***

Ничего, ничего из тех страшных дней толком не запало в память Каталана, ничего не ухватил его помутненный рассудок; одно только и сознавалось: было Каталану очень хорошо, а стало – хуже не бывает. Бить его больше не били, и на том спасибо. По правде сказать, вразумлять Каталана, чтоб смирно себя вел, и не потребовалось. Ослабел настолько, что безвольно мотался в руках белобрысых франков, пока те тащили его куда-то.

А там, куда его притащили, – скопление народу, как в воскресный день на площади, только все у Каталана перед глазами сливалось. Вот он и запел, думая таким образом выпросить себе какой-нибудь милости:

На полпути к стране Вавилону

Стоит, почтенные мои, бык печеный,

А в жопе у него – чеснок толченый…

Только никто не засмеялся, никто даже малой монетки ему не бросил; огрели по спине – ну, Каталан и замолчал. А попов-то вокруг видимо-невидимо – разглядел наконец! Залепетал, смущенный:

– Ой, простите, почтенные, ой, простите, недостойного…

И стали его спрашивать, а ответы записывать.

Правда ли то, что этот фигляр, Арнаут Каталан, жил в доме Пейре Рожьера де Сейссака, где хранились припасы для потаенных еретических общин? Правда ли, что сходились в том доме для проповедей злокозненной ереси? Правда ли, что скрывались там враги Монфора?

И кивал Каталан, ополоумев от смертной тоски: все, все правда…

И слушал он, Арнаут Каталан, поучения еретические, и вставал перед "совершенными" на колени, и принимал от них благословение, и участвовал в их нечестивых обрядах, и ел освященный ими хлеб?

Да, да, было, было такое…

И сказал один из прелатов – не тот, что задавал вопросы, и не тот, что ответы записывал, – другой:

– Что же ты такое сотворил над своей душой, Арнаут, прозываемый Каталаном?

И пробормотал Каталан, плохо понимая, что говорит:

– Госелин обольстил меня, вот я и ел…

И ничего больше не стали спрашивать у Каталана, а кару присудили ему наравне со всеми остальными взятыми в доме Сейссака, дабы спасти от его души хотя бы ту малость, которую еще можно спасти. Ибо погряз Каталан во грехе, весь замарался, так что и прикоснуться к нему теперь страшно.

И онемел Каталан, сковал ему ужас уста. Всего-то хотел одного: угодить. И гляди ты: одним угодил, других рассердил, и вот теперь посылают его за это на смерть.

И увели Каталана, и все смешалось и перепуталось в бедной голове фигляра: шумный, щедрый дом Сейссака, мрачное узилище, образы судей – будто смытые. И только одно непрестанно горело перед больным его внутренним взором: молодое, яростное лицо Амори де Монфора.

***

Вот так, шалея, со связанными руками, ослепленный утренним солнцем, оглушенный колокольным звоном, – звонили, казалось, за каждым поворотом все громче и громче – трясся Каталан в телеге вместе с остальными, числом в одиннадцать, и все гадал: скоро ли остановят, велят выходить и оборвут коротенькую Каталанову жизнь.

И правда – вскорости дернулась телега и остановилась. Осужденные друг на друга повалились, кучей, не разбирая: кто древнего рода, а кто и вовсе безродный. Что – уже?.. Приехали? И обмочился Каталан со страху.

А ничего не происходило, и почему телега остановилась, да еще тычком, пока что оставалось непонятно. Впрочем, Каталан, окончательно впав в ничтожество, и не тщился этого понять.

Потом расслышал, что франки переговариваются с кем-то, а стоявший рядом с Каталаном Госелин вдруг толкнул того плечом и выдохнул, опаляя ненавистью:


– Смотри! Ихний поп!

И словно пелена с глаз спала – стал Каталан смотреть и увидел: остановил франков какой-то человек обличья совсем невидного, одетый в бедное монашеское платье. На вид казался лет сорока с небольшим. Стоял перед телегой, расставив ноги в пыльных сандалиях, заложив ладони за пояс – какой там пояс, вервие лохматое! – откинув голову.

