Часть вторая ЖЕНСКИЙ ВОПРОС (1855–1881)

Глава II РОЖДЕНИЕ ЖЕНСКОГО ВОПРОСА

Женщины вряд ли смогут решить проблему своей эмансипации, до тех пор пока к ним не присоединится значительное число мужчин, готовых к этому.

Джон Стюарт Милль

1. Вопрос жизни

Женский вопрос возник в России в решающее и поворотное для ее новой истории время — в первые пять лет после окончания Крымской войны. Унизительное поражение России в этой войне разрушило то, что Иван Аксаков называл «фасадностью» Российской империи и вскрыло все основные недостатки архаичной социально-политической системы, которые до этого времени затушевывались внешне эффективным бюрократическим правлением. Поражение в войне и смерть Николая I вскрыли перед лицом общественности то, что русская интеллигенция называла «социальными язвами». Елена Штакеншнейдер, яркая молодая женщина того времени, в 1856 г. записала в своем дневнике: «Слава Богу, что о войне больше не говорят, что это ужасное время прошло. Все раны заживают, кроме ран, которые война только открыла, но не нанесла сама». В русском обществе было широко распространено убеждение в том, что унизительное поражение пойдет на пользу. «Враг найдет в Севастополе одни окровавленные руины, — писал несколько лет спустя либерально настроенный юрист Анатолий Кони, — но Россия нашла в нем зерно своего воскрешения»[45]. Находившийся на другом идеологическом полюсе Николай Добролюбов писал в 1857 г.: «Два года тому назад нас расшевелила война, заставивши убедиться в могуществе европейского образования и в наших слабостях. Мы как будто после сна очнулись, раскрыли глаза на свой домашний и общественный быт и догадались, что нам кое-чего не достает. Едва эта догадка озарила наш ум, как мы с редкой добросовестностью и искренностью принялись раскрывать „наши общественные раны“». «Отрадно было то время, — продолжает он, — время всеобщего увлечения и горячности… Как-то открытее была душа каждого ко всему доброму, как-то светлее смотрело все окружающее. Точно теплым дыханием весны повеяло на мерзлую, окоченелую землю, и всякое живое существо с радостью принялось вдыхать в себя весенний воздух, всякая грудь дышала широко, и всякая речь понеслась звучно и плавно, точно река, освобожденная ото льда. Славное было время!»[46]

Ослабление жесткой цензуры, введенной в конце правления Николая I, привело к возникновению дискуссий по широкому кругу проблем, касавшихся и недавней катастрофы, и крайней необходимости реформ, а также о возможных путях развития России. Из этих дискуссий родились и «жгучие вопросы» (как их называли русские интеллигенты) или, как писал Гейне, «проклятые вопросы», решение которых колебалось от ограниченных реформ, предлагаемых либералами, до фундаментальной социальной реорганизации, выдвигаемой радикалами. Первоначально женский вопрос заключался в частичном исследовании проблемы женского образования и улучшении его, и лишь позднее развился во всеобъемлющую антропологическую[47] дискуссию об индивидуальной одаренности и особенной судьбе женщины.

Дебаты о женском образовании были инициированы знаменитым хирургом и педагогом Николаем Пироговым (1810–1881). В ходе своей педагогической и медицинской деятельности он обнаружил, с одной стороны, явную несостоятельность концепции профессионального медицинского образования, которая основной упор делала на подготовку к карьере, а не на развитие индивидуальных способностей; с другой — острую нехватку людей, обладающих медицинскими навыками. В начале Крымской войны великая княгиня Елена Павловна, невестка царя, поинтересовалась у Пирогова, есть ли возможность направить на фронт медицинских сестер. Будучи придворной «либералкой» и сторонницей реформ, Елена Павловна, формируя медицинский женский корпус, преследовала ряд целей: подготовить столь необходимый в России медицинский персонал, привлечь внимание к потенциальным возможностям женщин и доказать возможность более активного участия представительниц своего пола в общественной жизни. Она предложила Пирогову возглавить подразделение сестер милосердия, мотивируя это тем, что хотя женщины вполне компетентны, дело продвигается лучше, когда ими руководит мужчины. «Это, — отвечал Пирогов, — справедливо только до тех пор, пока женщины будут воспитаны по-нынешнему и с ними будут обращаться по той же устарелой и бессмысленной методе. Но это следует изменить и женщины должны занять место в обществе более отвечающее их человеческому достоинству и их умственным способностям». Это случайное замечание содержало в себе зерна тех аргументов, которые через несколько лет он развил в статье «Вопросы жизни»[48].

Убежденный в том, что женщины способны работать во фронтовых условиях, Пирогов приступил к организации и обучению группы волонтерок — «Сестер милосердия Крестовоздвиженской Общины». Из 163 ее членов около 110 принадлежали к привилегированным слоям общества (жены, вдовы, дочери чиновников и помещиков), около 25 были представительницами мещанства, 5 — духовенства; кроме того, было пять монашек. Одна из сестер милосердия, Александра Крупская, оставила яркое свидетельство первой реакции женщин на звук артиллерийской канонады, заставившей их забыть обо всех перипетиях и неудобствах поездки, поселив страх в сердца одних и стоицизм в сердца других. По другую сторону Черного моря Флоренс Найтингейл (Florence Nightingale) и ее английские сестры по-прежнему работали в опорном госпитале в Скутари. Пирогов[49] направил русских медицинских сестер в перевязочные пункты и полевые госпитали, расположенные в непосредственной близости от боевых действий. По свидетельству Крупской, солдаты были весьма довольны их работой, высоко оценивая теплоту женской заботы после холодного обращения с ними мужского медицинского персонала. В своих «Севастопольских рассказах» Толстой описывал как «сестры, с спокойными лицами и с выражением не того пустого женского болезненно-слезного сострадания, а деятельного практического участия, то там, то сям, шагая через раненых, с лекарством, с водой, бинтами, корпией, мелькали между окровавленными шинелями и рубахами». Царь и высокопоставленные чиновники открыто признали их заслуги. Некоторые сестры милосердия добровольно отправлялись на самые опасные участки фронта и две из них умерли от тифа. Апогеем фронтового ужаса, по воспоминаниям Крупской, была оборона Михайловского редута, окруженного горами искалеченных трупов и множеством раненых[50].

Однако в самом начале войны присутствие женщин на фронте одобрялось далеко не всеми. Один из армейских докторов, шокированный в начале этой идеей, — изменил свою точку зрения, став свидетелем их героизма. Некоторые старшие офицеры возражали против деятельности Общины из соображений морали: по их мнению, присутствие женщин в армии вело только лишь к «интрижкам» и вследствие этого к распространению сифилиса. Более серьезной была институализированная оппозиция профессиональных медиков — непреодолимое сочетание традиционного военного бюрократизма и профессиональной ревности. Однако Пирогов и его медсестры так же, как и их коллеги в Скутари, смогли пережить обрушившийся на них град насмешек и оскорблений. После того как сестры милосердия, выполнив свой гражданский долг, вернулись домой, они были встречены с почестями и награждены за доблесть. По окончании службы Крупская, выражая чувства многих своих коллег, отмечала, что те женщины, которые видели страдания и войну и активно помогали облегчить чужую боль, «жили полной жизнью, любили и страдали»[51].

Великая княгиня Елена Павловна была приятно удивлена успехом своей идеи, хотя впоследствии она не играла никакой роли в продвижении женского вопроса. Более того, по свидетельству баронессы фон Раден, Елена Павловна была глубоко уязвлена тем оборотом, который несколько лет спустя приняла борьба за женскую эмансипацию. Однако сам Пирогов был чрезвычайно удовлетворен блестящими успехами своих подопечных. Он с радостью рассказывал об их нежности, способности стойко переносить страдания, а также об их «сверхчеловеческих трудах». Он был убежден, что Россия «полностью игнорирует чудные дарования наших женщин», и что «если женщина получит надлежащее образование и воспитание, то она сможет также хорошо устроить свою научную, художественную и общественную культурность, как и мужчина». В конце войны Пирогов опубликовал широко обсуждавшуюся статью «Вопросы жизни», в которой поднимались такие проблемы, как смысл жизни, суть образования и его роль для общества[52].

Вот как, используя яркие метафоры, Пирогов оценивал современное ему образование женщины высших слоев: «Но зато воспитание ее обыкновенно превращает ее в куклу. Воспитание, наряжая ее, выставляя напоказ для зевак, обставляет кулисами и заставляет ее действовать на пружинах, так как ему хочется. Ржавчина съедает эти пружины, а через щели истертых и изорванных от времени кулис она начинает высматривать то, что от нее так бережно скрывали». До этого времени те, кто претендовал на роль реформаторов женского образования, ставили перед собой лишь одну цель — наделить женщину тем количеством знаний, которое было бы достаточным для того, чтобы поддерживать разговор с мужем и следить за воспитанием детей. Наиболее свежая версия этого взгляда была выражена в появившейся незадолго до статьи Пирогова работе медицинского и этического характера «Физиология женщины», написанной также русским врачом В. В. Дерикером. Автор полагал, что женщине для успешного выполнения функций жены, матери, домохозяйки (другого предназначения она не имела) необходимы хорошие базовые знания, но не более того. Даже Пирогов ограничивал стремление женщин к образованию: «<…> не всякий врач. Не всякий должен без нужды смотреть на язвы общества, <…> в помойных ямах рыться»[53].

Однако Пирогов признавал, что женщинам необходимо хорошее образование. Они нуждаются в развитии способности к независимым суждениям для того, чтобы помогать мужчинам в их борьбе (а не просто для дилетантских увлечений агрономией или коллекционирования бабочек). «Не положение женщины в обществе, но воспитание ее, — в котором заключается воспитание всего человечества — вот что требует перемены. Пусть мысль воспитать себя для этой цели, жить для неизбежной борьбы и жертвований проникнет все нравственное существование женщины, пусть вдохновение осенит ее волю, — и она узнает, где она должна искать своей эмансипации». Пирогов предполагал, что роль и предназначение женщины вскоре станут более социально значимыми, чем прозаические заботы семейной жизни. В будущем, считал он, некоторые русские женщины услышат призыв свыше к свершению величественного подвига самопожертвования. Таких женщин он призывал ответить на этот призыв: «Да, я готова»[54].

С сегодняшней точки зрения, стиль Пирогова кажется помпезным и напыщенным, а его предположения о женских способностях — слишком умеренными и аморфными. Однако читатели того времени были поражены постановкой вопроса, который до этого не привлекал к себе серьезного внимания, и благородной и прогрессивной позицией русского интеллигента. Не вызывает сомнения, что многие женщины были заинтригованы призывом к «борьбе и жертвованиям». По свидетельству Елены Штакеншнейдер, статья вызвала настоящий фурор среди женщин; а одна из первых феминисток, Надежда Белозерская, даже утверждала, что именно после публикации работы Пирогова женский вопрос в России получил всеобщую и немедленную поддержку в обществе и литературе. С этого момента и далее, проблема женского образования стала одной из «жгучих» тем в российской прессе[55].

Весной 1857 г. на страницах только что основанного студентами Санкт-Петербургского университета журнала появилось анонимное письмо молодой женщины, описывавшей свои впечатления по поводу создания студенческой организации и выражавшей желание подискутировать с основателями этого журнала. Подобно либерально настроенным женщинам Европы, которые с чувством горького разочарования наблюдали, как их мужья отстаивают свои политические права, она одновременно испытывала симпатию к молодым людям и чувствовала себя обделенной. Тоном, исполненным жалости к себе и в то же время сердитым, она настоятельно советовала редакторам уделить хотя бы немного внимания судьбе женщины, ее страданиям, недостатку образованности и самоуважения; рассказать читателям, что женщина должна быть «воспитательницей человечества, кроме того, матерью-гражданкой, а не модной куклой» и что наступило время действий, а не слов. Ее голос был слабым, зависимым, нерешительным, но это был первый голос пробуждающегося женского сознания, публично обращающийся к мужчинам[56].

С этого момента заметки, письма и статьи, написанные женщинами, потекли в журналы. В 1858 г. на страницах ведущего радикального журнала «Современник» появилась публикация «Жалоба женщины». Скорбя о бесполезности получаемого девушками в частных пансионах образования, которое совершенно не готовило их к жизни и которое не менялось от поколения к поколению, автор предлагала матерям более реалистично подходить к образованию детей обоего пола. Она утверждала, что это никоим образом не ослабит мужественность будущих мужчин и не разрушит женственность будущих женщин, а только сделает их мудрей. Вскоре в этом же журнале был опубликован «Отголосок на „Жалобу женщины“». Автор, женщина-дворянка, находившаяся в стесненных обстоятельствах, рассказывала грустную историю о том, как она одна без какой-либо помощи воспитывала своих детей. В результате ее семья стала более сплоченной и «реалистичной» — ее дочери читали Гоголя, Аксакова, Тургенева и Толстого и были в курсе того, как появляются на свет дети. «По моему мнению, — писала она, — бедные девочки должны рано узнать, что есть и горе, и страдания, что на свете живут не одни хорошие люди, но и смешные и дурные»; что они должны усвоить эти вещи. «Помогите нам, — взывала она тем же знакомым зависимым тоном, — кто чем может, и пусть мои плохо выраженные мысли подвинут чей-то светлый ум на решение одного из самых важных вопросов жизни — воспитание женщины!»[57]

Вокруг данной проблемы возникла краткая дискуссия между малоизвестным публицистом Г. Я. Аппельротом и ведущим писателем-радикалом Дмитрием Писаревым. Первый, рассматривая идею совершенствования женского образования, исходил из бытовавшего мнения, что целью женского образования должно быть улучшение общей атмосферы домашней жизни, и потому образование женщин должно приблизительно соответствовать (но отнюдь не быть идентичным) мужскому. Равенство в получении знаний не было для Аппельрота частью общей проблемы равноправия полов: «Женщины вообще более способны чувствовать сердцем, чем рассуждать; в них более развито воображение, чем сознание, и верование более, чем убеждение». Решительно отвергнув подобные предположения, Писарев первый в России открыто заявил, что цель образования — «развить физические, умственные и нравственные способности и потом предоставить полную свободу естественному влечению; всякое ограничение в воспитании, всякое направление к известной, узкой цели ведет за собою горестные последствия, особенно если одна исключительная цель назначается половине человеческого рода». И, если женщина кажется менее развитой, то это результат не ее «природной» неполноценности, а недостаточного развития, проистекающего от ее бездеятельности[58].

Надежда Дестунис, женщина-публицист, представительница профессии, которая становилась популярной по мере того, как рос общественный интерес к женскому вопросу, связала дискуссию о женском образовании непосредственно с самой атмосферой реформаторства: «Может ли такое быть, когда повсеместно, во всем российском обществе, наблюдается такая активность, такое кипение, такое стремление вперед — может ли быть, что только русские женщины остаются пассивными наблюдателями этой активности, не принимая в ней никакого участия? Можно ли отыскать хоть какую-нибудь роль для нее в этом всеобщем стремлении?» Какова должна быть ее новая роль? Этот вопрос оставался без ответа. Феминистка Надежда Стасова была права, кратко характеризуя «новую» русскую женщину: «Она желает не луны, а солнца»[59].

Как бы там ни было, но над Россией по-прежнему светила луна. Проблемы любви, секса, брака, семьи, которые существовали как бы в вакууме во времена литературного господства Жорж Санд, отныне увязывались с более общей темой женской природы. Наиболее известными в тот момент и лучше всех запомнившимися были суждения Николая Добролюбова о семье, нашедшие отражение в работе «Темное царство» (рецензии на пьесу Островского). К тому времени Добролюбов уже подал свой голос в поддержку женского образования. Однако наиболее действенным средством социальной критики по-прежнему была литература, и в пьесах Островского Добролюбов обнаружил целый мир того общественного зла, который ждал своего разоблачения. В особенности — суровая домашняя жизнь и подчиненное положение женщин в купеческих семьях — темное царство, в котором домашняя жестокость была чертой повседневной жизни. В глазах критика, это было царство, в котором не было места любви, где родительская тирания, ненависть поколений друг к другу, невежество и жестокость процветали во тьме. Добролюбов исследовал все пороки, присущие купечеству, включая проституцию, и семейное неравенство, в особенности гипертрофированную власть отца и практически полную экономическую зависимость от него женщин. То, что Добролюбов, казалось, описал в весьма преувеличенной форме, нашло поддержку у Павла Бурышкина — представителя купечества того времени, отчетливо отразившего настроения этого сословия. Для многих поколений интеллигенции определение русской семьи (купеческой, дворянской или крестьянской) как «темного царства» стало расхожим социальным клише[60].

Впервые идея женской экономической независимости была полностью сформулирована Марией Вернадской (в девичестве Шигаевой, 1831–1860). Получив домашнее образование при поддержке отца, и, изучив политическую экономию (которую она называла «жизненным Евангелием»), с помощью своего мужа И. В. Вернадского, Мария стала первой в России женщиной-экономистом. Вместе с мужем она издавала журнал «Экономический указатель» — главный в России печатный орган либерализма манчестерской школы. Вернадские были страстными сторонниками свободной торговли, концепции невмешательства государства в экономику (laissez-faire), свободной рабочей силы, и поэтому выступали в поддержку освобождения крепостных крестьян без наделения их землей, с тем, чтобы высвободить огромную массу трудоспособных людей, которых можно использовать на благо ускорения процесса индустриализации. Они надеялись на то, что произойдет увеличение количества женщин-работниц, труд которых был значительно дешевле мужского, и которых можно было бы эффективно использовать на фабриках. Обращаясь к женщинам, Вернадская избегала подобной аргументации, вместо этого она заостряла внимание на тех возможностях, которые работа предоставляет для их освобождения. Страстная мольба Вернадской дать женщинам работу содержится в ряде статей, написанных в последние два года ее жизни[61].

Разделение труда и свободная торговля, писала она, в конечном итоге решат большинство экономических проблем, а свободный выбор работы (в противовес наследуемому назначению на должность) является sine qua non экономического развития. Женщины вынуждены будут отказаться от исполнения исключительно только ролей матерей и жен, высвободив, таким образом, скрытые экономические силы общества. Но, до тех пор, пока муж зарабатывает на жизнь и несет финансовую ответственность за свою семью, он в праве рассчитывать на послушание тех, кого содержит. Будучи реалистом, Вернадская отмечала, что некоторые русские женщины смотрят на труд как на постыдное занятие. «Человек может унизить какое-нибудь занятие, — писала она, — но ни один честный труд не может унизить человека». Ее доводы схожи с теми, какими европейская буржуазия защищала торговлю и критиковала праздных землевладельцев в начале промышленной революции. Вернадская отказывалась принять отговорки матерей, не желавших отрываться от своих детей, и особенно тех женщин, которые вели праздный образ жизни, растрачивающих время на прогулки по Петербургу, сплетни и балы. «Mesdames! Перестаньте быть детьми, попробуйте стать на свои собственные ноги, жить своим умом, работать своими руками, учитесь, думайте, трудитесь, как мужчины, — и вы будете также независимы, или, по крайней мере, в меньшей зависимости от своих тиранов, чем теперь».

С уверенностью, в которой было больше оптимизма, нежели реализма, Вернадская убеждала своих читателей, что существует более чем достаточно возможностей для женщин проявить себя в экономической жизни — не на военной или государственной службе, но в торговле, на фабрике, в сельском хозяйстве, литературе, науке, преподавании и медицине. Поскольку женщина лучше знает женскую и детскую природу, а также потребности семьи, занятие медициной гораздо в большей степени подходит ей, нежели мужчине. В основном суждения Вернадской были абстрактными и ориентированными на будущее. Она не могла предвидеть тех многочисленных битв, которые разыграются, прежде, чем женщина получит доступ на рынок квалифицированной рабочей силы. Она понимала, что женщины будут получать заработную плату ниже, чем заработная плата мужчин, по крайней мере, до тех пор, пока они не смогут преодолеть отношение к ним как к дилетанткам и не улучшат свое образование. Вернадская не сомневалась в способности женщин выполнять работу, традиционно считавшуюся мужской. Кратко суммируя один из аргументов европейского феминизма, апеллировавшего к достижениям цивилизации и технического прогресса, она утверждала, что женщина с револьвером может убить мужчину с топором, а женщина в экипаже может задавить мужчину, идущего пешком. Касаясь вопросов брака, Вернадская предполагала, что, если женщины получат возможность сами зарабатывать на жизнь, то мало кто из них будет торопиться заключить поспешные супружеские союзы, которые зачастую приносят только несчастье и приводят к личным трагедиям. Те же, кто не выйдут замуж, не будут больше полагаться на милость и сочувствие опекающих их родственников, подобно современным старым девам[62].

Отвечая на незаданный вопрос о целях женского образования, Вернадская пошла дальше Пирогова, связав проблему женской самостоятельности и независимости с образованием. К моменту ее безвременной смерти в двадцатидевятилетнем возрасте, идея достижения экономической независимости при помощи работы и образования получила справедливое признание в качестве основного пути эмансипации женщин. Даже один из авторов консервативного журнала «Библиотека для чтения» признавал, что само по себе улучшение образования не является достаточным. Он утверждал, что круг женских занятий может быть весьма многообразным, и задавал логичный вопрос: не является ли стремление запретить женщинам занятия, которые выше их способностей, такой же бессмыслицей, как запрещение мужчинам кормить детей грудью[63].

В литературе периода реформ беспокойство за судьбу какого-либо класса зачастую маскировалось озабоченностью судьбой всего общества. Решительная апология нового экономического этоса[64] Вернадской могла также отражать еще не осознанное до конца беспокойство тех тысяч женщин-дворянок, чья экономическая безопасность и привычный образ жизни находились под угрозой из-за реформы по отмене крепостного права.


В эпоху, когда «толстые журналы» играли огромную роль в распространении идей и способствовали росту общественного сознания, вполне закономерным событием стало появление журнала, преследующего своей целью формирование взглядов женщин. С одной стороны, идея учреждения журнала для женщин отрицала основополагающие принципы теории равенства полов, провозглашающей, что женщины равны мужчинам во всем, что касается интеллектуального развития, в том числе навыков чтения и вкусов. С другой стороны, на этом раннем этапе существовало искреннее стремление к созданию промежуточного издания, которое соединило бы в себе привлекательность «дамских журналов» с более обширными материалами «толстых журналов». Последние практически ничего не предлагали для удовлетворения специфических женских интересов, а старые издания для женщин представляли собой журналы мод, снабженные романтическими рассказами. К ним относились: «Дамский журнал» (1823–1833), «Журнал Мод» (1840-е гг.), а также приторные и тривиальные журналы для девушек «Звездочка» (1845–1863) и «Луч» (1850–1860). Отмечавшийся в российской прессе успех английских женских журналов, выходивших в 1850-х гг., и в особенности «Журнала английской женщины» («English Woman’s Journal»), свидетельствовал о необходимости выпуска более серьезного женского издания. Эту роль взял на себя учрежденный в 1859 г. журнал «Рассвет; журнал наук, искусств и литературы для взрослых девиц»[65].

Основателем журнала был Валериан Кремпин, бывший офицер артиллерии, который смог привлечь к сотрудничеству и радикалов, и либералов, а также нескольких неизвестных, но многообещающих писательниц. В первом выпуске «Рассвета», обложка которого изображала спящую девушку, которую будит женщина, олицетворяющая — «Знание», редактор писал, что русские женщины, как и остальная часть общества, пробуждаются от глубокого сна. Целью «Рассвета» было «возбудить сочувствие молодых читательниц к направлению, которое получило наше общество в последнее время, доказать им, что современные идеи вполне согласуются с духом христианского учения». В предисловии педагог Алексей Разин развивал ставшую уже банальной тему о роли женщин в гармонизации мира при помощи любви и материнства. За два с половиной года своего существования «Рассвет» успешно оставался верным своим благочестивым целям. По словам Писарева, это было «приторно, но правильно»[66].

«Рассвет» стремился рассказать своим читательницам о том, что в своих размышлениях о будущем своего пола они не одиноки. Некоторые статьи, как, например, биография известной американской женщины-врача Элизабет Блэквелл демонстрировали западные модели поведения, которые часто играли решающую роль в выборе русскими женщинами (равно как и мужчинами) своего пути. Однако большинство материалов были откровенно посредственными и поучающими. Они были полны тривиальностей, и даже «серьезные» статьи по истории, географии и науке были довольно низкого уровня. Не вызывает сомнений, что «Рассвет» пошел дальше некоторых женских журналов старого толка и представлял животрепещущие идеи по женскому вопросу в России и Европе. Однако, как впоследствии отмечал один из его авторов, подрастающее поколение к 1862 г. намного опередило юношескую ориентацию «Рассвета» и предпочитало скорее серьезную классику и чтение «толстых журналов». Между тем были и такие, кто все более и более увлекался «женским вопросом»[67].

2. М.Л. Михайлов и женский вопрос

Впервые в России серьезная дискуссия по женскому вопросу была инициирована мужчиной, поэтом и радикальным публицистом М. Л. Михайловым[68]. Благодаря ряду статей, написанных Михайловым в период с 1859 г. до его смерти в 1865 г., данная проблема утвердилась как основная в умах русской интеллигенции. И хотя Михайлов не был ни оригинальным мыслителем, ни первым, кто заговорил об этих вопросах открыто, ему принадлежит первенство в комплексном рассмотрении различных аспектов этой проблемы (работа, образование, любовь) с антропологических позиций. Подобно Дж. С. Миллю, Михайлов обладал способностью структурировать факты, анализировать, опровергать мнения оппонентов и ясно, убедительно и аргументировано излагать свои заключения. Как публицист он был апологетом женской эмансипации. К 1862 г. — времени его ареста за радикальную деятельность — благодаря Михайлову прежде случайные споры о женском освобождении стали неотъемлемой частью российской интеллектуальной жизни.

Воззрения Михайлова на женский вопрос были порождены антифеминистскими работами либерального националиста Жюля Мишле и социалиста П.-Ж. Прудона. Мишле, крайне обеспокоенный быстрым распадом семьи и падением рождаемости, то есть тем, что он рассматривал как падение нравов во французском обществе, написал социологический этюд «Любовь» (1858), в котором изложил свои взгляды на женщин, любовь и брак. Рассматривая женщину как биологически несовершенное и слабое существо, он говорил о «физическом фатализме, присущем женщине от природы», а также о ее слабости по сравнению с мужчиной, слабости, которая вытекает из «болезни материнства» и «извечной раны» — менструации. Если же она избавляется от этих природных недостатков в результате тяжелого физического труда, одновременно исчезает ее сексуальность. С точки зрения Мишле, женщина исключена из образования и работы самой природой. Супруг «учит и облагораживает ее при помощи благочестия и святости». Никакое серьезное занятие не может быть доступно тем, кто зависит от таких расслабляющих и отвлекающих внимание вещей, как менструальный цикл и беременность. Что же тогда делать женщине? Любить и служить своему мужу, растить его детей и быть для всех источником любви, отвечал Мишле. Франции не хватает любви и воскрешения сердца (но не свободы) — новой мистической связи, которая соединит вместе то, что было разрозненно атомистическим эгоизмом урбанизации и промышленного капитализма. То, что другие искали в религиозных обрядах, социализме, в pangénésie sociale[69] Мишле нашел в любви — романтической и всем привычной. Носительница этой любви — женщина[70].

Другим значительным произведением, которое отстаивало традиционное положение женщины, была работа Прудона «О справедливости в революции и церкви» (1858). Его взгляды на женщин концентрируются вокруг вопросов о владении личной собственностью, сохранения домашнего очага, супружеского домохозяйства и веры в мужское превосходство. Однако он был более ярым прямолинейным антифеминистом, чем Мишле, чью работу он назвал эротической и неприлично болтливой. Прудон указывал на физическую слабость женщины и на ее пассивность в половом акте, как на доказательство ее более слабой природы; на ее широкие бедра, таз и грудь, как на доказательство того, что ее единственным предназначением является вынашивание детей; и на относительно меньший размер женского мозга (неоспоримый, хотя и не относящийся к делу факт) как на доказательство ее интеллектуальной неполноценности. Используя курьезную систему количественных измерений, которую он применял к обоим полам, Прудон заявлял, что поскольку физическое соотношение между мужчиной и женщиной составляет 3:2 (его собственные расчеты), то разум должен быть выше у того, кто более инициативен, обучаем, активен и так далее. Мужчина — господин и женщина должна ему повиноваться: dura lex, sed lex[71]. «Гениальность, — провозглашал он, — это мужество духа и сопровождающая его способность к абстракции, обобщению, созиданию и пониманию; ребенок, евнух и женщина не имеют этих дарований в равной мере». И нападая на сентиментальную болтовню Мишле, Прудон оспаривал женскую способность к любви, определяя ее как идолопоклонничество и «эротический идеализм»[72].

Подобные догматичные и ненаучные взгляды на женщин были неоднозначно восприняты феминистками, так как они принадлежали не реакционерам, которые, безусловно, разделяли их, а так называемым «прогрессивным элементам». В Париже обе работы вызвали шумиху. В социал-феминистских кругах (например, в группе неосенсимонистов, сложившейся вокруг газеты Revue philisophique) некоторое время Прудона ненавидели так же как и Наполеона III. Из этого кружка вышла и отважная феминистка, первая в Европе женщина-врач, Эжени (Женни) д’Эрикур, защищавшая права женщин от нападок, как клеветников, так и лживых поклонников. В своей работе «La femme anffranchie» (1860) она назвала произведение Мишле «благоуханной похотью», предупреждая, что его физиологические теоретизирования более изощренны, нежели грубые и вульгарные нападки на женщин, предпринятые Прудоном. Последний, писала она, рассматривал женщину как «извечного инвалида, которого необходимо запереть». Именно против него д’Эрикур обратила свои доводы, без труда показав полное отсутствие у Прудона логики и интуиции, что делало его доказательства, так же как и доказательства Мишле, абсолютно несостоятельными. В качестве примера того, чего может достичь женщина, если ей не будут мешать архаичные традиции, ограничения и всякого рода общественные предрассудки, она указывала на свою собственную карьеру врача[73].

До появления статей Михайлова полемика по данной проблематике не пользовалась в России особой популярностью. В 1859 г. в Санкт-Петербурге был опубликован анонимный и довольно странный сборник статей под названием «Мужчина и женщина вместе и врозь в различные эпохи их жизни». Его содержание практически полностью было заимствовано из последних работ Мишле и Прудона, точно так же, как и вынесенный женской судьбе приговор: «В детстве она любит свою куклу; выйдя замуж она любит своих детей и мужа; состарившись, она посвящает себя Богу». Однако прогрессивные журналы были на стороне д’Эрикур. «Отечественные записки» не были согласны с мнением Прудона о том, что женщина может быть либо женой, либо проституткой. «Любовь» Мишле была рецензирована в «Русском вестнике» выдающейся деятельницей периода «интеллигентских салонов» Евгенией Тур, которая, признавая, что женщины зачастую нелогичны и ниже мужчин в умственном отношении, обвинила Мишле в отсутствии вообще какой-либо логики. Мишле, отмечала она, способен называть женщину царицей земли и мириться с тем, что муж ее бьет. Тур никогда не была феминисткой и, тем не менее, она смогла уловить абсолютную ошибочность концепции любви Мишле. Пользуясь понятиями, ставшими вскоре всем привычными, она описывала любовь как активную жизненную силу, придающую жизни энергию и способную изгнать старость и смерть[74].

Д’Эрикур встретилась с Михайловым и другими русскими в Париже в 1850-х гг. и поддержала полемику в русской печати, запланировав даже прочитать в Санкт-Петербурге ряд лекций об эмансипации женщин, хотя так никогда и не сделала этого. В 1861 г. в «Рассвете» была опубликована одна из ее статей о женском образовании. Во Франции голос д’Эрикур, голос последней феминистки этого периода, уже не был слышен, заглушенный другими проблемами и интересами. Однако ее друг, Михайлов, вернувшись в Россию, на длительное время превратил ее давнюю борьбу с Мишле и Прудоном в «жгучий вопрос» современности.


Михаил Ларионович Михайлов (1829–1865) был сыном чиновника, (отец которого был крепостным в оренбургском поместье семьи Аксаковых), сумевшего продвинуться по служебной лестнице и стать дворянином. Михаил Ларионович прошел путь, характерный для большинства представителей российской интеллигенции 60-х годов XIX в.: учеба в Петербургском университете, короткий период государственной службы, разочарование в российской действительности и судьбоносное путешествие по Западной Европе. Прочитав Белинского и Герцена, он написал несколько своих собственных рассказов, в которых вопрос о положении женщин не занимал сколь-нибудь значительного места. В то время Михайлов еще не проявлял особого интереса к женскому вопросу. В 1853 г. он встретил Николая Васильевича Шелгунова и сразу же страстно влюбился в его жену Людмилу Петровну (урожденную Михаэлис). Когда их взаимоотношения приобрели интимный характер, Шелгунов принял это и остался близким другом и политическим соратником Михайлова вплоть до их ареста в 1862 г.; точно так же он остался верным другом и поклонником Людмилы Петровны. Попав в ситуацию любовного треугольника, Михайлов впервые задумался о практической значимости женской свободы. У супругов Шелгуновых он позаимствовал и некоторые идеи, которые развил впоследствии[75].

Людмила Шелгунова, отец которой также был чиновником, получила прекрасное образование в петербургском частном пансионе. Однако основное воспитание ей дала мать, талантливая и независимая женщина, которая постоянно говорила о «правах женщин» и необходимости финансовой независимости. Не испытывая особой нужды, она давала уроки и занималась переводами, чему научила и Людмилу. Поэтому Людмила, когда за ней стал ухаживать ее кузен Шелгунов, прямо предупредила его о том, что ожидает, по крайней мере, полного равенства между ними во всех делах. Ее поклонник, выходец из бедной дворянской семьи, учившийся в Лесном институте, поначалу был весьма обеспокоен идеями своей невесты. «Идея равенства была несвойственна создателю», — писал он в 1849 г.; однако впоследствии смягчился и согласился предоставить своей жене свободу. После свадьбы они провели нескольких тоскливых лет в провинции, а затем поселились в Петербурге, где познакомились с Михайловым и где обещание Шелгунова было подвергнуто испытанию. Когда в 1858 г. они появились в парижском Hôtel Molière — штаб-квартире Женни д’Эрикур — все трое уже были страстными приверженцами женского вопроса. Шелгуновы познакомились с д’Эрикур во время их предыдущего визита в Париж. Теперь ее сторонником стал Михайлов, проведший с ней несколько долгих вечеров за взволнованным обсуждением работы Прудона «О справедливости в революции и церкви». Шелгунова, вдохновленная примером д’Эрикур, мечтала стать врачом; Михайлов, уединившись в Трувиле, начал работу над своими статьями, а Шелгунов давал ему советы по вопросам экономики[76].

Работа Михайлова «Женщины: Их воспитание и значение в семье и обществе» представляет собой частично опровержение Мишле и Прудона, частично программу реформ. Его, редко когда оригинальные доводы, в основном были заимствованы из европейских работ по антропологии, медицине и феминизму[77]. Он считал, что поднявшаяся в Европе волна антифеминизма является своего рода «реакцией на реакцию». Французские социальные реформаторы и моралисты, в ответ на буржуазное ханжество в вопросах секса, предложили продолжить социальные преобразования, развивать новые формы женской свободы, перестроить семью. Подобные искренние намерения оценивались как непристойные крайности теми, кто понимал их только наполовину. Михайлов говорил о Жорж Санд как о «несчастном, хотя и вызывающем сочувствие феномене переходного характера тех времен». Это привело к тому, что Мишле и Прудон пытались дискредитировать любую реформу настоящего, используя грехи феминисток прошлого. Однако большинство их доводов, как правильно отмечал Михайлов, опирались на аналогию с доцивилизованными обществами, что было модным среди эссеистов того времени. Он признавал, что в таких «естественных» обществах женщины всегда были подчинены мужчинам. Далее Михайлов допускает, что это было присуще тем обществам, для которых были характерны насилие и грубая сила. Между тем консерваторы отказываются признать, что «естественное» состояние уже в прошлом, что мужчины стали более цивилизованными. Грубая сила больше не является добродетелью. Тем не менее, женщины по-прежнему находятся в подчинении и рабстве. Почему?

На доводы Прудона о слабости женского организма Михайлов возражал, что наука сделала силу ненужной; что чтение книги или настройка телескопа требуют меньших затрат энергии, чем один тур вальса. Домашнее хозяйство и «общественные» заботы требуют от жены, принадлежащей к высшему классу, большей активности, нежели при обучении или выполнении рутинной кабинетной работы. Физическая слабость отныне не является недостатком в «современном» мире. По сути, это был все тот же аргумент, апеллировавший к достижениям цивилизации — женщина с пистолетом может убить мужчину с топором… Аргумент Мишле о «биологической немощи» — ранняя версия фрейдовской «анатомия — это судьба» — был более серьезен и до сегодняшних дней преследует феминисток. С некоторой интеллектуальной непоследовательностью, Михайлов предположил, что «цивилизация» (понятие, которому в данном случае он придавал отрицательное значение) ответственна за слабость и тем самым за болезненность менструирующей и беременной женщины. Гинекологические заболевания были не причиной женской пассивности, а ее результатом. Доводы в пользу природной неполноценности женщин все те же, писал он, что использовались американскими плантаторами и апологетами расизма от науки, утверждавшими расовую неполноценность негров. Однако, продолжал он, если беременная женщина и негр кажутся неспособными соревноваться одна с мужчиной, другой — с белым мужчиной, то это лишь потому, что никто им не позволял этого делать[78].

Является ли женщина в интеллектуальном отношении ниже мужчины от природы? Утвердительно на этот вопрос отвечали многие выдающиеся женщины-писательницы XIX в. (Вклад Прудона в это мнение состоял в его утверждении, что, пока женщина любит, она не способна мыслить, а когда она беременна или когда у нее менструация, у нее нет даже своей воли). Где женщины гомеры, шекспиры или донателло? На этот довод Михайлов отвечал, что творческий гений нуждается в жизненном опыте и наблюдении за окружающим миром. Женщины же были прикованы к дому, изолированы от общества и им было отказано в развитии их творческих возможностей. Мужчины лишили их зрения, слуха, свободы и исключили их из интеллектуальной деятельности, пичкая вместо этого дамскими романами и сентиментальной чепухой. Критики женщин, утверждал он, перепутали причину со следствием.

Голословное утверждение моральной несостоятельности женщин отличало Прудона от других антифеминистов. В своих доказательствах он ссылался на сексуальную распущенность эмансипированных женщин времен Июльской монархии; на кокетство как на отвратительный, специфически женский порок; а также на проституцию как на институализированную демонстрацию испорченной женской природы. Все это, утверждал Прудон, вытекает из женского «вечного зуда» и атавистического стремления к рождению детей. Полемизируя с Прудоном, Михайлов подошел к этим обвинениям с иной стороны. Являлись ли герои любовных романов Поля де Кока и их реальные прототипы в нравственном отношении выше парижских кокоток? Изобретателем кокетства, заявил он, был мужчина, а не женщина. Чего еще можно ожидать от мужского мира, в котором женщина не имеет иной функции, кроме как загонять в ловушку мужа или любовника, и где мужское тщеславие стимулирует женские хитрости? А проституция? Ее богатая история доказывает лишь то, что мужчина всегда готов купить то, что ему могут продать немногие женщины. И именно мужчина тот, кому присущ «вечный зуд» и именно мужчина является тем, кто постоянно ищет удовлетворения своих развратных потребностей.

Михайлов рассматривал образование как основную проблему в России. Женские институты и пансионы, выпускницей одного из которых была его возлюбленная Л. Шелгунова, являлись питательной средой наивности и препятствием на пути развития общественного сознания и полового воспитания. Подобного рода образовательные учреждения также были ответственны за женскую «неполноценность». Все проблемы женщин, по мнению Михайлова, коренились в отсутствии реалистичного и здравого образования. Оторванное от жизни воспитание и образование девушек в душной, невыносимой обстановке школы и семьи побуждало их стремиться к свободе, что часто выражалось в замужестве с первым встречным, последующим за этим разочарованием и «бальзаковской семейной жизни». Необходимость в образовании равном мужскому на всех уровнях была очевидна Михайлову. Муж не мог дать своей жене образование, как утверждал Мишле, к тому времени, когда они уже создали семью, это было слишком поздно. Совместное образование девочек и мальчиков было необходимо для того, чтобы в раннем возрасте познакомить девочку с представителями противоположного пола и избавить ее от несостоятельных фантазий о любви. В конечном итоге, женское образование должно было быть широким и либеральным, а не узко нацеленным. По мнению Михайлова, готовить девочек к роли жены и матери абсурдно в такой же мере, в какой абсурден предварительный отбор врачей и инженеров из еще не родившихся детей.

