Глава четвертая АРНАУТ КАТАЛАН ССОРИТСЯ С ДАМОЙ

Ах, как часто, да с какой горькою слезой, вспоминал потом Арнаут Каталан сытное времечко, проведенное у Саварика Нечестивца в Иль-де-Рэ!

Целыми днями Каталан не делал ровным счетом ничего, а только валялся на травке, слонялся по лугам и рощам, бряцал на лютне и роте, мычал под нос разные мелодии и сочинял пустые песенки, лепя слово к слову, как придется.

Добрый сеньор Маллеон благосклонно принимал сочинения Каталана, ибо находил в них нечто свежее и такое, чего не находил больше нигде.

Дни сменялись днями, не принося ничего нового, в брюхе было всегда тепло и сытно, а в голове – ясно и как-то поэтически, уста же в любое мгновение готовы растянуться в ухмылке или того лучше – раскрыться пошире для хохота. Так славно жилось Каталану у доброго сеньора Саварика!

И вот однажды осенним вечером пришел в Иль-де-Рэ один катарский проповедник, сопровождаемый двумя учениками.

Звали его Эркенбальд из Сен-Мишеля. Вошел в деревню уже затемно. Шагал опираясь на руку одного из учеников, а другой ученик, постарше, ступал следом, неся на плече нищенскую суму. Деревенские псы бежали за ними, громко гавкая, но трое путников не обращали на это никакого внимания. Даже шага не замедлили.

Постучались в дверь самого бедного дома на окраине и тут же обрели и пищу, и кров, а взамен одарили хозяев убогого жилища своим благословением.

Наутро "совершенный" попросил хозяина сказать эн Саварику о прибытии святых. Эта просьба была с радостью исполнена, ибо жители Иль-де-Рэ, как, впрочем, и других Савариковых вотчин, весьма любили и почитали своего вольнодумного сеньора.

Саварик пришел, да не один, а с Каталанам – тот упросил взять с собой. Отчасти хотелось Каталану приобщиться к чужой святости, но куда в большей степени глодало его любопытство. Прежде ему доводилось изображать верных катаров в представлениях, но самим катарским вероучением он как-то до сих пор не проникся. Словом, одно дело – ломать комедию, и другое – братская трапеза в присутствии настоящего "совершенного".

Хозяин дома, завидев Саварика еще издали, выскочил ему навстречу, засуетился, несколько раз вбегал в дом и снова выбегал и, наконец, застыл на пороге в низком поклоне.

Саварик остановился перед ним, поздоровался – серьезно и даже как будто почтительно. Бедный крестьянин, от счастья ошалев, только пролепетал что-то и толкнул дверь, пропуская вперед сеньора. Саварик вошел, пригнув голову под низкой притолокой, а следом за ним юркнул и Каталан.

В доме уже набралось народу – человек десять, никак не менее.

А у очага сидел крепкий, суховатый старик в черной одежде из грубой шерсти. Когда он поднял голову, Каталан подавился собственным дыханием: таким светлым было старое лицо, исчерченное множеством морщинок, с ввалившимся ртом и лучистыми глазами. Цепенея от восторга, Каталан за спиной Саварика обменялся с одним крестьянином сумасшедшим взглядом – и оба, без слов понимая друг друга, вздохнули одновременно.

Старик немного подвинулся, освобождая у очага место для Саварика. Саварик же сперва встал на колени и испросил благословения. Каталан видел, как сеньор де Маллеон вздрогнул от счастья, когда высохшая старческая рука коснулась его плеча и тихий, надтреснутый голос проговорил:

– Благодать Господа нашего Иисуса Христа да пребудет с тобою, дитя мое.

После этого Саварик уселся на чурбачок, выпачканный в саже, а Каталан пристроился в углу, откуда мог как хотел наблюдать за удивительным стариком.

Вошел еще один человек в черных одеждах – тот, кого старик именовал своим старшим сыном, – подал хлеб в чистой холщовой тряпице и книгу в темном переплете.

