Именно Петриченко после войны разыскал и вытащил Иванычева из туркменского совхоза, и Иванычев снова стал председателем горсовета.
Теперь это был уже другой район, с промышленными предприятиями и центром, не городишком, как прежде, а настоящим городом. Горсовет занимал большое здание, а самую большую комнату в нем — кабинет Иванычева. Здесь уже было всё честь по чести: большой полированный стол и другой, длинный, для заседаний, ковровая дорожка, делающая шаги неслышными, сифон с газированной водой, два телефона, кнопка звонка для вызова секретарши. Секретарша сидела в приемной и строго охраняла двойную дверь, обитую войлоком и клеенкой.
Здесь в Иванычеве и произошла та разительная перемена, которая в далекое и смутное прошлое отодвинула худого, скромного, не очень сытого, но веселого и общительного паренька, приехавшего из села в город за специальностью.
Город, промышленные предприятия быстро восстанавливались, бюджет горсовета был большой, работы много. Теперь, если бы Иванычев и хотел, он не мог поспеть всюду, уследить за всем самолично. В этом и не было нужды, В аппарате горсовета было несколько десятков человек, а на объектах сотни. Когда-то Иванычев, подвижный, поджарый коммунхозовец, на своих двоих обходил все нужные места, сам писал справки, докладные, отчеты. Теперь ему делать это было некогда и за него делали другие. Все ответственные речи, а большинство речей было ответственных, он уже не произносил, а читал. Подготавливали и писали эти речи другие. Ему было некогда.
В подчинении у Иванычева были инженеры, рабочие, всякого рода специалисты. Он не был ни тем, ни другим, ни третьим. Он не знал и не умел делать того, что знали и умели делать инженеры, рабочие и специалисты. Его делом, его профессией было руководить. Предполагалось, что он знает и умеет что-то такое, чего не знали и не умели они.
Иванычев должен был давать указания и проверять их исполнение. Он сидел у телефонов, звонил, спрашивал: «Ну, как там у вас?» — и разносил. Звонили ему. Случалось, его ругали последними словами, и он научился ругать подчиненных этими словами. Его вызывали на заседания и совещания, он вызывал других на заседания и совещания. Заседания возникали самосильно, непроизвольно, как только вопрос выходил за мелкие границы обыденного, повседневного и кто-то должен был взять на себя ответственность за его разрешение. И так как каждый опасался брать на себя эту ответственность, вопрос переносился на заседание. Вопросов скапливалась пропасть, все были важны, неотложны, и их обсуждали часами, чтобы выявить и подчеркнуть важность и неотложность их разрешения.
Проводя заседания, Иванычев вставлял в речи выступающих одобрительные или неодобрительные слова, подобающие случаю реплики. Таким образом, становилось очевидно, что он ведет, направляет прения по нужному, правильному руслу. Потом он «суммировал» сказанное другими в заключительной речи и давал установки.
Для этого у него был свой язык, особый лексикон, набор длинных, неудобопроизносимых фраз и оборотов. Они придавали его речи, как ему казалось, торжественный и особый, руководящий характер. Он никогда не говорил «сейчас» или «теперь», но только — «в данный момент», «на данном этапе», не «положение», а «ситуация», не «дело», а «мероприятие», не «у нас есть», а «у нас имеется». С приятелями он разговаривал иначе. Для этого был особый жаргон: вместо «ладно» — «лады», вместо «до свиданья» — «ну держи», то есть возьми руку для рукопожатия…
Работы было много. Приемные часы пришлось строго ограничить, но он был так занят, что большей частью приемы не могли состояться и посетителей принимали заместители Иванычева. В кабинете он сидел до глубокой ночи. Не то чтобы в этом была действительная необходимость, но Иванычев знал, что Петриченко тоже сидит у себя, может в любую минуту позвонить, потребовать какие-либо сведения или справку, а его не окажется и получится неудобно: тот работает, а Иванычев отдыхает. И он сидел «на подхвате». И так как сам он не мог дать нужных сведений и справок, то у него тоже сидели «на подхвате» нужные люди.