Критика семьи также тесно связывалась Михайловым с проблемой образования. Именно недостаток образованности приводил к созданию двумя неподходящими друг другу людьми ненадежной семьи и воспитанию плохо образованных детей. На утверждение Прудона о том, что женщина не имеет никакой другой функции, кроме домашней, Михайлов отвечал, что из-за скудного образования женщина не способна даже к ведению хозяйства. Михайлов был поборником семьи, но лишь той, которая была основана на взаимном уважении и равенстве, а не на одной лишь сексуальной связи. Он выступал против не только тех союзов, в которых жена была вынуждена хитрить, но и против промискуитета, либертизма и разложения семьи. Михайлов рисовал в своем воображении браки и союзы (по соображениям цензуры, он мог употреблять только слово «брак»), состоящие из подходящих друг другу супругов, обладающих равным образованием и равным положением. Только они смогли бы объединить мужчин и женщин в их общих делах и интересах. Он считал, что развод будет редким явлением в браке, который будет представлять собой прекрасный образец для грядущих поколений.

В силу российских условий Михайлов не касался темы политических прав женщин. Избирательное право для обоих полов в России отсутствовало вплоть до 1864 г. на местном и до 1905 г. на национальном уровнях. Однако Михайлов все-таки осторожно поднял вопрос о женских политических правах, сделав перевод статьи Джона Стюарта Милля и Гарриет Тейлор — «Предоставление избирательных прав женщинам». За выполнение этого перевода Михайлов взялся в 1858 г., решив представить эту статью российской читающей публике как пример бесстрастного и логического подхода к проблеме. Гарриет Тейлор, на которой Милль впоследствии женился, была выдающейся женщиной, сыгравшей примерно такую же роль в привлечении внимания Милля к женскому вопросу, как и Людмила Шелгунова в случае с Михайловым. Статья Милля и Тейлор, основанная главным образом на ее идеях, но написанная Миллем, появилась в 1851 г. В ней содержался призыв предоставить женщинам право голоса на основе древнего английского закона, в соответствии с которым представительство в парламенте имеют лишь те, кто платит налоги. Статья не имела прямого отношения к российской действительности, за исключением того, что она лишь несколько преувеличила возможности женского движения и увязала проблему женской эмансипации с общим стремлением к расширению прав и с отменой старых привилегий монархии, аристократии и церкви[79].

В России на работы Михайлова последовал немедленный отклик. Писарев искренне рекомендовал его статьи всем учителям и матерям: «С этими идеями должно вырасти молодое поколение». Педагог В. Стоюнин видел в идеях Пирогова, Михайлова и Милля начало новой эпохи равенства и свободного развития женщин. Столичные дамы искали портреты Михайлова. По воспоминаниям Шелгунова, его статьи «произвели землетрясение в российских умах». Однако среди радикалов основной причиной его славы и уважения было его революционное мученичество. Вместе с Шелгуновым и, возможно при некоторой помощи Шелгуновой, он сочинил антиправительственное обращение «К молодому поколению» и был арестован во время кампании по борьбе с «эрой прокламаций» в 1861–1862 гг. Взяв всю вину на себя, Михайлов, был осужден и отправлен в ссылку. Однако в Сибирь за ним последовала и его слава — по прибытию в Иркутск местный священник предупредил его, что Бог накажет его за желание «освободить женщин». Каторгу Михайлова скрашивала группа молодых женщин, которые, прочитав его статьи, навещали его и искали у него совета по романтическим, матримониальным и политическим вопросам. После нескольких лет болезни, Михайлов умер в 1865 г.[80]

Аргументы Михайлова были не только убедительными, но в основной своей массе и верными. Даже в свете знаний того времени, его утверждения о женских способностях были более логичными, нежели субъективные, сделанные a priory наблюдения Мишле и Прудона. Дальнейшее развитие женской эмансипации превратило его выводы в трюизмы, в особенности те, что касались способности женщин учиться и работать на ответственных должностях. После революции 1917 г. равное образование и равные экономические возможности для обоих полов стали государственной задачей. Михайлов в своих статьях в «Современнике» впервые подошел к проблеме с искренностью, тактом и логикой — отныне в них не было места для замалчивания и косвенных намеков. Ранние призывы к реформированию женского образования, еще неопределенная критика «семейного деспотизма», экономические доводы в пользу женской рабочей силы — все это было синтезировано Михайловым в одном вопросе: каково же значение женщины в семье и обществе? Подобная всеохватывающая формулировка вопроса была характерна для российской интеллигенции.

Заслуживают внимания взгляды Михайлова на любовь и брак. Его связь с женой своего друга и создание ситуации треугольника могут показаться противоречащими его уверенному отторжению идей Жорж Санд и так называемой свободной любви. Но Михайлов отвергал лишь прямолинейное, упрощенное решение жизненных проблем особенно женских. Простой ли это адюльтер или же «следование сердцу» — вот тот обычный выбор, в риторике которого принималось решение последователями Жорж Санд. Без сомнения Михайлов не испытывал никакого уважения к формальностям брака, священным или каким-либо другим, хотя на деле и на словах он продемонстрировал свою приверженность к единобрачию, предпочтя бесконечным битвам на сексуальном поле брани жизнь в телесном и духовном союзе с женщиной, которую он выбрал. Союз или, как он писал, брачный договор, должен быть равноправным и обеспечивающим взаимное уважение и товарищество на протяжении всей жизни, а также совместное решение жизненных задач. Этот взгляд содержал в себе зерно будущей идеи «революционной дружбы», возникшей в 1870-х гг., или «товарищеского брака», присущего ранней советской эпохе. Михайлов предполагал, что объединение гуманно настроенных мужчин и женщин обеспечит, а не разрушит, стабильность семьи. Таким образом, у Михайлова так же, как прежде и у Герцена, мы находим зачатки двух мнений относительно брака, которые впоследствии неизбежно столкнутся в душах русских людей в своем резком противоречии друг другу. Во-первых, это идея свободных брачных союзов между двумя товарищами, которые заключаются и расторгаются только лишь перед судом своей совести; во-вторых, это продолжительный союз равноправных партнеров, взявших на себя взаимные обязательства. И только после смены трех поколений противоречия между этими концепциями стали ярко выраженными и трагически очевидными.

Михайлов не стремился к тому, чтобы превратить женский вопрос в единственный «жгучий вопрос» русской интеллигенции. Писатели, принадлежавшие к радикальному лагерю, всегда рассматривали женский вопрос исключительно как часть более общей социальной проблемы. В те дни их первейшей заботой было грядущее освобождение крепостных крестьян. Хорошо известно замечание «Прочь от этих любовных вопросов!», принадлежавшее Н. Чернышевскому, который практически полностью игнорировал их, вплоть до своего ареста в 1863 г. Вклад Писарева и Добролюбова в данную проблему был незначительным и не был предметом их основных интересов. Подобное отношение к теме разделяли и Михайлов с Шелгуновым. Приоритеты Михайлова ясно видны в тексте прокламации «К молодому поколению», в котором женщины вообще не упоминаются, а основной акцент делается на политических и революционных задачах нового поколения[81]. В прокламации Михайлов предсказывал появление целого поколения революционеров, которые на следующий же день после революции поставят в повестку дня «женский вопрос». Тем не менее, непосредственное влияние Михайлова на женское сознание было велико. Он создал новый образ женщины: «В ней не будет ничего женственного, кроме ее пола. Все остальные черты должны быть не мужскими или женскими, а чисто человеческими». Подобные взгляды будут разделять и появившиеся вскоре на российской сцене нигилисты и радикалы.

Насколько же далеко продвинулась проблема женской эмансипации с того времени, когда Михайлов поставил ее? Если верить самому Михайлову, то не так уж далеко. Он отмечал, что Россия по-прежнему колебалась между старыми и традиционными взглядами на этот вопрос и заманчивыми новациями Запада. Михайлов признавал, что всего лишь несколько лучших умов разделяли здравые воззрения относительно женщин, и пророчески предсказывал, что пройдет не менее семидесяти лет, прежде чем эти воззрения проникнут в народные массы. Однако с другой стороны, когда Михайлов писал эти слова (1861), в России уже появились феминизм и нигилизм, а также политический радикализм, который в грядущие десятилетия вовлек в свою орбиту тысячи женщин. И хотя Михайлов не предложил какого-либо определенного теоретического решения женского вопроса, он, без сомнения, вписал в сознание нового поколения образ Женщины, который еще не знала русская история.

Время с 1860 по 1861 г. было поворотным: пришел конец словам, и начался период действий. Каким образом развивалось женское сознание в этот критический момент российской истории? Наиболее активное женское меньшинство оставило нам богатый материал, который мы и будем изучать. К тому же в русской литературе мы видим далекие, но хорошо различимые предзнаменования грядущих изменений. Так называемая сильная женщина русской художественной литературы претерпела духовные перемены. Пушкинская Татьяна («Евгений Онегин») и тургеневская Наташа («Рудин») уже создали тип решительной женщины как контраст лишнему человеку — мужчине. Три героини романов, появившихся в конце 1850-х гг., продолжили эту традицию и демонстрировали ту стадию развития самосознания, которая не была присуща их предшественницам — это Ольга в романе Гончарова «Обломов», тургеневская Елена в «Накануне» и Лёленька в произведении Крестовского «Пансионерка». Из этих трех вымышленных женщин наименее развитым персонажем была постоянно стремившаяся к чему-то неопределенному Ольга. Между тем критики отмечали, что она была более яркой и развитой личностью не только по сравнению с Обломовым, являвшемся квинтэссенцией ненужного антигероя, но и по сравнению с энергичным Штольцем, за которого она, в конце концов, вышла замуж, разуверившись в том, что можно расшевелить безучастного ко всему Обломова. Добролюбов восхищался Ольгой как «живой личностью, которую, однако, мы пока еще не встречали» и предположил, что если такого рода женщина разочаруется в своем втором избраннике, то она с таким же успехом покинет и его[82].

Более четким и определенным персонажем являлась тургеневская Елена. Ее ранние метания, так любовно описанные автором, в значительной степени отражали переживания реальных женщин-революционерок 1860-1870-х гг.: «…Чтение одно ее не удовлетворяло: она с детства жаждала деятельности, деятельного добра». Уже в детстве она сочувствовала всем страдающим и, в особенности, животным. «Кто отдался своему делу, своей мечте, — говорила она, — тому горя мало, тот уж ни за что не отвечает. Не я хочу: то хочет». Как бы там ни было, но до встречи с болгарским патриотом Инсаровым, Елена еще не нашла своего дела. «Чего мне хочется? Отчего у меня так тяжело на сердце, так томно? Отчего я с завистью гляжу на пролетающих птиц? Кажется, полетела бы с ними, полетела — куда, не знаю, только далеко, далеко отсюда… Какая-то рука лежит на мне и давит меня. Точно я в тюрьме, и вот-вот сейчас на меня повалятся стены». В своей знаменитой рецензии «Когда же придет настоящий день?» Добролюбов высказал мнение, что стремление Елены к подлинной деятельности было присуще лучшим людям русского общества. В постановке «вопроса», в разрыве с русскими традициями («А вернуться в Россию, — писала она матери, — зачем? Что делать в России?») Елена опередила свое время (1859). Подобно большинству персонажей художественной литературы, она являла собой образец для подражания («идеал женщины-гражданки», как назвал ее Шашков), но в тоже время она была и представительницей своего поколения. Между тем ее порывы и опасения, ощущение того, что ее постепенно загоняют в ловушку, ее страстное желание летать, подобно птице, представляют собой точную копию тех чувств, которые бушевали внутри бесчисленного количества образованных женщин на протяжении всех этих лет[83].

В 1860 г. Надеждой Дмитриевной Хвощинской (1824–1889) была написана повесть «Пансионерка». Это был краткий и впечатляющий рассказ о наивной провинциальной девушке Лёленьке, которая встретила многословного интеллектуала Веретицина, человека рудинского толка (недаром его имя — это производное от слова «вертеться», то есть постоянно менять свои взгляды), и была им очарована. Он без конца твердил о необходимости прогресса и о науке, огульно ругал все русские традиции. Под впечатлением его речей Лёленька порывает со своей семьей и отправляется в столицу, где находит работу и независимое существование. И когда Веретицын вновь встретился с ней, он ужаснулся тому, насколько серьезно она восприняла его поверхностные идеи. Упрекнув ее в этом, он привел ей в пример их общую знакомую Софью, которая вышла замуж по любви, и с тех пор живет скучной, но спокойной семейной жизнью. Лёленька отвергает как брак, так и любовь, и в своей финальной речи впервые в русской литературе провозглашает философию «новой женщины»: «Я поклялась, что не дам больше никому власти над собою, что не буду служить этому варварскому старому закону ни примером, ни словом… Напротив, я говорю всем: делайте как я, освобождайтесь все, у кого есть руки и твердая воля! Живите одни — вот жизнь: работа, знание и свобода»[84].


Одной из характерных черт рассматриваемого периода, которую, безусловно, заметил каждый читатель, является то, что вся пропаганда женской эмансипации велась исключительно мужчинами. Пирогов, Михайлов, Писарев и многие другие, так же как и передовые мужчины западного мира середины XIX в., вкладывавшие, подобно Миллю, Леону Ришару, Фредерику Баеру, Карлу Альмквисту, свой талант и свою душу в дело, которое, они полагали, выходит за рамки одних лишь сексуальных проблем. Их стремление было сродни тому, которое присуще аболиционистам или социалистам-интеллектуалам буржуазного происхождения. И если русские феминисты были более многочисленны, более активны и более радикальны, то это объясняется тем, что российская интеллигенция с самого начала поставила во главу угла необходимость жить той жизнью, которая соответствовала ее идеям.

Журналистика и литература по-прежнему были мужским миром. «В эти годы, — с небольшой долей преувеличения писал Котляревский, — она [русская девушка] доверчиво и стремительно следует за молодым мужским поколением, пугаясь мысли о том, что она отстает, и подбодряя себя сознанием, — что ей надо во что бы то ни стало поскорей догнать опередивших»[85]. Однако все менялось. Женщины больше не желали сидеть за спиной у благонамеренных мужчин и читать их статьи об устройстве своей судьбы. В 1860 г. пожелавшая остаться неизвестной женщина иронично, но с обнадеживающей перспективой прокомментировала одну покровительственную статью, написанную мужчиной. «В то время, когда блестящий, саркастический мужской ум, увлекаясь одною отрицательной стороной протеста, негодует, гонит, преследует, ломает старое и еще не решается ничего созидать, быть может, в тайной глубине женской души, посреди пробудившихся сомнений, тихо зреют светлые убеждения, восстает чистый строгий идеал, готовится новая деятельность». Ответ, конечно же, был «да». И далее она предвидит появление нового поколения женщин, не высшего света, но тех, которые будут достаточно образованы и возвышенны для того, чтобы наполнить свою жизнь убеждениями, идеями и действиями[86].

2. Размах проблемы

Освобождение крестьян в 1861 г. означало наступление новой эры в жизни российского общества. Само по себе это общественное событие не могло удовлетворить радикально настроенную молодежь и вновь вскрыло затянувшуюся было рану, нанесенную поражением в Крымской войне. Ту рану, боль которой сплачивала образованную часть русских людей. Для женщин привилегированного сословия освобождение крестьян имело двоякие последствия: с одной стороны, возникла опасность разрушения традиционного семейного уклада, основанного на крепостном праве, побудившая многих искать оплачиваемую работу; с другой стороны, у них появилась вера в то, что российское общество претерпевает всеобъемлющие и быстрые изменения, и что их стремление к достижению значимой роли в жизни найдет свое применение в ближайшем будущем. Поэтому быстрому распространению новых идей в образованных слоях общества второй фактор способствовал больше, нежели первый. Женщины, обеспокоенные своим положением, сразу же сопоставили освобождение пяти миллионов необразованных крепостных крестьян (а два года спустя освобождение четырех миллионов чернокожих рабов в Соединенных Штатах) с отсутствием своей собственной свободы. Е. Водовозова, внимательный наблюдатель, вспоминала о настроениях той эпохи: «Никогда не встречала я позже такого разудалого веселья, не слыхала такого звонкого смеха! И это было весьма естественно: вслед за падением крепостного права продолжались и дальнейшие преобразования, вселявшие великие надежды на лучшее будущее. Все, казалось, ясно говорило, что и у нас наступила, наконец, совершенно новая, не изведанная еще нами гражданская и общественная жизнь, когда каждый, искренно того желающий, может отдать с пользою свои силы на служение родине»[87].

По прочтении Герцена молодая институтка записала в своем дневнике (1861): «Я не знала, что в России так много зла. Как бы я желала когда-нибудь и чем-нибудь содействовать общественному благу». Энтузиазм, царивший среди молодежи, был заразительным и самонадеянным. Молодые люди и те, кто был их ненамного старше, не вопрошали «можно ли что-нибудь сделать?», а спрашивали «что делать?», «какой путь мне избрать?» и «какой путь верный?» Широко распространенной была вера в то, что существует всего лишь одно верное решение всех жизненных проблем, всеобъемлющее решение, которое (если только кто-нибудь его найдет) обеспечит разрешение всех современных насущных вопросов. Когда приятельнице Водовозовой, молодой девушке, ее старомодная тетушка сказала, что невозможно изменить положение женщины, та сердито ей ответила: «Если природа женщины так суетна и ничтожна, если ее помыслы преимущественно направлены на пустоту, эту природу нужно стараться изменить к лучшему»[88].


Дискуссия о том, стоит ли улучшать женское образование, вскоре на страницах прессы сменилась вопросом насколько стоит его менять. Мнения по этому поводу отныне приняли форму реакции на конкретные события и реформы. Первой из них была реформа среднего образования для девочек. Официальные круги России не обошли вниманием волнение общества по этому вопросу, возникшее в конце Крымской войны. Новый министр просвещения Авраам Норов, хотя и не был либералом был, тем не менее, обеспокоен бедственной ситуацией в женских институтах. В своем меморандуме, представленном Александру II, он упомянул о тепличной атмосфере, царившей в институтах, и предложил открыть общедоступные училища для приходящих учениц из разных социальных слоев[89]. После того как царь согласился с его предложением, Норов провел подготовительную инспекцию чиновников и педагогов с тем, чтобы выяснить каким образом такие учебные заведения могут быть организованы, укомплектованы учительским составом и обеспечены финансированием. Отклики на подобные мероприятия могут послужить небольшим уроком тем историкам, которые измеряют глубину общественного мнения по обсуждаемому вопросу исключительно по тем откликам, которые оно получило в прессе. Если «лучшие люди» России апеллировали к аргументам Пирогова и Михайлова, то национальная образовательная система, а также родители, чьи взгляды она отражала, демонстрировали практическую осмотрительность, которая всегда не доверяет «новой» идее.

Сопротивление, с которым столкнулся Норов, было не просто демонстрацией бюрократической «обломовщины». Оно являло собой местный пример общественной реакции на всеобщее образование, характерной для Европы XIX в. в целом. Представители привилегированных слоев негодовали на то, что к образованию допускался простой народ; а налогоплательщики — на расходы, которые за этим последуют. Некоторые русские чиновники, после того как они полностью усвоили смысл плана Норова, высказали опасение, что родители откажут в финансовой поддержке тем учебным заведениям, в которых предполагается смешать учениц из разных слоев общества, и предложили создать училища для разных сословий по старому образцу. Директор одной из одесских гимназий искренне считал, что нельзя позволить маленьким девочкам посещать дневные учебные заведения, так как зимы в Одессе очень холодные, а улицы грязные. Он полагал, что родители будут возражать против того, чтобы подвергать детей таким опасностям внешнего мира и «предпочтут сохранение чистой нравственности окончательному воспитанию своих дочерей и дальнейшему их умственному развитию». Другой педагог в порыве откровенности заявил, что «современные девочки слишком много учатся»[90]. Завершающим возражением были финансовые соображения: министр внутренних дел Ланской, который все считал своим делом, заявил, что Империя не может себе этого позволить.

Надо отдать должное реформаторскому рвению Норова в преодолении этого сопротивления. Законами 1858 и 1860 гг. были основаны училища для девушек всех сословий, хотя в документах их называли «городскими жителями со средним достатком». Женские училища должны были финансироваться из общественных и частных фондов. Они были двух уровней: так называемый I разряд (впоследствии — гимназия) с шестилетним обучением; и II разряд — с трехлетним обучением (прогимназия). Не было сделано никаких уступок концепции равенства полов: цель этих училищ заключалась в том, чтобы предоставить ученицам «религиозное, нравственное и умственное образование, которое требуется каждой женщине, в особенности будущей матери». Между тем, учебный план для тех времен был достаточно насыщенным и серьезным: религия, русский язык, арифметика, геометрия, физика, география, естественная история, история, рисование, шитье, современные иностранные языки на выбор, музыка и танцы. К 1870 г. таких училищ было открыто около 150, с общим количеством учениц 10 000. Свои собственные средние учебные заведения для девочек («мариинские гимназии») открыло и осуществлявшее около века контроль над женскими институтами «четвертое отделение» — Ведомство учреждений Императрицы Марии, которое также реформировало шесть своих институтов. Даже Смольный, последний оплот девичьей аристократии, почувствовал на себе веяния реформ[91].

Открытие сети общедоступных училищ для девочек оказалось весьма успешным нововведением. К середине 1870-х гг. их посещали около 27 000 девочек[92]. Однако в этой общей картине были и свои недостатки. Может показаться банальным утверждение, что практически всегда эти училища находились в бедственном финансовом положении, и потому всегда страдали от недостатка учителей — в какой школьной системе, в какой эпохе и культуре мы не встретим подобных жалоб? Между тем, как официальные, так и частные лица продолжали выражать свое недовольство по поводу женских гимназий на протяжении всей имперской эпохи. И хотя старые пансионы исчезли и вместо них появились новые образовательные учреждения, основанные на более здравых принципах, все равно вплоть до революции в них господствовало лишенное всякого воображения обучение и бессмысленно жесткая дисциплина. Для честолюбивых учениц подобного рода школы означали крушение всех надежд. Что же касается университетского образования, то оно по-прежнему было закрыто для женщин[93].

Со времени создания в начале века Александром I системы университетов, женщинам не разрешалось в них поступать. Жесткие предписания, изданные в правление Николая I, касавшиеся профессоров и студентов, в еще большей степени затруднили женщинам доступ в университеты. Однако с воцарением Александра II и наступившей вслед за этим более либеральной атмосферы, многие из этих деспотических мер были отменены или же просто игнорировались. После смены министра просвещения — когда на место ретрограда Ширинского-Шихматова пришел Норов — были назначены новые университетские кураторы, а студенты получили возможность издавать свои журналы, возобновилась и старая практика публичных лекций. Среди постоянных посетителей лекционных аудиторий появились молодые девушки. Первой из них была дочь архитектора Наталья Корсини, желавшая послушать знаменитого юриста Константина Кавелина. После того как она получила разрешение, ректор Плетнев лично проводил ее в аудиторию и сказал перед студентами несколько благосклонных слов о женщинах, посещающих университетские курсы. Скромно одеваясь, Корсини продолжала посещать лекции, не привлекая к себе особого внимания. Вслед за ней последовали и другие, и вскоре женщины-слушательницы стали обычным явлением в университетских аудиториях. Как много их было неизвестно, но один из студентов вспоминал, что в 1860–1861 гг. на некоторых курсах студенток было столько же, сколько и студентов[94].

Мнения профессоров по этому поводу разделились: одни приветствовали нововведения, другие же были против. Михайлов вспоминал, как один профессор «с циничной ухмылкой» на одной из своих лекций преуспел в том, чтобы смутить молодых девушек, детально описывая деликатные аспекты естествознания. Однако студенты, за редким исключением, принимали женщин дружески. Так весьма тепло была встречена Елизавета Юнге, пришедшая послушать своего кумира Костомарова. Чернышевский утверждал, что студентки оказывали здоровое влияние на студентов, которые до этого были знакомы только с проститутками. «Молодые женщины и девушки чувствуют потребность в учебе, — писал Писарев, суммируя мнения студентов и интеллигенции, — внутри них просыпается умственная деятельность. Вопрос в том дать или не дать в их руки книги и пустить их в университеты. Этим мы, мужчины, в действительности ничего не делаем. Мы просто ослабляем свое влияние на них и снимаем с себя ответственность. Не делая этого, мы грубо посягаем на чью-то еще свободу. Скажите мне: в каком образованном обществе подобный вопрос вообще возможен? Это похоже на то, как во всеуслышание спросить: „Может ли кто-нибудь бить женщин кулаком или нет?“»[95]

Однако медовый месяц университетов и власти был непродолжительным. Новые идеи и настроения студенчества неуклонно вели его к политической активности. Разочарование в манифесте, освободившем крестьян, а также кровавые события в Бездне[96] и в далекой Польше вылились в демонстрации и новые требования. Это был протест против новых правил и ограничений. Женщины, посещавшие курсы, также были быстро втянуты в предшествующие актам протеста дискуссии. А так как многие из них открыто симпатизировали и поддерживали студентов, нарушавших порядок, то тем самым они скомпрометировали себя в глазах чиновников, причем не только реакционеров. К примеру, Дмитрий Милютин (известный в консервативных кругах как Мирабо или даже «красный») описал этих девушек как «революционерок в кринолинах, наиболее фанатичных из всех»[97]. Поэтому, когда была назначена комиссия по разработке нового университетского устава, то с самого начала ее работы вопрос о допуске женщин в университеты находился под угрозой.

Комиссия, состоявшая из таких либералов как Каватин, Савич, Стасюлевич и Голстунский, поддержала право женщин посещать лекции не просто как вольнослушательниц, но уже в качестве студенток. В ответ на широко использовавшийся аргумент антифеминистов, что «никто еще не допускал этого», они отвечали, что западные университеты находятся во власти предрассудков и традиций, и что нет никакого «основания исключать женщин». На тот аргумент, что некоторые лекции не предназначены для женских ушей, они отвечали, что в любом случае большинство лекций публикуется. Основываясь на опыте предыдущих лет, комиссия заключила, что женщины не только серьезно относились к учебе, но также способствовали поддержанию правил приличия в студенческой среде. Совету университетов была дана рекомендация вынести этот вопрос на обсуждение университетских советов. Московский университет проголосовал против женщин (23 голоса против 2), за ним последовал и Дерптский университет. Остальные же поддержали выводы комиссии. Таким образом, в 1863 г. университетская система в целом поддержала идею полного университетского образования для женщин. Однако министр просвещения Головнин, являвшийся без сомнения, реакционером, занял сторону меньшинства, выступавшего против допуска женщин в университеты. Когда новый устав опубликовали, выяснилось, что женщинам запрещено поступать в университеты и просто посещать лекции. В столице женщины посещали публичные лекции, читаемые профессорами в большом зале городской Думы. Однако университетские двери для них закрылись[98].

Это был горький урок. Не менее горьким было и известие о том, что отныне женщины, изучающие медицину, могли быть только акушерками, но не врачами. Между тем, медицина стала одним из любимых предметов изучения для многих «передовых» женщин, как, например, для сестры Софьи Ковалевской, которая выписывала из-за границы огромное количество книг по медицине и заполняла свою комнату прыгающими лягушками и слепыми кротами. Это было своего рода преклонение перед наукой. Другие же полагали врачебную практику идеальным средством реализовать свое стремление «помочь обществу», которому всегда не хватало врачей, особенно в провинции и среди малоимущих. Кроме того, женщины-врачи, как считала Элизабет Блэквелл, могли проявить большую заботу и чуткость — качеств, которых, по ее мнению, были лишены доктора-мужчины. И хотя, казалось бы, идея женского образования уже давно и прочно вошла в общественное сознание — дебаты вспыхнули вновь[99].

Остряки-консерваторы рисовали в своем воображении дам, танцующих со скелетами и пьющими чай из черепов, или же их поклонников, которые приходя к своим возлюбленным, находили их с руками погруженными в окровавленный труп. Однако эти «прелестные» образы не могли скрыть то обстоятельство, что женщины, по свидетельству студентов-медиков, вполне справлялись с оцепенением, охватывавшим всех в анатомическом зале, тогда как некоторых мужчин, впервые увидевшим труп, становилось дурно, после чего они переводились на другие факультеты. Более серьезные возражения против того, чтобы женщины становились врачами, высказал некий доктор Онацевич на страницах «Петербургских ведомостей». Сможет ли женщина-врач выезжать по вызовам в любое время дня и года? Способна ли она физически проделать на лошади или санях долгий путь по грязи и снегу? Выдержит ли она напряженную умственную работу и долгие утомительные часы дежурства? Ответ Онацевича был — нет. К тому же врач «должен быть хладнокровен, как полковник перед битвой», а женщина слишком нежна и жалостлива. Один из авторов «Рассвета» высказал иное мнение — что избыток женского сочувствия послужит явному изменению индифферентности и торгашеского духа докторов-мужчин, и что «падение нравов» женщины-врача вряд ли может быть серьезней бахусовских развлечений мужчины-врача. Для некоторых врачей, заключал он, с уничижительным презрением цитируя слова Онацевича, наука, работа, святость долга в действительности означают хорошее положение в обществе, обширную практику и значительные гонорары. Вежливым тоном оппонент доктора утверждал, что «медицина должна быть внесена в жизнь всех людей, а не быть просто делом некоторых»[100].

Тем временем молодые девушки уже заполнили залы и лаборатории самого престижного в России медицинского института — Санкт-Петербургской Медико-хирургической академии. Среди них были Надежда Суслова, первая русская женщина-врач, а также Мария Бокова, послужившая прототипом для Веры Павловны в романе Чернышевского «Что делать?» В лице таких профессоров, как Грубер и Сеченов, а позднее — Лесгафт и Бородин, они нашли себе доброжелательно настроенных преподавателей. Комиссия при университетском совете также относилась к ним благосклонно и отвечала, что ответ на вопрос о способности женщин изучать медицину таков: «Ab posse ad esse consequentia non valet»[101] — так как тот факт, что женщины не имеют практики еще не означает, что они не могут ее иметь и что женщины-пациентки только выиграют от того, что их будет лечить женщина-врач. Однако это мнение не оказало никакого воздействия — указ, закрывший для женщин доступ в университеты, закрыл для них и медицинские академии. Доступными были только акушерские курсы, существовавшие при больницах и медицинских училищах. И хотя они не давали никакого диплома, на них все равно стекались стремившиеся к науке девушки. Одна из них много лет спустя вспоминала без тени иронии, как с утра до ночи она и ее подруги, несмотря на усталость и голод, вскрывали в анатомическом театре трупы[102].

Столкнувшись с трудностями на пути получения медицинского образования в России и желая получить диплом и полноценную научную степень, некоторые русские женщины решили воспользоваться возможностью изучать медицину в Швейцарии. Первой из них была Надежда Прокофьевна Суслова, дочь одного из крепостных крестьян графа Шереметева. После того как ее отец стал владельцем фабрики, она смогла получить образование в лучших учебных заведениях Москвы и Петербурга. В 1860 г. Суслова стала вольнослушательницей Санкт-Петербургского университета, а в 1861 г. — Медицинской академии. После того как был издан новый университетский устав, Суслова отправилась в Цюрих, где получила степень доктора медицины, хирургии и акушерства. Избрав медицинскую карьеру, Суслова пророчески провозгласила: «Я была первой, но не последней. После меня придут тысячи других». По ее возвращению в Россию, авторитетные медицинские светила, после некоторой дискуссии, подтвердили ее степень. После этого в швейцарские университеты устремился постоянный поток русских женщин[103].

Менее значительным, хотя также заслуживающим внимания, был успех студентки-акушерки Медико-хирургической академии Варвары Кашеваровой-Рудневой. Начальник башкирского казачьего войска согласился оплатить ее обучение на том условии, что Кашеварова будет специализироваться на венерических болезнях, чтобы применить свои знания для лечения зараженных башкирских женщин, так как последние, будучи мусульманками, не позволяли лечить себя врачам-мужчинам. Согласившись с этим, Кашеварова закончила обучение в медицинской академии, и если не номинально, то фактически, стала первой женщиной-врачом, получившей образование в России[104]. Однако все эти случаи были исключениями. Двери медицинских академий по-прежнему оставались закрытыми для женщин еще на протяжении десяти лет после принятия устава 1863 года.


Экономические трудности были привычны для большинства русских женщин и до освобождения крестьян и после. Экономический статус молодых женщин-дворянок также претерпел изменения в связи с их семейными финансовыми проблемами, последовавшими за освобождением крестьян. «Действительно, она [судьба] сыграла с ними злую шутку», — писала Ковалевская о вымышленной дворянской семье, застигнутой таким удручающим поворотом судьбы. «Что сталось со всеми их блестящими надеждами? Все их детство, все их воспитание было, так сказать, только приготовлением к тому счастливому дню, когда наденут на них длинное платье и выпустят в свет. И вот пришел этот день и, кроме скуки, ничего не принес». Отныне множество старых «дворянских гнезд», служивших приютом для больших семей с их многочисленными родственниками, в том числе и незамужними женщинами, слугами, перестали быть экономически жизнеспособными. Для женщин — членов таких семей это повлекло значительные изменения всего образа жизни. Вместо мужей кормильцами семьи стали женщины. Дочери, не имевшие больше финансовой поддержки, вынуждены были до замужества искать работу. Это был способ освобождения от опеки и давления родителей и средство получения независимости. Те же из них, кто не собирался выходить замуж, пришли к пониманию, что прежний зависимый образ жизни старой девы уходит в прошлое[105].

Таких женщин было немного, но проблема не становилась от этого менее острой, так как, несмотря на относительно небольшое их число, количество рабочих мест было еще меньше. Те женщины, которые покинули свои дома, стремились осесть в крупных городах. В 1858 г. в Петербурге насчитывалось около 204 527 женщин, а 12 лет спустя их было уже 320 832. Все наблюдатели отмечали, что число нуждающихся в работе женщин постоянно растет. Появляется, как отметил один из них, «новый женский пролетариат», состоящий из тетушек и сестер, старых дев, разведенных и вдов, которые, порвав со своей патриархальной семьей, пытались устроиться самостоятельно. Женщины оказались в ножницах протоиндустриальной эпохи. С одной стороны, отсутствовал быстрый процесс индустриализации, который вовлек бы их в экономику, а с другой стороны, вследствие ухудшившегося экономического положения дворянства рабочих мест гувернантки — традиционного занятия бедных, но благородных дам во всей Европе было мало. Что же делать?[106]

Ответы на этот вопрос варьировались от призыва к всеобъемлющей капиталистической индустриализации до полного отрицания капитализма. Но, несмотря на многообразие ответов, вывод был один — женщина должна работать, пути назад, к старой зависимости, уже нет. Классическая «индустриальная» точка зрения была сформулирована уже в 1850-е гг. четой Вернадских и другими. Однако в 60-х годах XIX в. их оптимизм был подвергнут сомнению новым «трудовым» взглядом на проблему — по духу враждебным капиталистической индустриализации, но условно ее принимающим. Европейскими выразителями этого взгляда в русской прессе были Жюль Симон и Элизе Реклю, а русским представителем — Н. Шелгунов. В своей рецензии на работу Симона «Работница» Реклю подробно останавливается на том вредном воздействии, которое фабричная система оказывает на женщин и их семью: продолжительный рабочий день, более низкая заработная плата по сравнению с мужской (которая также невысока), сексуальная эксплуатация работодателями и старшими рабочими, антисанитария, отрыв от детей. Более пылкий характер носила серия работ Шелгунова, опиравшаяся в основном на сочинение Ф. Энгельса «Положение рабочего класса в Англии» (1845). Совместными усилиями Реклю и Шелгунов нарисовали мрачную картину жизни женщины-работницы в Западной Европе середины XIX в., и косвенно — будущее российской женской рабочей силы. И тот, и другой отвергали оптимистическую веру в то, что «больше работы» — это ответ на женскую проблему — помимо этого требовалась реформа всей фабричной системы. При этом они оба соглашались с «капиталистической школой» в том, что работа не только неизбежна для женщин, в особенности одиноких, но и полезна. Работа, но не «романтизм», как решительно заявил Шелгунов, приведет к женскому освобождению[107].

Впервые в России марксистская теория была применена к женскому вопросу в статье, написанной в 1863 г. экономистом Юлием Жуковским. Основываясь на довольно упрощенной материалистической интерпретации социальных феноменов, он отмахнулся от потрясавших российское общество дискуссий о браке, образовании и общественном долге. «Все они хороши для обсуждения на досуге, — говорил Жуковский, — а женский вопрос в основе сваей является чисто экономическим». «Я сомневаюсь еще теперь, чтобы в мыслях большинства читательниц, — писал он, — вопрос о своем положении не отождествлялся с решением вопроса о браке, позволением женщине надеть мужской костюм, закурить сигару на улице или сесть в парламенте». Жуковский был одним из тех радикалов, которые любили слегка осадить женщин и в то же время покровительственным тоном давать им советы по поводу их проблем. «Почва, — продолжал он, — в которую он [женский вопрос] врос, и из которой сосет свои ядовитые соки — почва эта экономическая. Нужно изменить элементарные условия этой почвы, обеспечить материально женщину». Однако, как только дело дошло до практических рекомендаций, он оказался настолько же далек от реальности, как и те женщины, которые якобы хотели курить на улице сигары и заседать в парламенте. Отрицая нерегулируемую индустриализацию с вытекающими из нее негативными последствиями, он поддержал идею немецкого социалиста Фердинанда Лассаля о создании кооперативных обществ, финансируемых правительством[108].

Значительно дальше неопределенного лассальянства Жуковского пошел Петр Ткачев. По его мнению, капиталистическая индустриализация является абсолютным злом и не может быть реформирована или модифицирована при помощи кооперативных обществ. В исследовании влияния, которое оказывает «экономический прогресс» на положение женщин, он также отбросил аргументы в пользу женского равноправия, как не имеющие отношения к делу трюизмы. Главная задача для Европы, заключается в том, чтобы уберечь женщин от безработицы, что, по его мнению, намного хуже, чем рабский труд на фабрике. Машинное производство, объяснял он, отняло у женщин их традиционную домашнюю работу и, ослабило семью. Отныне женщины «не притязали на независимое существование, так как в наше время право на жизнь практически синонимично праву на работу. Единственный путь к независимости и самореализации — это работа». Ужасы фабричной системы не служили оправданием тем женщинам, которые отказывались зарабатывать себе на жизнь. Обречены ли женщины навечно на рабский труд на мрачных сатанинских мельницах? Нет, отвечал Ткачев, но нельзя надеяться на частичную реформу этой системы или же на небольшие кооперативы как средство остановить зло. Эксплуатации мужчин, так же как и женщин, можно положить конец только уничтожив капитализм и частную собственность на средства производства. На критические замечания о том, что он исключает женский вопрос из сферы «влияния на интеллектуальное развитие человечества», Ткачев отвечал: «Я считаю, что все явления политического, нравственного и интеллектуального мира в последнем анализе сводятся к явлениям экономического мира и „экономической структуре“ общества, как выражался Маркс»[109].


За десятилетие, прошедшее с того момента, когда Вернадская высказала идею о свободном капиталистическом рынке труда и до настойчивого утверждения Ткачевым, что только уничтожение капитализма по-настоящему освободит женщину, достаточно быстро развилась теория «женского пролетариата». За всеми этими суждениями стояла вера в то, что сущность проблемы заключается в экономическом статусе женщины и что брак, любовь и образование — это всего лишь элементы надстройки, которая будет соответствующим образом реорганизована, после того как будет изменена экономическая база. Хотя тезисы Ткачева и имели радикальный, устремленный в будущее подтекст, они едва ли могли обеспечить кардинальное социалистическое решение проблемы в то время. В целом он не подходил к женскому вопросу с марксистских позиций. Им не были даны ответы на вопросы: как изменит положение женщин уничтожение капитализма или как это улучшит тяжелые условия семейного быта? Ответы на них впоследствии дадут Ф. Энгельс, А. Бебель, Н. Крупская и А. Коллонтай. Однако на то время Ткачев был единственным в России, кто связал освобождение женщин с упразднением капитализма. Его размышления, как мы увидим позднее, полностью совпадали с воззрениями радикальной интеллигенции на эту проблему.