Эркенбальд из Сен-Мишеля встал, принял книгу и, не открывая ее – просто прикасаясь, просто лаская ее пальцами, – вполголоса пропел молитву Господню. Он пел не на латыни, а по-провансальски. Впервые в жизни Каталан до конца понял эти священные слова, и глубокое восхищение наполнило его. Вот как все, оказывается, совершенно и просто! Ему хотелось плакать и смеяться.

А эн Саварик и еще несколько присутствующих знали эту молитву и шевелили губами следом за стариком, а в конце в один голос проговорили "аминь".

Закончив молиться, старик отдал книгу своему сыну и начал вопрошание:

– Сын мой, ответь: каков есть Бог?

– Бог есть великий, совершенный, безусловный, добрый, свет миру, – негромко, но внятно ответил второй совершенный.

– Отчего же на земле существует столько зла, отчего безумствуют вражда, войны, беды, болезни, голод?

– Оттого, что силен враг Бога – диавол.

– Отчего несовершенен человек?

– Оттого, что он заключен в свое тело, как в темницу.

– Отчего же заключен он в тело как в темницу?

– Оттого, что тело, смертное, подверженное боли, страданию и тлению, создал диавол для уловления бессмертных небесных душ.

– Чем доказать безраздельную власть диавола над нашим миром?

– Всеблагий Бог не может быть творцом существ вредных и злокозненных. Не творил добрый Бог ни змей с ядовитым жалом, ни кусачей мошки, ни жабы, от которой кожа покрывается бородавками, ни мышей, проедающих мешки с зерном…

И тут, будто ее нарочно позвали, из-за ларя высунула чуткий нос мышка. Помедлив, она продвинулась еще чуть-чуть вперед и снова замерла – только любопытные черные глазки поблескивают в полумраке.

Эркенбальд прекратил вопрошание. Медленно протянул он руку к мышке и молвил:

– Внемли мне, дитя диаволевлево.

Мышка, казалось, даже дышать перестала.

В полной тишине Эркенбальд проговорил:

– Благодать Господа нашего Иисуса Христа да пребудет с нами вовек.

Только это.

Но мышка, сделав вперед несколько неуверенных шажков, вдруг затихла, аккуратно подобрав под брюшко лапки.

Старец повернулся к Каталану и кивнул тому подбородком.

– Посмотри на нее, как следует, дитя мое.

Каталан осторожно толкнул мышку носком башмака. Мышка была мертва. Она все так же поблескивала глазками, верхняя губа у нее чуть задралась, открыв два передних резца, а под хвостом выступила и застыла густая капля крови. Подняв мышку за хвост, Каталан бросил ее в огонь.

Как ни в чем не бывало, Эркенбальд продолжил:

– Сын мой, почему же столь печальна участь человека?

Ученик "совершенного", терпеливо ожидавший, пока возобновится диалог, тотчас же отвечал:

– Потому что порок гнетет человека; грех был создан одновременно с бренным телом, которое, претерпев множество страданий, в конце концов погибает.

– Может ли человек в этой земной жизни освободиться от порока?

– "Может ли эфиоп поменять черную кожу свою и барс – пятна свои? Так и вы, можете ли делать доброе, привыкши делать злое?" – ответил ученик цитатой из Священного Писания.

– Где же спасение?

– В Боге.

– Как понимать Бога?

Ученик не стал отвечать и молча склонил голову.

Тогда Эркенбальд отбросил на спину капюшон, открыв длинные, совершенно белые волосы. От его лица и поднятых ладонями вперед рук исходил тихий свет.

