Великий пролетарский писатель Максим Горький не вправе на меня обижаться за подражательство. Может показаться, что названия моих глав несколько напоминают горьковские — «Детство», там, или «Отрочество с Юностью». Но только не название этой главы — у него «Мои университеты», а у меня «Его университеты». Потому, что он писал про себя, а я — про моего друга профессора Нурбея Гулиа, как вы, наверное, убедились, «великого и ужасного». Непонятно только, как после такого тяжелого детства, скандально-унизительного отрочества и мстительно-высокомерной юности, мой друг смог стать прогрессивным ученым-демократом и, где-то, даже гуманитарием! А произошло это потому, что правильной жизни его научили «его университеты». «Университетами» для него были: ВУЗ, в котором он учился, целина, которую он «поднимал», семья, которой он слишком рано обзавелся, спорт, по которому нанесли смертельные удары вышеупомянутые целина и семья. Поступлением в аспирантуру заканчивается период «его университетов» и начинается новый этап его жизни. Но не будем слишком забегать вперед и изложим все по порядку, причем в прежней манере рассказа моего героя о самом себе.
Когда я силюсь вспомнить, чем же примечательны были мои первые годы в Политехническом, то, прежде всего на ум приходит спорт, потом женитьба, и только после всего этого — учеба.
Учеба не требовала от меня никаких усилий. Почти все предметы, я изучал с интересом и поэтому легко, а «Историю КПСС», которая не вызывала ни малейшего интереса, я сумел вызубрить наизусть. Память в молодые годы была «еще та».
Я знал, что стипендию мне дадут только в случае исключительно отличных оценок в сессии, и поэтому именно их я и получал. Дело в том, что стипендию у нас давали только в том случае, если доход на каждого члена семьи получался менее 300 рублей. Мама моя — ассистент ВУЗа, получала 1050 рублей, бабушка — 360 рублей пенсии, и на троих получалось аж под пятьсот рублей. Только в случае одних пятерок в сессию мне полагалась стипендия, причем повышенная. Мои шикарно одетые и разъезжающие на своих машинах сокурсники приносили справки о нищенских доходах родителей-артельщиков и «забронировали» себе стипендию при любых оценках. Ну, кто дал бы справку о его доходах подпольному цеховику, спекулянту, мошеннику и.т.д.! А работать тогда должны были все — иначе ты тунеядец. Вот и приносили справки о работе на полставки сторожем, дворником и тому подобное.
За всю учебу в ВУЗе я не получил ни одной четверки, еще бы — без стипендии мне пришлось бы переходить на вечернее отделение, чего не хотелось. А повышенная стипендия — 550 рублей тогда была примерно равна 60 долларам, и при тогдашних ценах (красная икра — 35 рублей за килограмм, столичная водка — 25 рублей за бутылку, проезд на трамвае — 20 копеек и т. д.) на нее вполне можно было прожить. Тем более икру я не ел — она мне опротивела еще в детстве, водку готовил сам, а за трамвай платил не 20 копеек, а 3 копейки.
Дело в том, что монеты достоинством в двадцать копеек и в три копейки имели точно одинаковые диаметры и реверс (то, что всю жизнь называлось «орлом»). И только аверс (где написано достоинство монеты) и цвет были разными.
Я достал немного ртути (в то время ее можно было похитить даже в ВУЗовской химлаборатории) и амальгамировал трехкопеечные монеты. То есть, я натирал их тряпочкой с ртутью, и монеты приобретали серебристый цвет. Если такую монету показать «орлом», то никакого отличия от двадцатикопеечной не было. В трамвае я показывал народу такую монетку орлом и бросал ее в кассу, а потом уж отрывал билет.
О вреде ртути тогда не говорили — это сейчас поднимают страшный шум, если вдруг в еде находят хоть капельку ртути. Авторитетно заявляю всем, что при приеме внутрь ртуть не токсична! Дышать ее парами не стоит, а глотать — пожалуйста, сколько влезет!
У нас на «том дворе» жил бывший «зек» — Рафик, который на зоне работал на ртутных приисках. Так вот эту ртуть на работе он каждый день пил килограммами, а, приходя домой, переворачивался вверх ногами и выливал содержимое в таз. Потом он продавал ртуть скупщикам, которые перепродавали ее частным зубным врачам. В те годы были очень распространены медные и серебрянные пломбы, материал (амальгама), для которых готовится на ртути. Две медные пломбы, поставленные мне более полувека назад, прекрасно держатся у меня в зубах и сейчас, а каков век пломб нынешних — вы сами прекрасно знаете.
Монета, натертая ртутью, недолго оставалась серебристой — ртуть выдыхалась и золотистый цвет возвращался. Поэтому у меня в комнате стояло блюдце со ртутью и монетами, плавающими в ней как кусочки дерева или пробки. Я их время от времени переворачивал, чтобы амальгамировать обе стороны. Как мы все не поумирали от этого сам не понимаю! Наверное, на Кавказе даже ртуть была поддельной!
А если серьезно — то не повторяйте этого опыта сами. Я думаю, изобретатель ртутного барометра Торричелли умер молодым, как раз из-за целых корыт со ртутью, которые стояли открытыми у него в лаборатории. Это видно, хотя бы из рисунков, изображавших этого ученого в своей лаборатории.
Так вот, возвращаясь к начальным годам в ВУЗе, я первым делом вспоминаю тренировки. У нас в Политехническом был хороший зал штанги, где я тренировался три-четыре раза в неделю. Но первые годы продолжал ходить в прежний зал на стадионе «Динамо», к которому привык, да и с товарищами не хотелось расставаться. У нас образовалась теплая группа товарищей, шуточным девизом которой был: «Поднимем штангу на должную высоту!».
Иосиф Шивц почему-то ушел с тренерской работы, и у нас появился молодой симпатичный тренер Роберт, которого мы все очень полюбили. Мы даже стихотворение такое придумали в подражание Маяковскому:
Да будь я евреем преклонных годов, И то без сомнений и ропота, Я штангу бы поднял только за то, Чтобы порадовать Роберта!
А Роберту очень нравился мой жим — я «выдавливал» штангу несмотря ни на что, даже если она была непомерно тяжела для меня.