Реальная ситуация с женской занятостью того времени показывает насколько далекими от действительности были эти дискуссии. Найти работу было тяжело. Последовавший вслед за освобождением крестьян наплыв образованных людей в крупные города, особенно в Петербург, способствовал еще большему увеличению числа безработных женщин. Работодатели с трудом воспринимали идею о найме женщин высшего и среднего классов. Нанятые на работу, как правило, на службу или в торговлю, женщины зачастую страдали от агрессивного поведения и злословия со стороны мужчин, возмущавшихся женской конкуренцией и презиравших работающих женщин. Друзья и родственники не понимали как можно «унижать себя» работой и своим критицизмом еще больше усугубляли ситуацию. Вскоре женщины обнаружили, что если им и удавалось найти работу, им платят меньше, чем мужчинам за тот же самый труд, а квартирная плата была настолько высока, что практически было невозможно найти подходящее жилье вблизи от места работы.

Что же касается низкооплачиваемой работы на фабрике, то для большинства образованных женщин по вполне понятным причинам она была абсолютно неприемлема. Лишь в 70-е годы XIX в., когда уровень их политического сознания вырос, они забыли о своем происхождении и влились в ряды работниц, но тогда этими женщинами двигали уже не экономические, а идейные мотивы. Однако вышивание, изготовление перчаток, шляпок, одежды были не намного лучше фабричной работы. Но и эти «изящные» занятия вытеснялись мощной конкуренцией машинного производства[110]. По-прежнему наиболее подходящим занятием для молодых образованных женщин было преподавание. Однако, как и во всей Европе, эта профессия имела свои недостатки — нехватка рабочих мест, низкая и неравная с мужской оплата труда, двусмысленное, хотя и с долей уважения положение в обществе, ограничения для вступления в брак, а также недостаточная возможность реализовать свое образование.

Единственная надежда была на то, что даже медленная и поверхностная модернизация когда-нибудь закрепит за женщинами новые профессии. Прецедент был создан в 1860-х гг., когда русское правительство стало нанимать женщин на телеграфную службу. Лучше всего женщины работали на телеграфе по системе Гюге. В 1865 г. на работу было дозволено поступать женам, дочерям и вдовам телеграфистов, так как они считались более ответственными (читай: более зависимыми), нежели обычные замужние женщины. Образовательные требования были минимальными: русский язык, арифметика и хороший почерк. В среднем в этом ведомстве в период с 1865 по 1881 год ежегодно находилось на службе порядка 56 женщин (интересно отметить, что после подъема, в 1866–1867 гг. наступил резкий спад и количество телеграфисток сократилось с 90 до 53 человек, что может служить отражением «антинигилистского» отношения, «работавшего» в те годы против женщин). Коллективный портрет телеграфистки петербургского отделения дает нам представления о ней — это была дворянка, выпускница гимназии, а не института. В России использование женщин в этой сфере шло практически параллельно Западу. В Америке телеграфистки появились в 1850-х гг., в Европе — в 1860-х (Норвегия — 1858 г.; Швеция — 1863 г.; Баден — 1864 г.)[111]. Тем не менее, процесс создания новых рабочих мест для женщин шел медленно. Работа в канцелярии, ведение учета или стенография, как в государственных, так и в коммерческих учреждениях, не отвечали потребностям русских женщин.


Вопрос о проституции, как юридической, медицинской, социальной и экономической проблеме впервые был поставлен в 1860-х гг. после публикации серии медицинских отчетов о венерических заболеваниях и нескольких трудов по истории проституции. Проституция была стара, как сама Россия, но никогда не рассматривалась как общественная проблема. В 1843 г. Николай I создал Врачебно-полицейский комитет, предназначенный по большей части не для контроля над проституцией, а с целью уменьшить ее последствия, связанные с венерическими заболеваниями. Согласно «Архиву судебной медицины» в период с 1853 по 1867 г. количество зарегистрированных проституток в Петербурге увеличилось на 20 %, в то время как население возросло всего лишь на 6 %. Между тем в это число не входили женщины, работавшие без лицензии; учитывались лишь те, кто ее имел. И если зараженными были три четверти зарегистрированных проституток, то вполне вероятно, что среди незарегистрированных таковых было еще больше. Среди венерических болезней в петербургских больницах лидировал сифилис. По количеству «официальных» проституток Петербург и Москва (в каждом из этих городов было примерно по 2000 проституток) отставали от Лондона, Нью-Йорка, Парижа, Ливерпуля, но опережали Глазго, Марсель, Лион, Брюссель и Берлин[112].

Кем же они были? Исследование проституции в Петербурге свидетельствует о том, что они происходили из четырех общественных групп: жены и дочери мещан, солдат и крестьян; выходцев из дворянской среды было довольно мало. В каждой группе в 1868 г. проституток было соответственно 508, 492, 658 и 55. Иностранных проституток было немного, в основном — немки. Возрастные рамки были чрезвычайно широки — начиная с девочек, не достигших еще половой зрелости. В Москве даже среди зарегистрированных проституток были одиннадцатилетние, двенадцатилетние и тринадцатилетние девочки.

Как и везде, в России проститутки работали либо в специально созданных публичных домах, либо действовали как независимые одиночки. В столице существовало около 150 подобных домов, в значительной степени отличавшихся друг от друга как интерьером, так и человеческим товаром. В роскошные заведения, обслуживающие дворян, чиновников и всех тех, кто мог себе это позволить, нанимали наиболее привлекательных женщин. Однако из-за возрастных изменений и пагубных последствий их профессии, снижавших товарную ценность женщин, они, как правило, вынуждены были выходить на улицы или опускались до борделей низшего сорта, условия работы в которых были ужасными. Одно из таких заведений, московский трактир «Крым» имел свой подвальный публичный дом (известный в народе как «Ад»), в котором торговля женщинами была низведена до «скотского безобразия». Одиночки, отказавшиеся работать в публичных домах, разгуливали по главным городским улицам (Невский проспект в Петербурге, Крещатик в Киеве, портовые районы в Одессе) и были значительно свободнее тех, кто работал в борделях, имея большую возможность распоряжаться своим доходом. Однако едва ли они сильно выигрывали в финансовом отношении. Большинство из них печально заканчивали свой путь как состарившиеся, размалеванные проститутки, занимавшиеся своим ремеслом в утренние часы за горсть копеек во внутренних двориках домов, на лестничных клетках или под мостами[113].

Проституция вряд ли была секретом для тех русских людей, которые когда-либо решались пройти по Лиговке в Петербурге, Хитровке в Москве или же по им подобным местам в своих городах[114]. Огромное число проституток, грязные подробности их ремесла, распространение венерических болезней, — все это заставило изменить отношение к проституции и признать ее «социальным бедствием». Отношение правительства к этому вопросу, равно как и отношение царской власти к проблемам целомудрия и адюльтера, было двояким. До 1843 г. полиция практически не контролировала проституцию, вмешиваясь только в случаях жестокого обращения с проститутками и вымогательства. После 1843 г. к этим полицейским функциям добавилась еще работа в системе полицейского и медицинского контроля — регистрация и обследование проституток специально назначенными врачами. Зарегистрированным проституткам выдавался хорошо известный «желтый билет» как символ их профессии и знак контроля за их деятельностью. Женщины, работавшие в публичных домах, подвергались регулярному медицинскому обследованию (чего не скажешь об их клиентах), а одиночки, если они хотели сохранить лицензию, должны были периодически посещать специальный медицинский пункт для освидетельствования. Таким образом, царская администрация, выступая против проституции по религиозным и нравственным соображениям и объявив ее вне закона, оказалась одновременно органом, и выдававшим проституткам лицензии, и инспектирующим их, и боровшимся с торговлей женщинами[115].

Что же можно было сделать? Время от времени, тот или иной чиновник предлагал свой план по уменьшению количества проституток. В 1868 г. поступило предложение всех проституток изолировать, перерегистрировать и обложить налогом. Однако и этот, и другие подобные планы, нацеленные на устранение порока, были уже испробованы во всем мире и привели лишь к постоянно возрастающей статистике инфекционных заболеваний. «Общественное мнение» едва ли могло помочь. В 1859 г. Добролюбов писал, что порок можно остановить лишь усилением нравственной стороны женского образования и устранением семейной тирании. В том же благочестивом духе звучало предложение журнала «Время» о гражданском воспитании «истинного человеческого достоинства» женщин. Даже такой практичный человек как Николай Михайловский, занимавший консервативную позицию в этом вопросе, не мог предложить ничего лучше, кроме установления тотального и монопольного контроля со стороны правительства. Поскольку секс и нищета, порождающие проституцию, не могут быть устранены в скором времени, говорил он, то контролируемые государством публичные дома, «так сказать, отдушина для безнравственности», должны быть сохранены для того чтобы остановить деградацию и распространение болезней[116].

К концу 1860-х гг. экономический фактор стал основным, хотя и не единственным, способствовавшим росту проституции. Известная феминистка Надежда Стасова была шокирована жестокой логикой матерей, посылавших своих дочерей продавать себя: «В прошлую ночь моя дочь принесла домой пять копеек». Кузнецов и Шашков, писатели, которые в большей степени, нежели другие, привлекли внимание общественности к этой проблеме, полагали нищету основной причиной проституции; и что наиболее важно, они оба пытались увязать проблему проституции с ее социальной основой, то есть со статусом женщины в обществе, «Корень зла лежит в основах социального быта… — писал Шашков, — существование проституции и ее неразлучного спутника — сифилиса прямо ведет к категорической постановке вопросов о основных социальных переменах и, прежде всего, к вопросу о свободе и равноправности женщины». Кузнецов выразил это более полно: «Нет сомнения в том, что с образованием женщины и расширением сфер ее деятельности, как тайная, так и публичная проституция постепенно исчезнут»[117]. На рубеже десятилетий публичное обсуждение проблемы проституции, несомненно помогло делу борьбы за женские права, так как драматизировало женский вопрос, который уже порядком всем наскучил. Связав конкретное общественное зло с масштабными социальными и экономическими причинами, Кузнецов, Шашков и другие сформулировали мнение о природе подобной проблемы, разделяемое тремя поколениями русских радикалов. Кроме того, они, способствовали установлению идеологической границы, которая разделила тех, кто хотел помочь жертвам этого социального зла, и тех, кто желал искоренить проституцию как явление. Это разделение четко проявилось в истории трех основных откликов на женский вопрос: в феминизме, нигилизме и радикализме.

Глава III ФЕМИНИСТСКИЙ ОТКЛИК

Дабы сделать человечество более добродетельным и счастливым, оба пола должны исходить в своей деятельности из одних и тех же принципов. Но как этого достичь, если только одному полу позволено видеть всю очевидность этого? Кроме того, чтобы заключить по-настоящему справедливый общественный договор и распространить просветительские принципы, которые улучшат жизнь человека, женщины должны знать, что их сила — это знания, которые вряд ли будут им доступны до тех пор, пока их не будут воспитывать так же как и мужчин.

М. Уоллстонкрафт

1. Феминистки

Из трех основных ответов на женский вопрос, возникших в правление Александра II (феминизм, нигилизм, радикализм), именно феминизм первый четко сформулировал свою философию и предпринял конкретные действия. Феминистки, искавшие решение проблемы в рамках российской социальной системы, принимали ее в целом, и хотя желали изменить тот или иной ее аспект, все же воздерживались от того, чтобы предложить полное обновление и модернизацию. Их взгляды носили либеральный, умеренный характер, а цель заключалась в постепенном и мирном реформировании статуса женщины, в особенности в вопросе ее экономического положения и образования. Вопросы секса, брака и семьи играли незначительную роль в их публичных дискуссиях и деятельности. На протяжении всего XIX в. русские феминистки по большей части разделяли основные цели и тактику своих европейских и американских сестер. Этим они разительно отличались от нигилистов и революционеров[118].

Каковы же были их основные идеологические позиции? Воспользовавшись идеями Клары Бальфур и других английских феминисток, эти женщины считали, улучшение женской участи в первую очередь должно быть делом рук самих женщин, а не мужчин. Также они разделяли идею Бальфур, о том, что им необходимо разработать «систему самопомощи». Это означало помощь одних женщин другим; заботу о несчастных людях со стороны «более удачливых». Эта постановка вопроса пришла из протестантской, англосаксонской филантропической традиции, которая трансформировала noblesse oblige[119] в современный городской вариант «гражданского долга». В значительной степени раннее феминистское движение на Западе строилось на том психологическом принципе, который позволял людям, практикующим его, пользоваться плодами системы, успокаивая свою совесть жестами благотворительности. Акты доброты по отношению к несчастным женщинам на первых порах не отличались от подобных поступков в отношении чернокожих рабов, нищих, дикарей, «язычников», боксеров-профессионалов, сумасшедших, моряков, сирот и алкоголиков. Потребовалось некоторое время, прежде чем женщин убрали из этой компании. Но, когда просвещенные женщины осознали то, чем они собственно занимаются на ниве благотворительности, они поняли, что это единственно доступная для них форма деятельности, которой они могут нравственно оправдать свое существование здесь, на земле, или, по крайней мере, сделать его более светлым, — а также помочь своим сестрам[120].

Как и в других странах, русская «благотворительность» традиционно возглавлялась и «украшалась» супругами императоров, вдовствующими императрицами и княгинями. Однако их деятельность была, как правило, ограниченной, изысканной, обезличенной, невольно хочется сказать, ритуальной. В 1860-х гг. феминистки внесли в благотворительность элемент искреннего энтузиазма. Они хотели помогать себе, оказывая помощь другим. В. В. Стасов, брат и биограф одной из таких женщин, противопоставлял их побуждения мотивации придворных дам из «Общества посещения бедных». «Принадлежать к нему было чем-то очень комильфотным. Grandes dames со страдательной улыбкой говорили: „мои бедные“, „надо мне ехать посещать моих бедных“, „ах, пожертвуйте на моих несчастненьких“». Отношение феминисток было совсем иным. Причиной являлось «непритворное уважение к тем личностям, кого посещали, и кому помогали, искреннее участие в их физическом и интеллектуальном положении»[121]. По иронии судьбы нигилисты впоследствии будут обвинять феминисток именно в том же, в чем последние обвиняли придворных дам, — в самодовольстве и лицемерии.

Женщины, о которых говорится в данной главе, сами не употребляли термин «феминистка», однако он характеризует их наиболее точно. Понятия «женщина умеренных взглядов» или «либералка» неадекватны, так как, во-первых, они неточно обозначают цели деятельности феминисток; во-вторых, они подразумевают под собой политический подтекст, которого не было до 1905 г. Феминистки были «либералками» в том же смысле, что и критически настроенная часть интеллигенции, но в своей деятельности они были аполитичны. Ярлык «прогрессивной» женщины использовался консерваторами без разбора, они одинаково применяли его как к нигилисткам, так и феминисткам. Зачастую трудно провести границу между двумя этими лагерями, так как в начале 1860-х гг. она была размыта, а их представительницы принимали участие в одних и тех же акциях, а иногда и выглядели одинаково. Нигилистки использовали понятие «аристократка» в отношении более элегантных лидеров феминисток, однако извратили его значение, применив это понятие к тем нигилисткам, которые сохраняли на себе отпечаток своего изнеженного прошлого. Убийственная ирония этого семантического смешения заключалась еще в том, что эти «пережитки» аристократизма стали позднее презрительно называть еще и «буржуазными». Понятие «феминизм» подразумевало деятельность женщин для женщин, если избегать широкомасштабных антропологических и политических оценок, присущих нигилизму и радикализму. Образ жизни феминисток, обусловленный их темпераментом и социальным происхождением, вполне естественно привел их к занятиям благотворительностью, а не философией[122].

Руководительницы российского женского движения, бывшие в начале своей деятельности довольно молодыми женщинами, являлись высокообразованными представительницами привилегированных слоев. Этим можно объяснить их осторожность и отказ от полного разрыва со своим прошлым, а также с традициями и семьей, что были готовы сделать нигилистки. Некоторые из наиболее выдающихся нигилисток и революционерок также были выходцами из очень богатых и высокопоставленных семей, другие же, к началу нового этапа их жизни, уже находились длительное время в браке и были матерями. И хотя некоторые феминистки страдали от эмоциональной неустойчивости, нельзя сказать, что сам по себе феминизм был обязан своим существованием комплексу неполноценности его основательниц. То обстоятельство, что из трех главных лидеров движения — Философовой, Трубниковой и Стасовой — одна была счастлива в браке, другая — несчастна, а третья была незамужней, не подтверждает теорию сексуальной фрустрации, как импульса к возникновению феминизма.

Первой появившейся на сцене и первой же, ее покинувшей, была Мария Васильевна Трубникова (1835–1897). Дочь ссыльного декабриста В. П. Ивашёва и его возлюбленной Камиллы Ледантю родилась в Чите и воспитывалась в атмосфере благочестивого поклонения потерпевшим поражение мятежникам. В доме своей тети она получила великолепное образование, включавшее в себя изучение европейских языков, литературы, истории и русской культуры. Когда ей было девятнадцать лет, она вышла замуж за К. В. Трубникова, впоследствии издателя «Биржевых новостей», который покорил ее сердце чтением отрывков из Герцена. Начиная с 1855 г., ее салон в Петербурге стал местом встреч либералов и радикалов. «Прирожденный общественный работник», как охарактеризовал ее один из ее современников, прежде чем стать пылкой защитницей женских прав, она направила свои первые усилия на помощь бедным. Во время поездки в 1861 г. в Европу ей в руки попали книги Женни д’Эрикур. Трубниковой не удалось встретиться с ней, но она переписывалась с д’Эрикур и та помогла ей установить контакты с известными европейскими феминистками — Жозефиной Батлер и Марией Гегг. Трудно не заметить, что влияние, которое д’Эрикур оказала на Трубникову, с одной стороны, и на Михайлова и семью Шелгуновых, с другой, было различным. При поддержке Стасовой и Философовой, в 1860-х гг. Трубникова стала первым инициатором феминистских социальных начинаний, воздерживаясь от любых радикальных решений тех проблем, которые вставали перед ней[123].

Семья Стасовых едва ли нуждается в представлении. Ее наиболее известным представителем был В. В. Стасов — ведущий музыкальный критик в России XIX в. Одна из его племянниц, писавшая под псевдонимом Владимир Каренин, была биографом Жорж Санд, другая — Елена Стасова — стала большевичкой. Его сестра, Надежда Васильевна Стасова, являлась вторым членом так называемого «триумвирата» русского феминизма. Будучи старше двух других своих коллег (родилась в 1822 г.), она воспитывалась в утонченной атмосфере Царского Села. Ее отец был придворным архитектором. Молодой девушкой она пережила тяжелое эмоциональное потрясение, когда ее жених женился на другой. Удар был настолько силен, что она была вынуждена лечиться при помощи гипноза. Позднее она пережила еще одно сильное потрясение, когда ее сестра потеряла единственного ребенка, а сама оказалась неизлечимо больной. Надежда Васильевна ухаживала за своей сестрой вплоть до ее смерти за границей в 1858 г. После этого она вернулась в Россию, приняв решение «помогать другим». Ее страдания, альтруизм, умение всегда оставаться в тени, как и увлечение в юности Байроном, Гейне, Карамзиным, Жорж Санд, Руссо, физическая непривлекательность, природная чувствительность и романтизм, — все это вместе, бесспорно, привело ее к принятию твердого решения посвятить свою жизнь делу всего человечества. Она осознала, что «любовь к кому-либо одному больше невозможна». «Для меня исчезло очарование семьи собственной и я почувствовала любовь к всемирной семье. Это стало моим делом». Ее встреча с Трубниковой на этом этапе жизненного пути превратила аморфное понятие «всемирной семьи» в «женский вопрос»[124].

Семья «Ноночки» Дягилевой, которая впоследствии стала Анной Павловной Философовой, была не менее известной, нежели семья Стасовых. Из ее членов след в истории оставили не только она сама, выдающийся лидер феминисток на протяжении двух поколений, но также ее сын и племянник — Митя и Сережа — которые на исходе века произвели коренную ломку русской культуры в качестве Дмитрия Философова и Сергея Дягилева. Подобно своей современнице, Шелгуновой, она получила прекрасное образование в просторном доме на Васильевском острове в Петербурге. Но в отличие от Шелгуновой, вся ее сексуальная жизнь ограничивалась отношениями с мужем — высокопоставленным чиновником В. Д. Философовым, за которого она вышла замуж в 1855 г. В первые годы своего замужества она думала «только о балах и нарядах», но вынужденное временное пребывание в русской деревне быстро открыло ей глаза на то, как разнится ее жизнь и жизнь крестьян. Позднее, когда ее салон стал «либеральным» центром, она стала свидетелем жарких споров о надвигающемся освобождении крестьян. Однако только после встречи с Трубниковой она начала изучать, то, что она называла «азбукой самосознания». На протяжении 1860-х — 1870-х гг. Философова работала бок о бок со Стасовой и Трубниковой. В письме к русскому юристу Кони она объясняла свою цель тех лет как «предоставление женщине возможности самостоятельного пути к работе и морально и материально независимому положению». Из этого триумвирата в XX в. в живых осталась только одна Философова[125].

Другие члены феминистских организаций той поры: Анна Энгельгардт (1835–1903) — выпускница Московского института, жена химика Александра Энгельгардта, придерживавшегося радикальных взглядов; графиня Ростовцева — жена царского генерал-адъютанта; Мария Цебрикова — ведущий автор «Отечественных записок» то принимали участие в феминистской деятельности, то отходили от нее. Только последней суждено было достичь известности вне феминистских кругов. Помимо этих женщин, триумвират мог положиться еще на 25–30 своих постоянных сторонниц, а для более значительных действий мог заручиться поддержкой сотни человек. Феминистские организации существовали легально и на протяжении долгого времени состояли исключительно из женщин. Правление организации было выборным, а решения принимались большинством голосов. В клубах и группах взаимопомощи выбирались вновь и вновь те, кто был естественным «лидером» — обладал общественной известностью, энтузиазмом, умением говорить или же был просто приятной личностью.

Феминистки начали свою деятельность с благотворительности, используя таланты некоторых женщин для того, чтобы помочь огромному количеству нуждающихся обоих полов. Это мало чем способствовало женскому движению, но это дало феминисткам опыт лидерства, воспитало чувство самоуважения и пробудило осознание способности женщин принимать участие в общественной жизни. И что наиболее важно — эта деятельность поставила женщин среднего и высшего классов в новые условия, непохожие на условия салонов и сформировала другие социальные отношения. Благотворительность достаточно легко влилась в феминизм, и через короткий промежуток времени усилия феминисток оказались направленными на то, чтобы помогать женщинам жить, учиться и работать.


Первоначально феминистки не имели иных целей, кроме как создание более демократической, нежели салоны, организации женщин, что явилось, вероятно, первой реакцией на женские письма, появившиеся в толстых журналах. Вологодский женский клуб был основан «для соединения образованных женщин без различия состояний и сословий в одно общество для недорогого препроведения времени». Выбиралось несколько членов правления, и клуб считался созданным. И хотя взнос для участия в нем составлял 5 рублей в год, и в качестве условия выдвигалась лишь простота в одежде, ориентация клуба на «образованных женщин» и решение проводить свои заседания в зале Дворянского собрания оставляли мало надежды на привлечение женщин других «сословий и положений». В соответствии с данными «Рассвета», в том же духе было организовано и «Общество ситцевых платьев», члены которого договорились не носить шелк и другие дорогие ткани[126].

Первой феминистской организацией явилось «Общество дешевых квартир»[127], основанное Трубниковой, Стасовой и Философовой в Санкт-Петербурге осенью 1861 г. Его целью было обеспечить нуждающиеся семьи, в особенности те, в которых не было кормильца, приличным, чистым и недорогим жильем. К тому же они старались поддерживать приемлемый уровень жизни тех, кто обращался к ним. Члены общества разделились по вопросу о том, насколько далеко должно заходить их попечение над бедными. Так называемая немецкая фракция (включавшая ряд баронесс немецкого и балтийского происхождения) выступала за установление строгого контроля над теми, кто получает их помощь, в то время как русская фракция, включавшая и основательниц общества, придерживалась менее жесткой позиции. В конце концов «немки» вышли из организации и основали свое собственное общество. После двухлетнего периода разработки планов и экспериментаторства общество «Дешевых квартир» было формально признано. Вскоре его участницы были привлечены к работе на мрачной Выборгской стороне — беднейшем столичном квартале, впоследствии ставшем огромной пролетарской зоной, из которой большевистское женское движение черпало себе сторонников в 1917 г. Здесь феминистки основали мастерские по пошиву одежды, общественные кухни, а также школу для работающих матерей, в которой в основном преподавали члены общества[128].

Члены этой же группы в начале 1863 г. основали «Женскую издательскую артель», призванную обеспечить образованных женщин интересной и полезной работой, более соответствующей их интеллектуальным способностям (литературный труд, копирование, редактирование, перевод или переплетные работы) и в то же время выпускать «хорошее чтение для молодого поколения». Последнее включало в себя «Происхождение видов» Дарвина, некоторые поучительные сказки Г. Х. Андерсена, а также работу Дауля «Женский труд» с предисловием издания Ткачева. Около 40 членов объединили свои деньги в общий фонд, издавали и продавали книги, распределяли прибыль или вновь вкладывали свой капитал в дело. Артель имела огромный успех, так как предложила образованным женщинам — слишком осторожным, чтобы стать нигилистками, и слишком серьезным, чтобы довольствоваться лишь жестами благотворительности, — не только приемлемую интеллектуальную работу, но и дала возможность почувствовать свою сопричастность с общим делом. Кроме того, эта деятельность по словам Стасовой способствовала росту самосознания женщин, так как напрямую связывалось с «идеей поднять положение женщины в глазах общества (и в своих собственных) на надлежащую высоту»[129].

Одним из наиболее амбициозных феминистских проектов в 60-х годах XIX в. было учреждение «Общества женского труда». И хотя на деле оно оказалось мертворожденным, исследование причин его возникновения и широких целей им поставленных, представляет некоторый интерес. Идея его основания возникла в небольшом кружке мужчин, в который входили Энгельгардт и Лавров, исповедовавшие в то время умеренные взгляды, которые были близки активисткам российского феминизма. Лавров составил устав общества, а остальные мужчины убедили феминисток принять его. В черновом варианте устава упоминался практический вред, наносимый недостаточной занятостью женщин, приводящей к нерациональным потерям «нравственных и умственных сил», растратой мужских сил на неподходящих работах, бременем, которое несет государство, поддерживая праздных женщин, а также вред наносимый проституцией. Общество должно было действовать как агентство по трудоустройству женщин, а при помощи кооперативов и частных предприятий оно должно было создавать для них рабочие места, обучать их новым профессиям и оказывать поддержку безработным, финансирование должно было осуществляться за счет сборов и вкладов членов общества, взимание платы с клиентов, ссуд и доходов с предприятий самого общества. Все члены, как мужчины, так и женщины, имели право на занятие постов в правлении, которое определяло политику и руководило делами общества между общими собраниями организации, созывавшихся раз в три года[130].

Устав был типичен для неправительственных общественных организаций России XIX в., и все последующие феминистские проекты имели с ним сходство. Лидеры феминисток сразу же приняли устав Лаврова, а в 1865 г. его одобрило и правительство. По поводу выборов членов правления нового общества Философова созвала в своем доме собрание. С самого начала возник раскол между «нигилистками» и «аристократками» (по определению свидетельницы происходившего — Штакеншнейдер). Стасова и другие авторитетные феминистки поддерживали кандидатуру графини Ростовцевой на пост президента. Нигилистки, включая Жуковскую, о которой речь пойдет ниже, выступали против Ростовцевой на том основании, что ее муж в 1825 г. был осведомителем в среде декабристов. Ее фамилия вызывала у них негативные ассоциации, и поэтому они требовали, чтобы президентом стала девушка из рабочей среды. Штакеншнейдер отмечала явное отличие холеных и модных аристократок от коротко стриженных нигилисток, одетых в простые шерстяные платья черного цвета. Попытки положить конец ссоре оказались напрасными, и Общество распалось. Разрыв, предвещавший соперничество между радикалками и феминистками в XX в., был все же не настолько серьезен в XIX в., чтобы помешать феминисткам Петербурга создавать организации для работниц и женские клубы, как, например, «Общество для пособия бедным женщинам в Петербурге» или «Общество распространения полезного чтения» и «Общество поощрения женского труда» в Москве[131].

При общении с бедными, феминистки неизбежно сталкивались лицом к лицу и с проблемой проституции. «Когда я читала „Преступление и наказание“, — писала Стасова, — я плакала вместе с несчастной Соней». Сострадательная жалость и надежда на возрождение лежали в основе отношения феминисток к проституткам, и поэтому они старались заботиться о падших женщинах и удержать их от возвращения на улицы. Стасова работала вместе с княгиней Дондуковой-Корсаковой, которая отказалась от своего положения при дворе во имя жизни и работы среди женщин, зараженными венерическими заболеваниями, и открыла для них приют. В 1865 г. княгиня Ламберт, дочь бывшего министра финансов Канкрина, открыла приют Святой Марии Магдалины. Эти организации работали наряду с официальными Домами призрения в Петербурге. И хотя все эти высокородные дамы исходили скорее из религиозных и благотворительных, нежели феминистских побуждений, их деятельность хорошо сочеталась с деятельностью феминисток. Однако филантропия как средство борьбы с проституцией потерпела поражение. Однообразная жизнь по режиму, религиозные проповеди в приютах, а также снисходительная забота в больничных отделениях венерических заболеваний приводили лишь к тому, что женщины спешили вновь вернуться к прежней деятельности. В лучшем случае приюты сокращали количество проституток тем, что на некоторое время убирали их с улиц и таким образом снижали вероятность заражения[132].

Другим популярным среди феминисток видом деятельности, который получил в России широкий размах в течение короткого периода с 1859 по 1862 г., было создание воскресных школ. Идея открытых классов для взрослых всех социальных слоев по воскресеньям для того, чтобы и рабочие могли посещать школы, имела европейское происхождение. Впервые в России она была предложена профессором Киевского университета П. В. Павловым в октябре 1859 г. Идея быстро распространилась среди русской интеллигенции, и воскресные школы стали открываться по всей европейской части России. В 1860 г. Министерство просвещения издало указ о надзоре за этими школами, санкционировав таким образом спонтанно возникшие образовательные структуры. К концу года в одном только Петербурге было 23 такие школы. Воскресные школы предоставляли феминисткам возможность помогать женщинам получить образование, которое было трудно приобрести где-либо еще, и в то же время они давали шанс образованным состоятельным женщинам организовывать, финансировать эти школы и преподавать в них. Типичным примером была Воскресная школа, основанная группой Стасовой, осенью 1860 г., для продавщиц и фабричных работниц. М. С. Шпилевская, дочь правительственного чиновника, открыла школу, которую посещали около 200 дочерей и жен рабочих. Учителя — несколько женщин и один священник — обучали Закону Божьему, чтению, письму, арифметике, рисованию и носили простую одежду, чтобы внушить своим ученицам, что «истинные» ценности в жизни не имеют ничего общего с модой. Аналогичные учреждения для крестьян были открыты и в провинции состоятельными помещицами и их дочерьми[133].

Реакция оппозиции не заставила себя ждать. Консервативный журнал «Домашняя беседа» обвинил одну из школ в неуважении к приходящему священнику, в пренебрежении религиозной инструкцией и — horrible dictu[134] — в том, что ученицам разрешали читать «Обломова». Консервативные чиновники были обеспокоены огромным энтузиазмом и популярностью этой инициативы (в 1862 г. в стране действовало около 500 школ)[135]. Предлог к закрытию этих школ появился в 1862 г., когда выяснилось, что среди молодых учителей есть нигилисты и радикальные элементы. В июле того же года двое из них были привлечены к суду по обвинениям в незаконной политической деятельности. Вскоре после этого движению по созданию воскресных школ положил конец правительственный указ[136]. Для феминисток это явилось горьким разочарованием, усугубившимся принятым в следующем году правительственным решением удалить женщин из университетов.


В 1868 г. одна из женщин-поэтесс живописала горькую судьбу «женского вопроса» в одноименной поэме: родившись из союза свободы и прогресса, он последовательно игнорировался крестьянами, чиновниками, торговцами и светскими дамами; будучи усыновленным журналистами, в чьем доме он и вырос, «ребенок», вскоре стал задыхаться от недостатка воздуха. Это было довольно точным описанием отношения российского общественного мнения к данной проблеме. Социальная активность феминисток, удовлетворявшая их и заслуживавшая уважения сама по себе, тем не менее, мало что значила для дальнейшего уравнения женщин в правах. Положение усугубилось после 1866 г., когда покушение на царя и последовавшее за ним преследование нигилистов обоего пола бросило тень на всю общественную деятельность женщин. Проблема стала отмирать сама по себе, привлекая внимание лишь тех, кто, либо выступал с нападками на всех активисток как на безнравственных цареубийц, либо тех, кто пытался опровергнуть эти обвинения, повторяя профеминистские клише начала 60-х годов. И даже недолго существовавший «Женский вестник» (1866–1867), чье название обещало серьезное отношение к проблеме, не предлагал ничего нового, несмотря на то, что к сотрудничеству в нем привлекались такие талантливые писатели как Ткачев, Лавров, Слепцов и Глеб Успенский[137].

Не более значимым в деле развития «женского вопроса» был голос демократической прессы. Шелгунов старался смягчить представление, которое сложилось у некоторых о передовых женщинах, напоминая, что проблема заключается не в том, должны или нет девушки носить мужское платье или стараться стать врачами или профессорами университетов, а просто в развитии их способностей. Мария Цебрикова, рецензируя гончаровский «Обрыв», критиковала автора за предположение, что у женщин, подобных героине его романа Вере, нет иного выбора в жизни, кроме падения с «обрыва», то есть либо стать нигилистками либо превратиться в домашних бабушек. Существуют и другие, писала она, достойные пути разрешения современной женской проблемы. Ссыльный радикал Серафим Шашков, этнограф и один из первых историков российских женщин, обличал всех врагов женской эмансипации — духовенство, старорежимное дворянство, защитников устаревших семейных законов, «старую гвардию европейской науки» в их сюртуках и с тяжелыми фолиантами, а также «обывателей всех стран — английских лордов, русских целовальников, французских банкиров, немецких колбасников, ханжествующих барынь, фамусовых и скалозубов, чичиковых и ноздревых». Эти люди, писал он, не могли понять, что женские права означают не нигилизм, социализм, коммунизм или общность жен и собственности, а просто полное равенство полов в образовании и браке. Образчики такого рода полемики демонстрировали, как трудно удержать дискуссии о женской эмансипации на серьезном уровне[138].

Новый этап «женского вопроса» начался с двух событий: возобновившейся кампании за женское высшее образование и появления в России перевода работы Джона Стюарта Милля «Подчинение женщины» (1869). В 1867 г. Милль озадачил своих коллег-парламентариев, предложив билль о предоставлении женщинам равных политических прав с мужчинами. Узнав от своей корреспондентки Трубниковой, что феминистки добиваются допуска женщин в российские университеты, и, восприняв эту новость с энтузиазмом, он написал им, что, возможно, Россия «докажет, что нация, относительно недавно цивилизованная, воспринимает великие идеи усовершенствования быстрее, чем старые». Затем он опубликовал «Подчинение женщины», которое явилось разработкой мыслей, впервые высказанных им и Гарриет Тейлор в 1851 г., затем подкрепленных стройной теорией миллевской политической философии и обогащенных опытом, который он приобрел как муж и общественный деятель. Взгляды Милля на женский вопрос основывались на его глубочайшем убеждении, что женщина, так же как и раб, угнетенный вассал, заклейменный гребец на галерах, заслуживает в силу своей принадлежности к человеческому роду всех прав, которыми пользуются свободные люди. Признание гражданских и политических прав женщины было всего лишь логическим продолжением этой основной предпосылки. Допуская, что невозможно судить о врожденных способностях другого пола в современных условиях, Милль предполагал, что «свободная конкуренция» позволит каждому полу определить соответствующие его способностям социальные роли. «Никто не считает необходимым принятие закона о том, что только сильный мужчина может быть кузнецом». Он предсказывал, что результатом эмансипации будет «удвоение объема интеллектуальных способностей, направленных на высшее служение человечеству». Только полное образование для женщин сделает это возможным. И если это побудит некоторых женщин избегать уз брака, считал он, то это само по себе приведет к трансформации семьи, в настоящее время являющейся «школой деспотизма», в более демократический институт, способный привлекать к себе женщин своими достоинствами[139].

Несмотря на повторы, морализаторство и некоторую непоследовательность, «Подчинение женщины» является сильным и логичным произведением. Каждому, принимающему его подчеркнуто либеральные постулаты, было бы трудно опровергнуть аргументы Милля в пользу женского равноправия. Работа сразу же привлекла к себе внимание в России. Опубликованная в Англии весной 1869 г., она выдержала четыре издания в России в течение менее чем двух лет; а до их появления английское издание пользовалось огромным спросом. Через несколько месяцев после публикации этой работы четыре молодые дочери одного провинциального помещика в беседе с заезжим англичанином назвали эту книгу своей Библией. Одна из них даже держала ее под подушкой. Г. Е. Благосветлов, издатель левого журнала «Дело» и переводчик «Подчинения женщины», расточал похвалы взглядам Милля, удачно противопоставляя их «восточной самобытности» славянофилов. Он объяснял своим российским читателям, что цель эмансипации состоит в превращении женщины из «простой няньки в истинную мать, из домашней служанки в свободного члена семьи, из гаремной одалиски в верную, любящую жену, из пассивного общественного элемента в живую и активную силу»[140].

Книга Милля вызвала ряд негативных оценок среди видных мыслителей по всей Европе. К этому потоку резкой критики русский консерватор Николай Страхов добавил небольшую статью, сардонически названную «Женский вопрос». Страхов, также как и его друг Достоевский был «почвенником», консервативным русским националистом, который негодовал по поводу привычки русской интеллигенции изображать все незначительные житейские проблемы как «философские вопросы», способы разрешения которых затем заимствовались на Западе. Женский вопрос рассматривался им как последняя нелепость, пришедшая на смену идее «реабилитации плоти» предыдущего поколения. Западники, считал он, всегда делают неправильный выбор, предпочитая Богу природу, духу — материю, душе — организм, Человеку — животное, нравственности — гедонизм, красоте — пользу. В случае с Миллем и его русскими почитателями, «чисто английское» акцентирование внимания на правах человека игнорировало российское стремление избегать обладания множеством прав из-за обязательств, связанных с ними. Страхов не был согласен ни с политической теорией Милля, ни, подобно своему другу Толстому (но в отличие от Достоевского), с идеей женских прав. Однако приводимые им доказательства были совершенно неадекватны и неубедительны для того, чтобы скрыть факт их происхождения из более глубоких политических и антропологических причин. Страхов, к примеру, утверждал, что русские женщины имеют достаточно гражданских прав, ссылаясь при этом на излюбленный пример их наследственных прав. Между тем, более внимательно рассмотрев законодательство, он мог бы увидеть, что эти права составляют незначительную часть гражданского статуса женщин. Он обошел стороной предложения Милля о допуске женщин к образованию, обвинив его в сентиментальном взгляде на жизнь, и выразил опасение по поводу того, что предоставление женщинам работы приведет к распаду семьи и таким образом к безнравственности[141]. Принципиальное отличие Милля от Страхова заключается, безусловно, не в различном отношении к женскому вопросу как таковому, а в оценке природы социальной эволюции и возможности человека сознательно изменить свою судьбу к лучшему. Спор об этом разделяет человечество и в XX веке.

