорил Кант: головокружение, желание, безумство, все, что приковывало меня к мальчику… Его злоба. Знание того, что Анна ласкает его тело, что Ив Манюэль играет с ним, пробуждали во мне своеобразную телесную ревность, ревность умственную и душевную. Чудесная страсть – ревность, та, которой Господь ревнует несчастных бешеных! Во мне она проявлялась через невыносимую добродетель воображения. Я самым жестоким образом страдал, представляя других за тем, к чему стремился сам, но не достигал, или достигал очень редко, благодаря таинственным соображениям, наказуемым и противоречивым. Они, сорвавшиеся с цепей, были свободны! Меня же какой-то болезненный гений заставлял противоречить самому себе, погружать душу и тело в бесчинства. Одни совершали открытия, работали, горели во время поисков. Другие, напротив, беспрестанно наслаждались, удовлетворяли свои чувства. Я блуждал, скользил по границе тех территорий, куда не мог проникнуть. Приговоренный? Лишенный милосердия? Я был привязан к посредственности своих развлечений; каждый из тех, кому я завидовал, успел окунуться в неповторимую череду жестоких и сладостных игр, которые сделали его сильнее, позволили взять верх над неуверенностью и отчаянием с явным сознанием превосходства. Разумеется, я позабыл о своих радостях, разнообразных забавах, которым предавался с любовницами и Анной. Но разве одна из сильных сторон чувства ревности не, заключается в возможности заставить молчать наши собственные силы, презирать их и с увлечением наблюдать за исступлением других, счастливых или заблудших жертв? Другой, другая, другие – это оживающие вновь и вновь тело, пылкое сердце, крики восторга. Другие доминируют над нами и требуют подчиниться тому, что знают они. Другой всегда счастлив. Я прекрасно сознаю, что в ревности есть некий оттенок сострадания и что это сострадание заставляет ревнивца ощущать нижайшую преданность к объекту его ревности. Ревность – это пророческая глупость, и тот, кто ревнует, знает об этом; глупость, протекающая в бреду, в изнеможении, которое уничтожает человека. Ревнивец забывает все, чтобы страдать, впадая в состояние невероятно комичного исступления, приводящего к неврозу, увлекающему на инфернальные подмостки для участия в шоу. Если бы мы только могли ревновать так, как Господь! Мы смотрели бы на собственные творения, отделившиеся от нас, и могли бы наказывать их – заставлять их чувствовать вкус медленного наказания!

Луи сидел в кресле, и я ждал, когда он заговорит. Я не хотел помогать ему. Помогать кому-нибудь, особенно ребенку, значит, впускать его мысли в свои собственные чувства. Ни одного вопроса, который помог бы ему лучше солгать мне. Я бы очень хотел страдать, но, даже сознавая причину страдания, участвовать в их цирке на троих… Пусть он расскажет мне о своих гадостях, эта лиса, чтобы я мог разыграть свой собственный спектакль на основе чужого сюжета. Давай, Луи. Говори. Опустоши свой узелок. И знай, что любое слово, которое ты произнесешь, будет обращено против тебя.

– Александр, – начал он.

Александр?

Он замолчал.

Ну конечно, я не его отец. Я внушал ему это, заставляя называть себя по имени. Александр. Это благородное имя, которого достоин архимандрит или государственный муж, мне оно подходит особенно. Александр. Герой, поражающий врага. Человек. Это имя проповедник и его супруга выбрали как девиз, как пример, как символ для своего единственного сына. Символ! Чтобы этот сын без раздумий служил Господу, избегая дьявола.

