— Это зрелище рассеяло последние мои сомнения. Ванли была преступницей, и Шиминдра отравлена.
У меня оставалось лишь одно желание — спасти несчастную женщину, пожертвовавшую собой ради меня.
«На помощь! На помощь! — закричал я. — Врача! Врача!».
Никто не отвечал: Ванли приняла меры предосторожности, и в доме никого не осталось; я распахнул окно.
«На помощь! — повторял я. — На помощь! Врача! Врача!»
К счастью, в это время по набережной проходил носильщик. Он услышал мои крики, узнал меня и вызвался мне помочь.
«Врача!» — крикнул я, бросив ему золотую монету.
Подобрав монету, он кивнул мне и пустился бежать со всех ног.
Через пять минут он привел бонзу, бесплатно лечившего бедных и имевшего в порту репутацию мудреца и святого.
Но хотя с тех пор, как Шиминдра приняла яд, прошло не больше десяти минут, состояние ее стремительно ухудшалось. Дыхание сделалось шумным и прерывалось рыданиями, мускулы живота и грудной клетки начали сокращаться, изо рта показалась пена, голова запрокинулась, началась рвота.
Я поспешил подвести врача к Шиминдре.
«Ох! — воскликнул он, — или у этой женщины холера, или…»
Он колебался.
«Или?» — повторил я.
«Или она отравлена».
«Чем?»
«Яванским упасом».
«Так и есть! — закричал я. — Да, да, ее отравили яванским упасом. Что может ее спасти?»
«Нет такого средства, а если и есть…»
«Ну?»
«Оно очень редкое».
«Ну, так что это за средство?»
«Нужен безоар».
«Безоар?»
«Да; но не коровий безоар, не козий безоар…»
«Обезьяний безоар?»
«Конечно; но где его взять?»
Я вскрикнул от радости.
«Держите, — сказал я ему, — держите».
И я вытащил свой безоар из кожаного мешочка.
Шиминдра приподняла голову.
«Ах, — произнесла она, — так он еще любит меня немного!»
«О! — удивился бонза. — Голубой безоар, настоящий обезьяний».
«Да, настоящий, я за него отвечаю, поскольку сам его добыл. Но не теряйте времени; смотрите».
И я показал ему на Шиминдру, корчившуюся в предсмертных муках.
«Теперь не беспокойтесь, — ответил он. — У нас есть время».
«Но она умрет через пять минут!»
«Да, если мы не спасем ее через три минуты».
И бонза принялся так спокойно тереть безоар над стаканом воды, словно это был кусочек сахара.
Вода немедленно окрасилась в красивый голубой цвет, постепенно перешедший в опаловый с золотыми отблесками.
Противоядие, несомненно, уже было готово, потому что, сделав мне знак приподнять Шиминдру, бонза вставил между ее стиснутыми зубами край стакана, который она едва не раздавила.
Но, как только первые капли смочили нёбо умирающей, мускулы ее расслабились, голова свесилась, руки опустились, хрип прекратился и на сухом лбу выступила легкая испарина.
Шиминдра опорожнила стакан.
Затем, выпив все до дна, она произнесла:
«Боже мой! Вы дали мне выпить саму жизнь».
Последний раз взглянув на меня и в последний раз поблагодарив улыбкой, последним жестом попытавшись коснуться моей руки, она вздохнула, закрыла глаза и впала в бессознательное состояние, не внушавшее ни малейшего беспокойства: под этой видимостью смерти чувствовалось биение жизни.
Я не мог оставить ее в доме Ванли-Чинг и сам не хотел оставаться там; до моего дома от того, где мы находились, было не больше пятидесяти шагов. Я взял Шиминдру на руки. Мы вышли вместе с бонзой, я запер дверь на ключ, отдал ключ бонзе и попросил немедленно отнести к судье, преемнику предпоследнего мужа Ванли-Чинг, и рассказать ему все, чему бонза был свидетелем; тем временем я собирался отнести к себе домой Шиминдру, которая, по словам врача, нуждалась только в спокойном сне.
Уложив Шиминдру на ее постель, я тоже лег.