2. Победа в отсталом обществе

Начиная с 1868 г., русские женщины начали напряженную борьбу за высшее образование. Несколько месяцев спустя после опубликования элегии Ольги Ленко о закате «женского вопроса», улицы Санкт-Петербурга были наводнены молодыми девушками, которые собирали подписи под петицией с требованием создать женский университет. Вдохновленные опытом создания в Соединенных Штатах женского колледжа Вассар и агитацией английских и американских феминисток за высшее образование, русские феминистки, писательницы и стремившиеся к получению знаний молодые девушки переняли их методы и стали атаковать правительство и общественное мнение. Новая кампания была инициирована журналисткой Евгенией Конради (1838–1898). Дочь процветающего тульского помещика получила прекрасное образование и совместно со своим мужем Павлом Конради издавала журнал «Неделя». После разрыва их отношений, она стала единолично издавать журнал. Ее осведомленность о западном женском движении подсказала ей идею посетить в декабре 1867 г. I Съезд русских естествоиспытателей и выступить на нем с предложением создать женский университет[142]. И хотя официально предложение было отклонено, большинство участников съезда в частном порядке высказали свою поддержку. Конради, лидеры женского движения, петербургские профессора объединили свои силы — около тридцати женщин и сорок три ученых собрались на квартире Трубниковой. Среди них были Дмитрий Менделеев, Бородин, Иван Сеченов и Орест Миллер. Было принято решение, что они подадут соответствующее прошение в администрацию университета и убедят ее начать переговоры с Министерством просвещения[143].

Спустя десять дней после собрания, под петицией было поставлено около 400 подписей, и она получила широкую огласку. В петиции содержалась просьба о создании в Петербургском университете специальных совместных курсов. Ректор университета, поддержанный университетским советом, одобрил петицию и направил ее для рассмотрения в Министерство просвещения. Милль и Андре Лео, французская поэтесса и феминистка, в пылких и оптимистичных словах поздравили русских женщин с их успехами на пути открытия первого в Европе университета для женщин. Елена Лихачева, писательница-феминистка, сотрудничавшая с «Отечественными записками», а впоследствии историк женского образования, на страницах журнала сообщала новости о победах феминисток за границей и о текущей агитации в России[144].

Между тем успеху кампании помешали два события, которые привели к негативным результатам. Первое из них заключалось в раздоре между самими организаторами. Конради явно стала демонстрировать чрезмерную нетерпимость и отсутствие такта. Свидетельница происходившего, Штакеншнейдер, утверждала, что если бы с самого начала и до конца руководство осуществлялось Трубниковой и Стасовой, то курсы были бы открыты уже осенью 1868 г. Хотя как смогли бы терпеливые и тактичные руководительницы феминисток поднять данный вопрос без «бестактных» усилий Конради? Более негативными были последствия включения в свои ряды некоторых нигилисток и радикалок, которые также были заинтересованы в высшем образовании. Феминистки пошли на этот шаг, желая привлечь к акции как можно больше женщин. Одна из них, ранее арестовывавшаяся и подвергавшаяся полицейскому допросу, устав от постоянных споров, решила взять инициативу на себя и обратиться непосредственно к министру просвещения Дмитрию Толстому, чтобы рассказать ему о стремлении русских женщин к образованию. Она была сразу же исключена из феминистских рядов, но все их усилия отныне приобрели легкий оттенок нигилизма. После этого в среде женщин начались взаимные обвинения. «Нигилистки все испортили», — сокрушались руководительницы феминисток. «Кому нужны филантропки и патронессы?» — спрашивали нигилистки. Однако кампания на этом не прекратилась, и сотрудничество между двумя фракциями продолжалось. Одна из нигилисток справедливо заметила, что преимущество «аристократок:» заключалось в их тесной связи с чиновничеством через семейные и общественные связи, в то время как нигилистки были более близки с молодыми девушками, которые действительно стремились попасть на университетские курсы[145].

Вторым препятствием, частично обусловленным первым, была враждебная позиция правительства. Министр просвещения Толстой изначально не симпатизировал идее высшего женского образования; его прагматические, верноподданнические взгляды на образование вполне соответствовали потребностям относительно статичного бюрократического и аграрного государства. Толстой не считал возможным предпринимать шаги к образованию какой-то определенной части населения только потому, что некоторые его представители выразили желание получить образование. Он выдвинул множество причин, почему было бы нежелательно открывать эти курсы, но все они не удовлетворили подавших петицию. К тому же Толстого привел в ярость тот факт, что половину имен, стоявших под петицией, можно было бы найти в списках тайной полиции. Его последний и наиболее веский аргумент состоял в том, что русские женщины недостаточно подготовлены к изучению университетских курсов. Несмотря на реформу образования, и Министерство, и институты, и мариинские гимназии немногого достигли в подготовке своих выпускниц к получению ими высшего образования. Существовало несколько частных женских гимназий, учебная программа которых соответствовала программе мужских гимназий, но их было мало, они были дороги и представляли собой семилетние учебные заведения. Женщинам же необходимо было относительно быстро заполнить пробелы в своем образовании, чтобы подготовиться к поступлению в университеты[146].

В то время, когда власти рассматривали проблему учреждения женского университета, женщины направили свои усилия на открытие подготовительных курсов. Они убедили профессора Паульсена, преподававшего в университете педагогику, организовать для них вечерние подготовительные курсы. После получения разрешения от правительства, которое случайно пропустило это прошение, Паульсен и его коллеги в апреле 1869 г. организовали общедоступные курсы в пятой мужской гимназии, находившейся недалеко от того места, где Аларчин мост пересекает Екатерининский канал (ныне канал Грибоедова). Соответственно названные Аларчинскими, курсы стали первым в России «мостом», ведущим к женскому высшему образованию, и одновременно «школой» для целой плеяды впоследствии известных женщин-демократок. Летом 1869 г. группы женщин организовывали в Москве шумные собрания, собирали подписи под петициями, что имело такой резонанс, что полиция запретила их проведение. Месяц спустя после открытия Аларчинских курсов, было получено разрешение на создание в Москве аналогичных курсов, известных как Лубянские (по названию улицы, на которой они располагались)[147].

В том же году Министерство просвещения приняло решение о создании университетских курсов для женщин. Это было компромиссное решение: курсы, на которых университетские профессора преподавали на популярном уровне, были открыты для посетителей обоих полов. Феминистки после двухлетних надежд и трудов были разочарованы; тем не менее, в 1869 г. эти лекции посещало более 700 женщин. Спустя некоторое время мужчины просто перестали ходить на них. В январе 1870 г. курсам выделили постоянное помещение в районе церкви Святого Владимира на Садовой улице, и они получили название Владимирских, хотя официально назывались Публичные лекции для мужчин и женщин. Такие академические светила как историк К. Н. Бестужев-Рюмин, химик Д. И. Менделеев, физиолог И. И. Мечников читали лекции перед женской аудиторией, но должны были упрощать материал, для того чтобы донести его до слушательниц с разным образовательным уровнем. Возможности курсов при этом были ограничены настолько, что Стасова, одна из попечительниц курсов, была вынуждена держать в своей квартире их библиотеку. Для правительства открытие курсов было щедрой уступкой женщинам, но для самих женщин это оказалось не многим более чем один шаг на пути к их основной цели — равенству в образовании[148].


Победе феминисток и их сторонников в деле получения высшего образования в 1870-е гг. способствовало два фактора: во-первых, благоприятное общественное мнение; во-вторых, опасения правительства, связанные с тем, что, если женщинам запретить получение высшего образования на родине, они отправятся за границу, где могут проникнуться радикальными идеями. В начале 1870-х гг. в толстых журналах появилось множество публикаций в поддержку полного университетского образования для женщин. В них утверждалось к тому же, что это единственный путь удержать женщин от экстремистской революционной деятельности, к которой многие были склонны. Наиболее левый журнал — «Дело», авторами которого были Шелгунов, Лавров, Ткачев, Щапов и Шашков, рассматривал женский вопрос не только как сам по себе заслуживающий внимания, но также как и средство разоблачения природы бесправия, не вызывая при этом недовольства цензуры. Несколько более умеренными были «Отечественные записки», наследники «Современника», которые выступали с либерально-народнических и демократических позиций. В состав редакции входили некоторые видные сторонники женской эмансипации: Некрасов (редактор), Елена Лихачева, специализировавшаяся на статьях по женскому вопросу, ученые Сеченов и Лесгафт и провозвестник народничества Михайловский. Тон их статей был мягче, и они в основном акцентировали внимание на проблеме женского высшего образования[149].

Михайловский высказал замечание, вскрывшее глубокое разногласие во мнениях по поводу истинного предназначения феминизма, существовавшее среди интеллигенции. Неразумно, утверждал он, «выводить женский вопрос или любой другой вопрос из общего социального вопроса» — замаскированный намек на грядущее социальное переустройство России (если необходимо — революционным путем) и на то, что освобождение женщин возможно только с приходом социализма. «Вестник Европы» с его яркой плеядой либеральных писателей (Сергей Соловьев, Кавелин, Пыпин, А. Ф. Кони, В. В. Стасов и другие) придерживался противоположной точки зрения. Позиция журнала нашла отражение в статье 1874 г., которая содержала намек на то, что если правительство не предоставит женщинам возможность образования и работы, то они уйдут в «нигилистское» подполье. Чувствуя, что бюрократия способна поддаться на эти аргументы, либералы «Вестника Европы» пытались разграничить феминистскую эмансипацию женщин и идею всеобщего социального переворота[150].

Такие реакционеры, как князь Мещерский и Михаил Катков, возглавлявшие правое крыло российской журналистики, выступали против феминизма по принципиальным соображениям и придерживались традиционных взглядов на роль женщины. Катков, допуская, что преподавание может быть подходящей альтернативой карьере жены и матери, добавлял, что «в действительности нет основания для насущной необходимости в женщинах-специалистах в медицине» и «мы не можем позволить вопросу о женском образовании подняться в нашем отечестве, если поводом к этому требованию стало появление коротко остриженных студенток». Достоевский был единственным среди видных консервативно настроенных писателей, кто приветствовал расширение женских интеллектуальных горизонтов. «Образованной женщине нужна более широкая дорога, — писал он в начале 1860-х гг., - которую не нужно загораживать или засорять иголками, нитками, тамбурными крючками и тамбурным вязанием». В «Дневнике писателя», имевшем широкую известность в 1870-х гг., он восхвалял русскую женщину и ее стремление к интеллектуальному совершенствованию: «В ней заключена наша единственная великая надежда, залог нашего возрождения. Духовное возрождение русской женщины в последние двадцать лет было несомненным». Тем не менее, поддерживая идею «широкого пути» для женщин, Достоевский считал, что такие пагубные «мужские» мысли, как «оргия обладания, цинизма и материализма», подчас отвлекают женщин от «чистого служения идее». На многих русских женщин, отождествлявших высшее образование с западной наукой и «материализмом», подобное «благословение» Достоевского не могло оказать большого влияния[151].

В начале 1870-х гг. феминистки вынуждены были лавировать между враждебной позицией правительства и консерваторов, с одной стороны, и позицией радикалов, с другой. Их собственная позиция была подобна той, которой придерживалась Катя — героиня Хвощинской («Большая медведица» — 1871, «Пансионерка» — 1860). Катя отказалась от любого участия в политике и избрала философию «малых дел». «Делать то, что необходимо, каким бы незначительным это не было, — говорит она, — закончить это, бороться, умереть, свершая это. Дела совершаются не только огромными, но и малыми усилиями людей. По одному — они капли, вместе — волны». Спустя много лет, Александра Коллонтай презрительно назвала деятельность Кати «денежным пожертвованием» пробуждающемуся сознанию дворян[152]. В буквальном смысле это было верно. Большую часть своих усилий феминистки посвящали борьбе за высшее образование для женщин, а затем его финансированию, одновременно жертвуя деньги на борьбу с голодом (1873–1874) и на свои собственные благотворительные мероприятия. Как и подавляющее большинство населения, они не желали полного разрыва с обществом и участия в революционном водовороте. Вместо этого они направили все свои усилия на достижение того, что было возможно в контексте жизни современного им общества. Их достижения впечатляют. Препятствия, встававшие на их пути, были так же внушительны, как и те, с которыми столкнулись русские реформаторы XIX в. По этим или другим причинам, советские авторы игнорировали ядовитые (хотя и не всегда неуместные) замечания Коллонтай и относились к пионеркам феминизма с историческим уважением.

Подобно своим сестрам в Берне, Лейпциге, Лондоне, Бостоне, русские феминистки занимались лоббированием, созданием фондов помощи, произносили речи, собирали подписи и держали друг друга в курсе всех дел. Такая деятельность может показаться бессодержательной, по сравнению с образом жизни тех женщин, которые, действуя в подполье, ежедневно рисковали своими жизнями в революционной борьбе. Однако тогда еще не пришло время нападок на «простых феминисток» — это случится позднее. На самом деле и феминистки иногда занимались политической деятельностью, связанной с риском, чего западный феминизм XIX в. практически не знал. Например, Философова устраивала благотворительные вечера в поддержку политических заключенных, организовывала фонды помощи подпольным группам, связанным с «Землей и волей», и даже имела смелость отдать генеральскую шинель своего мужа одному ссыльному, отправляемому в Сибирь. Ее деятельность вызвала недовольство царя, и Философова за это и другие проявления нелояльности была вынуждена покинуть страну (1879–1881). Но при этом Анну Философову нельзя считать ни «красной», ни даже «Мадам Роланд», как Дмитрий Толстой имел обыкновение ее называть. Между феминистками и женщинами, вовлеченными в революционное движение, существовало мало связей, но и еще меньше враждебности. Придерживаясь позиции, отражающей уже знакомую pas d’enemies à gauche[153], феминистки, казалось, как писал Кропоткин, говорили: «Мы будем носить наши бархатные платья и шиньоны, потому что мы вынуждены иметь дело с глупцами, которые видят в бархатном платье и шиньоне символы „политической надежности“, но вы, молодые революционерки, оставайтесь свободными в ваших вкусах и пристрастиях»[154].


Величайшей и, возможно, единственной существенной победой русских феминисток тех лет было получение доступа к высшему образованию. Как и правительство российское в других странах ничего бы не сделало без давления со стороны влиятельных лиц и общественного мнения. Только после известного нажима оно нехотя начинало действовать, жалуясь на отсутствие денег для введения подобных новшеств. При этом его деятельность порождала разного рода документы, написанные специфическим языком и имеющие ограничительные цели. Официальная точка зрения на среднее женское образование была отражена в докладе правительственной комиссии. «Правильное женское образование, — провозглашалось в нем, — должно ограничиваться такими предметами, которые бы не отклоняли учениц от главного назначения и не приводили бы к излишнему напряжению одних умственных сил, в ущерб более важного для общественного благоденствия сохранения тех женственных качеств, которые должны украшать скромный семейный очаг»[155]. Такой общий курс, хотя и не навязываемый напрямую, был серьезным препятствием для усилий феминисток в продвижении женского образования. К тому же, царская администрация, такая же непоследовательная, как и большинство правительств, никак не могла решить для себя, является ли высшее образование стимулом или сдерживающим фактором женского радикализма.


В любом случае благочестивое замечание об украшении скромного домашнего очага плохо сочеталось с увеличивающимся количеством женщин, которые наводняли города в поисках своего собственного жизненного пути. К 1871 г. незамужние женщины в Москве превосходили по численности одиноких мужчин во всех социальных слоях, за исключением купцов (многие из которых имели семьи в других городах) и крестьян. Некоторые из этих женщин находили себе работу в качестве телеграфисток, бухгалтерш, кассирш, ретушеров, граверов и часовщиц; однако этих рабочих мест было недостаточно для трудоустройства всех «независимых» женщин. К тому же эти профессии не удовлетворяли хорошо образованных дворянок, которые стремились к профессиональной культурной или литературной деятельности. Почти всегда мир активной интеллектуальной деятельности требовал университетского образования, если не ученой степени. Единственным исключением было преподавание. После окончания гимназии и дополнительной педагогической подготовки женщина получала право стать учительницей. Однако спектр возможностей здесь был незначительным: выпускницам разрешалось преподавать только в женских прогимназиях и в младших классах женских гимназий. Было ясно, что дорога к профессиональной карьере лежит через университет[156].

До 1872 г. эта дорога была закрыта. Без сомнения существовало много различных специализированных учебных заведений для девушек. Но все они предназначались либо для одаренных в области искусства, музыки и балета, либо для подготовки вспомогательного персонала (например, акушерок). Кроме того, в Петербурге и Москве устраивались «публичные лекции». Но они в лучшем случае частично решали проблему, так как из-за неоднородного состава аудитории лекции были слишком сложны для одних и слишком поверхностны для других. Таким образом, женщины, стремившиеся к получению высшего образования, должны были или приобретать его в уже существующих университетах или в своих «собственных» университетах под руководством аккредитованных профессоров. Вступительные экзамены, совместное обучение, получение ученой степени рассматривались ими как второстепенные по сравнению с основной целью — получением образования. Женщины в России, также как и повсюду, считали, что им достаточно только попасть в университетские стены, а все остальное придет со временем. Для инициирования процесса создания женского университета были необходимы только три вещи: сотрудничество нескольких профессоров, разрешение университета (что означало и санкцию правительства) и деньги на покрытие расходов. Такое первое настоящее женское высшее учебное заведение появилось в Москве в 1872 году.

Это событие произошло благодаря группе московских женщин, которые накопили известный опыт во время феминистских кампаний конца 1860-х гг. XIX в. Они обратились к профессору истории Московского университета Владимиру Герье, который, как и многие умеренные реформаторы, был убежден, что система образования для девушек не дает им достаточной подготовки для того, чтобы стать учительницами, воспитательницами и матерями. При помощи ректора Сергея Соловьева он получил поддержку московского генерал-губернатора и официальное разрешение в мае 1872 г. на открытие «Высших женских курсов». Его просьба о добавлении к названию курсов слов «при Московском университете» была отклонена. Курсы открылись в ноябре 1872 г., Герье стал их директором. Ограниченные финансовые ресурсы пополнялись за счет частных пожертвований со стороны феминисток, филантропов и даже «темного царства» — в виде ежегодного взноса в размере 500 рублей от Московского купеческого общества. Естественные науки, вызывавшие отвращение у министра просвещения, не преподавались, а продолжительность обучения ограничивалась двумя годами. Однако постепенно время обучения на курсах было увеличено, и Высшие курсы стали в полном смысле этого слова высшим гуманитарным учебным заведением, как Ньюхэм колледж в Кембридже или Рэдклифф колледж в Гарварде. В первый год на них было зачислено шестьдесят пять женщин. Ежегодный прием составлял впоследствии 160 человек вплоть до закрытия курсов в 1886 году[157].

Таким образом, прецедент был создан. Теперь распространение новой правительственной политики в отношении женского образования за пределы Москвы было вопросом времени. С 1870 по 1872 г. большое количество русских женщин, разочарованных в ходе реформ, отправилось для продолжения своего образования в Швейцарию, в основном в Политехнический институт Цюриха. Как мы увидим в дальнейшем, многие из них начали проникаться там «опасными» идеями. Русское правительство, благодаря своей системе сыска за рубежом, с тревогой следило за этим процессом с самого начала, и этот факт, возможно, повлиял на решение об открытии Высших курсов в Москве и женского медицинского института в Петербурге[158]. И, безусловно, это было определяющим фактором в издании указа, разрешающего открывать высшие женские курсы во всех университетских городах России. Первоначально правительство попыталось вернуть женщин домой, издав в 1873 г. специальный указ, с требованием оставить Цюрих. Некоторые из студенток в ответ на это просто-напросто отправились учиться куда-то еще, в другие зарубежные университеты; а иные вернулись домой вполне сформировавшимися революционерками и пропагандистками. К 1876 г. Толстой, изначально выступавший против курсов для женщин, стал их ревностным сторонником и пришел к выводу, что будет безопасней допустить женщин к высшему образованию на родине, чем подталкивать их к выезду за границу, где они быстро усваивают радикальные идеи. Таким образом, указ об учреждении женских университетов явился результатом не только феминистской активности, но и страха правительства перед радикализмом[159].

Казанский университет стал первым университетом, воспользовавшимся новой возможностью, и женские курсы были основаны здесь в год принятия указа. В 1878 г. вслед за ними открылись курсы в Санкт-Петербурге и Киеве. Очень высокий статус приобрели в Москве курсы Герье. Одесса, Харьков и Варшава либо уже создали, либо предполагали создать женские курсы. Но некоторые из них оказались мертворожденными, и все они, за исключением петербургских, были закрыты правительством в середине 1880-х гг. Высшие женские курсы Петербурга были самыми известными и просуществовали дольше других. Широко известные «Бестужевские курсы», названные в честь К. Н. Бестужева-Рюмина, профессора истории и их первого директора, были открыты осенью 1878 г. для женщин всех сословий и через четыре года выдавали диплом[160]. В 1883 г. курсы получили постоянное помещение на Васильевском острове, в миле от основных университетских зданий.

Курсы имели два факультета: историко-филологический и математики и естественных наук, так как министерство сняло запрет на преподавание последних. Ряд лучших профессоров университета: К. Н. Бестужев, И. М. Сеченов, Орест Миллер и Овсянико-Куликовский, жертвовали временем и деньгами, преподавая на них за скромную плату. Хотя большинство студенток было дворянского происхождения, среди них были представительницы всех социальных слоев: из 938 девушек, посещавших курсы в 1881 г., 610 были дворянками, 133 выходцами из купеческой среды, 113 из духовенства, 102 мещанки, 9 крестьянок, 8 солдатского звания. Несмотря на то, что по меркам высшего класса плата за обучение была довольно умеренной (50 рублей в год), она была слишком высокой для многих достойных претенденток; но, с другой стороны, слишком низкой для того, чтобы курсы были самоокупаемыми. Поскольку правительство не было слишком щедрым, выделяя только 3 000 рублей в год на их существование, курсы вынуждены были искать для пополнения своего бюджета частные пожертвования.

Видя, что их мечта о женском образовании постепенно сбывается, Философова, Стасова и их коллеги решили, что курсы не должны погибнуть от недостатка финансовой поддержки. В 1878 г. они получили официальное разрешение на создание Общества для доставления средств Высшим женским курсам. Оно объединило 1000 человек с исполнительным комитетом, состоявшим в основном из руководительниц феминистского движения и почетных членов, таких как, например, Софья Ковалевская. Исполнительный комитет занимался организацией книжных ярмарок, лотерей, концертов в поддержку курсов; а для наиболее достойных студенток были выделены стипендии. В конечном счете Общество настолько расширило сферу своей деятельности, что стало покровителем, патроном и крестным отцом «Бестужевских курсов»[161]. Аналогичные группы феминисток и филантропок взяли под покровительство женские курсы в других городах. Какой бы прозаичной ни была на первый взгляд эта деятельность, она имела огромное значение для развития женской эмансипации в России. По сравнению с пренебрежительным отношением со стороны правительства к женским университетам, эти комитеты и общества оказывали неоценимую поддержку тысячам женщин, которые в начале XX в. составят костяк женской интеллигенции.

С 60-х годов XIX в. и до настоящего времени русские женщины проявляли и проявляют сильную тягу к изучению медицины. С самого начала медицина и радикализм были составляющими освободительного движения и часто конкурировали между собой в борьбе за внимание образованных женщин. Для нас, людей «Запада», которые никогда не разделяли взглядов сунь ятсенов, ризалей, фанонов и гевар, эта связь может показаться странной. Однако в «отсталых» обществах, если мы применим этот термин к России XIX в., медицинское образование и практика зачастую способствовали более глубокому проникновению в социальные, нежели клинические болезни. В России отношение к медицинской профессии породило такие противоречивые фигуры, как Пирогов, руководительницы суфражистского движения 1905–1917 гг., а также череда докторов, придерживавшихся радикальных взглядов, начиная с Сусловой, и заканчивая Федором Даном. В период наиболее активной революционной борьбы XIX в., многие из этих людей вынуждены были выбирать между врачебной практикой и полноценной революционной деятельностью, так как изначальным импульсом, заставившим их посвятить свою жизнь медицине, было служение народу.

В начале 1870-х гг. многие русские женщины, воодушевленные успехом Сусловой, отправились в Цюрих, где они были зачислены в университет и Политехническую школу. Из 120 женщин, поступивших с 1864 по 1874 г. в университет, 85 (71 %) посвятили себя изучению медицины. Поскольку радикальных взглядов придерживалось менее четверти всех студенток университета, то ясно, что большинство из них поступили для серьезных занятий медициной. Однако дело было не только в радикализме или медицине. Такие радикалки как, например, Вера Фигнер или Аделаида Луканина, продолжали заниматься медициной и после того, как избрали революционный путь. Для них было трудно разграничить эти два тесно взаимосвязанных способа самовыражения. Более идейные радикалки присоединялись к революционным кружкам и отправлялись освобождать свою страну. Остальные продолжали обучение в Берне, Париже, Филадельфии или же вернулись в Россию и поступили на только что открытые медицинские курсы. «Эта часть студенчества, — отмечала Вера Фигнер, — не примкнувшая к социализму и к активной борьбе за свободу, может быть отнесена к числу тех пионерок русского женского движения, которые боролись за равноправие в области высшего специального образования и с блестящим успехом овладевали им»[162].

Трудно сказать, насколько сильно женское участие в радикальных кружках в Цюрихе повлияло на решение правительства открыть в 1872 г. медицинские курсы для женщин. В своем указе, предписывавшем студенткам покинуть Цюрих, правительство говорило об открывшихся курсах, как об основной причине, по которой женщины должны вернуться для продолжения обучения домой. Идея открытия женских медицинских курсов в свое время вызвала сильную полемику. Министр просвещения Толстой выступал против этой идеи, удачно найдя поддержку в выводах профессора из Мюнхена фон Бишоффа, который на основе «научного исследования» утверждал, что женщины физиологически непригодны для занятий медициной и врачебной практики. Либеральные и феминистские журналы подняли волну протеста, указывая на постыдно малое количество докторов в России. Сторонников они нашли в Военном министерстве, в частности в лице министра Дмитрия Милютина, который стремился улучшить военную медицинскую службу. Во главе Военной Медико-хирургической академии стоял Н. И. Козлов, чья дочь, Прасковья Тарновская, впоследствии стала одной из самых известных в России женщин-врачей. План Козлова открыть при Академии женские медицинские курсы был одобрен, и, получив пожертвование в 50 000 рублей от состоятельной госпожи Родственной, курсы были открыты в ноябре 1872 года[163].

В первый семестр было зачислено 90 женщин, в основном из семей дворян и чиновников, в небольшом количестве присутствовали девушки из мещанского сословия; относительно много было евреек. Для поступления требовалось свидетельство об образовании, а для тех, кому было меньше 20 лет — согласие родителей и характеристика. Вступительный экзамен, как ни странно, состоял в написании сочинения о монголо-татарском иге и о творчестве Белинского. Порядки на курсах были строгими, а обстановка — официальной. Студентки должны были прямо сидеть на скамейках, носить форму и не стричь волосы; относились к ним как к детям, несмотря на то, что многим было больше 20 лет, а некоторые были уже матерями. Общение со студентами-мужчинами, даже родственниками, было запрещено. Повседневная жизнь была сложна для тех, у кого в городе не было семьи. Курсистки снимали рядом с Академией недорогие комнаты, расположенные в квартале от Финляндского вокзала. Когда предоставлялась возможность, они скрашивали свою «книжную» жизнь тем, что устраивали вечера музыки и поэзии. Надзор за студентками был очень строгим. Одна из бывших курсисток вспоминала, что отношения между студентами и студентками всегда были «абсолютно корректными», несмотря на грязные намеки тех, кто был неспособен понять чувства и помыслы порядочных людей[164].

Плата за обучение облегчалась усилиями феминисток и поддерживающих их профессоров, которые учредили «Общество для пособия слушательницам врачебных и педагогических курсов». Александр Бородин, профессор химии и композитор, являвшийся членом совета Общества, жертвовал своим временем и силами, обучая в свободное время увлеченных его предметом студенток. И что наиболее важно, преподавательский состав, не оглашая этого, игнорировал первоначальные ограничения программы (педиатрия и гинекология) и в конечном итоге дал полную пятигодичную программу медицинского образования. Когда в 1877 г. курс подошел к своему выпуску, выяснилось, что потери из-за суровых условий жизни очень велики. Двенадцать из 90 студенток не дожили до выпуска — семь умерли от чахотки, две покончили жизнь самоубийством, а одна умерла от тифа во время турецкой войны[165].

Война 1877 г., как и Крымская война, предоставила женщинам возможность продемонстрировать свои успехи в медицине. Их профессиональная подготовка подкреплялась профессиональным поведением и героическим самопожертвованием. Весь выпускной курс, состоявший из 25 женщин, отправился на турецкий фронт; 20 — в действующую армию в качестве ассистенток, 5 — в распоряжение Красного Креста. Обычная отговорка, по которой женщин не допускали на фронт, была забыта, и вскоре они проводили хирургические операции без помощи докторов-мужчин. Одна из таких женщин, Мария Сиболд, организовала и руководила военным госпиталем для сербов еще до того, как Россия перенесла боевые действия на Балканы. В университете Цюриха она была в стороне от радикальных идей, так как «приехала в Цюрих для того, чтобы изучать медицину и не более того». По окончании войны некоторые военные медицинские инспекторы восхваляли достоинства женщин-медиков, и многие из них были представлены к правительственным наградам. Кроме того, отныне выпускницам медицинских курсов было присвоено новое звание — «женщина-врач», вместо прежнего: «ученая акушерка»[166].


С этого времени берет свое начало традиция, существующая в России до сих пор — применение способностей и склонностей женщин в одной из наиболее сложных и важных социальных служб. Главы земств быстро поняли все преимущества использования женщин-врачей на медицинских пунктах, печально известных своей не укомплектованностью. Многие студентки еще до выпуска получили приглашение работать в земских медицинских учреждениях. Однако, несмотря на энтузиазм некоторых женщин и вопиющую нехватку сельских докторов, большинство женщин-врачей прекратили конкуренцию со своими коллегами-мужчинами и остались в городах. В 1886 г. на каждых 60 женщин-медиков, работавших в земстве, приходилось 40 в Москве и Петербурге. В большей степени это было виной бюрократической системы, нежели самих женщин, так как губернские власти обладали правом (и зачастую им пользовались) запретить женщинам практиковать в своих губерниях, несмотря на пожелания земских чиновников[167]. Где бы ни работали женщины-врачи, в городе или в сельской местности, но везде их успех в значительной степени зависел от того, хотело вышестоящее начальство видеть женщин на врачебных должностях или нет[168]. Однако к концу 1870-х гг. в России прецедент работы женщин в медицине уже был создан; после чего Россия оказалась намного впереди Европы по количеству практикующих женщин-врачей. Эта тенденция имела место вплоть до революции и оказалась одним из наиболее ценных социальных достижений, унаследованных большевиками от феминисток.

«Как случилось так, что Россия, которая без сомнения не занимает выдающегося места в европейской цивилизации, является первой в деле женской эмансипации и ни одна страна Старого Света не может соперничать с Россией в этом отношении?» Писавшая это в начале 1880-х гг., Мария Цебрикова свидетельствовала, что ее европейские друзья часто задавали подобные вопросы. Она соглашалась с этим, как и Лихачева, которая объявила в 1880 г., что «Россия опередила другие страны и русские женщины достигли наибольших результатов»[169]. Если под «результатами» они имели в виду возможности получения образования для тех женщин, которые могли ими воспользоваться, то Цебрикова и Лихачева были правы. Усилия феминисток и их сторонников, вкупе со страхом правительства перед радикализмом, сделали возможным создание медицинских курсов для женщин и небольшого числа женских университетов, численность которых возрастет после 1905 г. По количеству и распространенности учреждений высшего образования для женщин Россия не имела себе равных в Европе. Наиболее близко стояла Англия; а в мировом масштабе дальше ушла только Америка.

Российское правительство не было чем-то монолитным, оно представляло собой сложный организм. Его позиция в отношении женского образования была непостоянной и зачастую противоречивой. Опасение, что образование автоматически ввергнет женщин в политику, возникало регулярно каждое десятилетие с 1860 до 1917 г. Либеральная идея о том, что расширение интеллектуальных горизонтов женщин совершенно необходимо для отсталой России, звучало в правительстве нечасто, но само по себе было убедительно доказано на практике. Между тем существовало мнение, что предоставление женщинам серьезного образования, на котором они настаивают, помимо всего прочего, обеспечит нацию лояльными и надежными гражданами — актуальное для того времени обращение к глубоко укоренившейся концепции «матери-гражданки». В законе 1885 г. об учреждении Дворянского Банка предназначение дворянства описывалось так: «…Чтобы впредь дворяне российские сохраняли первенствующее место в предводительстве ратном, в делах местного управления и суда, в распространении примером своим правил веры и верности и здравых начал народного образования»[170]. Можно ли найти слова лучше для описания назначения женщин-матерей, которые получают образование при поддержке Государства Российского?

Было бы неверно, следуя за Фигнер, приписывать «выдающиеся успехи» только лишь феминисткам. К работе по формированию системы женского высшего образования имело отношение множество различных, зачастую конфликтовавших между собой сил внутри правительства, в обществе и среди радикалов. Однако начало кампании положили феминистки, которые следили за процессом от начала и до конца, и предприняли много неявных, но решающих шагов, позволивших открыть курсы и выжить им под политическим и финансовым давлением. И вполне заслуженны, посвященные им, в особенности Стасовой и Философовой, панегирики, написанные историками и мемуаристами как советскими, так и антисоветскими. Однако, в действительности, победа, одержанная феминистками к 1881 г., была ограниченной. Она касалась лишь нескольких тысяч человек ежегодно — малой толики женщин, даже учитывая только дворянок. Почти никакого влияния она не оказала на крестьянок, за исключением того, некоторые женщины-врачи отправились в сельскую местность, где работали наряду или вместо «архаичных» повивальных бабок. Феминистское решение проблемы было классически либеральным, непроизвольно перенятой традицией английских вигов XVIII в., в соответствии с которой либерализация проводилась сверху, медленно распространяя блага реформ вниз по социальной лестнице. Русские, придерживавшиеся радикальных убеждений, были радикалами и в вопросе поиска Россией своего пути и едва ли могли быть даже отдаленно удовлетворены такой философией и такой моделью социальной реформы.

Глава IV НИГИЛИСТСКИЙ ОТКЛИК

Волос долог, да ум короток.

Русская пословица

1. Что делать?

В определенном смысле роман Н. Чернышевского «Что делать?» (1863) явился своего рода Библией для всех передовых русских женщин, стремившихся к независимости, которые думали и действовали как феминистски, революционерки или нигилистки. Феминисток он укрепил в их мнении о необходимости образования и экономической независимости, а также в нравственной обязанности помогать другим женщинам. Влияние книги было незначительным в среде радикалок, чьи жизненные интересы превосходили стремление только лишь к женской эмансипации, которую они рассматривали как часть дела освобождения «народа». И все же, несмотря на цензуру, между строк явственно читались как идея решительного преобразования российского общества, так и призыв к женщинам освободиться от социального гнета и присоединиться к когорте «новых людей», занятых подготовкой социальной революции. Непосредственное влияние роман оказал и на так называемую нигилистскую точку зрения на женщин и секс — то есть на доктрину личной эмансипации и сексуальной свободы. Эта точка зрения была психологически неприемлема не только для умеренных феминисток Стасовой и Трубниковой, но также и для женщин-радикалок.

Общеизвестно, что это произведение оказало колоссальное влияние на радикальную интеллигенцию. Как в момент создания, так и впоследствии, оно играло большую роль не только в развитии женского сознания, но и мужского понимания «проблемы». Для современников — мужчин и женщин, с так называемыми нигилистскими убеждениями, роман предложил привлекательные и очевидные пути решения таких насущных проблем, как родительский деспотизм, неравные браки, любовные конфликты, указав путь к осмысленной и деятельной жизни. Решения этих проблем ясно прослеживаются в быстро развивающемся сознании и деятельности главной героини романа — Веры Павловны. Однако помимо этого, роман выдвинул широкую программу взаимоотношений между полами и представил взгляд на эротическую любовь, которая будет господствовать в представлениях нескольких поколений революционеров.

Герой радикальных «безумцев» своего времени, сын священника Чернышевский, был больше всего известен своими очерками по философии, политике и экономике. В период безмятежных дней существования «Современника» он являлся ведущим радикальным трибуном России. Открытое презрение к либерализму и к «малым делам» препятствовало проявлению какой-либо симпатии с его стороны к феминистской трактовке проблемы зависимого положения женщин. Основные взгляды писателя на женский вопрос сформировались задолго до написания романа, главным образом под идейным влиянием Жорж Санд и Фурье, с чьими взглядами он познакомился в кружке Петрашевского. Вскоре Чернышевский сделал набросок своей «программы» будущих отношений с женщинами, которую и попытался реализовать в браке с Ольгой Сократовной Васильевой. Эта программа предусматривала полную свободу действий для его жены, и неизменную преданность и подчинение для него самого. Он выражал надежду на то, что брак со временем будет сотрудничеством двух интеллектуалов, тогда как в его время женщина «занимает недостойное место в семье», и что сейчас «палку должно много перегнуть на другую сторону». Поэтому он был готов предоставить своей жене ту свободу, которую не мог позволить себе — непостоянство и нарушение супружеской верности. Как оказалось, Ольга Сократовна была вполне готова воспользоваться либеральным великодушием Чернышевского[171].

Это был не просто жест снисходительности, но обдуманный нравственный поступок. В нем читался акт «разумного эгоизма», основанного на предположении, что его чувства обманутого мужа причинят ему меньше страданий, нежели его жене чувство несвободы[172]. Тем не менее, боль от измены Чернышевский все-таки ощутил, и вполне вероятно, что это послужило причиной того, что вплоть до ареста он на эту тему не писал. Разделяя взгляды Михайлова, он, тем не менее, считал, что тот уделяет слишком много внимания женскому вопросу, заявив Шелгунову, что подобный подход хорош только тогда, когда нет других проблем. Однако, столкнувшись в Петропавловской крепости с перспективой неограниченного свободного времени, Чернышевский вновь обратился к нерешенным личным вопросам и попытался найти на них ответы. Что подтолкнуло его к этому? Размышление над прошлым? Романы Жорж Санд? Последние статьи Михайлова и их популярность? Мы не знаем. Все это в совокупности с его личным знакомством с передовыми женщинами-нигилистками, стремившимися к собственному развитию, возможно он и описал в образе Веры Павловны[173].

Развитие самосознания Веры Павловны, осознание ею себя полноценным человеком — вот основная тема романа «Что делать?» Ее прототипом могла послужить героиня повести Помяловского «Молотов» (1861), которую Чернышевский прочел в тюремной камере. «Что делать?» и «Молотов» имеют много сходных черт: главный образ — женский, рассуждения героини, авторские обращения к читателю. Так же как и Надя Помяловского, Вера — впечатлительная и хорошо образованная девушка, загнанная в ловушку семейного мракобесия и пытающаяся отыскать «свой собственный путь». Ее мать — образец чрезмерного честолюбия и невежества («девушкам не следует этого знать, это материно дело»), стремится выдать Веру замуж за состоятельного, но распутного человека. Решающую роль в развитии самосознания Веры сыграл один из ее снов. В этой аллегории ее освобождения ей является персонифицированный образ «Любви к людям», который освобождает ее из мрачного и душного подвала; а затем она спешит в сновидении освободить от рабства своих сестер, томящихся в бесчисленных тюремных камерах. Но на данном уровне развития ее самосознания, она не может выпутаться из сложившейся ситуации без посторонней помощи, тем более, что эта ситуация была обусловлена и российским законодательством. Дмитрий Лопухов, студент-медик, предложил ей так называемый «фиктивный брак»: официальное бракосочетание, дающее возможность покинуть родительский дом, но без супружеских обязанностей[174].

