V

— Ты был рассеян со мной, — сказала ему на обратном пути Сусанночка. — Скажи, о чем ты думал? Ну? Только, пожалуйста, не лги, по своему обыкновению.

— Я думал о тебе, — сказал он скучно.

— Нет, не обо мне.

Она отвернулась от него. Он нетерпеливо ожидал Москвы.

Сусанночку он доставил до ее дома. Она вышла из автомобиля холодная и надутая.

— Зайдете к нам? — спросила она капризно, нарочно, как всегда в этих случаях, переходя на «вы».

Он наслаждался ее темным ограниченным взглядом, узеньким, выпуклым, точно у ребенка, лбом, белой шляпкой, которая безвкусно не шла к светло-коричневому сукну манто, ее большой муфтой, которой она притрагивалась к носу, полному и крупному, как у всех коренных москвичек.

Он солгал, что спешно занят весь вечер.

И даже то, что она не отличила очень поверхностной лжи, в ней тоже ему сейчас понравилось. Высокая, холодная и прямая, она скрылась в подъезде.

Он проводил ее глазами с умилением, потом снял фуражку и подставил голову темно-синему небу, глядевшему из-за крыш на оттаявшие, но еще холодные тротуары и мостовую.

У себя он опять застал светло-фиолетовый конверт. Удивленный, он прочел:

«Я люблю Вас безмерно. Не гневайтесь. Если я должна умереть, скажите.

Вера Симсон».

Он озабоченно опустился на диван и еще раз перечел письмо. Пришел на память сухо-официальный и даже чуть иронический сегодняшний прием.

«Очевидно, в этом и заключается вся оригинальность тактики, — сказал он себе с раздражением. — С этим необходимо покончить».

Он должен ей сказать, что несвободен. И все. Ему сделалось противно. Он хотел снять телефонную трубку, но в передней прозвонил звонок.

Гавриил вошел с испуганным лицом.

— Вас спрашивают барыня… та самая…

— К вам можно на минутку?

Она входила, протянув руку. Он видел только ее большие синие глаза, в которых был дрожащий блеск, и сухо и серьезно сложенные тонкие губы.

Он сказал, смущаясь:

— Ах, я очень рад!

Гавриил смотрел, двусмысленно улыбаясь. Он крикнул на него:

— Можешь идти.

Колышко сам помог ей снять шелковое манто. Сохраняя таинственно-деловой вид, она выскользнула в черном, официальном, совершенно гладком платьице. На плечи набросила, вздрагивая, соболью широкую горжетку. Повернула голову, и в глазах усилился мгновенный блеск.

— Куда пройти?

Гавриил, косясь, удалился. Колышко страдал за нее и за этот бестактный визит. Так вот оно что значит! Очевидно, она потеряла голову.

— Это ваша рабочая комната? — спрашивала она. — Может быть, мы пойдем туда?

Она показала спокойным жестом.

«Я сделал ошибку тогда же, что позвонил ей по телефону», — думал Колышко.

Он отворил белую бесшумную дверь, обитую изнутри войлоком и клеенкой, чтобы из передней и приемной не доходили звуки. Колышко мог гордиться помещением, в котором проводил половину жизни. Это был небольшой квадратный зал, похожий на комнату музея искусств. Все стены были увешаны гипсовыми слепками и фотографическими снимками в массивных рамах. Большой письменный стол и полки над ним утопали среди образцов древнерусского искусства: икон, старинных складней, изделий из потемневшего дерева. Богатейшая коллекция древнего оружия обременяла стену над громоздкою, мягкой мебелью, сплошь заваленною и заставленною исполинскими папками. Монументальный регистратор деловых бумаг белел своими полосками рядом с массивным несгораемым шкафом и длинным простым раздвижным столом на козлах, на котором во всю длину была прикреплена синеющая калька с нанесенными на ней красными частями чертежа.

Перед одним из складней, высоким и медным, слабо горела зелененькая лампадка. Ее принесла и зажгла сама Сусанночка в один из своих мгновенных визитов к нему с сестрой Зиной.

Гостья вошла и осмотрелась серьезно и значительно. Часы показывали половину десятого. Он хотел ей очистить место на диване, где лежало только что купленное, сильно пахнувшее кожей новое верховое седло. Тут же валялся стек[7].