— Венацвале ам спортсменс! («Благословляю, этого спортсмена!» — по-грузински) — восхищенно говорил Роберт, видя мой жим. Он был уверен, что я побью мировой рекорд в жиме, а он был тогда, в моем полулегком весе, равен 115 килограммам. В 1958 году весной я на тренировке жал, конечно не очень «чисто», штангу в 115 килограммов, а на соревнованиях поднял всего 105 килограммов — не хотел рисковать, мне нужно было выполнить норматив мастера, что я успешно и сделал. Кстати, норма мастера спорта в жиме тогда была всего 95 килограммов. Но я, нимало не сомневался в том, что осенью 1958 года, побью мировой рекорд. Даже сам экс-рекордсмен мира в жиме, Хайм Ханукашвили говорил мне, что я вполне могу осенью побить этот рекорд. Рекордсмен тренировался в том же зале, что и я, только в другое время. И чемпион мира — Рафаэль Чимишкян также тренировался в нашем зале. Мне «повезло» — только в моем — полулегком весе, в Грузии были штангисты мирового класса — чемпион и рекордсмен мира. «Рыпаться» мне вроде, было некуда, но именно в жиме была «брешь» — 115 килограммов — вес, который никак нельзя было считать очень большим. У чемпиона мира Чимишкяна жим был слабый — 105 килограммов, но в рывке и толчке, он был недосягаем (в то время соревнования по штанге проводились по классическому троеборью — жим, рывок и толчок двумя руками). Вот и поуходили мало-мальски сильные спортсмены в другие весовые категории — легчайший и легкий веса, боясь конкуренции с Чимишкяном. А Ханукашвили был уже «в возрасте» и установить новый рекорд не мог. Так и держались эти 115 килограммов, как будто специально дожидаясь меня.
В начале лета я уже на тренировке жал 115 килограммов, нужны были только соревнования соответствующего уровня, которые должны были состояться осенью.
За многие ошибки в жизни я крепко ругал себя, но самыми последними словами я обзываю себя за то, что «прозевал» этот рекорд, который, казалось бы, сам шел в руки. Летом наш курс уезжал по комсомольским путевкам убирать урожай на целину, и я принял идиотское решение ехать вместе с моей группой. Эта поездка представлялась мне чем-то вроде летнего отдыха, заодно можно позаниматься моими любимыми эспандерами, и осенью же — побить мировой рекорд. Как ни убеждал меня тренер не ехать, но я был непреклонен и стоял на своем, как известное вьючное упрямое животное.
И что же — поездка затянулась до октября, еще в поезде я заболел кишечным заболеванием, от которого чуть ни отдал концы, и в результате прибавил в весе 25 килограммов, перейдя сразу через четыре весовые категории в полутяжелый вес. Да еще, слава Богу, что приехал живым, двое с нашего курса погибли, замерзнув в снежной буре… в сентябре!
И пока я гонял эти 25 килограммов и приходил хоть в какую-нибудь спортивную форму, прошел год, а уже в сентябре Виктор Корж улучшил рекорд в жиме аж до 118,5 килограммов! Близок был локоток, но так и не удалось мне его укусить!
На первом курсе учились в нашей группе две девушки — спортсменки, отличницы и т. д. Одна — Лиля, была гимнасткой, другая Ира — теннисисткой. Мне нравились они обе, и как оказалось, взаимно. Лиля похитила со спортивного стенда мою фотографию со штангой, и это послужило поводом для встречи. Она опоздала на свидание на полтора часа, а я педантично ждал ее. Не нашлось тогда участливого человека, который научил бы меня уму-разуму — если девушка опаздывает, тем более, настолько, то ненадежный она человек!
Ира никогда не опаздывала, она была умной, начитанной и веселой брюнеткой с черными глазами. Лиля была сильна в математике, но не начитана — она воспитывалась в очень простой и бедной семье. Но она была блондинкой — и это сыграло свою роль. Я как «лицо кавказской национальности» сильнее увлекся ею. Но не забывал и Иру.
В конце года между девушками произошел конфликт из-за меня, где победила Лиля. Ира даже ушла из Политеха в Университет, поссорившись с Лилей, но не со мной. Несмотря на ссору между собой, они принимали горячее участие в моей спортивной жизни, не пропуская ни одного соревнования с моим участием.
Который из этих два девушка не твой — познаком! — просили меня кавказские штангисты, увидев такую яркую парочку на соревнованиях по штанге, где женщин среди зрителей почти не было. О том, чтобы женщинам самим поднимать штангу и соревноваться, тогда и думать не могли. — Все два — мой!
— отвечал я, и «просители», цокая языком, уходили.
Узнав откуда-то, что я летом решил ехать на целину, Ира специально встретилась со мной, чтобы отговорить от этого глупого, с ее точки зрения, шага:
— Ты что, ненормальный, что ли? — горячо убеждала Ира, — тебе же к мировому рекорду надо готовиться — режим, диета, отдых! А ты, неизвестно куда собрался?
Лиля, и что самое главное, мама, были противоположного мнения. Лиля, правда, потом говорила, что так она поступала только «в пику» Ире, но слова мамы убедили меня:
— Все товарищи едут на целину, а ты хочешь показать им, что ты особый? Некрасиво будет!
Оказавшись в вагоне, я понял, кто из группы считал себя особым. Все, кто имел хоть какую-то зацепку, не поехал. А кто не имел — опоздали, сославшись на поломавшийся автобус. Поехали только простодушные, идиоты (к которым я охотно причисляю и себя!) и те, кто, имея специальность каменщика или плотника хотели на целине подзаработать. Последних оказалось только трое, это были взрослые люди, после армии, а одному вообще было за тридцать. С двумя из них — «стариком» Калашяном и комсоргом группы Абрамяном, судьба еще столкнет меня в одном пикантном деле, о котором я расскажу после.
Умные и хитрые с нами не поехали, и они были тысячу раз правы. Сколько я ругаю себя за непростительные ошибки и промахи в прошлой жизни, но продолжаю их делать даже сейчас. Неглупый вроде человек (это я мнение окружающих высказываю!), а промахи — достойны ребенка из дикого островного племени.
Вывод, который я сделал для себя (может, слишком поздно!) — научные, технические и прочие специальные знания и знание жизни — совершенно разные, порой, взаимоисключающие вещи!
