Глава 1. Детство, отрочество, юность

Я долго думал о том, в какой форме мне дальше описывать жизнь моего героя. То ли делать это в третьем лице — способ, к которому обычно и прибегают, то ли дать герою самому рассказать о себе, а потом просто собрать и соединить воедино его рассказы. Я попробовал писать и так, и этак. И окончательно склонился к тому, чтобы дать рассказчику своими словами и словечками, байками, со свойственным ему колоритом, самому рассказать о себе. Во-первых, пусть потом мой герой попробует заявить, что о нем что-то не так сказано. Сам все своими словами сказал о себе — я только собрал материал! Во-вторых, в третьем лице поневоле будешь щадить своего героя (уважаемого человека!) и не напишешь всей голой и горькой правды, которую можно узнать только от самого героя. Так пусть он сам и отвечает за свои слова!

Ну, а там, где без этого нельзя будет обойтись, я буду вмешиваться в рассказ героя и вносить соответствующие комментарии.

Итак, предоставим слово нашему герою…

«Рождение человека» и до того

Оказывается, я помню себя и мир вокруг меня еще до моего рождения. Лев Толстой был уникален тем, что помнил свое рождение, и этим мало кто другой мог похвастать. Я рождения своего не помню, но мне потом об этом много раз рассказывали. Но оказалось, что я помнил событие происшедшее в городе Тбилиси, где мы жили летом в июле или августе 1939 года, хотя я родился на несколько месяцев позже — 6 октября 1939 года. А дело было так.

Как-то лет в пять, только проснувшись утром, я вдруг спросил у мамы:

— А где находится кино «Аполло»?

Мама удивленно посмотрела на меня и ответила, что так раньше назывался кинотеатр «Октябрь», что на Плехановском проспекте, это ближайший к нашему дому кинотеатр. Но так он назывался еще до войны. Я продолжал:

А помнишь, мама, кино, где человек застрял в машине, и его кормили через вареную курицу, как через воронку? Наливали, кажется, суп или вино. Было очень смешно … Это мы с тобой видели в кино «Аполло».

Мама ответила, что это мои фантазии, потому что, во-первых, я никогда в кинотеатре «Аполло» или «Октябре» по-новому, не был (меня водили иногда только в детский кинотеатр, тоже поблизости), а во-вторых, это я рассказываю о фильме Чарли Чаплина, который могли показывать только до войны.

Я, не обращая внимания на слова мамы, продолжал:

— Вдруг кино прекратилось, раздался свист, крики, и зажегся свет. Все стали смеяться, потому, что мужчины сидели голые, без рубашек и маек. Было очень жарко и они разделись … Ты сидела в белой шелковой кофте. С одной стороны от тебя сидел папа, а с другой — дядя Хорен, оба были без маек и хохотали …

Мама с ужасом посмотрела на меня и спросила:

— А где же сидел ты? Если ты видел это все, то где же был ты сам?

Не знаю, — подумав немного, ответил я, — я видел вас спереди. Вы сидели на балконе в первом ряду. Может, я стоял у барьера и смотрел на вас?

Мама замотала головой и испуганно заговорила:

— Да, действительно, такой случай был, я помню его. Но это было до твоего рождения, летом 1939 года. Отец ушел в армию в начале 1940 года, и ты его не мог видеть в кинотеатре. Я бы не понесла младенца в кинотеатр, да и была уже зима — никто не стал бы раздеваться от жары. А я точно помню, что была беременной, и твой отец повел меня в кино на Чарли Чаплина. А был ли там дядя Хорен, я не помню. Но сидели мы точно на балконе в первом ряду. Но как ты мог знать о балконе в кинотеатре «Октябрь» и о барьере на нем, если ты там не был? — И, желая проверить меня, мама спросила:

— А как выглядел дядя Хорен, ведь ты его никогда не видел? Отца ты хоть по фотографиям можешь помнить, а дядю Хорена — нет.

Дядя Хорен был очень худым, у него были короткие седые волосы, а на груди что-то нарисовано чернилами.

Мама от испуга аж привстала.

— Да, Хорен был именно таким, а на груди у него была наколка в виде большого орла … Нурик, ты меня пугаешь, этого быть не может. Наверное, кто-то рассказал тебе об этом случае, — пыталась спасти положение мама.

Ты мне рассказывала об этом?

Нет, зачем бы я тебе стала рассказывать это? Да я и не помню, был ли Хорен там. С другой стороны, ни отец, ни Хорен тебе не смогли бы этого рассказать, так как они ушли на войну. А про наколку Хорена — особенно! — и мама чуть ни плача, добавила: — Нурик, перестань об этом говорить, мне страшно! Я замолчал и больше не возвращался к этой теме. И мама тоже.

Рождения своего я не помню, а про него ведь рассказывали пикантные подробности.

Дело в том, что большевики или коммунисты, точно не знаю, кто из них, «уплотнили» нас и поселили в одной из комнат нашей квартиры семью Грицко Харченко, веселого хохла, кажется военного, и его жену — тетю Тату — акушерку. Вот эта-то тетя Тата и принимала роды у мамы в родильном отделении железнодорожной больницы.

Надо сказать, что уплотнили нас по-большевистски: в трехкомнатной квартире перед войной жили — бабушка с матерью и мужем, мама с мужем и я, тетя Тата с мужем — восемь человек. И когда на войне погибли все мужчины, и умерла моя прабабушка, посчитали, что мы живем слишком просторно. Одинокой тете Тате дали комнату поменьше, а нам подселили еврейскую семью — милиционера Рубена и его жену Риву с сыном Бориком.

Тетя Тата нас не забывала и часто приходила в гости. Я хорошо помню полную хохотушку, не стесняющуюся в выражениях. Мне было лет десять, когда она рассказала историю моего рождения.

— Мама твоя не хотела ребенка — война на носу, все об этом знали. Ну и решила она от тебя избавиться — прыгала с лестницы, мыла окна, делала гимнастику. Чтобы был выкидыш, одним словом …

Тата, как тебе ни стыдно, зачем ребенку это? — краснея, пыталась урезонить тетю Тату мама.

Но акушерка продолжала говорить, ей очень хотелось рассказать про пикантный конец истории:

— Ну и родился ты задушенный — пуповина вокруг шеи обмоталась, сам синий и не дышишь, то есть — не кричишь. А хозяйство это у тебя, — и она ткнула меня пониже живота, — окрепло и стоит, как у взрослого мужика. Это от удушья бывает, но чтобы так сильно — прямо как у мужика, я еще не видела. Ну, похлопала я тебя по попе, дала дыхание, и ты как заорешь! Это примета такая акушерская — у кого при рождении эрекция, тот таким кобелем вырастет …

Тут уж мама вскочила с места и закричала:

— Тата, прекрати сейчас же, что ты говоришь при ребенке, он этих глупостей пока не понимает!

— Понимает, понимает, — успокоила тетя Тата маму, — десять лет ему, небось, вовсю ручками балуется. — Ручками балуешься? — весело спросила она меня.

Какими ручками? — краснея, переспросил я ее, — фу, глупости какие говорите! — пробормотал я и выбежал из комнаты под оглушительный хохот тети Таты.

Конечно, тетя Тата была грубоватой женщиной, но про приметы акушерские знала все основательно …

Постояльцы

Я уже говорил, что сохранил информацию о том, что было до моего рождения, но о самом рождении и о первых двух-трех годах жизни знаю только понаслышке. О рождении, я уже рассказывал, а через год и девять месяцев началась война. К сожалению, а может быть и к счастью, этого этапа своей жизни я не помню, так как почти все это время болел чем-то желудочно-кишечным, так, что голова почти не держалась на шее — повисала от слабости. Отца уже забрали в армию в самом начале 1940 года, и главой дома остался муж бабушки — Федор Кириллович Зиновьев. Туго ему приходилось — во-первых, он был единственным кормильцем семьи, во-вторых, припоминали ему его белогвардейское прошлое, а в-третьих — чуть не приписывали ему участие в троцкистско-зиновьевском блоке. Из-за фамилии. Люди при этом забывали, что «Зиновьев» — это исконно русская фамилия, а «враг народа» Зиновьев («бой-френд» Ленина и его «сожитель» по шалашу в Разливе) был Радомысльским, а до этого — Апфельбаумом. Видимо для того, чтобы, если его спросят: «А кем вы были до «Зиновьева»?», ответить — «Радомысльским», а потом уже огорошить любопытного исконной и колоритной фамилией — «Апфельбаум». Неужели можно было спутать белого офицера, дворянина Зиновьева с Апфельбаумом? Но путали по безграмотности.

Так вот, лечили меня от перманентного поноса два врача — поляк Парчевский и армянин Григорянц. Парчевский требовал, чтобы кормили исключительно рисовым отваром, Григорянц советовал мясной бульон. В результате давали и то, и это, а голова моя повисала на немощной шее все больше и больше. Зиновьев не стерпел экспериментов над малышом и, схватив свою белогвардейскую шашку (она до сих пор висит у меня на стене), изгнал и того и другого эскулапа. Стали кормить как всех детей. А потом началась война, кормильца Зиновьева мобилизовали, и есть стало нечего. Вот и понос прошел сам собой.

Но начался голод, и бедная голова моя снова стала повисать, на сей раз с голодухи. Хотя последнюю еду оставляли мне. Однако размоченный в воде черный хлеб и вареные кукурузные зерна я не усваивал и медленно угасал.

Помню случай, происшедший на Новый, то ли 1943, то ли 1944 год. Похоронки на отца и Федора Кирилловича Зиновьева уже пришли, и бабушка, собрав уже ненужную одежду наших мужчин, пошла на тбилисский Дезертирский базар. «Колхозный рынок Первомайского района» — никто так не хотел его называть, потому, что это был форменный базар, где дезертиры первой мировой войны продавали свое обмундирование и разные наворованые вещи. Кто знает Тбилиси с 20-х по 70-е годы прошлого века, тот помнит, что такое Дезертирский базар. Бабушка иногда брала туда меня с собой, и я не знал места более отвратительного. Голодные люди просили продавцов дать им хоть кусок на пропитание, но те гнали их, и не было этим голодным защиты. Торговля — это страшная вещь! Хороша она тогда, когда есть закон и благополучие в стране. Но нет ничего отвратительнее и страшнее торгаша, когда он становится хозяином положения.

Я хорошо помню молодого жирного торгаша на базаре, который, вонзив нож в «кирпич» сала высокомерно провозглашал: «Двести рублей!». Это было так дорого, что никто не мог купить это вожделенное сало. У меня самого слюнки текли, но сало было недоступно. Удивляюсь терпению народа, не уничтожившего этих паразитов и не отнявшего силой жизненно необходимые «дары природы».

Так вот, бабушка продала носильные вещи наших мужчин, а купить на базаре перед Новым годом было почти нечего. Только чачи было навалом — закусывать-то было нечем, и чача оставалась. Бабушка купила два литра чачи, а на все оставшиеся деньги приобрела у спекулянтов большую жестяную банку американской тушенки. Гулять, так гулять — Новый год все-таки!

И вот вечером к нам пришили гости — мамины товарищи по студенческой группе — русская Женя, армянин Рубен и осетинка Люба. Бабушка поставила на стол чачу, а Рубен, как мужчина, принялся открывать ножом тушенку.

Нина Георгиевна, знаете, это, вроде, не тушенка, — упавшим голосом произнес Рубен, и все почувствовали запах того, что никак не могло быть тушенкой. Это было то, чем был сам человек, который во время войны и голода распаял банку, выложил тушенку, и нет — чтобы положить туда песок или землю. Он, пачкая руки, наложил туда дерьма и снова запаял банку. Такой урод нашелся, и мы получили «подарочек» к Новому Году …

А я, ползая по полу и шаря под мебелью (мне было тогда три или четыре года), неожиданно нашел под шкафом крупный «кирпич» довоенного черного хлеба! Как он попал под шкаф, почему его не тронули крысы — это остается непознанным, но целый, без единого изъяна, твердый как алмаз «кирпич» был извлечен из-под шкафа и трижды благославлен. Его размочили в кипятке, нарезали ломтями, подали на фарфоровом блюде и разлили по стаканам чачу. Все были счастливы!

И когда перед самым наступлением Нового года Сталин сделал по радио свое короткое обращение к народу, стаканы сошлись в тосте: «За Сталина, за Победу!» Потом были тосты за Жукова, за Рокоссовского и других военачальников. Рубен провозгласил тост даже за своего земляка — генерала Баграмяна. Всех вспомнили, только того, кто нашел этот «кирпич» хлеба, вернувший оптимизм и накормивший страждущих, почему-то забыли. Ну, и ладно, я им это простил!

Утром хозяева и гости долго выползали из-под стола и приводили себя в порядок перед работой. Первое-то января был тогда обычным рабочим днем!

Итак, голод был тогда в Тбилиси нешуточный. Не блокадный Ленинград, конечно, но люди мерли тоже. И вот, появляется на горизонте (а вернее, в нашей квартире) армянин и спасает меня от голодной смерти.

У нас в квартире было три комнаты — две занимали мы, а третью — Рива. Ей тогда было лет двадцать. Ее муж — милиционер Рубен, сперва бил ее нещадно, а затем ушел, забрав с собой сына Борика. Рива ничего не умела делать, ну ровным счетом ничего, даже обеда себе не могла приготовить. Не знала Рива ни по-грузински, ни на идиш, даже по-русски говорила с трудом. Но, забегая вперед, скажу, что жизнь научила ее и русскому, и грузинскому, и идиш — правда говорила она на дикой смеси этих трех языков. Научилась она и обеды готовить и субботы соблюдать и даже мужа нашла себе прекрасного, который и увез ее в большой дом на Ломоносовском проспекте в Москве. Но это

— через двадцать лет. А пока сдали мы одну нашу комнату армянину Араму, который приехал из села Воронцовки и устроился зав. гаражом в Тбилиси. Его машины возили продукты из Воронцовки в Тбилиси: две — направо, одна — налево. Богат Арам был неимоверно!

Бабушка моя (бывшая графиня!) готовила ему обеды, а денег он давал чемоданами. Я даже помню платяной шкаф, вся нижняя часть которого была навалом засыпана деньгами. Бабушка покупала по его заказу икру, груши «Дюшес», фигурный шоколад (напоминавший знакомый мне сургуч по внешнему виду: шоколада я до этого просто не видел). Но Арам был болен туберкулезом уже в открытой форме, и аппетита у него не было.

— Отдайте груши ребенку! — говорил он, не в силах съесть этот редчайший в голодное время деликатес. — Нурик, сургуч хочешь? — звал он меня отведать фигурный шоколад, стоивший килограммы денежных знаков. Икру я даже перестал любить с тех пор, перекормленный ею Арамом. Я выжил и стал крепышом.

Арам же, страшно разбогатев, купил дом в Тбилиси, женился на юной красавице и вскоре умер. От туберкулеза тогда не лечили.

Кому только мы не сдавали нашу вторую комнату. В основном — артистам, которые почему-то активно разъездились в конце войны и сразу после нее. Жили у нас молодые муж и жена — воздушные акробаты из цирка. Голодали, но тренировались. У них не было даже одежды на зиму. Бабушка подарила им пальто и всю теплую одежду Зиновьева, которую не успела продать.

Жили скрипачка и суфлер. Скрипачка (правда, играла она на виолончели) была, видно, психически больной. Она была молода, красива и нежно любима суфлером — правда, тоже женщиной лет сорока. Скрипачка постоянно плакала и пыталась покончить жизнь самоубийством; суфлеру (или суфлерше?) удавалось все время спасать ее. Но скрипачка все-таки сумела перехитрить свою опекуншу и броситься с моста в Куру. От таких прыжков в бурную реку еще никто не выживал, и суфлерша, поплакав, съехала от нас.

Жили муж с женой, имевшие княжескую фамилию Мдивани. Это были администраторы какого-то «погорелого» театра. Жена Люба нежно ухаживала за больным мужем Георгием — у него оказался рак мозга. В больницу его не брали, так как места были заняты ранеными, и он больше месяца умирал, не переставая кричать от боли. Когда Георгий умер, то и Люба съехала от нас.

Приезжали из Баку два азербайджанца-ударника — Шамиль и Джафар, которые играли на барабанах в оркестре. Так они, прожив у нас месяц, не только не заплатили, но одним прекрасным утром сбежали, прихватив кое-что по мелочи и сложив это в наше же новое оцинкованное ведро. Бабушка долго гналась за ними со сломанным кухонным ножом, вспоминая все, какие знала, азербайджанские ругательства: «Чатлах! Готверан!» («суки, педерасты!»). Но азербайджанцы бежали резво, и догнать, а тем более зарезать их, бабушка так и не смогла.

Рива тоже сдавала свою комнату, правда и жила вместе с постояльцами. Мне запомнилась перезрелая пышнотелая певица Ольга Гильберт, немка из селения Люксембург, близ Тбилиси, где почему-то всегда жили немцы. Ольга пила, постоянно срывая свои концерты, и приводила любовника, которого отпускали на это время из Тбилисской тюрьмы. Фамилия его было Кузнецов, и я его называл кузнечиком, благо он был очень похож на это насекомое.

Певица Ольга, буквально, затрахала всю квартиру. Во-первых, своим пением, особенно в пьяном виде и дуэтом с Кузнечиком. Во-вторых, своим полным пренебрежением к нам. Обращение к нам было одно: «Шайзе!» Она утверждала, что это по-немецки «уважаемые». А Риву называла не иначе, как «Юдише швайне». Наше терпение было и так на пределе, а тут мы еще узнали реальный смысл ее обращений, что означало «дерьмо» и «еврейская свинья». Рива палкой прогнала пьяную Ольгу из комнаты и спустила ее вниз по лестнице, причем жили мы на последнем третьем этаже дома с многочисленными верандами, столь характерными для Тбилиси. «Шайзе!» — кричала ей снизу разъяренная Ольга. «Юдише швайне!» — отвечала ей сверху не менее разъяренная Рива. Соседи высыпали на веранды и аплодировали победе над немецким угнетателем.

Но особенно запомнились мне постояльцы-лилипуты. Кочующий театр лилипутов давал представление в клубе им. Берия — веселую азербайджанскую оперетту «Аршин-мал-алан», правда, на русском языке. Даже меня водили на это представление, и оперетта мне понравилась. Особенно понравился припев, который постоянно пел один из лилипутов — главный герой оперетты: «Ай, спасибо Сулейману, он помог жениться мне!» Мне было лет пять, но я с дотошностью, свойственной мне с детства, постоянно расспрашивал маму, кто этот Сулейман, и каким образом он помог жениться лилипуту, который жил рядом с нами без жены? Мама отсылала меня в соседнюю комнату узнать об этом самому.

Я часто бывал в гостях у лилипутов. Я почему-то считал их детьми и заигрывал с ними. Они нередко огрызались и гнали меня из комнаты. Однажды я застал процесс изготовления ими сосисок. Приготовленный тут же фарш один из лилипутов, стоя на табуретке за столом, кулачком набивал в кишку. Меня поразило это, и я попытался сунуть свой, громадный по сравнению с лилипутским, кулак, в эту кишку. За что был с гневом изгнан лилипутами из нашей же комнаты. Потом уже я прочитал про путешествия Гулливера, и нашел, что мои взаимоотношения с лилипутами несколько напоминали описанные Свифтом.

Женат был лишь один лилипут из всей труппы — ее директор по фамилии Качуринер. Имени я не запомнил. Жена его была обычная, высокая и дородная русская женщина. Думаю, что никакого секса между ними не было, просто так было удобно — так их поселяли в одном номере гостиницы, да и мы бы не пустили, если бы директор не показал паспорт, где была записана его жена. Но казалось, что жена не воспринимала его как мужа, а скорее — как ребенка.

Однажды, когда я, по обыкновению, был в гостях у лилипутов (дело было летом в тбилисскую жару), жена строго приказала мужу-Качуринеру: «Пойдем купаться!» Муж тонким голоском пытался что-то возражать, но жена, подхватив директора на руки, нашлепала его по попе и понесла в ванную, снимая с него штаны по дороге. Шум душа и визг любимого директора вызвали переполох в стане артистов. Но тут жена вернулась, неся на руках довольного, чистого, завернутого в полотенце директора, шикнула на малорослых артистов и принялась одевать мужа.

Кажется, это были последние постояльцы у нас. Наступал 1947 год. «Жить стало лучше, жить стало веселее», — как говорил вождь. Я слышал эту фразу и был согласен, что жить становилось все лучше и лучше. Но с лилипутами было намного веселее!

Пора унижений

Войну я помню очень смутно. Я запомнил ее как голод, постоянно плачущих маму и бабушку (обе получили похоронки на мужей), черный бумажный радиорепродуктор, не выключающийся ни днем, ни ночью. Иногда были воздушные тревоги — репродуктор начинал завывать, и все бежали в убежище — свой же подвал под домом, который на честном слове-то и держался. Я хватал плюшевых мишку и свинку и бежал, куда и все. Я слышал треск выстрелов, говорили, что это стреляли зенитки. Иногда, очень редко слышались далекие взрывы — это рвались то ли немецкие бомбы, то ли падающие назад наши же зенитные снаряды.

Запомнились и стоящие на улицах зенитные установки с четырьмя рупорами

— звукоуловителями и прожекторами. Говорили, что если поймают самолет в луч прожектора — хана ему, обязательно подстрелят.

Мне говорили, что я был странным ребенком. Во-первых, постоянно мяукал по-кошачьи и лаял по-собачьи. Дружил с дворовыми кошками и собаками и разговаривал с ними. Метил, между прочим, свою территорию так же, как это делали собаки, и животные мои метки уважали. Понюхают и отходят к себе. Да и я их территорию не нарушал.

Мама и бабушка решили этому положить конец и запретили мне спускаться во двор. Двор — это огромная территория, почти как стадион, заросшая бурьяном, усыпанная всяким мусором. Посреди двора, в луже дерьма стоял деревянный туалет с выгребной ямой для тех, у кого не было туалета в квартире. Наш трехэтажный дом с верандами и железной лестницей черного хода, стоял по одну сторону двора; по другую сторону — «на том дворе» — находились самостройные бараки и даже каморки из досок и жести. Там жили «страшные люди» — в основном, беженцы, бродяги, одним словом — маргиналы, но попадались и вполне интеллигентные люди. Боковые части двора с одной стороны занимала глухая стена метров на пять высотой, а с другой стороны — кирпичное пятиэтажное здание знаменитого Тбилисского лимонадного завода с постоянно и сильно коптящими трубами.

Что ж, я очень переживал мою изоляцию от животных, и вечерами, с шатающегося железного балкона, который держался только на перилах, тоскливо мяукал и лаял своим друзьям во двор, а те отвечали мне.

Были попытки отдать меня в элитный детский сад, где изучали немецкий язык. Но я тут же стал метить территорию, и нас попросили убраться, да побыстрее. Дома мне было строжайше запрещено мочиться под деревьями, на стены и т. д., так как это «очень стыдно и неприлично». Справлять свои нужды можно было только там, где тебя никто не видит, т. е. в туалете, закрыв дверь. Лаять, мяукать и выражаться, нецензурными словами (что я уже начал делать) — нельзя ни под каким видом нигде. Внушения эти сопровождались поркой, и я торжественно обещал не делать всего вышеперечисленного.

Это мое обещание сыграло самую печальную и жуткую роль в моей жизни, так как я, из-за собственной моей педантичности, действительно придерживался всего обещанного, а оказалось, что это чревато очень печальными последствиями.

Была еще одна причина взять с меня подобное трудновыполнимое обещание. Дело в том, что после неудачи с элитным детским садом, меня тут же отдали на летнее время на так называемую детскую площадку. Это была отгороженная территория бывшего детского парка «Арто», близ нашего дома. Контора, столовая и кавказский туалет с дырками и двумя кирпичами по обе стороны оных в помещении без перегородок и с многочисленными дырочками в наружных деревянных стенах женского отделения. Дырочки были и в стене, отделявшей мужское отделение туалета от женского. И эти дырочки почти постоянно были заняты глазами наблюдателей. Поначалу и я, чтобы не отстать от других, проковырял свою дырочку и делал вид, что внимательно смотрю туда. Было неинтересно, да и запашок стоял неподходящий для летнего отдыха, но я не хотел отставать от других.

За этим занятием ко мне как-то подошел старший мальчик лет двенадцати (мне было около пяти лет), непонятным образом шастающий по площадке для дошкольников. Приветливо улыбаясь, он предложил мне, на смеси русского и кавказских языков, стать с ним «юзгарами». Потом я узнал, что это, кажется, по-азербайджански означает «дружками». Я немедленно согласился, ведь предлагал старший мальчик, а он ведь плохого не предложит.

— Тогда (видимо, для подтверждения «юзгарства») надо пиписька сунуть в попка, — на своем наречии сказал кандидат в «юзгары».

Я, опять же, вследствие своей педантичности, начал пытаться повернуть назад то, что он оскорбительно назвал «пиписькой» и достать до того места, куда надо было ее сунуть. Не получалось — длины не хватало. Я в ужасе хотел сообщить «юзгару» об этой неудаче, но увидел, что он хохочет, обнажив не по-детски гнилые зубы.

— Нет, не ты сам, а я помогу! — пытался втолковать мне «юзгар» азы нетрадиционного секса, но я опять не понял его.

— Но тогда ты оторвешь мне ее …

Вокруг уже стали собираться любознательные дети, готовые дать полезные советы.

— Завтра встретимся, я тебя всему научу! — хохоча, проговорил «юзгар»,

— не бойся, больно не будет.

Но я был сильно обеспокоен случившимся. Неужели у меня «это» такое короткое, намного короче, чем у других детей? Весь остаток дня я пристально рассматривал «причинные» места у детей, нередко вызывая их негодование, но особой разницы в габаритах не заметил.

Тогда я (очередная ошибка!) поделился своим беспокойством уже дома с мамой. Но мама, вместо спокойного разъяснения вопроса, подняла крик и все рассказала бабушке.

У них на площадке завелся педераст, я не знаю, успел он или нет … — кричала мама бабушке, а та привычным движением пододвинула к себе знакомый кухонный нож.

Не педераст, а юзгар! — плакал я, не понимая ровным счетом ничего.

Назавтра на площадку отвела меня не мама, а бабушка. Я вынужден был указать ей на «юзгара», а затем бабушка зашла в контору к директору площадки и долго с ним говорила.

— Ничего не бойся, тебя защитят, если понадобится, — уходя, успокоила меня бабушка. Я остался на площадке, совершенно не понимая сути происходящего. Но скоро понял.

Дело в том, что на детской площадке помимо упомянутых выше сооружений, находился аттракцион для детей, представляющий собой огромный деревянный барабан на оси, помещенный между двух лестниц с перилами. Дети забирались по лестнице наверх, держась за перила, толкали ногами барабан, который с грохотом крутился на своей оси. Я часто крутил этот барабан и не подозревал, что и барабан может покрутить меня. Закон жизни!

Уже под конец дня, незадолго перед тем, как родители начинали приходить за детьми, мне снова встретился «юзгар». Я, было, испугался, что «предал» его, но тот приветливо улыбался гнилыми зубами, как будто ничего и не произошло.

— Золот хочишь? — спросил он меня, — там много, я сам видел, — и «юзгар» указал на барабан, который уже никто не крутил.

— Там много, я себе взял, думаю, юзгар тоже пусть себе возьмет! — добродушно проговорил «юзгар» и показал, как забраться сквозь деревянные спицы внутрь барабана.

Решив, что золото мне не помешает, я почти в полной темноте пролез сквозь спицы барабана внутрь него. Запах чем-то напомнил наш любимый туалет с дырками и дырочками. Но, несмотря на это, я жадно принялся шарить по полу барабана, в надежде найти золото. И таки нашел — «юзгар» был прав, там его было много! Тут барабан завертелся — видимо «юзгар» успел взобраться наверх и начал ногами крутить его. Барабан вертелся долго, криков моих из-за его грохота никто не слышал. «Юзгар», видимо, наблюдал, когда придут за мной, и тогда уже, соскочив с лестницы, был таков.

Я, обливаясь слезами, в глубокой печали вылез из барабана, и, оставляя за собой пахучий след, направился к маме, которая уже пришла за мной. Вот если бы меня такого увидела незабвенная Ольга Гильберт, то она с полным основанием могла бы воскликнуть: «Шайзе!»

После этого случая меня взяли с детской площадки, и остаток лета я провел дома. Тут уж никак нельзя было обойтись без того, чтобы спуститься во двор, что я иногда и делал.

И вот однажды я увидел во дворе на траве — лежит этакий большой шприц. Никого вокруг не было, и я забрал этот шприц себе, как ничейный. Выйдя на железный балкон, я набирал воду шприцом из ведра и поливал ею проходящих под балконом людей. И вот этот шприц заметил у меня в руках дядя Минас, отец моего ровесника Ваника, жившего в самом начале страшного «того двора». Оказалось, что я «прибрал к рукам» его масляный шприц, который он оставил на траве, ремонтируя свой допотопный «Мерседес». Почти каждый день дядя Минас с группой ребят выталкивали из «гаража» — убогого сарайчика из досок — его «Мерседес», наверное, дореволюционного года выпуска, и весь день владелец «престижной» иномарки валялся под машиной, починяя ее. Вечером машину заталкивали обратно. Едущей самостоятельно ее так никто и не видел.