— У меня такой беспорядок, — извинился он и с шумом сбросил седло на пол.

Она взяла осторожно в руки стек, и на ее лице изобразилось мгновенное, не совсем понятное удивление. Смутившись, она положила его на круглый, пыльный стол.

— Я редко позволяю убирать в этой комнате, — говорил он оправдываясь. — Здесь неуютно. Может быть, мы пройдем в гостиную?

— Нет-нет, останемся здесь, — попросила она, медленно опустив глаза, и он продолжал читать в ее лице непонятное ему быстрое замешательство, от которого она старалась оправиться. Губы ее приобрели детскую мягкость. Она опустила плечи и стояла перед ним, точно маленькая, провинившаяся девочка. Он искал глазами причины, повергшие ее в смущение, и в свою очередь смутился сам. За белой войлочной дверью и зимними, еще не выставленными рамами помещение казалось закупоренным. Городское движение доносилось сюда смутным дребезжанием оконных стекол и сдавленным гулом. Маленький букетик свежих фиалок на плоской груди у гостьи довольно беспомощно напоминал о весне. Звучно тикали большие бронзовые часы под стеклянным колпаком, гордость Колышко, старинной швейцарской работы.

Не поднимая глаз, он почувствовал на лице ее тревожный, изучающий взгляд. Она волновала его неясностью и вместе стыдливостью своих домогательств. Она не хотела ему сказать, чего хочет от него. Почти отдаваясь, она оставалась недоступной. Это была совершенно безрассудная страсть скучной и жеманной, но, во всяком случае, порядочной женщины, потерявшей голову.

Сейчас ему казалось, он понимал ее лучше, чем только что перед этим, когда был у нее и она угостила его сухой и церемонной встречей. Вероятно, она пришла ему сказать то, чего не осмелилась вымолвить тогда.

Ее смущение, этот унизительный приход на квартиру под взглядами лакеев и швейцаров трогали его и вызывали в нем ответное движение. Правда, неопределенное. Он всегда разделял в уме любовь и чувственность. Для чувственности была Ядвига и ей подобные. От порядочных женщин он привык требовать другого. Она скандализовала себя прежде всего в его собственных глазах. Нет, так нельзя. Она могла бы найти к нему другие пути. А так, это только проявление истерии, ложный шаг.

Вдруг он услышал ее голос, неожиданно ровный и ясный:

— Если не ошибаюсь, это — фотографический снимок построенного вами дома на Якиманке.

Он перевел глаза на стену и по пути встретился с ее приветливым, странно-спокойным взглядом. Она подошла поближе к снимку, висевшему в тяжелой и простой дубовой раме. Он ответил утвердительно.

— Вы не сердитесь, — продолжала она, — за маленькое замечание профанки: вы сделали крышу этой, в общем, чудесной постройки немного громоздкой, и оттого мне казались всегда эти тоненькие, перевитые колонны на фронтоне скорее горельефами или даже чем-то только нарисованным, какими-то простыми, лепными украшениями, чем колоннами, которым предстоит что-то поддерживать. Не сердитесь, по-моему, колонна есть столб, а столбы должны или держать, или их не надо вовсе. Вот, например, готика… Когда ее наблюдаешь, разумеется, в натуре… это такое ни с чем несравнимое великолепие… Вы бывали заграницей?

С тяжелым чувством Колышко сознался, что не бывал. Год за годом он собирался в Рим, Венецию, Милан, Реймс и Кельн. Его поразило чрезвычайно верное ее замечание о кровле Якиманского дома. Перевитые колонки казались ему самому сейчас жалким ухищрением, живым свидетельством его недаровитости. Ему сделалось неприятно, что она будет рассматривать так же внимательно фотографии других его работ. Во всех них было, пожалуй, что-то аляповато-провинциальное.

— Это — мои ранние работы, — сказал он, оправдываясь. — Впрочем, разве вот это…

Он указал на висевшую высоко над диваном церковь в Ульевке.

— Это в имении Биоргов, — сказала она, легко вскочив на кожаную обивку.

