«... Тут был, однако, свет столицы,
И знать, и моды образцы,
Везде встречаемые лица,
Необходимые глупцы;
Тут были дамы пожилые
В чепцах и розах, с виду злые;
Тут было несколько девиц,
Не улыбающихся лиц;
Тут был посланник, говоривший
О государственных делах;
Тут был в душистых сединах
Старик по-старому шутивший...»
А.С. Пушкин «Евгений Онегин»
В ту ночь спалось Владиславу Евгеньевичу из рук вон плохо. Гостиница на окраине Москвы, где он остановился, видимо, была одним из тех известных, в своём роде, заведений, куда небогатые жуирующие господа приводят на часок-другой барышень для разного рода забав. Слышимость между номерами была превосходная, а потому наш герой до четырёх часов утра, положительно не мог заснуть, хотя и зарывался с головою в подушку: случилось так, что соседний номер заняли два, судя по выговору, гастарбайтера, которые обзавелись какой-то дамой. Причём, плотскими утехами занимались они весьма недолго, а совершивши их, все трое перешли к выяснению отношений. В чём именно состоял предмет их спора — сие разобрать было трудно, да и обозлённый предстоящей бессонницей Лебедько, не особо вслушивался, однако, судя по интонациям говоривших, ему одно время казалось, что за стенкою даже и не гастарбайтеры с дамой, а, право, какая-то итальянская семья. Сколько можно было спорить и, самое главное, о чём в столь пикантной ситуации, этого наш герой никак не мог взять в толк. Оба мужчины выражались, используя ярко-выраженные гортанные звуки, при этом один из них душно и назидательно — монотонно долдонил без умолку, второй же крикливо наседал на даму, выказывая ей какие-то претензии. Дама, вероятно, тоже была «не промах» и отвечала визгливо и надрывно, а один раз пискнула такую тонкую ноту, какая, пожалуй, не в мочь и птичьему горлу. В номере, находящемся по другую сторону, кто-то зычно и надсадно храпел. Лишь к четырём часам утра спор гастарбайтеров угас, и последние, совершив, как это угадывалось по звукам, по коротенькому ритуалу утех, покинули, наконец, номер, в довершение ко всему ещё и громко хлопнув дверью. Изнурённый путешественник впал, наконец, в сонное забытьё, да такая мерзость лезла ему всю ночь, что гнусно и рассказывать, а во рту после вчерашней половины графина водки, точно батальон солдат переночевал.
Наутро, после холодного душа, Владислав Евгеньевич решил-таки вспомнить, что же за мерзость сподобился он созерцать в ночных видениях, но из всех попыток выходила только какая-то абстракция, которая почему-то норовила назваться «Поколением Пепси». Возлёгши после душа вновь на кушетку, благо утром в номере стояла относительная тишина, Лебедько решительно вознамерился понять, что же для него означает сие Generation P[17].
«Поколение П, ... Поколение П,...», - бубнил про себя наш герой: «Пожалуй, я и сам из этого поколения буду. Да, это мы, те, кто спрофанировал традиционные устои предков. Те, что рождались до нас, появлялись на свет божий в эпоху модерна, можно сказать даже, в эпоху традиций и самого традиционализма. Те, кто рождаются сейчас — уже в постмодерне. А мы ни там и ни там, как говорится, ни богу свечка, ни чёрту кочерга. Наши отцы и деды воспринимали жизнь решительно всерьёз. Нынешние же креативщики, пересмешники-постмодернисты как бы всё понимают, но понимают как шутку и до самого последнего момента, пока пуля не заткнёт их стёб, а это уж, наверное, произойдёт, они всё будут похохатывать да подмигивать друг другу, намекая на то, что, дескать, мы понимаем, что всё не всерьёз. Моё же поколение, попавшее, аккурат, между шестерёнок истории, вкусило все прелести эпохи перемен. Мы глотнули и романтизма, и опьяняющего, как бокал шампанского, воздуха какой-то призрачной и иллюзорной свободы, после чего с размаху въехали в совершенно непролазный цинизм, маскирующий разочарование и какую-то надсадную боль. Взять хотя бы 90-е годы, эк, как там можно было взлететь в одночасье из грязи в князи, и также опрометью пасть из князей в грязь. Сейчас уже не то — ты как живёшь в одном социальном слое, так и не рыпайся. Значит, был-таки момент, когда в мир просочился сочный, даже смачный Эрос, который готов был даже во что-то воплотиться. А мы его взяли и элементарно разменяли на гламур и на бабки. И сейчас те, кто из моего поколения, да чуть постарше, утрамбовывают всю эту гламурно-денежную мерзость в какие-то железобетонные конструкции, намертво схваченные дебильным законодательством. Хочешь, не хочешь, ежели ты решаешь быть законопослушным гражданином, то вмиг становишься к тому же и маразматиком, а пытающихся ускользнуть от маразма маргиналов, типа, пожалуй, меня, вот-вот будут отлавливать и «осчастливливать», приводя к тому, что именуется ныне «нормой». Норма же ныне - ...», - в этом направлении решительно не думалось, даже какая-то липкая тошнота подступала к горлу.
Тут, видимо, от недосыпу, Владиславу Евгеньевичу удалось таки соскользнуть в состояние между сном и бодрствованием, где и явился ему образ «Поколения Пепси». Впрочем, ничем особенным этот образ сновидца не удивил. Был он банален, как чашка растворимого кофе поутру. Аккуратно стриженый и гладко выбритый менеджер среднего звена. Учтиво поклонившись, он произнёс гнусавым голосом, цитируя фразу из песни Сергея Шнурова: «Да, у меня уже не стоит, зато начальник меня благодарит!» Всё это было настолько не ново и даже пошло, что наш герой решил, было, даже открыть глаза и отмахнуться от противного видения, как вдруг образ «Поколения Пепси» заговорил совершенно иным образом: «Мне офигенно больно и эту боль я всеми силами прячу, хотя я знаю, что эта боль — соприкосновение с живым, с Эросом, - я бегу её. Невыносимо. Страшно. Бесперспективно. Я собирался быть героем, а дракона-то и нет. Некого убивать, не с кем сражаться. А, стало быть, и принцесса недоступна. Подвиг не совершён, он и в принципе не может быть совершён, и потому всё вокруг и внутри ненастоящее, как китайские кроссовки».
На этих словах образ принялся изменяться, белая рубашка и пиджачок превратились, вдруг, в драные лохмотья, аккуратная причёска — в нечесаную вшивую шевелюру, далее явилась щетина, характерный запах и вот тебе — натуральный бомж. Сновидец оторопел: «Кто ты?», - «Я — Эрос», - «Побожись, не верю!», - «Зевсом клянусь! Но сейчас я именно такой, каким ты меня изволишь лицезреть. Видишь ли, цивилизация вышла на тот этап, когда заданные мифологией идеалы уже перестают работать. Старый потенциал, на котором ранее ехало человечество, увы, исчерпался. Когда-то эта точка должна была наступить, ведь ресурс Мифоса не бесконечен. Пора строить новую Мифологию. Новые идеалы должен нарабатывать каждый человек, путём работы своей души. Каждый, кто хочет выжить, должен немедленно начать творить новые мифы. С одной стороны, это свидетельство того, что человечество выросло и заявилось на то, что оно, дескать, взрослое. Вы заглядываете за плечо предков, а там — неосвоенное пространство. И тут-то вы со страху сдулись. А оно потому и есть неосвоенное, дабы тотчас начать его заполнять. Вот она свобода - строй, что хочешь, наполняй жизнью любой идеал, вдыхай в него силу с моей помощью, да, не смотри на мой внешний вид, начнёшь работать — вмиг увидишь меня совсем в ином обличии. Но привычка ехать на старом топливе перевешивает жажду свободы… Что же, никого не смею уговаривать. Не ровён час, ежели не опомнитесь, буду являться уже в образе полуразложившегося мертвеца, а там и вообще — поминай, как звали...»