Одним словом, дядя Минас потребовал возврата шприца; моя бабушка была против, мотивируя тем, что ребенок нашел его на траве. Высыпавшие на веранды соседи в своих мнениях разделились. Наконец, дядя Минас принял Соломоново решение:

Пусть Нурик и Ваник подерутся: кто победит, тот и возьмет себе шприц!

А Ваник, оказывается, был грозой двора и бил всех ребят, включая даже Гурама, хотя тот был и старше Ваника. Но я-то об этом не знал, а за шприц готов был сражаться насмерть. И к предстоящей битве отнесся вполне серьезно.

Я спустился со шприцом во двор, где уже собрались мальчишки и даже взрослые соседи во главе с арбитром — дядей Минасом. Ваник был уже готов к схватке и принял угрожающую стойку. Мы кинулись друг на друга, упали и начали кататься по траве. Я инстинктивно зажал шею Ваника в своей согнутой руке. Это называется «удушающий прием сбоку»; я, конечно, не знал про это, просто, как сейчас любят говорить в рекламе, «открыл для себя» этот прием. Ваник завопил от боли, но я не отпускал его.

— Запрещенный прием! — пытались принизить мой успех друзья дяди Минаса, но тот решил быть справедливым.

— Забирай шприц себе! — великодушно разрешил он мне, — Ваник сам виноват, что дал ухватить себя за шею. Но я научу его правильно бороться! — и дядя Минас запустил камнем в убегающего плачущего Ваника. Я ушел домой победителем, гордо неся завоеванный в битве шприц.

А на следующий день Ваник позвал меня поговорить с ним во двор. Я спустился, и Ваник предложил мне сесть в отцовский «Мерседес». Для меня это было пределом мечтаний, и я забрался в салон. Ваник захлопнул дверь, запер ее и сказал, что я буду сидеть в машине запертым, пока не признаю, что вчера победил не я, а Ваник. Мне некуда было деваться, да и шприц все равно оставался у меня. Я признал свое поражение и верховенство Ваника перед дворовыми девчонками — Розой и толстушкой Астхик (по-армянски — «Звездочка»), и был отпущен домой. Больше я во двор не спускался — узнав, что я дрался, мама запретила мне это и взяла с меня слово, что я больше руку не подниму на товарища.

Итак, путь во двор мне был заказан, на площадку тоже. Но, по крайней мере, еще год до школы меня надо было куда-то девать. И решили с осени отправить меня в детский сад в старшую группу. Как назло, все русские группы были заняты и меня определили в грузинскую. Но я ни одного слова по-грузински не знал! «Ерунда, — решила мама, — значит научишься! Знаешь русский, будешь знать и грузинский!»

И тут я на себе узнал, что такое «детская ксенофобия», да еще кавказская! Сперва дети стали присматриваться ко мне: ни слова ни с кем не говорит — немой, что ли? Сидит или стоит на месте, ни с кем не играет. В туалет не ходит — кабинок там, естественно, не было, а я ведь слово дал. Попробовали толкнуть меня — адекватного ответа не было, ведь драться мне было запрещено. К концу дня штаны мои на причинном месте потемнели — я не мог целый день терпеть малую нужду, а в туалет — путь заказан. Я стал избегать жидких блюд — супа, чая, молока, чтобы как-то снизить тягу в туалет. Вот так и сидел на скамейке целый день или стоял у решетчатого забора, за которым находилась территория русской группы. Слышать милые сердцу русские слова, видеть своих родных светловолосых и светлоглазых людей

— единственное, что мне оставалось в этом проклятом детском саду.

Постепенно злоба детей к чужаку все нарастала. Мне стали подбрасывать в кашу тараканов, дождевых червей. Выливали суп, а иногда и писали на мой табурет за столом. Потом уже стали откровенно бить пощечинами, плевали в лицо, не стесняясь. Я видел глаза детей, совершающих это, и до сих пор боюсь темных глаз, темных волос и лиц. Хотя по справедливости говоря, это в общем случае, необоснованно. Славянские дети тоже бывают вредные, но какое сравнение! Они никогда не подойдут к чужому ребенку, не сделавшему им никакого зла, чтобы плюнуть в лицо. Разбить бы в кровь такому обидчику рыло, но нельзя, табу — слово дал! Я весь день следил, когда туалет окажется без посетителей, чтобы забежать туда и помочиться. Но это случалось так редко!

Дети заметили эту мою странность и решили, что я — девочка, раз не могу зайти в туалет вместе с ними.

Гого, Гого! («девочка, девочка») — звали они меня, подбегали, лапали за мягкие места и пытались отыскать отличительные от девочки части тела. Еще бы

— бороды и усов у меня еще не было, женского бюста тоже, а детям так хотелось окончательно убедиться, что я — девочка. Теперь, как мне известно, и в детском саду и в школе группы общие, а тогда об этом и подумать нельзя было. И детские сады и школы были мужские и женские. По крайней мере, старшие группы детских садов были раздельные.

Я был загнан в угол окончательно. Однажды я стоял, прислонившись к решетчатому забору, смотрел на бегающих русских ребят и плакал. Вдруг ко мне с той стороны забора подошел крупный светловолосый парень и спросил: «Ты чего плачешь, пацан, обижают, что ли?» Я кивнул и быстро, глотая слова, чтобы успеть высказаться, рассказал парню, что я не знаю грузинский, что меня из-за этого бьют, что я не могу больше здесь находиться.

— Погоди немного, — сказал парень и убежал. Через минуту он был уже на территории грузинской группы, подошел ко мне, взял за руку и повел по двору. Вокруг столпились мои обидчики и, как зверьки, с любопытством смотрели, что будет.

— Я — Коля, вы меня знаете. Это, — он указал на меня, — мой друг. Я набью морду любому, кто его обидит! Понятно, или сказать по-грузински?

Дети закивали как болванчики, злобно глядя на меня. Я был восхищен речью шестилетнего Коли, но понял, что завтра мне придет конец. Урок поиска золота в деревянном барабане многому меня научил. Но там был один полоумный «юзгар», а здесь — целая группа злых, как хорьков, детей.

Когда мама вела меня домой, я срывающимся голосом попросил:

— Мама, не отправляй меня больше в этот детский сад, я не буду мешать дома, не буду спускаться во двор, не буду даже ходить по комнатам. Я буду неподвижно сидеть на стуле, чтобы не мешать, только не отправляй меня сюда больше!

Но мама назвала все это глупостями, сказала, чтобы я поскорее подружился с ребятами и выучился говорить по-грузински. Что-то оборвалось у меня в душе, положение было безвыходным. И вдруг я почувствовал какой-то переход в другую бытность, я стал видеть все как-то со стороны. Вот идет женщина и ведет за руку сутулого печального ребенка — это меня. Солнце перестало ярко светить, все стало серым и блеклым, как бы неживым. Я почувствовал, что наступило время какого-то решения, это время может тут же закончиться, нужно спешить. И я твердо сказал про себя совершенно чужими словами: «Этот вертеп должен сегодня сгореть!» Тут опять засияло солнце, я оказался на своем месте — за руку с мамой, она что-то говорила мне, но я не слушал. Я распрямился, мне стало легко, я не думал больше о проклятом детском саде. Мне потом мама сказала, что я весь вечер вел себя спокойно и тихо улыбался.

Утром я не умолял, как обычно, оставить меня дома; спокойно собрался, и мама повела меня за руку куда надо. Приближаясь к двухэтажному деревянному зданию детского сада, я даже не смотрел в его сторону, а улыбался про себя. Вдруг мама неожиданно остановилась и испуганно вскрикнула: «Сгорел!»

Я поднял глаза и увидел то, что уже представлял себе и лелеял в воображении. Мокрые обгоревшие бревна, раскиданные по двору. Печь с высокой трубой, стоящая одиноким памятником пепелищу. Невысокая лестница в никуда. Отдельные люди, медленно бродившие по углям.

— Сгорел, — повторила мама, — что же теперь делать?

— Сгорел вертеп проклятый! — чужим голосом, улыбаясь, вымолвил я. Мама с ужасом посмотрела на меня и даже отпустила руку.

— Откуда ты такие слова знаешь: «вертеп»? Что это такое, где ты слышал это слово?

Мама забежала во двор и о чем-то поговорила с бродившими там людьми, видимо работниками детского сада.

— Пожар начался поздно вечером от короткого замыкания. Спавших детей успели вывести, так что никто не погиб!

А ведь кое-кого не мешало бы и поджарить: не так, чтобы досмерти, а так, чтобы для науки! — подумал я про себя.

Начальная школа и любовь

Мне еще не исполнилось и семи лет, когда в 1946 году я пошел в 13-ю мужскую среднюю школу. Школьных принадлежностей тогда в магазинах не было. Мама сшила из брезента мне портфель; из листов старых студенческих работ, чистых с одной стороны (она принесла их из ВУЗа, где работала), скрепками собрала тетради, налила в пузырек из под лекарств чернила. А чернила приготовлялись так: брали химические карандаши (таких, пожалуй, уже нет в продаже), оставшиеся еще с довоенного времени, вынимали из них грифель и растворяли его в воде. Перо обычно брали из довоенных запасов и прикручивали к деревянной палочке ниткой или проволокой. Мама преподавала в ВУЗе черчение, и у нее были с довоенных времен так называемые чертежные перья, вот я и писал ими.

Меня отводили в школу и приводили обратно. Самому переходить улицы не позволяли. Еще бы — по этим улицам курсировали с частотой в полчаса раз трамваи и троллейбусы, а также иногда проезжала такая экзотика, как танк, автомобиль или фаэтон. Иногда мама или бабушка запаздывали брать меня. Тогда я медленно, крадучись шел по направлению к дому, иногда доходя до самих дворовых ворот, и как только видел спешащую ко мне маму или бабушку, стремглав бросался бежать назад к школе, не разбирая ни переходов, ни проходящих по улицам трамваев, троллейбусов и танков.

Когда меня уличили в этом, то провожать и встречать перестали. Никаких ярких впечатлений от первых классов школы у меня не осталось. Школа была старая еще дореволюционной постройки с печным отоплением и, слава Богу, с раздельными кабинетами в туалете. Матом тогда еще в младших классах не ругались и сильно не дрались. Поэтому товарищи ко мне относились терпимо.

Моего дедушку Александра, которого я называл «дедушка Шура» (между прочим, великорусского шовиниста, графа в прошлом), просто умилял контингент нашего класса. Вообще мой дедушка был большим специалистом в национальном вопросе. Он считал, например, что все грузины — «шарманщики и карманщики». Опыт жизни, видимо, научил его этому. Про армян он говорил, что «их сюда привезли в корзинах». Когда-то давно, рассказывал он, армян свозили из горных армянских селений на строительство Тбилиси как «гастарбайтеров». Причем привозили на лошадях в больших корзинах — лошади были этими корзинами навьючены. Почему-то это считалось обидным. А что, их должны были вывозить из нищих горных селений золотыми каретами? Евреев дедушка вообще всерьез не воспринимал. Даже самый богатый еврей был для него просто «бедный еврейчик». Видимо, это было ошибкой, и не только моего дедушки!

— А ну, назови всех евреев в классе! — приказывал мне дедушка Шура. И я начинал перечислять:

— Амосович, Симхович, Лойцкер, Мовшович, Фишер, Пейсис … — и так фамилий десять-двенадцать.

Дедушка кайфовал:

— Мовшович, Фишер, — подумать только! — Пейсис, — какая прелесть, — Пейсис, — ведь нарочно не придумаешь!

— А ну, назови всех армян в классе! — теперь приказывал он.

— Авакян, Джангарян, Погосян, Минасян, Похсранян …

— Хватит, хватит, — стонал дедушка, — Похсранян — это шедевр! «Пох», — это по-армянски — «деньги», а «сранян» — что это? Неужели «Похсранян» — переводится как «Деньгокаков»? Ха, ха, ха, — какая прелесть! — умилялся дедушка. — Послушай, Нурик, ну а русские в классе есть?

— Есть, один только — Русанов Шурик — отличник!

— Хорошо, есть хоть один, да еще отличник! А грузины есть? Ведь Тбилиси

— Грузия все-таки!

— Есть, двое — Гулиа и Гулиашвили!

Дедушка хохотал до слез, — ничего себе ассортимент — Герц и Герцензон! Ха, ха, ха!

Дело в том, что по иронии судьбы, у нас в классе были именно две фамилии с одинаковыми грузинскими корнями — Гулиа (что по-грузински переводилось как просто «сердце») и Гулиашвили («сын сердца»). Дедушка, как полиглот и настоящий аристократ, кроме русского говорил еще по-немецки и по-французски, а также знал местные языки — грузинский и армянский, он перевел эти фамилии на немецкий лад. Получилось очень складно, ну просто как название фирмы: «Герц и Герцензон». Я — это Герц (сердце), а Герцензон (сын сердца) — Гулиашвили.

Но не во всех школах Тбилиси был такой контингент. В элитных районах (проспект Руставели, площадь Берия и т. д.) в классе могли быть одни грузинские фамилии. А наш район был армяно-еврейским, вот и фамилии соответствующие.

Но затем, к сожалению, меня перевели в 14-ую школу, где доминировал почти чисто армянский контингент, жидко разбавленный грузинским. Еврея уже не было ни одного. Вот в этой-то школе, начиная класса с пятого, и начались мои неприятности, аналогичные тем, что были в детском саду. Туалеты в этой школе были кавказские или азиатские; ученики дрались и ругались скверными словами.

Я, уже в зрелые годы, встречался, кроме русского, с другими языками: английским, немецким, грузинским, армянским и идиш. Так вот, на английском и немецком языках матерные ругательства безобидны. По-немецки даже мужской член называется безобидно: «шванц» — «хвост», «хвостик». Когда будет необходимо, я буду пользоваться таким безобидным термином. По-русски же соответствующий термин восходит к словам «хвоя», «хвоинка» — как-то уж очень убого и малогабаритно! Правда, существует легенда о том, что когда император Александр Второй в детстве прочел на заборе выражение из трех букв и спросил своего воспитателя поэта Василия Андреевича Жуковского что это означает, тот, нимало не смутившись, ответил:

— Ваше величество, это повелительное наклонение от слова «ховать», то есть «прятать»!

Конечно же, «неприличные» вещи нужно прятать — вот вам и другое толкование происхождения обсуждаемого термина.

На идиш ругательства выглядят как-то комично, но может, я далеко не все знаю. Например, глупому человеку говорят: «У тебя «хвостик» на лбу лежит», или «твой лоб и мой «хвостик» — два приятеля». Забавно и не очень обидно, не правда ли?

Ругательства на грузинском языке, пожалуй, по обидности могут быть сравнимы с русскими, то есть обиднее, чем на предыдущих языках. Но я не слышал более обидных и грязных ругательств, чем на армянском языке. Тут часто присутствуют в одной фразе и онанизм, и орально-генитально-анальный секс, и даже жир с заднего места матери обругиваемого персонажа. Ужас! После армянских ругательств, как сказал бы незабвенный Фрунзик Мкртычян: «Даже кушать не хочется!»

Разумеется, я не мог поддерживать разговоры моих армянских товарищей, выдержанных в подобных тонах; в туалеты, которые мне предоставляла 14-я школа, я ходить тоже не мог; не мог и адекватно отвечать на зуботычины и пощечины одноклассников. И постепенно начались мои, уже несколько забытые с детского сада, терзания. Меня называли бабой, гермафродитом, засранцем; плевали, писали и даже онанировали мне в портфель, пока я выходил из класса на перемену; не опасаясь возмездия, отвешивали пощечины. Одним словом, «опускали» как могли. Когда кончались уроки, я стремглав убегал домой, так как брюки мои или были мокрыми, или готовы были стать таковыми. Азиатские туалеты, увы, мне были недоступны!

А тут, вдобавок, со мной случилось то, что обычно и случается с мальчиком в отрочестве — я стал понемногу постигать половые влечения и любовь. Началось все с происшествия в ванной. Горячей воды у нас, разумеется, не было, да и холодная еле дотягивала до нашего третьего этажа. Но рано утром и поздно вечером она еще поступала. Для разогревания воды служили большой медный бак, который надо было топить дровами, углем, опилками, старыми книгами — чем придется.

И вот однажды поздно вечером, почти ночью, я нагрел бак воды и решил искупаться. Распылителя на душе не было, и вода лилась сверху тоненькой струйкой. И струйка эта ненароком попала на место, которое я, как уже упоминал, буду называть «хвостиком». Эрекция не заставила себя ждать, я стоял под этой струйкой, чувствовал, что лучше отойти в сторону, но не мог. Древнейшее из ощущений — либидо не позволяло мне этого сделать. Уж лучше бы горячая вода закончилась в баке, и душ обдал бы меня отрезвляющим холодом. Но бак был полон, и оргазм стал неминуем. Вдруг все тело охватила сладкая истома, затем начались судорожные движения туловища, от которых я даже свалился в ванну. И последовало сильнейшее из тех сладостных ощущений, которые только доступны миру животных и людей, называемое оргазмом.

Я уже решил, что умираю, только удивлялся, почему смерть так легка и сладостна. Заметил также, что это новое ощущение сопровождалось выделением какой-то прозрачной клейкой жидкости, похожей на яичный белок. Что это, откуда жидкость, где я нахожусь — в обшарпанной, загаженной ванной, или в сказке?

Немного отдохнув, я решил повторить опыт — страсть к исследованиям оказались сильнее страха смерти. И опыт снова удался! Первое время я только и занимался тем, что повторял и повторял опыты, модифицируя их исполнение, и видимо, скоро дошел до общепринятого метода. Но тут меня взяло сомнение — все имеет свой конец, и видимо, запас этой жидкости тоже не безграничен в организме. Кончится жидкость, и в худшем случае — смерть, а в лучшем — прекращение этого восхитительного чувства. А без него уже жизнь казалась мне совсем ненужной!

Надо сказать, что медицинские познания у меня в те годы (в восемь-девять лет, точно не помню) были, мягко выражаясь, недостаточны. Я, например, полагал, что человек, как кувшин наполнен кровью, проколешь кожу — вот кровь и выливается. Я очень боялся переворачиваться вниз головой, чтобы кровь не вытекла, и когда это все-таки случалось, плотно закрывал рот и зажимал нос, чтобы не дать крови ходу.

Интуитивно я решил, что «жидкость удовольствия» берется из тех двух маленьких шарообразных емкостей, которые находились у основания «хвостика». Исследователь по натуре, я измерил пипеткой количество выделявшейся за один раз жидкости и проверил сколько таких доз поместиться, например, в ореховой скорлупе, близкой по размерам к упомянутым емкостям. Результат заставил меня побледнеть — судя по количеству проведенных «опытов», жидкость должна была давно кончиться со всеми сопутствующими печальными последствиями. Но этого не произошло, я был в недоумении, но опытов не бросал. Дойти до мысли, что в организме что-то могло вырабатываться — кровь, слюна, моча, наконец, я пока из-за возраста или «упертости» не мог. Вот так под страхом смерти и продолжал сладостные опыты.

Примерно в это же время ко мне стала приходить и страсть (пока возвышенная) к противоположному полу, которую условно называют любовью.

Первое ее проявление я почувствовал поздней весной, а может быть ранним летом 1949 года (помню, что это был год 70-летия Сталина), когда мне было 9 лет. Мама повела меня в цирк, если мне не изменяет память, на одно из первых представлений Юрия Никулина, которое проходило именно в Тбилиси. Цирк в Тбилиси расположен в очень живописном месте — на горке над Курой, очень напоминающей Владимирскую горку в Киеве над Днепром. А на склоне до самой Куры простирается Парк физкультурника, весь в извилистых дорожках и цветущих кустах. Этот парк пользовался дурной славой «парка влюбленных» и вечерами он прямо кишел парочками.

Но представление в цирке было утреннее, мы с мамой познакомились со своими соседями по местам — молодыми супругами с дочкой Сашей — моей ровесницей, и после представления вместе пошли гулять в парк. А в парке во всю цвели кусты, как мне помнится, диких роз с одуряюще-сильным притягательным запахом. Я как сейчас помню родителей Саши: отца — военного в форме с погонами, и его жену — в белой кофте и черной юбке. Оба супруга были улыбчивыми, стройными, голубоглазыми блондинами; их дочка Саша имела две косички белокурых волос, повязанных белыми же бантами и одета она была в белое платьице и белые же туфельки. Вся группа представляла, по современным меркам, прекрасную модель для рекламы бленд-а-меда, дирола или здорового отдыха на курорте в Анталии. Родители наши сели на садовую скамейку, а мы с Сашей принялись бегать по тропинкам и срывать пахучие цветы. Набрав букеты, мы прибегали к родителям и оставляли цветы мамам, каждый своей.

На каком-то из «забегов» я оказался с Сашей под цветущим кустом, с которого мы уже успели кое-что оборвать. Я увидел вблизи лицо Саши, показавшееся мне совершенством, которого я раньше и представить себе не мог. Светлые, длинные, загнутые кверху ресницы вокруг голубых глаз-озер, персиковая детская кожа на пухлых щечках, чуть вздернутый носик и пухлые розовые полуоткрытые губки. В этом лице было что-то от красивой куклы — Мальвины, но в отличие от «мертвой» куклы, Саша необыкновенно притягивала меня к себе своей жизненной реальностью, со мной происходило что-то фантастическое. Я как во сне протянул ей мой букет, и она взяла его, не переставая пристально смотреть мне в глаза.

— Саша, я люблю тебя! — совершенно неожиданно, автоматически вырвалось у меня.

Я тебя тоже! — видимо, так же автоматически отвечала Саша, не открывая взгляд от меня. Я заметил, как она часто и отрывисто задышала, и запах ее дыхания, отдающий почему-то молоком, вместе с запахом цветов окончательно вскружил мне голову.

Саша, я хочу жениться на тебе, давай никогда-никогда не расставаться! — молол я на ухо девочке эту чепуху.

Давай! — тихо ответила Саша, отвела глаза, и как-то съежилась, повернувшись ко мне боком. Я нагнулся и быстро поцеловал ее в пухлую персиковую щечку, после чего она сорвалась с места и побежала. Я, разумеется, за ней. Она носилась по извилистым тропинкам, пряталась от меня за деревья, глядя оттуда, как зверек, то справа, то слева, повизгивала, но поймать себя не давала.

Так мы и выбежали на поляну к скамейке, где сидели старшие. Тут они поднялись, заметили нам, что мы уж очень разбегались, и стали собираться домой. Мы спустились с цирковой горки по длинной и широкой лестнице и стали прощаться. Мама попрощалась с Сашиными родителями, как тогда было принято, за руку, и мы с Сашей повторили это. Мы разошлись в разные стороны.

Всю дорогу домой я забегал вперед, карабкался на платаны, которые росли по пути, а, переходя через мост Челюскинцев над Курой, вдруг неожиданно забрался на перила и сел на них. Испуганная мама бегом бросилась ко мне и сняла с опасного места.

Что-то ты перевозбудился сегодня! — подозрительным голосом заметила она мне, — Саша, что ли, подействовала?

Я только потупил голову в ответ. А трагедия, первая моя детская трагедия подобного рода, наступила уже дома, когда я неожиданно спросил маму:

Мама, а когда мы пойдем в гости к Саше?

Никогда! — удивленно ответила мама, — а зачем нам ходить в гости к незнакомым людям? Да я и не знаю, где они живут!

Только после этих слов я представил себе весь ужас положения — я никогда больше не увижу Сашу!

Как, — закричал я, — почему ты не спросила, где они живут, я ведь должен жениться на Саше, я ее люблю, я обещал!

Громкий хохот мамы отрезвил меня.

Жениться, говоришь? А женилка у тебя для этого отросла?

Цаца, не надо так с ребенком, видишь он плачет — укоризненно заметила ей бабушка. «Цаца» — это было домашнее прозвище мамы, так называли ее друзья и родственники. На работе же сотрудники ее звали «Марго».

Я не только плакал, я ревел по-звериному, разбегался и бился головой о стену. Мысль о том, что я больше никогда-никогда в жизни не увижу Сашу, убивала меня, жизнь теперь казалась мне одной непрерывной мукой. Я продолжал биться головой о стену, хотя бабушка и пыталась подкладывать между стеной и головой подушку.

Дело закончилось тем, что в комнату заглянула Рива, обеспокоенная ударами в ее стенку. Увидев происходящее, она раскрыла рот от удивления, а потом громко и презрительно произнесла:

Что ни день, то «новости дня»!

Через несколько дней тоска по Саше прошла. Конечно, я думал о ней, засыпая вечером в постели, грезы о ней были одна сладостнее другой. Даже сейчас я иногда вспоминаю ее, и жалость, жалость о возможно утерянном счастье терзает меня …

Летний отдых в Сухуми

Я уже рассказывал про моего деда с отцовской стороны — Дмитрия Иосифивича Гулиа и мою бабушку Елену Андреевну. Они жили в Абхазии в городе Сухуми. Дом деда был в самом центре города на улице Берия, возле дома Правительства. В этом доме жила еще моя тетя — сестра отца — Татьяна Дмитриевна (Татуся) и ее сын Дима (чуть младше меня возрастом). В детстве в этом же доме жили мой отец Владимир Дмитриевич и дядя Георгий Дмитриевич, пока не уехали учиться в Тбилиси в Закавказский институт путей сообщения. Туда же поступила учиться моя мама. В этом институте познакомились мои отец и мать, которые, будучи еще студентами, поженились. Жить стали в нашей квартире, о которой я уже рассказывал.

Дядя, окончив ВУЗ, вернулся в Абхазию, очень быстро стал Наркомом (министром) культуры Абхазии. Наркомов на войну не брали, и чаша сия его минула. Могла бы миновать она и отца. Его, еще молодого и талантливого инженера, приглашали возглавить строительство стратегического моста через реку Или в Средней Азии. Он загорелся этой перспективной работой, но мама отказалась ехать в «глушь», и отец с сожалением остался. Между прочим, эта работа давала и бронь от армии — объект был стратегическим, но маму не убедило и это. А вскоре, в начале 1940 года отца взяли в армию и направили во Львов, который только что «освободили» и присоединили к СССР наши войска.

После войны мы с мамой почти каждое лето ездили отдыхать в Сухуми, купаться на море и есть фрукты. Но отдых в Сухуми имел и «культурную» программу. Дом деда летом обязательно посещал какой-нибудь известный деятель культуры. Так мне удалось увидеть писателей А.А. Фадеева, Н.С. Тихонова, К.М. Симонова и других, фамилии которых я уже не помню, не считая всех абхазских и многих грузинских писателей и деятелей культуры. Но наибольшее впечатление произвело на меня знакомство со знаменитым, «первым» в то время поэтом — К.М. Симоновым, о котором я хочу рассказать.

Летом 1948 года мне довелось встречаться с Константином Михайловичем Симоновым. Я, в то время восьмилетний мальчик, отдыхал в Сухуми в доме моего деда — народного поэта Абхазии — Дмитрия Иосифовича Гулиа. Там же в то время жил и мой дядя — брат отца — Георгий Гулиа, известный писатель и друг Константина Михайловича. Вот потому-то Симонов так часто и наведывался в наш дом, где его очень радушно встречали. Еще бы — такой знаменитый на весь мир гость! Помню, моя бабушка Елена Андреевна — жена Д.И. Гулиа — даже брала «в долг» у соседей индюка, чтобы приготовить сациви для Константина Михайловича. Жили тогда бедно!

Я приезжал из Тбилиси, где учился, в Сухуми обычно в конце мая, когда кончались занятия в школе. И вот, приехав с мамой в 1948 году в дом деда, я обнаружил в сарае (это был первый этаж двухэтажного дома) какие-то деревянные столбы, а под лестницей — мотки проволоки. Я уже, было, приспособился «оприходовать» часть проволоки, но моя бабушка предупредила меня, чтобы я не трогал проволоку — это для телефона самому Симонову Константину Михайловичу. Я был поражен — самому Симонову, великому Симонову, стихотворения которого мы учили в школе! Особенно мне нравилось его стихотворение «Митинг в Канаде», где говорилось о том, как враждебно была настроена аудитория при встрече Симонова в Канаде, и как он покорил ее своими первыми словами: «Россия, Сталин, Сталинград!»