Он должен был взять ее за руку, чтобы поддержать, и невольно разглядывал вблизи ее узкую, почти детскую, но нервно-подвижную спину с высокой, возбуждавшей его талией и слабо намеченными линиями бедер и плеч, трепетных, полных живой дрожи. Тонкий, блеклый запах духов заставлял его удерживать дыхание. Он знал, что мог бы, если бы желал, подчинить себе эту изящную, несомненно, умную женщину, но это означало бы, что он пошел на очень элементарную и двусмысленную роль. Он еще помнил, как она несколько часов назад посмеялась над поспешностью его визита. Сейчас она хотела как бы загладить прежнюю сухость и резкость тона. Она отчасти капитулировала, отчасти поощряла его, но от этого его роль не делалась приятней.

Осторожно он помог ей сойти с дивана.

— Здесь хорошо схвачен северный поморский стиль, — продолжала она говорить с таким видом, как будто целью ее посещения являлось именно обозрение его работ.

Ее лицо было смешно озабочено, точно она была заинтересована видеть всюду с его стороны больше успехов.

— Я вам, если угодно, могу показать свои зарисовки на побережье Белого моря во время моей поездки на Онегу.

Ему хотелось поддержать установившийся легкий тон и вместе с тем отвлечь ее внимание от работ, уже явно для него самого неудачных. Самолюбие его было задето, точно у мальчика. Он вытащил объемистую папку и бросил ее на стол. По мере того как он перекладывал отдельные листы, эта немного смешная озабоченность в ее лице вырастала. Очевидно, она думала, что он не вполне на верном пути. Он почувствовал сожаление, что развернул перед ней свою коллекцию. Его смешила ее курьезная мина. Она бы хотела, чтобы его художественная деятельность шла другим путем. Впрочем, вообще все поклонники крайне докучный народ: они хотят переделать художника каждый на свой лад.

— Конечно, это красиво, — сказала она, — но это бедно. Кроме того, мне кажется, что во всех видах искусства следует избегать слепой канонизации. Ах, этот древнерусский стиль!

Он сказал сквозь зубы, начиная быстрее перелистывать коллекцию:

— Есть обязательные традиции для искусства. Есть в каждом искусстве корни и листья. Мы — листья.

Он снисходительно закрыл папку. Она продолжала спорить. Она доказывала необходимость освобождения от излишнего архаизма в искусстве. Теперь начали стремиться строить так, как будто это строят зодчие, вставшие из древних могил. Почему те не подражали никому, но строили согласно с духом своей эпохи? Даже древнехристианские строители, которые, правда, пользовались языческими формами, вливали в эти формы все же свое. Христианство пришло на смену язычеству, но оно строилось на его развалинах. Это естественно. Современное зодчество гонится сплошь и рядом за имитацией. В нем или эклектизм, или бедный копиизм. По ее мнению, каждая эпоха в лице ее выдающихся представителей приходит непременно со своим стилем. Так будет и с нашей эпохой, которая еще только ищет свой настоящий стиль. Конечно, не модерн. Его нужно уловить в воздухе.

Он не находил, что ей возразить. Правда, он не стал спорить. Но ему было бы стыдно признаться, что он во многом с ней согласен. Да, он не чувствует за собой достаточной смелости. Узкий, в особенности национальный, стилизм часто претил ему самому. Он подумал о том, что Сусанночка широко раскрыла бы глаза, слыша разглагольствования этой дамы с легкой скептической усмешкой в глазах и губах. Для Сусанночки было совершенно все равно, как что он строил. Его профессию она находила скучной и жалела, почему он не адвокат.

Вдруг его остановил пристальный взгляд гостьи. Она смотрела на теплящуюся лампадку.

— Вы религиозны? — спросила она.

— Нет, — он нахмурился.

Подумав, она протянула с особенным значением:

— Так.

Это его рассердило.

— Вы получили мое письмо? — спросила она уже своим обычным отрывистым тоном, впрочем не сводя глаз с лампадки.

Он молча и низко поклонился, завязывая пыльные ленты папки.

Она продолжала:

— Все, что я там написала, я написала искренно. Устав бороться с собой, я избрала этот простой путь, потому что хотела избежать медленной лжи. Я бы не хотела, чтобы от письма у вас остался мутный осадок. Я написала, потому что пришла к убеждению, что никто из окружающих не ценит и не знает вас так, как я. Я бы хотела в вашей жизни значить что-нибудь. Очень немного. Я бы хотела иметь право иногда видеть вас. Иначе… иначе для меня невозможно.