«Эвона! День ото дня не легче!», - Лебедько сел на кушетке и принялся потирать глаза: «И поспорить бы, так ведь решительно впустую!» Тут автор решается вмешаться, дабы упредить добросовестного читателя в том, что хотя Владислав Евгеньевич и развил в себе тонкую способность интуитивного общения с образами, так сказать, коллективного бессознательного, путём длительной кропотливой практики, даже и к его видениям и прозрениям следует относиться с известной долей здорового скепсиса. Хотя, конечно, сбрасывать со счетов то, что он видит в своих снах и медитациях, было бы тоже крайне глупо и опрометчиво.
Мудрён мир, мудрёны и различные его описания. Автор положительно не берёт на себя смелость указывать читателю какую-либо авторитетную точку зрения или концепцию, будь то виденье мира с точки зрения юнговского коллективного бессознательного, или, например, напротив, рациональной философии Бертрана Рассела, из экзистенциализма ли Сартра, или из русла трансперсональных взглядов. Не может автор однозначно и ответственно сказать, что надлежит, мол, придерживаться восточной философии или ведического мировоззрения, или же прибегнуть к разрушающему все и всякие иллюзии структурному психоанализу Жака Лакана. В одном автор уверен: зазомбированное насквозь сознание масс стоит и должно раскачивать. И тут, как метко подметил Александр Геннадьевич Губин в конце прошлой главы, хороши все мировоззрения, где по-разному ставится акцент именно на сложности человеческой психики. Те силы, которые сейчас употребляются на споры, какая концепция описывает ситуацию вернее, положительно можно отбросить, в силу ответственности текущего момента. Как изволил высказаться Губин: «Самоорганизующиеся системы, коллективное бессознательное, архетипы, машины желаний, политическое бессознательное, человек-творец — всё это пойдёт сейчас в дело, дабы раскачать иллюзии масс».
И, да простит читатель автору это навязчивое повторение: вот вздумалось автору быть настырным, почему же сие желание не удовлетворить? В конце концов, драгоценнейший читатель, ты можешь эти строки решительно и напрочь забыть и запомнить лишь шутку юмора о том, что мой голос всё равно останется с тобой, где бы ты ни был. Ха-ха! Так и подмывает на какое-нибудь безобразие, а спросите почему? Да, потому что нынче же наш герой предстанет пред светлы очи самого Муромцева, в доме которого сим вечером ожидается обширнейший приём. А ежели вы до сих пор не имеете хоть какого-то представления, что такое приём у Муромцева, то тут, пожалуй, можно привести такое скандальёзное сравнение, как бал у булгаковского Воланда. Впрочем, здесь автор, пожалуй, чересчур хватил, ибо все фигуры будут не из потустороннего мира, а из самого что ни есть всамделишного. Впрочем, кто их в наше время разберёт... К тому же, автор, отнюдь не намерен описывать приём у Муромцева с той же тщательностью, с какой Булгаков живописал воландовский бал. Мы ограничимся лишь несколькими эпизодами, которые могут самым непосредственным образом повлиять на судьбу нашего героя.
***
Ровно в семь часов вечера Владислав Евгеньевич стоял на пороге знаменитой квартиры на Югорском переулке, где с 70-х годов 20-го века собирались люди, посвятившие себя, как то наш герой только-только начал понимать, ещё не вполне ясной ему деятельностью под прикрытием мистики, эзотеризма и разного рода интеллектуальных изысканий.
Лебедько был облачён в тёмно-серый великолепный костюм, коим он обзавёлся перед выездом специально для этого случая. Сердце нашего героя гулко билось, душу же раздирали самые противоречивые чувства, и если среди них еще можно было выделить надежду, волнение, страх, подавленность, тоску, неприкаянность, то большая часть чувств и настроений была совершенно непонятна путешественнику. События последних недель опрокинули многие его взгляды, сместили акценты в ценностях, принудили увидеть мир с такого ракурса, где он представлялся безмерно сложным, так что не виделось решительно никакой возможности не только, чтобы хоть сколько-нибудь пытаться описать, пусть даже не в едином полотне, а в неком наборе коллажей его структуру, но и тем более, понять, в каком направлении следует действовать, к чему, а, самое главное, зачем, приложить усилия души своей. Присутствовала надежда, что после встречи с Муромцевым и с его внучкой Аней хоть что-нибудь, да прояснится в этом хаосе. Однако же, с другой стороны, этой надежде противостоял страх запутаться ещё больше, так, что, пожалуй, чего доброго и совсем, что называется, съехать с катушек.
Дверь открывается, и перед нашим героем предстаёт молодой человек, лицо которого кажется удивительно знакомым. О! Да, пожалуй, это один из модных телеведущих. Лебедько хоть и просматривал телевизор крайне редко, но такие лица обыкновенно хорошо врезаются в память. Владислав Евгеньевич рекомендуется, наклоня почтительно голову набок, после чего физиономия молодого человека расплывается в приветливой улыбке, и он произносит: «Добро пожаловать! Вас ждут».
В передней, заставленной зеркалами, теснится человек пятнадцать только что пришедших гостей. Не без удивления рассматривает Лебедько их физиономии. Также, как и молодой человек, встречавший нашего гостя на входе квартиры, всё это известнейшие, в своем роде, лица. Автор не рискнёт перечислить гостей по именам, ибо среди них немало тех, кто восседает на ключевых постах в правительстве, в Думе, в средствах массовой информации, в управляющих структурах культуры, науки и даже, как это не покажется в данном случае немыслимо — в духовенстве.
Владислав Евгеньевич, расшаркиваясь по пути то с тем, то с этим, стараясь изобразить на лице своём почтение, заворачивает в одну из комнат, кто-то суёт ему в руку бокал шампанского, и вдруг он, остолбенев, останавливается и чуть не роняет бокал, ибо пред взорами его предстают сразу все его недавние знакомцы: Берков, Закаулов, вопреки всем ожиданиям разодетый чуть ли не по самой последней моде, Дознер, Розова, Губин и... Карамболь. Увидев последнего, Лебедько порядочно трухнул, полагая, что этот-то сейчас и выдаст его со всеми потрохами. Григорий Михайлович, напротив, подходит к нашему герою с очаровательной улыбкой: «Что же вы, голубчик мой, небось, испужаться изволили? Не извольте беспокоиться и не посчитайте меня врагом своим, ибо с этой минуты я, можно сказать, первый ваш друг и товарищ, впрочем, как и все, кто присутствует нынче в этой квартире. Всех нас роднит единая цель. А за встречу в Рязани ставлю вам твёрдую четвёрку, и не извольте обижаться, что не выше, так как несколько промашек вы нет-нет, да допустили», - отечески похлопывая Лебедька по плечу, он вводит его в круг знакомых лиц, где они чокаются и пьют шампанское. Атмосфера царит торжественная и возвышенная. Противоречивые чувства отступают на задний план, душа распахивается, готовая объять всех и вся находящихся в сей волшебной квартире. Ни Муромцева, ни, тем более, его внучки, покамест, не видно.
Возьмём же несколько времени, пока не явился на сцену сам хозяин, и опишем эту, действительно, крайне загадочную квартиру. Когда-то в самом начале 70-х годов 20-го века Юрию Васильевичу Муромцеву, в то время молодому модному литератору, сочинявшему странные мистические тексты, наполненные инфернальной атмосферой, принадлежали две маленькие смежные комнаты в конце коридора огромной коммунальной квартиры. Каждый день по вечерам в эти комнатки умудрялось впихиваться до сорока человек, так что стаканы с водкой и закуски подавали даже тем, кто сидел на шкафах. Кружок формировался постепенно в читальном зале Ленинской Библиотеки, точнее, в тамошней курилке. В квартире же Муромцева вполне можно было увидеть, например, подобную картину — входит профессор в пиджаке и галстуке, его поддерживают под руки два бомжа. И он с этими бомжами ведёт диалог, причём в плане интеллектуального потенциала, последние ни в чём ему не уступают. Постоянно прибывают гонцы из гастронома с бутылками водки и портвейна. Эти ежедневные собрания стали точкой отсчёта для следующих поколений, и далеко не только в Москве.