В июле 1958 года, в страшную сорокоградусную Тбилисскую жару, закинув за плечи рюкзак с банками тушенки и сгущенки, с полотенцем, сменой белья и свитером на всякий случай, я в назначенное время пошел на вокзал пешком. Благо от дома до вокзала — десять минут хода. С собой взял немного денег (остальные надеялся там заработать), паспорт и «комсомольскую путевку».
Нашел свой товарный поезд и пульмановский вагон с нарами для перевозки комсомольцев-целинников. Намека на туалет в вагоне не было — обращаю на это внимание, так как вопрос туалета окажется для меня очень актуальным! На нары были набросаны грязные матрацы, на которых клопы ползали, не скрываясь даже днем.
В вагоне размещались четыре группы студентов — две русские в одном конце, и две грузинские — в другом. Всего было человек около семидесяти. Путь в Северный Казахстан — Кустанайскую область, лежал через Азербайджан — печально известный Сумгаит, Дагестан — Махачкалу, и Чечню — Гудермес, а далее — через Астрахань, Оренбург на станцию Тобол, где нас и высадили. Переезд занял почти неделю. До Оренбурга наш поезд часами стоял на разных полустанках, пропуская более важные поезда, ехал он медленной скоростью, а после Оренбурга двигался, хотя и медленно, но безостановочно, днем и ночью.
Лиля провожать меня не пришла — она отдыхала на море. Поезд отошел под «Прощание славянки» и бравурные грузинские марши. Мы поделили свои нары и матрацы, постелили на них выданные нам пятнистые простыни с ужасными черными штампами, величиной с тетрадную страницу, разложили плоские жесткие подушки. Занозы из нар свободно проходили через тощие матрацы и помогали голодным клопам жалить нас.
До Сумгаита ехали весь первый день, изнывая от жары. Оказывается, есть жара хуже Тбилисской — это жара Азербайджанская. Мы выскакивали на каждой остановке, чтобы выпить воды и намочить полотенца, которыми постоянно обтирались, спасаясь от жары и отпугивая клопов. Убедительно прошу вас, не ездите на нарах в товарных вагонах, вот рассказываю и сам чешусь от воспоминаний!
Проезжая по Чечне на следующий день, мы по инициативе «старика» Калашяна, созвали общее собрание и решили собрать всю еду в общий котел и назначить дежурных на ночь. Я с удовольствием отдал в общий котел свои банки тушенки и сгущенки, но заметил, что многие рылись в своих торбах довольно долго, явно утаивая ценные продукты. Увидел, что Калашян положил в общий котел только батон хлеба, весело заметив, что он не куркуль, чтобы брать с собой запасы.
Ночью мы проезжали по Чечне. Думали ли мы, что через сорок с лишним лет здесь будет твориться такое! Чеченцев в ту пору там не было, я встречал их уже на целине, как и ингушей. Они мирно работали в колхозах и воинственности не выказывали.
Утром следующего дня поезд подошел к Махачкале. Нас высадили, повезли в военную часть и накормили солдатским обедом из полевой кухни. Каша и чай — это тоже неплохо! Днем купались в Каспийском море, а потом часть ребят поехала на вокзал, а я с моим товарищем Максимовым пошли на вокзал пешком. Когда мы добрели до вокзала, то увидели наш поезд только с хвоста — он медленно уходил.
Никогда не забуду наш с Максимовым бег вдогонку уходящему товарняку. Он продолжался, наверное, полчаса. Еле-еле мы подпрыгнули на площадку заднего вагона, подхватываемые такими же опоздавшими, и пробыли там до ближайшей стоянки. Потом нашли свой вагон и встретились с товарищами, которые весело сообщили, что они нас уже не ждали. Господи, почему я не упал при этом беге и не вывихнул ногу! От Махачкалы я бы за день добрался бы до Тбилиси на попутных машинах или зайцем на пассажирских поездах, но целинная чаша меня бы миновала!
Беда случилась в эту ночь и на следующий день, когда мы проезжали по Калмыцким степям, Астраханской дельте и Западному Казахстану.
Этой ночью дежурным по вагону был я с приятелем Максимовым. И пришла мне в голову шальная мысль — а не пошарить ли нам по торбам сокурсников и не поискать ли там чего-нибудь вкусного. Ведь все продукты мы должны были сдать в общий котел, а утаивать от товарищей — не по-комсомольски! Стало быть, жаловаться не будут. Обшарив вещи, мы обнаружили фляжку коньяка, несколько банок икры и много шоколада. Выпили на двоих фляжку, а икру я больше банки съесть не смог, по известной причине. Зато шоколаду я съел до десятка плиток, запивая водой; давился, но ел. Заснуть после этого, я даже утром не смог.
Наутро ребята, конечно же, обнаружили пропажу, но открыто сказать об этом не смогли. Зато я на каждой остановке выбегал и пил воду, где мог — из кранов, фонтанчиков, даже лед сосал. А хуже всего то, что на одной из станций, мы похитили у морожещицы бочонок со льдом. Лед был обычный, не сухой, и я сперва сосал его, утоляя мучительную жажду после ночного шоколада. Шоколадный кофеин вызвал сильный жар и приливы крови к голове, и я стал класть на голову лед. Замотал голову полотенцем, как чалмой, а под него по мере таяния, подкладывал все новые и новые куски льда. Мне казалось, что голова даже покрылась инеем, но я все подкладывал и подкладывал лед.
По Оренбургу я еще, пошатываясь, гулял, а вечером после него слег с сильным жаром — видимо, простудился. Жар вызвал такую жажду, что я пил любую воду, не разбирая ее принадлежности. Под утро к жару прибавился понос, а поезд, как я уже упоминал, шел не останавливаясь. Дверной проем вагона был перегорожен доской, чтобы люди при качке не выпадали. И я, зацепившись руками за эту доску, приседал наружу и давал волю поносу. Почти все два дня до Тобола я провисел в такой позе, при температуре почти в сорок градусов.
Сорок снаружи и сорок в организме — я чувствовал себя на все восемьдесят градусов. В этом жару и бреду мне запомнилась одна картина. Мы проезжали в степи мимо двух женщин в юбках до земли и с лицами, густо напудренными мелом или побелкой. На этом белом фоне выделялись ярко-красные губы. Ребята уже с первых вагонов начали кричать им пошлости и делать неприличные жесты. И вдруг прямо перед нашим вагоном обе женщины резко повернулись к нам спиной, нагнулись и задрали сзади юбки. Поезд шел очень медленно, и я, несмотря на жар и понос, разобрал все анатомические подробности женского таза сзади.