Я, «как и весь советский народ», в то время горячо любил Сталина. Я и сейчас его люблю, в первую очередь за то, что он был величайшим государем «всех времен и народов», создавшим империю таких размеров и такой мощи, какая не снилась и Александру Македонскому. Настоящий «властитель полумира»

— и грузин (я тогда и не подозревал, что Сталин — сын великого путешественника Н.М. Пржевальского!), что мне особенно льстило — ведь я жил и учился в Тбилиси и обе бабушки у меня — грузинки. Спешу напомнить, что мать у меня русская, причем из столбовых дворян, на что у меня есть свидетельство «с печатью»! К тому же Сталин учился с моим дедом — Д.И. Гулиа в одном городе — Гори, в семинарии, правда, дед был на пять лет старше Сталина. В школе я слышал, что поэт Симонов был любимцем Сталина, что еще больше возвышало Константина Михайловича в моих глазах.

Симонов и мой дядя познакомились в январе в 1947 году в Сухуми, во время пребывания там Константина Михайловича. Там же дядя передал Симонову рукопись своей повести «Весна в Сакене». Повесть так понравилась знаменитому поэту, что он взял с собой моего дядю в Москву на пару месяцев и помог опубликовать повесть. В конце того же 1947 года Георгий Гулиа получил за эту повесть Сталинскую премию.

Дядя так рассказывал мне о присуждении этой премии. Повесть, каким-то неведомым образом попала к Сталину (нетрудно, наверное, догадаться, каким именно образом это случилось!). Вождь, по своему обыкновению, прочел повесть на ночь глядя, и уже ложась спать, спросил референта: «Повесть «Весна в Сакене», какой из писателей Гулиа написал — старый или молодой?» (Сталин знал о существовании обоих писателей Гулиа, но не помнил, как кого зовут). Референт обещал к утру все разузнать и сообщить ответ вождю. Тем временем в сухумский дом, где проживали оба Гулиа — отец и сын, явилась охрана НКВД и приказала никому не покидать помещение. Бабушка рассказывала, что они всю ночь сушили сухари и собирали теплую одежду. Наутро референт доложил вождю, что повесть написал молодой Гулиа. И спросил, как бы невзначай: «А что, Иосиф Виссарионович?» «Ничего», — позевывая, отвечал Сталин — «хорошая книжка!». Охрану сняли, а премию дали.

Так вот, Симонов тогда строил себе дачу на Черноморском побережье, близ Сухуми в местечке Агудзера (там, где был расположен «сверхсекретный» институт физики, о котором, между тем, было известно каждому сухумцу). С телефонизацией тогда было очень сложно, и наша семья помогала Симонову устанавливать воздушную телефонную связь с миром. Отсюда проволока и столбы. Дедушка был очень влиятельным человеком в Абхазии. Еще бы — народный поэт, создатель абхазской письменности, литературы и театра. Напомню характерную деталь — в старой Абхазии жених и невеста до свадьбы не имели права разговаривать друг с другом. Дедушка нарушил это табу, создав «канонические» стихотворные обращения жениха и невесты друг к другу. И вот, знакомясь друг с другом, абхазские жених и невеста доставали листочки со стихами, написанными моим дедом на языке, письменность которого была создана им же …

Константин Михайлович знал все это и относился к моему деду с необычайным уважением, как, впрочем, и к бабушке, которой всегда при встрече целовал руку.

В действительности Симонова звали не Константином, а Кириллом. По-видимому, он переменил себе имя по той причине, что сильно грассируя, не мог произнести имя «Кирилл». Грассировл он настолько сильно, что мне просто трудно было понять его речь. Впрочем, эта трудность усугублялась тем, что мне, как жителю Тбилиси вообще было нелегко понять «акающих» москвичей. В то же время наши тбилисские слова «звонит», «поняла», «кофэ», и это ужасное лакейское слово «кушать», буквально шокировали интеллигентных москвичей.

Симонов в молодости и Симонов в зрелых годах — это внешне, а может быть, и внутренне совершенно разные люди. Мы хорошо знаем Симонова, как суровой внешности седого человека с короткой стрижкой, весьма сдержанного и осторожного. Я знаю даже такую деталь — в зрелые годы Константин Михайлович укрывал домашний телефон особым звуконепроницаемым ящиком, тихо и устало, приговаривая при этом: «Пусть отдохнет!» Догадываюсь, почему он совсем не выключал телефон из сети; по-видимому, понимают это и люди старшего поколения, которым знакомы аббревиатуры: НКВД, МГБ, КГБ …

Так вот, Симонов конца сороковых годов — это необычайно подвижный красавец-весельчак, шумный и громко хохочущий, отнюдь не худенький, с длинными черными вьющимися волосами и пышными черными усами. По Сухуми он ходил в шортах, шокируя население, даже на пляже не снимавшее черкеску с буркой или черный костюм со шляпой. Костюм Симонова дополнял цветной платок, повязанный вокруг шеи, и потрясающая бамбуковая трость толщиной, если не с ногу, то с мускулистую руку. Сталинская трубка во рту завершала портрет Симонова.

Как-то он пришел к дяде в гости вместе с женой — тетей Валей, как я ее называл. Помню, как разволновалась моя мама, увидев «тетю Валю». «Смотри и запоминай!» — быстро шептала она мне, «это — знаменитая актриса, это — сама Серова!» Но я тогда не понимал, насколько знаменита Серова, меня больше интересовал жизнеобильный весельчак Симонов — любимец Сталина.

Подарок, который он принес однажды дяде, удивлял своей оригинальностью. Это была картина, писанная маслом самолично Константином Михайловичем, в хорошей рамке. Изображен был какой-то пейзаж с небом, рекой и, то ли с лугом, то ли с лесом. Конечно же, рисунок был любительский. Но изюминка заключалась в надписях на картине. Через весь рисунок белыми большими буквами было неряшливо написано «Прерода». Да, да, именно «прерода»! На реке надпись «Вада», на небе «Аблака». Симонов, мой дядя, тетя Валя и моя мама, до упаду хохотали над картиной, а потом торжественно забили в стену гвоздь и повесили пейзаж на самом видном месте. Насколько я помню, дядя во всех своих последующих квартирах уже в Москве, на самом почетном месте вешал именно эту картину. Еще бы — она собственноручно написана великим Симоновым. Безусловно, великим, а особенно — в то время. Я сам видел, как моя мама читала его «Жди меня …» и обливалась слезами. Конечно, кроме таланта поэта, здесь причиной было и то, что сколько ни ждала мама отца с фронта, он так и не вернулся …

А однажды мы — дядя Жора (так называл я Георгия Дмитриевича), Симонов, моя мама и я — побывали в ресторане «Лебедь», что находился посреди пруда в Новом Афоне, близ Сухуми. Живописнейший ресторан: идешь к нему по узкому мостку через пруд, а вокруг островка на сваях, где располагались столики, плавали лебеди — белые и даже экзотические черные. Мы их кормили, и это не только не возбранялось, но и приветствовалось. Лебеди хватали пищу прямо с рук, и я так увлекся, что попытался ухватить одного из них за шею. И лебедь, с виду такая мирная и спокойная птица, широко раскрыл клюв, замотал головой и страшно зашипел. Он даже больно ущипнул меня за руку, оцарапав до крови своими мелкими шипами, которые у него вместо зубов. Я, конечно, заревел и бросился бежать от агрессивной птицы под смех посетителей ресторана.

Все, конечно, узнали Симонова и бросали на наш столик любопытные взгляды. «Смотрите, Константин Михайлович, как все на вас обращают внимание!», — с провинциальной непосредственностью шепнула ему моя мама. «Что вы, Марго», — ловко парировал ее слова Симонов, — «это на вас все смотрят, ведь вы такая красивая женщина!» Я запомнил, как зарделось лицо у мамы, действительно, тогда очень красивой женщины, похожей на киноактрису Дину Дурбин. Еще бы — ей сделал комплимент сам Симонов — кумир женщин того времени.

Администратор ресторана, безусловно, тоже узнавший Симонова, подошел и вежливо поздоровался с нами, а потом подослал к нашему столику, наверное, самого опытного официанта. Я запомнил его на всю жизнь — таких официантов я видел только в кино. Это было отнюдь не «лицо кавказской национальности», а славянской внешности, вымуштрованный, как робот, стройный человек с полотенцем через левую руку. «Земной шар к вашим ногам!» — поклонившись, сказал он, приняв заказ. Я больше нигде и никогда, ни от кого не слышал подобной фразы. Надо же придумать такое: «Земной шар к вашим ногам!»

Пили абхазское розовое вино «Лыхны», слабенькое и сладковатое, закусывали красивейшими фруктами, кажется, персиками и арбузом. Наверное, был и шашлык, но не уверен, я его не ел. Разговор Симонова искрился юмором, он рассказывал какие-то смешные истории и анекдоты, смысла их я не понимал, но в них мелькали фамилии, очень известные в то время. Дядя Жора в голос хохотал, а мама все краснела и краснела, потупив взор …

Помню, когда трапеза была закончена, и дядя Жора расплатился, щедро дав официанту на чай, Симонов вдруг достал бумажник и, быстро отсчитав несколько крупных купюр, по-видимому, превосходящих стоимость всего заказа, картинным движением вручил их официанту. Тот так оторопел, что стоял, вытаращив глаза, забыв даже поблагодарить. Симонов громко захохотал над этой «немой сценой» и, обняв за плечи дядю Жору и маму, повел нас к машине, ожидавшей с водителем на улице. Официант с полотенцем семенил впереди нас, расчищая дорогу, и все кланялся, кланялся, а потом, когда машина уже отошла, долго махал нам рукой вслед …

И еще один случай, так или иначе, связанный с Симоновым, произошел несколькими годами позже, когда мне было уже лет двенадцать, то есть в 1952 году, в конце августа. Дядя должен был заехать на дачу к Симонову в Агудзеры по какому-то делу и взял меня с собой. Машину («Победу») вел шофер — дядя Гриша, большой шутник. Мы приехали на дачу под вечер, уже темнело. Встретила нас тетя Валя Серова, от нее так и веяло добротой и уютом. Дядя Жора вошел в дом, тетя Валя звала и меня, но я отказался, а зря. Не мучила бы меня совесть сейчас за тот вечер.

А дело, за которое я краснею (совсем как моя мама) до сих пор, обстояло так. Тетя Валя послала своего сына поиграть со мной во дворе. Это был очень подвижный полный мальчик, мой ровесник или немного старше. К сожалению, не запомнил его имени. Мальчик тут же спросил меня: «Ты за Хомича болеешь?» Я не сразу понял, о чем речь и переспросил: «А кто это такой — Хомич, и почему я должен за него «болеть»?» Оказалось, что Хомич — это знаменитый в то время московский футбольный вратарь, а слово «болеть» в его спортивном смысле тогда в Тбилиси было не в ходу. Мои товарищи говорили обычно «прижимать» вместо «болеть». Сейчас, например, дико было бы слышать такое выражение: «Ты за какую команду прижимаешь?», но именно так и выражались. Во мне заговорил дух противоречия, и я решительно ответил: «А я прижимаю за Шудру!» Шудра — это тоже был известный вратарь, но, кажется, тбилисского «Динамо».

«Тогда давай драться!» — как-то миролюбиво предложил мне мальчик. Я вдруг забыл о слове, данном маме, о моем табу, действующем в Тбилиси, и молниеносно нанес мальчику удар в нос. У того так и хлынула кровь, он зажал нос пальцами и, хныкая, побежал домой. А я понесся к машине под защиту дяди Гриши, так как решил, что сейчас Константин Михайлович выбежит из дома и, ругаясь матом, начнет бить меня в отместку за сына. Во всяком случае, так обязательно поступил бы любой отец в моем родном дворе в Тбилиси. Но Симонов почему-то так и не выбежал бить меня; более того, дядя Гриша, хитро подмигивая, увел меня в огород Симоновых воровать арбузы, которые он уже там присмотрел. Что мы, по кавказскому обычаю, и сделали.

Я очень переживал, что позволил себе ударить мальчика, который ничего плохого мне не сделал. Я обещал себе, что больше никогда никого не ударю.

Скоро вышел дядя Жора и мы уехали. По дороге он укоризненно смотрел на меня и приговаривал: «Показал-таки свое тбилисское воспитание!» На что я возражал, дескать, сухумское не лучше! Знал бы дядя Жора, что мы везем под задним сиденьем ворованные симоновские арбузы!

И тем же вечером дядя Гриша и я убедились, насколько вкусны ворованные арбузы, особенно украденные у великих людей!

Мы с мамой ездили отдыхать не только в Сухуми. Почему-то мама иногда предпочитала поездке в комфортабельный дом деда, где было много знакомых и родственников, путешествия в совершенно чужие, незнакомые места. Мне было лет шесть, когда мама вдруг решила поехать отдыхать со мной в Батуми.

Приехали — и стоим на вокзале: ни одного знакомого в городе. Мама стала обращаться ко всем подряд, не сдает ли кто комнаты близ моря. Желающие сдать комнату находились, но запрашивали большие деньги. А мама, оказывается, взяла с собой совершенно смешную сумму денег. В результате мы смогли снять только угол в поселке БНЗ (Батумский нефтеперерабатывающий завод) в пригороде Батуми, где море на километры было в мазуте. Ни один нормальный человек в этом районе не купался. Ненормальные, правда, купались. Дело в том, что угол нам сдала женщина, жившая с ненормальным сыном — мальчиком по имени Цолак. Она работала, а мы купались в мазутном море с Цолаком, у которого я учился новым словам. Даже сейчас помню: «Цумпапа» — это в первую очередь музыка, но во вторую — все остальное тоже. Приехав с отдыха домой, я поразил всех своим новым лексиконом. Но домой еще надо было доехать!

Деньги у мамы кончились тут же. Есть стало нечего. Мы бродили по субтропическим лесам Аджарии и поедали различные ягоды.

Как думаешь, это не ядовито? — спрашивала мама у шестилетнего мальчика, показывая мне гроздь каких-нибудь диковинных ягод. И не получив ответа, ела сама и мне давала. Или находили в лесу грибы непонятного вида. Приносили домой и советовались с Цолаком.

— Цумпапа! говорил Цолак: мы жарили и съедали грибы. Цолаку, несмотря на его экспертизу, грибов не давали — боялись отравить. А сами, по предложению мамы, ложились после еды на пол (а именно там мы и спали), чтобы быть готовыми к смерти.

Комары в том поселке кусали нещадно. Собаки, а не комары! В результате

— у меня малярия. Температура — 41 градус. Чуть не отдал концы. Лекарств не было, денег тоже. Хорошо, что билет на поезд у мамы был бесплатный — как у преподавателя железнодорожного ВУЗа. Еле добрались домой в Тбилиси.

Так мама один раз даже в Москву и Ленинград меня взяла — билет-то бесплатный! Где мы только там ни перебивались, пока мама не догадалась обратиться в общежитие МИИТа в Москве и ЛИИЖТа в Ленинграде. Это были железнодорожные ВУЗы, родственные ТбИИЖТу, где мама работала. «Свой брат — железнодорожник» выручал, нам выделяли койки, летом пустующие без студентов. Впечатление от этих городов было несколько подпорчено с детства, но, слава Богу, потом оно исправилось.

Мама очень любила и пешие прогулки из города в город, по шпалам, преимущественно. Например, на море — из Нового Афона в Гудауты. Двадцать пять километров — сущая чепуха, особенно с возвращением в ночное время! Как железнодорожники, мы предпочитали идти по путям — так короче. И по шпалам, через мосты и неохраняемые туннели, мы шпарили как живые паровозы. Правда, иногда догоняли и настоящие, они свистели и сгоняли нас с путей. Я тогда понял, что у меня замедленная реакция. Мама сразу прыгала вбок, а я долго бежал впереди паровоза, пока он не начинал скидывать меня с путей своей выступающей вперед решеткой. На побережье, к счастью для меня, дороги были извилистые, и поезда ездили медленно.

Так мы отдыхали на море почти до моего студенчества, в основном, конечно, в Сухуми. Пребывание в доме деда обогащало меня еще одним — я целыми днями читал книги в его богатейшей библиотеке. Там я впервые увидел и прочитал старинное издание «Фауста» Гете — пудовую книгу размером с большой поднос. Там же я внимательно просмотрел почти все тома энциклопедии Брокхауса-Ефрона, и чтение словарей с тех пор стало моим любимым занятием.

В мае1960 года я приехал на последние проводы моего деда, которого похоронили в саду филармонии в самом центре Сухуми. А в 70-е годы мама переехала жить в Сухуми, поменяв свою тбилисскую квартиру на сухумскую. С тех пор я каждое лето ездил к ней, хотя бы на неделю — две.

Самоподготовка

Лет в десять я понял, что установка, данная мне мамой (не справлять нужды при посторонних, не матюгаться и не драться), нежизненна. Но по привычке придерживался ее. Посоветоваться с умным мужчиной возможности не было, а товарищей, тем более друзей, я пока не завел. И я стал читать книги.

Первыми книгами у меня были: «Про кошку Ниточку, собачку Петушка и девочку Машу» и «Путешествие Нильса с дикими гусями». Читал я не совсем обычно — прочитывая книгу по сорок и более раз, я выучивал ее наизусть. Эти две книги я мог цитировать наизусть, начиная с любой страницы. В 1949 году мне подарили отрывной календарь на 1950 год, и я его тоже выучил наизусть, причем, почти не понимая содержания. Мои таланты показывали гостям; например, гость говорил: «15 сентября», а я наизусть, глядя в потолок, бубнил: «И. М. Сеченов (1829–1905). Великий русский физиолог …» и так до конца. Естественно, я не понимал, что такое «физиолог», и другого подобного тоже.

Мне подарили политическую карту Мира, и я выучил все столицы государств по ней. Хуже всего то, что я и сейчас помню названия государств и столиц так, как они именовались в 1950 году, и никак не могу привыкнуть к новым.

У нас дома в Тбилиси тоже была достаточно богатая библиотека (большевики и коммунисты ее не разграбили — книги им были ни к чему), и мне попался на глаза трехтомник «Мужчина и женщина». Его я освоил достаточно основательно, особенно том 2, из которого мне особенно понравилась глава: «Болезненные проявления полового влечения». И если меня в школе обижали я, в ответ на грязные ругательства и поступки, произносил странные слова:

Ты — урнинг несчастный! (это если меня пытались «лапать»), или — эксгибиционист вонючий! (это если пытались помочиться в мой портфель). Естественно, одноклассники считали меня «чокнутым», хотя я и был «круглым» отличником, что их еще больше раздражало.

Забегая вперед, скажу, что, несмотря на «круглые» пятерки, медали я так и не получил: ни золотой, ни серебрянной. Кому получать медали — давно уже было распределено классным руководителем и родительским советом. В то время был такой предмет «Конституция СССР», вот по ней-то мне и влепили «тройку». И кто-кто — пожилой уважаемый преподаватель истории — Александр Ильич Шуандер (путать со Швондером, именно Шуандер; национальность — «да»!). Сам же он обычно вызывал меня к доске на уроках по истории Грузии, когда ему нечего было сказать (предмет этот ввели недавно, и Шуандер не успел его выучить сам).

Я, гордый тем, что меня будет слушать весь класс вместо преподавателя, взахлеб рассказывал весь урок про царя «Деметре-самопожертвователя», который несколько лет затратил на поезку в Орду, только для того, чтобы ему там отрубили голову, а Грузию — не трогали. Или про князя Дадиани, который, когда поймали его соучастников по заговору, раздели их и приковали к скале под палящим солнцем, пришел на место казни сам, разделся и лег рядом, хотя его никто не обвинял. В результате — отпустили всех! Но не учел всего этого тов. Шуандер, когда я, уже в 11 классе, выучив Конституцию СССР наизусть (для меня это было тогда пустяком), пришел к нему пересдавать тройку. Коварный «наймит» школьного руководства и родительского совета спросил меня про право гражданина СССР на свободное перемещение по стране. Я и объяснил ему, что гражданин СССР может перемещаться по стране, выбирая себе место для жизни и работы по своему усмотрению.

Значит, любой колхозник из Марнеули (село близ Тбилиси) может приехать в Тбилиси или в Москву, жить там и получить работу?

Я прекрасно понимал, что его никто не отпустит из колхоза и не пустит в Тбилиси, а тем более в Москву, но не знал, что и говорить.

Вот ты и не знаешь вопроса! Как и любой гражданин СССР, колхозник из Марнеули, по конституции СССР имеет право приехать жить и работать как в Тбилиси, так и в Москву! — дидактически заключил Шуандер, бесстыдно глядя на меня широко раскрытыми честными глазами, в которых отражалась вся вековая скорбь его народа от притеснений при царизме. Хорошо еще, что двойку не поставил!

Но, нет худа без добра. Когда я, окончив школу, поступал в Грузинский Политехнический институт, то попал, как это и было положено, на собеседование к проректору института, патриоту Грузии по фамилии Сехниашвили. Тот развернул мой аттестат зрелости, и широкая улыбка расплылась на его лице.

— Что, ты чем-то не согласен с Конституцией СССР? — ласково спросил он меня, — а то все пятерки и только по Конституции — тройка! В ответ я только потупился, глупо улыбаясь.

Ничего, — сказал проректор, — мы тебя здесь научим понимать нашу Конституцию, — он сделал ударение на слове «нашу», и поставил галочку около моей фамилии в списке. Я сдал все пять вступительных экзаменов на высший балл. Я действительно хорошо готовился к экзаменам. И я поступил. А туда же без экзаменов пытались поступить золотые медалисты с моего же класса, отлично понимающие Конституцию СССР, но не прошли. Не выдержали собеседования с проректором. Вот она — относительность добра, зла и справедливости, работающая даже на Кавказе!

Но до 11 класса еще надо было дожить, а пока я только переходил в 6 класс. Так вот, кроме «Мужчины и женщины» и «Физиономики и хиромантии» Эжена Ледо, я читал Гете, Вольтера, Тургенева, Чехова, Гаршина, Леонида Андреева, Горького («Детство», «Мои университеты»), а также Диккенса (мне так близок был его Дэвид Копперфильд!), «Дон-Кихота» Сервантеса (который так понравился мне, что я нашел и изучил подробную биографию самого Сервантеса — она очень необычна!), «Гаргантюа и Понтагрюэля» Рабле, Джорджа Филдинга, Жорж Санд, Эдгара По, Конан Дойла, Киплинга, Фейхтвангера и многое другое, что просто обязан был читать школьник. Особое место занимали в моих книгах сказки — братьев Гримм, Гауфа, Перро, арабские сказки, в том числе «Тысяча и одна ночь», грузинские и абхазские сказки, сказки народов мира, «Мифы классической древности». Не говоря уже о русских народных сказках в каком-то удивительном издании, где была «непечатная» лексика. Вот эти-то книги, а не «Как закалялась сталь», определили мое мировоззрение, достаточно несовременное, но проверенное веками.

Что касается физического самоусовершенствования, то я и его не забывал. Дома у нас были старинные весы, а к ним разновески — гири, от пятидесяти грамм до одного пуда, целый набор. И я регулярно тренировался с ними по найденным мной старинным методикам. Кроме того, я раздобыл и повесил на веранде кольца, а в дверной проем просовывал сменный турник. Подтягивался я раз по 50, даже на одной руке — по два раза; это уже к 13–14 годам. И вот такого-то богатыря били и оскорбляли одноклассники!

Не забывал я и сексуальное совершенствование. Мне как-то попалась рукописная книга («самиздат») — перевод, якобы с индийского, о развитии мужского «хвостика». Например, там было написано, как удлинить этот «хвостик» до любого, приемлемого для жизненных ситуаций, размера. Нужно было взять бамбуковую палку соответствующей толщины и длины, расщепить ее вдоль на две половинки, надеть на «хвостик», предварительно растянув его, и скрепить в таком состоянии шнурком. Так нужно было держать, не снимая около месяца, потом, когда плоть вытягивалась, брать новую палку — подлиннее, и т. д. Написано было, что вытянуть «хвостик» можно было до полуметра. А потом, когда длины хватало, надо было придать «хвостику» диаметра и силы. Для этого, оказывается, использовались камни различной тяжести (вот где пригодились разновески!), которые надо было привязать к «хвостику», и усилием воли поднимать их. По мере развития силы и диаметра, вес камня увеличивался.

Удивительные люди — индусы! Культ секса у них такой, как у нас сейчас культ денег! Но деньги — это, в общем то, бумажки, игра, а «хвостик» в полметра длиной и с шампанскую бутылку диаметром — это вещь! Но такие габариты показались мне излишними и неудобными для практической жизни, а вот рекомендованные максимальные в доверительной книге «Мужчина и женщина» (специально не называю их, прочтите и сами увидите!), подошли бы! Дефицитный бамбук, конечно, был заменен картонной трубкой, неудобные камни — разновесками, и индийская методика себя полностью оправдала!

В довершении самоподготовки я достал брошюрку «Самоучитель по борьбе «Самбо», и как следует проштудировал ее. Так как партнеров у меня не было, удалось выучить только самые примитивные приемы: мои любимые «удушающие» захваты, захваты рук с последующим их «выламыванием», а также подножки и удары ногами. Эти несколько приемов я выучил до автоматизма, тренируясь на деревянных палках и свернутых трубой матрацах.

Я был готов к труду (в том числе и сексуальному!) и обороне (от злых одноклассников!). Для этой же цели я, вслушиваясь в разговоры людей, тех же одноклассников, запомнил и выписал самые неординарные ругательства, составив неожиданные комбинации из них, как на русском, так и на армянском языках. Периодически повторяя их, я был готов «обложить» самой грязной бранью достойную кандидатуру.

И в довершении всего я начал ходить в зал штанги, и помогла мне в этом … соседка Рива. Наша Рива, по отчеству Ароновна, к тому времени преобразилась в солидную даму-билетера из Филармонии, и стала называть себя Риммой Арониевной, грузинкой по национальности. Благо, фамилии грузинских евреев отличит от подлинно грузинских только специалист. Она очень удачно вышла замуж за бывшего боксера Бреста Файвеля Боруховича, который стал Федором Борисовичем. Я, с его подачи, называл его «дядя Федул» — так более по-русски, — шутил он.

Он был репрессирован за антисоветскую деятельность — поговаривал с друзьями, что неплохо было бы переехать в Израиль, который с подачи Сталина организовали в 1948 году. Друзья, конечно же, заложили Федула, и сидел он до 1953 года, когда по Бериевской амнистии весной его отпустили. Квартиру в Москве он потерял, ему предложили несколько городов на выбор, и он выбрал Тбилиси, где еврейская община сразу же нашла ему невесту — нашу Риву. Все произошло очень быстро, и у нас появился сосед — муж Ривы.

Мастер спорта, бывший чемпион СССР в легчайшем весе, ученик знаменитого Градополова, дядя Федул был очень интеллигентным и грамотным человеком. Мы быстро подружились с ним, и он подучил меня кое-каким приемам из бокса. Дядя Федул стал воспитывать Риву, создавать из нее Римму, как Пигмалион, но получалось не сразу. Вот пример. Дядя Федул ездил иногда в Баку и покупал там по-дешевке у браконьеров икру. А в Тбилиси Рива ее понемногу продавала, в основном, соседям. Однажды она уронила на пол эмалированный таз, наполненный икрой, и острые как стеклышки осколки эмали прилипли к икре. И Рива не нашла ничего умнее, как перемешать икру, чтобы осколки не были бы видны, и так продавать эту смертельную смесь соседям.

Но дядя Федул, узнав об этом, сразу же строжайше запретил производить какие бы то ни было операции с икрой, и решил осторожно и понемногу съесть ее, причем вместе со мной.

Нурик, иди икру кушать! — звал постоянно дядя Федул, и мы садились на два табурета друг против друга, ставили между собой на третий табурет злополучный таз, и чайными ложечками, медленно, тщательно обсасывая каждую икринку, поедали «смертельный» деликатес. При этом мы внимательно смотрели в глаза друг другу.

— Попался мне осколок, попался! — радостно произносил время от времени кто-нибудь из нас, вынимая изо рта эмалевый «кинжальчик». Не помню уже, доели ли мы этот таз до конца или нет, но икру, на сей раз, я окончательно возненавидел.

Как-то раз весной 1954 года дядя Федул решил определить меня на спорт и повел на стадион «Динамо» (бывший им. Л.П. Берия). Стадион был в двух кварталах от дома, и я с удовольствием пошел туда с бывшим чемпионом — это было для меня почетно.

Заглянули мы в гимнастический зал — тренера не было, в зале борьбы — тоже, а в зале штанги тренер сидел на своем месте, и как оказалось, он был другом и «соотечественником» дяди Федула; звали его Иосиф Шивц.

Йоська, прошу тебя, сделай из этого стиляги штангиста! — сказал тренеру дядя Федул.

Я действительно в последние годы стал «стилягой» — вызывающе одевался, носил волосы до плеч, а часы — на ноге, из-за чего одноклассники возненавидели меня еще больше.

Йоська, подозрительно посмотрел на меня бычьим взглядом и велел подойти к штанге. Я, подражая тренирующимся спортсменам, поднял ее на грудь и медленно выжал над головой — сказалась моя самоподготовка. Тренер взвесил меня — с одеждой я «тянул» на 60 килограммов.