Несмотря на мою природную слабость перед лицом зла, я всегда ненавидел лживые ситуации и изобретал их каждый раз, как только мог. Данная же ситуация была архисложной: я, стараясь сохранять серьезный вид, сидел напротив этого пожирателя меда и разрушителя моих желаний; он производил впечатление чарующего животного. Я все более и более колебался, глядя на это гибкое и хрупкое тело. Колебался и чувствовал себя беспокойно. Волновался. Знали ли Анна и Ив Манюэль, что он сейчас у меня дома? Я всегда доверял собственным смешным жестам, ибо теперь, волнуясь, я нервно, стыдливо, на манер старых ослов, неспособных контролировать себя, пощипывал бороду. Что же. Выгнать за дверь этого опасного субъекта. Сунуть ему в карман несколько купюр и больше его не видеть. Он хочет именно этого, маленький негодяй. Денег. Итак, он их получит, и я запру за ним дверь на два оборота. Хватит тянуть из меня жилы, наслаждаясь положением.

– Я скучал по тебе.

Господи, я не ожидал подобной атаки! Я был обезоружен в одно мгновение. Наверное, вид у меня был испуганный, словно я предчувствовал какую-то беду.

– Да, я скучал по тебе. Поэтому и пришел. Что, если нам прокатиться в твоей машине?

Александр: мужчина, защитник, отец.

– Но ты отказывался меня видеть…

– Анна сказала тебе так. Я знаю. Я слышал, как она говорила с тобой по телефону.

– Это неправда? Ты же знаешь, Анна никогда не лжет!…

– Нет, она лжет. Постоянно. Она не хотела, чтобы я тебя видел, поскольку ее просил об этом Манюэль.

Все это начинало мне надоедать.

– Не понимаю, – сказал я отеческим тоном, за который мне сразу же стало стыдно. Но, благодарение Небесам, Луи был сейчас здесь.

– Манюэль ненавидит тебя, он боится, что ты сделаешь его одним из персонажей твоих книг.

Я почувствовал прилив любопытства: Ив Манюэль был ревнив. Я надеялся на это так, как желают несчастья врагу. И его ревность, если я не ошибаюсь, ставила нас в одинаковое положение. Я сделал удивленное лицо.

– Моих книг? – спросил я.

– Да, твоих книг. Он прочел две или три и нашел их ужасными, безвкусными, и Анна сказала ему, что ты никогда ничего не придумываешь, что ты делаешь персонажами своих книг реальных людей с реальными именами. Он боится этого.

– Но чего именно?

– Анна – я знаю это – рассказала тебе о нем… и обо мне. Он боится, что ты сочинишь очередную из твоих «гадостей», как они их называют.

Любопытно, как сильно эти слова задели меня. Обычно высказывания людей, не любивших мои книги, оставляли меня безразличным или забавляли. Часто, будучи заинтересованным, я прислушивался к критике тех, кто по своей осторожности или благодаря смешному положению был способен выдать лучшую критику, которая только могла существовать. Однако нападения Ива Манюэля опечалили меня, ведь он был любовником моей жены, и я питал надежду сблизиться с ним, желание поместить его в свои книги. Если бы Манюэлю нравилось то, что я пишу, он стал бы соучастником моих произведений, он бы сожрал меня так же, как мою супругу, мы бы образовали некий треугольник, в котором литература смешалась бы с плотью. Отрицая мои книги, он разрывал порочный круг, а я относился к этому как к неумению понимать жизнь и обижался на подобное поведение.

– Он тебя послал? – спросил я.

– Нет.

– Но все-таки?

– Я уже тебе сказал, он тебя ненавидит, он сгорает от ревности.

От ревности! Это было лучшее, что я мог услышать. Он переживал из-за меня. Сладостная минута! Слава Тебе, Господи! Итак, в противовес моим страданиям и чаяниям возникли страдания и переживания Манюэля.

– Откуда ты знаешь это?

– Он постоянно это повторяет. Приходя к Анне, у себя дома…

– Ты к нему ходишь?

Отсутствующий взгляд.

– Надеюсь, это тебя не смущает?

Не надо страдать. Ив Манюэль ревнив. Пусть он беспокоится, не я. Луи раздраженно продолжал:

– Когда я прихожу к нему, он постоянно говорит о тебе, он спрашивает, что ты делаешь в Рувре, над чем ты трудишься, он хочет знать все: что ты пьешь, какие у тебя были любовницы… Законченное дерьмо. Я же не шпион.