Вечером, уже не помню, какого дня пути, мы прибыли на маленькую станцию Тобол, где нас высадили. Я чувствовал себя все хуже и хуже, лекарств никаких не было, и на ум приходил анекдот, который я раньше считал очень смешным, а в тот момент крайне грустным и страшным.
Вот этот анекдот: умирает в больнице человек от дезинтерии. Врачи сказали ему, что он безнадежен и спросили, что передать родным и друзьям.
— Передайте, что я умер от сифилиса! — просит больной.
— Помилуйте, — удивляются врачи, — зачем такая дезинформация?
— А чтобы думали, что я умер как настоящий мужчина, а не как засранец!
Я, в отличие от того больного, обмануть никого уже не смог. Диагноз мой был ясен всем.
Нам велели погрузиться навалом в кузова автомобилей ГАЗ-51, и повезли куда-то. Трясло так, что из одного кузова выпал на дорогу какой-то студент. Его подобрали и поехали дальше. По дороге мы сделали две-три остановки и стояли примерно по часу. Мне уже эти стоянки были ни к чему, и я даже не вылезал из кузова — меня бил озноб, и вылезти наружу не было сил.
К утру приехали на какой-то распределитель — барак с нарами, но без матрасов, и велели ждать, пока подыщут жилье. Я, весь дрожа, еле добрел до нар и лег прямо на доски. До этого, сходив в туалет, я обнаружил, что уже хожу с кровью.
— А ведь ты подохнешь, наверное! — внимательно посмотрев на меня, сказал мой приятель Витька Галушкин, — хоть ты и падла приличная, хорони потом тебя тут! Так и быть, дам тебе лекарства, может, пригодишься еще!
Витька был сыном какого-то союзного военного представителя в Грузии в ранге министра. Он мог бы спокойно увильнуть от целины, но не стал этого делать. Отец обеспечил его классными лекарствами, чтобы обезопасить сына. Я забыл название этого лекарства, но помню, что это был импортный антибиотик, целенаправленно от кишечных болезней.
Витька дал мне пакетик с таблетками и аннотацию, где были рекомендации по применению. Днем прекратился понос, а к вечеру я чувствовал себя уже сносно. Я поблагодарил Витьку за спасение и извинился за «чистку» его вещей. Помню, что именно в его рюкзаке мы нашли больше всего деликатесов и фляжку коньяка.
— Если не подохнешь, — за тобой ящик водки! — объявил Витька. Но я не успел поставить ему ящик на целине — он вскоре же заболел и был отправлен в Тбилиси. Дома же мы с ним выпили не один ящик водки; для меня это пьянство прошло безвредно, а Витька же, к сожалению, постепенно спился и умер еще молодым, причем, прямо на улице. Но это было лет через пятнадцать, а пока я почувствовал, что выжил.
На ночь нас определили в пустующий амбар под номером 628, где уже были нары. Дали по тоненькому байковому одеялу, матрасу, соответствующее белье и подушки. Амбар № 628 принадлежал Чендакскому зерносовхозу, и мы поступили в распоряжение отделения этого совхоза.
Все было бы ничего — я выздоровел, погода была хорошая, только из-за запасов зерна под полом в амбаре водились крысы с кролика величиной. Они были здесь хозяевами, мы — гостями. Крысы вынужденно мирились с нами, по-видимому, понимая, что если мы уйдем из амбара, придут местные, которые хуже. Но замахиваться, а тем более бить себя — не позволяли: по-звериному скалились и угрожающе пищали. Часто они ночевали в наших постелях, правда, поверх одеяла, внутрь почему-то не лезли. Крысы очень любили сало, а мы иногда покупали его у местных. Приходилось подвешивать его к потолочным балкам на проволоке, иначе крысы в момент съели бы это лакомство.
Рядом с амбаром была кухня в виде в виде вагончика, а также туалет, правда без дверей, но со входом, обращенным в поле. Дня через два-три после выздоровления, ко мне вернулись прежние сила и наглость. Я подобрал где то пилу-ножовку, заточил ее на круге с двух сторон кинжалом и сшил из кирзы чехол. Еще я сшил себе широкий пояс из сыромятной кожи, а потом надеялся изготовить и самодельную штангу. А пока прицепил к поясу чехол с импровизированным кинжалом.
Штангу я все-таки себе сделал из длинной стальной оси, с посаженными на нее катками от тракторной ходовой части, где катки эти катятся изнутри по гусеницам. Штангу я поставил посреди амбара и стал регулярно тренироваться.
Витька, спасший мне жизнь, как-то снисходительно отозвался о штанге, назвав ее «жестянкой». Я обиделся и предложил поспорить на две бутылки водки
— если она меньше 100 килограммов, выигрывает Витька, а больше — я. Тут же нашлись помощники, погрузили штангу на телегу и гурьбой отправились в магазин — взвешивать. Выиграл я — штанга оказалась весом 105 килограммов. Витька купил две бутылки водки (уборочная еще не началась и водка пока продавалась), которые тут же и выпили: первый стакан — я, второй — Витька, а остальное — выпили помощники.
Витька быстро захмелел, кричал, что зря дал мне дорогие лекарства, что лучше бы я подох, и тому подобное. А вскоре он сильно заболел (уже не помню, чем) и его отправили домой. Оставшиеся матрас, одеяло и подушку, я забрал себе, сказав, что Витька «завещал» это добро мне. Матрасы я положил друг на друга, а байковые одеяла сшил по периметру, набив между ними сухое сено. Как я оказался прав, что сделал это — грядущие холода я перенес сравнительно легко, по крайней мере, не спал в телогрейке и сапогах, как другие.
По праву сильнейшего я вел себя в группе по-хозяйски, но у меня обнаружился конкурент. Это был староста группы — Володя Прийменко, прошедший армию и знавший некоторые приемы самбо. Володя был худ, белоглаз, похож на Иудушку Головлева по рисункам Кукрыниксов, зол и достаточно силен. Мы с ним периодически цеплялись друг к другу, но пока по-мелочи. Володя был очень нудным парнем и все доносил нашему куратору — члену парткома факультета Тоточава. Последний был добрым и неплохим человеком, но как партиец должен был реагировать. А как мегрел (Тоточава — мегрельская фамилия), наверное, симпатизировал мне, если это вообще можно было сделать при моем поведении.