Но квартира в Югорском переулке так и оставалась аккумулятором идей, которые питали потом огромное количество граждан. С дионисийской безоглядностью и отчаянностью, воспитанников этого кружка учили идти во всём до предела. Там бредили, освобождая ум. Там обожествляли процесс, веря, что жизнь — это постоянный поиск и риск. В начале 80-х КГБ разогнало ядро кружка, который, между тем, разросся до нескольких десятков тысяч последователей, пествующих зародившиеся там идеи. Муромцев вынужден был эмигрировать во Францию, где, вдобавок, тесно сошёлся с величайшими светилами философской мысли 20-го века. В 90-х Юрий Васильевич въехал в Югорский переулок уже как полноправный владелец не только двух маленьких комнат, но и всей многокомнатной квартиры. Издав во Франции несколько книг и обретя популярность, он обзавелся достаточным количеством средств, чтобы обустроить свою квартиру как изысканный салон, состоящий из шести просторных залов, где также ежедневно продолжалась постоянная работа, готовились всё новые и новые кадры. С конца 90-х у югорцев появились огромные площадки в различных учебных заведениях, во всех сколько-нибудь крупных городах России, люди, получившие на этих площадках импульс, постепенно занимали ключевые посты в высших эшелонах власти, науки, культуры, однако же, ничем не выдавая своей причастности к тем общим идеям, которые их всех сплачивали, и о которых читатель частично уже смог догадаться, а частично ему ещё только предстоит познакомиться с грандиозными по своей масштабности планами, которые готовились к воплощению в жизнь как раз во второе десятилетие 21-го века.
То, что когда-то начиналось из кучки подпольных интеллектуалов, мистиков и оккультистов, нынче предстало как некое государство в государстве. Причём, до поры до времени, никак не выделяющееся из последнего. Напротив, большинство питомцев югорского кружка на виду занимало крайне консервативные позиции, как это мы могли уже убедиться на примере Александра Геннадьевича Губина. Лишь несколько людей имели полное представление о том, какой мощности заряд взрывчатого вещества заложен во все сферы и круги российского общества.
Однако, автор, пожалуй, разошёлся и напустил, поди, на обывателя страху, дескать, где-то рядом, может быть, по соседству с тобой готовится какой-то фантастической силы революционный переворот, и, того и гляди, со дня на день, начнётся какая-нибудь жуткая братоубийственная гражданская война, на знавшая ещё себе равных. Охладись, читатель! Выпей стаканчик минеральной водички, да подыши медленным диафрагмальным дыханием, ибо ничего подобного решительно не предвидится. Ведь в представлении о социальных преобразованиях у обывателя создалось особое клише. В данном случае оно не работает. Никаких кровавых революций и баррикад! Как говорил Губин, «мы пойдём совсем другим путём». И для того, чтобы о том пути узнать ещё хотя бы немного, давай, дорогой читатель, воротимся к оставленным нами на время героям повести в ту минуту, когда в салоне накопилось уже более полусотни человек, и раздался звук колокольчиков. Отворилась дверь одной из комнат, которая, как потом узнал Лебедько, была кабинетом Муромцева, и на пороге её показался сам хозяин. Сие событие сопровождалось выстрелом множества бутылок шампанского, впрочем, по-видимому, в программе приёма не предполагалось каких-то общих для всех мероприятий или специально заготовленных по случаю речей, люди группировались в разных залах небольшими кучками по одному им только ведомому признаку, лишь в момент появления Муромцева все отвлеклись и в знак почтения воздели руки с бокалами кверху.
Что до Лебедька, то, признаться, хозяин дома поразил его величественной наружностью. Он был в великолепном шёлковом костюме пурпурного оттенка. Открытый взгляд, лицо мужественное, густая копна седых волос, шея сзади толстая, называемая «в три складки», словом, совершенно картинный персонаж. От голоса до малейшего телодвижения, в нём всё было властительное, повелевающее, внушавшее, если не уважение, то, по крайней мере, робость. Обойдя свои владения, и коротко кивая в ответ на многочисленные приветствия, Муромцев, наконец, вошёл и в ту залу, где находились наши знакомые. Заметив среди известных ему лиц Владислава Евгеньевича, Юрий Васильевич сделал весьма благосклонное движение головою и произнёс, обращаясь к Губину: «Добрейший Александр Геннадьевич, представьте же мне коллегу!», - «С удовольствием, Юрий Васильевич, имею честь вам представить Владислава Евгеньевича Лебедько, человека ещё вполне молодого, но уже весьма интересного для нашего общего дела», - Губин самодовольно поглаживал свою окладистую бороду.
Желая польстить старику, наш герой, расставив руки на отлёт, изумительно проворно поклонился всем корпусом. Муромцеву, как видно, понравился такой приступ. Он изрёк: «Весьма рад познакомиться! Милости прошу в мой кабинет, и, давайте, забудем всяческие ритуалы и будем общаться запросто».
Кабинет писателя поразил гостя обилием разнообразнейших гравюр, висевших то здесь, то там на стенах, стоявших на книжных полках, на письменном столе. Гравюры были весьма диковинными, изображены на них были, по-видимому, какие-то алхимические символы, по крайней мере, Лебедьку показалось, что многие из них он видел на иллюстрациях книги Карла Юнга «Психология и Алхимия». Сам кабинет был выдержан в малиновых цветах: обивка кресел, дивана, стульев была именно этого оттенка. Ковёр, занавески и портьеры перед дверями имели тот же цвет. Гость и хозяин уселись в мягкие кресла возле журнального столика, где располагались также чашки с ещё горячим кофием и вазочка с весьма изысканными печеньями. Отхлебнув кофею, Муромцев начал издалека: «Ещё годов с 60-х я тщился понять нечто необъяснимое — тот надлом человеческой истории, который случился при переносе эротики греков в имперский Рим. Это, ежели позволите так выразиться, мутация никем до тех пор не была осмыслена. Я же почуял в ней страх — колоссальнейший страх. За 56 лет правления Августа, который перестроил весь римский мир на имперский лад, произошла удивительная метаморфоза: радостная эротика греков превратилась в испуганную меланхолию римлян. Христианство явилось всего лишь следствием этой метаморфозы, но восприняло эротику в том состоянии, в каковом её сформулировали вдохновлённые принципатом Октавия Августа римские чиновники. Следующие века Империи лишь усугубляли её подавленность, а атмосфера страха до сих пор окружает нас, усиливаясь с каждым веком, и правит нашим миром».
«Экая удивительная комиссия», - думал про себя Владислав Евгеньевич: «Вон вишь, куда его занесло. А не спятил ли старик натуральнейшим образом с ума?» Хозяин, видимо, заметил замешательство гостя и поспешил его успокоить: «Вы, любезный друг, небось положительно решили, что я, дескать, по причине маразма заговорил вдруг о Греции, Риме, да эротике? Не извольте беспокоиться, умом я ещё достаточно крепок. Однако, мне придётся произвесть весьма тщательный исторический экскурс, дабы вы в полной мере смогли понять, с какой, так сказать, гидрой все мы боремся. Да-с, вы верно поняли по рассказам моих друзей, что предметом нашего крайнего общего беспокойства является то, что называется капитализмом, Матрицей, Системой, но смею вас заверить, что всё это лишь разные головы той гидры, которая сформировалась совершенно в конкретных исторических условиях чуть более двух тысяч лет назад. Мы же с вами будем называть её именно тем именем, с которого всё и началось, а конкретно Римской Империей, хотя в данном случае это не нечто географическое, а как раз то, что теснит и давит ум и сердца людские, где бы они ни находились. Помните у Шекспира, Призрак отца, рассказывая Гамлету о том, как он был убит, произносит: «Убийство из убийств, как ни бесчеловечны все убийства»? Вот так и эта структура из структур как «ни бесчеловечны» все структуры, явилась заказчиком всех возможных безобразий, происходящих ныне на Земле».