Не могу передать вам, что происходило в моей голове после того, как погас свет и, побежденный усталостью, я впал в смутное состояние — еще не сон, но уже и не явь. Мне казалось, что мои жены, все четыре, собрались в ногах моей постели. Там были Наги-Нава-Нагина, донья Инес, Амару и Ванли-Чинг, и каждая заявляла на меня права, тянула к себе и отнимала у других скорее на манер фурии, чем нежной супруги; а бедная Шиминдра на крыльях смерти летала надо мной, защищала меня как могла, отталкивала и прогоняла их; но, едва их выгоняли в дверь, как эта нескончаемая вереница жен возвращалась в окно, бросалась к моей кровати, накидывалась на меня, да так, что я уже чувствовал, как меня рвут на части: на минуту я поверил, что они разделят между собой мои руки и ноги.
Внезапно дверь отворилась и я увидел какой-то призрак, окутанный покрывалом; он разогнал моих четырех индийских жен и, отстранив Шиминдру, спокойно улегся рядом со мной.
Право же, новоприбывшая оказала мне такую большую услугу, что я бросился к ней в объятия и, вскоре успокоившись, заснул.
На следующий день я проснулся от солнечного луча, упавшего мне на лицо; открыв глаза, я вскрикнул от удивления.
Рядом со мной лежала Бюшольд.
Но Бюшольд такая бледная, до того изменившаяся, что у меня не хватило духу упрекнуть ее в том, что она пришла: казалось, ей недолго оставалось жить.
К тому же я помнил об услуге, которую она оказала мне ночью.
«Как, это вы?» — спросил я.
«Да, я; как я ни больна, но без колебаний решилась сама принести вам добрую весть».
«Ах, да; так вы разрешились от бремени?»
«Девочкой, прелестной маленькой девочкой; как я вам и обещала, я назвала ее Маргаритой».
«А кто ее крестный?»
«О, вы будете гордиться им: один из самых знаменитых профессоров Лейденского университета, доктор ван Гольстентиус».
«Да, я знаю его».
«Ну так вот: он обещал мне любить милую крошку, как если бы она была его дочерью, но…»
«Но что?»
«Боюсь, когда меня не будет…»
«Как это не будет? Вы навсегда покинули Монникендам?»
«Напротив, друг мой, я уеду без промедления, не беспокойтесь. Но мы не бессмертны, и, если меня не станет, наши бедные дети…»
«Разве у каждого из них нет крестного, любящего, словно родной отец; разве не будет у них бургомистра ван Клифа, инженера ван Брока, преподобного ван Кабеля, доктора ван Гольстентиуса и прочая, и прочая, и прочая?»
«Увы! — отвечала Бюшольд. — На вашем примере я вижу, как можно верить мужским клятвам. В этих обязательствах наших знатных покровителей больше пустых слов, чем действительности; таким образом, милый друг, если бы не ваш кум Симон ван Гроот, сторож монникендамского порта, не знаю, что бы с нами стало — со мной, с моими детьми и с теми, которые могут еще родиться».
«Как еще могут родиться? Какое сегодня число?»
«Двадцать восьмое октября».
«Да, но какой святой или святая управляет этим днем?»
«Два великих святых, друг мой: святой Симон и святой Иуда».
«Ну, это слишком! — закричал я. — На этот раз мне не отделаться иначе, как близнецами».
«Во всяком случае, — ответила Бюшольд, — эта двойня будет последней».
«Почему?»
«Да разве вы не видите, как я переменилась?»
В самом деле, я уже говорил, что эта перемена в ней поразила меня с первого взгляда.
«Да, вижу, — ответил я. — Что с вами?»
Она печально улыбнулась.
«Вы думаете, путешествия, которые я совершаю, не отнимают сил? Я, не в упрек вам, четыре раза навещала вас; туда и обратно это примерно тридцать две тысячи льё: четыре раза вокруг света. Много ли вы найдете женщин, которые сделают подобное… ради злодея, который только и думает, как бы их обмануть? Ах!»
И Бюшольд пролила несколько слезинок.
Это было до того справедливо, что я растрогался.
«Ну, так почему же вы приходите?» — спросил я.
«Да потому, что все-таки люблю вас. Ах, если бы вы остались в Монникендаме, как мы могли быть счастливы!»
«С вашим милым характером! Как бы не так».