Франки окружили его, отгонять стали, он лишь улыбался и головой качал, будто знал что-то, чего эти франки пока не знали. Затем пергамент какой-то из-за пазухи вытащил, франкам показал. Тогда те расступились, и монах приблизился к телеге. Каталан чувствовал, как Госелин рядом дрожит от ненависти.

А монах повернулся к франкам и сказал громко:

– Отпустите его.

Загалдели, загомонили франки – все разом, друг друга перебивая. Кого отпустить? Вон того? Закоренелого еретика? Богохульника? Заговорщика? Он во всем сознался! Сам сознался, добровольно! Он плевал на распятие, он склонялся перед совратителями католиков! Здесь невиновных нет, все в равной мере погибли.

Монах выслушал не перебивая, терпеливо, а когда замолчали наконец возмущенные франки, повторил как ни в чем не бывало:

– Отпустите его.

Боже, помоги нам всем, если лучшие Твои слуги сделались безумны! Как можно отпустить человека, чей путь – в геенну огненную, туда, где плач и скрежет зубовный? Он еретик! В нем нет ни капли сожаления о прегрешениях его и о том, что навек загубил он свою душу.

Но монах на это сказал только:

– Он раскается.

Раскается он, как же! Под страхом смерти не раскаялся – напротив, грехом похвалялся! Так что же он станет делать, отпущенный на свободу? Умоляли франки монаха одуматься и решение переменить. Тот засмеялся тихонько и опять головой покачал.

– Дивлюсь на ваше маловерие. Говорю вам: вижу яснее этого светлого дня, что этот человек раскается. Дайте ему спасти себя. Не решайте за того, кто сам может за себя решить.

И склонились франки перед монахом, пропуская его к самой телеге, и сказал тот, кто был между ними старшим:

– Забирай его и поступай с ним по своему усмотрению, святой отец.

Монах подошел к телеге и поднял лицо. Ясные его глаза остановились на Каталане.

– Иди сюда.

Каталан тупо уставился на монаха.

– Что… я? – переспросил Каталан, видя, что никто в телеге не двинулся.

И тут все стали бранить Каталана, толкать его, называть предателем, а Госелин плюнул ему в лицо. Каталан только шатался под тычками. Плевок сползал по его щеке.

– Ну, – повторил монах, – иди же сюда.

И Каталан кое-как пробрался к краю и неловко вывалился на мостовую, рухнув прямо к ногам монаха.

А когда он поднял голову, телега уже скрывалась за углом. И франков тоже не было. Только тот человек, монах, стоял рядом, поглядывал на Каталана непонятно. Потом наклонился, стал развязывать Каталану руки. Но Каталан дернулся, будто его обожгли, вывернулся, вскочил на ноги. От монаха шарахнулся, метнулся влево, вправо, дернул за спиной связанными запястьями, прокричал бессвязное – и бросился бежать.

***

Вечером того же дня Каталана можно было видеть мертвецки пьяным под стеной одного из каркассонских кабаков. Весть о случившемся уже гуляла по городу, переходя из уст в уста, и всяк спешил угостить Каталана, чтобы еще раз выслушать всю историю от начала и до самой неожиданной развязки. И Каталан рассказывал, плетя подробности, как корзину, и получалась у него корзина большая-пребольшая, кривобокая, с нелепо торчащими прутьями – ни на что не годная корзина, зато и ни на что не похожая. И пел Каталан песню за песней, и плакал на чьей-то груди, и смеялся кому-то в ухо, и чрезмерно пил красное вино, пока не пошел помочиться и не рухнул под стеной, заснув мгновенно.

И спящего Каталана никто не решался тревожить и пока он валялся под стеной, сильно вздрагивая во сне, многие приходили и дивились на него, говоря друг другу:

– Это тот раскаявшийся еретик, что по благословению отца Доминика де Гусмана уже находится на пути к спасению.

Загрузка...