— Свой вес выжал с первого раза, это редко бывает! — удивился тренер, — можешь ходить в зал, только тряпки свои сними, — презрительно отозвался он о моих одеждах, — не раздражай ребят, а то побьют ведь!

Итак, я буду ходить в зал штанги! Мы с дядей Федулом радостные возвращались домой, он — что пристроил меня, а я — что появился шанс стать полноценным человеком, спортсменом.

Зайдя на веранду мы застали бабушку и Риву за разговором, в котором услышали последние слова Ривы:

— Да не еврей он, какой же может быть еврей — Федор, даже Федул, как его друзья зовут …

Федор Борисович мигом сунул большие пальцы рук подмышки и, отплясывая «семь — сорок», дурным голосом запел частушку:

— Полюбила я Федула, оказался он — жидула!

Все расхохотались, а Рива стала шутливо бить мужа по спине, приговаривая:

— Заходи, жидула, в комнату, а то люди услышат, какие ты глупости поешь! Еще и взаправду решат, что ты — еврей!

Стиляга

В мае 1954 года произошли два основополагающих события в моей жизни — начало занятий штангой и первая настоящая, но неудачная любовь. Эти два события совершенно по-новому повернули мою жизнь. Занятия штангой, общение со здоровыми телом и духом товарищами, помогли мне почувствовать себя не только полноценным, но, я бы сказал, сверхполноценным юношей. Казалось бы, начитанный и умный отличник учебы, да еще спортсмен-силач с завидным телосложением — чем не предмет зависти для окружающих ребят!

А первая любовь, которая оказалась неудачной, не только без взаимности, но и с презрением со стороны объекта любви, все поставила с ног на голову. К тому же, если говорить о любви, и об этом будет еще сказано чуть попозже, я сам сделался объектом любви, но совершенно непонятной и, казалось бы, ненужной для меня. Эти противоречивые события обрушились на мою педантичную голову с такой силой, что не в состоянии философски оценить обстановку, я решился на суицид. Но до этого оставалось еще целых два года …

Но с 12 до 14 лет, помимо домашней самоподготовки уже описанными выше способами, я имел еще два рода любимых занятий, хобби, что ли, — стиляжничество и занятие химией. Стиляги в начале и середине 50-х годов прошлого века — это не нынешний панк или что-то в этом роде. Движение стиляг, как мне показалось, возникло на фоне робкого проникновения к нам западной, в первую очередь, американской моды и образа жизни. Это проникновение было искаженным — ведь получить правдивую информацию объективно мы не могли, а пользовались суррогатными источниками. Фильмами, чаще всего нашими об Америке, а не произведенными в ней непосредственно, музыкой, которая прорывалась по «вражеским» передачам и культивировалась кулуарно. Наши «стиляги», чаще всего, имели смутное представление об американском образе жизни, моде, музыке, культуре, и просто пытались выразить свой протест затхлому постсталинскому времени.

Мне смешно, когда говорят о Хрущевской «оттепели» — я рос в это время и понимал, что жизнь в СССР в этот период становится просто безнадежной. При Сталине была опасность быть арестованным, допустим за антисоветскую пропаганду. Но были и перспективы стать большим ученым, артистом, руководителем, не будучи комсомольским вожаком, партийным подхалимом, демагогом и т. п. Во времена Хрущева и далее Брежнева, без членства в партии, без рабского вылизывания анальных зон у партийного и комсомольского начальства, можно было рассчитывать только на жизнь рабочей пчелы.

Я лично стал стилягой в знак протеста против удушающе-затхлой, буквально вонючей жизни молодежи в то время. Может, я и был нетипичным стилягой по внутреннему содержанию, но внешнее сходство старался соблюсти на 100 и даже более процентов. Начну сверху вниз. Волосы у меня были гладкие, почти до плеч, с загнутыми кверху концами (я их загибал горячими щипцами), чтобы прическа была похожа на Тарзанью. Тогда все стиляги подражали Тарзану-Вайсмюллеру в прическе; серия фильмов о Тарзане была тогда супермодной. Но, в отличие от Тарзана, я носил длинные бакенбарды и тонкие усики. Плечи у меня, в отличие от других стиляг, были и взаправду широкие, но желтый клетчатый пиджак, который я сам заказал портному, был с каррикатурно большими «липами» — накладками на плечи. Низ пиджака плотно обтягивал бедра, а на красном галстуке из клеенки я сам нарисовал масляными красками пальму с обезьяной на ней.

Брюки шил я сам, долго подгоняя их по фигуре. Они были зеленого сукна, страшно короткие, зауженные сверх предела. Нормой считались 21–22 сантиметра, а у меня были 18 сантиметров. Ступни туда пролезали с трудом. Брюки были настолько коротки, чтобы носки ярко красного цвета, под стиль галстука, были видны до самого верха. Брюки заканчивались широкими обшлагами, как и было тогда положено. Туфли стиля «буги-вуги» я изготовил из женских (материнских) туфель, благо размер ноги у нас был одинаков. Я срезал невысокий каблук и приклеивал резиновым клеем к подошве несколько слоев микропористой резины желтого цвета, так, чтобы общая толщина подошвы была сантиметров 7–8. Затем я острым ножом надрезал подошву по периметру этакими неровными надрезами, чтобы она казалась как бы изготовленной из грубого тесаного камня.

И в довершении всего, чего не было у других стиляг, на левой ноге, прямо на красном носке, красовались огромные наручные часы, специально купленные у часовщика. То есть это была фигура, затмевающая даже самые смелые каррикатуры на стиляг.

На улицах комсомольский патруль хватал стиляг и ножницами разрезал у них узкие края брюк. Меня эта участь миновала. Самым шиком было стать в такой одежде спиной к медным перилам какого-нибудь кафе на Плехановском проспекте и с безразличным видом курить, сплевывая на асфальт вокруг себя ровным полукругом. Я для этой цели покупал дешевые, но крупные сигары «Север», от которых меня тошнило каждой ночью. Я, сдуру, затягивался, не зная того, что дым от сигар чаще всего просто выпускают изо рта в воздух. По крайней мере, мне так говорили знающие люди.

А кульминацией моего шика был тот момент, когда сигара вынималась изо рта, и окрестности кафе оглашались громким Тарзаньим позывным. Кто его слышал, тот этого не забудет никогда! Я долго тренировался, пока не научился делать это в совершенстве.

По правде говоря, в таком облике я пробыл не более года в то переходное для меня время, когда никак не мог определиться — супермен ли я, жалкий ли тип, брошенный девушкой, или личность совершенно нетрадиционной сексуальной принадлежности. Мой облик говорил о том, что я стиляга, а остальное мне было все по фигу.

Но польза от такого облика тоже была — меня так и не приняли в комсомол, хотя я и сам туда не стремился. Когда в школу пришли представители райкома комсомола для «вербовки» учеников в свои ряды, они были в ужасе от моего внешнего вида и намекнули, что такого не грех бы и из школы исключить. И исключили бы, но учился я отлично. Учителя по физике, английскому и латыни (был такой предмет у нас!), правда, нашли выход из положения — они договорились со мной, что я не буду ходить на их занятия, а они ставят мне в четверти пятерки. Выходит, что ученик с таким порочащим советского человека видом на их уроках не присутствовал, и они не несут ответственности.

Я всегда ненавидел комсомольцев с их наигранно-серьезным видом, райкомовскими словечками: «есть мнение …», «мы будем рекомендовать …», «тебе доверили». А, чтобы документы мои приняли на конкурс в ВУЗ (без комсомольского билета это было невозможно), я пошел на подлог. Достав чистый бланк комсомольского билета, я вклеил туда свою фотографию, и горячим, сваренным вкрутую куриным яйцом со снятыми скорлупой и пленкой, проставил себе все печати — и круглую, и «уплачено», пользуясь чужим билетом с жирными печатями. Горячее крутое яйцо прижимается к образцу отпечатка в чужом документе, а потом быстро ставится на нужное место своего документа. Правда, печать «уплачено» получалась из-за своей длины несколько волнистой, но кому до этого было дело!

Кроме стиляжничества, вторым моим хобби была химия, практическая химия, которой я занимался на кухне, преобразованной в химлабораторию. Удивительно только, как Рива с этим мирилась!

Химик

Началось все с пороха. Я прочел где-то, что древние китайцы смешали вместе селитру, серу и уголь, получив при этом порох. И использовали его не в военном деле, а для ракет-шутих (выходит, китайцы и ракеты первыми изобрели, а мы все думаем, что придумал их в тюрьме наш террорист Кибальчич!).

Я загорелся идеей приготовить порох. Сера и уголь у меня были дома, а вот с селитрой начались трудности. Селитры бывают натриевые, калиевые, аммиачные и еще бог знает какие. Да и в каких пропорциях брать каждого компонента — неясно. Стал рыться в энциклопедиях и нашел-таки. По рецепту знаменитой лаборатории в Шпандау нужно 75 % калиевой селитры, 15 % серы и 10 % угля.

Начались поиски селитры, которую я неожиданно нашел в магазине для удобрений. Оказывается, калиевая, как и другие, поименованные выше, селитры

— прекрасные удобрения! Купил, смешал, со страхом пытаюсь поджечь — не горит. Еле поджег — нет, это не порох! Опять — по энциклопедиям. Оказывается «порох» — от слова «порошок», молоть надо мелко, как пудру, тогда и гореть будет хорошо.

Сказано-сделано. Купил фарфоровую химическую ступку и стал перетирать в ней компоненты. И когда смесь стала как пыль или пудра (а по-английски порох

— именно пудра!), она от приближения спички вспыхнула во мгновение ока, обдав меня облачком дыма. Поэтому и порох этот называется «дымным».

За порохом пошли ракеты — и шутихи, размером с сигарету, и побольше. Я запускал их с железного балкона, и они, шипя, взмывали в небо, не возвращаясь обратно. Ракеты тоже уметь делать надо: обязательно отверстие по центру, чтобы объем газов все увеличивался, гильзу ракеты надо привязывать к длинной палочке — стабилизатору, чтобы ракета шла вверх, а не кувыркалась. До всего этого я дошел сам, убегая от кувыркающихся и постоянно догоняющих меня ракет.

И, наконец, мне в руки попала толстая книга Будникова «Взрывчатые вещества и пороха». Вот тут и Рива, и все соседи по дому стали вздрагивать от неожиданных взрывов. Сейчас бы меня немедленно арестовали, как террориста, а тогда я подрывал изготовленные мной дымовые шашки, даже в кинотеатрах. И кричал: «Пожар!». Давку себе представляете? И все с рук сходило!

Я изготовлял гремучую ртуть, аммонал (столь любимый нашими террористами!), все виды цветных огней и дымов для фейерверков, составы для ослепления ярким светом с магнием (световые бомбы), взрывающиеся от воды составы — мое изобретение.

Но особенно любимы были два состава — йодистый азот и смесь фосфора с бертолетовой солью.

Если слить крепкий нашатырный спирт с настойкой йода, то получится черная, как тушь, жидкость. Если дать ей отстояться, а осадок высушить, то получится настолько чувствительная взрывчатка, что срабатывает она даже от прикосновения. Я любил приносить в школу еще сырой йодистый азот (чтобы в кармане не взорвался), и размазывать его по полу возле учительского стола. Особенно классно получалось у историка — Шуандера; он был хромой и одну ногу волочил. Так вот, когда он здоровой ногой наступал, получалось: «Бах!», а когда больную волочил: «трах-тах-тах-тах!». Умора!

Смесь красного фосфора с бертолетовой солью я тоже готовил в сыром виде. Все мои подражатели, которые пытались смешивать компоненты в сухом виде, подрывались тут же и получали ожоги. А если смешать в сыром виде, а потом высушивать, получался шедевр. Смесь, взятая в щепотку, взрывалась, если потереть пальцами. Сильный хлопок и густой дым от этого взрыва, к удивлению, не повреждали пальцев. Я пользовался этим составом против своих соперников по штанге на тренировках. «Случайно» размазывал еще сырую смесь на помосте перед подходом соперника. Смесь, особенно замоченная на спирту, высыхала, пока соперник готовился: затягивал пояс, разминал мышцы, натирался тальком и т. д. Рывок, разножка, взрыв, дым — штанга летит вниз, а соперник со страху — в раздевалку! Конечно, все рано или поздно раскрывалось, меня били, но потом выпрашивали-таки по кусочку взрывчатки для личного пользования.

После взрывчаток я занялся светящимися составами, которые приготовлял обжиганием негашеной извести с серой и добавлением микроскопически малых количеств висмута. Порошок разводил в бесцветном лаке и разрисовывал, например, скелет с черепом на старой одежде. А потом, переодевшись в эту одежду, встречал соседей у ворот вечером. Лампочек-то у нас ни у ворот, ни на лестницах, отродясь не было. А на юге темнеет быстро! Вот и оглашали двор визг и крики припозднившихся соседей. Особенно недовольны были беременные женщины и дети.

Ну, а под конец своей химической карьеры я всерьез занялся ядами и «запретными» препаратами. Все началось с опия. Удивительно, но в годы моего детства и юношества опий почти свободно продавался в аптеках. «Таблетки от кашля» по 3 тогдашние копейки за пачку, состояли из порошков опия и соды. Только ленивый (каким я не был!) мог не растворить эти таблетки в воде и не выцедить на промокашку черный порошок опия. И вот зевающий аптекарь спокойно продавал школьнику 100 (!) пачек «таблеток от кашля» с опием, а тот, то есть я — приготовлял из них наперстка два порошка опия. Растворял этот порошок в одеколоне или другом спирту и пропитывал этим раствором табак в папиросах. После просушки я курил такие папиросы и даже угощал других. Ловили кайф. Я, например, мог представить себе любую девушку, которая приходила ко мне в комнату и раздевалась…Получалось очень натурально! Но почему-то к опию я не привык, даже остался целый спичечный коробок этого порошка, куда он потом делся — не помню. Просто диву даешься — почти даром продавали в аптеках опий

— и ни одного наркомана я лично не видел. Да и сам не стал таковым.

Потом занялся я мухоморами. Это только говорят, что они ядовиты. В энциклопедиях написано, что нет, только могут вызвать галлюцинации — «глюки». Я верил энциклопедиям, собирал красные мухоморы, сушил их, а затем варил или настаивал на спирту порошок. Или просто поедал сырыми два-три небольших свежих мухоморчика. «Глюки» были цветными и очень воинственными. Хотелось боя, драк, и в таком роде. Хорошо, что я эти мухоморы ел не перед школой, а то бы перебил всех своих обидчиков! А не ел я их перед школой потому, что вместе с глюками, наступал и понос, который в школе был для меня совершенно неприемлем. Привычки, как известно, мухомор не вызывает, и это развлечение я тоже оставил.

А подконец я занялся ядами. Синильную кислоту и цианистый калий я легко приготовлял из фотохимикатов — красной и желтой «кровяной» соли. Не буду рассказывать как — яды эти очень сильные, и вряд ли стоит их готовить. А потом стал изучать алкалоиды и набрел на описание яда шпанских мушек. Эти симпатичные зеленые жучки обитают весной на сирени и других пахучих растениях. Жучки эти семейства нарывников, есть и множество других подвидов

— красные в полоску, например, очень распространенные на юге. Если их высушить, растереть в порошок, а порошок этот растворить в пропорции 1:10 в спирту, то получалось «приворотное зелье» — кантаридин. Это «зелье» использовали в старину для соблазна девушек — до пяти капель в вино, и, считай, девушка твоя, ей очень трудно будет удержаться от возникающего при этом либидо. Но беда в том, что свыше пяти капель это «зелье» представляет собой смертельный яд. Забегая вперед, я могу сказать, что это я почувствовал на себе.

Я собирал этих жучков на горе св. Давида в Тбилиси, морил эфиром, сушил, растирал в порошок, растворял в спирту. Пробу производил на девушках из нашего класса, угощая их конфетами с кантаридином. Спустя урок они обычно покидали школу, ссылаясь на недомогание. Судя по слухам, они рассказывали подругам о необыкновенном сексуальном желании, почему-то возникшем в классе. С конфетами они это желание не связывали.

Моей сверхзадачей было, используя эту настойку шпанских мушек, соблазнить девушку, и не любую, а конкретную, подступиться к которой иными способами не получалось.

Знакомство с Фаиной. Сухумские трофеи. Поражение Минаса

Вот этой конкретной девушкой, вернее девочкой, стала моя соседка Фаина. Ее родители — отец Эмиль (Миля) и мать Зина с дочкой и малолетним сыном поселились недавно в нашем доме этажом ниже нашего, и их комната была точно под моей. В 1954 году весной, Фаина, тогда 12-летняя девочка, нанесла свой первый визит к нам в квартиру.

Звонок, я открываю дверь и вижу на пороге ангелочка — толстая золотая коса с бантом, голубые глаза, брови вразлет, пухлые розовые губки, слегка смуглая персиковая кожа. — Я знакомлюсь со всеми соседями! — объявила девочка-ангелочек, — меня зовут Фаина, мы недавно поселились у вас в доме, — девочка, не ожидая приглашения, вошла на веранду. Я стоял, как истукан у дверей не в силах пошевелиться — настолько поразил меня облик этой девочки. Она, как будто, вошла не в двери, а прямо в мой организм, захватив его сразу как сонм болезнетворных микробов. Вот, оказывается, что называется «любовью с первого взгляда»! Болезнетворные микробы поразили в первую очередь мои ноги — я лишился возможности свободно передвигаться. Ноги не сгибались в коленях, одеревенели, и я отошел от двери как на ходулях.

Из комнаты вышла бабушка, приветливо встретила Фаину:

— Нурик, смотри, какая красивая девочка пришла к нам в гости! Наверное, она станет твоей невестой! Да ты отойди от двери, встреть девочку, проводи ее в комнату!

Я весь зарделся, на непослушных ногах отошел от двери и вслед за Фаиной зашел в комнату. Бабушка поила Фаину чаем с вареньем, расспрашивая, кто ее родители. Отец оказался рабочим-гальваником, мать — домохозяйкой. Заранее замечу, что довольно странно для еврея — рабочий вредного производства, вдобавок — пьяница и дебошир. Чуть ли ни каждый день он приходил домой пьяным и бил жену Зину, которая кричала истошным голосом. И у таких родителей — царственной красоты дочь!

Фаина сразу же почувствовала мое смущение, правильно его поняла, и теперь смотрела на меня взглядом победительницы, сквозь слегка приспущенные веки.

Бабушка опытным взглядом оценила ситуацию и, как бы невзначай, спросила:

— Нурик, а Жанна сегодня должна к тебе прийти?

Жанна, дочь наших знакомых, уже не была у нас несколько лет, и я чуть было не спросил, о какой Жанне идет речь.

Но Фаина опередила меня:

— А она красивая? — тут же спросила она у бабушки.

— Да, конечно, — подначила она Фаину. Фаина громко вздохнув, перевела тему разговора — ну, прямо как в сценарии водевиля! Эта девочка была прирожденная кокетка! Она поинтересовалась, где я учусь — в какой школе, каком классе и т. д. Узнав, что я отличник, она деловито заметила:

— Значит, будешь помогать мне делать уроки!

В практичности ей отказать было нельзя. Всю весну я решал за нее задачи, собирал гербарии, делал еще что-то. Она командовала мной со знанием дела. Например, сажала меня делать ее уроки, а сама заявляла:

— А я пойду играть во двор, и чтобы к моему приходу все было готово!

Я, как китайский болванчик, только кивал головой. К лету я уже был безнадежно влюблен в Фаину. Я видел ее в фантастических снах и нередко вечерами плакал в подушку, вспоминая ее. Рано плакал, слабак! До настоящих слез было, действительно, еще далеко.

Летом я, как обычно, поехал с мамой в Сухуми. Уже начав заниматься штангой, я нашел в доме деда себе настоящую и верную подругу — старинную двухпудовую гирю. Все дни подряд я занимался с ней, научился не только «выбрасывать» ее на вытянутую руку, но и выжимать ее, и даже жонглировать ею. Моей первой мечтой было победить дядю Минаса, отца Ваника.

Надо сказать, что дядя Минас был большим «трепачом». Достаточно сильный, хотя и худой мужчина лет тридцати пяти, он был ненавидим всеми соседями. Ведь он не только гулял от своей красивой и безропотной жены Люсик, родившей ему двух детей — Розу и Ваника, но пил, и даже бил Люсик, которая, в отличие от Зины, не издавала ни стона при этом. Но все равно все знали о побоях. Более того, поговаривали, что у Минаса была еще и вторая жена в Осетии, что было совершенно недопустимо с точки зрения морали соседей, а особенно соседок.

Любимым шоу дяди Минаса было поднимание двухпудовой гири (которую, кстати, он мог только «выбрасывать», но не выжимать!) на потеху всем высыпавшим на веранды соседям. Шоу обычно начиналось так:

— А не попробовать ли нам размять косточки! — риторически и громко говорил сам себе Минас, вылезая из-под «Мерседеса». — А то еще, чего доброго станешь послабее Погоса! Погос-джан, хватит тебе туфли чинить, все равно денег твоей Тамаре не хватит, выходи, поднимем по-мужски гирю! — обращался он к своему брату, хилому сапожнику Погосу.

Погос что-то верещал в ответ, но выходил. В круг собиралось несколько мужчин с «того двора» — Мишка-музыкант, старый Арам, Витька-алкоголик, безногий Коля — тоже сапожник. Собирались в круг и мальчишки — конечно Ваник, Гурам, Вова-Пушкин (прозванный так из-за сходства с поэтом), и другие ребята. Ваник, тужась, подтаскивал из гаража двухпудовую гирю, и шоу продолжалось.

А ну, Погос-джан, покажи нам, как надо правильно поднимать гирю! Тамара, прикажи своему мужу поднять гирю, что он не мужик, что ли?

Тамара визгливо отвечала, чтобы Минас отстал от нее и Погоса, а дядя Минас заключал:

Не мужик, значит! А кто же тогда детей тебе заделал, Тамар-джан? Может кто-нибудь из вас хочет поднять? — Минас обводил глазами мужиков вокруг; ну Коле не предлагаю — у него ног нет, но остальные-то с ногами, руками, даже еще кое с чем! Выходите, мужики!

Но никто не выходил. Тогда дядя Минас с нарочитым трудом выбрасывал несколько раз гирю правой, потом левой рукой, отдыхал и повторял упражнение снова. Когда надоедало, приказывал Ванику затаскивать гирю в гараж, приговаривая:

Да, надо тренироваться, а то скоро стану таким же дряхлым, как мой дорогой Погос!

Шоу заканчивалось, все расходились. Я наблюдал это шоу обычно со своего железного балкона и лелеял жгучую мечту — посрамить дядю Минаса посреди всего двора.

За лето я порядочно «подкачался» и даже выпросил гирю себе в подарок. Бабушка сперва заартачилась, дескать, гиря самим нужна, взвешивать что-то. Тетя Татуся убеждала ее отдать мне никому не нужную железку, но бабушка стояла на своем. Тогда я нашел блестящее решение этого, а заодно и другого, не менее важного вопроса.

Вокруг дедушкиного двухэтажного дома вилась огромная виноградная лоза, доходящая до второго этажа и даже до крыши. Лоза исправно плодоносила и давала литров сто вина. Чтобы ветви винограда не падали, вся лоза была крепко привязана к деревянной веранде дома одним куском толстого шнура, в котором я, как знаток взрывчатки, узнал бикфордов шнур. Бикфордов шнур — это полый водоупорный шнур, полость которого заполнена дымным порохом. Один сантиметр длины шнура горит ровно секунду.

Одним концом бикфордов шнур засовывают в гильзу капсюля-детонатора, отрезают нужную длину шнура, вставляют капсюль во взрывчатку — пакет, мину, шашку и т. д. Когда придет время подрывать заряд, поджигают конец бикфордова шнура, который, кстати, может гореть даже в воде, и рассчитав время до взрыва (по длине шнура), удаляются. Дойдя до капсюля, пламя поджигает его, где находится особая — инициирующая взрывчатка, например, гремучая ртуть. Она от пламени не горит, а детонирует — очень быстро взрывается, и детонация эта подрывает заряд взрывчатого вещества. А иначе ни аммонал, ни тол, ни другую взрывчатку взорвать невозможно — ни пламя, ни удар, ни даже, выстрел ее не возьмут. Толом из снарядов даже печки топят, как углем, без опасения, что он взорвется.

Не могу понять только, для какой цели виноградник был связан бикфордовым шнуром. Скорее всего, никто не знал, что это за шнур, приняли его за крепкую веревку. За обедом, когда за столом сидела вся семья, я многозначительно спросил бабушку, знает ли она, чем привязан виноградник к дому. Все были в полной уверенности, что веревкой.

— Тогда посмотрите, чем у вас обмотан весь дом, — сказал я, тут же отрезал ножом от конца шнура кусок и на виду у всех поджег его спичкой. Шнур зашипел как змея, из конца его вырвалось пламя и дым; так продолжалось до тех пор, пока пламя не вырвалось из другого конца, и шнур погас. Впечатление было потрясающее. Бабушка схватилась за голову:

Выходит, от любой спички или папиросы у нас может быть пожар? — спросила она.

— Да, — серьезно ответил я, — и попытайтесь вспомнить, кто и когда обвязывал виноградник этим шнуром. Вероятнее всего, это сделал враг народа, который таким образом хотел уничтожить гордость Абхазии! — и я кивнул в сторону ничего не подозревающего дедушки, который плохо видел и слышал, и даже не заметил страшного опыта со шнуром.

Что теперь делать? — испуганно спросила у меня бабушка.

— Думаю, — важно продолжал я, — что никому об этом нельзя говорить ни слова. Еще дойдет до НКВД, спросят — откуда бикфордов шнур, кто обвязывал — не отстанут, пока кого-нибудь не арестуют. Лучше всего я вечером, когда никто не видит, сниму этот шнур и заменю его обычной бельевой веревкой. А шнур тихо унесу, привяжу к нему камень и утоплю в море — брошу с пристани, и поминай, как звали!

Мысль моя всем понравилась, и план был исполнен. Только шнур оказался не в море, а в моем чемодане.

В благодарность за спасение дома и гордости Абхазии, бабушка назвала меня умницей и согласилась подарить мне гирю, тем более, что я туманно намекнул и на то, что враги народа часто маскируют мины под гири.

Уезжая домой, я с удовольствием нес в правой руке дареную гирю, а в левой — чемодан с бикфордовым шнуром. Это были настоящие царские подарки для меня!

Теперь надо было дождаться того момента, когда сам дядя Минас начнет свое шоу с гирей. Я постоянно выходил на железный балкон и смотрел вниз на «Мерседес», из-под которого были видны только ноги дяди Минаса. И вот — долгожданное:

— Погос-джан, хватить тебе туфли чинить, всех денег не заработаешь!

Я стремглав кинулся вниз по лестнице и через пару минут был в кругу уже знакомых нам персонажей. Мой визит не остался незамеченным. Мне показалось, что дядя Минас был даже польщен тем, что зрителей у него прибавилось, и что я стану еще одним свидетелем его триумфа.

Нурик-джан, я рад тебя видеть во дворе, совсем ты нас с Ваником забыл. Загордился! Наверное потому, что на великого писателя стал похож!

Видя мое недоумение, Минас пояснил:

— На Гоголя Николая Васильевича — такие же длинные волосы, а особенно — нос! Что-то, Нурик-джан, нос у тебя последнее время вытянулся!

— Ты даже не представляешь себе, Минас-джан, как нос у тебя самого скоро вытянется! — так и хотелось сказать мне, но я воздержался.

И вот после обычной преамбулы, дядя Минас выбросил гирю правой, потом левой рукой и присел на табурет отдохнуть.

Настало мое время.

— Что-то сдается мне, дядя Минас, что гиря-то у вас легкая какая-то! Может она пустая внутри, или «люменевая»? (Я намеренно употребил его манеру говорить, чтобы поиздеваться над ним).

— Что ж, Нурик-джан, подойди, попробуй поднять эту люменевую гирю! Только Ваник-джан, принеси из дома горшок, боюсь, что он может кому-то понадобиться! — все осклабились на грубую шутку Минаса.

Я подошел к гире и несколько раз легко выбросил ее и правой и левой рукой. Затем, так же легко, выжал гирю и правой и левой. Была немая сцена, как в «Ревизоре» моего «двойника» Гоголя.

— Да, дядя Минас, морочили вы голову людям пустой гирей, — начал я издеваться над бедным Минасом, такой только жонглировать надо! — и я несколько раз подкинул гирю вверх, вращая ее, и подхватывая то правой, то левой рукой.

Минас стоял растерянный, не понимая, как и поступить. Но тут послышался скрипучий голос Погоса:

— Минас-джан, что же ты нас так бессовестно обманывал, выходит — гиря-то пустая, ее ногой футболить можно, как мяч.

— Да, подхватил Мишка-музыкант, я такую надувную гирю в детстве в цирке видел. Силач с трудом ее поднимал, а «Рыжий» ногой зафутболил ее прямо в верхние ряды!