Он поклонился, краснея и не глядя. Если бы все это не было так экспансивно, он в гораздо большей степени почувствовал бы себя польщенным. Сейчас многое он относил на долю волнующей весенней атмосферы. Почему ее выбор остановился именно на нем? Она такая любительница архитектуры? Всегда и в особенности сейчас он чувствовал большой пробел в воспитании: свою угловатость, связанность в движениях и словах. Его плебейское происхождение наложило печать на его расплюснутый нос и узкие белесовато-серые глаза. Рядом с нею он должен был представляться прифрантившимся семинаристом. Правда, у него был высокий лоб и красивые руки с утонченными оконечностями пальцев. Говорят, это указывает на врожденный вкус. Он знал за собою отсутствие манер и не рисовался. Бывая часто по делам в аристократических домах, он научился, по крайней мере, не быть смешным. Это было пределом его желаний. Женщины высшего круга вызывали в нем часто восхищение, но никогда мысль об увлечении или браке.

— Вы преувеличиваете мои дарования, — сказал он улыбнувшись.

«Конечно, с ней произошло несчастье, — думал он. — Этот случай — довольно мучительная привилегия холостой жизни. Однако что же все-таки ей нужно от меня?»

— Я буду искренно рад с вами видеться, — пробормотал он.

Они встретились на момент глазами. Теперь она смотрела ему в лицо не отрываясь, тем же взглядом, каким смотрела перед тем на лампадку.

Вдруг она протянула ему руку. Он поспешил подать свою, радуясь, что тягостный визит пришел к концу.

«Я вел себя как неотесанный мужик, — думал он и мучился. — Я должен был что-нибудь ей сказать. Я угощал ее чертежами. Это трусливо и мелко».

В это время произошло что-то неожиданное. Он даже не сразу понял. Мелькнула темно-бронзовая шапка волос, и он почувствовал на руке влажный поцелуй. Но она уже поспешно поднимала голову. Глаза смотрели точно внутрь. Лицо было бледно, и губы сжаты знакомым строгим движением.

— Прощайте, — сказала она и медленно пошла к двери.

Он двинулся за нею, стараясь негромко ступать.

«Это — сумасшествие!» — терзался он, страдая за нее.

Даже если бы роль случайного любовника и не казалась ему унизительной, все равно он не изменил бы Сусанночке. Ядвига совершенно другое дело. Однако она была ему не совсем неприятна. Было гадко себя на этом поймать. Эта воспитанная во всяком случае, незаурядная женщина из высшей, чем он сам, среды только что целовала ему руку. Он морщился, стараясь прогнать с лицевых мускулов глупое выражение самодовольства. Неужели на самом деле он так ничтожен?

В передней его поразило особенное сияние ее глаз. Странно, но она нисколько не казалась смущенной. Смущен был он. Губы ее, как всегда, были сжаты. Она медленно натянула на острый носик вуаль.

— Вы будете любезны дать мне пальто, — напомнила она ему.

В ее движениях была усталость.

Гавриил прятался. Он считал ее за женщину легкого поведения и не хотел своим присутствием компрометировать барина.

Колышко сам помог ей одеться. Простившись наклоном головы, она вышла.

Он вернулся в кабинет, чувствуя неприятный жар в лице. Проклятая привычка стесняться самого себя! Он пожимал плечами, вспоминая о странном визите. Конечно, она рассчитывала на большее. Теперь она больше не придет.

Раздражение перешло в злобу. Что это, как не элементарно-хищное вторжение в его жизнь? По какому праву? Он не позволит себя третировать.

Он крикнул Гавриила.

— Этой дамы больше не принимать.

Гавриил сказал весело:

— Слушаю.

Своим здоровым чутьем он не одобрял всей этой авантюры. Конечно, к черту! Гавриил поднял валявшееся на полу седло. В одной руке он держал стек, помахивая им.

— Она приказала доложить, я и доложил, — сказал он, растянув рот в усмешку. — Разве я мог не доложить?

Колышко вспомнилось, как она так же держала стек. У нее было при этом немного удивленное лицо, точно у маленькой девочки, которая в первый раз увидела такую странную вещь. Вообще в этой женщине много неожиданного.

— Странно, странно, — сказал он вслух, раздраженно ероша волосы.

Загрузка...