Глава пятая АРНАУТ КАТАЛАН ПОПАДАЕТ ИЗ ОДНОЙ БЕДЫ ДА В ДРУГУЮ

Отчего так получается, что как ни старайся, как ни выслуживайся, пользы все равно никакой: беда сторожит за каждым углом. Да и то сказать, подстерегала бы она какого-нибудь страдальца, который только и ищет в жизни, как бы ему претерпеть мучения и тем самым возвыситься. Так нет же, надо было ей ополчиться на Каталана, который пострадать вовсе не рвался; напротив – хотел он прожить свою жизнь весело, смеша и развлекая окружающих и извлекая из чужого смеха немалую пользу для себя.

И ничегошеньки у него не получалось.

Оставив Ломбардию, направился он в Лангедок, но опять не угадал. Пока прохлаждался за горами, война подошла под самые стены Тулузы.

И зашагал Каталан по зеленым полям Лорагэ, прочь от войны. Миновал Вильфранш, Авиньонет… По утрам женщины с корзинами, полными овощей, выходили на площадь – торговать; стадо, мыча, хрюкая, мекая, двигалось по улице к городским воротам; несколько человек торопливо выходили из церкви, где, видать, были у них неотложные дела к Господу Богу. И нигде не нужен Арнаут Каталан с его шутовством и песенками.

А он и не обижался. Шел себе и шел по дороге, отмахивая лигу за лигой; иной раз перепадало ему что-нибудь – спасибо, а иной раз и вовсе ничего не перепадало.

Добрых деньков выпало Каталану немного, и один из них оказался воскресным. Эта радость застигла Каталана в Сен-Бертран-де-Коминж, и уж как пел-заливался наш фигляр на площади у старого, темного, с могучими боками собора Сен-Бертран, то у голодного желудка спрашивать надобно. Запоешь тут, когда из всех харчевен убийственные запахи, а в кошеле пустехонько.

Когда мой сын дитятею был,

Господь по земле пешком ходил,

Был мир Ему послушен,

Все в мире имело душу:

Душа у сада, душа у камня,

Душа у папы, душа у мамы.

Когда мой сын в года вошел,

Тогда мой сын в солдаты пошел,

Оружие в руки он получил,

А дьявол его считать научил:

Город – солид, крепость – два,

А человек за ни фига,

Деревня – грош, сад – два гроша,

А душа за ни шиша!

Так или примерно так распевал Каталан, и выплясывал, и гримасничал, и на голове стоять пытался, да подвела бедного голодуха: в глазах помутилось, и рухнул он, стеная прежалостно, перед всей почтенной публикой.

Однако слушатели в Сен-Бертране попались незлобивые, веселые, и несмотря на падение щедро надавали неудачнику-жонглеру медных грошиков, а один весьма важный господин вручил серебряный солид – повезло так повезло!

Те грошики Каталан тут же, не сходя с места, и проел, да еще про запас купил вина фляжку да хлеба краюшку, переночевал под навесом, где бочки с водой, а наутро опять тронулся в путь.

На том удача Каталанова и закончилась. Зарядил дождь, всего до нитки Каталана промочил. В худой плащ кутался Каталан, как мог, голову в плечи втягивал, мало в желудок ее не уронил, руками себя по бокам охлопывал, бежать пытался – что только ни делал, чтобы согреться. Но если уж похолодало, да еще дождем подмочило – жди, пока найдется случай обсохнуть. А пока вода в башмаках хлюпает, надежды не будет, стучи зубами и судьбу проклинай, ничего другого не остается.

Вот и брел Каталан по дороге, до ниточки мокрый, продрогший, зубами стучал и судьбу проклинал и больше ничего не делал. Как вдруг повстречались ему три человека с рогожными капюшонами на голове – будто нищие или бродяги, кто разберет. Дорогу Каталану заступили. И все молчком, молчком.

Каталан остановился. И полагая, что из молчания ничего хорошего не выйдет, заговорил с этими тремя заискивающе:

– Здравствуйте, добрые люди.

А те сказали:

– Знаем мы: ты – тот жонглер, что кривлялся в воскресный день перед собором Сен-Бертран. И дал тебе мессен де Коминж серебряный солид, так хорошо сумел ты ему угодить.

– Да, это я, – признал Каталан, поскольку отпираться было бесполезно.

– Ну так отдай нам этот серебряный солид, – продолжал самый рослый из троих. А остальные ближе придвинулись.

Каталан слегка попятился.