У него появились живот, машина, одутловатость и взгляд поверх голов, устремленный будто бы туда, куда не могут посмотреть другие. Машина вначале причиняла немало огорчений. Это был «ХБВ». Расшифровывалось это — «хотел быть «виллисом». Так злоязычные шоферы окрестили первую, неудачную модель горьковского вездехода. Потом «ХБВ» заменили «Москвичом», самолюбие Иванычева перестало страдать, хотя влезать в «Москвич» было нелегко. Он носил теперь просторные костюмы и обязательно украинскую вышитую сорочку. Не потому, что ему нравилась народная вышивка. Такую рубашку носил Петриченко, и к ней не нужен был галстук, с которым Иванычев так и не научился управляться.
Петриченко иногда отчитывал Иванычева, закидывал насчет живота:
— Зажирел, обюрократился… Вон сундук какой отрастил!
Но это была полушутка, а «сундук», хотя и поменьше, был у самого Петриченки. Иванычев отшучивался, как умел:
— От сидячей жизни, Степан Захарович. Сами знаете. Сидим до победного конца.
— Ты ешь поменьше. Да пешком ходи. Может, хоть тогда про мостовые вспомнишь, а то и люди и машины калечатся…
На ремонт мостовых не было ассигнований, а замечание насчет еды — несправедливо. Покушать Иванычев действительно любил плотно, основательно. Но разве это преступление? И что он, не заслужил?
При каждом удобном случае он призывал всех, особенно подчиненных, учиться, повышать знания, работать над собой. Себя он причислял к тем, кому учиться нет нужды, так как они сами учат и, значит, знают то, чего не знают другие. Когда-то в молодости он посещал политшколу, изучал в ней «Краткий курс». Каждый год его изучали заново, но, дойдя до четвертой главы, останавливались. Иванычев, так и не перевалив за четвертую главу, оставил политшколу — его выдвинули, и для учебы времени не оставалось. Потом времени не стало вовсе. Книги читать было некогда. Регулярно Иванычев просматривал только «Крокодил». Юмористические изображения бюрократов, дармоедов и плохих руководителей ему нравились, он считал, что так их и надо продергивать, «с песочком». Ему и в голову не приходило, что это — о нем самом.
Иванычев искренне верил в то, что он хороший член партии, настоящий коммунист, преданный работник, не жалеющий сил и здоровья для скорейшего завершения строительства коммунизма. О том, что движение к коммунизму происходит без него, что доли его в очевидных успехах строительства нет ни малейшей, он не догадывался. Его считали опытным работником. И он сам считал себя таким. А раз так, всё, чем он обладал, принадлежало ему заслуженно, по праву, и расставаться с этим у него не было ни малейшего желания. Поэтому скорее безотчетно, инстинктивно, чем сознательно, он делал всё, чтобы нынешнее его положение не стало хуже, а по возможности даже лучше. Для этого нужно, чтобы им были довольны, чтобы вышестоящие товарищи отчетливо видели: причина всех достижений, всех успехов — он, а во всех недостатках и упущениях виноваты другие. Так он и делал…
Погубил проклятый забор. Началось, собственно, не с забора, но он оказался последним барьером, через который Иванычев не перепрыгнул, а свалился.
Квартира в центре города была хорошая, как говорится, грех жаловаться. Но Фрося тосковала на асфальтированной площадке двора, где не росло ни одной зеленой былки. Ни детям побегать, ни самой вздохнуть. А был бы свой домик, хоть какой, там бы и огородик можно, чтобы не бегать за каждым перышком лука в магазин. Разве ж там лук? Тряпка, а не лук… И курочек бы хоть парочку! Кабанчика завести…
По правде говоря, не только Фросе, но и самому Иванычеву было не по себе в жактовском доме. Что ни говори — не своё. Вокруг народ, шум. Ну и свеженькое со своего огорода — тоже неплохо.
Иванычев подумал, поколебался, потом доверительно посоветовался с самым ловким и надежным из своих прорабов. Тот изъявил полную готовность соответствовать. К весне дом в четыре комнаты был готов.
Фрося расцвела. На участке, несколько большем, чем положено, — никто же не станет проверять, перемеривать! — появились куры, потом загоготали гуси и, наконец, шумно вздыхая, начала жевать бесконечную жвачку чистопородная Пеструшка.
Петриченко узнал о живности и хмуро сказал:
— Обрастаешь? Смотри не увлекайся…
Так как прямого указания ликвидировать живность не было, встревожившийся Иванычев успокоился.