Народ заржал, веранды ликовали.

— Минас-джан, Ваник горшок принес, кому его подавать? — не унимался Погос. Народ заржал с новой силой.

Глаза Минаса горели недобрым огнем. Он сделал выпад в сторону Погоса и с силой залепил ему затрещину.

— А ну, расходитесь, бездельники, мне работать надо! Ваник, убери эту железку подальше! — и дядя Минас спешно залез под свою машину. В мою сторону он даже не посмотрел.

С тех пор я заделался «хозяином» двора. Мне подавали табурет, когда я спускался во двор. Вокруг меня собирался народ, когда я сбрасывал свою гирю с железного балкона, чтобы позаниматься ею. Гиря хлопалась о землю с такой силой, что люди вздрагивали.

— Да, видно, что эта гиря настоящая, чугунная! Не пустая, как некоторые! — тихо комментировал Погос, с опаской поглядывая в сторону ног Минаса, торчащих из-под «Мерседеса». Ваник демонстративно поворачивался к нам спиной или уходил домой.

Скоро я приволок во двор и штангу. Йоска Шивц, пересматривая спортивное хозяйство зала, нашел в коптерке старую ржавую штангу с побитыми чугунными блинами, которую хотел, было, выбросить. Я упросил подарить ее мне. Привел в помощь дворовых мальчишек (зал, как я уже говорил, был вблизи дома), подсунули гриф и блины под ворота стадиона, на улице собрали штангу снова, надели замки. Затем, ухватившись за гриф все вместе, покатили ее по дороге с криком: «Хабарда!» («Поберегись, разойдись, дай дорогу!» на каком-то из кавказских языков, термин, понятный каждому на Кавказе). Штанга грохотала, как тяжелый каток, вызывая страх и уважение разбегающихся в сторону прохожих.

Во дворе был пустующий закуток, где раньше дворник Михо хранил свой инструмент. Теперь, когда двор зарос бурьяном, подметать его стало необязательно, и закуток пустовал. Дверь была крепкая, окованная железом. Я подобрал большой амбарный замок, запер штангу в закутке, громко сказав при всех:

— Увижу, кто балует с замком, прибью!

Так я устроил во дворе филиал зала штанги. Моими постоянными зрителями были дворовые мальчишки, восхищенно наблюдавшие за упражнениями с тяжелой штангой. Особенно преданным зрителем был мальчик лет двенадцати — Владик, житель «того двора». Он жил в каморке вдвоем с мамой — молодой красивой женщиной — Любой, вслед которой обычно смотрели все наши мужчины, пока она, покачивая бедрами, проходила через наш двор, следуя на свой «тот двор».

Владик для своих лет, был достаточно крупным мальчиком, с красивой фигурой и смазливым лицом. Белокурые, почти белые волосы, голубые глаза, пухлые губы, нежная, слегка обветренная кожа. Мальчик стал, буквально, моей тенью, он провожал меня на стадион, сидел во время тренировки на полу в углу зала, наблюдая за спортсменами. Затем шел за мной домой и оставался во дворе до вечера. У себя в каморке он почти не сидел, все свободное время он играл во дворе. Надо сказать, что и Фаина, которая была чуть постарше Владика, тоже почти весь день пропадала во дворе, дружила с дворовыми мальчишками. Остальные девочки, живущие в нашем доме, появлялись во дворе редко.

Я, как и весной, продолжал помогать ей с уроками, но отношение ее ко мне становилось все безразличнее. Не помогало, ни мое «руководящее» положение во дворе, ни всеобщее восхищение дворовых детей моей силой. Я стал подозревать, что она увлеклась одним из мальчиков, живущих на первом этаже дома — Томасом.

Она постоянно следила за Томасом, и стоило ему появиться во дворе, как Фаина начинала громко смеяться и вертеться вокруг него. Томас был ровесником Владика, и, стало быть, моложе Фаины. Худенький, чернявый мальчик небольшого роста, разговаривающий, в основном, по-грузински. Чем он привлек внимание красавицы — Фаины?

Я любил Фаину все сильнее, и ее безразличие просто убивало меня. Целые дни я думал о ней и о том, как привлечь к себе ее внимание. Бабушка видела мои страдания, но не знала, как помочь мне. Мама же считала все мои увлечения «блажью» — и штангой, и Фаиной; она как-то не воспринимала меня самого и мою жизнь всерьез, и мало интересовалась моими делами.

Соседи

Сведения о нашем доме и дворе были бы далеко не полным, если не сказать о соседях. Ну, не обо всех, конечно, а о наиболее заметных личностях. О Риве я уже не буду говорить — она уже стала не соседкой, а как бы членом семьи. Коммуналка иногда роднит людей. Но что можно интересного сказать, например, о двух пожилых сестрах-учительницах, живших на втором этаже в одной комнате, честно и добросовестно работавших всю жизнь, так и не вышедших замуж? Да ничего, скукотища одна! Или о дочери священника с первого этажа, которая была соблазнена провинциальным фатом, родила сына Гурама и воспитывала его, работая на заводе. Так дожила до старости, умерла, и не было ее не видно и не слышно. Нет, нет и еще раз нет, грустно и скучно вспоминать об этом! Давайте, лучше поговорим о веселом.

Я опишу один день из жизни нашего дома, и таких дней в году было если не 365, то, по крайней мере, 300.

Немного о доме. Наш дом был построен богатым евреем Раминдиком (это его фамилия) в 1905 году. Дом имел форму подковообразного магнита в плане. В дуге магнита — проход и ворота. Вся внутренняя поверхность магнита в остекленных верандах. Потолки — около 4-х метров, первый этаж — высокий. Третий этаж — на высоте современного пятого.

Большевики (или коммунисты?) отобрали дом у Раминдика. Дочери Раминдика

— Севе Григорьевне, оставили комнату на втором этаже. Это была безумно разговорчивая еврейка, в моем детстве, я ее помню уже лет шестидесяти. Беда, если Сева Григорьевна поймает вас во дворе или при выходе из дома — тогда она немедленно схватит вас за пуговицу и начинает рассказывать в таком роде:

Вот наш Лева, он же — гений, весь Челябинск — а он живет в Челябинске — говорит об этом, нет, вы просто не знаете нашего Леву, вы бы не то сказали … — и пуговица отвинчивается от вашего пальто, пиджака или рубашки.

Сева Григорьевна, вы оторвете мне пуговицу!

Дело в не этом! — перебивает дочь Раминдика, — если бы вы знали нашего Башкирова, вы бы не то сказали (известный музыкант Башкиров действительно приходился дальним родственником Раминдикам) — весь мир знает нашего Башкирова, он же гений, гений!

Сева Григорьевна, я опаздываю на работу!

Дело не в этом! — отмахивается она и продолжает говорить.

Наконец, наш домоуправ Тамара Ивановна, которая всегда была на своем посту — на балкончике в самом центре дома-магнита, кричит зычным голосом:

Сева, оставь человека в покое, вот идет Роза Моисеевна, лови ее, она с тобой поговорит!

И Сева Григорьевна, выставив руку-ухват для очередной пуговицы, бежит ловить Розу Моисеевну.

С Севой Григорьевной связан еще один эпизод, ставший «притчей во языцех» для соседей. У нее хранились облигации займа «восстановления и развития», на которые советская власть обязала подписаться ее сына — коммуниста. На предприятиях существовали своего рода коммунисты-провокаторы, которые, выступая на партсобраниях, обязывались подписаться — кто на годовой, а кто и на больший заработок. Их «почин» тут же распространяли на весь коллектив, а самого провокатора тайно освобождали от подписки. Так вот, сын Севы Григорьевны уехал жить и работать в Баку, а бесполезные облигации оставил на хранение маме. Но дочь Раминдика, видимо по старинке, верила, что советские ценные бумаги дадут-таки доход, и бережно хранила их, оберегая прежде всего от соседей по коммуналке.

Так как она часто меняла места хранения (то зашивала в матрас, то засовывала под комод и т. д.), то однажды, она сама позабыла, куда же запрятала советские «ценные» бумаги. Сева Григорьевна, конечно же, решила, что их украли соседи, и подняла страшный крик на весь дом. В поисках облигаций участвовали все «авторитетные» соседи, включая, конечно же, и Тамару Ивановну. Наконец, «ценные» бумаги нашли где-то в двойном дне платяного шкафа, а Сева Григорьевна тут же побежала на почту и дала сыну телеграмму в Баку:

«Что пропало то нашлось не беспокойся тчк мама».

На что сын, не ведая ни о чем, шлет телеграмму Севе Григорьевне в Тбилиси:

«Мама телеграфируй здоровье тчк Фима»

Конечно же, все стало известно соседям и те, желая поддеть Севу Григорьевну, постоянно спрашивали у нее:

— Ну, «что пропало, то нашлось», Сева Григорьевна?

— Дело не в этом! — следовал универсальный ответ.

Живя над самым проходом-проездом в дом, Тамара Ивановна контролировала весь дом и двор. Бабушка прозвала ее «вахтером».

— Вы к кому идете? — спрашивала она проходящего незнакомца.

— К Розе Моисеевне! — например, отвечал он.

— Розы Моисеевны нет дома, вот с ней беседует Сева Григорьевна, идите лучше освободите ее.

Этой Тамаре Ивановне я обязан своей жизнью, я об этом еще расскажу.

Часов в десять утра соседи выходят на веранды, раскрывают окна, и, опершись на подоконник, высовываются наружу. Идет активный обмен мнениями.

— Я сон собака видел, — рассказывает попадья с первого этажа Мариам-бебия (бабушка Мариам) свой сон соседке напротив Пепеле (Пепела — имя, но в переводе с грузинского означает «бабочка»). Мариам-бебия плохо говорит по-русски и путает род, падеж, число, склонение, спряжение и т. д., и продолжает, — так бил ее, так бил, что убил совсем!

Поясню, что это означает: «Я во сне собаку видела, так била ее, что убила совсем».

Смачно зевнув, Мариам-бебия отправляется досматривать свой сон, а Пепела уже возмущенно рассказывает соседям с третьего этажа напротив:

— Вы представляете, госпожа Елизавета, наш Ясон так сильно избил собаку, что животное погибло!

Елизавета Ростомовна Амашукели (Амашукели — княжеская фамилия; сама Елизавета или «тетя Лиза» — подруга моей бабушки и главная соперница ее по победам над кавалерами в светских салонах дореволюционного Тбилиси) с французским прононсом сообщает всему дому:

— Наш Ясонка, совсем сошел с ума! Нет, подумать только, поймал бедную собаку и забил ее насмерть! Возмутительно!

Ясон, старый высокий железнодорожник, болевший болезнью Паркинсона в ранней стадии, не успел пройти через пост «вахтера», как был ею допрошен:

— Ясон, ты что, на старости лет с ума свихнулся, за что ты собаку убил?

Идет длительное выяснение вопроса, старый и добрейший Ясон плачет, у него трясутся руки, он и мухи-то за свою жизнь не обидел, а тут — на тебе — убил собаку!

Будят Мариам-бебию, и та с трудом вспоминает, что видела во сне собаку … и так далее. Все выясняется, Ясон, плача, уходит домой. Мариам-бебия, так и не поняв сути дела, отправляется смотреть сны дальше, а тетя Лиза — культурно, как подобает княгине, критикует Пепелу за дезинформацию — что спутала «я сон» с именем Ясон.

Наступает жаркий день. Дети-дошкольники вот уже часа три носятся во дворе. Их начинают звать домой полдничать:

— Гия, иди какао пить! — зовут воспитанного мальчика Гию его культурные родители-грузины со второго этажа.

— Мера-бик! — с французским проносом зовет тетя Лиза своего внука Мерабика, — хватит бегать, иди, попей молока и отдохни!

Рива, уже благополучная замужняя женщина «Римма Арониевна», зовет свою племянницу Ларочку:

— Ларочка, иди кушать: у нас сегодня икра, балык, какао … Рива не успевает закончить, как ее перебивает громовым голосом Гурам с первого этажа:

— Ты еще весь меню расскажи, чтобы у других слюнки текли!

Возбужденный этими призывами неработающий пьяница дядя Месроп (это армянское имя такое) зовет своего немытого сынишку Сурика (это не краска, а тоже такое армянское имя, полностью — Сурен):

— Сурык, иды кофэ пыт!

Бедный Сурик, не видавший за свою жизнь даже приличного чая, изумленный тем, что ему предлагают какой-то неведомый кофе, тут же подбегает к дверям халупы дяди Месропа во дворе. Но тот вручает Сурику грязный бидон из-под керосина и сурово приказывает:

— Иды, керосын принесы!

И несчастный Сурик, так и не узнавший вкуса кофе, плетется за угол в керосиновую лавку …

Наступает вечер. Самый ранний вечер — пять часов. Четыре часа — это еще день, а пять — уже вечер. Возвращаются мужья с работы. Эмиль и Арам живут на одном этаже — втором, под нами, и работают в кроватной артели вместе. Вместе и пьют чачу после работы.

Ах вы, пьяницы! — сперва слышен зычный голос «вахтера», а затем уже появляются фигуры Эмиля и Арама, поддерживающих друг друга. С трудом они взбираются по лестнице, и — чу! — слышен звук удара по чему-то мягкому и визг Зины. Комната Эмиля по коридору первая, вот Зина и завизжала первой. Арам еще с минуту плетется, ударяясь о бока веранды, до своей комнаты, и вот уже слышны глухие удары Арамовых кулаков о бока его жены Маро, и ее сдержанные стоны. С Эмиля и Арама начиналось обычно в нашем дворе традиционное избиение жен. Зина-то бойкая, она и сама сдачи даст, и за избиение утром денег с мужа возьмет. Еще бы — Эмиль — участник войны, член партии — боится огласки. А с беспутного Арама взятки гладки. Маро с детьми бежит наверх к нам. Бабушка прячет их на шатающийся железный балкон, и те в страхе ложатся на металлический пол.

Арам (метр пятьдесят ростом, пятьдесят кило весом) соображает, где семья, и тоже поднимается к нам. Бабушка приветливо открывает дверь и ему.

Где Маро? — свирепо вращая глазами, голосом средневекового киллера, вопрошает Арам.

Арам-джан, здравствуй, дорогой, заходи, сколько времени мы не виделись!

— приглашает его бабушка. Арам заходит и садится на кушетку у двери. — Для чего тебе Маро? — спрашивает бабушка.

Я у нее кров пыт буду! — заявляет Арам.

Арам-джан, а как ты будешь у нее кровь пить? — интересуется бабушка.

Арам открывает рот, соображает что-то, и потом поясняет:

Я ей горло рэзат буду и кров пыт! — уже устало разъясняет Арам.

А за что, Арам-джан? — не отстает бабушка.

Семь дней работал, семьсот рублей заработал, семь индюков купил, принес Маро, а она … — и Арам устало завращав глазами, закрывает их, и, храпя, падает на кушетку. Арам был помешан на цифре семь… Через несколько минут Маро с детьми, поднимут спящего щупленького Арама с кушетки, поволокут домой, уложат спать, и заботливо укроют одеялом.

Идет битье жен и на первом этаже напротив. Там живет очень толстая, килограмм на сто сорок, армянка и ее муж, тоже армянин, но которого никто никогда не видел. Фамилии их тоже никто не знал, да и имен тоже — жили они обособленно. Кто-то называл ее просто — «толстая женщина», ну а бабушка придумала ей кличку «Мусорян». Когда «толстая женщина» садилась у окна, то начинала интенсивно есть, а шкурки, кости, кожуру и прочие отходы бросала на двор прямо под окном. Вокруг нее вечно был мусор, отсюда и «Мусорян». У нее с мужем был малолетний сынок по имени «Баджуджи» (прости Господи!). Так он первым реагировал на мощные удары мужа по телу г-жи Мусорян. Сама же г-жа Мусорян не кричала, потому, что, во-первых, кричать ей было лень, а во-вторых, нужно быть Майком Тайсоном, чтобы пронять ударами столь мощное тело. Зато Баджуджи орал так, что глушил все остальные крики и шумы.

И во дворе битье жен идет полным ходом. Старую партийную работницу, чуть ли не соратницу Клары Цеткин и Розы Люксембург, бьет старый же ее муж, довольно темная личность; идет ругань на идиш, так как оба — евреи. Дядя Минас, если он не у второй жены, бьет скромную и молчаливую первую жену; Витька-алкаш за неимением жены, бьет сестру Нелю. Только хилый сапожник Погос не бьет свою жену, потому, что бьет она его — почему мало денег заработал?

А когда уже становилось совсем темно, безногий сапожник Коля с «того двора», пьяный в дым, начинал с отчаянным матом пробираться домой по неосвещенному ночному двору, и конечно же, обязательно попадал в какую-нибудь яму. Продолжая матюгаться, он все-таки выбирается из ямы, доплетается до своей будки, и идет обратно, волоча тоже уже пьяненькую свою женушку Олю. Он доводит ее до ямы и снова падает в нее — на сей раз уже умышленно. Теперь же он, отчаянно костыляя (костылем, разумеется!) свою Олю, заставляет ее поднять его и доволочь до дому.

Самое же ужасное завершение дня нашего дома заключалось в явлении Вовы. Вова — это особая судьба. Добропорядочные грузины, муж и жена Картвелишвили, не имея детей, усыновили ребенка, рожденного русской женщиной в тюрьме. Женщина умерла при родах, а Картвелишвили взяли родившегося малыша. Уже с детства было видно, что голубоглазый блондин Вова — не грузин, а гораздо более северной нации. Хулиганил Вова с детства, а годам к двадцати, став, буквально монстром, стал пить запоем и чудить. Силы он был немеренной — когда я, пытаясь его как-то успокоить, стал рядом с ним, то он, ухватив меня за ворот, поднял одной рукой от пола и заглянул в глаза. Я увидел совершенно круглые белые глаза, дикую остекленевшую улыбку бравого солдата Швейка, и уже считал себя выброшенным в окно с третьего этажа (а жил Вова на третьем этаже напротив нас). Но Вова произнес только: — Это ты, Нурик? Тогда иди на …! — и опустил меня на пол.

Родители не выдержали такого сыночка и тихо умерли один за другим. А Вова, оставшись один, начал чудить по-серьезному. Обычно он уже поздно вечером, почти в белой горячке, начинал перелезать к себе домой снаружи, через веранды и карнизы. Он пробирался, разбивая по дороге все окна, раздеваясь и скидывая вниз одежды. Как ему это удавалось — один Бог знает! Балансируя на карнизе и держась одной рукой за подоконник, Вова другой рукой бил стекла и сдирал с себя одежды. Кровь лилась на карниз, окна, и висевшее внизу соседское белье.

— Я с-сошел с-сума! — орал при этом Вова нечеловеческим голосом.

Его мечтой было перелезть по бельевой веревке, перекинутой через блоки, на противоположную сторону к «культурным» Амашукели и, видимо, устроить там погром. До них было метров пять-семь пропасти, и он собрался переползти эту пропасть по веревке.

Конечно же, узнав об этих намерениях, Амашукели тут же резали веревку. Потом днем вновь перекидывали, и так продолжалось до тех пор, пока однажды ее не успели перерезать. То ли поздно спохватились, то ли их не было дома, но стокилограммовый пьяный Вова, ухватившись за веревку, тут же, по законам механики, оказался висящим на руках в центре пропасти — в самом нижнем углу образовавшегося веревочного треугольника.

Соседи, естественно, все высыпали на веранды и разом ахнули. Что делать? Тянуть за веревку, пытаясь перетащить Вову, как белье, на другую сторону, бесполезно — он занимал устойчивое нижнее положение. Оставалось кидать на асфальтовое покрытие двора под Вову матрасы, но почему-то никто не хотел начать это первым.

Картина, которую я увидел, когда меня криком позвали к окну, была фантастической. На фоне темных окон веранд, мыча что-то, висит на вытянутых руках, держась за натянутую, как струна веревку (и как только она не лопнула?) толстый и пьяный Вова. Я понимал, что это продлится две-три минуты, не больше …

И тут вдруг прямо под Вовой спокойной походкой, не ведая о, буквально, нависшей над ней смертельной опасностью, проходит наша соседка Валя. Увидев высунувшихся из окон всех соседей, непонятно почему молчащих и с дичайшими выражениями лиц, Валя от изумления остановилась на самом опасном месте. Соседи в панике молча замахали ей руками, а она ничего не понимая, стала озираться вокруг. Наконец, увидела что-то нависшее над ней и сделала пару шагов вперед. И тут же руки Вовы разжались, и он, молча, рухнул вниз.

Вах! — одновременно произнесли десятки губ, и это громовое «Вах!» совпало с ударом тела о землю. Вова пролетел в метре от Вали; падал он вертикально, и тело его отскочило, наверное, на метр вверх после удара о землю. У кого нашлись силы и мужество подойти поближе (я испугался это сделать), увидели, что Вова лежал на боку, дышал равномерно, казалось даже, что спал. А на нижней половине его лица, висела, простите, сопля, наверное, в килограмм весом. Вышибло ее при падении, а высморкаться заранее в висячем положении, у него не было никакой возможности!

Вова выжил, сломал только ноги. Месяца через три он уже бодро ходил на костылях, а через четыре, вместе с дружками, привел с вокзала приезжую девушку и изнасиловал ее. Она там пыталась снять квартиру, ну Вова и предложил ее свою. Сделку обмыли, но пошли чуть дальше. Насилие это было столь неприкрытым и громким, что страстные крики слышал весь дом. Девушка была явно пьяна и неадекватно оценивала обстановку. Насытившись сами, Вова и дружки «угостили» бабой приличного человека — соседа, инженера Сергея, у которого жена и дочь уехали на отдых. Польстился Серега на бесплатное, забыв, где бывает бесплатный сыр …

А наутро девушка, опохмелившись у Вовы, зашла в милицию и заявила об изнасиловании. Инженера посадили на шесть лет, жена с ним разошлась тут же. На сколько посадили Вову, я не знаю, помню только, что он умер в тюрьме года через три после осуждения.

Обиднее всего то, что именно этого Вову обычно приводила мне мама в пример: «Посмотри на Вову …» До изнасилования и тюрьмы, конечно. Я сперва не понимал, чем же так славен был Вова, что его мне в пример приводят. А потом понял — человек столько пил, упал с высоты пятиэтажного дома, переломал себе кости, и только выйдя из больницы … изнасиловал женщину, щедро угостив при этом и инженера! Завидное жизнелюбие, здоровье и щедрость

— вот каким качествам надо бы поучиться у Вовы!

Батоно Нури

Осенью 1954 года мне исполнилось пятнадцать лет, но я выглядел гораздо старше своего возраста. Бриться я начал с двенадцати лет, так что щетина на щеках и усы, которые я носил, выдавали уже не мальчика, но мужа. В эти годы я уже достиг полного своего роста — 172 см и тогда был одним из самых высоких в классе. Это потом многие товарищи догнали и перегнали меня в росте. Знаменитый баскетболист Угрехелидзе по прозвищу «Птица» ростом в два с лишним метра, учился со мной в одном классе, и тогда был гораздо меньше меня ростом.

Несмотря на высокий, не по возрасту рост, и даже вполне «взрослые» усы, одна детская привычка у меня оставалась — мне было очень трудно вставать с постели по утрам. Пробуждался я легко, даже от звонка будильника, но оторваться от постели не мог никак. Понимая, что вставать вовремя все-таки надо, я придумал ряд ухищрений, которые хочу описать, может, кому и пригодится.

В то время таймеров еще не было, по крайней мере, в открытой продаже, и мне пришлось приготовить его самому из будильника. В час икс, чаще всего в семь утра, будильник-таймер замыкал контакты сирены, похищенной мной из бывшего бомбоубежища. Сирена будила всех соседей, но поднять меня с постели она так и не смогла.

Тогда я устроил сооружение посложнее. К матрацу я пришил два оголенных гибких телефонных кабеля, к которым подсоединил провода от автомобильной катушки зажигания. Одновременно с ревом сирены меня через простыню начинали «жалить» искры, напряжением в пятнадцать тысяч вольт. «Укусы» эти от автомобильной свечи зажигания были не смертельны, но интересующимся рекомендую попробовать. Мало не покажется! Но и от этих укусов я научился уворачиваться.

Тогда я решился на последний шаг — к потолку я подвесил мощную пружину, которую, растягивая вечером, цеплял к своему одеялу. Пружина стояла на зацепке, управляемой небольшим электромагнитом. Теперь одновременно с военно-воздушной тревогой сирены и пыткой высоковольтным напряжением, добавлялось срывание с меня одеяла и взмывание его к потолку. Но и с этим я научился бороться — за минуту до воя сирены я судорожно цеплялся за одеяло, и мощная пружина подтягивала меня вместе с одеялом. Так я и висел невысоко над постелью, качаясь как маятник, вместе с одеялом. Хорошо хоть то, что я уже становился недосягаем для искр.

Следующими мероприятиями я уже видел опрокидывание кровати и обливание меня с потолка ведром воды. Но потом решил вставать утром одним усилием воли, убрав все навороты. Соседи, наконец, спокойно вздохнули и перестали видеть военно-воздушные сны.

Благодаря упорным занятиям штангой, я имел крепкое телосложение и недюжинную силу. И этого-то «богатыря» продолжали «по инерции» задевать и оскорблять, а иногда позволяли себе и ударить, некоторые одноклассники с совершенно жалкими возможностями.

Меня буквально поразил такой случай. Учился у нас в классе некто Апресян — мальчик, переболевший в детстве полиомиэлитом, по существу инвалид. Ходил он без костылей, но еле держался на ногах. И этот инвалид на общем фоне издевательств надо мной, как-то подходит ко мне, и чуть ни падая при этом, отвешивает пощечину! Отвечать, я естественно, не стал.

Пылу агрессивных одноклассников немного поубавилось после одного урока физкультуры. Обычно на этих уроках класс выводили во двор, давали мяч и мальчики играли в «лело» — игру без правил и, мне кажется, без смысла. Просто гоняли мяч руками и ногами. Я в этих играх не участвовал; надо сказать, что и всю последующую жизнь не умел и не любил играть с мячом. Каждый раз, когда я вижу игры с мячом, то вспоминаю это ужасное «лело», тупые, одичавшие лица игроков с безумными глазами, и мое вынужденное простаивание в закутке двора вместе с девочками, которые, как и я, в «лело» не играли.

Эта игра была очень удобна для учителя физкультуры дяди Серго, который, сидя на стуле, похрапывал при этом. Дядя Серго был «фронтовик», ему многое прощали, даже то, что он приходил на занятия «подшофе».

Однажды был сильный дождь и нас, вместо игры в «лело», повели в спортзал, где был турник. Дядя Серго приказал нам отжиматься от пола и подтягиваться на турнике, а сам ставил отметки в журнал. Я со злорадством наблюдал нелепые позы, в которых корчились ребята, пытаясь отжаться от пола и особенно — подтянуться на руках! По обыкновению, я стоял в стороне, и все решили, что я, как и при игре в мяч, не участвую в соревновании. Но когда мне уже ставили прочерк в журнале, я вышел и отжался от пола 50 раз. Дядя Серго даже сбился со счета. А подтягиваться я стал не на двух, а на одной руке — два раза — на правой и два раза — на левой. Дядя Серго аж протрезвел от удивления. Узнав, что я занимаюсь штангой, дядя Серго, обнял меня за плечи, и громко сообщил всему классу, что он «знает» олимпийского чемпиона по штанге 1952 года в Хельсинки, Рафаэля Чимишкяна. На это я заметил, что мы с «Рафиком» тренируемся в одном зале, и я даже бываю у него дома. Дома у него я действительно один раз был, когда дядя Федул попросил меня срочно сбегать к нему и передать какой-то документ, касающийся квартиры. Чемпиону дали отдельную квартиру только после того, как к нему должна была приехать финская журналистка и написать о нем очерк.

Дядя Серго многозначительно поднял руку и объявил классу:

— Вот он — друг знаменитого Рафаэля Чимишкяна и скоро он сам станет чемпионом!

Учился у нас в классе один, не побоюсь этого слова, омерзительный тип, второгодник и двоечник, некто Гришик Геворкян. Маленький, сутулый, со стариковским землистым лицом и гадкими злыми глазами, он был «грозой» класса. Поговаривали, что он — вор и носит с собой нож, и тому подобное, поэтому с ним не связывались. Он мог любого, а тем более меня, без причины задеть, обругать и ударить.

Так вот этот Геворкян приходился каким-то родственником Ванику — сыну Минаса. А о моей любви, к сожалению безответной, к Фаине, во дворе было хорошо известно. Да это просто бросалось в глаза каждому: я ее часто отзывал в сторону, упрекал, просил о встрече. Ей надоело все это, и она даже перестала пользоваться моей помощью в учебе. Тогда я стал ее прогонять со двора: вроде бы, она мешает мне тренироваться, что тут не место для девчонок, и так далее. Дошло до того, что я обвинил ее в приставании к Томасу, а она с гримасой ненависти ответила мне по-грузински: «Сазизгаро!» (Мерзкий, ненавистный!). Мы поссорились. Я, хоть и продолжал гонять ее со двора, страшно переживал и плакал по ночам в подушку — «мою подружку», а она стала ходить домой к Томасу, откуда я ее выгнать не мог. Бить же Томаса не имело никакого смысла, так как было заметно, что он на нее никак не реагирует, видимо, возраст не позволял.