– Помилуйте, добрые люди, ведь это мое единственное достояние. Я умру с голоду, если отдам вам его.

Все трое рассмеялись.

– Ты все равно не знаешь, что с ним делать.

И подсказал Каталану его богатый житейский опыт, что сейчас крепко побьют его эти трое и потому надо либо удирать со всех ног, либо просить пощады. Жаль стало Каталану серебряного солида – ну так жаль! – и потому обратился он в бегство. А что оказалось это ошибкой, понял скоро, да только было уж поздно: настигли его шутя, а вот отделали без всякого смеха и снисхождения и деньги отняли.

И остался Каталан один на дороге, с разбитой мордой, без еды, без помощи, без последней надежды. Хотел заплакать – да какое там плакать! Дышать и то больно.

Кое-как побрел дальше, авось встретится кто-нибудь.

В сумерках обогнали Каталана всадники. Каталан не растерялся, собрал остатки сил, за стремя уцепился, крича:

– Помогите мне, добрый господин!

Но сил только на это и достало. Разжал ослабевшие пальцы, рухнул лицом в грязь и от сильного удара о землю на миг потерял сознание. Думал уж, что всадники прочь унеслись, но нет – вот приближается к нему кто-то и ногой несильно толкает.

– Эй, ты! Да кто ты таков?

Каталан с громким стоном закопошился в жидкой грязи, поднялся на четвереньки, головой помотал. Лицо расквашенное поднял, глянул мутно – ничего не увидел, так, тень, громада какая-то над ним высится. Хлынули у Каталана слезы, сказать же ничего не смог.

А рядом другой голос – низкий, спокойный:

– Возьми его в седло, Гильем.

И подхватили Каталана крепкие руки, помогли подняться, на коня усадили. Конь под холодным дождем горячий, пахнет от него крепко. Как тронулись рысью, так каждая косточка в избитом Каталановом теле запричитала на свой лад; стиснул зубы Каталан, жаловаться не смея.

Вот так оказался он в Каркассоне; а подобрал его воистину добрый сеньор – Пейре Рожьер де Сейссак, знатный рыцарь и шателен, бывший в родстве со многими именитыми баронами Лангедока.

Об этом Каталан узнал уже вечером, лежа на постели за кухней, ближе к печи, в каркассонском доме господина де Сейссака. Прислужницы битую морду жонглеру умыли и, обнаружив под слоем крови и грязи человека молодого и если не смазливого, то все же довольно привлекательного, дружно принялись хихикать, строить глазки и шептать друг дружке на ухо. Обласканный, накормленный, умытый, Каталан обмяк и стал многословно жаловаться на свою разнесчастную жонглерскую долю. Все, все без утайки поведал: и о милостивом, но неудачливом бароне Саварике Нечестивце; и о своевольной Гильеме де Бенож, и о прекрасной и разумной Алане де Вильнев, и о глупенькой Гарсенде.

Едва завершил он горестную повесть, как незамедлительно обнаружил рядом с собой немало привлекательных девушек, каждая из которых была рада вознаградить его за все перенесенные прежде невзгоды.

И, осчастливленный таким образом, заснул Каталан.

***

Большой дом де Сейссака был полон людей: семейных и челядинцев, воинов и катарских духовных лиц, всех, кого только мог укрыть и приютить, спасая от франков. Хранил у себя припасы, рассылая их потом с верными людьми по потаенным катарским общинам; принимал у себя и лечил раненых и больных, которым почему-либо не следовало открыто обращаться к врачу. И для Арнаута Каталана место нашлось, как для малой домашней собачки. Держали его, пригревшегося, прикормившегося, больше для развлечения, чем для чего-либо иного, ибо ни к какой сколько-нибудь серьезной работе он был непригоден.

***

И вот новая напасть: оставив Тулузу, двинулся на Каркассон Амори де Монфор. Едва прибыв в город, Амори тотчас стал лютовать: кого только подозревал в содействии врагам своего отца, хватал и предавал казни; особенно же ополчался он на проповедников и "совершенных", ненавидя их всей душой. Только тем все было нипочем: приходили в город к нуждающимся в утешении и наставлении, будто и не было здесь никакого Амори де Монфора. Что им угроза смерти? Ничего не страшились, а с земной оболочкой расставались как с постылым бременем, когда наставал их час.

***

А Каталану дом Сейссака казался твердыней; какие бы страшные дела ни творились в городе, здесь всегда было тепло, сытно, многолюдно. Обитатели дома сменялись. Одни уходили, другие приходили, но всех связывала общая ненависть к католикам-папистам, отчего любой пришелец сразу делался как бы родным.