Когда Чернышевский создавал свой роман, фиктивный брак уже был распространен среди русской молодежи. Одним из прототипов Веры Павловны была сестра известного радикала В. А. Обручева — Мария Обручева. По предложению Чернышевского, студент-медик Петр Боков согласился давать ей частные уроки, а позже (1851) предложил заключить фиктивный брак, с тем, чтобы она смогла порвать со своей семьей и изучать медицину в Санкт-Петербурге. Вера Павловна, так же как и Мария Обручева, влюбилась в своего любезного освободителя, хотя это никоим образом не было частью договора. Несмотря на идеальное соглашение о супружеском равенстве, включающее раздельные спальни, Вера спустя некоторое время влюбляется в лучшего друга своего мужа Кирсанова — преподавателя медицинской академии. В реальной жизни его прототипом явился выдающийся психолог Иван Сеченов, крайне популярный среди студентов и создавший с семьей Боковых в начале 1860-х гг. menage a trois[175]. Данный случай, треугольник Михайлов-Шелгунова-Шелгунов и свой жизненный опыт, предоставили Чернышевскому обширный материал для построения литературного треугольника[176].

Осознав, что Лопухов ее не любит (сочетание же дружбы и секса не было для нее достаточным), Вера начинает тянуться к более общительному Кирсанову. Однако она не смогла сама разрешить данную проблему и оставила ее на откуп мужской инициативе. После недолгого разбирательства во всех тонкостях «разумного эгоизма», Лопухов искусно, хотя и мелодраматично, разрубил гордиев узел, инсценировав самоубийство, и исчез. Его побуждения исходили из той же утилитаристской теории, которая разрушила супружескую «программу» самого Чернышевского. Последний однажды намекнул Ольге Сократовне, что если он будет помехой на ее пути, то сможет последовать примеру героя Жорж Санд «Жака» и покончить с собой[177].

В ходе своей борьбы за независимость в любви Вера обнаружила, что любовь, брак и даже полноценная сексуальная жизнь недостаточны для того, чтобы сделать ее свободной женщиной. Как и большинство русских женщин этого периода, она понимала, что экономическая независимость является более существенной, нежели сексуальная свобода и равенство. «Все основано на деньгах», — говорит ее первый муж. «У кого деньги, у того власть и право» и «пока женщина живет за счет мужчины, она в зависимости от него». Жюли Letellier, дама легкого поведения, объясняла это иным образом: «Не тем я развращена, за что называют женщину погибшей, не тем, что было со мною, что я терпела, от чего страдала, не тем я развращена, что тело мое было предано поруганию, а тем, что я привыкла к праздности, к роскоши, не в силах жить сама собою…» Вера уже понимает это. «Я хочу быть независимой и жить по-своему», — говорит она. «Я не хочу никому поддаваться, хочу быть свободной, не хочу никому быть обязана ничем, чтобы никто не смел сказать мне: ты обязана делать для меня что-нибудь»[178].

Второй сон Веры демонстрирует ей, что труд — социальный эквивалент движения в природе, является основной жизненной силой. Частично основываясь на социалистической теории и частично на практике русских артелей, Чернышевский придумывает для нее швейную артель, которая начинает свою работу как предприятие с ограниченным участием рабочих в прибылях и трансформируется во всеохватывающую коммуну производителей и потребителей в самом центре Санкт-Петербурга. Помня данные во сне обещания освободить других женщин, Вера Павловна использует работу в коммуне для того, чтобы повысить уровень самосознания своих работниц. Она делает их компаньонами, распределяет прибыли, привлекает к управлению делами и постепенно воспитывает в них чувство уверенности в своих силах, тщательно подбирая им для чтения «прогрессивную» литературу. Она является вымышленным прототипом организаторов Женотделов, которые шестьдесят лет спустя, использовали те же приемы для «повышения самосознания» женщин по всей Советской Республике. Именно здесь, среди иголок и брошюр швейной мастерской, Вера Павловна достигает того уровня сознания, которое делает ее одной из первых героинь-активисток женского освобождения в европейской художественной литературе.

Однако подобная деятельность, даже в сочетании с домашними обязанностями (выполняемыми ею при помощи прислуги!) и ее уроками, недостаточно поглощала и сублимировала ее внутренние силы и избыток личного энтузиазма. Она нуждалась в «личном деле, необходимом деле, от которого зависела бы собственная жизнь». Однако тем, она осознавала все трудности достижения женщинами высшего предназначения: «господство насилия отнимало у нее и средства к развитию, и мотивы стремиться к развитию». Уровень ее самосознания не позволял ей довольствоваться деятельностью гувернантки — работы, которой и без того было занято огромное количество женщин. Она принимает решение изучать медицину с помощью своего мужа, также как и реальная Бокова изучала ее при помощи Сеченова, до того как была исключена из академии. «Это было бы очень важно, — говорит Вера Павловна, — если бы явились, наконец, женщины-медики… Женщине гораздо легче говорить с женщиною, чем с мужчиною. Сколько предотвращалось бы тогда страданий, смертей, сколько несчастий! Надобно попытаться». Сила воли, общественное самосознание, действие — налицо еще не до конца проявившиеся черты «новой женщины». И хотя в занятиях медициной Вера Павловна не была пионеркой, а лишь следовала общей тенденции, именно ее пример вдохновил в последующие два десятилетия множество русских женщин[179].

Подход Чернышевского к проблеме женского освобождения отличался от феминистского. В сфере образования акцент делался им на индивидуальные усилия — книги, частные уроки друзей, кружки. Никаких скандалов в университетских залах, никаких борющихся студенток, никаких петиций. Что касается благотворительности, то авторская точка зрения ясно выражена в пассаже о Полозовой — одной из второстепенных героинь романа: «Отец давал ей довольно много денег на булавки; она, как и всякая добрая женщина, помогала бедным. Но она читала и думала, и стала замечать, что такая помощь, которую оказывает она, приносит гораздо меньше пользы, чем следовало бы… Слишком много ее обманывают притворные или дрянные бедняки; …и людям достойным помощи, эти деньги почти никогда не приносят прочной пользы»[180]. Подразумевалось, что артель будет ядром фундаментального переустройства общества, которое предоставит всем приличную работу, устранив тем самым необходимость в столь унизительной деятельности как филантропия. Однако для некоторых читателей того времени, принципиальная разница между артелью и благотворительностью в романе не была показана достаточно убедительно, так как даже в атмосфере равенства в артели в значительной степени присутствовали покровительственные отношения. Наиболее очевидно это проявилось в рассказе о выкупленной проститутке Насте Крюковой. Учение Чернышевского в схематичном виде заключается в следующем: мужчины должны прекратить быть клиентами проституток, ликвидировав тем самым рынок подобных услуг; женщины же должны помогать жертвам посредством предоставления им работы. Любая феминистка, начиная с 1860 г. и вплоть до революции, могла бы сказать (и говорила) то же самое.

Комментируя блеклость российского социального ландшафта и значимость своей героини, Чернышевский говорит о Вере Павловне как об «одной из первых женщин, жизнь которых устроилась хорошо». «Первые случаи имеют исторический интерес; а „первая ласточка“ очень интересует северных жителей». Она должна стать предвестницей теплой весенней поры в человеческих взаимоотношениях, которая придет на смену суровой зимы классового угнетения и подчинения по признаку пола. Ее хорошо организованная жизнь уходит корнями в способность превращать общественную деятельность в дополнение к своей эротической жизни, уравновешивать волю и страсть. Наиболее полно это было выражено Чернышевским в словах, обращенных Верой Павловной к своему мужу, во время сцены сексуальной близости, ловко прерываемой автором: «Если человек думает „не могу“, — то и действительно он не может. Женщинам натолковано: „вы слабы“, — вот они и чувствуют себя слабыми, и действительно оказываются слабы». Сила Веры заключается в глубоком осознании твердости своей воли и своей способности к действию. На протяжении всего романа она пытается внушить подобное чувство и другим представительницам своего пола. Роман, таким образом, становится кроме всего прочего и демонстрацией скрытой женской силы, заманчивым призывом взять свою жизнь в собственные руки. Жизненная позиция Веры Павловны, ее высокая степень уверенности в собственных силах составили наследие нигилисток 1860-х гг., которые увидели в ней достойный образец, соединяющий в себе действие, волю и половую самоидентификацию. Это было прощальным даром Чернышевского женщинам своего поколения[181].

В свете тех дискуссий по вопросам секса и брака, которые захватили революционных потомков Чернышевского через шестьдесят лет после написания «Что делать?», следует более подробно рассмотреть взгляды Чернышевского на эти проблемы, высказанные им в разных частях романа. Некоторые из них практически не требовали пояснений, как например идеи о свободно заключаемых брачных союзах и равенства в браке, предполагающие частную жизнь и «собственную комнату»[182]. Другие же, например, его безоговорочное отрицание чувства собственности и ревности, вызвали шквал эмоций. «О грязь! о грязь! — „обладать“ — кто смеет обладать человеком? Обладают халатом, туфлями. — Пустяки: почти каждый из нас, мужчин, обладает кем-нибудь из вас, наши сестры; опять пустяки: какие вы нам сестры? — вы наши лакейки! Иные из вас — многие — господствуют над нами, — это ничего: ведь многие лакеи властвуют над своими барами». Что касается ревности: «В развитом человеке не следует быть ей. Это искаженное чувство, это фальшивое чувство, это гнусное чувство, это явление того порядка вещей, по которому я никому не даю носить мое белье, курить из моего мундштука; это следствие взгляда на человека, как на мою принадлежность, как на вещь»[183].

Таким образом, развод или раздельное проживание не только допустимы, но и необходимы в сексуальных отношениях по Чернышевскому. Если две половинки союза «не подходят» друг другу, то в этом случае не должно быть ни упреков, ни обвинений, ни каких-либо попыток изуродовать личность одного, переделывая ее на лад другого. Без тени сомнения Чернышевский сообщает своему читателю, что «секрет» прочного и любящего союза заключается в понимании обоими его членами, что каждый из них волен «в любой момент» уйти без сожаления или злобы, как только разрушаются свободные узы любви. Только лишь при наличии детей, считает он, родителям следует приложить все усилия для того, чтобы предотвратить разрыв, если он будет иметь пагубные последствия для детей[184]. Подобные рассуждения, а также жизнеописания его литературных персонажей не оставляют сомнения в том, что Чернышевский рассматривал развод как исключение, как необходимую дорогу к отступлению для тех, кто сошелся вместе по ошибке. Но развод или любой его нигилистский эквивалент не должен быть понят как удобство повседневной жизни, которым можно неоднократно пользоваться для удовлетворения своих сексуальных потребностей.

Как же насчет самого секса? Игнорировал ли его Чернышевский, как нас убеждают в некоторых комментариях и неполных переводах?[185] Был ли пуританином Рахметов, избегавший вина и женщин, alter ego Чернышевского? Вряд ли это так. Автор не просто высказывается против «ненормального вожделения» и плотского обладания без любви; но уравновешивает этот тезис весьма высокой оценкой любовного эротизма, чувственности. Впервые эта оценка нашла свое отражение в описании того, как бывшая проститутка Крюкова впервые достигает состояния сексуального пробуждения в руках любящего Кирсанова. Своего апогея эта оценка эротизма достигает в ликующем описании Верой Павловной сексуального экстаза как акта любви: «Сила ощущения соразмерна тому, из какой глубины организма оно поднимается. Если оно возбуждается исключительно внешним предметом, внешним поводом, оно мимолетно и охватывает только одну свою частную сторону жизни. Кто пьет только потому, что ему подносят стакан, тот мало смыслит вкус в вине, оно слишком мало доставляет ему удовольствия. Наслаждение уже гораздо сильнее, когда корень его в воображении, когда воображение ищет предмета и повода к наслаждению. Тут кровь волнуется уже гораздо сильнее, и уже заметна некоторая теплота в ней, дающая впечатлению гораздо больше неги. Но это еще очень слабо сравнительно с тем, когда корень отношений, соединенных с наслаждением, находится в самой глубине нравственной жизни. Тут возбуждение проникает всю нервную систему, волнует ее долго и чрезвычайно сильно»[186].

Чернышевский увязывал идею чувственной любви с различными аспектами общественной нравственности, по сути используя термины Фурье. «Без предшествующего труда, — говорит Лопухов, — развлечение, отдых, забава, веселье не имеют реальности». И то же в другом месте: «У человека, проводящего жизнь как должно, время разделяется на три части: труд, наслаждение и отдых или развлечение». Эта идея наиболее полно реализована в виде прекрасной коммуны из четвертого сна Веры и ее футуристических видений золотых полей; плодородных долин, рабочих, поющих в лучах солнца, и возвращающихся в свои стеклянные и хрустальные общественные жилища, чтобы получить щедрое угощение, приготовленное детьми и стариками. Тяжелая работа подготовила их для более острого восприятия удовольствия. И здесь спутница Веры, отныне «прекрасная царица», «Богиня Равенства Полов» говорит голосом Эроса: «Я царствую здесь. Здесь все для меня! Труд — заготовление свежести чувств и сил для меня, веселья — приготовление ко мне, отдых после меня. Здесь я — цель жизни, здесь я — вся жизнь»[187].

Таким образом, у Чернышевского мы находим нравственное обоснование не только сексуальной свободы, равенства и изменчивости любви, но и главенства секса. Даже В. Ленин, искренне восхищавшийся Чернышевским, должен был признать, что автор «Что делать?» уделял больше внимания, чем необходимо обсуждению тех вопросов, которые, по мнению Ленина, и так слишком долго находились на переднем плане. По сути дела, основные идеи Чернышевского незначительно отличались от тех, которые высказала позднее Александра Коллонтай, чьи работы в 1920-х гг. навлекли на нее гнев ленинцев. Между тем, ни Чернышевский, ни Коллонтай не занимали крайне левых, экстремистских позиций в вопросах секса. Чернышевский и не помышлял о том, чтобы позволить супружеским парам коммунаров из четвертого сна Веры покинуть свои супружеские альковы только для того, чтобы сменить партнеров[188].

Однако весьма трудно провести границу между промискуитетом и свободой развода. Так же как Герцен, Михайлов и другие его предшественники, Чернышевский, настаивая на свободе в любви, и одновременно восхваляя радости продолжительного союза, не поставил точки в решении этой проблемы. Иначе быть и не могло, и Чернышевский знал это. Он писал для «новых людей», наделенных реализмом, «разумным эгоизмом» и «правильными» моральными установками. Что касается развращенного большинства, то никакая программа, моральное кредо или роман не смогли бы указать им путь к новым сексуальным отношениям. Так это и оказалось — ни искусственно удерживаемая в дореволюционном обществе моногамия, ни терпимая атмосфера постреволюционной России, не смогли свести воедино и удержать вместе то, что несовместимо по законам психологии.


Реакция на роман была незамедлительной и категоричной. Консервативный писатель Федор Толстой, сотрудничавший с «Северной пчелой», обвинил Чернышевского в том, что тот выступил в «поддержку и за соблазнение продавщиц и проституток, устранив все препятствия, и, предоставив им право принимать любовников в своих комнатах». Аскоченский в «Домашней беседе» предлагал поместить героев Чернышевского в работный дом, где скудное питание и тяжелый труд помогут им позабыть их глупые эмансипационные идеи. Консервативный священник Н. Соловьев использовал свою рецензию на «Что делать?» для нападок на саму идею женской эмансипации в России, включая и высшее женское образование. Наибольшее беспокойство у него вызвала нравственная распущенность «современных» женщин, которые, как он утверждал, пропитались пагубной идеей Жорж Санд о праве женщин на такую же сексуальную свободу, как и мужчины. Соловьев утверждал, что роман Чернышевского «Что делать?» проповедовал тот вид «свободной любви», который трудно отличить от проституции, а также «унижение прекрасной женской природы при помощи ловких теоретических положений». Из общей направленности романа он заключил, что Вера Павловна влюбится в Рахметова, а затем будет сожительствовать со всеми тремя ее поклонниками и что философия автора это допускает[189].

Одна из наиболее резких критических оценок содержалась в небольшом трактате, озаглавленном «Что делали в романе „Что делать?“», написанном в 1870-х гг. профессором Одесского университета Цитовичем. Желая преднамеренно исказить и дискредитировать смысл книги, посредством сомнительных толкований российских законов, Цитович обвинил героев романа в таких преступлениях как совершение похищения, в двоемужии, в сводничестве и, помимо всего прочего, во внебрачных связях. Его резкие суждения, включая оскорбительные замечания в адрес героини, были направлены на критику якобы дарвиновского духа романа. Выбор Верой Павловной Кирсанова вместо Лопухова был, по его мнению, ни чем иным как механическим актом полового отбора — человеческим вариантом поведения животных, описанного в «Происхождении видов»[190]. В особенности Цитович был обеспокоен тем фактом, что каждая школьница и каждая студентка хорошо знала книгу и «считалась дурой, если бы не ознакомилась с похождениями Веры Павловны». Из этого, без сомнения, верного наблюдения, он заключал, что женщины-подсудимые недавних политических процессов — это и есть воплощенные героини книги Чернышевского[191].

Консерваторы единодушно приписывали роману открытую пропаганду сексуальной распущенности. Понятие «свободная любовь», которое также использовалось во всем западном мире в качестве аргумента против эмансипации, определялось здесь как абсолютный промискуитет. Однако, конечно же, ни «свобода сердца» Жорж Санд, ни версия свободной любви по Чернышевскому не имели с этим ничего общего. В их понимании это означало, что молодой женщине должно быть позволено следовать своим романтическим (а не просто физическим) влечениям, включая, если это необходимо, и уход от одного мужчины к другому. Отношения вступающих в любовную связь людей должны сопровождаться такими же, если не большими, обязательствами, как узы законного брака. Свобода может быть лишь следствием любви. Даже Анфантен ограничивал полигамное поведение своих «донжуанских» типов. Однако большинство консерваторов не могли или просто не хотели учитывать это обстоятельство. Как отмечал Плеханов несколько лет спустя, циничные мракобесы хорошо поняли настоящую мораль романа, которая представляла угрозу их филистерскому образу жизни тайных любовных связей и «будуарных похождений». Таким образом, отождествление моральных постулатов «Что делать?» с наихудшим видом разврата и плотской разнузданности стало отличительным признаком антинигилистского критицизма в последующие десятилетия[192].

В «прогрессивном» же лагере отзывы на роман в большинстве своем были благоприятными. В своей наиболее влиятельной работе, «Мыслящий пролетариат», Писарев радушно принял героев Чернышевского в мир русской литературы, восхваляя Веру Павловну как «новую женщину». Он защищал героев романа от обвинений в аморальности, противопоставляя этим нападкам их благородное поведение по отношению к Сторешникову — обычному хаму, похотливо мечтающему соблазнить Веру. Между тем, Шелгунов был не так восторжен. Он рассматривал Веру Павловну как неразвитую женщину, как промежуточный тип, все еще находящуюся подобно героиням Тургенева и Жорж Санд в утонченной атмосфере любви и приученную, в отличие от «новой женщины», к любви, а не к работе. Несмотря на то, что Шелгунов сам был одним из реальных прототипов романа, он нашел недостатки и в «рыцарских взаимоотношениях» его главных героев. «Даже наши лучшие люди еще не способны избавиться от своих лживых отношений с женщинами…» Среди же простых людей, считал он, существуют и простые желания, основанные на физиологии, а не на возвышенной и чрезмерно «женственной атмосфере» этой книги[193].

Между тем, в подавляющем своем большинстве молодые радикалы и нигилисты разделяли мнение Писарева. Скабичевский вспоминает воздействие, которое оказал на его кружок роман Чернышевского: «Мы читали роман, чуть ли не коленопреклоненно, с таким благочестием, которое не допускает ни малейшей улыбки на устах, с каким читают богослужебные книги. Влияние романа было колоссально на наше общество. Он сыграл великую роль в русской жизни, всю передовую интеллигенцию направив на путь социализма, низведя его из заоблачных мечтаний к современной злобе дня, указав на него как на главную цель, к которой обязан стремиться каждый». Водовозова вспоминала как дворянство, возвратившись осенью 1863 г. со своих летних дач, было встречено повсеместными дискуссиями о романе «Что делать?» Молодые девушки были готовы заплатить до 25 рублей за подшивку «Современника», в котором был напечатан роман. И хотя большинство его идей были уже достаточно распространенными, писала Водовозова, их синтез в литературном произведении открывал людям глаза и «дал мощный толчок интеллектуальному и нравственному развитию российского общества». Много лет спустя, историк литературы Овсянико-Куликовский заметил, что «Вера Павловна символизировала женское движение 1860-х годов; и что в ее устремлениях и предприимчивости отразился тот уровень, которого женский вопрос достиг к этому времени»[194].

Когда Чернышевского в 1864 г. вели из Петропавловской крепости на место его гражданской казни, две молодые женщины, одна из которых была сестрой Людмилы Шелгуновой, бросили ему под ноги букет цветов[195]. Это проявление признательности и восхищения символизировало веру многих русских женщин 1860-х гг. в то, что он указал им «правильный путь» к будущему освобождению. Разрабатываемые Чернышевским темы и методы борьбы уже были известны молодому поколению, однако он предложил исчерпывающий набор ответов на современные «жгучие вопросы». Даже Шелгунов признал, что Чернышевский в «Что делать?» не создавал, а изображал жизнь. То, что Сергей Аксаков, Гончаров и Тургенев сделали для описания этоса дореформенного дворянства, Чернышевский сделал для будущих разрушителей данного этоса. Герцен, хотя и не был в это время (1866) большим поклонником Чернышевского, отметил его и Михайлова как тех, кто внес наибольший вклад в дело освобождения женщин от унизительного ига семьи[196].

2. Нигилизм и женщины

Рискуя вызвать возражения со стороны специалистов по культурной антропологии, я полагаю, что концепцию этничности не следует использовать только по отношению к национальным, региональным или лингвистическим группам; она может применяться и к любой другой категории людей, образующих определенное культурное сообщество, имеющее четко выраженные границы в окружающем мире. Действительно, применительно к сообществам с гомогенной культурой — политической, социальной или религиозной — данная концепция может иметь гораздо большее значение, чем когда она используется для концептуализации таких сложных категорий как «евреи», «южноафриканцы» или «ирландские католики». Понятие «нигилисты» долгое время использовалось как их сторонниками, так и критиками для обозначения многочисленной, но неоднородной группы русских, возникшей в конце 1850-х — начале 1860-х гг. и породившей радикальное течение — нигилизм. Было предпринято множество попыток дать определение русскому нигилизму, но, я считаю, наиболее близко к истине подошел Николай Страхов, когда сказал, что «нигилизм, по нашему мнению, едва ли существует, хотя нет никакого сомнения, что существуют нигилисты»[197]. Нигилизм являлся не столько сводом убеждений и официальных программ (подобно народничеству, либерализму, марксизму), сколько совокупностью воззрений и общих ценностей, а также определенным образом жизни — манерой поведения, стилем в одежде, образцом дружбы. Короче говоря, он был этосом.

Происхождение термина «нигилистка» также трудно проследить, как и слова «нигилист». Несомненно одно — оно являлось производным от слова мужского рода, войдя вслед за ним в повседневный язык. Однако как нигилисты существовали до популяризации этого слова в романе И. Тургенева «Отцы и дети», так и женщины-нигилистки появились задолго до того, как они были высмеяны в образе Кукшиной в том же романе. Несмотря на то, что это слово и прежде использовалось в русской публицистике[198], именно в 1860-х гг. оно приобрело привычное нам значение. «В те дни национального возрождения, — писала Елизавета Водовозова, типичная представительница поколения 1860-х гг., - молодой интеллигенцией двигала пылкая вера, но не огульное отрицание»[199]. Для многих молодых женщин 1860-х гг., стесненных реальными или вымышленными общественными ограничениями и недовольных темпом развития феминизма, философские положения и общественные воззрения нигилистов были весьма привлекательными. Казалось, лишь они могли воплотить в жизнь грандиозные идеи равенства и социальной справедливости, которые проповедовали публицисты предшествующих лет.

Лев Дейч, известный революционер и пионер русского марксизма, заметил следующее: «Отрицая устаревшие обычаи, восставая против неразумных взглядов, понятий, предрассудков, не признавая авторитетов и т. д., нигилизм прокладывал путь идее о равенстве всех без различия людей. Ему, между прочим, Россия обязана тем общеизвестным замечательным фактом, что в нашей малокультурной стране женщины, стали раньше, чем в самых цивилизованных государствах, стремиться к высшему образованию, а затем и к равенству в правах с мужчинами — факт, который уже [в 1926 г.] имел огромное значение, а в будущем, вероятно, сыграет еще большую роль в судьбах нашей родины, да, быть может, и всего цивилизованного мира».

«Идея о равенстве всех без различия людей» являлась тем магнитом, который притягивал в «нигилистский» лагерь большое количество молодых женщин-идеалисток. Когда стало ясно, что нигилизм — единственное интеллектуальное течение, которое предусматривает идею эмансипации женщин, тогда и был открыт путь к совместному участию в движении представителей обоих полов[200].

Хотя нигилистки различались по возрасту и внешнему облику, их точка зрения на проблему прав женщин была единой и отличалась от феминистской. Если феминистки хотели изменить лишь некоторые стороны этого мира, то нигилистки желали изменить весь мир, причем необязательно политическими способами. Демонстрация их воли и энергии была более заметна; а их отношение к благотворительности было таким же, как у Торо — лучше быть хорошим, чем делать хорошее[201]. Феминистки стремились к умеренному улучшению положения женщин, особенно в сфере образования, а также к созданию возможностей устройства их на работу, полагая, что при распространении этих мер повысится и роль женщин в семье. Нигилистки же настаивали на полном освобождении от ига семьи (как дочерей, так и жен), свободе в заключении браков, сексуальном равенстве — короче говоря, на личной эмансипации, а хорошее образование и работа являлись ее естественными следствиями. И хотя нигилистки стремились к продолжению образования, они предпочитали получать его за границей, а не участвовать в медленно развивающейся борьбе за высшее образование в самой России. Полное освобождение женщин, которое феминистки рассматривали как неясную перспективу, для нигилисток представлялось близкой и вполне осуществимой задачей. В этом и заключается одна из причин того, что поведение нигилисток как в частной, так и в общественной жизни было нестандартным и более впечатляющим, чем поведение феминисток.

Мировоззрение нигилисток отличалось от мировоззрения радикалок, о которых мы будем говорить в следующей главе. Это отличие носит слегка искусственный характер, так как на деле многие нигилистки 1860-х гг. принимали участие в радикальной деятельности. В то же время политический радикализм как таковой не был необходимым условием для выбора «нигилистского» способа решения женского вопроса. Виды протеста нигилистов сами по себе не означали революционного взгляда на жизнь. Хотя некоторых нигилистов обоих полов и привлекали взгляды радикалов на социальные и сексуальные проблемы, но крайний индивидуализм удерживал их от принятия радикальной идеологии и политических методов борьбы. Подобно европейским бунтарям-одиночкам начала XIX в., выступавшим за сексуальную свободу, многие нигилистки избегали любых организованных движений, феминистских или же радикальных. Их «ориентированность на самих себя» находилась в противоречии с моральными принципами подпольной деятельности[202]. «Внутренний бунт» и личностная самоидентификация были достаточными для них, поэтому они сторонились революционных кружков из-за опасения быть неправильно понятыми или просто из-за неприязни. Сексуально свободное поведение женщины, не говоря уже о мужчине, никогда не было показателем их политической «современности».


Трудно сказать точно, когда жители Санкт-Петербурга стали использовать слово «нигилистка» для обозначения прогрессивной, передовой или образованной женщины. Мы можем быть уверены только в том, что после публикации «Отцов и детей» образ «нигилистки» (сам Тургенев не употреблял это слово) прочно утвердился в общественном сознании. Много написано об отношении Тургенева к своему герою, нигилисту Базарову; в то же время нет никаких сомнений в том, что Евдокия Кукшина являлась отнюдь не лестной карикатурой на нигилисток. Своим поведением и взглядами она превзошла саму нелепость. Ее курение, неряшливое платье, бесцеремонные манеры в сочетании с поверхностным увлечением химией — все это было данью моде. На вопрос, почему она хочет ехать в Гейдельберг, прозвучал ее веселый ответ: «Помилуйте, там Бунзен!» Она ставит себя выше Жорж Санд («отсталой женщины, не знающей ничего ни о воспитании, ни об эмбриологии»), поносит Прудона, и восторгается «Любовью» Мишле[203].

Достоевский назвал Кукшину «прогрессивной вошью, которую Тургенев вычесал из русской реальности». Писарев отмечал, что ее двойники в реальной жизни были не «нигилистками», а «лже-нигилистками» и «лже-emancipees». Однако радикальный критик Антонович разнес роман в «Современнике» и ругал автора за его несправедливое изображение современных женщин. Сознавая, что карикатурный образ Кукшиной может быть использован как орудие для насмешки над всеми передовыми женщинами, он заявил, что какими бы смешными и незрелыми не казались бы прогрессивные женщины, обычные представительницы высших классов выглядят еще более нелепо. «Лучше выставить напоказ книгу, нежели юбку», — писал он. «Лучше кокетничать с наукой, чем со щеголем. Лучше показать себя в выгодном свете в лекционном зале, чем на балу»[204].

Нигилистский взгляд на женщин еще более четко выкристаллизовался в следующем году в ходе дискуссии о сатирической антинигилистской пьесе «Слово и дело», написанной Устряловым. Ее герой — суровый, непреклонный и совершенно неромантичный; его кредо — «верить в то, что я знаю, признавать то, что вижу, и уважать то, что приносит пользу». Как и Базаров, он презирает любовь, но покорен обычной молодой девицей. Подобная буффонада подтолкнула Андрея Гиероглифова, члена кружка Писарева, поставить вопрос ребром в работе «Любовь и нигилизм», написанной как раз тогда, когда Чернышевский заканчивал свой роман, и в значительной степени основанной на «Метафизике половой любви» Шопенгауэра. Гиероглифов предложил радикальное, антиидеалистическое толкование любви, пробуждения инстинкта воспроизводства, как бы наивно это не выглядело. Идя вслед за Чернышевским, он настаивал на том, что любовь не должна рассматриваться как исключительно личное и индивидуальное желание. В любви «воля отдельного человека превращается в агенцию рода» и «в этом нисколько не участвует личная воля человека». Все браки и чувства, сопровождающие их, основываются на природной необходимости продолжить род. Может ли нигилист любить? Да, отвечает Гиероглифов, «так как разум не отрицает чувство»; однако нигилист должен признать родство любви и природы. Какую женщину может он полюбить? Не куклу и не игрушку, считает он, но женщину, наделенную знанием, которая отвергает все архаичное, пассивное и бессильное, признавая новое, созидательное и действенное. «Тогда наступит полное соответствие и гармония между мужчинами и женщинами нового поколения. Без этого невозможно достичь общего счастья, которого требует сама природа»[205].

Одной из наиболее интересных и примечательных черт нигилистки являлся ее внешний вид. Отбросив «муслин, ленты, перья, зонтики от солнца и цветы», типичная девушка нигилистских убеждений носила в 1860-х гг. простое темное шерстяное платье, украшенное лишь белыми манжетами и воротником, которое свободно и прямо ниспадало, сужаясь в талии. Волосы были коротко подстрижены и ровно уложены, зачастую допускались и затемненные очки. «Революция в одежде» была частью отказа нигилистки от образа «кисейной барышни», этого изнеженного и беспомощного создания, которое готовили только к ловле выгодного жениха и которое обучалось в школе носить decolletee, прежде чем у него появлялось то, что можно было бы обнажить. Эти, по выражению Ковалевской, «воздушные барышни» в тарлатановых платьях и нелепых кринолинах украшали себя драгоценностями и укладывали волосы в «очаровательные» и «женственные» прически. Такой портняжный этос, требующий долгих часов на убранство волос и прихорашивание, элегантно подчеркивал то, что ценилось в обществе: неспособность дам к работе и пресную, пассивную женственность. Отказ нигилистки от всех женских ухищрений сочетался с ее стремлением действовать и быть полезной, а также с ее отвращением к каждодневному существованию в качестве «ненужной женщины»[206].

К тому же нигилистки также отказывались от того, чтобы выступать исключительно в роли пассивного сексуального объекта. Длинные роскошные волосы и объемные кринолины, столь очевидно намекающие на способность к деторождению, несомненно, являлись составными женского инструментария обольщения. Обычными результатами этой тактики была любовная история, ухаживание и брак, с последующими за ним годами унылой скуки и домашней тирании. Ведущий к рабству механизм обольщения с помощью женских прелестей был отброшен новой женщиной, чьи нигилистские убеждения учили ее тому, что она должна строить свою жизнь скорее при помощи знаний и деятельности, чем женских ухищрений. Проявления дефеминизации во внешнем облике нигилисток были связаны с бессознательным стремлением быть похожим на мужчин. Производный от мужского стиль девушки-нигилистки — короткие волосы, сигареты, простые одежды — был искусственно мальчишеским. Это, в сочетании с интересом к академическим знаниям и «серьезным» материям, вело к ослаблению видимых контрастов между полами и выражало сокровенное желание нигилисток смягчить острые социальные и культурные различия между мужчинами и женщинами.


Помимо нового костюма, нигилистка 1860-х гг. и идентифицировала себя по-новому. Слащавый романтизм и сентиментальность исчезли. Она осознала, что настоящая личностная автономия требует психологической независимости, а не просто полного отделения от мужчины. Для утверждения своей индивидуальности она в большей степени, нежели мужчина, нуждалась в ее обосновании, выработке своего «пути». Она отвергала рыцарское поведение или нежное внимание к себе со стороны мужчин, так как хотела, чтобы ее воспринимали прежде всего как человека, а не просто как женщину, и потому зачастую казалась грубой. Это объясняет причины, по которым девушка-нигилистка стригла или прятала свои прелестные волосы под шляпкой и скрывала глаза за темными очками. Казалось, она говорила мужчинам: «Цените нас как своих товарищей и помощников в жизни, как равных вам, как тех, с кем вы можете просто и откровенно поговорить».

Ее новая позиция четко отразилась и в ее социальном поведении. Типичная нигилистка, как и ее товарищ-мужчина, отвергала общепринятое лицемерие межличностных отношений и была склонна к прямоте, доходящей до грубости, не заботилась об обычных любезностях, а зачастую и об опрятности[207]. Настойчивое требование равенства полов заставило мужчин нового поколения выбросить за борт балласт рыцарства и стилизованной галантности. Как заметил один из знакомых Кропоткина, отныне мужчины не встают, когда в комнату входит женщина, но мчатся через весь город, чтобы помочь девушке в ее занятиях. Новая женщина страстно желала того, чтобы ее уважали за ее знания, а не за размер ее бюста или объем юбок[208].

Костюмы и обычаи новой культуры примерялись, иногда только на время, столькими чудаками и модниками, что зачастую было трудно отличить нигилиста от позера. В 1870-х гг. понятием «нигилист» так же беспорядочно разбрасывались, как и в 1880-х гг., когда оно станет синонимом террориста. Лесков, к примеру, сообщал в 1863 г., что под нигилистками понимались «стриженые барышни, выходящие замуж при первом удобном случае»[209]. Как и большинство подобных терминов, термин «нигилист» употреблялся вольно, менял свое значение и служил нескольким целям — в большинстве своем уничижительным. Нигилисткой, в зависимости от точки зрения, могла быть и слушательница лекций в университете, и девушка с коротко стриженными волосами, и взрослая женщина с «передовыми» идеями (независимо от того, понимала она их или нет) или же добровольный член одного из феминистских или благотворительных обществ.

Роман «Что делать?» предлагал женщине 1860-х гг. не только новый образ, но также и определенные способы освобождения, в частности, фиктивный брак как путь к свободе и артель-коммуну как вариант общественной деятельности. Несмотря на то, что оба эти явления существовали и до написания романа, сфера их применения расширилась с выходом романа в свет и в связи с ростом семейных конфликтов, которые создали их социальную базу. Великий раскол между сыновьями и отцами, привлекший к себе значительное внимание ученых, оказал свое воздействие и на дочерей, которые по меткому, хотя и упрощенному выражению Писарева, включились в «борьбу между Домостроем и девятнадцатым веком». Нет сомнений в том, что в среде дворянства произошел настоящий семейный переворот. «Девушки, получившие аристократическое воспитание, — писал Кропоткин, — приезжали без копейки в Петербург, Москву и Киев, чтобы научиться делу, которое могло бы их освободить от неволи в родительском доме, а впоследствии, может быть, и от мужского ярма». Софья Ковалевская, сама освободившаяся таким образом, вспоминала это явление: «Детьми, особенно девушками, овладела в то время словно эпидемия какая-то — убегать из родительского дома… из других мест уже приходили слухи: то у того, то у другого помещика убежала дочь, которая за границу — учиться, которая в Петербург — к „нигилистам“»[210].

Злоключения сестер Ковалевских дают представление о идеях и настроениях, того времени, которые смущали умы молодых дам высшего сословия. Сестра Софьи, Анна Корвин-Крюковская, выросла в идиллии сельского поместья, далеко от «течения новых событий». Избалованная и изнеженная, она росла подобно «вольному казаку», не обремененная никакими идеями, за исключением недолгого подросткового увлечения религиозным мистицизмом. Между тем, летом 1862 г., когда ей было девятнадцать лет, сын сельского священника приехавший из Петербурга отдохнуть от своих научных изысканий, познакомил ее с «материалистскими» теориями Дарвина и Сеченова, а также с «толстыми» журналами. Анюта преобразилась. Она облачилась в черное платье, зачесала волосы под сетку, и принялась за обучение сельских детей, отказавшись от балов и заполнив комнату атрибутами своих научных занятий. После того, как ее отец, суровый генерал, начальник петербургского Арсенала, отказал ей в просьбе разрешить изучать медицину в столице, она прибегла к обману и, в конце концов, после титанической борьбы со своей семьей, получила свободу[211].

Детство Софьи Ковалевской было настолько же несчастливым, насколько беззаботным было детство ее сестры. Недостаток любви со стороны родителей, ощущавшийся ею в раннем детстве, стал причиной ее последующих психологических проблем. Болезненная зависть к сестре нашла свое выражение во всепоглощающей любви к щенкам и в сексуальном желании, которое проявлялось в образе трехногого человека, преследовавшего ее в снах. Находясь под нигилистским обаянием Анюты, к восемнадцати годам она обнаружила в себе всепоглощающую страсть к математике. С одним из знакомых сестры они тайно подготовили план, дабы заполучить для Анюты «фиктивного» мужа, который увез бы их всех в Европу. Их первый кандидат — сам Сеченов, ответил отказом по настоянию своей «жены» Боковой, которая отвергла этот проект, несмотря на свою репутацию изобретательницы «фиктивных браков». В качестве «брата» (кодовое слово для обозначения фиктивного мужа) выступил Владимир Ковалевский, который согласился жениться, но не на Анюте, а на Соне. Последняя сожалела о том, «что брат — не магометанин», который мог бы жениться на обеих. В соответствии с законами чести, Ковалевский согласился на условие, что не будет настаивать на своих супружеских правах. Несмотря на упорные возражения со стороны семьи, бракосочетание состоялось в 1868 г. Оба супруга торопились за границу, чтобы там сделать свои собственные карьеры в литературе и науке. Соня и ее муж оставались друзьями до смерти ее обожаемого отца, и только после этого они перешли к полноценным супружеским отношениям[212].

Иным примером являлась судьба Анны Евреиновой (1844–1919). Несмотря на то, что Анна была дочерью высокопоставленного чиновника — коменданта Павловска, она с детства испытывала отвращение к балам, нарядам и отказывалась становиться «дамой гостиных». Тщательно оберегаемая своим властным отцом от «излишней» учености, которую тот ненавидел, она, по возвращении домой с ненавистных празднеств, при свете свечи изучала классические языки. Анна также пыталась найти фиктивного мужа, о чем сообщала своему двоюродному брату: «Мы ищем людей, подобно нам горячо преданных делу, которых принципы были бы тождественны с нашими, которые не женились бы на нас, а освободили бы, сознавая, что мы необходимы, будучи полезны в настоящей обстановке». Так никого и не найдя, она незаконно пересекла границу, и после нескольких лет обучения в Лейпцигском университете стала первой в России женщиной-доктором права. Как и Ковалевская, она избегала участия в радикальных движениях, а впоследствии стала активной защитницей женских прав и издательницей журнала «Северный Вестник»[213].