Владислав Евгеньевич, признаться, совершенно смутился, услыхав такой оборот сюжетной линии. Более всего нашего героя тревожил вопрос, какое, собственно, ему отводится во всём этом спектакле место, и зачем все его визави с разных концов подводили к одному и тому же. Сие путешественник никак вобрать в свою голову не мог, сколько ни тужился. Язык чесался, норовя тотчас же спросить Муромцева именно об этом, и только употребив всю свою волю, Лебедько решил попридержать сей вопрос до конца беседы. Старик же продолжал: «Вот я и буду потихоньку вести дело к развязке, однако же, запаситесь терпением, ибо времени нам потребуется немало, да и после моего разъяснения вам потребуется встретиться ещё с несколькими людьми, дабы уяснить все детали и тонкости. Так на чём я там, бишь, остановился?», - «Сколько я помню, вы начали с того, что когда греческая цивилизация коснулась римской, произошло нечто непоправимое, результатом чего стало погружение мира в пучину страха».
Муромцев кивнул: «Ну, так вот, начнём с вопросов достаточно частных. Знаете ли вы, чем римская любовь отличается от греческой?», - «Не имел чести сколько-нибудь исследовать этот пикантный вопрос», - «Вот вам основные черты римской любви: оргия, словесная непристойность, соседствующая с целомудрием матроны-покровительницы рода, а также покорность рабов. Римская сексуальная мораль была чрезвычайно жёсткой, уставной и особенно активной у мужчин. Римляне выказывали чрезвычайно категоричные нравы: содомия считалась добродетелью, а вот пассивность была крайне непристойною. Запрет на постыдную пассивность распространялся в Риме на всех свободных граждан любого возраста. В Греции же подобный запрет касался граждан лишь с того момента, как у них начинала расти борода, а безбородые мальчики считались пассивными и женоподобными, что было нормой. В Риме мужчина был целомудренным только в том случае, если он всегда был в сексуальном смысле только активным. Активность — вот добродетель свободного человека. Юноши были неприкосновенными — вот, что римляне противопоставили инициации ритуальным анальным сексом молодых людей взрослыми, которую утвердил греческий полис. Заметьте себе, любезный друг, что сознание греха или хотя бы виновности никогда не омрачало и не осложняло сексуальные отношения древних, какую бы форму они ни принимали. Но в Риме их подавляет страх перед потерей статуса. Пуританство затрагивает только мужественность, но отнюдь не сексуальность. Любовный акт всегда предпочтительнее воздержания, но ценность его полностью зависит от статуса объекта, утоляющего желание — это может быть матрона, куртизанка, гражданин, вольноотпущенник, раб».
Лебедько испуганно огляделся, подумав: «Уж, не говорит ли он всё это к тому, дабы потом свести всё дело к эдакой «греческой инициации»?» Однако, он не помнил, чтобы Муромцев затворял дверь на ключ или же делал какие иные приготовления. Старик же, в свою очередь, не заметив настороженности гостя, вошёл, видимо, в самый разгар своего вдохновения и вещал: «Пассивность в любви со стороны патриция считалась таким же тяжким преступлением, как любовное чувство или супружеская измена со стороны матроны. Однако, мужская активная гомосексуальность воспринималась как нечто вполне невинное. Любой гражданин мог делать всё, что пожелает, с незамужней женщиной, с наложницей, с вольноотпущенником и рабом. Мы видим, что в римском обществе одновременно существуют, с одной стороны, самые шокирующие акты содомии, а с другой — самая жесточайшая и ограниченная мораль. Добродетель означает сексуальную мощь, а мужественность, будучи долгом свободнорождённого человека, должна подтверждаться его сексуальной силой — фиаско расценивалось как позор. Чувствуете, куда я клоню?»
Гость недоумённо пожал плечами, однако, Юрий Васильевич, вероятно, принял сей жест как подтверждение своим словам: «Единственной моделью римской сексуальности является владычество, владычество властелина надо всем остальным. Насилие над тем, кто обладает низшим статусом, есть норма поведения, и вот, что важно, смотрите-ка, наслаждение ни в коем случае не должно было разделяться с объектом наслаждения, лишь тогда оно является добродетелью. Таким манером выходит, что порядочный человек — это всякий сексуально активный и абсолютно не сентиментальный мужчина. Любое наслаждение, доставленное другому, считалось рабской услугой и говорило о недостаточной мужественности, а иными словами, о бессилии. Отсюда мы имеем безжалостные наказания за проступки, которые нам кажутся незначительными, а в том обществе являлись преступлениями. С точки зрения римлян, изнасилованная девушка чиста, зато изнасилованная матрона заслуживала смерти».
Выслушав сие, Лебедько подуспокоился насчёт того, что его, по-видимому, не собираются склонять, так сказать, к содомии. Расслабившись, он даже стал проявлять интерес к теме: «Позвольте, как же обстояло в Риме дело с таким понятием, как любовь в возвышенном смысле этого слова?», - «А вот вам метафора», - сразу нашёлся хозяин, войдя в поток вдохновения, пуще прежнего: «Это Эней, несущий на плечах своего отца Анхиза. И вот, что важно, этот образ символизирует отнюдь не чувство сыновней любви, как это ошибочно толковали многие латинисты, это римское понятие «высшей связи». Оно было обязательной нормой поведения, ведущей своё начало от погребальных церемоний. Это необходимый груз на сыновних плечах. Это не взаимное, но одностороннее чувство, идущее только от сына к отцу. Как ни странно, в основополагающем мифе почитается не Венера — мать Эрота и Приапа, а позже — Энея, покровительница Рима и генеалогическая прародительница цезарей — напротив, здесь воспевается связь, идущая от сына к отцу. Эней выказывает высшее благочестие, неся на своих плечах супруга Венеры - Анхиза. Сыновнее отношение избавлено от взаимности в той же мере, в какой от неё должно быть избавлено сексуальное отношение римлянина к своему партнёру. Любовь — это неразрывная обязательная связь, что идёт от младшего к старшему. Это исключительно сыновняя любовь, которая привязывает сумерки к заре, плод к семени, взгляд — к фаллосу. И она же породила те связи клиентов с патроном, крестника с крёстным, которые затем вылились в братство священников с одной стороны, в мафиозные кланы — с другой».