Причина моего раздора с Володей была одна — кухня. Не знаю медицинского обоснования этого явления, но после моего кишечного заболевания неизвестной мне этиологии, у меня проснулся бешеный аппетит. Я ел все, что попадет под руку — зерно молочно-восковой спелости, кашу, остающуюся в котле, не съеденные яйца, которых было так много, что и съесть их все оказалось невозможным. Иногда я по ночам вставал, будто в туалет, а сам шел на кухню, вскрывал дверь ножом и быстро поедал оставленные там припасы. Я вынужден был поедать быстро потому, что минут через десять Прийменко, убедившись, что меня нет в туалете, бежал на кухню и мешал мне утолять голод. Какое ему было дело до этого — не понимаю, нудный и вредный был он, и все тут!
А время от времени мы схватывались. Я старался захватить его в мои смертельные объятья, он же предпочитал удары. В конце концов, мы сваливались на землю и как два зверя катались, пытаясь укусить друг друга. Услышав мат и рычанье, ребята вставали и отдирали нас друг от друга.
Я знал, что Володька «обхаживал» нашу повариху Марту, он постоянно просиживал с ней на кухне. Ребятам это не очень нравилось. И когда Тоточава объявил, что надо назначить ответственного по кухне, то я и Прийменко одновременно выставили свои кандидатуры. Вопрос решался голосованием.
— Он же обожрет вас, вам это надо? — приводил свой довод Прийменко.
— А Прийменко будет на кухне трахаться с Мартой, это вам понравится? — приводил я свой довод.
— Пусть подерутся, и кто выиграет, тот и будет зав. кухней! — предложил Гога Тертерян.
Меня ребята не очень любили, но Володю за его доносительство и нудность, просто ненавидели. Наша драка была бы для них неплохим шоу.
Уговаривать нас не надо было. Мы вскочили на нары — а они были, как одна площадка 5х2 метра и покрыты матрасами — и сцепились. Мне удалось ухватить противника за шею согнутой правой рукой, которую я дополнительно сгибал левой. Прийменко, пользуясь тем, что руки у меня заняты, стал пальцами выдавливать мне глаза. Я пытался укусить его, бил его коленом в пах, но не помогало. Только когда он стал хрипеть от удушья, а у меня пошла кровь, как показалось, из глаз (на самом деле кровь пошла из носа), нас растащили, как двух питбулей.
Вопрос о зав. кухни оставался открытым, пока его не разрешил Тоточава.
У вас есть староста, пусть он будет и ответственным за кухню, и причем здесь Гулиа? — провозгласил Тоточава и ребята неохотно, но согласились. Я грозился поджечь кухню, но потом понял, что первым пострадаю от этого я сам. К тому же мы стали менять зерно у местных жителей на самогон, сало и другие съестные продукты.
Делалось это так. В то время хлеба убирали раздельным способом — сперва косили и укладывали в валки, а потом, когда зерно недели через две дозревало в валках, подборщиками подбирали и молотили это зерно. Этот метод, пригодный для высоких, крепких колосьев, например, на Кубани, плохо подходил для целины 1958 года.
Колосья были слабые, часто шли дожди, и подбирать жиденькие, прибитые к земле валки было очень трудно. Все комбайнеры понимали это, но было указание партийного руководства, то ли области, то ли Казахстана, то ли самого Хрущева — косить враздельную. Мы же с моим комбайнером Толиком на нашей самоходке, косили впрямую по диагонали поля — «напрямки» к какой-нибудь деревне. Там медленно ехали вдоль домов и громко предлагали: «Кому пшеницы?»
Покупатель находился тут же. Мы высыпали ему за забор наш бункер — 11 центнеров, а он давал за это четверть самогона, огромный кусок сала, засоленного мяса, маринованных огурцов и другой снеди. Так что, водкой и закуской мы были обеспечены! В свое слабое оправдание могу только, забегая вперед, сказать, что к середине августа пошли непрерывные дожди, когда подбирать валки было нельзя, а к концу месяца повалил снег, засыпав всю скошенную пшеницу толстым слоем. Только весной такой хлеб частично подбирали и отправляли на спиртзаводы. А мы косили «по уму» — напрямую, спасали зерно, отдавая его труженникам деревни, а спирт получали тут же, минуя спиртзаводы. И быстро и экономично!
Мне постоянно приходила на ум крамольная мысль — а нужно ли было вообще «поднимать» целину? Окупятся ли такие колоссальные финансовые затраты, переброс людских ресурсов, сломанные судьбы людей? Кормила же Россия в 1913 году пол-мира и без всякой целины. В приватных беседах с «бывалыми» людьми — и на целине и в Москве, я получал однозначный ответ: «Не нужно!» Правда, ответ произносился тет-а-тет и шепотом.
А вот на другой, менее глобальный, но более близкий мне вопрос — нужно ли было посылать на целину неопытных студентов со всей страны — я однозначно отвечаю: «Нет!». Не самый худший был наш «призыв» — все идейные, готовые к труду ребята. И что же мы сделали полезного? Скосили малую часть хлебов, которые все равно пропали. Причем за счет совхоза съели столько, что все остались должны не менее, чем по тысяче рублей. Кроме того, израсходовали государственные деньги на проезд (будь он неладен!) и обмундирование — телогрейки, сапоги, матрасы, одеяла и пр. Вместо летнего отдыха чуть ли не половина ребят заболела, и на два месяца все опоздали на занятия. А два парня с нашего вагона вообще погибли нелепой смертью. Доходили слухи, что в соседних отделениях совхоза тоже были погибшие — кто от электротока, но больше всего от убийств со стороны местных и драк с ними. Мы были очень невыгодны местным жителям — работали почти бесплатно, отбивая их хлеб. Да и подворовывать так или иначе им мешали.