И вот в разгар моей печальной любви, слух о ней дошел от Ваника к Гришику. И однажды произошел случай, конфликт, наконец, изменивший мой печальный статус в классе.

Как-то сразу после занятий, в коридоре подошел ко мне этот «карла злобный» Гришик Геворкян, и бессовестно глядя на меня своими преступными глазами, неожиданно сказал:

— Я твою Фаину «трахал»!

Несколько секунд я был в шоке. Я никак не мог даже представить себе имя «Фаина» — имя моей Лауры, моей Беатриче, моей Манон, наконец, в мерзких черных губах этого урода. А смысл того, что он сказал, был просто вне моих сдерживающих возможностей. И я решился на революцию, пересмотр всех моих взаимоотношений в классе.

Я уперся спиной о стену и, поджав ногу, нанес сильнейший удар обидчику в живот. Геворкян отлетел и шмякнулся в противоположную стену коридора, осев на пол. Потом я схватил его за ворот и волоком затащил в класс, в котором еще находились ребята. Девочки с визгом выбежали в коридор, а мальчики окружили меня с моей ношей. Я спокойно поглядел на всех и внушительно спросил, указывая на Гришика:

Видите это вонючее собачье дерьмо? «Народ» согласно закивал.

Вот так будет впредь с каждым, кто чем-нибудь затронет меня! Я все эти годы хотел с вами обходиться по-культурному, но вы не достойны этого. Слышите вы, «ослиные хвостики»? (я назвал это по-армянски — «эшипоч»). Ты, слышишь, Гарибян, сука позорная? — и я отвесил затрещину Гарибяну, который часто без всякой причины давал мне таковые. Щека его покраснела, но он стоял, не пытаясь даже отойти.

А ты Саркисян, драчмейстер вонючий, помнишь, как ты онанировал мне в портфель? — удар коленом в пах, и мерзкий «драчмейстер», корчась, прилег рядом с Геворкяном.

Все слышали, что мне надоело вас терпеть! — я перешел на крик. — Не понравится мне что-нибудь — убью! — и я пнул ногой тело Гришика Геворкяна, которое начало было шевелиться. Шальная мысль пришла мне в голову.

И называть меня впредь будете только «батоно Нури» (господин Нури), как принято в Грузии. Мы в Грузии живем, вы понимаете это, дерьма собачьи?

Несколько человек из присутствующих согласно закивали — это были грузины по-национальности. Неожиданно для себя я избрал правильную тактику: будучи в душе русским шовинистом, но, живя в Грузии и имея грузинскую фамилию, я взял на вооружение неслабый грузинский национализм. К слову, скажу, что «грузин» — это название собирательное. Грузинская нация состоит из огромного числа мелких национальностей, нередко имеющих свой язык — сванов, мегрелов, гурийцев, рачинцев, лечхумцев, месхов, кахетинцев, карталинцев, мохевов, хевсуров, аджарцев … не надоело? Я мог бы перечислять еще. Только немногочиленные карталинцы могут считать себя этнически «чистыми» грузинами. А вот, например, многочисленные, умные, а где-то и страшные, мегрелы, иногда не причисляют себя к грузинам. У них свой язык. Как, собственно и абхазы. Но в те годы, о которых я рассказываю, все эти народности проходили как «грузины».

А кто не будет меня так называть — поплатится! — и с этими словами я вышел, спокойно пройдя сквозь раздвинувшийся круг.

Репрессии

Назавтра, придя в школу, я невозмутимо сел на свое место. До начала урока оставалось минут пять. Сосед мой по парте — Вазакашвили, по прозвищу «Бидза» («Дядя»), никогда не обижал меня, даже защищал от назойливых приставаний одноклассников. «Дядей» его назвали потому, что он несколько раз оставался на второй год и был значительно старше других ребят. Я давал ему списывать, а он защищал меня — получался своеобразный «симбиоз».

Привет, Бидза! — нарочито громко поздоровался я с ним.

Салами, батоно Нури! — вытаращив глаза, выученно отвечал он на приветствие.

Я встал со своей парты и начал обходить ряды, здороваясь со всеми мальчиками. Отвечали мне кто как. Кто называл меня «Нурбей», кто «Курдгел» («Кролик» по-грузински — это была моя «кличка», по-видимому, из-за моей былой беззащитности), а кто, как положено — «батоно Нури». Последним я кивал, а первым спокойно сообщал: «Запомню!» Девочки испуганно смотрели на меня, не понимая, что происходит.

Напоследок я подошел к Геворкяну:

Привет, Эшипоч! — громко поздоровался я с ним. Серое лицо Геворкяна передернулось. Очень уж было обидно получить «ослиного члена» перед всем классом. И от кого — от вчерашнего робкого «Курдгела»! Но Гришик опустил глаза и ответил:

Здравствуй, батоно Нури!

На перемене я поочередно отзывал в сторону того, кому говорил «запомню», и, вывернув ему руку, либо схватив за горло, спрашивал:

Ну, как меня зовут?

Если получал нужный ответ, то отпускал его, а тем, кто отказывался называть меня господином, я быстрым движением шлепал левой рукой по лбу, приговаривая:

Теперь твой номер — шестьсот три!

«Шлепнутые» шарахались от меня, смотрели как на чокнутого. Иногда даже пытались кинуться на меня. Но я все предвидел и применял к ним один из трех разученных мной приемов самбо. Левую ногу я ставил сбоку от правой ноги противника и сильно бил правой рукой по его левой щеке. Ударенный тут же падал вправо. Если ноги у противника были расставлены, я протягивал в его сторону свою левую руку, как бы пытаясь толкнуть его. Противник инстинктивно захватывал мою руку за запястье. Если он хватал левой рукой, то я, придержав его захват своей правой, локтем левой руки, надавливал сверху на его левую руку. Если же тот хватал правой рукой, то я, опять-таки, придержав его захват, клал ладонь своей левой руки на его правую сверху и давил на нее. В обоих случаях противник с криком приседал и продолжал сидеть и кричать, пока я не отпускал его со словами:

— Запомни, теперь твой номер — шестьсот три!

Назавтра, придя в школу, я прямо в вестибюле увидел группу ребят из моего класса, большинство из которых были с родителями. Они о чем-то громко и возмущенно говорили с директором школы по фамилии Квилитая. Ребята стояли в надвинутых на лоб кепках. Директор Квилитая, по национальности мегрел, был человеком буйного нрава и очень крикливым. Про него ученики даже сочинили стишок:

Наш директор Квилитая, С кабинета выбегая, На всех накричая, И обратно забегая!

Увидев меня, толпа подняла страшный гомон, родители указывали на меня пальцем директору:

— Вот он, это он!

Директор сделал такие страшные глаза, что будь поблизости зеркало, он сам бы их перепугался. По-русски директор говорил плохо, но зато громко.

— Гулиа, заходи ко мне в кабинет! А твоей маме я уже позвонил на работу! Сейчас ты получишь, все чего заслуживаешь! — и он затолкал меня в свой кабинет, который находился тут же, на первом этаже у вестибюля. — Чорохчян, заходи ты тоже, позвал он одного из ребят с нахлобученной шапкой.

Директор сел в свое кресло, а я и Чорохчян стояли напротив него. Чорохчян снял кепку, и я увидел на его лбу большие цифры «603». Цифры были похожи на родимые пятна — такие же темно-коричневые и неровные.

— Что такое «603»? — завопил директор, дико вращая глазами.

— Трехзначная цифра! — невозмутимо ответил я.

Директор подскочил аж до потолка.

— Чорохчян, пошел отсюда! — приказал он, и когда тот вышел, стал вопить не своим голосом. — Ты меня за кого считаешь, по твоему я не знаю, что цифра «603» читается как слово «боз», что по-армянски значит: «Сука, проститутка?»

— Сулико Ефремович (так звали нашего директора), а почему я должен знать по-армянски? Я — мегрел! — с гордостью произнес я, — и армянского знать не обязан!

Квилитая знал, что фамилия у меня мегрельская, часто мегрелы, долго живущие в Абхазии, начинают считать себя абхазами. Фамилия «Гулиа» очень часто встречается в Мегрелии (Западная Грузия). Директор сам, по-видимому, недолюбливал армян, и сейчас сидел, вытаращив глаза и недоумевая, ругать меня или хвалить.

— Почему ты требовал, чтобы тебя называли «батоно Нури»? — спросил он сначала тихо, а потом опять переходя на крик — господ у нас с 17-го года нет!

— Прежде всего, Сулико Ефремович, «батоно» — это общепринятое обращение у нас, грузин, а мы живем все-таки в Грузии. А, кроме того, мое имя в переводе с турецкого означает «Господин Нур»; «бей» — это то же самое, что «батоно» по-грузински — «господин». Я и хотел, чтобы они называли меня моим именем, но на грузинский манер, — я смотрел на директора честными наивными глазами.

— Чем ты писал цифры у них на лбу? — уже спокойно и даже с интересом спросил он.

— Да не писал я ничего, весь класс свидетель. Я шлепал их по лбу и называл цифру. А потом она уже сама появлялась у них на лбу. Я читал, что это может быть из-за внушения. Вот у Бехтерева…

— Тави даманебе («не морочь мне голову») со своим Бехтеревым, что я их родителям должен говорить?

— Правду, только правду, — поспешно ответил я, — что это бывает от внушения, просто у меня большие способности к внушению!

— Я это сам вижу! — почти весело сказал директор и добавил, — иди на урок и больше никому ничего не внушай!

Я вышел, а директор пригласил к себе столпившихся у дверей родителей. Думаю, что про Бехтерева они вспоминали не единожды …

А в действительности мне помогла химия. Купив в аптеке несколько ляписных карандашей — средства для прижигания бородавок — я их растолок и приготовил крепкий раствор. Этим-то раствором я незаметно смазывал печать — резиновую пластинку с наклеенными на нее матерчатыми цифрами. И прихлопывал моих оппонентов по лбу этой печатью. Ляпис «проявлялся» через несколько часов, вероятнее всего ночью; держались эти цифры, или вернее буквы, недели две. Так что, времени на то, чтобы познать свою принадлежность, у носителей этих знаков было предостаточно!

Дома мне попало от мамы, которой директор успел позвонить на кафедру и сообщить, все, что думал обо мне еще до нашего разговора. Сулико Ефремович до директорства был доцентом института, где работала мама, и даже был знаком с ней.

Тебя не приняли в комсомол, тебя выгонят из школы, у тебя все не так, как у людей, ты — ненормальный! — причитала мама, — посмотри на Ваника, как он помогает маме …

Этого я не вытерпел. Это «посмотри на …» я слышал часто, и смотреть мне предлагалось на личностей, подражать которым мне совсем не хотелось. И главное — стоило маме предложить мне посмотреть на кого-нибудь, как пример для подражания тут же проявлял себя во всей красе.

Посмотри на Вову … — и Вова вскоре попадает в тюрьму; — посмотри на Гогу … — и Гога оказывается педерастом (случай, надо сказать, нередкий на Кавказе); — посмотри на Кукури (есть и такое имя в Грузии!), и несчастный дебил Кукури остается на второй год.

Ванику это «посмотри на …» тоже даром не прошло. Вскоре он был скомпроментирован перед соседями тем же манером, что и Гога. Но об этом я скажу еще отдельно, так как история эта рикошетом, но очень чувствительным, задела и меня.

Мама, — сказал я решительно, — из-за твоих советов меня били и надо мной издевались и в детском саду и в школе; из-за твоих советов я казался ненормальным всем товарищам; своими постоянно мокрыми брюками я тоже обязан твоим советам. Хватит, теперь я попробую пожить своим умом, что сочту нужным

— бить, кого надо, матюгаться прямо на улице — все буду делать и буду отвечать за свои поступки …

Вот за это Фаина любит не тебя, а Томаса, и такого тебя никто не полюбит …

Это было запрещенным приемом; ударить маму я не мог, но и стерпеть этих слов — тоже. Все помутилось у меня в голове, и я рухнул в обморок.

Раньше со мной этого не случалось. Когда я пришел в себя, мама извинилась, чего тоже раньше не было.

Обозленный своим положением брошенного ухажера, я вымещал свою злобу в классе. Так как там остались еще «непокорные», я применял к ним комплексную методику — то у них неожиданно загорался портфель, то их одежда начинала невыносимо вонять — это от сернистого натрия, вылитого на сиденье парты. Очень успешным оказалось использование серной кислоты — даже следов ее на парте было достаточно, чтобы во время глажки на одежде появлялись сотни дырок.

Но самым устрашающим оказался взрыв в туалете. Как я уже рассказывал про это самое замечательное помещение в школе, оно было построено на азиатский манер — дырка и два кирпича по сторонам. Упомянутая дырка оканчивалась этаким раструбом наверху, видимо, чтобы не промахнуться при пользовании. Эти раструбы на нашем первом этаже были заполнены вонючей жижой почти до верха.

Я набил порохом четыре пузырька из-под лекарств, завел в пробку по бикфордову шнуру. К каждому из пузырьков, по числу очков в туалете, я привязал тяжелый груз — большую гайку, камень и т. д. Дождавшись когда в туалете не было посетителей, я быстро «прикурил» от сигареты все четыре шнура и бросил по пузырьку в каждый раструб. После чего спокойно вышел из туалета. Секунд через двадцать раздались четыре взрыва, вернее даже не взрыва, а всплеска огромной силы, после чего последовали странные звуки сильного дождя или даже града.

Я заглянул в туалет уже тогда, когда там раздались крики удивления и ужаса забежавших туда учеников. Картинка была еще та — весь потолок был в дерьме и жижа продолжала капать оттуда крупными фрагментами. Я представил себе, как взорвавшиеся пузырьки с порохом, развив огромное давление, вышибли жидкие «пробки» вверх, мощными фонтанами, ударившими в потолок. Замечу, что если бы это был не порох, а обычная взрывчатка, то, скорее всего, разорвало бы трубопровод в месте взрыва. Как это бывает с пушкой, где снаряд взрывается, не успев вылететь из ствола. А порох превратил канализационную трубу в подобие пушки, выстрелившей своим биологическим снарядом в потолок.

Все догадывались, что это затея моя, но доказательств не было. Сейчас бы в эпоху терроризма, исследовали бы все дерьмо, но нашли бы обрывки бикфордовых шнуров и осколки пузырьков. Назвали бы это «самодельным взрывным устройством» и непременно разыскали бы автора. А тогда просто вымыли туалет шлангом, и посчитали, что это из-за засора в канализации.

К слову, туалеты прочистились замечательно! Взрывом, как мощным вантузом их прочистило так, что до окончания школы я уже засоров не замечал. Безусловно, в классе этот случай среди учеников обсуждался. Все невольно посматривали на меня. Но я, не принимая намеков на свой счет, заметил просто, что если бы во время взрыва кто-нибудь находился бы в туалете, а тем более, пользовался бы им, то он уже не отмылся бы никогда.

Надо сказать, что я был перепуган масштабами этого взрыва и решил мои безобразия прекратить. К тому же, в классе не осталось ни одного смельчака, который бы решился теперь обратиться ко мне иначе, чем «батоно». А я сделал вывод, что сила — это лучший способ борьбы с непокорным народом. Особенно, не успевшим вкусить демократии.

Расстрел

Тем временем наступил 1956 год, последний для почти тысячи студентов и школьников Тбилиси. Я был в самом центре тогдашних событий марта 1956 года в столице Грузии. Меня до сих поражает умалчивание этих страшных событий в центральной прессе. Про Новочеркасск, Познань, Будапешт, Прагу — пишут и даже по телевидению показывают. Про Тбилиси конца прошлого века, когда советские войска забили саперными лопатками несколько женщин и стариков — тоже. А про то, когда около восьмисот (это самые усредненные данные) человек, в основном молодежи, были расстреляны, задавлены и утоплены в центре Тбилиси — упорно умалчивают даже сейчас. При том, как грузинские газеты уже с конца 80-х годов (т. е. еще в СССР!) открыто посвящали этому событию огромные статьи.

Я начну рассказ об этом событии издалека — с описания жизни обыкновенного тбилисского юноши, родившегося и воспитанного в годы «культа личности». Юноша, который до этих дней воспринимал любовь «партии и правительства» к своему народу всерьез, сталкивается с чудовищным предательством — и взрывается.

У меня в детстве был целый иконостас портретов Сталина, я обращался к нему утром и вечером. Как я теперь понимаю, молился. Правда, молился и Боженьке, но потом просил за это прощения у Сталина.

И вот в 1952 году я узнал, что Сталин приедет в Тбилиси. Как должен поступить сын, когда приезжает отец? Я так и поступил — пошел встречать отца на вокзал. Взяв, естественно, с собой свой фотоаппарат «Комсомолец».

Я думал, это будет бронепоезд, с красными флагами. Но сталинский вагон оказался обычным с виду; проводник распахнул двери, протер тряпкой поручни и отодвинулся куда-то вглубь вагона. Сердце мое заколотилось. В проеме под аплодисменты показался Сталин. Я почему-то думал, что Сталин — молодой, высокий и энергичный, а увидел полноватого, рябого старика в белом кителе с брюшком и усталым взглядом. Видимо, дорога утомила старика. Это было мое первое потрясение. Второе не заставило себя ждать.

Старик устало помахал рукой толпе, а потом сделал то, чего я никак не ожидал увидеть. Вместо того, чтобы молодцевато, как и подобает Вождю Всех Пролетариев Мира, выскочить из вагона, гордо подняв голову, он вдруг, медленно топчась на месте, повернулся к публике спиной, и, выпятив вперед зад в белых брюках, стал неторопливо и аккуратно спускаться по лестнице на низкий перрон, держась за протертые проводником поручни. Я протиснулся со своим «Комсомольцем» поближе и, дождавшись пока Сталин глянет в мою сторону, щелкнул.

Фотография получилась. Я берег ее всю жизнь, перевозил с квартиры на квартиру и из города в город. Снимок изрядно пожелтел, видимо, я, по пионерской неопытности недодержал его в ванночке с закрепителем. А потом, когда я уже окончательно осел на своей квартире в районе «Автозаводской», он пропал. Я перерыл все до последней бумажки. Но Сталин покинул меня.

Сталин и сопровождающие вышли на привокзальную площадь, но ни в какие машины не сели, а просто и демократично, как и подобает Вождям в самой демократичной и свободной солнечной стране, прошли пешком один квартал по улице Челюскинцев (ныне Вокзальной). И лишь потом сели в авто. Я поехал за ними на троллейбусе, потому что знал, куда поедет Вождь. Это знал весь Тбилиси — он направится во дворец бывшего наместника генерал-губернатора Воронцова-Дашкова, переделанный большевиками во дворец пионеров.

Еще из троллейбуса я увидел толпу мальчишек, прилипших к ограде сада, куда выходил фасад дворца. И я тоже протиснулся к ней. Сталин находился от меня в метрах пятидесяти, не далее. Позже, повзрослев, я дивился, почему не было никакой охраны — ведь через эту решетку ограды любой мог выстрелить в товарища Сталина и убить его! Например, я. Никто никого не обыскивал. Толпа стояла перед решеткой и глазела. А за решеткой был Сталин.

Он сидел на скамеечке и беседовал с людьми. Рядом, ничуть не обращая внимания на самого Сталина, садовник в белом переднике и картузе, невозмутимо поливал сад из шланга. Вдруг Сталин что-то сказал окружающим, после чего один из присутствующих бегом удалился. Видимо, Сталин попросил воды. Но вождь не стал дожидаться посланца, он просто пальцем поманил садовника, взял у него резиновый шланг и, налив себе в ладонь воды, выпил ее прямо из горсти. Вскоре прибежал человек с подносом в руках, на котором стояли бутылка «Боржоми» и бокал. Но Сталин только отмахнулся от него.

5 марта 1953 года Сталин умер. Что было тогда в России, хорошо известно: плакали даже дети репрессированных. Ну, а Грузия — она просто потонула в слезах. Моя бабушка сказала: «Теперь брат на брата пойдет, пропадет страна!» А поэт Иосиф Нонешвили писал, что если бы солнце погасло, то мы бы не так горевали — ведь оно светило не только хорошим, но и плохим людям, ну а Сталин, как известно, светил только хорошим.

Народ на стихийных сходках предлагал всю страну или, по меньшей мере, Грузию назвать именем вождя (ну, как Колумбию — именем открывателя Америки), а первым секретарем сделать сына Сталина — Василия или, «на худой конец, Лаврентия Берия, тоже грузина, как-никак».

А потом, в начале 1956 года, случился роковой ХХ съезд партии. Потрясенная Грузия узнала, что Анастас Микоян выступил с разоблачением культа личности Вождя.

И тогда Грузия стала ждать печальную дату — 5 марта, чтобы еще раз убедиться: великая катастрофа случилась. Наступило 5 марта. Все газеты были раскуплены. Люди передавали их друг другу и возмущенно качали головами: «Вах! Вах! Ны одын слова нэ напысалы про дэн смэрты Важдя!». Как будто Сталина и не существовало! Это было невыносимо, и население Грузии, ососбенно молодежь, взорвалась.

Придя утром 6 марта на занятия в школу, я обнаружил учеников и учителей во главе с директором, на улице перед школой. Никто, похоже, не собирался заходить в здание. Завхоз молча с мрачным видом выносил со склада портреты Вождей — Ленина, Сталина, Маленкова, Молотова … Хрущев и Анастас Микоян были тут же с гневом отвергнуты и затоптаны школьниками. Мы намеревались идти с портретами и лозунгом: «Ленин-Сталин!» к Дому правительства. Это решение возникло как-то внезапно и сразу во всех головах одновременно. Никто даже ничего не обсуждал.

Старшеклассники остановили пару грузовиков, и мы быстро залезли в кузов. Ехать было куда интереснее, чем идти. Оказалось, что мы со своей школьной идеей были неодиноки — по дороге было много таких грузовиков со школьниками. Было достаточно и пеших демонстрантов. Подъезжая к центру города — улице Руставели, где и находился Дом правительства, — мы выкрикивали наши лозунги и боролись с попытками некоторых двоечников крикнуть нецензурщину в адрес строгих учителей.

Возле Дома правительства нас всех встретил какой-то дядя и, махая руками, торжественно пообещал, что завтра газеты напечатают про Сталина все, что надо. И удовлетворенные демонстранты разъехались: завтра напишут, наконец, что 5 марта три года назад умер Сталин!

8 марта было устроено грандиозное представление на центральной площади города — площади Ленина. Но мы помнили, как называлась раньше эта площадь. Люди мрачно шутили, что в Москве даже Институт Стали переименован в Институт Лени …

На площади по кругу разъезжала черная открытая машина «ЗиС», в которой находились актеры, наряженные как Ленин и Сталин. Это был тбилисский народный обычай — на всех демонстрациях и торжественных мероприятиях два актера, любимые народом, наряженные в вождей, ездили по площади на «ЗиСе» с одной и той же мизансценой. Стоящий «Сталин» широким жестом показывал сидящему «Ленину» на ликующий народ вокруг. «Ленин» одобрительно улыбался, похлопывая «Сталина» по талии и жал ему руку. Толпа ликовала.

Кстати, тот дядя, у Дома правительства, сдержал свое слово — тбилисские газеты вышли с громадными портретами Сталина и хвалебными статьями о нем. Казалось, ничего не предвещало трагедии. Но наступило 9 марта 1956 года …

Не знаю почему, но представлением и газетами, властям успокоить народ не удалось. И на следующий после торжественных мероприятий день, демонстранты, в числе которых был, разумеется, и я, подошли к Дому связи, располагавшемуся поблизости от Дома правительства, и многотысячной толпой стали напротив него. У входа в Дом связи находилась вооруженная охрана.

Не помню уже, по какой причине у «инициативной группы» в толпе возникло желание дать телеграмму Молотову. Кажется, хотели поздравить его с днем рождения, который был 9 марта. От толпы отделились четыре человека — двое юношей и две девушки, подошли к охране. И их тут же схватили, выкрутили руки и завели в дом. Толпа бросилась через улицу на выручку… А из окон Дома связи вдруг заработали пулеметы.

Дальнейшая картина преследует меня всю жизнь. Вокруг начали падать люди. Первые мгновения они почему-то падали молча, я не слышал никаких криков, только треск пулеметов. Потом вдруг один из пулеметов перенес огонь на огромный платан, росший напротив Дома связи, по-моему, он и сейчас там стоит. На дереве, естественно, сидели мальчишки. Мертвые дети посыпались с дерева, как спелые яблоки с яблони. С тяжелым стуком …

И тут молчание прервалось, и раздался многотысячный вопль толпы. Все кинулись кто куда — в переулки, укрытия, но пулеметы продолжали косить убегающих людей. Рядом со мной замертво упал сын бывшего директора нашей школы — мой ровесник. Я заметался и вдруг увидел перед собой небольшой памятник писателю Эгнате Ниношвили. Я бросился туда и спрятался за спиной писателя, лицо и грудь которого тут же покрылись оспинами от пуль. Затем, когда пулеметчик перенес огонь куда-то вправо, я бросился бежать по скверу.

По дороге домой я увидел, как танки давят толпу на мосте через Куру. В середине моста была воющая толпа, а с двух сторон ее теснили танки. Обезумевшие люди кидались с огромной высоты в ночную реку. В эту ночь погибло около восьмисот демонстрантов. Трупы погибших, в основном, юношей и девушек, еще три дня потом вылавливали ниже по течению Куры. Некоторых вылавливали аж в Азербайджане. На многих телах, кроме пулевых, были и колотые — штыковые ранения.

Дворами я добрался до дому и, не раздеваясь, лег спать. И только тут я обнаружил, что ранен: в ботинке хлюпала кровь, и я вылил ее как воду. Штанина была вся в крови и прострелена насквозь. Я даже маме не сказал, что ранен. Осмотрел рану — кость не задета. Перемотал ногу, чем попало, спрятал штаны, и как ни в чем не бывало, утром пошел в школу. Кстати, рана эта потом долго гноилась.

Но только я высунул нос из ворот, как тут же наткнулся на танк, стоящий прямо перед нашим домом на улице. Страшно перепугавшись (арестовывать приехали!!!), я взлетел на свой третий этаж и забился в чулан. Переждав некоторое время, я понял, что танк, видимо, приехал не за мной, а за кем-то другим, и вышел из дома.

Проходя мимо больницы на улице Плеханова, я увидел странную картину: деревья перед окнами больницы были сплошь увешаны окровавленными бинтами, А пожарные, приставив лестницы, снимали их, матерясь. Оказалось, раненые сорвали свои окровавленные бинты, выбросили их из окон больницы и разбежались, боясь, что всех раненых арестуют как участников беспорядков Однако арестов, судов и расстрелов, как потом в Новочеркасске, в Тбилиси не последовало. По крайней мере, никого из моих знакомых не взяли. Видимо, власти посчитали, что «и так хорошо».

В 1989 году я с моей будущей женой Тамарой, побывал в Тбилиси и пошел на место расстрела — поклониться писателю, защитившему меня своей каменной грудью. На памятнике до сих пор видны оспинки от пуль. Прохожие улыбались, наверное, принимая меня за почитателя таланта Эгнате Ниношвили, произведения которого я, к своему стыду, так и не удосужился прочитать …

Суицид

Но кланялся я памятнику после, сейчас у меня голова шла кругом — рушились все устои. Нас расстреливали правительственные войска только за то, что мы выступали за советскую власть. Мы же выступили «за», а не «против»?

Беспокоила меня и рана, которая стала нагнаиваться. Кость не была задета, но рана все расползалась и кожа вокруг нее краснела. К врачам я обратиться боялся — еще арестуют. Я даже перестал тренироваться — болела нога. С Фаиной нет никаких контактов — она меня явно избегала. Один Владик был со мной рядом, он постоянно приходил ко мне и проводил со мной все свободное время. Я и в школу перестал ходить: узнают о моем ранении — донесут куда надо.

И за время вынужденного безделья мне в голову пришла мысль, которую назвать умной никак было нельзя. У меня было несколько негативов на пленке, где я тайно фотографировал Фаину. Один раз я даже сумел сфотографировать ее в ванной, где она купалась. Мне это чуть не стоило жизни — я по стене с железного балкона дополз, цепляясь за выбитые кирпичи и остатки креплений бывшей лестницы, до окна в ее ванную на втором этаже. В нашем доме ванные были совмещены с туалетом и имели большое окно во двор. Летом соседи чаще всего ставили на подоконник ванной ведра с водой, вода грелась на солнце, и этой водой они купались, поливая себя шайками. В одно из таких купаний я и сфотографировал Фаину в обнаженном виде. Она орала и пыталась облить меня водой, но родителям не сказала.