Всё бы хорошо, но низенький, реденький заборчик из отходов не мог удержать кур на «положенной» территории, они бродили по чужим огородам, цыплята пропадали, то ли сожранные соседскими котами, то ли подбитые из рогаток мальчишками. А самое главное — всё было на виду, открыто чужим взглядам. Что это за жизнь на юру? Начнутся завистливые сплетни, пересуды… Нужно было принимать срочные меры.
Торопливость и погубила. Вместо того чтобы выждать удобной ситуации, Иванычев дал указание завезти со стройплощадки жилдома достаточное количество шлакоблоков и поставить забор вокруг своего участка. Работа на строительстве жилдома задержалась всего на какой-то месяц, но нашлись злопыхатели, написали кляузы и в область, и в Киев, и даже в Москву. Все письма вернулись обратно на расследование, но замять дело было уже невозможно, даже если бы Петриченко встал на защиту. А Петриченко и не подумал защищать Иванычева. Его без лишнего шума, но бесповоротно освободили от обязанностей председателя горсовета.
На бюро было нехорошо. Даже очень нехорошо. Все понимали, что Иванычев обречен, и говорили начистоту, без стеснения. Он зазнался и зажрался, обюрократился, окружил себя подхалимами, с рабочими разговаривал по-хамски, за что и заслужил кличку «мордоплюй»… Иванычев сидел багровый, непрерывно вытирал пот, который тут же проступал снова, и, обмирая, гадал — исключат или не исключат? Ему дали слово. Говорить просто так, не по бумажке, он давно разучился, в голове вертелись какие-то обрывки «руководящих» фраз, но произносить их сейчас было нелепо и бесполезно. Задыхаясь, он пролепетал, что заседание, то есть обсуждение, явилось для него большой школой, то есть серьезным уроком, что он на данном этапе полностью осознал… Больше ничего подобного не будет иметь места, то есть никогда не повторится, он оправдает доверие… заслужит… засучив рукава, исправит допущенные недочеты, то есть ошибки… что он и впредь…
Он старался поймать хоть чей-нибудь взгляд, чтобы найти хоть тень надежды на защиту и поддержку, но членам бюро было неловко, неприятно смотреть на его перекошенное страхом, залитое потом лицо, и они упорно отворачивались, смотрели в стол.
Его не исключили, объявили строгий выговор с предупреждением. Две недели Иванычев просидел дома, переживая незаслуженную, по его убеждению, обиду в ждал, когда его позовут. Его не звали. Он попробовал помогать Фросе по хозяйству. Но это была тяжелая и грязная работа, занимался он ею только в детстве, когда жил в селе, и давно отвык. После нескольких взмахов лопатой он обливался потом, начинало ломить поясницу, колоть в боку. Он бросал лопату и уходил в холодок. Куры озабоченно сновали по двору, купались на солнцепеке в пыли, в сарайчике вздыхала Пеструшка, сердито гоготали гусаки. Гусаки его раздражали. Ему казалось, что они его передразнивают: ходят солидно, неторопливо, как какие-нибудь руководящие птичьи работники, смотря на всех свысока и начальнически покрикивают, «ставят на место» подчиненную им птичью мелочь…
Иванычев не находил себе места. Он привык быть всегда на людях, ездить на машине, звонить по телефону, пошучивать с приятелями, разносить подчиненных за упущения… Теперь вокруг были только куры, проклятые гусаки, расплывшаяся Фрося, притихшие дочери. «Москвич» стал недостижим: Толя, его верный, надежный Толя, возил ныне заместителя Иванычева. Бывшего заместителя… Телефон висел на прежнем месте, но молчал, будто его отрезали. Орать теперь можно было только на безответную Фросю за пересоленный борщ да на дочерей, чтобы не путались под ногами. Он орал, но от этого не становилось легче…
Он долго собирался с духом и наконец позвонил Петриченко.
— Привет, Степан Захарович! Беспокоит Иванычев…
— Слушаю.
Голос Петриченки был холоден и сух.
— Так как же будет со мной, Степан Захарович?
— Разговор не для телефона. Придешь — поговорим.
Иванычев шел пешком через весь город, изнывал от жары и проклинал себя, что построил дом в расчете на машину, далеко от центра. Ему казалось, что все узнают его, пересмеиваются за его спиной, показывают пальцами. Он багровел и шел не оборачиваясь.