Некоторые трудности, возникавшие в фиктивных браках 1860-х гг., описывает Водовозова. Молодой человек, узнав о женщине, которая желала покинуть родительский дом, чтобы продолжить образование, предлагал себя в качестве фиктивного мужа. После свадьбы супруги немедленно расставались без осуществления брачных отношений и зачастую без какого-либо последующего контакта друг с другом. Девушка, как правило, отправлялась за границу; мужчина же со временем обычно влюблялся в кого-нибудь и перед ним вставала проблема женитьбы. После этого следовала длительная переписка и продолжительная процедура развода. К тому времени оба партнера могли уже иметь незаконнорожденных детей. Безусловно, эти обстоятельства не представляли значительных трудностей для тех, кто продолжал отрицать обыденную житейскую мораль, и особенно, если они жили полулегальной жизнью подполья или эмигрантских кругов. Однако для «псевдонигилистов», которые позднее возвращались в мир общепринятых норм — а таких было большинство — ситуация оказывалась болезненной. Иногда случалось так, что «фиктивные» мужья, скрывая свои истинные намерения, пытались вырвать после завершения брачной церемонии у обманутой девушки свои супружеские права. Тем не менее на протяжении долгого времени фиктивный брак продолжал оставаться излюбленным приемом женщин, которые желали вырваться из тесных семейных гнезд[214].

Кроме того, существовали жены, которые оставляли своих мужей, так как те не могли предложить им образ жизни, обещанный «новыми людьми». Повесть Слепцова «Трудное время» рисует портрет передовой женщины, разочарованной в своем муже, от которого она ожидала «великих дел» и товарищества в увлекательной жизни. Покидая мужа и уезжая в Петербург, она говорит: «Когда ты хотел на мне жениться, ты что мне сказал тогда? Вспомни! Ты мне сказал: мы будем вместе работать, мы будем делать великое дело, которое, может быть, погубит нас, и не только нас, но и всех наших; но я не боюсь этого. Если вы чувствуете в себе силы, пойдемте вместе. И я пошла. Конечно, я тогда была глупа, я не совсем понимала, что ты там мне рассказывал. Я только чувствовала, я догадывалась. И я бы пошла куда угодно… потому что я думала, я верила, что мы будем делать настоящее дело. И чем же все это кончилось? Тем что ты ругаешься с мужиками из-за каждой копейки, а я огурцы солю…»[215]

В реальной жизни прототипом героини была Екатерина Майкова (1836–1920), жена Владимира Майкова, известного литератора. Их брак был счастливым и крепким, однако, очевидно, было нечто такое, чего не доставало в жизни Майковой. В начале 1860-х гг. она начинает переосмысливать свою замужнюю жизнь, в частности, в свете идей романа «Что делать?» Ее жизнь больше не отвечала ее запросам. В конце концов, она сбежала со студентом, родила ему ребенка и стала учиться на Аларчинских курсах в Петербурге. Этот случай был одним из многих в те дни[216].

В середине 1860-х гг. в среде провинциального дворянства распространился слух о некой коммунистической общине в Санкт-Петербурге, в которую приглашались молодые девушки из хороших семей, сбежавшие из дома. В этой общине мужчины и женщины жили вместе при «полнейшем коммунизме», и дамы знатного происхождения якобы поочередно мыли полы[217]. Этот слух основывался на том факте, что нигилисты и радикалы рассматривали артель и коммуну как средство помощи женщинам на их новом пути. Данное событие примерно на два года опередило роман «Что делать?» Начиная с 1861 г., Петербург быстро заполнялся женщинами, большинство из которых не нашло места и сферы приложения своих сил в феминистских организациях. Многие из них были слишком бедны, чтобы занимать руководящие посты, и слишком горды, чтобы играть пассивную роль в феминистском движении, занимаясь благотворительностью под эгидой столичных знатных дам. Все, чего они отчаянно желали — это интеллектуальная работа, свобода и приличное жилье. Однако ни одна из обычных сфер женской занятости не могла предложить всем «новым городским иммигранткам» подобного сочетания. Квартирная плата была высокой, заработки — низкими, а работу, особенно в учреждениях, было трудно получить как мужчинам, так и женщинам[218]. Одним из решений данной проблемы стали кооперативы в различных вариантах.

Наиболее известной коммуной, возникшей еще до появления романа Чернышевского, была «коммуна Греча». По словам Николая Лескова, который запечатлел ее в «Загадочном человеке», некоторые журналисты, поддерживавшие идею женской эмансипации, решили претворить свои теории в жизнь и протянуть руку помощи многочисленным безработным образованным женщинам столицы, наняв их к себе на работу в качестве машинисток, переводчиц и писцов. Однако большинство этих мужчин, считал Лесков, бывший довольно-таки тенденциозным свидетелем, были заинтересованы главным образом в соблазнении своих подопечных. Исключение составлял Артур Бенни, британский подданный польского происхождения, который в 1860-х гг. то входил, то выходил из радикальных кружков, и который погиб в 1867 г. в боях Рисорджименто[219]. В 1862 г. ему в голову пришла идея нанимать женщин в качестве переводчиц и учредить для них в своих апартаментах (в меблированных комнатах Греча) «коммуну» — отсюда и название «коммуна Греча» или «фаланстер Греча» — с распределением между коммунарами расходов за проживание и работы по дому. Опять же, по словам Лескова, члены коммуны уделяли гораздо больше времени обсуждению женского вопроса и меньше собственно работе — переводам. Бенни был вынужден выполнять значительную часть работы сам и платить женщинам из своего кармана. До тех пор, пока он мог это делать, коммуна существовала, затем она распалась[220].

Гораздо более известной была коммуна, организованная другом Бенни Василием Слепцовым (1836–1878), автором повести «Трудное время». Его страстное желание помочь «рабочим массам» сочеталось с возросшим интересом к женскому вопросу. Слепцов играл ведущую роль в кампании за предоставление молодым женщинам столицы образования, работы и независимости. Некоторые критики подчеркивали, что его внимание привлекали только лишь молодые столичные женщины, однако другие свидетельства не подтверждают этого. Слепцов организовал общедоступные для женщин лекции по различным наукам. Они привлекали к себе множество людей, до тех пор пока слухи о полицейских облавах и враждебность отдельных посетительниц по отношению к присутствующим на лекциях аристократкам (то есть хорошо одетым дамам) не снизили количество слушательниц. Кроме того, он организовал переплетную мастерскую для женщин и учредил общественный фонд помощи для обеспечения ее дешевым кредитом. Короче говоря, Слепцов, хотя и не был первым, как утверждала его мать, кто занимался проблемой женской независимости, но являл собой наиболее яркий пример передового мужчины 1860-х гг., который старался помочь женщинам без тени покровительства[221].

Вдохновленный романом «Что делать?» и отчасти Фурье, чьи работы о женщинах он без сомнения изучал, Слепцов учредил в 1863 г. жилищную коммуну. В коммуну, размещавшуюся в огромных апартаментах на Знаменской улице, вошли семь мужчин и женщин. Каждый из членов коммуны имел свою спальню и вносил свою долю на расходы по проживанию, питанию и разного рода домашние работы. Две представительницы этой коммуны были охарактеризованы Корнеем Чуковским, написавшим ее историю, как настоящие, воинствующие нигилистки. Первая из них, Александра Маркелова, была незамужней женщиной, имеющей ребенка; вторая, Екатерина Макулова, иронически прозванная «княжной», была вульгарной, непривлекательной женщиной, абсолютно неспособной добывать средства к существованию[222]. Другие две женщины были иного сорта. Мария Коптева вышла из хорошей семьи и была выпускницей Института благородных девиц, но из-за своего «бурного воображения» сбежала из родительского дома и приехала в Петербург, чтобы самой себя содержать. Екатерина Ценина, впоследствии Жуковская, прошла типичный путь для передовой женщины 60-х годов: уход из семьи с помощью замужества, затем уход от мужа, случайная работа в провинции, работа переводчицей в Петербурге для «Экономического указателя» Вернадского. В поисках дополнительной работы она через Маркелову познакомилась со Слепцовым и была приглашена в коммуну. Довольная тем, что сократила свои жилищные расходы, она, тем не менее, с самого начала держала себя довольно обособленно и относилась ко всему с подозрением. Когда Слепцов, приветствуя ее в коммуне, попытался поцеловать ей руку, она раздраженно отдернула ее и заявила: «Я должна предупредить вас, что даже абстрактно я не присоединяюсь к теориям Фурье о сексуальных взаимоотношениях; и я также предупреждаю вас, что если кто-нибудь из членов коммуны намеревается воплотить эти теории в жизнь, я отказываюсь присоединяться»[223].

Знаменская коммуна просуществовала около четырех лет и устала общеизвестным и любимым местом петербургских интеллектуалов — Лаврова, Сеченова и Панаева. Бенни ухаживал за Коптевой, а экономист Юлий Жуковский добился руки Цениной. Между тем, разногласия в коммуне росли, отчасти потому что никто из женщин не желал принимать участие в домашней работе, но в основном из-за глубокой вражды между двумя группировками: Коптева и Ценина с одной стороны, все остальные — с другой. Первые две смотрели с презрением на очевидно искреннюю попытку социального экспериментирования Слепцова. К тому же они сохраняли светские манеры в одежде и привычки, привитые им с детства, в то время как две другие женщины имели более обычный для нигилисток внешний вид. Поэтому Ценина назвала себя и Коптеву «аристократическими нигилистками», а Маркелову и «княжну» — «неряшливыми нигилистками». Чтобы осознать фундаментальное различие их взглядов, достаточно вспомнить, что Чуковский характеризовал их как «меньшевиков и большевиков нигилизма». К тому же коммуна вызывала в городе различные сплетни. Николай Успенский прозвал ее «магометовым раем» султана Слепцова; Салтыков-Щедрин провел соответствующие аналогии с Менильмонтаном и Анфантеном. Лесков утверждал, что Слепцов входил в комнату Коптевой полуодетым. Однако исследователи, так же как и некоторые современники, без сомнения были правы в том, что на самом деле коммуна была монашеской. Реальная причина ее распада заключалась в личной вражде, вынашивании разного рода матримониальных планов, а также в обычных слухах о полицейском облавах[224].

Иным социальным экспериментом, также осуществленным под воздействием романа «Что делать?», стала артель-прачечная для женщин, организованная весной 1864 г. мадам Гаршиной. Полная энтузиазма патронесса, видимо, стремясь превзойти Веру Павловну, переплачивала женщинам (и платила если даже они вообще не работали) и принимала в штат проституток с тем, чтобы перевоспитать их с помощью полезного труда. Результаты оказались столь же плачевными, как и комичными. Ее работницы, подозрительно отнесясь к высокой заработной плате и хорошему обращению, отказались слушать проповеди Гаршиной о взаимопомощи, потребовали окончательного уравнения зарплат и, подражая проституткам, стали пьянствовать и кутить с солдатами в помещениях артели. Кроме того мадам Гаршина столкнулась с лицемерием либеральных интеллигентов, которые симпатизировали женским правам, но никогда при этом не оплачивали счетов из прачечной. Подобные социальные эксперименты отмечались и в других частях России[225].

Водовозова вспоминала, как молодые люди сидели за столом с экземпляром «Что делать?» и старательно составляли план артели. Одно из таких предприятий потерпело крах вследствие противоречивого толкования романа. Так, организатор одной из артелей, намереваясь извлечь из нее огромные прибыли, настаивал на том, чтобы помещение было роскошно меблировано. «Новые люди», по его мнению, были эгоистами, но отнюдь не аскетами. Однако, когда он, ссылаясь на любовь Веры Павловны к Крюковой и Жюли Letellier, привел в артель нескольких проституток, то утонченная вдова, служащая у него управляющей, уволилась, и артель села на мель. Вера Засулич вспоминала, что подобные предприятия росли как грибы после появления романа «Что делать?» и описывала одну из таких артелей, в которой швеи при увольнении требовали выдачи им швейных машинок, исходя из принципа, который они только что выучили — «машины принадлежат рабочим»[226].

В 1860-х гг. коммуны и артели стали своего рода модой. Илья Репин некоторое время жил в одной коммуне художников; Модест Мусоргский — в другой. Однако их кумиром, как с легкой иронией напоминает нам Чуковский, был Флобер, а не Фейербах. Идея коммун получила дополнительную поддержку в 1866 г., когда в России появился перевод работы Эдуарда Пфейфера «Zur Genossenschafttum» (1865)[227]. Однако после 1866 г., с началом реакции, мода на них умерла, и артели с коммунами сохранились практически только в радикальных кругах.


Если ведущие публицисты 1860-х гг. были благосклонны к «новой женщине», то большинство деятелей литературы были настроены против нее. Толстой, питавший сильнейшее отвращение к идеям Жорж Санд, написал антинигилистскую пьесу «Зараженное семейство»[228]. Писемский, Лесков, Гончаров, Достоевский писали романы, критиковавшие нигилизм и его учения о женщине. Эти романисты, как и менее значительные представители этого жанра, рассмотрены в работе Чарльза Мозера «Антинигилизм в русском романе 1860-х годов»[229]. Его исследование демонстрирует насколько глубоко вышеназванные русские писатели (которые несомненно выражали настроения большой части «общества») были потрясены безнравственным, с их точки зрения, фиглярством нигилистов. Мозер также демонстрирует, насколько искаженными по сравнению с реальной действительностью и непоследовательными были их взгляды на поведение нигилистов.

Роман «Взабаламученное море» (1863) А. Писемского и рассказ Николая Ахшарумова «Щекотливое дело» (1864) демонстрируют пагубное влияние идеи «свободной любви» на нигилистов. Роман «Марево» (1864) Клюшникова содержал еще более уничижительную оценку подобной морали. В нем нигилистка, в комнате которой висели портреты Жорж Санд и Женни д’Эрикур, в политическом отношении была соблазнена порочным польским интриганом, а в физическом — русским радикалом, работавшим с поляками. Эти развратные персонажи противопоставлялись в романе честному герою-славянофилу Русанову, который спасает девушку после ее падения. Писарев, Зайцев и Салтыков-Щедрин жестоко раскритиковали роман в своих рецензиях, в то время как консервативный критик журнала «Библиотека для чтения» Эдельсон, увидел в нем здоровое противоядие от тлетворного влияния «Что делать?». В вышедшем в том же году романе Лескова «Некуда» в художественной форме описывается Знаменская коммуна. Слепцов в нем представлен как распутный и порочный человек, а «княжна» Макулова (в романе — Бертольди) введена для того, чтобы показать, что «семья является наиболее омерзительной формой того, что дураки называют цивилизацией»[230].

Абсолютной пародией на нигилистскую идею любви явилась «Болезнь» (1867) Авенариуса, где в эпатажной сцене соблазнения «прогрессивный студент» объясняет своей жертве, чистосердечной, но введенной в заблуждение юной девушке, почему ей следует заняться с ним любовью. «Без этого взаимного понимания [между полами] жизнь вымерла бы, — объясняет он, — однако, по внушению самой природы, инстинктивно, каждое живое существо, каждое четвероногое животное, каждая бестолковая птица, даже каждое насекомое, по достижении зрелости ищет сочувственное сердце. Так неужели ты хочешь сказать, что человек, высшее создание органического мира, должен презреть законы природы?» Этот отрывок перекликался с идеями статьи Гиероглифова «Любвь и нигилизм» и его скрытое послание состояло в том, чтобы показать, как «новые люди», озабоченные подобными вредными идеями, «заражали» ими невинных девушек. Вряд ли это было новшеством в русской интеллектуальной или политической истории сравнивать новую идею с повальной болезнью и говорить, по аналогии, о пользе установления своего рода карантина[231].

Между тем физиологический цинизм, изображенный Авенариусом, не был характерной чертой любовного этоса нигилистов. Как бы там ни было, но он стал предтечей воззрений «санинистов» 1908–1914 гг. и советских приверженцев теории «глотка воды», чье грубое отношение к сексу вызвало негодование и нападки духовных потомков нигилистов 1860-х гг. Для самих нигилистов сексуальная мораль означала связь с одним человеком, которая основана на любви и продолжается до тех пор, пока длится сама любовь. Она не допускала случайных увлечений, обольщений с помощью обмана, снисходительного отношения к проституции и прелюбодеянию (в их понимании этого слова) — короче говоря, обычных аморальных поступков, которые считаются приемлемыми в буржуазном кодексе морали.

Писатели антинигилисты были настолько же тенденциозными, насколько и сами нигилисты. Герои их произведений являлись карикатурами, а не портретами. Как бы там ни было, но антинигилисты были настроены враждебно не столько к идее женской эмансипации, сколько к мужчинам-нигилистам, которые указывали женщинам неверный путь. К примеру, роман Лескова «Обойденные» описывает мастерскую, предназначенную для того, чтобы заботиться о благосостоянии молодых девушек, и опиравшуюся в своей деятельности на сочетание феминизма, благотворительности и религии. Она являла собой резкий контраст по сравнению с чудесной Аркадией разума и эгоизма Веры Павловны. Гончаров, чей антинигилистский роман «Обрыв» был одним из самых уничижительных, так объяснял свой взгляд на данный вопрос: «Не является ли фактом, — спрашивал он, — что женщины, не уважающие тех, кто их любит, были отвращены от приличной жизни, общества и семьи грубыми героями „новой силы“, „нового действия“, а также некой идеей „великого будущего“? Не является ли фактом, что прекрасные молодые девушки следуют за ними в их подвалы и чердаки, покидая родителей, мужей, и что еще хуже, детей?» Эти женщины, считал он, были развращены. Но существовали и другие, неподдельно серьезные работающие женщины, которые стремились с помощью дисциплины и образования подготовить себя к независимой жизни. «В руках этих женщин, — по его мнению, — находится верное решение так называемого женского вопроса»[232].


Нигилистское учение о женском вопросе, несмотря на его эгалитарный и освободительный характер, не создало ни теоретической, ни социальной базы для будущего освобождения женщин. Синтез идей Чернышевского о братьях, освобождающих сестер (фиктивный брак); о женщинах, освобождающих женщин; о свободе выбора в любви и замужестве; о совместной работе и жизни в коммунах представителей обоих полов; о полном раскрытии умственных способностей и индивидуальности женщин был принят революционной интеллигенцией 1870-х и последующих годов, хотя отчасти эти идеи были сведены на нет необходимостью вести отчаянную борьбу за власть. Действительно, большинство из этих идей вошло в этос умеренно прогрессивной интеллигенции. Между тем оппозиция нигилистскому взгляду на равенство полов среди консервативных элементов империи по-прежнему оставалась достаточно мощной, поэтому протест против установленного порядка вещей в данной сфере человеческих отношений неизбежно был персональным, единичным и зачастую травмирующим. Фиктивный брак, хотя и регулярно используемый последующими поколениями радикалов для вовлечения в свои ряды женщин, был редким и не всегда удачным явлением вне радикального круга. Гражданские браки и практики независимости в любви не имели большого значения для экономического или профессионального развития женщин высшего класса; и уж совсем не имели никакого отношения к общей массе крестьянок. Эксперименты с кооперативами и коммунами — попытка приспособить народные формы (артель или община) к жизни раскаявшихся аристократов — не увенчались успехом в 1860-х гг., даже когда они предпринимались совершенно радикальными группами (см. следующую главу). Все эти артели и общины были сметены «белым террором» 1866 г. и заменены в 1870-х гг. подпольными конспиративными ячейками.

Нигилизм, как образ жизни, отличающийся от радикального, стал постепенно исчезать в конце 1860-х гг. Можно отметить несколько событий, знаменующих хронологическое завершение этого периода: так называемый «белый террор» 1866 г., закрытие «Русского слова» и «Современника», смерть Писарева в 1868 г., появление «Исторических писем» Лаврова с их новой этикой народничества и так далее. Те, кто бравировал нигилистскими идеями и одеяниями в начале 1860-х гг., теперь были склонны либо к тому, чтобы присоединиться к революции, с которой общество в любом случае их идентифицировало, либо к тому, чтобы влиться в общее течение русской жизни, оставив лишь легкое воспоминание о своей нонконформистской молодости. Что касается дела всеобщего освобождения женщин, то нигилизм в своих изоляционистских практиках должен был зайти в тупик. Отказываясь принимать или разрушать культуру, нигилисты предложили лишь альтернативу неподчинения ей. Их бурный отклик на женский вопрос не мог привести к его решению. Радикалы в свою очередь пришли к мысли, что поверхностные «нигилистские» схемы решения женского вопроса, предложенные в романе «Что делать?», не будут иметь большого эффекта до тех пор, пока в России не реализуются основные, социалистические идеи романа. Несмотря на это, нигилисты передали свои идеи и практики решения женских проблем последующим поколениям революционеров, которые после почти пятидесятилетней борьбы попытались воплотить их в русле своей государственной политики.

Глава V РАДИКАЛЬНЫЙ ОТКЛИК

Мы начинаем великое дело. Возможно, двум поколениям придется пожертвовать собой ради него. Но оно должно быть сделано…

Софья Перовская

1. Женщины в кружках

О «женском радикализме» в России не имеет смысла говорить ранее 1860 г. Если же мы будем искать корни этого феномена второй половины XIX в. в далеком прошлом, то безусловно сможем с гордостью указать на Марфу Борецкую из Новгорода, или на мать казненного во время Чугуевского бунта 1819 г. повстанца, которая перед лицом властей сказала своим внукам: «Учитесь, хлопцы, у батьки умирать за громаду»[233], или же на множество других женщин принимавших участие в крестьянских бунтах. Однако издатели биобиблиографического словаря «Деятели революционного движения в России» называют только три женских имени, так или иначе связанных с радикализмом до 1860 г., а уж советские исследователи никогда не пропускали примеров радикализма. В одном из великих проявлений радикализма в русской истории начала XIX в. — движении декабристов, женщины «блистали» своим отсутствием. Такая организация движения как Союз Благоденствия совершенно сознательно исключила женщин из своих рядов, а его наследники — Северное и Южное общества — последовали этому примеру. Более того, в обществе будущего, каким оно виделось декабристам, женщинам отводилась традиционная роль. Союз Благоденствия рассматривал женское образование просто как источник национальной добродетели, а в конституции Северного общества женщинам отказывалось в праве наследования трона и в праве голоса. В наиболее радикальном из всех проектов — «Русской правде» Пестеля, пятнадцатилетним девочкам давалась привилегия присягать на верность государству, но не право голоса[234].

Единственным примером женского радикализма в движении декабристов были судьбы жен осужденных декабристов. Сложившиеся вокруг них легенды и круг литературы способствовали утверждению этой точки зрения. Княгиня Волконская, типичная представительница тех немногих дам знатного происхождения, которые последовали за своими мужьями в Сибирь, обессмертила себя тем, что упала на колени перед мужем и поцеловала его кандалы. Учитывая то, что российское законодательство разрешало развод с политическим преступником, это было чрезвычайно решительным поступком — оставить детей, дом, уют и отправиться в далекую ссылку без малейшей надежды на возвращение. Самоотверженная деятельность этих преданных женщин обеспечила им заслуженное место и в пантеоне мучеников революционного движения, и в литературе. Но двигало ли ими что-нибудь еще, кроме супружеской преданности? Советская исследовательница революционного движения М. Нечкина доказывает, что некоторые жены разделяли идеологические убеждения своих мужей, однако обнаружилось это только после крушения самого движения. С самого начала и до конца движение декабристов являлось мужским делом, что подтверждалось и деятельностью более безобидных интеллектуальных кружков 30-40-х годов XIX в.[235]

Картина меняется, когда мы обращаемся к 1860-м гг. За этот период в словаре «Деятели революционного движения в России» из 2 000 имен революционеров насчитывается 65 женских. Число это относительно невелико, по крайней мере далеко от предложенного Чернышевским соотношения, которое должно существовать между «новой женщиной» и «новым мужчиной»[236] как 2 к 8, но, тем не менее, оно впечатляет, особенно если учесть, что данные о женщинах-революционерках по большей части известны по деятельности революционных групп Петербурга и Москвы. Причину столь быстрого роста женской активности следует искать в росте женского самосознания, в стремлении женщин к образованию и полезной общественной деятельности, а также в их глубокой неудовлетворенности своим экономическим положением. Несомненно, что одни из них сразу признали необходимость радикальной реконструкции социальной системы, противившейся эмансипации, а также осознали необходимость освобождения всего русского народа. Другие же, начав свою деятельность как умеренные нигилистки, постепенно включились в радикальное движение, по преимуществу под влиянием друзей, братьев, возлюбленных или же по мере развития своих собственных взглядов.


В течение первых нескольких лет женский радикализм был еще чем-то бесформенным, состоявшим из индивидуальных акций и случайного участия женщин в радикальных кружках, что не имело особого значения как для радикализма, так и для самих женщин. Первым проявлением женского радикализма явились студенческие волнения в Петербургском университете, которые вовлекли в свой водоворот некоторых вольнослушательниц. Три из них подписали петицию, под которой стояло уже около 700 подписей, в знак протеста против введения нового закона, однако в последовавшие за этим акции протеста они были вовлечены лишь косвенно. Одна из них, Мария Быкова, даже попыталась урезонить своих друзей, произнеся пылкую речь о том, что если они не разойдутся, то подвергнутся позорному избиению полицией, вместо того, чтобы умереть как герои. Эту речь можно рассматривать как первое политическое заявление, сделанное женщиной в новой российской истории. По сути своей участие женщин в студенческих беспорядках было относительно безобидным; но оно дало женщинам возможность познакомиться со смыслом и средствами сопротивления, а также увидеть связь между подавлением студенческих беспорядков и карательными экспедициями в других частях империи[237].

Для распространения своих идей радикалы использовали и движение воскресных школ. Именно арест за антиправительственную деятельность в мае 1862 г. двух молодых девушек послужил поводом для закрытия этих школ. Обе женщины были родственницами членов радикальных кружков. Антонина, сестра Леона Блюммера, была отдана под опеку отца. Елизавету Павлову, тридцатидвухлетнюю невестку Павла Европеуса, временно поместили в монастырь (в лучших вековых традициях борьбы с непокорными женщинами). В большинство ранних подпольных организаций женщины попадали благодаря мужчинам: Надежда Суслова — благодаря брату, Корсини — мужу (Утину), Варвара Зайцева — через брата и его друзей и так далее. Многие из них после незначительного участия в событиях тех лет ушли из кружков, другие, например Суслова и Зайцева, уехали за границу[238].

В большинстве революционных прокламаций того периода, которые радикалки помогали распространять, женщины вообще не упоминались, и в этом отношении эти прокламации были схожи с типичной подпольной литературой последующих двух десятилетий. Поразительным исключением явилась «Молодая Россия» (1862). В отличие от других, ее тон был бескомпромиссно революционным. Прокламация требовала не только полного освобождения женщин, включая гражданское и политическое равенство с мужчинами, но и как часть программы — «отмену брака, явления в высшей степени аморального и немыслимого в ситуации полного равенства полов: следовательно, и отмену семьи, которая мешает развитию человечества, и без чьей отмены немыслима отмена наследования». «Молодая Россия» также требовала «общедоступного образования для детей и оказания им общественной поддержки вплоть до окончания обучения…» Авторами прокламации были московские радикалы, возглавляемые пылким двадцатилетним Петром Зайчневским, позднее признавшимся, что отрывок о семье в качестве «дополнительного заряда пороха» был вставлен его другом, поэтом Гольтцмиллером, дабы сделать текст более зажигательным[239].

Эти положения прокламации заслуживают комментария. Еще в 1840-х гг. фурьерист Хануков, входивший в кружок Петрашевского, назвал семью страданием, угнетением, монополией, порочностью, миазмами и заразой. Между тем его друг Чернышевский в романе «Что делать?» представил семью в ином свете: родители и дети трудятся в социалистической коммуне будущего. Подобным же образом А. Д. Путята, глава «Земли и воли» — крупнейшей радикальной организации того времени, опроверг Зайчневского в своем «Ответе „Молодой России“». Семья, по его мнению, должна быть неприкосновенным социальным институтом воспитания детей, а также быть доступной детям разведенных родителей, которые не желают их воспитывать, и детям непригодных родителей. По поводу данной проблемы мнения разделились. Так, одни друзья Водовозовой считали, что брак и дети превращают родителей в «каторжников»; другие же встали на защиту непреходящей ценности материнской любви. Проблема оставалась на уровне дискуссии вплоть до XX в., когда все партии пришли к соглашению, что при новом социальном порядке исчезнут только принудительные и «буржуазные» браки[240].


Середина 60-х годов XIX в. (1863–1866) была временем организации радикалами и нигилистами артелей и мастерских. Работавшие в них женщины активно привлекались к подпольной деятельности — этот процесс был постепенным, а количество женщин было не так велико. Наиболее известный пример — обширная сеть клубов, мастерских и кружков, созданная бывшими студентами Н. А. Ишутиным в Москве и И. А. Худяковым в Петербурге. Эти рахметовского толка аскеты создали культ Чернышевского и попытались использовать идеи его романа для установления связей с «народом», а также для рекрутирования сторонников своих амбициозных, но недостаточно продуманных революционных планов. Именно из этого кружка вышел Дмитрий Каракозов, чья попытка цареубийства в 1866 г. привела к краху организации.

Первым шагом в привлечении к своей деятельности женщин было создание военным инженером и радикалом П. Б. Михайловым в 1863 г. в столице «свободной школы». При школе существовала мастерская по пошиву платья, использовавшаяся для революционной пропаганды среди швей, которую возглавляла сестра Ткачева Софья. Гораздо больший интерес представляют переплетная мастерская и коммуна, созданные в 1864 г. партнерами Худякова. Жизнь в этой коммуне необыкновенно повлияла на одну из ее участниц. Выпускница одного из лучших петербургских институтов, А. А. Комарова, была помолвлена с писателем Помяловским и введена им в радикальные круги. Следя за изнурительной борьбой польских повстанцев, она выразила готовность отправиться в Польшу сражаться на их стороне, но, узнав, что беременна, Комарова осталась работать в состоявшей из 20 девушек переплетной мастерской и жить в коммуне при ней. В результате этой совместной трудовой деятельности Комарова пересмотрела свои убеждения о необходимости восстания, как формы реорганизации общества, и пришла к мысли об общественном переустройстве при помощи кооперативов, которые по ее мысли в будущем распространятся по всей земле. «Мне казалось, — писала она впоследствии, — что великий переворот совершится медленно и постепенно, посредством распространения здравых идей в народе». Убежденная в этом Комарова пошла к бедным, проповедуя, что «Христос был величайшим социалистом, чьи учения были искажены», и, читая им отрывки из «Что делать?», в особенности сны Веры Павловны. Однако ее радикализм закончился с ее молодостью, впоследствии она стала фанатично верующей женщиной[241].

В Москве подобные предприятия были более многочисленны и разнообразны, чем в Петербурге. Они включали в себя «нигилистский салон», созданный графиней Л. Н. Толстой для своих друзей-революционеров из Нижнего Новгорода; еще одну «свободную школу», в преподавательский состав которой входили шесть радикально настроенных женщин; а также коммуну женщин-композиторов, члены которой пытались повысить уровень своего самосознания при помощи чтения книг и дискуссий. В этих и еще в некоторых других организациях мы найдем представительниц самых разных социальных слоев, начиная от выпускниц Смольного и заканчивая бывшими проститутками, имевшими не только разный образовательный уровень, но и огромные различия в политическом сознании. Все эти предприятия были основаны, финансировались и руководились деятельными мужчинами — членами ишутинской организации, преследовавшими вполне определенную цель — поиск революционных талантов. Однако женщины редко становились настоящими радикалками, хотя практически все они арестовывались и подвергались допросам во время полицейских облав 1866 г. Некоторые, как например женщины из композиторской коммуны, даже отказались от своего намерения стать «политически» более активными[242].

Наиболее известным и значительным из всех предприятий, созданных Ишутиным и его партнерами для женщин, была так называемая швейная мастерская сестер Ивановых. Две сестры, Екатерина и Александра, были представительницами нижегородского дворянства. В 1864 г. они приехали в Москву, где их брат Д. Л. Иванов познакомил сестер с Ишутиным. Когда последний предложил им создать мастерскую при его финансовой помощи, то Екатерина сначала не восприняла эту идею всерьез, но Александра взялась убедить сестру. Она доказывала ей, что совместный труд больше подходит молодым девушкам, нежели работа учительницами и гувернантками, которых заставляют преподавать сплошную ложь о жизни, а также более важна, чем труд переводчицы, которая зачастую переводит на русский язык всякий бесполезный вздор[243]. Эти рассуждения можно считать не только доказательством ясного понимания той ограниченной роли, которая была уготована образованным и независимым женщинам, но также и доказательством жесткости классовой системы, усиленной подобной профессиональной ориентацией. В будущем сотни женщин-дворянок предпримут такие же «социальные перемещения» из самого высокого и привилегированного сословия в самые отчаянно-радикальные социалистические кружки, презрительно обойдя стороной интеллектуальную и профессиональную карьеру, которая постепенно открывалась перед ними.

Если не по результатам, то по структуре и целям мастерская Ивановых являлась отражением артели Веры Павловны. В ней работали и представительницы низших слоев общества, и образованные женщины. Среди последних, которых было около 10, были и сестры Веры Засулич, молодая Анна Шабанова (будущая руководительница русского феминизма) и Мария Крылова, выдающаяся революционерка 1870-х гг. Ничто так хорошо не демонстрирует энергичность и в то же время неуверенность ранних групп, как этот кружок, состоявший из будущих радикалок, антирадикалок и нерадикалок. Несмотря на устав, предполагавший выборы лидера, всеми делами ведала Екатерина Иванова. Женщины вместе жили, работали, питались, слушали лекции приходивших к ним мужчин и читали друг другу книги Чернышевского, Михайлова и Герцена. Впоследствии мать одной из участниц кружка, простая акушерка, рассказывала полиции, что в мастерской Ивановой проповедуется разврат, идеи о ликвидации семьи и ненависть к властям. Подобные обвинения практически всегда предъявлялись к сомнительным в политическом отношении группам, включавшим в себя женщин; однако нет никаких доказательств того, чтобы участницы мастерской сестер Ивановых предавались «разврату» на деле или на словах. С другой стороны, не исключено, что, будучи передовыми представительницами интеллигенции, эти женщины обсуждали вопросы отношений между полами, поднятые авторами книг, которые они читали.

Что касается «ненависти к властям», то это обвинение было более весомым. Три участницы кружка являлись сестрами активных деятелей группы Ишутина; по крайней мере одна из них, Крылова, была полностью посвящена в тайны «организации», члены которой часто посещали мастерскую. Если бы деятельность мастерской продолжалась, то она могла бы стать подспорьем для радикальных мужских организаций. Но мастерская функционировала нелегально, то есть без необходимого разрешения полиции, и некоторые из ее участниц уже присоединились к другой группе — «Обществу взаимного вспомоществования». Однако внезапно, после полицейской облавы в мае 1866 г., мастерская была закрыта. Как и в большинстве подобных случаев, у кружка к этому времени уже были финансовые проблемы. Сестры продавали свои товары слишком дешево и едва могли покрыть расходы за аренду, закупку материалов и выплату зарплат[244].

Распад мастерской Ивановой и последовавшие за этим полицейские чистки знаменуют конец еще одной фазы женского радикализма. Для большинства женщин, принимавших участие в деятельности этих групп, это означало попытку, хотя и слабую, совершить эмансипацию в духе нигилизма.

Городские кружки, описанные выше, были для нового поколения первыми практическими экспериментами в деле социализма, опыт которых слишком долго игнорировался историками революционного движения, уделявшими большую часть внимания теориям, организационным вопросам и неудавшимся планам. Так как эти эксперименты имели место в растущих городах, то русские социалисты в первую очередь отправились в «народ» — на помощь портнихам, рабочим, мелким ремесленникам, проституткам и другим бедным городским слоям. Движение по созданию городских кооперативов предвосхитило массовое народническое движение в деревне. Для женщин радикальных убеждений это было «социальным действием», опиравшимся на более «высокую» философию, нежели благотворительная деятельность феминисток.

В эти годы отношения между мужчинами-радикалами и их последовательницами были весьма неопределенными. В теории радикалы следовали учениям о равенстве полов своих пророков — Чернышевского, Роберта Оуэна и Сен-Симона; однако их практическая деятельность подчас показывала обратное. Худяков, например, открыто рассказывал о своих надеждах на то, что когда его жена, «полностью преданная общественным нуждам», станет оперной певицей, она будет финансировать его революционную деятельность. Когда его невестка медлила с передачей обещанной тысячи рублей в качестве пожертвования на нужды общего дела, он заявил, что «на жизненной войне дорога каждая минута, а женщины не понимают этого». В основанных радикалами организациях было не мало неискренности и манипулирования. Безусловно, доводы необходимости секретности можно понять, но было ли простой случайностью то, что в рядах как «организации», так и ее тайного ядра — «ада», не было ни одной женщины? Вообще, членство женщин в различных артелях, коммунах и невинном на вид «Обществе взаимного вспомоществования» было ограниченным; а «вход» в святая святых — подполье, которое один из конспираторов описывал «как некое озеро, откуда мы таскаем щук» был запрещен. Русский радикализм был все еще далек от того времени, когда женщины будут на равных заседать в тайных советах радикальных организаций[245].


Неудавшееся покушение Каракозова на царя в одночасье положило конец практически всей радикальной деятельности. Волна арестов и обысков, тенденциозно названная радикалами «белым террором», захватила огромное количество мужчин и женщин, как виновных, так и невиновных. И хотя женщины избежали ужасной судьбы Каракозова, Ишутина и Худякова, они, тем не менее, также подверглись гонениям. Убежденные в том, что нигилизм, сексуальная свобода и цареубийство — неотъемлемые элементы радикальной деятельности, полицейские доставили подозреваемым женщинам много неприятностей. Во время обыска в мастерской сестер Ивановых ее участниц допрашивали на предмет, со сколькими мужчинами они состоят в интимной связи и сколько гражданских браков они заключили, при этом к ним обращались на «циничном, грубом и непристойном казарменном языке». Женщинам, арестованным вместе с подозреваемыми мужчинами, задавали вопросы типа — «Они тебе заплатили? Они тебе читали „Что делать?“» или «Принадлежишь ли ты к нигилистской секте?». Если ответ был отрицательным, то спрашивали: «Почему ты носишь синие очки?» или «Почему ты ходишь без кринолина?». Начальник московской жандармерии отдал приказ о выдворении из города в течение 24 часов всех женщин, носящих «нигилистскую» одежду. Генерал-губернатор Петербурга ввел в обращение для «нигилисток» желтый паспорт проституток. В Саратове два «господина» сбили с ног женщину в темных очках и разбили их. Губернатор Нижнего Новгорода приказал доставлять в полицейские участки всех женщин, не носящих кринолин, стриженных, в синих очках и капюшонах, и предъявлял им письменное предписание изменить свой внешний вид или же покинуть губернию. По слухам, циркулировавшим в то время, эти женщины подозревались в том, что они жили в грехе с мужчинами и никогда не мылись, в соответствии со своим кодексом. В своем дневнике князь Одоевский писал, что «одно из правил нигилистов не быть опрятным. Что за гадость, особливо если они живут в плотском соединении: от них должно вонять нестерпимо»[246].

В результате всего этого в подпольной деятельности на несколько лет наступило всеобщее временное затишье, хотя небольшое число радикальных групп, включавших и женщин, пыталось поддерживать видимость организационной жизни. Наиболее значительной из них была так называемая Академия Сморгона, состоявшая из горстки уцелевших в Петербурге ишутинских кружков. По-видимому, это была первая настоящая революционная группа, которая предоставляла женщинам полноправное членство. Однако количество ее членов было крайне малочисленным, а ее штаб-квартира находилась в тесной захламленной квартире с общей кухней. Благодаря этой коммуне возникла типичная легенда о «красивой нигилистке», которая будто бы продавала себя во имя дела. Она отождествлялась с Евдокией Козловской — гражданской женой одного из ишутинских подпольщиков[247]. Подобные легенды неожиданно возродились в 1905 г. и во время Гражданской войны и были, насколько мы можем судить, результатом злонамеренных измышлений.