Каталан же стремился и вовсе не покидать стен. Пособлял на кухне, как умел, тешил своего господина песнями, а стряпуху – кое-чем иным, и был счастлив.

И вот случилось так, что один из соратников Сейссака привел в этот дом двух "совершенных", которые проникли в город почти совсем не таясь, – в черных плащах, с сумой, где хранили Священное Писание на провансальском языке и корку хлеба, – больше у них при себе ничего не было.

Когда узнал об новых гостях Каталан – весь затрясся от любопытства и радости. Не забыл еще Эркенбальда из Сен-Мишеля, того, что одним упоминанием Господнего имени, не прикасаясь даже пальцем, умертвил мышку. Ибо если что и могло повергнуть Каталана в восхищение, так это чудеса, а их катарские проповедники творили охотно и щедро.

Однако "совершенные" были настолько изнурены долгим путем по стране, разоряемой нашествием, что поначалу ни о каких поучениях и чудесах и речи быть не могло. Святых людей сразу увели в лучшие покои, а всем прочим запретили их тревожить. Только слуги то и дело вбегали туда, внося то тюфяки со свежей соломой, то сухие, подогретые у печи одеяла, то котел с горячей водой для питья, то в корзине самый лучший свежий хлеб, какой только отыскался на кухне, – утренней выпечки. Выходили же слуги от "совершенных" с просветленными, даже как будто поглупевшими от изумления лицами.

И хоть несколько дней после прибытия "совершенные" из комнаты не показывались, проводя время в постоянной молитве, и ничего особенного, вроде бы, не происходило, дом Сейссака как-то вдруг наполнился неким потаенным праздником, так что в конце концов радость охватила даже самого последнего из домчадцев.

***

Проповедника звали Госелин. Он оказался еще старше и вместе с тем, крепче, чем Эркенбальд, – такой же иссушенный пыльными ветрами, просмоленный смолами дерев, меж которых уединенно жил в лесах, прокаленный солнцем Юга, плоть от плоти суровых скал, где неколебимо стоят, насмехаясь над чужаками-франками, старинные родовые гнезда лангедокских баронов.

Многие из собравшихся в тот вечер у Сейссака знали этого Госелина и при его появлении опустились на колени, испрашивая себе благословения. И Каталан преклонил колени среди прочих, заранее трепеща в ожидании.

Благословив собравшихся, Госелин подал Священное Писание Пейре де Сейссаку и попросил почитать по-провансальски – ибо католики желают утаить от христиан подлинное содержание Божественного Откровения и не позволяют мирянам перекладывать его на свой язык. У Госелина было слабое зрение; оттого и просил он Сейссака о таком одолжении.

Покраснев от счастья, начал Сейссак читать. И снова Каталан, слушая, дивился: сколь просто и торжественно, оказывается, то, что у попов звучит так скучно и вымученно!

Посреди чтения Госелин оборвал, сказав: "Довольно" – и Каталан вздрогнул, будто его разбудили.

А Госелин поднялся со своего места – во главе длинного пиршественного стола, где нынче не стояло ничего, кроме множества горящих свечей, – и начал говорить. И полсотни лиц обратились к нему с надеждой: и белые лица дам, и загорелые – простолюдинов, и суровые – воинов, и глуповатые – прислуги, и хмурые – стариков, и одна чрезвычайно любопытная физиономия – Арнаута Каталана.

И учил Госелин тому, что Бог ветхозаветный есть злой Бог, подверженный вспышкам необузданной ярости, ревнивый и мстительный; и тому, что Иисус Христос, Дева Мария и Иоанн Креститель низошли с небес и никогда не имели земной плоти; ели же и пили вместе с людьми только для вида, чтобы не вводить в смущение человеков.

И еще говорил Госелин, что любое соитие мужчины с женщиной ведет к погибели обоих. Велика католическая ложь, объявившая брак таинством! Жены наши суть наложницы наши, и совокупление с ними – не что иное, как прелюбодеяние.

И вот как это доказывается.

Открыл Госелин книгу Священного Писания – она сама будто под его руками раскрылась – и указал Сейссаку то место, которое надлежало прочесть громко.

И прочел Сейссак:

– "Адам сказал Богу: жена, которую Ты мне дал, она дала мне от дерева, и я ел. И сказал Господь Бог жене: что ты это сделала? Жена сказала: змей обольстил меня, и я ела…

Жене сказал Господь Бог: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей! Адаму же сказал: за то, что ты послушал голоса жены твоей и ел от дерева, о котором Я заповедал тебе, сказав: не ешь от него, проклята земля за тебя! В поте лица твоего будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься".