Так вот, имея этот негатив, я несколько раз фотографировал себя в своей ванной в подходящих позах и без одежды. Позы должны были подходить к той, в которой сфотографирована была Фаина. Затем из готовых и крупных фотографий я сделал монтаж и сфотографировал его снова. Проявив пленку, обнаружил, что работа вышла на славу — монтаж удался. Я выбирал вечер, когда смогу запереться на кухне и изготовить позитивы.

Тем временем Владик принес мне жестяную баночку из-под вазелина, наполненную какой-то желтой мазью. Это была пенициллиновая мазь — чудо того времени, которую притащила из госпиталя мать Владика, Люба, работавшая там медсестрой. Несколько побаиваясь, я смазал мою рану этой мазью, израсходовав ее почти всю. А баночку выбросил в мусорное ведро. Положил на рану сверху марлю и перебинтовал ногу.

А утром — вы можете мне не поверить, но почти вся рана затянулась тоненькой розовой пленкой. Только в самом углу рана продолжала гноиться. Я рассыпал по полу мусорное ведро, которое, к счастью, не выкинули, разыскал жестяную баночку, тщательно собрал остатки мази и намазал ее на гноящийся угол раны. И к утру зажил и этот кусочек раны! В то время микробы, еще не вкусившие пенициллина, погибали от него все и разом! Владик был счастлив, что помог мне; странно, что меня даже не удивляла его привязанность и постоянная, нежная забота. Я считал, что все так и должно быть, не задумываясь — почему.

А в один из вечеров я велел Владику уходить домой, так как собирался печатать заветные фотографии. Владик буквально со слезами на глазах упросил меня взять его с собой и показать, как это делается. Меня смущала только конспиративность в отношении «криминальных» фотографий — Владик знал о том, что я люблю Фаину, и я задумал испытать на нем впечатление от монтажа.

Итак, мы с Владиком в запертой и затемненной кухне; перед нами ванночки с проявителем, ведро с водой для промывания фотографий. На столе — увеличитель и красный фонарь. Сейчас, когда фотографии заказывают в ателье, эта картина кажется диким атавизмом, но именно так и изготовлялись фотографии в то время. Особенно «криминальные».

Я подложил под красное изображение бумагу и откинул светофильтр. Сосчитав, до скольких положено, я утопил бумагу в проявителе, придвинув красный фонарь, и с замиранием сердца стал ждать результата. Обняв меня за спину, Владик тоже напряженно смотрел в ванночку. И, наконец, появилось, на глазах темнея, заветное изображение: обнаженная Фаина, стоящая по колено в ванной, а сзади я, обнимаю ее руками за талию, высовываясь сбоку. Лица у нас оскаленные — то ли в улыбке, то ли в экстазе.

Владик аж раскрыл рот от неожиданности:

Так ты ее трахал? — страшным шепотом спросил он меня, отпустив мою спину и заглядывая прямо в глаза.

А что, не видно, что ли? — уклончиво ответил я, отводя глаза от пристального взгляда Владика.

А она, сучка, говорила мне, что у нее с тобой ничего не было! Все девчонки — суки! И на что она тебе нужна? — горячо говорил Владик, — во-первых, она еврейка, а они все хитрые и продажные; во-вторых — она бессовестно кадрит Томаса, а он плевать на нее хотел! Да она — лихорадка тропическая! — употребил он в сердцах термин, вероятно заимствованный от матери-медсестры.

Ну, а тебе, собственно, что за дело? — удивился я, — ну, может и сука, может и лихорадка, а тебе-то что?

Даже при свете красного фонаря мне показалось, что Владик побледнел.

— Мне — что за дело? Мне — что за дело? — дважды повторил он и вдруг решительно сказал тем же страшным шепотом: — А то, что я люблю тебя, ты, что не видишь? И я не отдам тебя всякой сучке! Ты женишься на мне, может, не открыто, не для всех — а тайно, только для нас!

Владик стал хватать меня за плечи, пытаясь поцеловать. Я был выбит из колеи, ничего не понимая, я таращился на Владика, увертываясь от его поцелуев.

А ну-ка дай себя поцеловать! И сам поцелуй меня! — так властно потребовал Владик, что я невольно пригнулся, подставив ему свое лицо. До сих пор не знаю, целовала ли меня за всю жизнь, жизнь долгую и отнюдь не монашескую, какая-нибудь женщина так искренне, так страстно и с таким страхом, что все вот-вот кончится!

За этими внезапными поцелуями я и не заметил, как руки Владика стали шарить меня совсем не там, где положено. Это меня сразу отрезвило — мальчик то несовершеннолетний! В нашем дворе ничего не скроешь (хорошо, что я тогда понял эту очевидную истину!). Все дойдет до Фаины, и тогда вообще конец всему! Голова у меня уже кружилась, но я нашел силы оттолкнуть Владика, успокоить его, и отпечатать несколько фотографий. Чтобы никто посторонний не увидел, я их тут же отглянцевал и спрятал. Владика просил об этом никому не рассказывать. С совершенно одуревшей головой, я проводил Владика до дверей кухни и, поцеловав, отпустил домой. Сам же остался прибирать на кухне.

Никогда, наверное, у меня не было таких сумбурных снов, как в эту ночь. Я видел, как я в цветущих кустах целую Сашу, и ее лицо вдруг превращается в лицо Владика. Я продолжаю целовать это лицо и страстно говорю: «Я люблю тебя, я женюсь на тебе!» Проснувшись, я поразился, насколько Владик действительно похож на Сашу, на повзрослевшую девочку Сашу. Как только это сходство не бросилось мне в глаза раньше! И тут же, заснув, вижу разъяренное лицо Фаины, кричащее мне: «Сазизгаро!» («Мерзкий!»).

Назавтра утром я пошел в школу и никаких новостей не заметил. Учителя даже не спросили, почему я не ходил. У всех лица были испуганные и замкнутые; никто ничего лишнего не спрашивал. Молодая красивая учительница грузинского языка, Нателла Артемьевна — персонаж моих сексуальных сновидений, тихо сказала классу, что оказывается, на демонстрации убили сына нашего бывшего директора. Новый директор — Квилитая ходил мрачнее тучи.

А дома меня ожидал сюрприз, предсказанный последним сном. Фаина встретила меня у лестницы, не дав подняться домой. Она с улыбкой пригласила меня погулять во дворе. Надежда уже стала просыпаться в моей душе, как вдруг Фаина повернула ко мне свое искаженное злобой лицо, и, кривя рот, спросила:

Так мы с тобой трахались в ванной? И даже фотографировались при этом? — Она достала экземпляр злосчастной фотографии и разорвала у меня перед носом.

— Да кто с тобой, уродом, вообще станет трахаться, может только педик какой-нибудь! Ко мне не подходи больше и не разговаривай, а покажешь кому-нибудь эту гадкую фотографию — все скажу отцу, тогда ты пропал! И скривив лицо, как в моем сне, Фаина прямо глядя на меня, прошептала: «Сазизгаро!», добавив по-русски: «Подонок!». В продолжение этого разговора я несколько раз заметил, что Владик крутился где-то рядом. Как только Фаина отошла в сторону, ее место занял Владик.

Нурик, прости, я стянул у тебя фотографию и проговорился, прости меня, если можешь! Я не хотел, так получилось! — канючил Владик.

В моей душе с Владиком было покончено. Как нелепо, что в результате страдает тот, кто любит, а человек, которого любят, швыряется этой любовью, так как будто ему тут же предложат что-то еще лучшее. Но тогда это был первый (но не последний!) подобный случай в моей жизни, и я злым шепотом ответил Владику:

Фаина сказала, что со мной может трахаться только педик! Ты, наверное, и есть этот педик! Не смеешь больше подходить ко мне, подонок!

И я ушел от Владика, который остался стоять с поникшей головой.

Недели две я был, как говорят, в прострации. Спасали только тренировки, и я не вылезал из зала. Я стал отдавать себе отчет, что зря обидел Владика, мне было очень тоскливо без него. Некому, совершенно некому было излить душу. За эти два года я, что ни говори, тоже привязался к нему. Мне так захотелось возобновить отношения с Владиком, что я стал подумывать, как бы «подкатить» к нему и обернуть все шуткой.

Но жизнь, как говорил, Отец народов, оказалась богаче всяческих планов. Как-то, возвращаясь со школы, я заметил во дворе толпу соседей, в центре которой стояли дядя Минас, Люсик и мама Владика — Люба. Люба что-то кричала Минасу, соседи гомонили, а затем она, размахивая руками, быстро ушла к себе «на тот двор».

А твой друг Владик педерастом оказался! — почти радостно сообщила мне мама. — Застукали их во дворовом туалете с Ваником! Подумать только — Ваник, такой хороший мальчик, и — на тебе! Это Владик сам его соблазнил! Кстати, у тебя, случайно, ничего с ним не было? А то он так липнул к тебе!

Я тихо покачал головой, давая понять, что ничего у меня с Владиком не было, может, к сожалению! Потом зашел на кухню, заперся, сел на табурет. Умных мыслей не было — перед глазами стоял только грязный, в луже дерьма, дворовый туалет, ненавистный Ваник, и несчастный, брошенный мной Владик. Чистый, красивый ребенок, не виноватый в том, что в его душе проснулось чувство именно ко мне. И как раз тогда, когда моя душа была закрыта к чувству от кого бы то ни было, кроме Фаины. Все — ничего и никого больше не будет, дальше — одиночество!

Я открыл потайной ящичек, где у меня лежали яды — порошок опия, цанистый калий, кантаридин. Улыбнувшись себе, я выбрал кантаридин — любовный напиток. Раз решился на смерть от любви, пей любовный напиток — и подыхай!

Налил полстакана воды, накапал туда десять капель настойки. Вода стала мутной, как молоко. И я чуть ни рассмеялся — вот педант — отмерил точно смертельную дозу, как будто больше — повредит! Я опрокинул весь пузырек настойки в стакан и залпом выпил его.

Затем отпер двери кухни, вышел на веранду и стал безучастно смотреть во двор. В окне второго этажа я сразу заметил золотые волосы Фаины, которая смотрела в окна квартиры Томаса. Соседи во дворе не расходились, продолжая обсуждать злободневную тему: грехопадение дворовых мальчишек.

Вдруг голова моя пошла кругом, резко заболел живот, и я упал на пол:

— Мама, — тихо прошептали губы, — я умираю!

Больница

На мое счастье мама услышала звук падающего тела и вышла на веранду.

Ну и умирай! — услышал я слова наклонившейся надо мной мамы: — опять, небось, фокусы твои! Фаину увидел в окне, или что еще?

Но тут страшная отрыжка выдавила у меня изо рта кровавую пену. Резь в животе была невыносимой. Мама испугалась, стала трясти меня за плечи, непрерывно спрашивая: «Что с тобой, что с тобой?»

Мама, я принял яд! — пытаясь изобразить улыбку, проговорил я.

Мама панически закричала, из комнаты выбежала бабушка Зови Нателлу, срочно зови Нателлу! — закричала она маме, и обе стали кричать в открытое окно: «Нателла, Нателла!»

Нателла — это мама Томаса, врач по образованию, правда, никогда еще по специальности не работавшая. Но она хоть что-то может посоветовать, к тому же у них телефон. У нас своего телефона не было, чтобы самим вызвать скорую помощь. Да приедет ли она — еще большой вопрос. Машина скорой помощи тогда была почти автобусом — огромная неповоротливая с большим красным крестом. Приезд ее был настоящим событием. Нателла оказалась дома. Эта молодая красивая женщина проявила большое участие и смекалку. Переговоры с Нателлой велись с третьего этажа на первый, при участии всех высыпавших на свои веранды соседей. Узнав, что я принял яд, Нателла сразу же закричала:

— Марго, узнай, что и сколько он принял!

Тинктура кантаридис ординариум, грамм двадцать, — в полуобморочном состоянии проговорил я. Мне пришлось несколько раз повторить это название, пока мама криком не сообщила это Нателле. Та побежала звонить своему знакомому профессору-терапепевту.

Тем временем, на крик и гомон соседей вышла из своей квартиры управдом, или как ее называла бабушка, «вахтер» — Тамара Ивановна Цагарели, властная женщина под два метра ростом, о которой я уже рассказывал.

Марго, — закричала она снизу маме, — к Лине приехал любовник на машине (во дворе стоял «Москвич-401»), сейчас я его позову, а ты быстро выводи мальчика во двор!

Мама и бабушка подхватили меня под руки и стали спускать по лестнице под испуганные взгляды соседей. Я так хотел, чтобы на втором этаже нам встретилась Фаина, но она не вышла на лестницу.

Дело плохо, — мрачно сказала Нателла маме уже во дворе, — профессор спросил: «И он еще жив?» Я ведь назвала ему яд и его количество!

Растерянный любовник нашей соседки Лины уже стоял около машины, и Тамара Ивановна с деловым видом поясняла ему обстановку. Мама со мной села на заднее сиденье, Тамара Ивановна — рядом с водителем. Минут через десять мы были уже у ворот больницы «Скорой помощи», находящейся поблизости от нашего дома.

Тамара Ивановна была рождена распорядителем — она шла впереди, и перед ней раскрывались все двери. Позади ковылял я, поддерживаемый мамой. Не прошло и получаса с момента приема яда, как я был уже у врача.

Меня посадили на табурет, покрытый клеенкой, под ноги поставили таз. Врач, похожий на военного фельдшера, принес огромный чайник с теплой водой, налил в стакан и протянул мне: — Пей!

У меня все болело внутри, и я замотал головой. Врач показал мне на толстый шланг, висящий на стене, и сказал:

— Не будешь пить — сейчас засунем в горло шланг, и будем наливать! Жить хочешь — выпьешь!

Я пересилил себя и стал давиться водой. Не успевал я проглотить один стакан, врач наливал второй. Рвота не заставила себя ждать, таз понемногу наполнялся.

Затем врач выпроводил в соседнюю комнату маму и Тамару Ивановну и снял со стены шланг. Оказывается, он предназначался для той процедуры, которая в старые времена называлась «катаклизмой». Я уже перестал замечать боль, стыд и прочие мелочи; мне казалось, что через меня, как через засоренную трубу, пропустили целый водопад воды, и я не знал, остались ли еще при мне хоть какие-нибудь внутренности.

С меня сняли мою промокшую насквозь одежду, надели серо-бежевый халат огромного размера и повели по больничному коридору. Врач отпер ключом какую-то комнату, завел меня туда, и, указав на койку, приказал: «Ложись, отдыхай!» — и снова запер за собой дверь. На маленьком окне комнаты я увидел решетку. Коек в комнате было три, на одной из них лежал мальчик моего возраста, а третья была свободной.

Славик! — представился мне мальчик и продолжил, — ты находишься в палате для самоубийц. Здесь нет поясов, веревок, острых и тяжелых предметов. Обед будут давать, если, конечно, он тебе положен, прямо сюда, но про ножи и вилки — забудь!

И Славик рассказал про свое злоключение.

В кинотеатрах Тбилиси тогда шел знаменитый фильм: «Фанфан-тюльпан». Там, если помните, главного героя, которого играл знаменитый Жерар Филипп, вешают на ветке дерева, которая ломается, и герой остается жив. После этого фильма десятки ребят Тбилиси повторили подвиг Жерара Филиппа, и лишь некоторые остались живы. К последним относился и мой сосед по палате — Славик. Он с друзьями, играя Фанфана-Тюльпана, повесился на ветке, которая показалась ему недостаточно прочной. Но знаний сопромата у Славика и его друзей оказалось недостаточно, и ветка упорно не хотела ломаться. Товарищи сперва тянули агонизирующего Славика за ноги, пытаясь все-таки победить ветку, но вовремя поняли, что только усугубляют положение. Тогда они, используя табурет, с которого вешался Славик, добрались до ветки, пригнули ее к земле, и освободили шею Славика из петли. Тот, конечно, был уже без сознания, но вовремя подбежали взрослые и спасли его. Славик показал мне красно-синюю полоску на шее:

— Вот и держат меня здесь как какого-нибудь малахольного, все из-за этой полосы. Выходит, самоубийца!

Я в ответ что-то пробормотал про крысиный яд, но все мои секреты раскрыла лечащий врач по фамилии Горгадзе. Она вошла в комнату и спросила по-грузински:

Ак кантаридини вин далия? («Кто здесь выпил кантаридин?»).

Мэ! («Я») — как мне показалось, радостно ответил я, и привстал с койки.

— Ты что, сумашедший? — переходя на русский язык, продолжала Горгадзе,

— ты не знаешь, что от этого можно умереть? Откуда он у тебя?

Я подробно рассказал технологию приготовления этого яда в домашних условиях.

Что, девочек хотел соблазнять? — допытывалась врачиха, так зачем сам выпил? Себя хотел возбудить, что ли? С потенцией плохо или с головой? И добавила:

Твое счастье, что так много выпил. Жидкость обожгла слизистую пищевода, а также желудка, и начались сильные боли. Вот тебя и привезли сюда, промыли и прочистили. А выпил бы двадцать капель, болей не было бы, и яд всосался бы в организм. Тогда — конец! Ну, а теперь только будешь импотентом до конца жизни! — и, увидев мой испуг, успокоила, — шучу, шучу!

Мне сделали несколько уколов и перевели в общую палату.

А ты, Демонфор, будешь лежать здесь, пока синяк не шее не пройдет! Нельзя тебя в таком виде в нормальной палате держать. Придет комиссия — сразу увидит, что повешенный!

Надо же, — подумал я, — в тбилисской больнице — де-Монфор! — и сразу позавидовал его фамилии. Я хорошо помнил по истории графа Симона де-Монфора, основателя первого парламента Англии, фактического диктатора страны в 13 веке. Вот бы мне такую фамилию! Но тогда имя пришлось бы менять — не может быть де-Монфор и Нурбей!

И тут я вспомнил, что крестили-то меня именем «Николай»! Еще до школы, лет в пять, бабушка повела меня в Дидубийскую церковь крестить. Тайно от мамы — она же была членом партии и против этих «отсталых обрядов». Бабушка подобрала мне крестных отца и мать и повела в церковь. Я смутно помню всю процедуру своего крещения, только врезался в память эпизод, когда поп произнес имя «Николай». Бабушка засуетилась, стала совать попу в карман рясы красную тридцатирублевку (была, оказывается, и такая!) и подсказывать: «Нурбей, Нурбей»!

Но поп сверкнул на нее глазами и твердо произнес: — «Николай»!

Нашла тоже, какую купюру совать попу — тридцать рублей, ведь это так напоминает тридцать серебреников! Да еще советского кроваво-красного цвета! Но поп не предал устоев православной церкви, а то был бы я сейчас православным Нурбеем! Кошмар!

А сейчас — в миру — Нурбей, а крещен — Николаем. И венчаться с таким именем можно и отпевать! И к фамилиям знаменитым подходит — граф Николя де-Монфор, барон Клаус фон-Шлиппенбах или князь Николоз Бараташвили! Меня с детства привлекали звучные, благородные фамилии.

Но я отвлекся от темы. Полежал я в больнице еще дней пять — были сильные рези в животе, а когда они прошли, меня выпустили. Стыдно мне было возвращаться домой, когда все знали, что я принял яд. Соседи отводили глаза, когда встречались со мной, очень немногие спрашивали, как здоровье. Я узнал неприятную новость — Владик с матерью Любой бросили свою комнату и переехали жить куда-то в другое место, куда — не знал никто.

В школе привыкли к моим пропускам занятий и только облегчено вздыхали. Постепенно я пустил среди соседей легенду о том, что проглотил яд случайно.

— Пахнет спиртом, — забиваю я им баки, — я и выпил, думал — настойка какая-нибудь. Оказалась — отрава!

Сказанное было полуправдой, потому, что такое вполне могло бы случиться. К тому времени я уже сам готовил хороший спирт и на его основе делал различные напитки: ром, ликеры, настойки. И даже нелегально продавал кое-что из этого. Появилась нужда в деньгах, а возможности заработать их законно не было. В то время детский труд был запрещен. Вот и приходилось приторговывать напитками. В Грузии это было не в новинку. Рынок ломился от дешевой чачи. Можно было зайти в любой двор, в том числе и наш, и спросить, кто торгует чачей. Но народу чача уже приелась, а попробовать необычные напитки — ром, ликер «тархун», или такую экзотику, как «гремучий студень» или «любовный напиток», всем хотелось.

Дела дрожжевые

Как-то бабушка принесла домой банку свежих дрожжей, пивзавод был рядом, и там почти бесплатно — пять копеек за ведро — отдавали эти дрожжи. Как я понял, дрожжи эти были побочным продуктом при производстве пива. Люди брали эти дрожжи для разных целей — кому-то они помогали избавиться от прыщей (в дрожжах много рибофлавина — витамина В2), другим помогали пополнеть. Не удивляйтесь, тогда для моды не худели, а полнели. Осенью, после летнего отдыха люди спрашивали друг друга:

— Вы насколько поправились?

«Поправиться» — это сейчас означает «опохмелиться»; тогда это означало «пополнеть». Люди были настолько истощены, что полнота, как сейчас у некоторых африканских племен, считалась признаком красоты.

Мужчина полный, красивый … — часто слышал я в разговорах соседок.

Итак, литровая банка дрожжей была передо мной. Сверху образовался достаточный слой прозрачного пива. Я попробовал и решил, что по вкусу — это почти настоящее пиво, только очень уж горькое. На ведро литра два такого пива можно нацедить. Два литра пива за 5 копеек — это уже неплохо. Чтобы сделать вкус этого пива менее горьким, я насыпал в него немного сахарного песка. И — о чудо! — пиво «закипело», стало мутным, пошла пена вверх, переливаясь через край банки. Я оставил его отстаиваться на ночь, а утром, когда попробовал его, мне показалось, что я пью вино — настолько крепким оказалось это пиво. Оказывается, я «открыл для себя» древнейший биологический процесс — брожение. Теперь уже я сам пошел на пивзавод и взял целое ведро дрожжей. Я подсыпал в это ведро понемногу сахарного песка и дожидался конца «кипения» жидкости. Наконец, настал такой момент, когда добавка сахара уже не приводила к брожению, а жидкость становилась сладковатой на вкус.

Заметил я и еще одну особенность этой жидкости — я быстро пьянел, если даже выпивал только один стакан. Слышал я, что из такой спиртосодержащей жидкости-браги, получают чачу методом перегонки. Как химик-самоучка, я быстро освоил этот процесс, и стал делать из браги достаточно крепкие напитки. После второй-третьей перегонки водка получалась крепче чачи и без запаха дрожжей.

Так постепенно я пришел к получению спирта-сырца в полупромышленных количествах, с использованием в качестве емкости уже известного медного бака в ванной. Холодная вода по ночам начинала подниматься до нашего третьего этажа, что нужно было для охлаждения пара при перегонке. Неделю я сбраживал брагу, а в субботу, когда Рива сидела в комнате и не имела права ничего делать (как ортодоксальная иудаистка — тогда это было ее новым увлечением!), я с вечера начинал гнать водку. Из ста литров браги получалось до трех четвертных бутылей отличного восьмидесятиградусного спирта.

Ортодоксальный иудаизм Ривы, начавшийся с приобретением христианского имени «Римма», был мне весьма на руку. Всю субботу она почти не выходила из своей комнаты, а если уж выходила, то только бессильно повесив руки вдоль туловища и с печальным образом вековой еврейской тоски. «Нурик, зажги свет, Нурик, потуши свет, Нурик, подай воды!» — только и произносила она умирающим голосом, и какое ей дело было до моей браги в медном баке. «Субботу отдай Богу!» — эту еврейскую доминанту Рива теперь соблюдала жестко, и плевать ей было на мою брагу и водку.

Я понемногу попивал этот спирт, но мысль моя была занята возможностью его сбыта. Своих денег у меня не было, а у мамы и бабушки если их и можно было выпросить, то очень мало.

И я начал экспериментировать. Настаивал на этом спирту все известные мне травы, делал из них смеси, пробовал и давал пробовать «людям». Из всего многообразия напитков успехом пользовались два: ром и ликер «Тархун». Ром я приготовлял таким способом: грел сахар на огне в половнике до плавления и последующего потемнения. Сахар превращался в карамель, я грел дальше, пока карамель не начинала кипеть с сильным бульканьем. Пары карамели чаще всего загорались, я гасил пламя и выливал темно-коричневую густую жидкость в спирт. Добавлял кипяченой воды и доводил крепость до 50°. В таком виде я и продавал ром. Подбирал по дворам бутылки, мыл их, разливал туда ром и перевязывал горлышко полиэтиленом. Продавал я ром чуть подешевле чачи, и люди брали этот деликатесный напиток, который не стыдно было даже понести с собой в гости. Чача же считалась уделом алкашей. Помню, «пол-литра» чачи стоила около пятнадцати рублей, а я свой ром продавал по десяти. Сахарный песок в Тбилиси (продукты там были дешевле, чем, например, в Москве, — так называемый «ценовой пояс» был другим) неочищенный, желтого цвета, килограмм стоил 60 копеек и 80 копеек — рафинированный. Из килограмма сахара получались две пол-литры рома. Прибыль составляла более ста процентов.

Ликер «Тархун» получился уникально вкусным напитком. На 80 градусном спирту я настаивал траву тархун (эстрагон), в Грузии очень распространенную и дешевую. Затем разбавлял до 45 градусов и добавлял сахар «по вкусу». Получался зеленый напиток дивного вкуса и запаха. Позже я встречал «фабричный» ликер «Тархун». Не могу понять, чем так можно было испортить напиток, чтобы превратить его в густую, маслянистую, пахнущую глицерином отвратительную жидкость, да еще запредельной стоимости.

— Будь проще, — говорил Лев Толстой, — и к тебе люди потянутся!

Мой «Тархун» был проще фабричного, и к нему действительно тянулись люди, хотя продавал я его по 20 рублей за бутылку. Водка в Грузии тогда стоила 22 рубля простая («Хлебная») и 25 рублей — «Столичная». Но разве можно было сравнивать мой деликатесный зеленый «Тархун» с «рабоче-крестьянской» водкой! В то время принести с собой водку в гости считалось оскорбительным для хозяев. А ром, ликер — пожалуйста!

И еще одну уникальную находку сделал я в своих экспериментах по напиткам. Я попробовал приготовить мармелад, но не на воде, а на моем спирту. Желатин, агар-агар, восьмидесятиградусный спирт, любой сироп — все это нагревается на огне, но не до кипения, выдерживается, а затем разливается по формочкам и охлаждается. Потом готовые «конфеты» обсыпаются сахарной пудрой, чтобы не слипались.

Назвал этот продукт я «гремучим студнем», как когда-то Нобель свой динамит. По вкусу это был обычный мармелад, только чуть более «острого» привкуса. Но после двух-трех конфет человек пьянел, как от стакана водки. Чем это было вызвано, я так и не понял — то ли компоненты мармелада усиливают действие алкоголя, то ли конфета рассасывалась медленно и лучше усваивалась. «Гремучий студень» очень пригодился мне уже гораздо позже, во время Горбачевско-Лигачевского сухого закона. Я безбоязненно носил эти «конфеты» даже на кафедру, и с чаем они «врезали» не хуже, чем водка. Но наладить производство «гремучего студня» уже тогда, несмотря на многочисленные предложения открыть «гремучий» кооператив, я не решился. А то, глядишь заделался бы вторым Березовским, только по «гремучей» линии! Так вот, возвращаясь к детству, могу сказать, что в последних классах школы я в деньгах не нуждался.

Прозвище мое из «Курдгела» («Кролика») изменилось на «Химика».

Возьмем у Химика бутылку «коричневой» и бутылку «зеленой»! — можно было услышать в определенных кругах населения нашего микрорайона. Так почему-то прозвали соответственно, мой ром и мой тархун. «Микрорайон», или по местному «убан» наш назывался «Клароцеткинский», по названию известной улицы им. Клары Цеткин, бывшей Елизаветинской, где я жил.

Но занятие торговлей мне не понравилось, даже несмотря на доходы. Дело в том, что торговля портит людей, занимающихся ею — «торгашей». Я заметил, что, продавая напитки, готов был заработать даже на товарищах, что деньги начинали становиться главным в жизни. И я бросил это «нечистое» занятие.

И вспомню еще одно актуальное применение дрожжей, которое я им нашел. Дело в том, что наш туалет во дворе не давал мне покоя. Меня даже не столько беспокоил запах, к которому я уже привык; это грязное сооружение с выгребной ямой похоронило легенду о чистой любви, которую хоть кто-то ко мне питал. Со временем я очень сожалел, что так обидел Владика, и невольно толкнул его на непростительный протестный поступок. Я очень скучал по нему, но сделать уже ничего было нельзя — я даже не знал, где он теперь живет.