Впервые он не мог войти к Петриченко без спроса, запросто, а должен был сидеть и ждать, пока секретарь-машинистка Шурочка скажет: «Пройдите!» И она тоже — прежде улыбалась, а теперь нос воротит, даже не смотрит в его сторону…
Петриченко принял его официально и сразу дал понять, что о назначении на какой-либо серьезный пост в городе не могло быть и речи.
— Поезжай в обком, в отдел кадров, — сказал Петриченко.
В обкоме Ивалычеву предложили ехать в распоряжение горкома сюда, в этот город. Город большой, крупные заводы, в кадрах всегда нужда, горком подыщет ему какую-нибудь соответствующую работу.
Надломленный снятием, взысканием, вконец истомленный неизвестностью, ожиданием и хождениями в отдел кадров, Иванычев согласился.
Секретарь горкома принял его без всякого энтузиазма. Из личного дела он уже знал всё, что произошло с Иванычевым на прежнем месте.
— На заводе «Орджоникидзесталь» нужен человек для массовой работы в профсоюзе. Направим вас туда, посмотрим.
— Но ведь это мне не по специальности!
— А какая у вас специальность? — недобро усмехаясь, спросил секретарь.
Иванычев замялся.
— Коммунисты не торгуются, товарищ Иванычев, а идут, куда их посылает партия. Вам это особенно следует помнить! Присмотритесь к условиям, поработаете, проявите себя, потом, может, найдем вам другое применение.
Так Иванычев попал в завком профсоюза на «Орджоникидзестали», а вскоре стал председателем цехкома механического цеха. Председатель был не освобожденным, но Иванычева сделали как бы освобожденным, проведя по штату нормировщиком.
Завод его ошеломил и придавил своей огромностью, грохотом, ревом, сверканием, мельканием всяких машин, пламенем мартенов, льющейся стали, чугуна, живыми змеями раскаленного проката, всевозможными опасностями, подстерегающими на каждом шагу. До сих пор Иванычев бывал только на пивоваренном и сахарном заводах. Там было совсем по-другому. Тихо и мирно. На пивоваренном стояли бродильные чаны, машины, небольшие и нешумные, разливали пиво в бутылки и затыкали их пробками. А на сахарном ещё лучше — ничего не шумит, не двигается, стоят автоклавы, в них варится сироп, всё закрыто, а потом сыплется готовый сахарный песок…
Хорошо ещё, что его направили в механический. Здесь всё-таки тише и спокойнее. Правда, и здесь всюду что-то крутилось, двигалось, от станков вилась разноцветная стружка, брызгали раскаленные металлические опилки, над головой то и дело, гудя и завывая, мостовой кран переносил с места на место какую-нибудь тяжеленную вещь непонятного назначения… Вдруг сорвется — и на голову! Или от станка оторвется какая-нибудь штука, которая вертится с бешеной скоростью… А что же, станки не ломаются?..
Иванычев, стараясь не показывать этого, ходил по цеху опасливо, держась середины пролета, подальше от всяких вертящихся, двигающихся чертовщин. И вообще старался ходить поменьше. Его дело — работа с людьми. Это он знает и умеет. Люди, правда, здесь какие-то такие, не совсем… Никак их не вызовешь на откровенный разговор, по душам. Подойдешь, спросишь: «Ну, как дела?» Отвечают: «Ничего», «Дела, как сажа бела» или ещё что-нибудь двусмысленное, с подковыром. На вопрос ответят, и всё. Ну ничего, он авторитет завоюет, поставит себя. Главное — опереться на передовых, лучших людей. Поддерживать их. И они поддержат, будут опорой…
История с «молнией» возмутила Иванычева до глубины души. Правильно начальник влепил этому мальчишке Горбачеву выговор! Иванычев предпочел бы, чтобы дело не приобрело широкой огласки, не вышло за пределы цеха. Произошло это в его цехе, таким образом, ответственность за это нёс в какой-то степени Иванычев, это бросало на него тень… Статья в газете переменила ситуацию. Значит, он недооценил, недопонял это дело. Печать всегда правильно сигнализирует. Надо вокруг этого дела мобилизовать массы…
Когда же к Иванычеву пришел Гаевский и они, запершись в конторке, обсудили его всесторонне, он понял, насколько серьезно стоит вопрос. Со всем, что говорил Гаевский, Иванычев был полностью согласен и только кивал, подтверждая:
— Это — верно!.. Совершенно правильно!