Местные несколько раз стреляли дробью по фанерному туалету близ нашего амбара-общежития. Они появлялись со стороны деревеньки, обычно поздно вечером, дожидались, когда кто-нибудь пойдет с фонарем в туалет, а потом стреляли крупной дробью. Дробь легко пробивала фанеру, и несчастный студент мчался обратно в амбар, отправляя свою нужду по дороге. В амбаре мы заливали ему ранки йодом и выковыривали дробинки иголкой или шилом. Жаловаться было некому, да и лечиться было не у кого. Хорошо еще, что ранки были неопасные. После двух-трех случаев я нашел лист железа и прибил его к стенке туалета изнутри. Договорились, что когда прозвучит выстрел, сидящий в туалете должен истошно орать, имитируя ранение. Довольный снайпер шел домой и не придумывал новых способов борьбы с нами.
Как-то «старик» Калашян, двухметровый богатырь Чуцик и я пошли в засаду в кусты. Дождались, когда местный вышел с ружьем, выбрал позицию и стал ждать свою жертву. «Жертва», с которой мы, конечно же, договорились, надев сапоги, телогрейку и обмотав голову одеялом, несколько раз перебегала с фонарем, привязанным к швабре, до туалета и обратно.
Наконец раздался выстрел и тут же — другой. Мы бросились наперерез стрелку, отгородив его от деревни. Мы ногами свалили его на землю, потоптали прилично, избили прикладом его же ружья, которое потом сломали ударами о пень и бросили рядом. Напоследок я вынул свой кинжал-ножовку, порезал на «снайпере» куртку и сделал несколько неглубоких проколов в мягкие области — ягодицы, бедра, икры. Стрельба по «бронированному» туалету прекратилась.
До уборочной «страды» нас почти не использовали, мы даже просили работы. Направили как-то подровнять силосный ров, но нас там от вони стошнило, и мы сбежали. Я попросил у десятника Архипова «силовой» работы, поднять там чего-нибудь или перетащить. Штангист, дескать, сила пропадает. Десятник хитро улыбнулся и повез на своем «козле» меня в поле. Там стоял комбайн «Сталинец — 6» со снятым двигателем. Видимо, двигатель отремонтировали и поставили на землю рядом с машиной. Поднять двигатель надо было метра на полтора.
— Поднимешь — сто рублей дам! — сказал на прощание Архипов и повернул машину, — заеду часа через два!
Я уже продумывал хитрые комбинации из рычагов и веревки, как вдруг увидел ехавший навстречу мне «газик» с чужими студентами на борту. Я замахал руками, и когда машина остановилась, попросил:
Студенты, дорогие, помогите комбайнеру поднять двигатель обратно! Свалился по дороге, узнает начальник — головы не сносить!
Студенты попрыгали с кузова, и за пару минут двигатель был на месте. Я сказал им: «Большое целинное спасибо!», а водитель, хитро подмигнув мне, увез студентов дальше. Я не стал ждать десятника и пошел сам в контору — дороги туда было минут двадцать. Архипов аж рот раскрыл от удивления, когда узнал, что двигатель на месте. Не поверил, посадил меня в козла, и мы поехали на место. Вышел, посмотрел на двигатель, потом на меня и покачал головой.
Хочешь, еще за сто рублей сниму его снова? — предложил я, но десятник отверг мое предложение. Вернулись в контору, и он без разговоров выдал мне сто рублей. Но злопамятный Архипов решил доконать меня следующим своим заданием. Он предложил уложить фундамент для печи в строящейся конторе. Цоколь конторы был уже выложен саманными блоками — «саманами». Изготовлены они были из навоза, глины и рубленой соломы, и весили, наверное, по пуду штука. На дворе валялась куча саманов и куча земли, вырытой из ямы под фундамент. Нужно было замесить глину (бочка воды и глина имелись), уложить саманы в фундаментную яму в пять слоев, подогнать их, положить на глину, подравнять топором и лопатой, которые лежали тут же рядом.
Кучу земли, нужно было вывезти подальше и рассыпать — для этого стояла лошадь с телегой. Одной бочки воды не хватило бы, и на этой же телеге мне пришлось бы привозить воду из озера. На это давался целый день и двести рублей оплаты. Архипов должен был заехать часов в шесть и проверить работу.
Я почесал голову и понял, что не в коня корм. Работу эту я не осилю, а уж Архипов разнесет «парашу» по всему совхозу. Тогда я (даром, что ли отличник!) решил схитрить. Я вылил бочку воды в глину и размешал ее, затем засыпал лопатой кучу земли обратно в фундаментную яму, и как следует, утрамбовал ее ногами. Небольшой остаток разровнял по полу конторы. Затем уложил сверху один слой саманов, обильно смазанный глиной и даже отштукатуренный ею же сверху. Остальные саманы набрал в телегу и отвез подальше, свалив в овраг, а затем улегся отдохнуть на траву близ строящейся конторы и заснул.
Забегая вперед, расскажу, что на следующий год сюда приехали наши же студенты, но курсом младше. Так вот, бригада, которая достраивала контору, рассказала мне, как чертыхался Архипов, когда поставленная на мой фундамент печь осела и покосилась так, что чуть не свалилась. Пришлось разбирать печь и перекладывать фундамент.
Проснулся я оттого, что кто-то будил меня. — Неужели, Архипов! — в страхе подумал я, но будили меня очень уж нежно, явно не по-Архиповски. Открываю глаза: надо мной сидит женщина в косынке, загорелая, глаза голубые, улыбается. Зубы — как у всех местных — находка для стоматолога.
— Я — Ульяна, — представилась она, — подойду, думаю, посмотрю, не помер ли. Вижу — здоров! — Увидев, что я в порядке, Ульяна улыбалась все шире и шире.
— Может за здоровьечко самогончику по чуть-чуть? — подмигнув, предложила Ульяна и, раскрыв холщевую сумку, показала горлышко бутылки, заткнутое газетной пробкой.
Я поднялся и осмотрел Ульяну. Надо сказать, что снизу она казалась привлекательнее. Маленького роста, крепышка, лет тридцати, Ульяна была скорее не загорелой, а вся в коричневых веснушках. Нос — чухонский, губы обветренные. Настроение упало, но сразу поднялось при мысли о самогоне, а возможно, и закуске. Как-никак — весь день без обеда!
Мы уселись на цоколь, Ульяна постелила газету, поставила бутылку и один граненый стакан. Затем положила на газету нарезаного соленого сала, полбулки хлеба и несколько огурцов.
— Стакан-то один всего, — виновато улыбнулась Ульяна. Но я быстро налил самогон в стакан, вручил его Ульяне, а сам взял в руки бутылку.