– О чем еще он спрашивает тебя?

– Тебе это интересно?

Я спросил себя, что именно так трогает меня в Луи. Что было этим Schwarmerei? Не будучи знаком с мальчиками его возраста, я заведомо отличал Луи от них: всевозможный бред, любые выдумки. Он на самом деле не был на них похож. В этот момент, неподвижный, в своей рубашке с вырезом, он поглаживал грудь жестом, который увлекал меня в западню. Я хотел его. Это они, Анна и Манюэль, любовники, рассчитывали на благодарность с моей стороны? Но тело не предназначено для забав, оно предназначено для Бога… Сохрани их Господь. Я не собирался ничего предпринимать. Манюэль страдал от ревности, он не желал знать, что Луи открылся мне. Я сам с глазами цвета лунного камня, с дрожащими челюстями, с тонкой улыбкой, с нервно трясущейся шеей, с гладкой загорелой грудью… Впалый живот, бедра, сжатые тесными брюками. Я смотрел на тебя, Луи, я был горд и обеспокоен тобой, словно в арабских сказках, я хотел иметь власть вселиться в тебя, благодаря волшебному талисману или повороту кольца я хотел провести мгновение в твоей шкуре, чтобы понять твою звериную гибкость. Я помнил твой взгляд – взгляд лисицы, который однажды заставил меня вздрогнуть; я перемещал его в лес, окружавший Рувр, в пещеру, расположенную над скалой из молассов, – когда я рассказал о встрече с лисой, Анна произнесла, что животное могло быть заражено бешенством и что я рисковал абсолютно всем. В тот день ослепительно сияло солнце, я вошел в прохладную пещеру, очевидно, вспоминая про себя знаменитую историю с пещерой Платона, и вдруг увидел, как в глубине зашевелились листья; там, где находилась моя тень, неожиданно появились четыре короткие лапы разбуженного животного… Я успел спрятаться за стеной, лиса вышла на свет, потом прыгнула вниз с тропинки и исчезла в пустоте. Бешенство? Но ты в тысячу раз опаснее любого животного, Луи. И против тебя не существует вакцины!

Я всегда как-то был связан с историями о лисах. Во сне, в воображении, в том, что я находил многих людей похожими на этих животных. Подстреленных, замученных, виноватых по определению. Своей хитростью. Своими нападениями. Своим бегством. Своим терпением. Своим нетерпением. Лисица-тотем. Однажды зимой две лисы истекали кровью на пороге «Железнодорожной гостиницы»… Кровавые следы блестели звездами на снегу Рувра. Лисий лай, призыв, обращенный к другим лисам, танцы на снегу. Электрическая лиса, блестящая лиса, стальные мускулы, впечатление слабости, патетический и агрессивный комок, бархатные лапы, лживые повадки, элементы геральдики, лисы, боящиеся грома, как та, которую я видел во время грозы на холме, бегущую в блеске молний, подстреленная лиса, которой пуля вошла в горло, извивающаяся на земле в конвульсиях, лиса из потустороннего мира, краснеющая на утренней дороге, чья кровь смешивалась с дождевой водой. Лиса приговорена к одиночеству, заведомо осуждена, должна быть убита. Так и Луи был приговорен совершать преступления, был приговорен к одиночеству, к постоянной несправедливости. Его рождение, его детство в приютах… Я отчетливо видел то, о чем сейчас поведаю; я знал его приемных родителей. Жалость. В такие мгновения я ощущал только безудержную жалость. Я вспоминал те документы, которые читал в Рувре полтора года назад, когда решались формальности, связанные с усыновлением. Я считал несправедливым все то, что препятствовало моему желанию усыновить ребенка, все помехи, возникавшие на этом пути. Я хотел играть, думая не о том, как приму мальчика, а лишь о самом себе. Отвратительно. Стыдно. Стыдно и отвратительно! Я думал о матери Луи, маленькой служанке, работавшей на ферме, Марии Рейхенбах, о его отце, бродившем между городом и деревней. Мы никогда не пытались познакомиться с ними, следуя советам службы по усыновлению. Теперь я сожалел об этом как об ошибке. Огромное число вопросов рождалось в моей голове; эти вопросы я мог бы задать им! Как жили Мария Рейхенбах и ее любовник? Виделись ли они снова? Сочетались ли браком? Или расстались после одного-единственного свидания, как бродяги, которыми они, собственно, и были? Страдала ли она оттого, что была разлучена с ребенком? От кого Луи наследовал свою красоту? Почему из любви получился этот дикарь? А приют? Первые визиты Анны, которая смотрела на мальчика, как на маленькое животное, беспокоившее ее мечты? И наконец, его прибытие в Рувр?