«Юрий Васильевич», - перебил старика гость: «Сколько я помню, Империи предшествовала всё-таки Республика?», - Муромцев хохотнул: «Ха! Республика не могла держаться долго при подобных сексуальных нормах. Республика произошла от столкновения желания и плодовитости, столь же не совместимых, как римская Венера и любовь, как братоубийственная тирания и Совет Отцов. Точно также во время основания Рима, Ромул безжалостно убил своего брата Рема, а затем Отцы убили Ромула, провозгласив его богом на небесах, лишь бы избавиться от его царского гнёта на Земле. Однако, к этому мы ещё вернёмся, а до того ещё немного любви. Наслаждение в супружеской любви преследовало лишь одну цель — оплодотворение. Причём любовь должна идти лишь от оплодотворяемого к оплодотворяющему, то есть от верующего к Богу, от сына к отцу, от вульвы к фаллосу, и от раба к господину. Единственная верность идёт от сына к отцу, да и самая земля является «родиной» постольку один лишь фаллос является осеменителем, то есть родоначальником. Но что есть фаллос? Это обнажённое божество богов. Природа находится в неустанном оргазме. Отцы постоянно зачинают живое. Для богов процесс зачатия непрерывен, и самое божество богов — это бесконечное совокупление. И каждый миг совокупления — это цветок, который нужно срывать тот час же, ибо бог всегда пребывает в вечном мгновении, и вот тут-то начинается самое интересное, потому что это и есть тот бог, которого Август даёт своей Империи, переоценивая римский Пантеон. Это было фатальное политическое решение Августа — дать Империи двух соединённых в соитии богов — Марса и Венеру. Он сочетал отца Ромула с матерью Энея, что было совершенно невозможно, ведь до того Эней был плодом любви Анхиза и Венеры, а Ромул и Рем произошли от насилия Марса над Реей Сильвией. Август же объявил эту неправдоподобную и несовместимую пару прародителями Рима».
«Выходит, что виновник всех нынешних бед на Земле — это Август?», - решился вопрошать озадаченный гость. «Не спешите с выводами, мой дорогой», - Муромцев говорил уверенно, горячо и внушительно, чувствовалось, что во всей этой теме он, пожалуй, самого чёрта съел и решительно готов переспорить любого академика-латиниста: «Так не будем же искать крайнего, ибо в этом деле одно событие предуготовляло другое и так далее. И формулу любви мы можем свести к самому простому виду — это почтение, которое раб должен оказывать господину, а низший — высшему. Это понятие распространилось на граждан в отношении их правителей, и вот эта-та метаморфоза любви, явив собой самую серьёзную мутацию Империи, как раз таки и подготовила почву для Христианства: распространение уставного почтения, которое римский народ вменил себе в долг по отношению к Принцепсу[18]. Результатом стала бюрократизация свободы, превратившейся в раболепие для всех классов и статусов и рождение, как раз таки в этом месте, комплекса вины».
Хозяин встал из-за стола, подошёл к одному из стеллажей своей богатой библиотеки, любовно погладил переплёты, по-видимому, антикварных изданий, затем вытащил внушительного размера фолиант и принялся его листать. Сие продолжалось несколько времени, так что Лебедько даже чуть было не закемарил, но вот Юрий Васильевич нашёл нужную ему страницу и продекламировал: «Тацит рассказывает, что Тиберий, принуждаемый стать императором и преемником Августа, сожалел о Республике, всякий раз восклицая по выходе из курии: «Люди, как же вы любите рабство!» - и с отвращением слушал, как сенаторы и консулы молили его об отказе от республиканских свобод и о согласии стать их повелителем и обещая ему своё повиновение. Народ, боявшийся власти царя и основавший Республику, внезапно дрогнул, отверг гражданскую братоубийственную борьбу, которая была, однако, основополагающим мифом, и ринулся в буквальное рабство: императору была предоставлена неограниченная власть в неограниченном пространстве, мировая гегемония безо всякой оппозиции, единоличное правление, дающее право избавляться от противников тех законов, что вменялись отныне главам покорившихся кланов и право назначать своим преемником кого вздумается. Именно такой образ правления сегодня называют Империей, а древние называли Принципатом».
Муромцев эффектно захлопнул книгу и, сверкая взорами, обратился к Владиславу Евгеньевичу: «Что же мы имеем? А имеем мы весьма неутешительный итог, вошедший в плоть и кровь всего современного мира. Как я уже изволил высказаться ранее, мы не можем сказать, что именно Октавиан был крайним во всей этой истории, однако, именно он, став Августом, подавил Форум, закрыл Трибуну, запретил ассоциации, ввёл цензуру на нравы, увеличил число легионов на границах, укрепил флот и отправил в изгнание свободных людей, сожалевших о Республике и не принявших позицию пассивного подчинения, которую он вменял в обязанность всем своим подданным». Старик поставил книгу на место, молча прошёлся несколько раз взад-вперёд по комнате, и вдруг, с наскоку, плюхнулся в кресло аккурат подле Лебедька и буквально закричал последнему прямо в ухо: «Глядите, какой ядерный коктейль мы имеем. С одной стороны, физическая сила, сексуальная мощь, упрямый характер, необузданная содомия, давали сплав под названием мужская добродетель. И, в то время, как у еврейских племён знаком принадлежности к религии было обрезание, для народа, чьим фетишем была волчица, таковым стал отказ от пассивности! С другой стороны, властители провозгласили себя потомками Венеры и Марса, а, стало быть, чем больше укреплялась и распространялась имперская сексуальная агрессивность, тем прочнее был мир в Империи, и тем беззаботнее и пассивнее были её граждане. Необузданная сексуальность императоров, стала неотъемлемым свойством римских правителей. Неограниченное сластолюбие укрепляет неограниченное всемогущество Империи. Всё её плодородие, вся её сексуальная мощь воплощается в императоре. Он один может преступить любой закон, ему одному дозволено всё — и гнев, и капризы, и животные проявления натуры. Бесчисленные легенды, которыми обрастала жизнь правителей Рима, придавали им роль сексуальных оберегов. И здесь ещё один парадокс, ибо в этом смысле император — всего лишь большой бубенец, которым отгоняют импотенцию».
«Что же ты орёшь мне прямо в ухо?», - подумал Владислав Евгеньевич и тут же смекнул, что Муромцев, сознательно или невольно, поставил себя в доминирующее положение, оставив гостю лишь право проявлять покорность. Ярость вскипела в груди нашего героя: «Помилуйте, Юрий Васильевич, я решительно не намерен терпеть ваши нравоучения в таком тоне!», - «Браво!», - встрепенулся старик и протянул гостю руку для крепкого рукопожатия: «Вы поняли! Вы поняли, как это происходит! Вот она — Система, и вот он процесс, разделяющий общество на классы. Но! Как таковой классовой борьбы в истории ещё не было, ибо бороться может только один класс, и вы это сейчас положительно продемонстрировали», - «Какой же это класс?», - удивился Лебедько. «Класс — обладающий фаллосом! Но и этот класс постоянно преследует драма — боязнь сей фаллос потерять, а посему, он вынужден постоянно, раз за разом, его демонстрировать, убеждая в его несгибаемости, прежде всего, себя самого. В своё время Плиний Старший назвал фаллос врачевателем желания. Человек был мужчиной лишь тогда, когда его орган был способен на эрекцию, отсутствие же потенции внушало страх. Ежели обобщить всё мною к сему времени сказанное, мы с вами поймём, что современные люди унаследовали от римского понятия любви то, что называется отвращением к жизни, которое следует по пятам за наслаждением. И это жуткое, но часто вытесняемое сокращение символической вселенной, которая сопровождает фаллический спад вслед за эякуляцией, горечь, порождаемую объятиями, в которых мы уже не можем провести разницы между желанием и ужасом, связанным с внезапным и невольным бессилием. Что мы ещё имеем в ходе римской истории — соревнования в непристойностях, человеческие жертвоприношения на аренах, имитация охоты в парках, всё это — ритуал сарказмов Приапа. С тех пор, прикрываясь ритуальными наказаниями или человеческими жертвоприношениями в виде боя насмерть, общество, ставшее пассивным, мстит за себя и сплачивается перед безжалостной судьбой. Всякий триумф включает в себя частицы садистских унижений, которые вызывают смех и объединяют смеющихся в некое мстительное сообщество. Народ спешит на узаконенное зрелище и коллективно участвует в мщении за нарушение закона. Именно это и служит основанием для христианской истории. Сцена раннего Христианства — пытка на кресте, назначенная тому, кто мнит себя богом, бичевание, надпись «Иисус из Назарета — Царь Иудейский», пурпурный плащ, царский венец из терний, постыдно обнажённое тело — всё это саркастический ритуал Приапа, задуманный для увеселения толпы. Например, китайцы 17-го века, которых иезуиты пытались обратить в Христианство, воспринимали это именно так и не понимали, как можно извлечь символ веры из столь комической сцены».