Последний эпизод женского радикализма 1860-х гг. связан со зловещей фигурой фанатичного молодого революционера Сергея Нечаева, который цинично увенчал свою карьеру хладнокровным убийством своего соратника. Одним из нечаевских методов повышения революционного сознания была организация арестов не особенно ревностных своих товарищей с тем, чтобы пробудить в них ненависть к режиму. Вера Засулич, в те годы многообещающая молодая радикалка, дала живое описание своего первого столкновения с Нечаевым в 1868 г. К моменту встречи она только что закончила чтение знаменитой рецензии Добролюбова на тургеневский роман «Накануне» — «Когда же придет настоящий день?». Поэтому Нечаев поинтересовался у нее, когда же наступит этот день, на что Засулич ответила, что Добролюбов говорил о поколении, которое «растет в атмосфере надежды и ожиданий». Намекнув, что этот день уже пришел, Нечаев попытался вовлечь Засулич в свою организацию в качестве безмолвного и послушного ее члена. Несмотря на сильное впечатление, которое на нее произвел Нечаев, Засулич выразила некоторый скептицизм по поводу его предложения. Тогда он попытался завязать с ней роман, но она, поняв цель этой его неуклюжей попытки, не поддалась его магнетизму. Вскоре после этого на основе списка фамилий революционеров, представленному в полицию самим Нечаевым, Засулич и некоторые ее товарищи, в том числе и сестра Нечаева, попали в полицейскую облаву[248].

Нечаевская карьера революционера была впечатляющей, но короткой. Через два года после описанного случая, его последователи в количестве 81 человека предстали перед судом в Москве, 9 из них — женщины. Большинство женщин были участницами ранних революционных кружков. Варвара Александровская, в прошлом член организации «Молодая Россия», поразила тюремщиков тем, что объявила себя беременной после полутора лет одиночного заключения. Впоследствии выяснилось что, услужливый охранник разрешил одному из ее товарищей-заключенных навещать Александровскую. Сестра Засулич, Александра Успенская, отправилась на десять лет в ссылку за своим бывшим возлюбленным, за которого она вышла замуж лишь потому, что в любой момент его могли арестовать, а только законной жене разрешалось сопровождать ссыльного. Остальным были вынесены более жесткие приговоры, чем те, которые выносились в дни «белого террора»[249].

В своем циничном отношении к женщинам Нечаев во многом превзошел своих революционных предшественников. Так же, как и они, он привлекал женщин для распространения радикальных идей в женской среде, что было вполне приемлемым в рамках принятой революционерами морали. Но он заставлял их также следить за своими товарищами. Проститутки, которые у большинства радикально настроенных мужчин вызывали либо жалость, либо восхищение, использовались Нечаевым в качестве агентов, так как их легко можно было шантажировать и заставлять выполнять революционные приказы. Для Нечаева все, что могло служить революции, было нравственным. Совращение в политических целях было всего лишь одним из методов нечаевской программы действий, и он считал это вполне допустимым для преданного делу революционера. Все же «Катехизис революционера», который он составил вместе с Бакуниным, был менее циничен по отношению к женщинам, нежели по отношению к мужчинам. Некоторые типы людей определялись им как пешки (независимо от пола), другие — как необходимые помощники в борьбе за власть. Как мужчины, так и женщины, революционеры последующего десятилетия, хотя с ужасом и отвергали аморальные взгляды Нечаева, тем не менее, разделяли его точку зрения на то, что женский вопрос занимает подчиненное положение по отношению к основному вопросу о революции[250].

К концу 1860-х гг. радикалы уже высказались по поводу женского вопроса. Когда грузинский политический ссыльный Н. Я. Николадзе в 1866 г. обвинил правительство и российское общество в том, что они «забивают в женщине всякую способность к умственной работе, наряжают ее, как куклу, и говорят ей, что она создана только для любви», он едва ли осознавал, насколько устарели его взгляды[251]. Голоса других революционеров, раздававшиеся из-за границы, говорили о более важных вещах. Первое издание бакунинского «Народного дела», имевшее большое влияние, как раз и являлось одним из таких голосов. Это издание, написанное в Швейцарии Бакуниным и его соратником Н. Жуковским, было профинансированно Ольгой Левашовой, ветераном ишутинского кружка. Программные установки этого документа включали в основные задачи нового общества — равенство полов, уничтожение церкви и отмену гражданского брака, общедоступное детское образование. Однако основной и наиболее важной его мыслью было резкое отрицание крайнего индивидуализма и благоговейного преклонения перед наукой — идей, которыми было проникнуто большинство нигилистов, а также страстный призыв к молодежи обоих полов идти в народ и разжигать огонь социальной революции[252].

Еще более явно апеллировал к революционным идеям первый из известных революционных манифестов, адресованных женщинам. Изданный полулегальным «Русским революционным обществом» в Женеве, написанный (в конце 1869 или в начале 1870 г.) либо Зайцевым, либо Нечаевым, он был доверен Варваре Александровской для распространения в России, но она была арестована, а документ конфискован. Александровская в начале 1860-х гг. была близка к Зайчневскому и «Молодой России». В принципе неважно, от кого исходили взгляды на женский вопрос, изложенные в прокламации — от «Молодой России» через Александровскую или от Бакунина через Нечаева. Они уже носились в воздухе и должны были стать руководящими жизненными принципами для революционерок последующего десятилетия. Хотя манифест так и не достиг своей аудитории, он первым публично дал «радикальный» ответ на женский вопрос, отличавшийся как от феминистского, так и от нигилистского[253].

Изображение угнетенных женщин русского общества хотя и было красноречивым, но едва ли убедительным. «Все законы написаны так, что самые талантливые из вас поставлены ниже, чем самые глупые из мужчин». Похотливые мужчины, «начиная с развратного Александра II», обращаются с женщинами как с куклами и сексуальными объектами, лишая их таким образом настоящей любви и чистых чувств. Поэтому «вы лжете, когда клянетесь, когда стоите перед алтарем и в течение всей жизни». Первыми шагами к освобождению объявлялись независимость и работа. «Только лишь работающий человек может являться членом человеческого сообщества и требовать человеческих прав. В этом нет никакого различия между мужчиной и женщиной; на бесправие и крах обречены тунеядцы обоих полов. Только лишь рабочие, мужчины и женщины, имеют право жить. Если же женщина остается просто дочерью или любовницей, то она не может требовать так называемой эмансипации». Содержанка нисколько не лучше проститутки, и только работа превратит ее в личность.

Однако, говорилось в прокламации, свобода от семьи — это всего лишь первый шаг. Нигилисты добились только того, что женщин на волне полицейских зверств избивали до бесчувствия. Сексуальное и личное освобождение никогда не было и не будет безопасным в русском обществе, пока в последнем не произойдут глубокие изменения. Каков же тогда верный путь? «Вы найдете его в социальной революции», — был ответ. «Только после этой революции, которая упразднит любую эксплуатацию, вы найдете возможность человеческого существования. Ваше дело тесно связано с делом всей массы угнетенных рабочих людей. Присоединяйтесь к ним. Разрушайте империю помещиков. Разрушайте ее и ее законный остов, который деспотично связывает людей. Только тогда откроется путь к свободному женскому труду; только тогда вы станете в обществе продуктивными индивидами; только тогда ваши права уравняются с мужскими. Только упразднив частную собственность, мы можем упразднить официальную семью».

В обществе будущего, которое представлялось как федерация самоуправляющихся коммун, никто не будет мешать тем, кто хотел бы жить без религии и семьи. В экспрессивном тоне манифест требовал, чтобы женщины так же, как и мужчины, приняли участие в борьбе со старым порядком, чтобы они посвятили свои общепризнанные смелость и стоицизм «делу национального освобождения». Для них настало время присоединиться к движению на равных с мужчинами.

Здесь, по крайней мере, мы можем обнаружить полноценную разработку двух принципов революционного освобождения женщин: в теории — это полное равноправие женщин в деле общего освобождения русского народа; в тактике — это равное участие женщин в борьбе за осуществление этих целей. Отныне «женский вопрос» должен был быть включен в «общечеловеческий вопрос», а от специальных кампаний в пользу женских прав необходимо было отказаться ради «общего дела». По сути, это явилось специфическим отказом от феминизма, что должно было найти отражение в марксистском «пролетарском женском движении» следующего поколения. Кроме того, это было отказом и от нигилистского этоса как способа решения женского вопроса. Как отмечали такие теоретики, как Бакунин и Лавров, слишком много нигилистов отдали свои силы на личное совершенствование, умственное развитие и сексуальную свободу, позаимствовав у Писарева только идеи об индивидуальном освобождении, а у Чернышевского — о духе психологического эгоизма, игнорируя при этом более фундаментальное послание обоих авторов, что личная эмансипация — это всего лишь прелюдия к национальному освобождению. Согласно новой революционной этике 1870-х гг., личные цели (независимо от того, кто их ставит — мужчина или женщина) в работе, образовании или любви, полностью могут быть реализованы только после всеобщего переворота[254].

2. Образование или революция?

Русское революционное движение 1870-х гг. не имело себе равных на Западе. Тысячи молодых мужчин и женщин отправились в деревню устанавливать связь с крестьянами; сотни умерли в ссылке, тюрьмах или на эшафоте за попытку разрушить административное ядро Империи путем террористических актов. Насущные и мучительные проблемы личной и общественной жизни, которые занимали интеллигенцию в 1860-х гг., отныне были отброшены, и все силы направлены на народ и революцию. Как таковой, «женский вопрос» практически перестал существовать в теоретических разработках революционеров. Наиболее выдающиеся политические эмигранты и теоретики движения — Лавров, Бакунин и Ткачев просто-напросто варьировали основные идеи, изложенные в прокламации «Женщинам»: равенство полов перед лицом революционного долга, будущее равноправие в социалистическом обществе. Будучи социалистами, они сделали реверанс и в сторону упразднения семьи, хотя и не дали ни ясной формулировки понятия «семья», ни времени ее предполагаемого упразднения. А поскольку все они были женаты, то трудности в толковании их идей только возрастают. В любом случае, единичные упоминания о данной проблеме занимали незначительное место в их теориях и имели еще меньшее значение для тех, кто читал их работы[255].

В самой России ситуация была такой же. Несмотря на то, что женщины играли в движении немаловажную роль, и так или иначе проблемы их участия и их возможностей вставали во всех радикальных течениях, революционная литература 1870-х гг. практически не упоминает о женском вопросе. Внутри самого движения были и дискуссии, и даже раздоры по этому вопросу, но программы подпольных групп никогда их не отражали. Сами женщины одобряли это замалчивание, так как большинство из них пришли в радикальное движение не ради женского, а ради народного дела. Поскольку основным объектом революционной пропаганды было невежественное, суеверное, приверженное традициям крестьянство, то тема равноправия полов, несомненно, только усложнила бы и без того трудную работу по налаживанию связей с крестьянами, но по вопросам религии и организации бунтов против самодержавия, пропагандисты зачастую выступали с откровенными речами, добровольно рискуя подвергнуться насилию со стороны деревенского населения. Составители программы «Земли и воли» отказались обсуждать «вопросы, касающиеся частных форм будущего социалистического строя», пояснив, что будущее — это дело будущего. Исполнительный комитет террористической организации «Народная воля» выступил так же уклончиво: «Только лишь воля людей может утвердить будущие общественные формы»[256].

Если и существовала какая-либо жгучая проблема, беспокоившая женщин в начале 1870-х гг., то это был не женский вопрос, а проблема сложных взаимоотношений между движением за образование и революцией. Для многих женщин 1860-х гг. первым шагом в их так сказать «полевении» были серьезные занятия, особенно естественными науками. Знакомство с работами «Происхождение видов» Дарвина, «Физиологические письма» Фогта, «Сила и материя» Бюхнера было отличительным признаком передовой женщины. Петр Лавров был одним из первых, кто осознал, что подобная любовь к чистой науке зачастую уводит прогрессивных людей от социальных проблем. В своих самых первых, необычайно популярных «Исторических письмах» он признавал, что «естественная наука является истинным основанием разумной жизни», что без нее человек слеп и глух к требованиям жизни, и поэтому не может быть назван современной, образованной личностью. Между тем более близкими к жизни, продолжал он, являются проблемы политики, экономики и общества. По-настоящему образованная личность должна продвигаться от чистой науки к науке об обществе[257]. Через все его произведения красной нитью проходит эта тема: само по себе знание — это не самоцель или средство получения профессии, оно является формой самоподготовки к возвышенной и великой цели освобождения людей.

Мемуарная литература того времени полна упоминаний об этой проблеме. Михаил Попов рассказывает, как на третьем году своих занятий медициной он стоял на Сампсониевском мосту, находившемся на полпути от Медицинской академии до Петропавловской крепости, и размышлял над тем, стоит ли ему сдавать экзамены и продолжать обучение или же полностью посвятить себя революционной деятельности. Другой студент, изучавший медицину, поставил вопрос предельно ясно — «знания или работа?». Вера Фигнер, Софья Перовская и бесчисленное множество других женщин, мучившихся этой же проблемой, в конечном счете, покинули университетские аудитории, и пошли в народ. Все они, мужчины и женщины, достигли того уровня понимания, который можно проиллюстрировать хорошо известными словами Лаврова: «Мы не имеем права учиться на народные деньги»[258].

Участницы великого «хождения в народ» в основном были выходцами из русской колонии в Цюрихе начала 1870-х гг. и пропагандистских кружков, возникших в России в этот же период (основным считался кружок «чайковцев» в Петербурге). По своей внешней форме эти кружки не слишком отличались от кружков 1860-х гг. — студенты обоих полов, живущие в обустроенных на скорую руку коммунах, несущих (по крайней мере первоначально) слово в низшие слои городского населения. Мировоззрение представителей этих кружков, основанное на доктрине Лаврова о преднамеренной жертве и смирении, а также на однозначном отторжении нечаевского учения, было более этичным и демократическим. Кружок Чайковского возник в результате слияния студентов коммуны с небольшой группой женщин, учившихся на Аларчинских курсах. Его основателем был Марк Натансон, студент-медик. Впоследствии из этого кружка вышли такие известные личности, как Кропоткин, Степняк-Кравчинский, Лопатин, Синегуб, Шишко и Николай Чайковский, чьим именем кружок был впоследствии назван. Через свою будущую жену, Ольгу Шлейснер, Натансон познакомился с одной из студенток Аларчинских курсов и предложил ей присоединиться к кружку. Возможно, именно этот жест — приглашение женщин к участию в кружке, и подтолкнул мужчин к обсуждению «женского вопроса» во время их бесконечных дискуссий. Некоторые ораторы, касаясь данного вопроса, просто повторяли ставшие банальностями мысли Михайлова и Чернышевского. Большинство же, вероятно, было согласно с одним из членов кружка, который сказал, что было бы неверно отделять женский вопрос от более общего — освобождения пролетариата. Несомненно, что благодаря этому замечанию и было решено принять женщин в свой кружок[259].

Возраст принятых женщин (их было около десяти), варьировался от 15 до 21 года; все они вышли из привилегированных слоев: дворянства или из богатой купеческой среды. В духе времени конца 1860-х гг. они поступили на Аларчинские курсы, чтобы просто получить знания, хотя и без определенной конечной цели. Точно так же в духе тех лет, они одевались как нигилистки, носили короткие волосы и простые платья и без конца говорили о проблемах женской эмансипации. Всем им была присуща нерешительность, определенный страх перед зависимостью и завуалированное враждебное отношение к мужчинам, характерное для ранних этапов развития феминистского сознания в самом широком смысле этого слова. Особенно это было заметно у Софьи Перовской, которая вначале выступала против объединения интеллектуальных усилий с мужчинами, а позднее настаивала на самостоятельном изучении теоретических работ, не прибегая к помощи временно подверженных радикализму мужчин. Наконец, она смягчилась и весной 1871 г. состоялось соединение кружка Чайковского и группы женщин, которые в последующие годы составляли до 25 % всех членов кружка[260]. На примере участниц этого кружка мы можем исследовать те типы женщин, которые посвятили себя революционной борьбе.

Девятнадцатилетняя Ольга Шлейснер, происходившая из курской дворянской семьи, училась в одном из институтов Санкт-Петербурга. Чувствуя потребность в дальнейшем образовании, она поступила на Аларчинские курсы. Однако ее подлинное образование началось тогда, когда она встретила Натансона, вышедшего из передовой еврейской семьи из Вильно. Она влюбилась и вышла за него замуж, несмотря на свое высокое социальное происхождение и религиозные убеждения, войдя в революционные анналы как Ольга Натансон. По свидетельствам одного из своих товарищей, она без малейшего следа претенциозности, находила столь же естественным выйти замуж за еврея, как и постричь волосы или прочитать книгу, несмотря на то, что смешанные браки были неслыханным делом в светском обществе. Этот был первый пример того явления, которое станет впоследствии повсеместным. Ольга достаточно легко вошла в «дело» и стала связующим звеном между группой Натансона и своими подругами по курсам. Некоторое время она изучала медицину на недавно открытых женских курсах, но вскоре полностью посвятила себя подпольному движению, став одним из лидеров «Земли и воли». Она умерла в 1881 г. от заболевания, полученного в тюрьме, когда ей было немногим больше 30 лет[261].

Четверо сестер Корниловых были дочерьми процветающего столичного фабриканта, занимающегося производством фарфора, достаточно богатого, чтобы отдать их в лучшие школы, и достаточно либерального, чтобы позволить им идти куда захочется. Одна за другой сестры Корниловы проследовали через гимназии и институты на Аларчинские курсы. Их просторный дом был местом встреч одноклассниц, а их приданое было передано «чайковцам». Наиболее известной из сестер, Александре, было всего лишь 16 лет, когда был образован Аларчинский кружок. Известная в истории как Корнилова-Мороз, она прошла извилистый путь, столь характерный для всех политически активных женщин ее поколения: занятия наукой и пропагандистская работа, арест, изучение медицины в Вене, хождение «в народ» и неизбежная ссылка[262].

Совершенно иного происхождения была Елизавета Солнцева из Харькова. Незаконнорожденная дочь знатного помещика и крепостной женщины была награждена от природы красотой, обаянием и умом, а от своего раскаявшегося в грехе отца — свободой, прекрасным образованием и несколькими домами в Харькове. Типичная интеллигентка 1860-х гг., усвоившая «передовые» идеи, она была верным апологетом женских прав. Вокруг нее и ее мужа, Ковальского, концентрировалась вся харьковская прогрессивная интеллектуальная жизнь. Она превратила один из своих домов, известный как «Розовый дом», в просторную школу социализма и феминизма, в которой преподавала бедным модисткам азы знаний, а более развитым женщинам рассказывала об утопическом социализме и учении о женских правах. Когда полиция закрыла школу, Солнцева-Ковальская, оставив феминизм, уехала в Петербург, где присоединилась к кружку Чайковского[263].

Наиболее известной участницей этого кружка, а впоследствии самой знаменитой революционеркой в России XIX в. была Софья Перовская. По своему социальному положению она превосходила всех своих коллег. Ее отец, хотя и был выходцем из средних слоев дворянства, сумел достичь одного из самых важных административных постов империи — должности генерал-губернатора Петербургской губернии. Лев Перовский не был домашним тираном, как представляли его некоторые его современники[264]; однако со своей семьей он вел себя как офицер и чиновник, изводя жену тем, что она недостаточно «разговорчива». Маленькая Соня, любила свою мать до безумия, но боялась и не любила отца, что еще в раннем возрасте способствовало развитию у нее отвращения к мужчинам, продолжавшегося достаточно долго. Детство, проведенное в подобной атмосфере, может объяснить развившуюся позднее враждебность Перовской к аристократическому обществу и жгучую ненависть к царскому режиму.

Плохие времена наступили для семьи в 1866 г., когда ее отца понизили в должности из-за дела Каракозова и из-за того, что брат Сони, Василий, оказался замешанным в студенческих беспорядках. С этого времени брат и сестра перестали ладить с остальными членами семьи. Брат был единственным мужчиной, который оказывал на нее влияние, и именно благодаря ему она познакомилась с миром «толстых журналов». От чтения работ Писарева остался один шаг до желания «вступить» куда-нибудь. В 1869 г. открылись Аларчинские курсы, и Перовская, которой не было и 16 лет, начала там учиться. Ее подругами стали сестры Корниловы, а позднее через них она познакомилась со Шлейснер и «чайковцами». Отец с помощью полиции попытался вернуть свою заблудшую дочь, но безрезультатно — его мнение ничего для нее не значило. На курсах Перовская обнаружила способности к математике и была одной из наиболее прилежных студенток; однако по мере того, как она лучше узнавала жизнь и знакомилась с людскими страданиями, ее самосознание росло. Перовская отметила позднее, что присоединилась к социалистическому кружку «с тем, чтобы сделать возможным совершенствование людей» — замечание столь же психологически сильное, сколь и идеологически аморфное[265].

Перовская, казалось, обладала всем, что только могло восхищать членов кружка Чайковского — скромностью, любовью к угнетенным, ненавистью к угнетателям, стоицизмом — лучшими качествами революционерки 1870-х гг. Личные взаимоотношения внутри кружка строились на основе полного равноправия, теплого, неформального, товарищеского духа. В вопросах секса, если верить свидетельству Перовской, главенствовали пуританизм и «серьезность». В обществе, которое боготворило сурового героя-аскета Рахметова из романа Н. Чернышевского, Перовская была самой строгой или, как однажды назвал ее Тихомиров, «спокойной из спокойных». Поэтому Перовская была наиболее влиятельна в вопросах об исключении какого-либо члена группы (мужчины) вследствие его «распущенной жизни»; подобных представителей мужского пола она считала «дамскими угодниками»[266].

Первым нелегальным мероприятием «чайковцев» была «книжная работа» — распространение в среде столичной молодежи идей Маркса, Лассаля, Лаврова и Берви. Эта деятельность привела к первому столкновению Перовской с полицией — аресту, поверхностному расследованию и освобождению за отсутствием состава преступления. После этого она провела лето в приволжских деревнях, распространяя революционные идеи среди крестьян — ранний вариант «хождения в народ». Знакомство с тем, как в действительности живут русские люди, явилось для нее шоком. Под впечатлением от увиденного, под влиянием идеи Лаврова о «раскаявшихся аристократах», вдохновленная аскетизмом Рахметова, она путешествовала пешком и спала на голом полу. Возвратившись в Петербург, Перовская включилась вместе со своими товарищами в пропагандистскую работу на фабриках, и вела очень непритязательный образ жизни. Однако вскоре полиция арестовала большинство участников кружка Чайковского, положив, таким образом, конец его существованию. Перовскую отослали к матери. Так закончился первый этап ее революционной карьеры[267].


Менее значительные группы, существовавшие одновременно с «чайковцами», также вовлекали женщин в революционное движение. Однако более многочисленная и более известная группа русских радикалок начала 70-х годов XIX в. сложилась в Цюрихе. Со времен Сусловой русские женщины, не имея возможности продолжить свое обучение на родине, отправлялись для получения высшего образования, чаще всего медицинского, за границу. С 1864 по 1874 г. примерно 118 русских женщин (вдвое больше, чем мужчин) поступили в Цюрихский университет. Большинство из них действительно приехали для серьезных занятий, хотя медицина зачастую рассматривалась как способ служения «народу» и установления связи с ним, а не просто как наука или профессия. Политически активные женщины приехали для знакомства с радикальным сообществом и для того, чтобы вкусить сладкий запах политической свободы. Для них это несомненно было серьезным поступком, так как в те дни было далеко непросто молодой русской женщине получить паспорт и отправиться в путешествие. Некоторые из них извлекли выгоду из страхов своих матерей, опасавшихся, что дома их дочери заразятся нечаевскими идеями; другие для получения свободы прибегли к широко распространенному способу — заключению фиктивного брака как пути к свободе[268].

Среди русских, которые накаляли политическую атмосферу в Швейцарии, были ветераны подпольных кружков 1860-х гг., члены Первого Интернационала и эмигрировавшие участники Парижской Коммуны. Во всех этих группах присутствовали и женщины, имевшие незначительное влияние вне этих кружков. Четверо русских женщин принимали участие в Коммуне. Из них только Елизавета Дмитриева внесла существенный вклад в политическую борьбу во время этого кровавого эпизода истории. Дмитриева была незаконнорожденным дворянским ребенком, выросшим в привилегированных условиях. В детстве она брала уроки игры на фортепьяно у своего «бедного кузена» Мусоргского, а с другим кузеном, Куропаткиным, обдумывала планы финансирования социалистических кружков. Проделав путь от нигилизма к марксизму, Дмитриева стала одной из наиболее активных сторонниц Маркса в Первом Интернационале. В двадцатилетнем возрасте, полная сил, она отправилась из Швейцарии в Париж, где вместе с Л. Мишель основала клубы для женщин-работниц, союзы медсестер и, наконец, Женский батальон. Известная среди участников Парижской Коммуны как Мадам X., она появлялась на баррикадах, одетая в запачканное кровью платье с красной лентой, перетянутой вокруг груди, подобно «Свободе на баррикадах» Делакруа[269].

Слухи о Коммуне докатились и до русских женщин в Цюрихе, но атмосфера бунта, порожденная Лавровым и Бакуниным, воздействовала на них сильнее слухов. Бакунин во время своего пребывания в Цюрихе летом 1872 г., попытался обратить в свою веру небольшую, но преданную группу последователей, состоявшую в основном из женщин, которых швейцарские студенты прозвали «казачьими пони». Однако проблема состояла в том, что влияние Бакунина в значительной степени было личного и харизматического характера и быстро исчезло, после его отъезда. Несмотря на свой радикализм в отношении женской эмансипации, Бакунин однажды поразил своих последовательниц, заявив, что не выносит вида пьющей или курящей женщины. Хотя Лавров был менее колоритной фигурой по сравнению с Бакуниным, он имел гораздо большее влияние на умы молодых женщин в Цюрихе. Его защита женских прав выражалась гораздо больше на деле, чем на словах, так как он об этом никогда много не писал. В Швейцарии он развивал революционное сознание женщин привлекая их в свои кружки и предоставляя работу в своих журналах; и в Швейцарии, и в самой России его этическое революционное учение имело на женщин огромное влияние[270].

Среди многочисленных женских кружков, объединений и клубов чтения, которые как грибы возникли в районе Оберштрассе, три представляют особый интерес. Женский Клуб Логической Мысли прожил короткую, но бурную жизнь. Он был создан Розалией Идельсон, еврейской студенткой-медичкой, которая приехала в Швейцарию благодаря фиктивному браку для того, чтобы жить со своим возлюбленным нееврейского происхождения. Она, как и множество молодых, еще не сложившихся радикалок, стремившихся к интеллектуальному сотрудничеству с мужчинами, находилась на том уровне феминистского сознания, когда для обретения уверенности в своих силах еще необходимо было более комфортное общество других женщин. Так был создан клуб «Женский Ферейн», состоявший только из женщин, которые хотели отшлифовывать в дискуссиях свои ораторские способности и подвергать проверке свои убеждения без угрожающего присутствия мужчин. Некоторые женщины старшего поколения ошибочно видели в нем проявление антимужской тенденции, однако молодежь приняла клуб с энтузиазмом. Но, будучи неподготовленными к искусству «рассудительных дискуссий», члены клуба быстро скатились до личных оскорблений уже на третьем упражнении по малопонятному вопросу о том, что должно случиться с плодами цивилизации после революции. Женщины покинули собрание, крича на спящих улицах Цюриха: «Мы уничтожим их» или «Мы сохраним их». Несколько недель спустя клуб прекратил свое существование, без сомнения, научив некоторых женщин бесплодному мастерству соревноваться с мужчинами в постановке подобных вопросов[271].

Кружок «сен-жебунистов» состоял из пяти мужчин и трех женщин, которые держались в стороне от других политических групп университета, посвятив себя глубокому изучению идей французских утопистов. Название кружка — каламбур, составленный из фамилии братьев Жебуневых, основавших его, и термина «сенсимонисты», возникло из-за склонности братьев к экзальтированным дискуссиям, которые зачастую также заканчивались обмороками, как это случалось и с учениками Анфантена в Менильмонтане. Наиболее заметным членом кружка была Анна Розенштейн, которая, подобно большинству своих подруг, была дочерью состоятельного еврея-выкреста. Наделенная красотой и умом, проведя счастливое детство, она в шестнадцатилетнем возрасте с отличием окончила симферопольскую гимназию и прямиком направилась в Цюрих заниматься наукой. Там она присоединилась к кружку «сен-жебунистов», и, когда два года спустя, ее встретил Лавров, она была уже «пламенной анархисткой». После возвращения членов кружка в Россию для работы в деревне, все, кроме Анны, были арестованы. Сама она уже в более зрелом, двадцатилетием возрасте стала членом экстремистской группы, действующей в южной России. После разгрома этой группы она вернулась в Европу, где, в конце концов, вышла замуж за Филиппо Турати и стала одной из первых руководительниц марксистского движения в Италии и редактором «Critica sociale». Она была одной из тех очаровательных и утонченных женщин-евреек Российской империи (из которых более знаменитыми были лишь Роза Люксембург, Эмма Голдман и Голда Мейер), которые прошли через многие революционные и интеллектуальные течения, соединив в себе их традиции, прежде чем достигли своего всестороннего развития и зрелости. «Синьора Куличиофф», как звали ее итальянцы, к тому же смогла закончить свое обучение и стать прекрасным врачом[272].

Более известным цюрихским кружком был кружок «Фричи» — по названию пансиона фрау Фрич, в котором жили его члены. Наиболее известной его участницей была Вера Фигнер, несмотря на то, что она последней присоединилась к кружку и долгое время отказывалась оставить свое обучение ради дела революции. Ее воспоминания дают нам представление, как о самом кружке, так и о становлении этой выдающейся революционерки[273]. Фигнер вышла из процветающей семьи казанских дворян. Несмотря на то, что своего отца, правительственного чиновника, она описывает в мемуарах как достаточно деспотичного человека, ранние годы Веры были счастливыми и неомраченными внутренней борьбой. Намеки на ее будущий радикализм в это время были минимальны: презрение к кузену-аристократу, сочувствие польским родственникам, пострадавшим во время польских событий 1863 г., а также смутное чувство «долга» в помощи другим людям, то есть все те настроения, которые в равной степени могли бы привести ее к либерализму, к феминизму или вообще ни к чему. Она не была прирожденной революционеркой. Один из ее детских снов был о том, как ее выбрали в невесты царю. Ее младшая сестра оказалась первой на пути к радикализму, в то время как ее братья сделали респектабельные карьеры.

Образование Фигнер «соответствовало ее общественному положению» — домашнее обучение, затем Родионовский институт в Казани. Существует мнение, что благотворные реформы 1860-х гг. улучшили общую атмосферу в институтах, однако преподаваемые предметы были все так же далеки от жизни, как и сама учительница — «высушенная старая дева», по словам Фигнер. Охоту к чтению книг отбивали быстро, и практически ничего не делалось для того, чтобы научить институток жизни или развить их нравственность. Оглядываясь на свое шестилетние пребывание в институте, Фигнер пыталась определить, что она из него вынесла — утонченные манеры, дисциплинированность в занятиях и, как отличительную черту всех пансионеров, жажду дружбы. «Но в смысле научного знания и в особенности умственного развития, — писала она, — эти учебные годы не только дали мне очень мало, они задерживали мой духовный рост, не говоря уже о том вреде, который приносила неестественная изоляция от жизни и людей». Между тем, как и многие развитые девушки ее поколения, она компенсировала скуку классных комнат обширным чтением основных источников радикальной чувствительности: русских классиков, «толстых журналов» и произведений западной научной мысли[274].

Поворотный момент наступил вскоре после выпуска из института в 1869 г., когда она чувствовала в себе «энергичное, личное, бьющее через край настроение и желание заняться какой-нибудь значимой деятельностью». Случайно она наткнулась на статью о карьере Сусловой. Вскоре после этого она прочитала статью об утилитаризме и решила, что «наибольшее счастье для наибольшего числа» людей является подходящей целью, а кратчайшим путем к ней служат занятия медициной. Ее планы отправиться в Цюрих были отложены из-за свадьбы с казанским адвокатом Алексеем Филипповым. В университете она и ее сестра Лидия изучали под руководством профессора Лесгафта естественные науки. Когда этого благородного преподавателя уволили из-за оказываемого им «дурного влияния на молодое поколение», Вера расстроилась, но, как она писала впоследствии, не провела никакой связи между этим событием и произволом русского правительства. Даже в Цюрихе, куда она, ее муж и сестра Лидия приехали в 1872 г., Вера первоначально влилась в среду «консервативных» девушек, чьим единственным интересом являлась учеба, и не спешила присоединиться к более политически активным друзьям Лидии, которая, в конце концов, и вовлекла ее в радикальный кружок[275].

Кружок «Фричи», к которому присоединилась Лидия, состоял из 12 или 15 девушек в среднем двадцатилетнего возраста, большинство из которых были русскими дворянками, за исключением двоих евреек. Национальные и религиозные различия были практически стерты, так как все они были состоятельными, хорошо образованными, читали одни и те же книги и разделяли одинаковые философские взгляды. В этом кружке, как и в мужских группах, принадлежность к иудаизму практически не играла никакой роли во взаимоотношениях между ее членами. За стенами классных комнат женщины «Фричи» изучали социализм, посещали собрания эмигрантов и на волонтерских началах работали в журналах Лаврова. Здесь царствовало равноправие, хотя к одной из них, Софье Бардиной, прозванной «тетушкой», относились как к старшей. Серьезная и уважаемая остальными, она несла в себе тот пансионный дух, который допускал возвышенные чувства между девушками без какой-либо сексуальной окраски. Бардина источала дух силы и готовности к самопожертвованию, которая была испытана и доказана ее ужасной судьбой[276].

Происхождение трех сестер Субботиных было типичным для большинства представительниц кружка. Однако, в отличие от остальных, они приехали в Цюрих не против воли их матери, а с ее помощью. Это была либеральная дама старшего поколения, которая использовала свое положение для того, чтобы открыть школы для крестьян и отправить своих дочерей в Швейцарию, где она сама стала известна под именем «мать Граши». Несогласная со стремлением дочерей (Евгении, Марии и Надежды) встать на путь революции, она, тем не менее, играла активную роль в революционном движении и разделила их судьбу[277].

Одной из евреек, входивших в кружок, была Берта Абрамовна Каминская. Родившаяся в семье зажиточного торговца в Мелитополе, она рано потеряла мать, и ее снисходительный отец предоставил ей значительную свободу, которая привела ее не к праздности, но к раннему осознанию нищеты, окружавшей ее. Чтение русских классиков обострило восприимчивость Бети к чужим страданиям, а одиночество привело к тому, что она стала задаваться вопросом: «Чем я могу помочь людям?» Казалось, ответом могла стать медицина, так как она позволяла не только воспитывать свой собственный ум, но и служить другим. В восемнадцатилетнем возрасте она получила разрешение учиться в Цюрихе. Там, в кружке «Фричи», Каминская нашла дружеское сочувствие, которого была лишена в детстве, а также серьезное и глубокое отношение к нравственным проблемам[278].

Поворотный момент для кружка «Фричи» и для всего сообщества русских женщин Цюриха наступил в мае 1873 г., когда царское правительство издало указ, предписывавший им завершить обучение к январю будущего года. Русская община находилась под надзором российской полиции, и указ тем самым был попыткой разогнать ее, выдворив студенток. Без обиняков указ обвинил женщин в том, что в Цюрихе они занимались подрывной деятельностью, предположив, что большинство из них находится там не для учебы. Помимо этого, он предъявил обвинение «некоторым» девушкам в том, что они изучали акушерство только для того, чтобы производить аборты, по-видимому, друг другу, так как, кроме всего прочего, их обвинили еще и в претворении в жизнь «коммунистической теории свободной любви». В отношении многих женщин обвинение в политической деятельности было верным. Между тем никакой нравственной порочности не было; совсем наоборот — многие из них приехали в Цюрих при помощи фиктивных браков за тем, чтобы создать с любимым мужчиной серьезный и длительный, хотя и незаконный, союз. Однако от царской полиции вряд ли можно было ожидать внимания к подобным нюансам. В указе говорилось, что тем женщинам, которые останутся в Цюрихе после названного срока, будет навсегда запрещено учиться или работать в любом государственном учреждении[279].

Бестактность указа и огульные обвинения в безнравственности и радикализме не только шокировали русскую общину в Цюрихе, но и вызвали настоящий раскол внутри ее. Некоторые из женщин, которые вышли замуж в Цюрихе и не планировали жить в России, остались в университете; другие, соблазненные обещанием о возможности учиться в России, отправились домой. Большинство же просто переехало учиться в другое место, хотя не больше 25 % из них получили дипломы. Это были те женщины, которые, не придерживаясь радикальных взглядов, умоляли революционеров оставить их в покое и «позволить революции лежать на полках»[280]. Однако женщинами «Фричи» указ был воспринят как оскорбление и послужил толчком к разрыву с прошлым. Они создали «тайное общество» и поклялись вернуться в Россию, чтобы присоединиться к революционному движению. Их первая программа была переполнена шаблонными фразами об эксплуатации масс и необходимости социалистического производства и распределения, но в ней отсутствовала тактика, применимая к российским условиям. После переезда в Париж и Женеву некоторые из представительниц «Фричи» познакомились с группой грузинских студентов, которых настолько впечатлила их позиция, что они согласились объединиться с ними в партию под названием «Всероссийская социал-революционная организация». Грузинские студенты, хотя и признавали равенство полов в будущем обществе, игнорировали предложенный женщинами обет безбрачия для всей группы. Когда этот конфликт был улажен в пользу грузин, партия была создана, и ее члены вернулись в Россию, чтобы посвятить себя революционной деятельности[281].

Вера Фигнер не являлась членом новой партии. Действительно, понадобилось долгое время, прежде чем она, вопреки желаниям своего консервативно настроенного мужа, присоединилась к кружку «Фричи». На ее решение повлиял указ. Став членом кружка, она начала переосмысливать свое положение и осознала, что медицина способна лишь залечить раны и «временно ослабить» болезни русской цивилизации. Требовалось фундаментальное изменение общественного и экономического порядка; и в результате профессия врача, некогда казавшаяся ей столь высокой, теперь предстала как простое ремесло. Она вспоминала, как медленно в нее проникало понимание того, что ничто, кроме социализма, не исправит зла «железного закона заработной платы», и ничто не приведет к возникновению социализма, кроме организации и пропаганды его идей среди «рабочего класса и народа». Вооружившись этой простой смесью лассальянства и лавризма, Фигнер, в конце концов, приняла решение стать революционеркой[282].

Таким образом, к лету 1873 г. женщины «Фричи», подобно остальным русским в Цюрихе, пришли к тем же идеям, к которым пришли и их сестры в кружке Чайковского в России. Они отвергли учебу, самосовершенствование и профессиональную карьеру ради поисков своей женской и человеческой идентичности. Феминизм и нигилистское самовыражение остались позади. Как вспоминала Фигнер, «заграничные студентки, в массе, не были поборницами „женского вопроса“ и относились с улыбкой ко всякого рода напоминаниям о нем». «Мы приехали, не думая о каком бы то ни было пионерстве, не для того, чтобы способствовать фактическому разрешению женского вопроса; он не казался нам даже и требующим утверждения. Это было дело прошлое: равенство мужчины и женщины, как принцип, был приобретением еще 60-х гг., передавшим последующим поколениям богатое наследство демократических идей»[283].

3. Общее дело

Начавшись весной 1874 г., великое «хождение в народ» явилось первым широкомасштабным проявлением того, что было названо «народничеством» — страстным желанием жить среди крестьян, чтобы разделить их страдания и тяжелый труд, а также внушить им те идеи, которые проросли в душах целого поколения интеллигенции. Лавров, один из его создателей, выразил дух этого движения в нескольких словах: «Люди стремились не только к достижению определенных практических целей, но вместе с тем к удовлетворению глубокой потребности личного нравственного очищения». Его слова особенно подходили для характеристики радикалок. «Хождение в народ» было для них средством, воплотить свои возвышенные мечты и подавить давнишние сомнения относительно своей человеческой полноценности. К тому же это давало практическую возможность увидеть своими глазами объект своего сочувствия и благоговения, без чего служение революции было бы фальшивым. Как и товарищи-мужчины, они разделяли настроения того студента, который жаждал отбросить книги, чтобы вкусить жизнь.

Друзья, дадим друг другу руки

и смело бросимся вперед.

Пора нам бросить все науки

и дружно двинуться в народ[284].