Он долго молчал, и мы, размышляя, смотрели друг на друга. Я чувствовал, что он так, как никогда не делал этого в Рувре, пытался разглядеть что-то за моими очками и бородой. Кем я был для него? Глупцом, пытающимся возвыситься над ним? Любовником Анны? Настолько ревнивым, чтобы ежеминутно искать на его теле следы разгулов? Я никогда не внушал ему ни малейшего уважения. Я никогда не требовал привязанности. Мог ли я теперь удивляться его взглядам?

Я поднялся и приблизился к нему. Он отпрянул и поднял руку, желая защититься от удара. Мы неподвижно стояли друг против друга, он со страхом смотрел на меня. Наконец он опустил руку и улыбнулся. Тогда я заключил его в свои объятия, нежно сжал и ощутил его детский запах. Потом я поцеловал его в висок и поклялся себе, что отныне он достоин моей нежности. Чтобы остаться верным своему обету, я взял мальчика за плечи и легонько подтолкнул в сторону коридора. Прекрасная победа над дьяволом!

Вы, быть может, удивитесь этим чистым чувствам; они могут показаться прелюдией к новым мерзостям, которые я изобрел. Я понимал в тот момент одно: болезненная история Луи тронула меня до глубины души. Я первый удивился тому, как резко поменялось мое отношение к ребенку. Старик, сублимирующий свое либидо в слезы. Смейтесь надо мной. И все же. Я был откровенным. Но чем больше я спрашивал себя, почему поступил именно так, тем сильнее начинал сомневаться, все откровеннее насмехаться над самим собой: лучше бы я сказал, что мной овладела страсть к мальчику. Конечно, во мне было и такое желание, и оно, подогревая изнутри, разрастаясь, жило во мне, и я знал, что буду приговорен им на всю оставшуюся жизнь. Желание было гадким. Будто пятно кислоты, разъедающей бумагу, плоть, кровь, черное сердце. Переливающаяся всеми цветами радуги грязь проникла до взбаламученных глубин моего «я». Очарование, которое внушала его кожа, его взгляд, его походка. Я понимал, почему люди хотят его и почему он отвечает им взаимностью. Все просто. На рассвете я вернулся в Рувр. Я в изнеможении упал в шезлонг на террасе. Я представлял себе чуть подергивающийся во сне нос Анны, я вдыхал аромат перезрелых плодов, который проникал из приоткрытой двери погреба. Запах гниения, влажной земли, угля, дров. Всего того, что наталкивает на воспоминания о замерзших окнах в ноябре. Я всегда волновался, думая об этом: воспоминание о детстве и прогулках, которые я совершал перед презренными или благополучными жилищами других людей. В этом была моя судьба и правила моего поведения. Запах плодов обладает странным очарованием: ребенок или женщина, или хорошенькая служанка спускаются за ними в подвал… Что такого я совершил, что оказался недостоин ничего, кроме блужданий? Девушка, которая носила Луи, тоже была бродяжкой; бродягой был и его отец… Итак, я разглядывал воображаемые ноздри моей жены и вдыхал запахи подвала. Вдруг передо мной мелькнуло почти треугольное лицо Луи. Блуждание. Я приклеился спиной к шезлонгу. Сырость. Мои пятьдесят пять и алкоголь. Желтые глаза мальчика смотрят на меня и смеются. В тумане я почувствовал аромат зелени леса и подумал о лисах, увидел шерсть, намокшую под дождем, узкие бедра, взгляд из тени. Дурной отсчет. Мои напитки – вино, пиво (хотя уже некоторое время я не пью ничего), киршвассер и парализующее виски. Смеющийся Луи. Мальчик пришел сюда, чтобы быть счастливым, пока я наслаждался своим одиночеством. Да. Ревнивец. Он открыл во мне положительную сторону. Может быть, мне стало стыдно за все те ужасные месяцы, и сейчас я испытывал этот жестокий прилив нежности? Дабы компенсировать все? Оплатить счета? Или потому, что милосердие посетило мое сердце и помогло прозреть? Я решил доверять Луи и стать отныне – простите мне мою слишком длинную тираду – частью его жизни и его счастья.