«Секс тесно связан со страхом», - печально произнёс Владислав Евгеньевич, невольно вспомнив собственные мытарства на этом поприще. «Вот!», - Муромцев восторженно воздел руки вверх и энергично заходил по комнате: «Вы произнесли ключевую формулу. Мужчина не может всегда находиться в состоянии эрекции. Он подвержен непостижимому, независящему от него чередованию потенции и импотенции, он поочерёдно то пенис, то фаллос. И проблема власти — чисто маскулинная проблема, ибо характерная ненадёжность и страх слабости неотрывно терзает и мужчину, и властителя. Эякуляция есть потеря в сладострастии. Потеря возбуждения, следующая за ней, сопровождается печалью, ибо означает иссякший источник того, что ещё миг назад нетерпеливо рвалось на волю. И нет в мире цивилизации, которой эта печаль была бы более присуща, чем римлянам. Фаллос проникает в вульву и выходит из неё уже как пенис. Мужественность мужчины растворяется в наслаждении также, как сам человек растворяется в смерти».
«Может быть, я что-то пропустил, но вы как-то неожиданно смешали в одну кучу и Христа, и Приапа. Извольте, объясниться, в чём же тут дело», - вмешался Владислав Евгеньевич. «Всенепременно!», - ответствовал Муромцев: «Империя поглощала одно за другим все соседние государства, а религия присваивала себе мифологические сцены самых разных религий римских провинций, неизменно перерабатывая их в одну и ту же сцену: Исида ходит по земле в поисках фаллоса Осириса, который сама же, правда руками Сета, и отсекла. В Риме на этом этапе ещё невозможно различить сарказм и почитание, бога высмеиваемого и бога всемогущего. Фаллосу и Приапу воздвигались и воздвигаются стелы в течение всего времени существования Империи. Можно с полной уверенностью сказать, что Приап — самый изображаемый бог Империи, и даже последние почти что две тысячи лет, когда его имя не произносится, а в качестве символа веры выдвигается Иисус. Но и это ещё не всё. Смотрите, какая, можно сказать, гипербола вырисовывается из тех метаморфоз, которые происходили во времена превращения Республики в Империю. Обычно мужскому желанию предлагаются два пути, когда оно сталкивается с соблазном женского тела: насильственное овладение или же гипнотическое запугивание. Рим посвятил свою судьбу, свою архитектуру, свою живопись и триумфы как раз таки гипнотическому запугиванию. А под Римом, как вы уже, наверное, догадались, я подразумеваю всю существующую и порабощающую нас Систему, в которой постепенно намечалась, а в последние двадцать лет стала и вовсе очевидной такая тенденция: в извечном противостоянии Эроса и Танатоса всё большую роль начинает играть некто третий, серый кардинал, который и становится, собственно, сейчас кукловодом всей цивилизации».
«Кто же это?», - встревоженно спросил Лебедько, зачарованный речами писателя. «Увы, это никто иной, как Гипнос, тот, кто уводит от живой плоти в мир грёз и иллюзий, тот, кто сдвигает сейчас цивилизацию всё больше и больше в виртуальность, как бы облегчая драматизм вечного треугольника секс-наслаждение-страх, переводя эту драму под своды фантазии, в которой, как вы понимаете, возможно всё, что невозможно в реальности. Но об этом, ежели позволите, мы поговорим уже после небольшого перерыва. Я должен выйти к гостям на четверть часа. Вы же располагайтесь и осматривайте библиотеку. Я распоряжусь, чтобы вам принесли чаю».
***
Надобно сказать, что Владислава Евгеньевича обуяло нервическое возбуждение после всего того, что он прослушал. Справиться с сим возбуждением положительно не удавалось, то пересаживался он с кресла на диван, то подходил к окну, то принимался рассматривать книги, то хотел мыслить. Безуспешное хотение! Мысль не лезла к нему в голову. Когда же старался он, напротив, ни о чём не мыслить — безуспешное старание! Отрывки чего-то похожего на мысли, концы и хвостики мыслей лезли и отовсюду наклеивались к нему в голову. Подали чаю с внушительным куском брусничного пирога. Но и это средство лишь чуть-чуть притупило возбуждённое сознание. Судите сами, что бы произошло с вами, ежели бы вам в одночасье впихнули в мозг все те сведения, которыми Муромцев снабдил нашего героя?
Автор, признаться, испытывает к Владиславу Евгеньевичу даже некоторого рода сочувствие, ибо самая-то интересная загадка-то ему ещё не открылась, а именно, зачем и с какой целью заводилы Югорского переулка решили попользовать нашего героя, который сам в начале своего путешествия был как раз уверен в том, что сидящий в нём дух авантюры споспешествует тому, что это он эдаким лихим трикстером ворвётся в ряды сих людей, объегорив их всех и получив в результате награду, в виде признания, славы и нежных объятий юной красавицы Ани. Не тут то было! Единственное, что как-то он мог понимать, это то, что непостижимым образом он сделался одним из участников какой-то головокружительной по масштабам Игры, в которой его собственная игра, задуманная в начале путешествия, растворялась, подобно маленькому ручейку в водах огромной реки.
Однако, давай же, драгоценнейший читатель, проделаем вместо Лебедька ту мыслительную работу, на которую он в данное время, в силу своего нервического чувства, решительно не способен. Итак: в Риме две тысячи лет назад произошёл переход от Республики к Империи. Свободный римлянин, в силу царящей в то время сексуальной морали (а что может быть сильнее для сознания и бессознательного человека, чем разного рода именно сексуальные табу?), мог, не зная ни вины, ни стыда, позволять себе любое сексуальное поведение, кроме пассивности. Символ активности — напряжённый фаллос. Можно только догадываться о том колоссальном страхе, который владел так называемым свободным гражданином перед перспективой любого рода пассивности. Октавиан Август, утвердив Империю, тем самым не явно, но предельно жёстко, поставил свободных граждан перед лицом их символической пассивности, так что лишь один император оказался обладателем фаллоса. Те, кто это понял и не принял позицию пассивного подчинения, были отправлены в изгнание. Большинство же, вольно или невольно, сломалось и вынуждено было компенсировать возникший таким образом невроз, охвативший всех поголовно жителей Империи, под прикрытие ритуальных наказаний и сплочение перед безжалостной судьбой в виде садомазохистской мести всем инакомыслящим. Что, собственно, и послужило основанием всей христианской истории. Таким образом, ежели мы попытаемся провести реконструкцию, и удалить, так сказать, с иконы истории мученический и, в то же время, милосердный лик Христа, мы вынуждены будем обнаружить за ним саркастический лик и напряжённый фаллос Приапа.
Империя, даже пережив свой внешний упадок в 4-м веке нашей эры, поглотила всю Европу, затем Азию и Америку, и, тем самым, вовлекла в губительный невроз, обретающий к нашему времени всё более выраженные уже не только невротические, но и психотические свойства, и явилась той самой Системой или же, ежели угодно, мы можем величать её «Матрицей», приобретшей в наше время все уродливые черты и качества того, что мы нынче называем вершиной капитализма (или же его дном) — обществом потребления. Прорывающееся же из бессознательного Желание, влечёт за собой неизбежный запрет на его реализацию, корни которого состоят в чувстве невыносимой вины за когда-то вольно или невольно принятое согласие на пассивность. Так или иначе, осознание этого близко, а потому, вступает в игру ещё один защитный механизм, которого мы можем персонифицировать в фигуре бога иллюзий Гипноса. Следуя указанным им направлением, мы, дабы избавиться от невыносимости драмы Желания, вины и вытеснения, стоим на пороге ухода от всяческой телесности в виртуальные миры, где эта драма и вовсе перестанет быть болезненной. Полное забвение и счастье, правда, весьма и весьма сомнительное, ибо это уже не счастье свободного человека, да и не человека вовсе.