Я бы мог поджечь или взорвать туалет, но за это могли бы серьезно наказать. Поэтому я избрал другой путь — я решил утопить ненавистное мне место в дерьме. Летним вечерком я как-то вылил в выгребную яму туалета два ведра свежайших дрожжей. Через пару дней полдвора было уже залито пенящимся дерьмом, а яма все продолжала и продолжала бродить …

Но хоть я и думал, что больше никогда не увижу Владика, это оказалось не так. Уже после окончания института, я как-то вечером возвращался с тренировки и вдруг близ моего дома дорогу мне преградил улыбающийся гигант под два метра ростом и килограмм на 120 весом, спортивного сложения. Гигант не давал мне пройти и все улыбался. Я уже решил, что сейчас будут меня бить, но он произнес:

— Что, Нурик, не узнаешь меня?

Боже, да ведь это Владик! Только по озорным голубым глазам я и узнал своего изгнанного друга детства. Мощный торс, ноги как тумбы, толстая шея, круглые щеки и сломанный нос — все это было чужое. А вот глаза — свои, родные!

— Владик, «твою мать», ты ли это? Тебя не узнать!

— Маму не трогай! — со смехом ответил Владик, — вот я стал таким. Мастер спорта, чемпион Грузии по боксу в тяжелом весе! А к спорту ты меня приобщил, — добавил Владик.

Мы оба одновременно вздохнули, и видимо, подумали об одном и том же — до чего же мы были близки когда-то и насколько чужими стали друг другу сейчас. Я никакими ухищрениями фантазии не мог бы представить этого Гаргантюа, нежно и страстно целующего меня и просящего: «женись на мне!». Владик, видимо, понял мои мысли и подал руку.

— Ну, пока, рад был видеть тебя! — Он хотел сказать еще что-то, но только махнул рукой.

— И я тоже, Владик! — ответил я, и мы разошлись. Он не оставил ни адреса, ни телефона, не дал никакого намека на возможную встречу. Что прошло, то прошло …

Выпускной вечер и экзамены

Наконец, подошла к концу школа. Противоречивые чувства оставила она у меня. Хотя я «свой позор сумел искупить», но, как говорят, «осадок остался». Нет тех слез умиления, которые проступают у некоторых при воспоминании о школе. В последнее время я общался почти только с вновь пришедшими к нам в 11 класс из других школ Зурабом Асатиани и Женей Фрайбергом. Учились они посредственно, но они не были свидетелями моего позорного прошлого. Для них я был штангистом-перворазрядником и отличником учебы, то есть человеком уважаемым.

Я сам первый подошел к Зурабу и сказал:

— Приветствую, князь! — я знал, что его фамилия — княжеская.

— Приветствую вас! — напыщенно ответил мне князь и продолжил, — я знаю, что вы потомок великого Дмитрия Гулиа, вы — уважаемый человек!

Я намекнул ему, что дедушка мой по материнской линии был графом, и после этого Зураб называл меня только графом. К нам присоединился «новенький» Женя Фрайберг, которого мы, не сговариваясь, назвали «бароном». Так мы и встречались обычно втроем, разговаривая на «вы» и с произнесением титулов, как в каком-нибудь рыцарском романе:

— Приветствую вас, граф!

— Мое почтение, князь!

Мы рады вас видеть, барон!

К остальным одноклассникам мы относились снисходительно и высокомерно, безусловно, не на «вы». От них же требовали непременного «батоно», а желательно и произнесение титула. И Зураб и Женя были рослыми, физически и духом крепкими ребятами. Мы могли дать отпор любому непослушанию. Между собой мы называли других одноклассников «глехи», что переводится как, «простонародье», «крестьяне».

Учителя чувствовали такую дискриминацию, знали наши «титулы», но тушевались и не вмешивались. Только Шуандер как-то издевательски произнес:

— А ну-ка вызовем мы к доске нашего графа, пусть он расскажет нам про подвиги грузинских князей! — но тут же осекся, заметив мой вызывающий прямой взгляд ему в глаза. Он понял, что я могу отказаться от роли его помощника, и у него будут проблемы с «Историей Грузии». А может, он вспомнил про йодистый азот и звуки: «Бах!» и «тах-тах — тах — тах!», которые могут повториться. И если потом он и называл меня графом, то казалось, что это было совершенно серьезно.

Может, мой «титул» оказал свое влияние на тройку по конституции, которую он мне поставил при пересдаче; но скорее тут был один расчетец …

Вспоминается еще случай с учительницей-словестницей — Викторией Сергеевной. Как-то она рассказывала нам про поступок советского машиниста, которого фашисты силой заставили вести поезд с их солдатами и танками куда им надо было. Так вот, желая устроить аварию, машинист выбросился на ходу поезда. Это был эпизод из какого-то патриотического произведения, которое мы «проходили». Виктория Сергеевна спрашивает класс:

— Машинист выбросился из поезда, что должно случиться с поездом? — и не слыша ответа, пояснила — поезд после этого сойдет с рельсов и будет крушение. Ведь машинист должен постоянно «рулить» поезд, чтобы его колеса шли по рельсам!

Класс замер, ведь даже двоечники понимали, что «рулить», колесами паровоза, да и всего поезда не под силу никакому машинисту. Колеса поезда просто не поворачиваются. Но как же тогда поезд действительно удерживается на рельсах и не сходит вбок на поворотах? И я поднял руку. Встав, я пояснил словеснице, что поезд без машиниста не сойдет с рельсов, потому, что у колес по бокам есть реборды, которые и удерживают их на рельсе. И не «рулит» машинист поездом, потому что, во-первых, там нет руля, а во-вторых, колеса не могут повернуться — они закреплены на осях жестко.

Все наш «граф» знает! — презрительно сказала на весь класс Виктория Сергеевна, — даже паровозы. Лучше бы вел себя поскромнее!

А вскоре после этого была контрольная — сочинение на свободную тему. Я выбрал тему по своему любимому «Фаусту» Гете. Изучал снова это произведение по подстрочному переводу, который имелся в нашей домашней библиотеке, чтобы не упустить какую-нибудь «тонкость» на немецком языке. В результате — четверка, несмотря на отсутствие грамматических ошибок.

— Тема эта неактуальна, — пояснила Виктория Сергеевна, — «Фауст» устарел для советского человека, это тебе не «Как закалялась сталь»! Молодцы ребята и девочки, которые выбрали эту тему!

Учителя, будьте же принципиальны, ведь ученики вырастут и все вспомнят про вас!

На экзаменах я не стал «выпендриваться» и сдал все на пятерки.

Наступил выпускной вечер. Это был не бал, как теперь это вошло в традицию, а ужин с обильной выпивкой, что было предпочтительнее для учителей и родителей. Активисты-родители собрали с нас деньги и устроили ужин отдельно для нашего класса в доме напротив школы, принадлежащем вместе с садом одному из родителей наших учеников. Большой стол был поставлен в саду под виноградником, на котором закрепили электролампочки.

Бочка с вином стояла в сарае, и вино носили на стол, набирая его в кувшины. Пригласили учителей, которые вели у нас занятия последние годы, конечно же, классного руководителя, активистов-родителей, и одного из завучей, который оказался уже достаточно пьян.

Первый тост предоставили завучу Баграту Сократовичу, как начальнику. Завуч был огромен, толст, со зверским выражением лица, и прозвище ему было — Геринг. Глаза его постоянно были налиты кровью, особенно, когда выпьет, то есть и сейчас. Он поднялся, чуть не опрокинув стол, и медленно, значительным голосом произнес тост, но совсем не тот, что от него ждали.

— Сегодня вы получили эту грязную бумажку, — сказал он с таким презрительным выражением лица, что в мимике ему бы позавидовал сам Станиславский, — но не думайте, что вы с этой бумажкой умнее, чем были без нее. Какими дураками вы были, такими и останетесь! За исключением, может, трех-четырех, — исправился завуч, поняв, что перегнул палку. — Главное, как вы себя покажете в жизни, чего добьетесь. И не надейтесь, что эта грязная бумажка (он, видимо, имел в виду аттестат), вам поможет стать достойными людьми!

И Геринг, испив огромный бокал, грузно сел на свой табурет. За столом установилась гробовая тишина. Только классный руководитель, учительница английского языка Эсфирь Давыдовна, робко высказала мнение, что уважаемого батоно Баграта надо понимать иносказательно, что он хотел сказать совсем другое …

Тут я почувствовал, что наступило время моего высказывания о школе, больше я это не сумею сделать при всех присутствующих лицах. Я поднялся с бокалом и громким, авторитетным голосом («граф», все-таки!) произнес:

— Я уже не ученик, и от уважаемых учителей и завуча больше не завишу. И поэтому не сочтите за лесть то, что я скажу!

Разволновавшиеся, было, учителя, успокоились, услышав слова о лести. — Не дождетесь!

— Я считаю, что уважаемый Баграт Сократович, как всегда, прав. Недаром он поставлен начальником и лучше других знает и людей и учебный процесс, — Геринг поважнел так, что стал похож на потолстевшего Гитлера, — я расскажу про мою грязную бумажку, то есть аттестат. У меня все пятерки, но по Конституции СССР — тройка! Шуандер опустил глаза, утопив свой взгляд в вине.

— Может ли такой ученик иметь почти все пятерки, справедливо ли это? Как можно не зная Конституции СССР, даже не сумев ее пересдать в одиннадцатом классе, получить пятерки по всем остальным предметам? Это аполитично, тем более, все знали, что мои предки были графами — эксплуататорами народа! Я считаю, что аттестат мой — это несправедливая грязная бумажка. Но, как пожелал наш батоно Баграт, я постараюсь и с этой грязной бумажкой стать достойным человеком. Спасибо ему за теплые напутственные слова! — и я, стоя, выпил свой бокал. Нектаром показалось мне это кислое вино «Саперави», я сумел высказать то, что я о них думаю, о моих наставниках. Могу считать себя отмщенным, как граф (надо же — и он граф, хотя и «липовый»!) Монте-Кристо.

Тосты, которые следовали после моего, показались мне жалким блекотаньем, я их слушать не стал, и мы — князь Асатиани, барон Фрайберг и я

— захватив с собой закуски, отправились в сарай, поближе к бочке с вином. Препятствовать этому никто не стал, более того, как мне показалось, что за столом облегченно вздохнули.

— Что с этими «глехами» сидеть, недостойно нас это, — заметил князь, и мы одобрительно закивали, — тем более, здесь ближе к первоисточнику! — и он указал на бочку.

Скоро к нам присоединился и Геринг, настоящей фамилией которого была Мегвинет-ухуцеси, что означает должность царского виночерпия, это бузусловно княжеская фамилия. Геринг заслуживал своей фамилии — мне кажется, что он один мог бы выпить целую бочку.

— Ребята, я вам так скажу, — продолжил он в сарае, — я хоть и грузин и предки мои для Грузии немало сделали, не оставайтесь здесь, уезжайте лучше в Россию, там воздух чище, там дышать легче. А лучше — бегите, если сможете, за границу — в Европу, Америку, Австралию — там настоящая жизнь. У нас в Грузии сейчас гниение, а не жизнь! — И Геринг, могучий Геринг, заплакал …

Тогда я подумал, что он преувеличивает. Но наступит время, когда я пойму, насколько он был прав, и буду благодарен за совет — бежать в Россию. За границу я не ушел — но туда уехали мои ученики. Я «прирос» к России, — «отечества и дым мне сладок и приятен»!

Под утро я, шатаясь, дошел домой. Меня проводили князь и барон, более устойчивые к вину. Геринг так и заснул в обнимку с бочкой, и поднять его не было никаких сил.

— Все, — подумал я дома, — со школой покончено, нужно срочно стряхивать с себя старую кожу, как это делают змеи. Сейчас говорят — «изменить имидж». Чтобы со всем старым было покончено, чтобы начать новую свежую жизнь!

Я выбросил мои стиляжьи «тряпки», подстригся под «полубокс», сбрил идиотские усики. Без волос, усиков и глупой, уродующей одежды, я стал, наконец, похож на спортсмена-силовика.

— Фу, — брезгливо заметила мама, — у тебя шея толще, чем голова!

— Ничего, ответил я, — не шея на голове держится, а голова на шее!

Я надел трикотажную рубашку — «бобочку», черные стандартные брюки, спортивные ботинки-штангетки. Часы надел, как люди, на левую руку. В таком виде я и пошел на собеседование к проректору Сехнишвили, который сделал тогда какую-то отметку напротив моей фамилии.

Вступительных экзаменов было целых пять. Я получил по первым четырем пятерки и без страха пошел на последний экзамен по математике (устно). Всегда имея пятерки по математике, я не очень ее боялся, тем более по физике получил пять с двумя плюсами.

Но молодой преподаватель, который потом вел у нас математику и всегда ставил мне «отлично», на сей раз почему-то «заартачился», стал говорить, что я не понимаю мною же написанного, и уже ставил «удовлетворительно». Тогда я, как меня учили бывалые люди, громко и серьезно потребовал:

— Я требую проэкзаменовать себя на комиссии, я имею право на это!

Преподаватель стушевался, стал перебирать какие-то бумаги и заглядывать в них. Затем, неожиданно пошел на попятную и спросил:

А какую же оценку вы хотите?

— Только «отлично», как я и получил по всем остальным предметам! — твердо и, глядя в глаза преподавателю, ответил я.

— Хорошо, хорошо, будет вам «отлично», — и преподаватель проставил мне в лист эту оценку.

Что сыграло свою роль в такой метаморфозе математика, не знаю. Может быть, мои отличные оценки по предыдущим экзаменам, или уверенность, с которой я потребовал комиссию. А может быть и тот значок, что проставил проректор около моей фамилии на собеседовании …

Летние испытания

Я хоть и изменил имидж, прошлое пока преследовало меня. После экзаменов я, как обычно, поехал на отдых в Сухуми, на сей раз всего недели на две — больше времени не оставалось. Взял с собой резиновые эспандеры, чтобы не потерять спортивную форму.

Весь день я проводил на пляже, то плавая, то делая «стойку» на руках, то занимаясь с эспандерами. К тому времени я имел вполне спортивную фигуру — мышцы, какие только можно было «накачать» без анаболических стероидов, которых тогда не знали. У меня не было ни капли жира под кожей — по мне можно было изучать анатомию, и тонкая «осиная» талия — 56 сантиметров в обхвате. Как-то на пляже ко мне подошел фотограф и предложил бесплатно сфотографировать меня:

— Три штука — тебе, один большой штука — мне, на выставка! Идет? — предложил фотограф.

Он поставил меня в позу культуриста с согнутыми в локтях руками и сжатыми кулаками, щелкнул несколько раз затвором.

Назавтра, идя на пляж, я увидел на доске с фотографиями свой большой портрет. Фотография получилась наславу — я никогда не думал, что выгляжу столь внушительно, «Рисующий» солнечный свет подчеркивал рельефность мышц. Фотограф сдержал свое обещание и дал мне три фотографии 9х12, одна из которых сохранилась у меня до сих пор. Когда у меня плохое настроение, я иногда смотрю на эту фотографию — красивое телосложение, рельефные мышцы, гордое надменное выражение лица супермена! После этой фотографии мне лучше было не глядеть сейчас на себя в зеркало — откуда взялся этот «дед» с желчным лицом и мешками «хорошо прожитых лет» под глазами?

После выставления моей фотографии на пляжной доске, мои акции на пляже серьезно выросли. Утром же ко мне подошла симпатичная, невысокая, спортивного вида девушка.

— Я — акробатка первого разряда, зовут меня Нина, представилась девушка, — я москвичка, учусь в МАИ на четвертом курсе, — добавила она, знакомясь.

— А я штангист того же разряда, и только что поступил в Политехнический в Тбилиси, — представился я, вставая.

Нина была поражена, узнав, что мне всего семнадцать лет, она была уверена, что мне лет двадцать пять, не меньше. Мне всегда давали возраст больше реального, даже сейчас …

Нина предложила мне «выжать» ее на вытянутых руках, ну, а она попробует сделать на моих руках «стойку».

— Только сам держи мое равновесие, я этого сделать не смогу — предупредила она. Нина весила не более пятидесяти килограммов, это была «пушинка» для меня. Я поднял ее на вытянутые руки, и Нина медленно, по-силовому, вышла в стойку. Пляж зааплодировал. Мы постепенно усложняли нашу программу, превратив наше пребывание на пляже в шоу для отдыхающих. Когда силовые упражнения надоедали, мы отправлялись плавать, плавали часами.

Плавая с Ниной, я заметил, что она заигрывает со мной, щупает меня за бока и ноги, обнимает за спину и приказывает «буксировать» ее. Она нравилась мне, но я боялся ее. Боялся, что прояви я какую-нибудь инициативу, она, как Фаина, обзовет меня подонком. Поэтому после пляжа я отправлялся прямо домой, не реагируя на предложения Нины встретиться вечером на танцплощадке. Танцплощадки я боялся как огня — я не умел танцевать и боялся опозориться.

Так подошло время моего отъезда домой — билет был уже куплен. Но когда я сообщил Нине о том, что завтра уезжаю, она повела себя неадекватно.

— Как уезжаешь, значит, я с тобой потеряла целую неделю! — сердито сказала она и даже привстала с песка, — я думала, что ты так осторожно кадришь меня, а тебе, выходит, вовсе не нужна женщина! Давай пройдемся! — предложила она.

Мы вышли в тенистую аллею, где почти не было народа.

— Что же ты так подвел меня, ведь я рассчитывала, что ты пробудешь до конца августа и мы успеем, — она замялась, — пожить вместе, как люди! Ну, ты даешь! — возмущенно закончила она.

Вдруг она неожиданно обернулась и спросила:

— Завтра, а когда?

Я понял, что она спрашивает про отъезд, и ответил:

— Поздно вечером, около двенадцати ночи.

— Тогда мы успеем! — быстро проговорила Нина, и, нагнув мою голову к себе, поцеловала в губы.

Я вспомнил порывистые и страстные поцелуи Владика, но это было совсем другое. Нина втянула мои губы в свои и начала водить по ним языком, пытаясь раздвинуть губы и проникнуть в рот. Я, не понимая этой «техники», плотно сжал губы и даже стал отталкиваться от нее.

Нина отодвинула свое лицо и посмотрела на меня серьезными глазами.

— Ты что, нецелованный? — с жалостью спросила она. Я ответил уклончиво

— и да мол, и нет. Мне, конечно же, стыдно было признаться, что я сам целовал только девочку в раннем детстве, и уже потом меня самого целовал несовершеннолетний мальчишка.

— Да ты, никак, гомосексуалист! — вдруг сообразила Нина, — у вас на Кавказе много таких! Скажи, ты с мужиками трахался? — заглядывая в глаза, спрашивала Нина. Я почему-то густо покраснел и опустил голову.

Нет, ты ошибаешься, я не гомосексуал, я хорошо знаю, что это такое! — пытаясь оправдаться, использовал я устаревший термин, знакомый мне по «Мужчине и женщине».

«Лист»! — жестко добавила Нина, — Гомосексуалист, или педераст, если тебе так понятнее! — Господи, думала, что нашла здорового мужика, а нашла подружку! Слушай, подружка, не подходи ко мне больше, хорошо! А других девушек, которые будут к тебе подкатывать, впредь предупреждай, что ты не по их части! Так будет честнее, чем морочить им голову не по делу! Она отошла, оглядела меня на прощание и сказала:

— Надо же, дал Бог такое тело педику! А я-то, дура, потеряла столько времени на юге!

Мы расстались. Я пошел домой, заперся там в библиотеке и стал читать энциклопедию про гомосексуалов — а вдруг Нина и впрямь права. Ночью я даже всплакнул — что-то мне не везет с женским полом. Чем-то я не такой, не пойму только чем.

А назавтра, в день отъезда, мне, оказывается, было подготовлено испытание на «вшивость». Утром я пошел на Сухумский «медицинский» пляж, где купаются голыми. Не путать с нудистским пляжем — на медицинском голыми купаются только однополые — мужчины на одном пляже, а женщины — на другом. Между этими пляжами стояла деревянная стенка со множеством отверстий, проделанных с мужской стороны, и заткнутых ватой — с женской. Я решил еще раз посмотреть, отличаюсь ли я чем-нибудь от других голых мужчин.

Я разделся, оставил свою одежду в шкафчике и вышел на пляж, в чем мать родила. Впервые я показался в общественном месте в таком виде. С интересом я стал осматривать голых мужчин и нашел, что большинство из них здорово от меня отличались. Тонкорукие и тонконогие пузатые фигуры с висячим микроскопическим «хвостиком» производили каррикатурное впечатление. Я-то из голых мужчин видел только моих коллег-штангистов в душевой. На медицинском пляже я здорово разочаровался в мужчинах.

Лег на песок, подставив спину солнцу. Почувствовал под собой теплый, ласковый песок. Эрекция не заставила себя долго ждать, а вот конца ее я так и не дождался. Теплый песок щекотал определенные нервные окончания, и кровь все приливала и приливала куда надо, повышая давление до критического …

Спина начала уже было подгорать, перевернуться нельзя — я не заметил на пляже ни одного мужчину с моим состоянием «хвостика». А вдруг это страшно неприлично, или за это могут публично осрамить или арестовать? И я решил спасаться в воде. Развернувшись в сторону моря головой, я медленно, как морская черепаха, пополз к морю. Оглянувшись назад, я с ужасом увидел, как позади меня остается глубокая борозда, как после плуга. Возле берега я вскочил и стремглав бросился в спасительное море.

От прохладной воды эрекция быстро прошла, но я хотел, чтобы свидетели моего бегства успели уйти с пляжа. Около часа я плавал туда-сюда, заплывая на женскую территорию моря. Но она не была огорожена, море было общим, и я без опасения проплывал мимо купающихся женщин, белые ягодицы которых были хорошо видны сверху. Не удовлетворяясь увиденным сверху, я подныривал под плывущих женщин, разглядывая их снизу. Но без маски или специальных очков разглядеть что-либо отчетливо не удавалось.

Наконец, я закончил свое сексуальное плаванье и вышел на берег. Проклятая борозда еще оставалась на песке, и я стал ногами засыпать ее. И тут вдруг, как Мефистофель явился моему любимому Фаусту, мне явился некий улыбающийся человек лет тридцати пяти. Он подошел ко мне, заботливо взял под локоть и сказал:

Боже мой, вы живы и целы! А я уже думал, что вы утонули! Ну, разве можно столько плавать, вы же переохладитесь! Я на вас сразу обратил внимание

— у вас такая красивая фигура! Нет, чтобы не простудиться надо выпить немного. Позвольте пригласить вас в эту забегаловку на пляже! — и он уважительно повлек меня к киоску на пляже, возле которого стояло несколько столиков под зонтиками. Выпить меня не надо было уговаривать, это — всегда пожалуйста!

— Вот, наконец, встречаю порядочного интеллигентного человека. Точно, благородного происхождения! А то одни «глехи» вокруг! — думал я, идя с новым знакомым к киоску. Меня удивило, что продавец поздоровался с моим спутником: «Салами, Миша!», и, не ожидая заказа, подал ему бутылку вина «Салхино» с двумя стаканами. Я никогда не пил «Салхино», но знал, что оно всегда завоевывает «Гран-При» на выставках.

— За знакомство! — сказал мой новый приятель и чокнулся со мной, — меня зовут Миша, можешь называть меня по имени и на «ты», я еще молодой! — засмеялся он.

— А я — Николай! — назвал я себя, считая неуместным произносить свое турецкое имя.

— Ника, значит! — Можно я буду называть тебя «Ника»? — спросил Миша.

Я знал, что в Грузии Николаев так чаще всего и зовут; правда, чисто по-грузински — «Нико», но культурные обрусевшие грузины так и произносят «Ника». Я пригубил «Салхино» и был поражен его вкусом и запахом. «Салхино» — красное вино ликерного типа, очень сладкое, такое и не пьют в Грузии. Но его вкус и запах — это сказка, сладкая, душистая сказка! Это нектар, амврозия, наших богов — обязательно попробуйте настоящее «Салхино», если вы еще не пили его!

От бутылки слегка крепленого «Салхино» приятно закружилась голова, захотелось отдыхать в тени и беседовать с приятным человеком. Воспоминания от Нины исчезли, как будто ее и не было.

— Ника, давай пойдем в баню и смоем этот песок, соль, пот и тому подобное. А потом зайдем в ресторан и выпьем. Я тебя приглашаю! — предложил Миша, и я, естественно, согласился. Мы вышли на улицу, Миша остановил машину, мы сели.

— К центральным баням! — сказал Миша водителю.

— Ты был когда-нибудь в этих банях? — спросил Миша, на что я ответил, что еще ни в каких банях вообще не был и моюсь дома.

Миша рассмеялся и заметил, что бани не только для того, чтобы там мыться. Я не понял, чем еще можно там заниматься, а водитель громко рассмеялся. Вскоре мы подъехали к незнакомому мне зданию сухумской бани, вышли, и водитель пожелал нам успехов.

В бане Миша уверенно повел меня куда-то по коридорам, пока мы не пришли к двери с красными плюшевыми портьерами.

— Это «люкс», — сказал мне Миша и подошел к дежурному в белом халате. Тот поздоровался с Мишей и согласно кивнул на его короткие слова.

— Пошли! — как-то поспешно повел меня Миша, и мы зашли в номер, где была большая ванна, душ, каменное ложе, видимо для массажа, раздевалка, и маленькая комната отдыха со столом, стульями и койкой. Мы не успели раздеться, как в дверь постучали, и вошел дежурный в халате, неся в руках поднос с бутылкой того же «Салхино» и парой крупных красивых персиков.

Мы быстро выпили по стаканчику вина и пошли в душевую. Я заметил, что движения у Миши стали какими-то нервными и поспешными, он был серьезен. Мне же было хорошо и я улыбался.

— Давай, сперва я потру тебе спину, а потом ты мне! — скороговоркой предложил Миша. Мне не очень хотелось мыться с мочалкой, но я согласился. Миша поставил меня к стенке, велел опереться на нее руками, и быстро протер мне спину мыльной мочалкой.

— Теперь ты меня! — как-то нервно сказал Миша, вручил мне намыленную мочалку, а сам уперся руками в каменное ложе, и, согнувшись в три погибели, подставил мне спину. Я начал мылить ему спину, подражая его движениям.

— Плечи, плечи! — попросил Миша, и я потянулся мочалкой к его плечам.

Вдруг он неожиданно обхватил меня правой рукой сзади за талию и прижал к себе. Неожиданно я ткнулся «причинным» местом в его ягодицы, и эрекция возникла почти мгновенно. Я пытался отодвинуться назад, но Миша упорно прижимал меня к себе.

Голова моя пошла кругом, но я тут же понял все. Миша — педик! Как я только сразу не догадался! Так вот о чем говорила и Фаина и Нина! Вот оказывается, моя участь и судьба — педики!

— Нет, шалишь! — подумал я и оттолкнулся от Миши.

Миша обернулся, и я увидел его совершенно безумное лицо.

Ника, Никуша, прошу, не гони, трахни меня, никто никогда не узнает! — Миша лихорадочно пытался схватить меня за «хвостик», но я увертывался.

— Так ты — гомосексуал? — задал я ему, казалось бы, совершенно ненужный вопрос.

— А как ты думаешь? — нервно сказал Миша, — как Чайковский, Чабукиани, половина всех артистов и даже Ленин. Чем, думаешь, занимался он в шалаше с Зиновьевым? Ничего плохого в этом нет, повторяю, никто не узнает, а я заплачу тебе! Хорошо заплачу!

— Пора сматывать удочки, — подумал я и даже не смыв мыла, стал экстренно одеваться.

Миша с мыльной спиной стал хватать меня за руки и угрожать:

— Сейчас позову дежурного и скажу, что ты хотел меня изнасиловать! Знаешь такую статью — 121-ю — «Мужеложство»? В тюрьме будешь сидеть! — пугал он меня, сам не веря в свои угрозы.

— Дурень ты, Миша! — сознавая свое превосходство в силе, спокойно сказал я ему, — я несовершеннолетний, хотя и выгляжу старше, у меня и паспорта-то нет! Статью назвать? — спросил я его, и, одевшись, вышел из номера. Миша, голый с падающей со спины пеной, стоял неподвижно, как вросший в пол.

В коридоре ко мне подошел дежурный. Видя мой рассвирепевший вид, он спросил: «Что ничего не вышло?»

— А что должно было выйти? Вы знаете этого человека? — приступился я к нему.

— Кто же в Сухуми не знает Мишку-пидора, небось, он тебя на пляже «снял»? — ответил дежурный, — он почти каждый день приводит нового. Но он богатый и очень опасный человек, если вы поссорились — берегись!

— Молодец я, что не назвал ему фамилии и города, где живу! — подумал я,

— наконец, начал умнеть!

Я вышел из бани и поспешил домой. А вечером поезд уже мчал меня в Тбилиси, изрядно поумневшего и набравшегося опыта. Жаль, но марочное «Салхино» я с тех пор пить не могу. Мне теперь кажется, что этот приторный вкус и запах по душе только сексуальным извращенцам.

Загрузка...