– Никто да не станет служить двум господам, – заговорил "совершенный". – Живя здесь, в плотском греховном мире, прикованные к телу, как рабы к веслу галеры, мы – слуги диаволевлевы и ничуть не лучше той мыши, которую умертвило одно лишь упоминание Господнего имени! Но отлепите духовные очи от созерцания посюстороннего, направьте взгляд в горние выси! И вы увидите… – Эркенбальд закрыл глаза и постепенно стал раскачиваться из стороны в сторону, и слушатели его, как завороженные, тоже стали покачиваться, даже не заметив этого, пока, наконец, все в доме не забыли себя. – Направьте взор свой в горние выси – и вы увидите Творца всего невидимого, Бога Света, Бога Истины, Родник Душ, Владыку беспредельного мира, что отделён и отделен от всего плотского, осязаемого и греховного. Господь порождает только то, что доступно духовному оку. Разве не сказано Павлом: "Мы знаем, что закон духовен, а я – плотян, продан греху". Итак, грех и плоть суть одно и то же, и не бывает греха без плоти и плоти без греха. Господь, чистый и святой, гнушается всего плотского. Для Него нет прошлого, настоящего будущего, но вечно длится Его День. В Царствии Небесном живут Его чада возлюбленные. Там нет меры, числа, времени. Небожители – свет, и свет окружает их, и сами они – беспредельное сияние, и с первого часа своего появления сподобились они лицезреть Господа во всей Его славе. И вот говорю вам, прозябающие во грехе узники плоти и диавола: не верьте лжи католических попов, когда те пугают вас смертью и адом! Ибо душа ваша будет после смерти раз за разом вселяться в другие земные тела, иногда в людские, а иногда и в скотские! И раз за разом будет она претерпевать неслыханные страдания, томясь по обители бесконечного света, откуда она исторгнута была злой волей, ибо душа сохраняет память о свете. Но в конце концов… – Эркенбальд замолчал. И вдруг раскрыл глаза, вспыхнувшие в полумраке ослепительным золотым светом. – Говорю вам, – и голос его зазвенел медью, – говорю вам: В КОНЦЕ КОНЦОВ СПАСЕНЫ БУДУТ ВСЕ!

И не стыдясь слез, все, кто был в доме, пали на колени, и Эркенбальд, сам плача, благословил собравшихся, а после разделил между ними хлеб, и все ели, и не было хлеба вкуснее.

***

Сколько раз потом, скитаясь по трактирам, тревожа пыльный прах дорог, ночуя под звездами или под низким прокопченным потолком, мечтал Каталан вернуться к Саварику

В тот темный сад, где дева оскверненна

Влачит подол кровавый по земле,

Где ржавых листьев, потревоженных стопою,

Так слышен чуткий шорох.

Сад,

Где звери странные, сплетенные в соитьи,

Рождают чудищ, диких и печальных,

Где темные языческие книги,

Где алфавит, распятый на деревьях,

Глядит большими и усталыми глазами

С страниц окровавленных…

Но не всякой мечте суждено сбыться. Настала новая весна и вместе с пробуждением природы – новая напасть. Эн Саварик как раз отыскал занятие себе по душе и вверг свое бренное тело в водоворот новых несчастий и приключений, отправившись на север к королю Иоанну. Каталан же наотрез отказался покидать Прованс, и таким образом они с эн Савариком расстались.

На этот раз Каталан двинулся в Ломбардию, где рассчитывал присоединиться к труппе бродячих гистрионов, либо, если повезет, растопить сердце какого-нибудь состоятельного сеньора и осесть при нем.

И с какой печали понесло Каталана в Ломбардию? Никто не ждал его там, как, впрочем, и в любом другом месте. Не было у него ни друзей, ни покровителей, ни сколько-нибудь сносных средств к существованию. Однако ж минуло несколько недель – и обустроился Каталан в одном из миланских трактиров, а вскорости, глазея во время мессы на женщин, отыскал себе и даму сердца. Свести знакомство с ней оказалось делом нетрудным, и вскоре уже эта донна настолько утратила осторожность, что стала принимать Каталана у себя в доме наедине.

Звали ее донна Гарсенда, и была она сколь глупа, столь и прекрасна – как раз то, что требовалось Каталану.