VIII

Ничего удивительного, что в подобных обстоятельствах моя работа над книгой продвигалась плохо. Я пообещал закончить ее к концу ноября. Но практически не касался текста из-за того, что большую часть времени отныне посвящал Луи. Когда я начал замечать, как сильно на мальчика влияет Анна, я стал приходить к ним, чтобы увидеть собственными глазами, в каких условиях живет Луи – по соседству с Анной и более чем сомнительным персонажем по имени Ив Манюэль.

Входя к ним, я обычно был шокирован запахами. Пот, пища, выдохи изо рта, казалось, соединились вместе, и общий тяжелый дух царит, торжествует, плавает в обстановке, которая всегда тяготила меня. Я убеждался, что изобретения естественных запахов в подобных случаях бывают полезны. Впрочем, сосновый или лимонный освежитель воздуха не могут перебить неприятный флер. Сигарета напоминает о запахах вокзального буфета. Сигара лежит рядом с глиняной свиньей. Трубка на рабочем столе. Заметьте, что я любил запахи Анны, а также большинства женщин, которых знал (по этому поводу мне вспоминается тот острый запах, которым пахла мадемуазель Зосс, – он всегда напоминал мне запах вощеной поверхности семейного кухонного стола). В случае с Анной ее запах стал понятен мне после первой же нашей встречи: запах желания. Дабы выразиться проще, скажу, что я так долго любил Анну лишь потому, что в ней сочетались здоровым образом оттенки всех запахов. Запах ее теплой мочи, которая стекала по моим ладоням, вытянутым над блестящим унитазом, ее дыхание после ночи любви. Запах ее ушей (сера и пот, желтый запах), ее подмышек. Ее плавно покачивающихся в брюках бедер – запах стойла. Запах ее ног, утомленных ходьбой. Запах дождя на лбу в тот момент, когда я повстречал ее в деревне. Запах ее рта постоянно составлял графики нашей жизни и смерти. Радость и польза! Наши сущности растворялись в твоей слюне, источавшей наиболее приятный аромат среди остальных, и твои губы, по которым стекает мед…

Итак, я позвонил в дверь их квартиры в середине дня.

Она открыла мне, и я шагнул внутрь, взволнованный запахом квартиры, освещение которой мне сразу понравилось. Но этот неуловимый запашок, этот невидимый дымок – это был запах Ива Манюэля; запах его ног, Анна пахла его ногами. Или нет?… Да нет же. Под предлогом – впрочем, она поверила, – что пиво давит мне на мочевой пузырь, я удалился в ватерклозет и залез рукой в корзину с грязным бельем, стоявшую между умывальником и радиатором – радиатор необходим: жара говорит о добродетельности. Или в прихожей был запах Луи?… Так пахнут лисы, которые этим доводят охотника до исступления. Но я стойко выдержал атаку, я самым элементарным образом запустил свой нос во множество трусиков и бюстгальтеров, которые Анна покупала, еще живя со мной, с узорами в виде розочек, орешков, малинок – весь этот шелк и нейлон я уже видел, держал в своих руках; эти тонкие ткани скрывали ложбинку между грудями и впадинку между губами – и на одних трусиках – о, волнующая наивность, – я обнаружил следы крови.