— У нас на Кавказе, откуда я приехал, пьют только из бутылки! — уверенно соврал я.
— Так ты тоже с Кавказа? — радостно удивилась Ульяна, — ты что, не грузин ли? Слово «тоже» насторожило меня, но я бодро доложил:
— Грузин — первый сорт, — мегрел называется, мы на Черном море живем, — хвастался я, хлопая себя кулаком в грудь, совсем как это делает самец гориллы, который живет несколько южнее.
Мы выпили за здоровье, как предложила Ульяна, потом — за встречу, а последнюю — уже за любовь. Меня поразила метаморфоза, которую, я испытал тогда впервые в жизни. До первого глотка Ульяна, как я уже говорил, казалась мне невзрачной, даже некрасивой женщиной, намного старше меня. После первого тоста, я стал находить ее загадочной незнакомкой, этакой пастушкой, забредшей к соседнему пастушку на посиделки. После второго тоста Ульяна преобразилась в красивую мулатку, необычайно привлекательную и сексуальную. Обнимая ее за талию, я ощутил здоровую упругость сильного тела, созданного как будто специально для плотской любви. Тогда я еще не знал народной мудрости: «Не бывает некрасивых женщин, бывает только мало водки!» Солнце грело, но не пекло, вокруг конторы была зеленая густая трава, поодаль — кусты.
Мы выпили по третьему разу и как-то вместе встали. Обняв друг друга за талии, мы, пошатываясь, пошли в известную нам сторону. Я пошатывался больше (наверное, больше выпил, или привычки было меньше!), но Ульяна твердой рукой направляла мое движение в нужную нам сторону — к кустам.
Как голодные звери набрасываются на свою добычу, как вольные борцы горячо схватываются друг с другом после сигнала судьи, так и мы с Ульяной необузданно повалившись на траву, обхватили друг друга всем, чем можно было только обхватить. Задыхаясь и рыча, мы срывали друг с друга одежды, стараясь не очень повредить их, так как помнили, что надо будет еще и одеваться …
Опыта подобных встреч у меня еще не было, но как-то все получилось само собой. Вот она — сила инстинкта! Вокруг никого не было, но я все же прикрывал рот Ульяны рукой — мне казалось, что ее финальный вопль слышен аж в нашем амбаре. Затем мы разом откинулись друг от друга и, лежа на спинах на прохладной траве, дышали так тяжело, как будто выполнили всю работу, порученную мне прощелыгой Архиповым.
Постепенно наше дыхание стало ровнее, реже; мы снова посмотрели друг на друга — и снова в бой. Второй раунд был поспокойнее, но и подольше.
— Ты не очень-то вопи подконец! — попросил я Ульяну, — десятник скоро должен подойти, как бы не услышал, гад!
Ульяна, страдальчески улыбаясь, кивнула, но обещания своего не сдержала …
Архипов пришел, как и обещал, в шесть. Увидев выполненную работу, он потоптался на фундаменте, похвалил его, но, посмотрев на меня уставшего и всего взмокшего, выжатого, простите за банальность, как лимон, даже пожалел:
— Ты уж так не убивался бы, завтра можно было бы закончить!
— Я — человек слова! — был мой ответ Архипову, — я на целину не отдыхать приехал!
Тот молча выдал мне двести рублей, и я пошел к себе в амбар. Когда все уже улеглись спать, я, как бы невзначай, спросил:
— Ребята, а кто такая здесь Ульяна, может, кто знает? И тут один из наших студентов, по фамилии Жордания и по прозвищу «меньшевик» вскочил так быстро и так с криком, будто его тяпнула за заднее место крыса. Поясню его прозвище: Жордания известный в Грузии меньшевик-эмигрант, наш «меньшевик» был просто его однофамильцем.
— Так вот почему эта сука прогнала меня сегодня, выходит, это ты ее успел трахнуть! — Жордания кричал так, как будто его обворовали, — это моя баба, я ее раньше нашел, так не по-кавказски — отбирать чужое! — причитал «меньшевик». — Слушай, оставь ты эту «шалашовку», она со всем совхозом уже успела перетрахаться, вот и тебя подобрала! — на ухо мне советовал «старик» Калашян, — наш «меньшевик» живет у нее, пьет ее самогон, трахает ее и горя не знает; ты видел, чтобы он ночевал с нами в амбаре? Только сегодня — и все из-за тебя! Оставь ее, еще подхватишь бяку, если уже не подхватил. А у тебя, как я знаю, невеста дома …
Я, подивившись осведомленности «старика», «оставил» Ульяну. Вернее, она сама больше ко мне не подходила. «Меньшевик» опять перестал ночевать в амбаре. Вот такой была моя первая настоящая встреча с женщиной …
Где первая любовь — и где первый секс? Как говорится — две большие разницы! И сколько ущербности мне принесла первая любовь, столько же уверенности в женском вопросе дал мне этот первый секс!
Наконец, по мнению совхозного руководителя, хлеба созрели до молочно-восковой спелости, необходимой для раздельной уборки. Управляющий совхозом, похожий на борова мужик по фамилии Тугай, сам приехал к нам в отделение и объявил готовность № 1. С утра — на комбайны! Большинство комбайнов были прицепные типа «Сталинец-6» — его тянул трактор ДТ-54, а сзади был прицеплен копнитель. Тракторист и комбайнер были из местных специалистов, а нас использовали копнильщиками. Комбайнер должен был получать 100 % оплаты, тракторист— 80 %, а копнильщик — всего 40 %.
Расскажу, что такое копнитель и как должен работать копнильщик, чтобы вдруг никто не позавидовал легкой работе за 40 % оплаты. Копнитель-бункер, этакий куб, размерами примерно 2,5х2,5х2,5 метра, катившийся на паре колес, прицеплялся сзади к комбайну. В него из тяжелой, казалось, чугунной трубы, торчащей сзади из комбайна, сыпалась солома и всякая другая труха. По бокам бункера справа и слева были дощатые мостки с перилами для копнильщика. Когда бункер заполнялся соломой, копнильщик, по инструкции, должен был разравнивать ее вилами, потом прыгать внутрь и утаптывать солому ногами, а затем вскакивать обратно на мостки и нажимать педаль. Дно копнителя откидывалось, и кубическая копна вываливалась на поле. Это все теоретически.