Как любил Каталан эти вечера в Милане, когда дневные заботы начинали клониться к исходу! Вот хозяин трактира кричал своей нерасторопной жене, чтобы та ставила ставни да разжигала огонь в камине. Почти сразу вслед за тем на кухню сует бельмастую морду нищий, желая получить ежедневную порцию обкусанных хлебных корок, сберегаемых нарочно для него стряпухой. А с маленькой церковки Рождества Богоматери уже льется звон.

И все вместе это означает, что пора Каталану покидать трактир и идти в гости к прекрасной донне – ради которой он весь день просидел за столом, сочиняя новую песенку.

И вот – по удлинняющимся теням, по влажным после дождя улицам, кое-где вымощенным брусчаткой, мимо кирпичной стены монастыря святых Протасия и Гервасия, где на уровне человеческого лица вдруг вырастает утопленный в кирпичах маленький щекастый ангел, льнущий к небольшому органчику… и дальше, дальше по успокаивающемуся городу неспешным и все же стремительным шагом шествует Арнаут Каталан к двухэтажному дому, где, будто жемчужина в шкатулке, обитает прекрасная донна, венец мечтаний.

Да и сам Каталан – разве не ладно скроен, разве не молод он и не хорош собой? Язык у него подвешен, голос – как медная труба, рост высокий, повадка бойкая, да и лицо не лишено обаяния. И песни слагать он ловок. Уж который день вливает донне в уши сладкий яд, не слишком заботясь о приличиях, а та и рада – заслушивается.

Вот таков Каталан!

Имеются у него и иные достоинства, с которыми донна не спешит познакомиться. Каталана это весьма огорчает, ибо он предполагает получить от такого знакомства немалое удовольствие.

И вот служанка, бесстыдно лыбясь (во всё уж мыслями, небось, проникла чертовка!) впускает Каталана в дом и ведет по лесенке наверх, на второй этаж, в жилые покои, где на полу благоухает свежая солома, а на стене висит гобелен с изображением обезьянок, вкушающих фрукты.

– Ах, это вы, мой милый кавалер! – говорит донна Гарсенда и усаживается поудобнее, и складывает ручки на коленках, смиренница. – Прошу вас, садитесь напротив, дабы я лучше могла видеть ваше лживое лицо!

– Отчего же вы называете мое лицо лживым? – притворно удивляется Каталан, однако резво исполняет просьбу донны.

А служанка, тихонечко хихикнув, затворяет за собой дверь.

Конечно, донна права. Конечно, такой продувной бестии, как Арнаут Каталан, свет не видывал, да только говорить об этом вот так открыто, право, не стоит. Ведь касательно донны Гарсенды у Каталана имеются определенные намерения, которым весьма повредит подобная правда.

И потому, скромно выказывая приязнь, он заводит с дамой приличную беседу, чтобы и увлечь, и развлечь, и расширить кругозор, а к делу приступать не спешит.

– Вот, моя госпожа, мы окружены множеством самых разнообразных животных и скотов и смотрим на них сообразно их внешнему виду, а между тем многие из них, кроме гадов, носят в себе человеческую душу.

Так вполне благочестиво начинает беседу Арнаут Каталан.

– Как это? – спрашивает донна Гарсенда, а сама берет с серебряного блюда виноград и кушает.

– Ведь души, моя госпожа, – приступает к объяснению Каталан, а сам ненароком притрагивается к донне – к тому месту, где тонкое полотно слегка набухает на груди. Донна в некотором недоумении опускает глаза на свою грудь. Каталан нехотя убирает руку. – Все души, госпожа моя, после смерти вновь возвращаются на землю и воплощаются в новых телах.

– Для чего это? – спрашивает донна.

– Для того, чтобы искупить грехи прошлой жизни, ведь над каждым из нас тяготеет родовое проклятие, – благочестивым тоном ответствует Каталан. – С грехом мы приходим в этот мир.

– Неужто все? – спрашивает донна.

– Кроме нерожденных младенцев.

Донна тихонечко вздыхает – от страха и непонятного томления.

Уже увереннее Каталан продолжает:

– И сообразно с тем, кем был человек при жизни, душе его определяется искупление. Так, взять, скажем, осла.

