Вечером зашел Василий Сергеевич. Он не решался идти дальше передней.
— Ну как? Что? — спрашивал он у Колышко.
Он потерял душевное равновесие и во всем обвинял женщин. Природа нарочно создала женщин, чтобы в мире происходила вся эта сумятица. Надо, впрочем, относиться к вещам по-философски или же вовсе не ходить к женщинам. Посмотрите на город с птичьего полета: люди и лошади бегут туда и сюда. Прочтите в газетах ежедневную хронику: люди стреляются, топятся, вешаются, крадут и грабят — все через женщину. Пойдите в музей, в театры, вы всюду увидите женщину: женщину из мрамора или на сцене — и всюду она производит кавардак. Если бы не было женщины, не было бы ни жизни, ни смерти. Значит, с нею приходится мириться.
Войдя в кабинет и не увидя чертежного стола, он остолбенел.
— Это что значит?
— Здесь тоже произошел маленький кавардак, — сказал Колышко, смеясь, и кивнул головой в угол, где среди больших папок виднелся край задвинутой доски.
— Вы спятили? — спросил Василий Сергеевич.
Колышко было весело. Теперь при взгляде на испуганное, такое «профессиональное» лицо Василия Сергеевича он с особенной силой ощущал в себе это «освобождение жизни». Сусанночке понадобилось прострелить себе легкое для того, чтобы он почувствовал в себе живого человека, сделанного из настоящей души и тела.
— Я просто устал, — сказал он, чтобы как-нибудь объяснить свое решение.
Василий Сергеевич продолжал стоять, не меняя позы.
— А для чего же, спрашивается, я гнул свою спину и сушил свой мозг?
Колышко не знал, что ответить. Глаза старика все яростнее и яростнее вылезали из орбит.
— Вы думаете, выкинул деньги на стол да и свят?
Колышко почувствовал раздражение. Пора положить конец этому вмешательству в его личную жизнь. В конце концов, он взял себе помощника, а не опекуна.
— Причем здесь деньги или моя святость? — сказал он. — Я делаю то, что мне нужно. Я не могу разорваться, если это угодно вам.
— Ах вот как!
Василий Сергеевич пошел, ковыляя, к выходу.
— Вот как, вот как-с! — повторил он, одеваясь в передней. — Направление атмосферы круто изменилось. Однако скоро. Так я же вам предсказываю, что дальше штопанья чужих построек вы не пойдете. Никогда не пойдете. Стоп машина, на точке замерзания, нуль, два нуля.
Пальцы его дрожали, и он не попадал пуговицами в петли. Колышко стало его жаль. Он обнял старика за талию.
— Ну не сердитесь, дорогой. Так подошло. Вы видите? Разве же это работа? Я измотался, думаю уехать.
Василий Сергеевич отталкивал его ребром жесткой ладони.
— Хорошо, хорошо.
Вдруг бешенство прорвало его сдержанность.
— Ведь вы же — баба! — визжал он, трясясь. — Куда вы годитесь? Разве вы артист, художник? Вы — подрядчик. Вы — бабий прихвостень. Оставьте меня в покое.
— Ну вы до завтра успокоитесь, и мы с вами поговорим хладнокровнее, — сказал Колышко.
— И не подумаю. Прощайте!
Он ушел, не подав Колышко руки и хлопнув дверью.
Колышко прошел к Сусанночке. Она спала. Когда он вернулся в кабинет, Гавриил, стоя на стуле, подливал масла в зелененькую лампадку. И от тихого зеленого мерцания у Колышко выступили слезы. Он чувствовал себя смешно, точно в детстве на Пасху. Гавриил осторожно вышел. У него был суровый, сосредоточенный вид. Он боялся, что молодая барыня умрет. Колышко он осуждал и совестился взглянуть ему в глаза.
«Но теперь все пойдет хорошо», — думал Колышко.
Он не сомневался, что рана Сусанночки не опасна.
Осторожно, неполным звоном, как всегда поздно вечером, прозвонил телефон. Колышко вздрогнул. Звон отдался в тишине квартиры беспокойно-противно.
«Я не подойду», — решил Колышко.
Он подозревал, что это звонит Симсон. Когда он выходил из кабинета, звонок повторился. Телефонный аппарат, стоявший на столе, казался живым существом. Он имел беспокойную и несимпатичную душу. Он был как болезненный нарыв или совесть. Все, что совершаешь за день, неизменно возвращается к этому маленькому и бесстрастному металлическому мучителю. Он контролирует поступки дня. Сквозь него, как сквозь фильтр, проходит все значительное и незначительное. Смешно его бояться и глупо прятаться.
Колышко подошел к столу. Аппарат прозвонил в третий раз.
«Это — Зина», — подумал Колышко и приложил трубку к уху.
— Кто у телефона? — спросил он грубо.
— Мой друг, это — я, — сказал спокойный и деловой голос Веры Николаевны. — Хотя вы не желаете подходить на мой звонок — увы! — я вынуждена к вам звонить. Вы получили мое письмо?
Ее голос касался его слуха знакомыми, интимными прикосновениями. Кроме того, она говорила так, как будто между ними ничего не произошло.
— Я полагаю, что нам больше не о чем говорить, — сказал он. — Впрочем…
Он чувствовал, как с нехорошим, мальчишеским азартом забилось сердце. Он мог этого не говорить, но сказал:
— Впрочем, я могу вас утешить. Ваш браунинг пошел в дело.
— Да?
Голос Веры Николаевны сделался оторванным и точно колючим. Он звучал, как сухое и безжизненное щелканье металлических пластинок.
— И как же ее здоровье? О, я нисколько не жалею, что облегчила ей по мере возможности этот путь. Вы сентиментальны.
Вдруг она раздражилась.
— Мне это начинает надоедать. Берегитесь, Ненни: я закрою свое сердце для вас. Каждый живет так и столько, сколько может. Кто не может жить, тот должен уйти[32]. В конце концов, и мы с вами живем не по своей воле. Разве я знаю, почему так безумно хочу вашей любви? Вы, Ненни, все еще ходите в шорах. Ах, какая тоска!
Она неожиданно прервала разговор или его прервали на центральной станции. Он не знал. Подождал еще немного. Звонка не повторилось.
У Колышко было чувство приятного удовлетворения.
Конечно, он мог бы ей крикнуть еще: «Убийца!» — или что-нибудь другое в этом роде. Это была бы мелодрама. Он должен теперь держаться с ней с достоинством и бесстрастно.