Эх, Владислав Евгеньевич! Сколько раз уже автор упреждал тебя остановиться и задуматься — куда несёт тебя нелёгкая! Ты же оставался глух и упрямо стоял на своём. Нынче же ты взбудоражен не на шутку и, ежели у читателя ещё есть возможность многими способами откреститься от всего написанного выше, а заодно и от того, что будет написано далее, то ты, голубчик, попал, можно сказать, в самый эпицентр этой информации, которой методично и уверенно снабжали тебя все твои визави. И хотя, в глубине души автор, несмотря на упоминавшееся выше сочувствие, даже рад за тебя, ибо сколько можно бегать, подобно белке в колесе, по кругу утешительных иллюзий, всё же состояние твоё в сей момент — чрезвычайно жалкое. И когда ты окончательно придёшь в себя, сие даже автору не ведомо, впрочем, в прежнего себя ты, уж, верно не придёшь никогда. На одно лишь это и приходится уповать.
Впрочем, автор, пожалуй, чересчур пустился в сентиментальные и назидательные рассуждения, в то время, как уже и Муромцев успел воротиться в свой кабинет, застав гостя за довольно таки варварской попыткой враз впихнуть себе в рот весь кусок пирога, в то время, как принесены были и нож, и вилка. Лебедько, однако же, ничуть не сконфузился, ибо сия процедура только и возымела эффект хоть сколько-нибудь привести нашего героя в чувство. Да, и старик отнюдь не возмутился, наблюдая за тем, как брусничные ягоды одна за другой вываливались из наполненного и полуоткрытого рта гостя, а только, пожалуй, умилился слегка. Выждав несколько времени, понадобившегося Владиславу Евгеньевичу, дабы прожевать и проглотить пирог, да ещё следом захлебнуть чашку чая, хозяин лишь тогда осмелился обнаружить своё присутствие: «Ну-с, отдохнули? Готовы продолжать? Давайте-ка посмотрим за последующим развитием событий. Вы, конечно, можете меня упрекнуть в том, что я слишком выпячиваю отдельные частности, однако, в наше время решительно каждому просвещённому человеку понятен тезис Жиля Делёза, озвученный им в эпохальной книге «Капитализм и шизофрения», о том, что история вершится отнюдь не в неких молярных, то есть, среднестатистических массовых сценах, а, напротив, во множестве так называемых молекулярных цепочек, где прослеживается всякая случайная, так называемая, частность или отдельно действующие лица, которые, собственно, и вершат направление движения у этих самых среднестатистических масс».
Лебедько была понятна логика рассуждений Юрия Васильевича, ибо и сам он, с момента беседы с Дознером, штудировал вышеупомянутую книгу во всякий свободный час. Сие было сложно, ибо слог великого современного философа был до чрезвычайности кудряв и понять его можно было лишь сделав над собою известного рода усилие, в чём наш герой мало-помалу преуспел, о чем сейчас дал Муромцеву знать внушительным кивком головы.
«Ну, и чудно!», - оживился старик: «Двинемся тогда далее вослед за Империей, которая чрезвычайно быстро распространялась по Земле, всё более от этой самой Земли удаляясь. Всё удалялось. И все удалялись: те, кого ссылали — на острова, зажиточные люди — в усадьбы, анахореты — в пустыни. Боги, утратившие своё могущество, ибо никто больше не приносил им жертв, превратились в демонов. Ритуальные церемонии стали мрачнее, но не исчезли, а сделались ближе и понятнее. Социальная пирамида постепенно становилась внутренней, а после смерти и сама удалялась в небеса. К богам-посредникам добавлялись новые, специфические боги — распятые на кресте рабы. Люди стали искать прибежище у невидимых сил, руководствуясь единственной иерархией, включавшей в себя более или менее отдалённых покровителей: даймона они стали видеть в ангеле-хранителе, патрона — в святом, императора — в патриархе, отца — в боге, поскольку Империя всё более переносилась в небо, оставляя их на земле. Церковь переняла у царской власти традиционную раздачу хлеба и устройство зрелищ. Человеческие жертвоприношения покинули арену, преобразившись в жертвоприношение богочеловека, распятого на кресте, подобно ничтожнейшему из рабов, в самом центре базилики».
Путешественник сделался вновь мрачнее тучи. Несмотря на то, что ещё часа полтора назад он лицезрел множество людей, стоящих на самых разных этажах социальной лестницы, вплоть до её вершин, решительно готовых перевернуть вверх тормашками несправедливость мира сего, и ещё десятки, а то и сотни тысяч людей, были рассредоточены по всей стране, занимая к тому же весьма ключевые кабинеты, Лебедько никак не мог себе представить, каким же образом даже такая внушительная армия способна противостоять тем фундаментальным процессам, о которых вещал Муромцев, и которые складывались в течение тысячелетий.
Юрий Васильевич же, решительно не замечая или не желая замечать подавленность собеседника, продолжал, и голос его был бодр: «Прежняя семейная зависимость превращалась в вертикальную преданность души её, якобы, вечному источнику. Так христианин отрешался от родственников, ибо бог теперь стал ему ближе всех. Ведь именно таков завет Евангелия. С гением, который покровительствовал лишь гениталиям людей, было положительно покончено, он превратился в пособника дьявола. Исчез также культ мёртвых — люди перестали кормить тени усопших. Они сделали своим наследником бога. Церковь же постепенно унаследовала почти всё земное имущество».
Владислав Евгеньевич хоть и пребывал в состоянии мрачном, но за речью старика, особливо после выкушенного пирога, следил достаточно внимательно, а посему, решился вставить замечание: «Вот вы, мудрейший Юрий Васильевич, начали, было, говорить о молекулярных цепочках, неповторимых событиях, а потом вдруг и сами не заметили, как съехали в некие обобщения». Старик удивлённо поднял бровь: «Извольте, вот вам и молекулярная цепочка. Сенека Младший, который являлся, как вам известно, первым министром императора Нерона, питал ненависть ко всему живому. Он ненавидел наслаждение. Ненавидел пищу. Ненавидел напитки. Он обожал лишь деньги и страх страдания. Он во всём был полной противоположностью своему отцу. И хотя он умер богатейшим человеком, собою Сенека являл иступленную и тоскливую худобу в сочетании с жаждой красноречия и власти. Он первым окрестил себя «педагогом рода человеческого». Это истинный пуританин. Вслушайтесь, как звучит фраза», - хозяин вновь обратился к библиотеке, минуту что-то искал, вынул наконец томик в теснённом переплёте и открыл на одной из многочисленных закладок: «Ага! Вот, слушайте: «Смерть вырывает тебя из родимого чрева, отвратительного и зловонного». Заметьте, дорогой мой, что фраза эта написана отнюдь не святым Павлом, как то можно было подумать. Она написана Сенекой Младшим в то самое время, когда он поучал римское общество. Или вот смотрите ещё. «Один ищет радость в пиршестве и разврате, другой — в тщеславии и поклонении толпы, третий — у любовницы, четвёртый — в показных занятиях и науках, или же в литературных трудах, которые ни от чего не исцеляют. Всё это обманчивые и преходящие услады, коих мы все становимся жертвами. Таково же и опьянение, когда за краткий час весёлых безумств приходится платить тяжким отвращением. И всякая болезнь людей происходит от сознания человека, что его тело заключено в двух мерзких пределах — между коитусом, произведшим его на свет и могилой, где он сгниёт». Это изречение Сенеки включает в себя решительно всё. Пища, эротическое наслаждение, сластолюбие, власть, наука, искусство не стоят ровно ничего. Так и кажется, будто это написано буквально в нашем веке кем-то из настоятелей церкви. Сколько отвращения и ненависти к жизни! Так вот, сия молекулярная цепочка, в числе прочих, уже являлась по сути своей христианской, так что дальнейшее соединение Империи с Церковью было предрешено внутри самой Империи».