«Чего же вы хотите? Мой характер испортила ревность. И что породило эту ревность? Избыток любви. Ну, хоть теперь, когда прошло пять лет, скажите, так ли невинны были ваши поездки в Амстердам, в Эдам, в Ставерен».
Я почесал ухо и сказал:
«Ну, если не врать…»
«Видите, вам нечем оправдаться. А меня вы могли упрекнуть в чем-то подобном?»
«В то время как был дома — нет, это я знаю точно».
«Но, по-моему, с тех пор…»
«С тех пор все несколько сложнее. Но, в конце концов, я ничего не могу сказать, поскольку — во всяком случае, для меня — приличия были соблюдены, и сроки совпадают, разве не так?»
«День в день».
Я вздохнул.
«Дело в том, — философски заметил я, — что в погоне за счастьем отправляешься далеко…»
«Да, и находишь женщин, не так ли? Давайте немного поговорим о ваших женах».
«Нет, не стоит, я знаю их, и к тому же я исцелился от желания жениться».
«Увы, бедный мой друг, нет ничего важнее домашнего очага, детей; возвращайтесь, возвращайтесь, и вы найдете все это, только, может быть, уже без меня».
«Ну, что вы!»
«Я знаю, что говорю — она со вздохом покачала головой: — Но я умру спокойно, если буду знать, что у моих бедных детей, оставшихся без матери…»
«Хорошо, хорошо… не будем раскисать; посмотрим, а пока возвращайтесь домой».
«Придется».
«И сообщите о моем приезде».
«О, правда?»
«Погодите, я ничего не обещаю; я сделаю что смогу, вот и все».
«Прощайте! Я уезжаю с этой надеждой».
«Отправляйтесь, дорогая. Поживем — увидим».
«Да, поживем… Прощайте».
И Бюшольд в последний раз поцеловала меня, вздохнула и ушла.
Это появление Бюшольд оставило во мне совсем другие чувства, чем прежние ее визиты. Впрочем, как я ей сказал, сравнение голландских женщин с сингальскими, испанскими, малабарскими и китайскими — не в пользу последних; одна лишь бедняжка Шиминдра могла уравновесить чаши весов; но, понимаете ли, против нее была история с той мерзкой обезьяной!..
Словом, я думал теперь только об одном — привести в порядок свои дела и вернуться в Европу.
Но, перед тем как уехать, я прежде всего должен был обеспечить будущность Шиминдры.
Я оставил ей свое сигарное дело, которое шло полным ходом, и остаток безоара; он, правда, был початый, но и в таком виде стоил не меньше двух-трех тысяч рупий, тем более что был испробован.
Что касается Ванли-Чинг, она исчезла вместе со своей шкатулкой; в те пять месяцев, что я еще прожил в Бидондо, я ничего о ней не слышал.
Наконец пятнадцатого февраля тысяча восемьсот двадцать девятого года, почти через шесть лет после моего приезда в Индию, я покинул Бидондо с капиталом в сорок пять тысяч франков; оставив деньги моему китайскому корреспонденту, я получил в обмен ценные бумаги лучших торговых домов Амстердама.
Переход был долгим из-за штиля на экваторе. Спустя шесть месяцев после моего отъезда из Манилы мы увидели мыс Финистерре, затем, пройдя мимо Шербура, вошли в Ла-Манш и восемнадцатого августа тысяча восемьсот двадцать девятого года бросили якорь в Роттердаме.
Мне незачем было там задерживаться, и я в тот же день, наняв экипаж, отправился в Амстердам, а оттуда — на лодке в Монникендам.
Лодка принадлежала моему приятелю-рыбаку, — тому самому, что перевез меня шесть с половиной лет тому назад на борт «Яна де Витта»; хотя я не смог заплатить ему за проезд, он все же обещал выпить за мое здоровье и свято сдержал слово.
На этот раз вместо мешка камней в моем кармане лежал бумажник, а в нем — сорок пять тысяч франков.
Таким образом, высадившись в Монникендаме, поскольку я должен был ему не только за этот переезд, но и за прошлый, да еще с процентами и процентами с процентов за шесть лет, я дал ему двадцать пять флоринов; он давно не получал такой суммы.
Затем я направился к дому.
Издалека я увидел на пороге кормилицу в трауре с двумя младенцами у груди.