– Да, воистину: прах ты и во прах возвратишься, – тихо проговорил Госелин, когда Сейссак закрыл книгу. – Жена ввергла человека в грех, и злой ветхозаветный Бог наложил на род людской свою яростную руку и заточил душу в греховное, страдающее тело. Так каким же образом союз с женой может быть благословенным? Вы скажете: церковь благословляет брак! – говорил Госелин, и голос его постепенно набирал силу. – Вы скажете: нас учили, что брачное состояние столь же угодно Богу, как девственное! А я говорю вам сегодня: сие ложь, ведущая к погибели! Дети, прошу вас, умоляю: слушайте! – Госелин обвел собравшихся большими глазами, в которых сверкали слезы. – Слушайте меня! Давно минули те времена, когда истинная благодать Господня была с католической церковью. С тех пор она обросла жиром, отягчилась златом – а всего этого не знала в первые годы! Прелаты ее – не прелаты, а Пилаты! Ее так называемые богослужения – бессмыслица; в лучшем случае – пустое времяпрепровождение, но куда чаще – дьяволопоклонничество! Как же может она, эта предавшаяся врагу церковь, решать: что проклято, а что благословенно?

И простер руки Госелин, и благословил лежащие перед ним хлебы, сказав:

– Вкушайте хлебы знания и да будут между вами любовь и братство, и да низойдет на вас благодать Господа нашего! – И добавил звенящим от слез голосом: – Дух Святый, Утешитель, утешь нас!

И тотчас сгусток света загорелся у него над головой, заметался, становясь все больше – и все увидели маленького серебряного голубя. Птица опустилась на хлебы и спустя миг исчезла. Теперь сами хлебы источали яркое серебряное сияние. И две дорожки слез на щеках Госелина, и новые слезы, дрожащие на ресницах, – заиграли всеми цветами радуги, как роса на рассвете.

При виде чуда ощутил Каталан, как все внутри словно бы обрывается и взмывает, увлекая вверх, в горние выси, и душу, и бренное тело…

И еще захлестнула его ненасытная жадность: знал, что захочет снова и снова видеть чудеса, что пойдет ради них за "совершенным" на край света, лишь бы только опять испытать этот полет освобождаемой души.

И многие в том зале испытывали то же самое, ибо чудо – как вино: пристрастившись, человек уже без него не живет, а прозябает.

И ел Каталан сияющий хлеб и целовал каменный пол там, где коснулась плит нога "совершенного" и, истомленный восторгом, заснул на кухне уже под утро, когда звезды медленно гасли на светлеющем небосклоне.

***

Едва только смежил веки Каталан, как загремело вокруг дома Сейссака оружие.

Амори! В дверь латной рукавицей постучал – открыть потребовал, а когда за дверью замешкались, сам вошел, без позволения. Ни возмущенные крики, ни оправдания не остановили франка; он не беседовать сюда пришел – карать.

Десяток лучников с ним и еще полторы дюжины воинов – все в кольчугах, с оружием.

Глухи были к речам, нечувствительны к слезам, а когда иные слуги Сейссака взялись за оружие, тотчас перебили смутьянов.

Ой-ой! Опять схватили Каталана злые вороги! Почему только не дадут ему жить как хочется – сытно да весело? За что гонит судьба бедного фигляра? Едва только найдет он себе господина, едва только сядет при ком-нибудь, как немедля по воле рока все рушится!

Ой-ой! И как больно сделали опять Каталану, ударив его сапогом по брюху – по мягкому брюху, набитому ветчинной колбаской, соленым сыром, светлым винцом и тремя ломтями хлеба!

Закричал Каталан, запричитал, на спину перекатился, колени к груди подтянул, лицо от побоев руками закрыл.

И не стал больше бить его франк, только руки ему связал и подтолкнув к прочим, на колени поставил. От горя ослеп Каталан, плохо видит вокруг.

И вот выходит из разоренного дома Амори де Монфор, широкое лицо покраснело от гнева, светлые волосы растрепаны, губа закушена.

Стремительно подходит к пленным, оглядывает – как скотину, бегло, ни на ком не задерживаясь взглядом – и, повернувшись к своим франкам, что-то говорит им на северном наречии.

И доносится до Каталана громкий голос "совершенного" – Госелина:

– Дети Господни! Мужайтесь.

Загрузка...