«Стало быть, жизнеутверждающая римская сексуальность времён Республики была подавлена властью императоров?», - «Отнюдь, я же говорил, что не следует искать крайних. Римская сексуальность была подавлена ни волею императоров, ни религией, ни законами. Римская сексуальность самоуничтожилась, вы уж простите мне этот термин, а её место заняла довольно таки экзотическая сентиментальная любовь, а точнее некая странная связь, когда сама жертва становится палачом. Те, кто попал в это рабство, свыклись со своим бессилием и начали почитать свои цепи как бога. Более того, они постарались стянуть их потуже, поспешив освятить и превознести зависимость женщины с одной стороны, а с другой — облагородить эту рабскую зависимость с помощью торжественных церемоний. Делалось это, опять же, с бессознательной целью умерить испуг, превратившийся в страх. Увы, между эпохой Цицерона и веком Антония сексуальные отношения претерпели изменения совершенно независимо от какого бы то ни было влияния. И метаморфоза эта произошла за сто лет до распространения новой религии. Христиане приписали себе заслугу новой строгой морали, хотя они причастны к её изобретению не более, чем к созданию латинского языка: они просто приняли и то и другое от Империи. То был медленный и глубинный процесс, происходящий под охраной страха. Но тут просматривается парадокс, ибо человеческий страх не может ничего охранять, кроме того, что он охраняет человека от Желания. Поскольку страх ограждает себя от Желания, он охраняет лишь бессилие и ущербность. Иными словами, он охраняет «не — жизнь» — стыдливо прикрытые чресла тела, до такой степени отверженного, что оно стало мёртвым и его навечно прибили гвоздями к кресту».
«А я всю жизнь думал, что всё зло исходит из Америки», - задумчиво произнёс Владислав Евгеньевич. «Не совсем верно. Американцы, ныне населяющие свою страну, после того, как они истребили там всё, сопротивляющееся их господству, точно также руководствуются системой страха и производят на свет детей, уже в материнском чреве заражённых ужасом, источник которого следует искать скорее возле белых тог римского Сената, нежели возле чёрных сутан отцов-священников, сменивших их в курии. Те отцы-пуритане, что высадились в долине Огайо или воздвигли свои часовни в бухте Массачусетса, привезли с собою не столько Библию, сколько отвращение к жизни, ненависть и беззастенчивую жестокость, которыми дышат книги Сенеки и Светония, словом, как раз то, что и заставило их бежать из Старого Света».
Старик умолк, но продолжал величаво прохаживаться из одного угла комнаты в другой, заложив руки за спину. Лебедько затаился и сидел без звука. Наконец, Муромцев остановился и, воздев указательный палец кверху, рёк: «Сие безобразие не могло длиться сколько угодно долго. Не раз уже в истории делались попытки, увы, пока провальные, изменить ход вещей. Надобно было свести воедино множество факторов, дабы осознать все корешки, на которых покоится Система. Мы считаем, что нам это удалось, потому за последние тридцать лет нами и было произведено огромное количество людей, готовых вскоре радикально изменить ход истории». Тут только Владислав Евгеньевич посмел изъявить вопрос, давно уже терзавший его душу: «Всё это мне понятно. Понятно и то, что вас окружают достойнейшие люди, имеющие к тому же ещё и всяческие необходимые социальные регалии, но объясните мне, ради всего святого, на что вам понадобился я — фигура в высшей степени сомнительная, хоть и профессор, но в то же самое время совершеннейший маргинал, не имеющий к тому же никакого прочного социального базиса?», - «О, дорогой мой, как вы тут ошибаетесь! Настало время писать о нас, и именно вы станете это делать!», - «И что же вы, после того, как я напишу всё это — согласитесь?», - «Конечно же, нет! Мы будем всячески отрицать даже самоё знакомство с вами, и до поры до времени являть обществу свои самые консервативные взгляды, обожествлять православие и власть, и всё такое».
Лебедько впал в совершенный ступор: «Тогда зачем же мне писать об этом, ежели вы всё будете отрицать?» Старик усмехнулся: «Бессознательное — таинственная и мощная штука. Вы ещё не знаете силы того когнитивного диссонанса, который будет порождён нашими противоречивыми показаниями. Именно на него, на крупицы сомнения, которые обрушат в конце концов существующую доминанту убеждений и верований масс, порождающие их иллюзии и зазомбированность, мы и ставим наш главный козырь. А вам во всём этом великом представлении отводится почётнейшая роль... ммм... «мальчика для битья»...».
«Позвольте, да как же это возможно? Что же вы думаете — я соглашусь стать этим самым «мальчиком для порки»?», - вскипел наш герой. «Название, пожалуй, действительно, не очень удачное, но и с более точным названием вы тоже, пожалуй, сразу бы ни в коей мере не согласились бы», - «Что же это за более точное название?», - «Козёл отпущения!», - «Час от часу не легче! Не обессудьте, но для козла поищите себе, пожалуй, кого-нибудь другого!»
Разговор перешёл на высокие тона, и Муромцев принялся уже, было, жалеть о том, что он назвал вещи своими именами. Всё же он сделал попытку успокоить разгулявшегося гостя: «Дорогой друг, само выражение «козёл отпущения», отнюдь, не несёт негативного оттенка. В конце концов, ежели вы вспомните остроумнейшую песню Владимира Высоцкого, как раз на эту тему, то поймёте, что там всё описано буквально с натуры, и козёл отпущения по сути своей это и есть высшая степень мистического посвящения, ибо в конце концов он как раз и становится тем, кто правит балом. Впрочем, не будем ударяться в крайности, могу сказать одно, что судьба избрала каким-то образом именно вас на роль весьма ответственную в нашем общем деле».
Лебедько успокоился и призадумался. Наконец, вымолвил: «Но я же ещё сам для себя не решил, что ваше дело является также и моим делом. Несомненно, в ходе бесед с вашими людьми, нечто произошло во мне, по крайней мере, я проникся неким сочувствием к общечеловеческой боли. Однако же, окончательного решения я, решительно, ещё не вынес».
«Да, вас никто и не торопит!», - обрадовался Муромцев. «Вам необходимо будет встретиться ещё с несколькими людьми, после чего, поверьте, у вас и вовсе не останется никаких сомнений», - «Хорошо, я согласен. Однако, у меня есть ещё один вопрос. Ммм... Как бы эдак ловчее выразиться, дабы вы не подумали чего лишнего? Ммм... У вас же есть внучка — Анна? Я бы хотел говорить ещё и с ней...», - «Ух, ты, какой артист!», - рассмеялся старик. «Вы и с ней уже успели познакомиться?», - «Весьма коротко, в поезде», - «Ну, так пообщаетесь с Анькой, что ж в этом дурного? Только через недельку. Сейчас она — не поверите, где — в Риме, и как раз, по нашему общему делу. Завтра же здесь же у меня вас будет ожидать тот, кого про себя мы с давних пор называем «Человек с Востока». Личность эта весьма яркая, наверняка, вам известная. Впрочем, не будем торопить события, сейчас же, давайте раскланяемся, приходите завтра к пяти часам. Сердечно был рад знакомству».
«Спасибо», - пробормотал Владислав Евгеньевич, пожал старику руку и вышел из кабинета. Было уже поздно, и большинство гостей разошлось. Наш герой медленно шёл через залы к прихожей, погружённый в какую-то тугую думу, настолько тугую, что спроси его в тот момент, о чём он думает, он, уж, наверное бы не смог ответить ничего путного.