– Осла?

– Ну да, дикого осла, онагра.

– Фи, сеньор, сие неблагозвучно.

– Мадонна, дикий осел, если не может отыскать себе пропитания, тотчас начинает громко реветь. Он ревет изо всех сил, пока не лопнет, забрызгивая все вокруг кровью из кишок… Ах, мадонна, иной раз думается мне, что такова будет моя участь после смерти, ибо я вечно голоден и кричу по площадям, выпрашивая себе на пропитание!

– Ах, что за глупости вы говорите! Прекратите немедленно, или я рассержусь!

И она берет из корзины подсушенный, тонко нарезанный хлебец и принимается хрустеть им, а Каталан между тем жадно смотрит на ее ровные мелкие зубки.

– Хорошо, мадонна, вот вам другое предположение. Я думаю, что после смерти быть мне сверчком.

– Сверчком? Что за глупая фантазия!

– Да, мадонна, ведь сверчок поет очень старательно и из-за этого часто забывает покушать и таким образом дохнет от голода. Совсем как я…

Донна очень недовольна.

– А знаете что, эн Каталан, вы немилы уже потому, что ничего не говорите обо мне, а только лишь о себе самом. Ну, как, по-вашему, – кем я буду в следующей жизни?

– Собакой, – не моргнув глазом отвечает Каталан.

Донна ужасно разочарована.

– Отчего же собакой?

– Вам должно быть известно, моя госпожа, что собаке свойственно возвращаться на свою блевотину… – начинает Каталан вкрадчиво и, отыскав пальчики донны, завладевает ими, сперва мизинчиком, потом и остальными.

– Откуда мне должна быть известна такая гадость?

– Из Святого Писания… Там ясно сказано, что собака возвращается на блевотину свою. Кстати, все Писание сплошь истина, мадонна, ибо мне не раз доводилось наблюдать собак, поедающих свою блевотину…

– Да как вы смеете!..

– Я только хочу сказать, мадонна, что вы, подобно такой собаке, часто готовы проглотить назад обещания, которые уже извергли однажды ваши уста.

– Ах, негодяй! Замолчите! Немедленно замолчите! Не то я стану бить вас по щекам!

Каталан выпускает ее руку и как бы невзначай принимается напевать, так что донна в конце концов сменяет гнев на милость и прислушивается. И уж конечно постепенно она делается все благосклоннее и внимает усердно, склоняя голову то вправо, то влево.

Ибо Каталан бессовестно воспевает ее круглое белое личико, ее немного узкие, всегда прищуренные глаза, ее чуткие ноздри и изящные ушки… Для всего найдется у Каталана прекрасное словцо!

Что до одежды ее – то это, если верить Каталану, сама по себе была уже целая поэма. Ибо, скрывая столь недоступное и желанное тело за водопадом свободно струящихся складок, она, вместе с тем, каким-то исключительно ловким образом бесстыдно обозначала его, вызывая подлинное смятение ума и сердца.

Под просторным сюркотом угадывался камизот из тонкого полотна ценою в шесть византийских безантов за штуку, пошитый таким образом, что чрезмерно длинные рукава, поддернутые у запястья, собирались изящными поперечными складками, обвивая полные руки и соперничая с ними белизною.

Далее глаз поневоле скользил к нежному горлу, где в неглубокой ямке дышит живчик, прикрытый тяжелой брошью в форме шестилепестковой розы, работы тонкой и мастерской. И нет у Каталана желания острее, нежели жажда коснуться пальцами этой розы, а затем, словно бы невзначай отведя ее в сторону, проникнуть чуткими перстами туда, где сильными, размеренными толчками бьется жизнь полной соков донны.

От этого прикосновения дух перехватывает, и в светлых еще сумерках, где бледно пылает одна-единственная ранняя свеча, вдруг вспыхивают глаза, и темные губы бледного лица лепечут:

– Что… делаете вы… мессен?