Я все понял.
Я вошел в нижнюю комнату, где были мои три сына и дочь.
Увидев меня, все три мальчика убежали.
Девочка была еще слишком мала и не умела ходить; ей пришлось остаться.
Поняв, что я чужой для этих бедных невинных созданий, я взял на руки мою крошку Маргариту и отправился на поиски кого-нибудь, кто мог знать меня.
Узнав, что прибыл какой-то незнакомец, направившийся к дому Бюшольд, Симон ван Гроот догадался о действительном положении вещей и примчался, приведя за собой троих маленьких беглецов и кормилицу с двумя сосунками.
В одну минуту все разъяснилось.
«А бедная Бюшольд?» — спросил я.
«Ты опоздал на два месяца, дорогой Олифус, — ответил Симон ван Гроот. — Бюшольд умерла, дав жизнь твоим двойняшкам».
«Да, Симону и Иуде».
«Совершенно верно. В твое отсутствие я позаботился о твоей семье. Кредиторы продали дом, я выкупил его; они продали обстановку, я выкупил и ее. Я твердо знал, что ты когда-нибудь вернешься, и хотел, чтобы ты нашел все таким, как было раньше, только детей прибавилось».
«Спасибо тебе, ван Гроот».
«И только бедная наша Бюшольд!..»
«Что поделаешь, Симон, все мы смертны».
«Увы! Другой такой тебе никогда не встретить, Олифус».
«Возможно».
Мы со слезами расцеловались, ван Гроот и я, затем уладили дела.
Я вернул ему деньги за дом и мебель, которые решил оставить Маргарите.
Затем я положил на имя каждого из мальчиков по шесть тысяч франков, оставив за собой проценты до их совершеннолетия.
Наконец, девять тысяч франков я оставил себе, чтобы не быть никому в тягость и оплачивать из своего кармана свой графинчик тафии, рома или арака.
— И вы никогда больше не видели Бюшольд? — спросил я.
— Видел еще раз. Она явилась сообщить мне, что я навек избавился от нее, поскольку она только что вышла замуж за Симона ван Гроота, которого схоронили накануне; старый плут просил положить их рядом. Так что, — добавил папаша Олифус, приканчивая свой последний графин арака, — я избавился от нее в этом и в том мире. По крайней мере, я надеюсь на это.
После этого папаша Олифус разразился своим неповторимым смехом и сполз под стол, откуда вскоре послышался храп, не позволявший усомниться в безмятежности сна, в который погрузилась эта чистая и безупречная душа.
В ту же минуту дверь отворилась и раздался тихий нежный голос. Я повернул голову.
На пороге, держа в руке лампу, стояла Маргарита; голос принадлежал ей.
— Господа, пора отдохнуть, — сказала она. — Позвольте показать вашу комнату. Должно быть, мой бедный отец замучил вас своими рассказами? Но надо быть снисходительными к нему. Еще при жизни нашей бедной матери он шесть лет провел в приюте для сумасшедших в Хорне и вышел оттуда не вполне излечившимся. У него на уме одни глупости и небылицы, особенно когда перепьет, а это с ним часто случается. Но, когда он проснется, разум вернется к нему и он забудет о своих путешествиях в Ост-Индию — путешествиях, которые совершил лишь в воображении.
Мы отправились спать, найдя это объяснение гораздо более убедительным, чем все то, что рассказывал нам папаша Жером Франсуа Олифус.
Назавтра мы хотели с ним проститься, но нам сказали, что он повез пассажира в Ставерен.
Так что мы покинули Монникендам, так и не узнав, кто из них нам солгал — старый беззубый рот папаши Олифуса или свежий хорошенький ротик его дочки Маргариты.
Вот только одно говорило против прелестной хозяйки гостиницы «Морской царь»: еще вчера она объяснялась только знаками, а на следующий день внезапно научилась говорить по-французски и смогла рассказать нам то, что вы прочли выше.
Предоставляю тем, кто путешествовал в Индию, судить о том, видел ли в действительности папаша Олифус те страны, о которых рассказывал нам, а мы в свою очередь рассказали вам, или Мадагаскар, Цейлон, Негомбо, Гоа, Каликут, Манила и Бидондо пригрезились ему в доме для умалишенных в Хорне.