«Хождение в народ» не было спонтанной акцией. Оно долго готовилось идеологически и было предварено рядом небольших пропагандистских акций среди крестьян и рабочих в 1860 — начале 1870-х гг. Общее развитие событий в движении 1874 г. было разработано предыдущей зимой и весной в более чем двадцати кружках, находившихся в крупнейших городах. Кружки были демократическими и независимыми друг от друга, у них не было центрального руководства, хотя между некоторыми из них и существовала связь. Общей целью летней кампании было проведение разведки в сельской местности с тем, чтобы вновь собраться вместе осенью, обменяться опытом и планами будущих действий[285]. Женщины, составлявшие, по-видимому, менее пятой части от общего числа кружковцев, были активно вовлечены в эту деятельность. Осознавая, что женщины-пропагандистки могут столкнуться в деревнях со значительными трудностями, некоторые кружки обсудили вопрос целесообразности их участия. Большинство молодых пропагандистов, в том числе женщин, считали, что принцип равенства полов в революционной деятельности (к тому времени уже установленный факт) не должен нарушаться и в этом случае. «Отправляйте тех женщин, — говорили они, — которые могут идти в народ, как это делают мужчины, в крестьянской одежде; и позвольте им избежать, насколько возможно, всех неприятностей, которые ассоциируются с представительницами прекрасного пола»[286].

Сотни женщин пошли в народ, выдавая себя либо за странствующих ремесленниц, либо за поденщиц. Их дилетантское подражание крестьянским манерам, вкупе с крестьянской подозрительностью, привело к тому, что к концу лета около 1600 человек были арестованы. Реально к суду было привлечено только 770, среди которых было 158 (около 20 %) женщин. Мы мало что знаем о них — лишь то, что 40 из них предстали перед судом. Это были ветераны «чайковцев» и других кружков, бывшие цюрихские студентки, а также выпускницы гимназий и женщины низших слоев. Граф Пален в своем часто цитируемом докладе о деятельности пропагандистов отмечал, что женщины играли довольно заметную роль в некоторых координационных центрах движения, и был огорчен тем, что многие из них вышли из семей, имевших большие связи в высшем обществе[287]. Типичной представительницей таких женщин была Софья Лешерн фон Гертцфельд, тридцатидвухлетняя дочь богатого генерал-майора из Новгорода, чья семья имела значительные придворные связи. Выучив в институте иностранные языки, Софья страстно увлеклась западной социальной литературой, и в одной из отцовских деревень открыла школу. Когда школа была закрыта властями, она отправилась в столицу, где ее быстро вовлекли в радикальные круги. Она вышла замуж за Ф. Н. Лермонтова, студента-анархиста крестьянского происхождения, и вместе с ним пошла в народ. Позднее она стала известна как первая женщина, осужденная на смерть за революционную деятельность[288].

Типичной и наиболее известной представительницей тех, кто ходил в народ, была Екатерина Брешко-Брешковская (1844–1934), известная трем поколениям западных читателей как «маленькая бабушка русской революции». Вряд ли можно найти менее демократическую родословную, чем у нее. Ее отец, происходивший из польских дворян, был помещиком в западной России; мать — выпускницей Смольного института. Уже в раннем возрасте Катю начали мучить сомнения относительно ее положения, и она всегда занимала сторону домашних слуг, когда их наказывали. «Начиная с восьми лет, — вспоминала она, — вопросом, беспокоившим меня, было, как найти справедливость». Она сублимировала свои великодушные материнские импульсы в «кормление» куста, который представлялся ее детскому воображению детенышем. Ее сильное чувство инаковости, которое обычно питает склонную к благотворительности личность, могло быть усилено и физическим недостатком — врожденным искривлением шеи. Однако в отличие от своих будущих соратников, она дала выход своим гуманистическим устремлениям в продолжительном участии в либеральном дворянском движении — в работе в земстве и крестьянских школах, обойдя стороной нигилизм и, увлекшись радикализмом, когда ей было около тридцати лет[289].

В бесплодных попытках сотрудничать с властями она утратила веру в либеральные «малые дела» и призвала своего мужа, земского либерала, присоединиться к пропагандистской работе. Когда он отказался, она рассталась с ним, порвав все семейные связи (хотя и она была беременна), и отправилась в Киев, чтобы там присоединиться к «делу». Непостоянной Брешковской быстро наскучили сложные для понимания идеи Лаврова, и она увлеклась учением Бакунина, окрестив себя «искательницей огня». Пребывая в таком состоянии, она родила ребенка, и сразу же передав его на руки брата, отправилась по Днепру «в народ», сея среди крестьян идеи равенства и справедливости. Вместе со своими товарищами она была арестована полицией и отправлена в столицу для того, чтобы предстать перед судом[290]. Дальнейшее сотрудничество Брешковской с партией социалистов-революционеров, ее обширные связи в Америке, ее деятельность в 1917 г. в уже преклонном возрасте — все это способствовало созданию мифа о том, что она была некой ключевой фигурой в революционном движении. В действительности ее радикальная деятельность была достаточно ординарной. Сильная воля, жизнерадостность и уверенность в себе, граничащая с самонадеянностью, — это все сделало ее легендой и было типично для большинства русских революционерок. В тюрьме она «видела сны о свободе и активной деятельности. Вера в мои собственные силы возросла. Я знала, что готова осмелиться и вынести что угодно». Она воплощала живой пример веры в то, что революция делается «людьми с высокими умственными и нравственными стремлениями», а также «личностями с выдающимися характерами»[291].

В 1874–1875 гг. женщины «Всероссийской социал-революционной организации», бывшие некогда членами кружка «Фричи», начали пропагандистскую деятельность на фабриках. «Московские амазонки», как их назвали на суде, пошли на московские фабрики, чтобы «разделить страдания народа». Бардина работала по 15 часов в день и жила в квартире, полной вшей. Каминская, притворившись солдатской женой, каждый день вдыхала пыль в не проветривавшейся мастерской, а по ночам оказывалась втиснутой в холодный и зловонный женский барак. Перебравшись на текстильную фабрику, она обнаружила, что не может преуспеть в своей пропагандисткой деятельности среди работниц, которые использовали любое свободное время для того, чтобы бегать к мужчинам. А мужчины в свою очередь пытались завлечь в кабак молодую Каминскую. Однако со временем она добилась от рабочих доверия и внимания тем, что ясно и красноречиво рассказывала им о разнице между их жалкой нищетой и богатством их господ. Живописуемые ею социальные картины зачастую заставляли рабочих оставаться на ее беседы даже после гудка об окончании работы. Для Каминской это были самые счастливые дни в ее жизни. Конец этому наступил весной 1875 г., когда она и другие пропагандистки были арестованы[292].

Вера Фигнер была одной из последних, кто двинулся в «народ». После распада московской организации, в которой участвовала ее сестра, она была вызвана в Россию уцелевшими членами для того, чтобы возглавить работу. С великим трудом она порвала с мужем, бросила учебу и возвратилась в Россию, храня воспоминания о годах, проведенных в Цюрихе, которые дали ей «научные знания, друзей и цель, столь возвышенную, что все жертвы казались перед ней ничтожными». Не сумев собрать обломки московского кружка, она, в конце концов, отправилась в нищие деревни самарской губернии. Фигнер была твердо убеждена, что контакты с крестьянской средой не сыграли никакой роли на ее пути к радикализму. Развитие ее самосознания началось с желания избежать «пустой, бесцветной и узко эгоистичной» жизни, которая окутала бы ее душной атмосферой семьи и кухни. Она избрала «народ» как цель, а учебу как средство. И теперь, после многолетнего бегства от реальности в книги, она — двадцатипятилетняя женщина, стояла среди этих больных, голодных, грязных и бедных людей и чувствовала себя неопытным ребенком[293]. После полутора лет работы среди них Фигнер была готова вернуться к деятельности революционных кружков. К этому времени и кружки, и она сама претерпели решительные изменения.


Многочисленные политические процессы, организованные царским правительством в 1877–1878 гг., были нацелены на то, чтобы продемонстрировать умеренной интеллигенции, что революционеры являются наиболее экстремистской частью порядочных людей. Однако эта попытка провалилась и не в последнюю очередь из-за находившихся на скамье подсудимых женщин, которые с чувством собственного достоинства произносили страстные речи и получили незаслуженно суровые приговоры. Первым был «Процесс 50» над членами Всероссийской социал-революционной организации. Среди подсудимых было 16 женщин, в основном из кружка «Фричи», которые получили разные сроки каторжных работ или ссылки. Несмотря на предъявление обвинения в попытке свержения правительства и подстрекательстве к мятежу, они произвели благоприятное впечатление на общественность. Двадцатитрехлетняя «тетушка», Софья Бардина, произнесла хорошо отрепетированную речь, которая стала классикой революционной литературы. О ярком впечатлении, произведенном этой речью, свидетельствуют Степняк, Фигнер и другие. Одна юная ученица школы увлеклась революцией после того, как увидела знатных дам, которые пришли «на фабрики, чтобы осветить темное царство». Сербские издатели тургеневской «Нови» (1877), приравняв героиню произведения к Бардиной, в приложении к роману поместили копию ее речи[294].

Обращение Бардиной является важным не только потому что дает представление о революционерах и оправдывает их поведение с точки зрения морали. Оно представляет собой один из редких примеров женского «народничества», открыто провозглашающего свои взгляды на женский вопрос, и ясно показывает насколько глубоко упрощенное экономическое понимание социальных проблем проникло в ряды движения. На обвинения прокурора в том, что она пыталась разрушить семью (равно как собственность и религию). Бардина ответила следующее: «Относительно семьи я также не знаю: подрывает ли ее тот общественный строй, который заставляет женщину бросать свою семью и идти для скудного заработка на фабрику, где неминуемо развращается и она, и ее дети; тот строй, который вынуждает женщину, вследствие нищеты, бросаться в проституцию и который даже санкционирует эту проституцию, как явление законное и необходимое во всяком благоустроенном государстве; или подрываем семью мы, кто стремится искоренить эту нищету, служащую главнейшей причиной всех общественных бедствий, в том числе и разрушения семьи?» После того как она предрекла своим судьям, что однажды «даже наше сонное и ленивое общество» поднимется и отплатит за все зло, причиненное ему, Бардина была приговорена к ссылке в Сибирь. Ей удалось убежать, но, глубоко потрясенная своими переживаниями, в 1883 г. покончила жизнь самоубийством[295].

«Процесс 193» (октябрь 1877 — январь 1878) вершил правосудие над теми пропагандистами, которые томились в тюрьме по три года и больше. Их местопребыванием было петербургское здание предварительного заключения — безобидного вида сооружение, которое до сих пор можно видеть протянувшимся вдоль улицы Чайковского в Ленинграде. Для содержания постоянно возраставшего количества радикалок к зданию было пристроено специальное женское отделение, укомплектованное смотрительницами и небольшим количеством волонтерок из числа княгинь и вдов чиновников. Брешковская рассказывает, что они относились к ней с открытым презрением до тех пор, пока не узнали, что она была знатного происхождения и прекрасно образована. Она также вспоминает, что тюремная атмосфера становилась легче, благодаря визитам радикально настроенных добровольцев из «политического Красного Креста», приходивших облегчить участь заключенных. Однако тесные камеры и бездеятельность довели некоторых женщин до самоубийства или до преждевременной смерти, а остальные заслужили жгучую ненависть со стороны правительства. Из 193 заключенных 37 были женщинами; оправдано же было около половины всех заключенных. Из осужденных женщин нескольких освободили благодаря их связям при дворе; другие же сбежали с мест поселения и вновь появились в городах центральной России уже закаленными революционерками.

Наиболее громким процессом этого десятилетия был суд над Верой Засулич, обвиняемой в убийстве генерал-губернатора Петербурга и ставшей невольным инициатором эпохи террора. Личность Засулич была достаточно противоречивой. Скромная, тихая, погруженная в себя девушка однажды увидела сон, в котором она вела конный отряд партизан освобождать крестьян. Отвергая насилие на протяжении большей части своей жизни, она была первой женщиной, поднявшей оружие в революционной борьбе. Засулич стала одной из наиболее известных русских революционерок, хотя по сравнению с Перовской и Фигнер, ее политическая деятельность была менее значима для движения. Ее фатальный выстрел явился зловещей иллюстрацией для верного утверждения Марии Вернадской, что женщина с револьвером может убить мужчину с топором[296].

Детство Засулич было несчастливым из-за ее сиротства; ее отец, отставной капитан, происходивший из бедной семьи смоленских дворян, умер, когда она была еще ребенком, оставив жену с пятью детьми. Маленькую Веру воспитывал ее кузен Микулич. Она болезненно относилась к положению постороннего в его семье и впадала в ярость, когда кто-нибудь звал ее «Вера Засулич», крича: «Это не правда. Микулич! Микулич!» — жалкая попытка стать одним из членов семьи. Как и большинство детей, оказавшихся в подобных ситуациях, она искала такую же страдающую родственную душу и нашла ее в Христе. Вера неделями сосредоточенно изучала Страсти Господни, вдаваясь во все подробности мучений и смерти Иисуса. Однако к 15 годам ее ранняя симпатия к Христу перешла на «человечество», благодаря чтению Шиллера, Рылеева, Лермонтова и Некрасова, чьи произведения способствовали «социальному фантазированию» и страстному желанию «бороться» и осуществлять великие общественные дела. В особенности ее пленила строчка из Рылеева: «Есть времена, даже целые эпохи, когда нет ничего прекраснее и желаннее, чем терновый венец»[297].

Однако всего этого недостаточно для того, чтобы объяснить переход Засулич к радикализму. В 16 лет она отправилась в Москву и поступила в один из тех частных пансионов, управлявшихся немками и превосходивших по дисциплине и снобизму государственные институты, с которыми они пытались соперничать. «В семнадцать лет, — говорит Засулич, — я считала себя социалисткой». Однако вряд ли это было больше, чем простое проявление эмоций, усиленное чтением книг и, возможно, идеями двух ее сестер, которые раньше ее приехали в Москву и вступили в мастерскую Ивановых. Сама Засулич не упоминает о прямых контактах с радикалами вплоть до ее поездки в Петербург в 1868 г., где она, как мы уже знаем, присоединилась к последователям Нечаева. Этот союз стоил ей четырех лет (1869–1872) свободы. После разрыва с нечаевцами она быстро получила «билет в народ» — профессию акушерки — и вошла в одну из самых отчаянных групп, «Киевские бунтари». Лев Дейч вспоминал «Марфушу» Засулич с ее небрежными манерами шестидесятницы, всегда уткнувшуюся в книгу, скромную и застенчивую, но вместе с тем здоровую и счастливую. Ее ближайшей подругой была претенциозная и скорее бесполая Коленкина, угрюмая, нервная и плохо образованная девушка. Именно она, если верить Дейчу, предложила идею убийства генерал-губернатора и главного прокурора «Процесса 193»[298].

Однажды Фигнер сказала, что образованные революционеры рассматривали телесное наказание как величайший позор[299]. И поэтому когда по приказу губернатора один из революционеров был подвергнут порке за незначительный проступок, эти две женщины решились на убийство. Целью этого шага было показать миру, что российские чиновники применяют «турецкое зверство» против своего народа, претендуя при этом на роль освободителей болгарского народа от него. «Очень сложно убить другого человека», — скажет впоследствии Засулич, которую мучили кошмары и опасения, что ее товарищи не одобрят этот поступок. Коленкиной не удалось встретиться с жертвой, а Засулич выстрелом тяжело его ранила. Однако на судебном процессе, который власти, чтобы дискредитировать ее поступок, недальновидно пытались представить как обыкновенное уголовное дело, она была встречена как героиня, так как совершила его без намерения избежать наказания. Засулич была оправдана и сразу уехала в Западную Европу, где к своему отвращению моментально стала знаменитостью[300]. Позже она стала смотреть на индивидуальный террор как на заблуждение и сделалась стойкой сторонницей умеренных групп «Черный передел» и «Освобождение труда». Однако совершенный ею террористический акт, как и ее оправдание, возмутили консерваторов, еще больше накалили атмосферу в обществе и обострили жестокую борьбу между правительством и революционерами.


Большинство революционных групп и отдельных революционеров, находившихся еще на свободе в 1876–1878 гг., постепенно объединились и создали организацию, получившую название «Земля и воля». Более многочисленная и лучше организованная, чем предшествующие радикальные объединения, новая организация, в отличие от старых, сделала ставку на безотлагательную агитацию в поддержку крестьянских пожеланий и нужд — «земли и воли». Однако практически с самого начала «Земля и воля» была ослаблена глубоким внутренним расколом по вопросу о терроре как о главном методе революционной работы. Среди тех женщин, которые резко выступили против акцента работы на «дезорганизации» и насилии, были Засулич, Коленкина и Мария Крылова. Последнюю, которую мы упоминали в связи с мастерской Ивановых, Брешковская описывала как «типичную личность 1860-х годов», спасшуюся бегством из домашнего темного царства. Происхождение и карьера Крыловой и Засулич были похожи. Обширные конспиративные и технические знания и навыки последней позволили ей стать своего рода «хранительницей» партийной прессы и превратили ее в одну из ключевых фигур в «Земле и воле». Она решительно полемизировала со своими коллегами и не дала им возможности превратить партийную газету в рупор терроризма. Когда партия окончательно раскололась из-за этого вопроса, она присоединилась к умеренному крылу организации, назвавшему себя «Черный передел»[301].

Сторонники террора объединились в организацию под названием «Народная воля», исполнительный комитет которой, состоявший из 28 человек, посвятил себя разработке планов убийства Александра II и тех чиновников, которые стояли на их пути. Из 28 членов около трети были женщины в возрасте от 23 до 30 лет — Вера Фигнер, Софья Иванова (не имевшая отношений к сестрам Ивановым 1860-х годов), Анна Корба, Татьяна Лебедева, Ольга Любатович, Наталья Олейникова, ее сестра Мария Ошанина, Софья Перовская, Елизавета Сергеева и Анна Якимова. Все, за исключением одной — дочери священника Якимовой, вышли из семей дворян и чиновников, в большинстве своем провинциальных, все были хорошо образованы. Большинство из них начали антиправительственную деятельность в каком-либо кружке начала 70-х годов XIX в. В Комитете к ним относились как к равным, однако круг их обязанностей и их функции отличались от мужских. Все они, за исключением троих, окончили свою революционную деятельность в тюрьме или на эшафоте[302].

Путь Фигнер к терроризму был медленным и болезненным. После длительного пребывания в провинции она вернулась в Петербург в унылом настроении, убежденная в бесполезности пропаганды. «Укажите мне любой путь, — сказала она Льву Дейчу, — укажите мне, как при нынешних обстоятельствах я могу служить крестьянам, и я готова сразу же отправиться назад в деревни». Некоторое время она препятствовала распаду «Земли и воли», пытаясь удержать обе фракции вместе. После их раскола она присоединилась к «Народной воле». В течение следующих пяти лет она отдавала организации всю свою энергию и ум, помогала готовить некоторые террористические акты, содержала конспиративные квартиры и вела пропаганду среди законопослушных граждан. Ее час настал после убийства царя, когда она на протяжении двух лет практически в одиночку пыталась уберечь гибнущую под ударами полиции и осведомителей партию. Она была еще настолько привержена террору, что начала организовывать еще одно убийство ненавистного полицейского чиновника. Когда же в 1883 г. ее, наконец, арестовали, новый царь, Александр III, сказал: «Слава Богу, что эта ужасная женщина арестована». Царская жажда мести была удовлетворена — Фигнер была приговорена к пожизненному заключению и провела 22 года в одиночной камере Шлиссельбургской крепости[303].

Однако взгляды Фигнер на политическое убийство не пережили ее революционную карьеру. Услышав новость об убийстве Александра II, она пролила слезы облегчения, счастливая от того, что «тяжелый кошмар, на наших глазах давивший в течение десяти лет молодую Россию, был прерван». Однако впоследствии она с сожалением оглядывалась на некоторые избранные ею и ее товарищами методы борьбы. Насилие «вызывает ожесточение, развивает зверские инстинкты, возбуждает дурные порывы и побуждает к вероломству. Гуманность и великодушие несовместимы с ним. И в этом смысле правительство и партия, вступившие, что называется, врукопашную, конкурировали в развращении окружающей среды. С одной стороны, партия провозглашала, что все средства хороши в борьбе с противником, что здесь цель оправдывает средства; вместе с тем она создавала культ динамита и револьвера и ореол террориста; убийство и эшафот приобретали пленительную силу над умами молодежи, и чем слабее она была нервами, а окружающая жизнь тяжелее, тем больше революционный террор приводил ее в экзальтацию»[304].

Более сложными были взгляды на террор Софьи Перовской. Ее ненависть к правительству компенсировалась ее любовью к народу. Эта ненависть еще более усилилась после ареста ее товарищей. Как и Фигнер, она долгое время противилась террору и пыталась уладить разногласия в «Земле и воле». Но в конце концов примкнув к «Народной воле», она не только стала оправдывать террор, но и активно прибегать к нему, как к акту мести. Понятие «месть» употребляется здесь не случайно, хотя Перовская когда-то и отрицала роль мести как мотива деятельности партии: «Месть есть дело личное, объяснить ею можно было бы, да и то, с некоторою натяжкою, лишь террористические акты, совершаемые по своему собственному побуждению и инициативе отдельными лицами, а не организованной партией. Но таких актов, кроме случаев самообороны, наша революционная история почти не знает… Около знамени мести невозможно было бы собрать политическую партию, и тем более привлечь к ней те общественные симпатии, которыми она, несомненно, пользуется. Первый грянувший выстрел, — выстрел Засулич, — был не местью, а возмездием за поруганное человеческое достоинство». Даже понятие «возмездие», объясняла она, недостаточно для оправдания террора, так как он служит в основном для запугивания и дезорганизации правительства, которое в свою очередь не оставляет революционерам других способов действия. Все это было сказано незадолго до убийства царя. Кроме того, перед своей казнью она сказала брату, что для нее террор «был просто делом мести за смерть близких»[305].

Личность Перовской пленяет своей загадочностью. Предвзятые источники рисуют ее как человека равнодушного, скрытного, упрямого, грубого, презрительного по отношению к мужчинам, бессердечного, злого и жестокого[306]. Фигнер, Степняк и другие противопоставляли этой характеристике ее материнскую нежность к «народу» и рассудительную строгость в отношениях с товарищами, а так же ее беспощадное отношение к политическим врагам[307]. Последнее не вызывает никаких сомнений. Из всех членов организации, все еще находившихся на свободе в конце февраля 1881 г., она была самой хладнокровной и наиболее подготовленной к тому, чтобы довести до конца долго готовившееся убийство царя. 1 марта она расставила дозорных и метателей бомб на свои места и со своего поста на набережной канала дала сигнал к фатальному броску бомб. Однако после удавшегося покушения ее наркотическое опьянение гиперактивной деятельностью прошло; она блуждала, как во сне, став, как отметил ее биограф, опять «женщиной».

Арест последовал незамедлительно. На первом допросе, который вел широко известный юрист В. К. Плеве, она открыто признала свою вину. Однако впоследствии, на суде над шестью убийцами (двумя женщинами и четырьмя мужчинами) она отрицала обвинения, предъявленные ей прокурором Н. В. Муравьевым, бывшим по иронии судьбы ее товарищем по детским играм. «Много, очень много обвинений сыпалось на нас со стороны г. прокурора. Относительно фактической стороны обвинений я не буду ничего говорить, — я все их подтвердила на дознании, но относительно обвинения меня и других в безнравственности, жестокости и пренебрежении к общественному мнению, относительно всех этих обвинений я позволю себе возражать и сошлюсь на то, что тот, кто знает нашу жизнь и условия, при которых нам приходиться действовать, не бросит в нас ни обвинения в безнравственности, ни обвинения в жестокости»[308].

Все участники теракта были приговорены к смерти; но приведение в исполнение приговора отложили только для Геси Гельфман, которая была беременна. Таким образом, Перовская стала первой женщиной, взошедшей на эшафот по политическому обвинению. Просьбы о помиловании известных представителей общества были проигнорированы. В последние дни перед казнью Перовская пыталась утешить свою пребывавшую в отчаянии мать. На эшафоте она вела себя хладнокровно, с чувством собственного достоинства. Демонстрируя до конца свою принципиальную позицию, она отказалась прощаться с осведомителем Русаковым, который едва не разделил ее участь, но горячо обняла других. Ее стоицизм подавлял инстинкт самосохранения практически до последних минут. И хотя на ее лице держалась надменная улыбка, после того как на ее шею накинули петлю, некая глубинная сила возобладала, и она настолько крепко сжала ноги вокруг выступа платформы, что потребовались усилия двух мужчин, чтобы их разжать и повесить ее[309].


Как много женщин приняло участие в этой борьбе, которая до сих пор нас потрясает? На этот вопрос трудно ответить до сегодняшнего дня из-за недостатка статистических исследований и внимания владеющих информацией ученых, которые занимались лишь выдающимися революционерками. В лучшем случае мы можем представить лишь несколько фактов, основанных на доступных нам данных. Женщины составляли около 1/8 от того числа революционеров (5664) в 1870-е гг., которые перечислены в «Деятелях…», что было весьма впечатляющей цифрой, по сравнению с 1860-ми гг., когда радикалки составляли всего лишь 3 % от общего числа. Как бы там ни было, но эти голые цифры мало о чем говорят нам, так как краткие статьи этого биографического словаря зачастую содержат в себе лишь даты жизни, арестов и пребывания под надзором полиции. Между тем мы имеем иные данные, объединив которые, можно вывести определенную закономерность. Они свидетельствуют о том, что хотя степень участия женщин в революционном движении в целом была скорее низкой, она возрастает в тех выборках, которые демонстрируют нам проявление разного рода активности или экстремизма[310].

Выборка Количество женщин (%)
5 664 революционера (1870-е гг.) 12,5
1611 арестованных (1873–1877) 15
770 арестованных и обвиненных (1874) 20
«Процесс 193-х» (1877–1878) 18
«Процесс 50-ти» (1877) 32
28 членов Исполнительного комитета «Народной воли» 33

Данные ограниченных и малочисленных выборок следует рассматривать не более как приблизительные. Мужчины всегда количественно превосходили женщин на любом уровне радикальной деятельности, начиная с первых пропагандистских кружков и до «Народной воли». Они занимали наиболее ответственные посты и выполняли самую трудную, опасную и противозаконную работу. Однако, признав это, мы также должны согласиться, что женщины были более глубоко вовлечены в движение, нежели мужчины: «Лучше меньше, да лучше», как скажет Ленин. Это вовсе не означает, что женщины в целом были «лучшими» революционерами, чем мужчины, а свидетельствует лишь о том, что последним было гораздо легче входить и выходить из движения, не оставляя в нем серьезного следа. Для женщин было значительно труднее возобновить обычную жизнь после увлечения радикализмом, и их первоначальные революционные устремления, возможно, были более сильными, чем у их братьев по духу, для которых радикализм был более естественным родом деятельности.

Гораздо легче подтвердить документами возрастной и образовательный уровень революционерок, а также их социальное происхождение. Как и у мужчин, средний возраст женщин, участвовавших в движении, был от 20 до 30 лет. Однако в большей степени, нежели мужчины, они имели дворянские корни — около 67 % из тех, кто принимал наиболее деятельное участие в движении 1873–1877 гг., и по крайней мере четверо из них были генеральскими дочками. Все они, за редким исключением, получили прекрасное образование, в большинстве своем в европейских, а после 1876 г. — в российских университетах[311]. И это неудивительно, так как российский радикализм, даже в своих простейших проявлениях, не апеллировал к женщинам с низким уровнем образования. Но, с другой стороны, хорошее образование само по себе не являлось определяющим фактором формирования революционных настроений. Ученые того времени предполагали, что единственная безусловная связь между уровнем образования и политикой заключается в том, что первый помогает сформировать более высокий уровень политического самосознания. Однако высокая степень учености «может усилить или ослабить предрассудки; она может привести как к радикализму, так и к консерватизму, и она, безусловно, не обеспечивает рациональность в политическом выборе или поведении»[312]. Высокий уровень образования и обширный круг чтения открыли многим женщинам глаза на социальную несправедливость, но и этого оказалось достаточным для того, чтобы втянуть их в борьбу с ней.

Из представительниц других национальностей, кроме русских, больше всего в движении были представлены еврейки. В отличие от русской, традиционная еврейская семья была более деспотичной в отношении девочек, практикуя устройство их брака через агентов, крепко привязывая их к домашнему очагу. Средние училища для девушек, открытые в начале 1860-х гг., предоставили неслыханные ранее возможности для заточенных в уединении еврейских девушек. К концу десятилетия еврейки-нигилистки появились как в российских городах, так и в местечках в черте оседлости, коротко подстриженные, в простых платьях, чистосердечные, полные лихорадочного желания получить «нееврейское» образование. В движении 1870-х гг. в эти женщины в гораздо большей степени, нежели евреи-мужчины, ассимилировались с русскими через смешанные браки. Типичной представительницей таких женщин была дочь контрабандиста Анна Эпштейн, которая вошла в группу бывших студентов раввинских училищ, организовавших тайную переправку революционеров за границу. Она увлеклась радикализмом, не благодаря учебе или почитанию простого народа, а вследствие благоговения перед гонимыми революционерами, за одного из которых, Дмитрия Клемента, она вышла замуж. Еще одной еврейкой-нигилисткой была Геся Гельфман. Хотя ее родители были богатыми правоверными иудеями, но мачеха дурно с ней обращалась, и девушка не получила никакого образования. После множества злоключений она присоединилась к «Народной воле» и жила на конспиративной квартире вместе с Саблиным, от которого и забеременела. Именно это обстоятельство и спасло ее в 1881 г. от виселицы, хотя вскоре и она, и ее ребенок умерли[313].

Социальное происхождение и психологические типы радикалок были настолько разнообразными, что невозможно объяснить их побуждения эмоциональной фрустрацией, сексуальной неудовлетворенностью, ненавистью к отцу и т. д. Верно, что многие из них имели несчастливое детство; но это характерно и для многих женщин, не принадлежавших к радикализму. Подобно госпоже Ролан, большинство из них испытывали «религиозное чувство без религиозной веры»[314]. В художественной манере это попыталась выразить Софья Ковалевская, нарисовав портрет молодой девушки Веры Воронцовой, которая упивалась чтением Библии и стремилась уехать в Китай, дабы пожертвовать собой в борьбе за спасение человечества. По прочтении Добролюбова она заменила языческий Китай на Россию. Однако, ее мирские мечты по-прежнему были облечены в религиозную форму: «Господи! Я знаю, что в мире много горя, много несправедливости, много нуждающихся. Я хочу служить людям. Я готова отдать жизнь за них»[315]. Этот классический пример проявления в высшей степени религиозного чувства, усиленного чтением литературы и превратившегося в «социальное фантазирование» — мечту, в которой существующая несправедливость уничтожается грядущим царством Всеобщей Справедливости.

Альтруизм, радикального или филантропического толка, гораздо в большей степени является результатом осознания социальной несправедливости, нежели результатом «объективных» условий, существование которых в России XIX в. вряд ли можно отрицать. Его мощные проявления, характерные для всей русской интеллигенции, разделились на альтруизм абстрактный и конкретный. Те, кто удовлетворялись непосредственными, немедленными и «небольшими» проявлениями подобного альтруизма, воплощали его в сфере преподавания, медицины или благотворительности. Те же, для кого «человечество» было объектом их бескорыстной любви, рассматривали медицину не более, чем ремесло. Ярчайшим примером радикалки, которая отчаянно пыталась сохранить свои взгляды на медицину, как на адекватное средство служения человечеству, но затем впала в абстрактный альтруизм, была Вера Фигнер. Как и почему Фигнер пересекла границу абстрактного альтруизма, является тем вопросом, ответ на который даст нам ключ к пониманию процесса формирования революционного сознания.

В соответствии с уставом Исполнительного комитета «Народной воли», все члены организации должны были отдать всю свою духовную энергию делу революции, порвать все семейные узы, отказаться от дружбы, чувства симпатии и любви, которая мешает этому делу. Любовь в рядах движения была дозволена только в том случае, если она не отвлекала революционеров от основного дела. Фривольное или распущенное сексуальное поведение было запрещено. Однако, кроме этих общих правил, существовали и некоторые исключения: Фигнер была замужем, у Перовской был возлюбленный, Засулич, по-видимому, не имела ни того, ни другого. Некоторые радикалы, как Александр Михайлов, избрали для себя обет безбрачия. Подруга Засулич, Коленкина, демонстрировала свое безразличие в отношении мужчин. «Я люблю движение», — говорила она. Ольга Любатович некоторое время пыталась убедить своих товарищей в том, что любовь несовместима с революционной деятельностью, поэтому она и ее возлюбленный Морозов решили не вступать в сексуальные отношения. Однако плоть все-таки заявила о себе, и Любатович родила ребенка, а затем вышла замуж за другого революционера. В большинстве случаев преобладало «нигилистское» отношение к сексу. Для того, чтобы освободить из домашнего заключения дочерей, широко практиковались фиктивные браки. Если в качестве полной картины жизни в революционном движении мы возьмем роман Степняка «Карьера нигилиста», то увидим, что проблема любовных треугольников разрешалась в манере «Что делать?» В целом, браки или свободные союзы, основанные на взаимном притяжении друг к другу и существовавшие в интимной обстановке конспиративных квартир, были нормой. Самым известным примером был революционный роман Перовской и Желябова. Губернаторская дочка, первоначально покоренная Тихомировым, в конце концов, преодолела свою антипатию к мужчинам и нашла свое короткое счастье с революционером, выходцем из крестьян, Андреем Желябовым. Об их любви, окончившейся на эшафоте, напоминают две соседних улицы в Ленинграде, которые носят их имена[316].

Должностные обязанности женщин, принимавших участие в движении, варьировались от уборки, выполняемой необразованной Грязновой[317], до руководящих ролей, осуществляемых такими женщинами, как Фигнер и Перовская. За исключением Марии Ошаниной, прозванной мадам Якобсон (намек на ее якобинские настроения), в движении не было женщин-теоретиков. Однако она не смогла навязать свои взгляды Исполнительному комитету, встретив сопротивление со стороны Перовской и других[318]. Однажды Фурье высказал мнение, что «излюбленная страсть женщин — это страсть к интриге; они чрезмерно увлечены кознями, соперничеством и другими, большими или меньшими проявлениями интриги»[319]. Но это ни в коей мере не касалось членов «Народной воли». Пожалуй, женщины не были такими неискренними, как мужчины, особенно во времена раскола. Они выполняли свою работу спокойно и умело, независимо от того, были они «женами» на конспиративных квартирах, выступали в роли невест заключенных, или имели дело с динамитом и печатным станком. Равное участие входившие в Исполнительный комитет женщины принимали и в принятии решений. В прочитанной мною литературе, посвященной революционному движению, я обнаружил лишь один незначительный пример противостояния тому, чтобы женщины занимали ответственные посты — письмо 1880 г., написанное восемнадцатилетним И. Г. Ширяевым, в котором он выражал недовольство тем, что из числа арестованных женщин вербовалось огромное количество полицейских осведомителей[320].

Будучи формально равноправными в революционном движении, женщины все больше и больше испытывали к себе такое же, как и к мужчинам, отношение со стороны полиции и судов. Они дорого заплатили за деятельность 1870-1880-х гг. Вплоть до суда над Перовской смертные приговоры, вынесенные женщинам, всегда заменялись на более мягкие. После же этого множество революционерок оказались на виселице или пали перед расстрельной командой. Особенно в течение 1880-х гг. огромное число женщин познакомилось с застенками Крестов, Петропавловской крепости, харьковского «дома террора», зловещих Лубянки и Бутырки, еще большее число испытали всю тяжесть каторжных работ в Карске и безлюдных сибирских поселениях. Двадцать лет Фигнер изнывала в камере Шлиссельбургской крепости, которая вселила в меня чувство клаустрофобии после пятиминутного пребывания там. Отношение к женщинам-заключенным, в общем-то мягкое, иногда доходило до жестокости — в бесчисленной тюремной литературе можно найти истории изнасилований, принудительного раздевания, физического насилия и устных оскорблений. К примеру, народоволка греческого происхождения, Надежда Сегида, подверглась 100 ударам за то, что отшвырнула от себя надзирателя; спустя два дня она умерла. Множество находившихся в тюрьме женщин, не обладая стоицизмом Фигнер, сошли с ума, другие (около трети от числа мужских самоубийств) покончили жизнь самоубийством[321].

Таким мрачным и драматичным способом Россия выделилась из остальной Европы, где борьба за права женщин была едва ли к тому времени на поколение старше. Множество русских женщин, минуя ее, влились в ряды яростного, решительного и исторически значимого революционного движения. Последняя вспышка французского женского радикализма, зародившегося в 1789 г., проявилась в Парижской Коммуне. Великобритания не видела таких неистовых женщин вплоть до начала нашего века, и то в случаях борьбы за специфические женские права. Другие страны вообще не знали подобного развития событий. Перовская и ее товарищи олицетворили собой уникальный феномен социальной истории Европы XIX в. И, что более важно, они явили собой прецедент для множества женщин, которые присоединились к революциям 1905 и 1917 гг. «Из опыта всех освободительных движений, — писал в 1918 г. Ленин, — замечено, что успех революции зависит от того, насколько в нем участвуют женщины»[322]. Важность этого заявления не в том, кто его произнес, а в том, что оно разделялось всеми русскими революционерами. Последующие события более чем подтвердили их веру.

Женский радикализм был тесно связан с историей женской эмансипации в России, несмотря на тот парадоксальный факт, что революционерки отказывались от какой-либо прямой деятельности в ее поддержку. Во-первых, русская интеллигенция быстро усвоила идею равенства полов, что позволило женщинам войти в движение на равных с мужчинами. Кроме того, из литературы, посвященной женскому вопросу, женщины черпали чувство уверенности в себе, которое служило им в качестве психологической опоры в революционной борьбе. В 1870-х гг. революционная деятельность была единственной сферой, открытой для женщины, в которой ее встречали как равную, позволяя полностью раскрыться ее талантам и достичь вершины. Только здесь раскрепощались и находили применение ее сила, характер и навыки. Революционеры доказали, что женщина способна на такие дела, которые с традиционной точки зрения на женщину и представить было невозможно. Ирония в том, что в год рождения Перовской русский врач В. В. Дерикер написал, что «по природе, деятельность, требующая проявления героизма или актов насилия, не может быть открыта для женщин»[323]. Русское революционное движение, подобно Армии Спасения, достаточно рано поняло, что равенство полов не мешает ни дисциплине, ни идеологической чистоте[324]. Это мнение, подкрепленное длинным перечнем погибших революционерок, составило наследие русских женщин XX в., вне зависимости от их политических взглядов. Женская радикальная традиция унаследовала еще две дополнительные вещи: революционный антифеминизм — идею о том, что общее дело противоречит и должно вытеснять любое специфически женское дело, и революционную сублимацию, суть которой как лучше всех выразила Александра Коллонтай, отдавшая должное Софье Перовской за ее «смелый мужской ум» и умение подчинить делу революции и свое женское «я», и «свое любящее, горячее сердце»[325].

С другой стороны, если феминисток можно обвинить в игнорировании революции и фокусировании своего внимания только лишь на женщинах, то радикалки виновны в противоположном грехе. Они отреклись от феминизма (хотя некоторые из них пришли к радикализму именно через феминизм) и полагали себя революционерками, равными мужчинам. Однако они также игнорировали огромную массу крестьянок, которые однажды, если только революция имела какой-нибудь смысл, должны были приобщиться к плодам цивилизации. Пропагандистки, которые устанавливали связи с крестьянками на фабриках и в деревнях, по-видимому, не предпринимали каких-либо «специальных усилий» и не пытались использовать в своей работе аргументы, адресованные исключительно женщинам. Результатом послужило фактически полное отсутствие контактов между образованными пропагандистками (за исключением медицинской деятельности) и крестьянками — недостаток, к исправлению которого наследники народников — эсеры — не приложили должных усилий. В дореволюционные времена в деревнях не существовало никакого эквивалента марксистского «пролетарского женского движения»; и контакты радикальных кругов с женщинами русской деревни были отложены до 1920-х годов.

Загрузка...