Чуть ниже розы – узкий разрез, открывающий грудь. То размыкаясь, то вновь смыкаясь, края ткани позволяют увидеть две небольшие округлости, сходные не с чашами, но с алхимическими воронками, вратами для всякого рода жидкости, входящей в узкие сосуды.

При одной только мысли о них у Каталана все в глазах мутнеет. Не слыша голоса, утопая в шуме ненасытной крови, подобном прибою, он говорит, говорит, говорит – стихами, стихами…

Рифма цепляется за рифму, строки сплетаются в соитии, и если где-то начинает прихрамывать непослушная строка, то лишь от дыхания, вдруг ставшего прерывистым.

А там, где тело донны после узкой талии круто и вместе с тем плавно разлетается на бедра и, словно рассеченное мечом, разделяется на две стройные ноги, – там угадывается и вторая роза. Угадывается так же явственно, как если бы ее не скрывали струящиеся одежды.

Каталан извлекает из ножен кинжал и медленно подносит острие к горлу донны. Оцепеневшая, как голубка под взором удава, донна откидывает голову назад, касаясь длинными косами отлакированного сиденья резной скамьи, и все ее прекрасное тело вздрагивает в ожидании.

Лишь на краткий миг острие приникает к атласной коже, оставляя на ней едва заметную вмятинку. Но этого мгновения довольно, чтобы Каталана пронзила острейшая, тончайшая, хрустальнейшая игла, войдя в затылок и выйдя чрез некое иное место тела, где, утвердясь, и застыла, сосредоточив в себе все его греховные устремления.

И миг спустя сладкое безумие устремляет руку с кинжалом ниже, лезвие осторожно скользит от горла до ложбины, и вот уже оно впивается в ткань, и тонкое полотно податливо расступается перед сталью, и двумя потоками ниспадает с плеч, открывая груди и золоченый крестик между ними.

Эти груди оказались именно таковы, какими прозревал их Каталан в преступных грезах, и даже гораздо лучше того. И при виде темных сосков в окружении нежных розоватых пятен, он наконец теряет голову. Прежде чем он успевает отбросить кинжал, на животе у донны, прямо над пупком, появляется красная нитка – совсем короткая. Донна вскрикивает. Кинжал летит в стену и, звякнув о камень, исчезает, а руки Каталана, сплетаясь с белыми руками донны, все глубже проникают в прорехи ее одежды и прикасаются, наконец, к тому месту, где донна начинает раздваиваться.

***

– Вы негодяй, сеньор! Вы негодяй! Ах!..

– Но донна, разве я…

– Вы – фавн, сатир, вы – похотливый носорог!

– Но донна, ведь вы… Ведь вы сами… Отнюдь не возражали, когда я…

– Молчите! Бесстыдник!

– Мадонна, я только хочу напомнить вам некоторые обстоятельства, которые могут вполне меня оправдать в ваших глазах и…

– Я вас ненавижу!

– Но за что? – в отчаянии завопил Каталан. – Все так замечательно начиналось!

– Зато отвратительно закончилось!

– Мадонна, я люблю вас! Клянусь спасением души, я люблю вас! То есть, клянусь новым воплощением души… Сжальтесь!

– Вы порвали мое платье, ценою в шесть византийских безантов за штуку!

– Я заплачу! Я возмещу вам ущерб!

– А моя честь?

– Уверяю вас, она ничуть не пострадает!

– А мой муж?

– От него, ей-богу, ни в малой степени не убудет! Мадонна, выслушайте меня…

– Убирайтесь!

И в Каталана летит сперва серебряное блюдо, откуда они совсем недавно, сталкиваясь пальцами, совместно брали виноград, а потом и кубок в виде раковины пилигрима с серебряным ободком по верхнему краю, двурогая вилочка для яблок, весьма острая и опасная, колючая пряжка с сюркота донны, деревянный поднос для хлеба, медный рукомойник в виде барана с закрученными назад рогами и, наконец, тяжелый кувшин, наполовину еще полный вина.

Загрузка...