Я вышел наружу, чтобы разобраться, в чем истина. Анна стояла в глубине гостиной.

– Что тебе надо? – спросила она меня с беспокойным видом. – Ты никогда не приходил сюда. Что-то здесь не так. Я люблю тебя, но не доверяю и боюсь тебя, как чумы, Александр!

Я колебался. Ревность пробуждалась во мне. Может быть, из-за этого запаха, этого белья, освещения в квартире.

– Покажи мне комнату Луи, – ответил я, и голос выдал меня.

Но Анна уже поняла, что со мной происходит. Она улыбнулась, довольная, хрупкая, и встала передо мной.

– Не хочешь взглянуть на нашу постель? Все-таки наша постель… Это наша постель, Ива Манюэля и моя…

В тот день, когда я встретил ее впервые, я был поражен ясностью ее взгляда. Серое небо легко волновалось после дождя, и эта ясность взора символизировала все то, чего я хотел в детстве. Я никогда не презирал Анну. Она казалась мне более сильной, более самостоятельной, чем я сам, и ее смелость, рождавшаяся в хрупком теле, беспрестанно удивляла меня. Глядя на нее, я вспоминал травянистые холмы, зеркала озер, над которыми нависают ели, родники, бегущие в земле. А ее тело – это волны, пробегающие по траве…

Я приблизился к ней и два раза по-своему заботливо ударил ее.

Из ее левой ноздри потекла кровь и капнула в приоткрытый рот. Она не заметила. Она продолжала улыбаться, и ее неподвижность, струйка крови, делали ее похожей на покорное, безвольное животное. Дурное, но изящное животное со шкурой жертвы.

Нет, сказал я себе, это слишком несправедливо. Я сам мечусь, страдаю, обременен всевозможными грехами, а она торжествует, как мученица. И так всегда. Так же было, когда моя уединенная, бродячая жизнь протекала на фоне космической уверенности моего отца и моей матери.

Анна продолжала:

– Хочешь посмотреть постель Луи?

– Я здесь для этого.

– Идем.

Она повела меня по обитому серой тканью коридору, толкнула дверь и предложила войти. Две кровати стояли по разным углам комнаты. Я остановился, молчаливый, колеблющийся перед очевидным.

– Вот, – сказала она нейтральным тоном. – Возле окна. Напротив – наша.

Я почувствовал взрыв ярости, противоречия, прилив болезненных ощущений внутри. Я представлял себе все, что угодно, но только не подобную западню.

– А Луи? – спросил я глупо.

– Ему нравится. Он не пропускает ни секунды во время наших маленьких спектаклей. Иногда мы меняемся местами. Перекрещиваемся, как говорит Ив. Иногда нам нравится запираться здесь на целый день втроем. Ты представить себе не можешь, насколько это забавно. Мы валяемся в кроватях, открываем бутылочку-другую, бегаем готовить кофе, шлепая по полу босыми ногами, читаем газеты, опять занимаемся этим…

Я был настолько поражен, настолько ошеломлен увиденным, что больше не слушал ее. Я быстро вышел из комнаты, пробежал по коридору, хлопнул дверью, свалился вниз по лестнице, даже не подумав о том, чтобы вызвать лифт.

Очнулся я только на улице, полностью изможденный. Спуск к озеру не успокоил меня. Я присел на террасе гостиницы «Англетер». Было еще довольно тепло, деревья на берегу озера начали желтеть, маленькие яхты скользили по воде в сторону Савойи. Дивный октябрьский день. Но мое сердце был переполнено сажей, и я ощущал себя одним из проклятых, которые знают, что их злоба бессмысленна. И над всем этим мне чудилась грязная улыбка Анны, которая словно пренебрегала моим желанием одиночества и гневом оскорбленного человека.

Загрузка...