А практически уже с первых минут копнильщика всего так засыпало сверху соломой и половой, что он только чесался и отряхивался. При первом же повороте комбайна, труба выходила за габарит копнителя и сбрасывала неопытного, не успевшего пригнуться копнильщика, с двухметровой высоты на землю. Он еще должен был, потом догонять комбайн и вскарабкиваться по болтающейся подвесной лесенке снова на свой проклятый копнитель.
В результате, никто не хотел работать на копнителе и вскоре все ушли с этой работы. Копнильщиками нанимали местных женщин (!), которые покорно, за нищенские деньги, выполняли эту идиотскую и опасную работу. Конечно же, никто из них не бросался самоотверженно в бункер и не утаптывал его содержимого под водопадом из соломы и половы, грозящем засыпать копнильщика с головой. Бедные копнильщицы, посыпаемые сверху трухой, сгорбившись и накрывшись с головой брезентом, сидели на мостках и изредка поглядывая в бункер. Когда он наполнялся, они нажимали педаль и копна, конечно же, не такая плотная, как положено, но вываливалась из копнителя, а днище захлопывалось для набора новой копны.
Но неужели я, изобретатель по природе, мог бы мириться с таким рабским трудом? Я просто привязал к педали веревку, сам удобно устроился на комбайне, а конец веревки положил рядом с собой. Для комфорта я постелил на комбайне одеяло, лежал и загорал на нем, а время от времени поглядывал: не наполнился ли копнитель? Если он был уже полон, то я дергал за веревку, днище открывалось и копна, точно такая же, что и у женщин-копнильщиц, вываливалась наружу. Но в отличие от несчастных женщин, я не сидел, согнувшись, весь день под водопадом из соломы и трухи на подпрыгивающем, как мустанг, копнителе, а лежал и загорал на удобном большом комбайне.
Честно говоря, я ожидал премии за такое рацпредложение, и на одном из объездов Тугаем подведомственных ему комбайнов, с гордостью показал управляющему новшество. Но ожидаемой премии не последовало. Тугай побагровел как боров, испеченный в духовке, и заорал:
— Так что, бабы пусть горбатятся, а ты как барчук, загорать тут будешь!
— и распорядился снять меня с «поста» копнильщика, а веревку сорвать и уничтожить. Логика Тугая мне осталась непонятной до сих пор. А потом я, подумав, решил: какая же может быть логика у пламенного коммуниста Тугая, которому мозги заменяют инструкции из райкома партии. И я простил ему. Сам же, оставшись без работы, как и остальные экс-копнительщики, я разгуливал по бескрайним целинным просторам, постигая загадки жизни. Только стишки стал сочинять про нашего управляющего, где рифмовались слова «Тугая — бугая», и писал их мелом, а иногда и масляной краской на любых гладких поверхностях — амбаре, кухне, доске приказов и т. д.
Наиболее крупный и представительный вариант красовался на фанерной стене туалета, по которой стреляли дробью местные. Варианты двустишья были такие:
«Лучший друг для Тугая — это … у бугая!»
Или «А любовь у Тугая — под хвостом у бугая!»
А на доске приказов было объявлено вполне цензурно:
«По приказу Тугая — подложись под бугая!
Не знаю, как самому Тугаю, а студентам, и особенно местным, стишки понравились. Появилось и много других вариантов интимных связей Тугая с бугаем — что-что, а народ наш на безобидные шуточки горазд!
Интересно то, что настоящий бугай-то в совхозе был, жил он на ферме, откуда мы на лошади привозили молоко на кухню, и похож он был на Тугая, может даже больше чем боров.
А еще была у Тугая собственная бахча километрах в пяти от нашего амбара. Я с приятелем Максимовым (помните злополучное дежурство по вагону!) случайно натолкнулся на нее во время очередных прогулок по необозримым просторам целины.
Маленькие аппетитные дыньки «колхозницы» сотнями созревали там, скрытые от глаз целинной общественности. Спелые, вкусные дыни — на целине, где не то, что самых завалящих яблок — воды нормальной не было, пили рассол какой-то. Прямо на бахче поедать дыни было не с руки и мы, набрав пяток штук, пошли искать укромное местечко для трапезы. Долго искать не пришлось — прямо в поле стоял, до боли знакомый мне отцепленный копнитель.
Я привычно взобрался на мостки, нажал педаль, днище открылось, и мы влезли внутрь копнителя. Чтобы получше представить себе внутренность копнителя, нужно вообразить себе маленькую комнатку, что-то вроде карцера, только без потолка и с решетчатой задней стенкой. Тюрьма, но без потолка!
Когда мы оказались внутри, днище, естественно, захлопнулось, но мы не придали этому значения — быстрее бы съесть халявные дыни. Но дух Тугая наказал нас за воровство его дынь. Мгновенно, как это нередко бывало на целине, над нами собрались грозовые тучи, сверкнула молния, и полил дождь, переходящий в град.
Мы метались по тесному копнителю, пытаясь выбраться. Но по отполированным соломой стенкам, взобраться было невозможно. Попытки взломать заднюю решетчатую стенку тоже не помогли. Мы вымокли до трусов, и уже мокрых нас избивал град. Наконец, я, взобравшись на плечи Максимова, вылез на мостки и нажал педаль. Мы освободились и затрусили домой, поливаемые остатками заканчивающейся грозы.
Мы запомнили это злодеяние «духа Тугая» и решили отомстить ему. Назавтра мы уговорили шофера Ваську Пробейголова (по прозвищу «Бобби Динамит») съездить с нами на своем газике на бахчу. Набрав полкузова дынь, мы вернулись. Проезжая мимо нашего амбара, я закинул одну «колхозницу» в открытую дверь. Видели бы вы, что там поднялось! Бедные целинники не видевшие никаких фруктов после Грузии, накинулись на дыню, как в зоопарке крокодилы на брошенный им филейный кусок мяса.
Но месть — штука обоюдоострая. Естественно, Тугай узнал, кто был автором стишков и похитителем его личных дынь. Доброхотов-стукачей нам на Руси не занимать!
И вот на доске приказов, прямо на замазанном краской месте стиха про вечный союз Тугая с бугаем, появляется объявление о собрании партийно-комсомольского актива отделения прямо у нас в амбаре. С утра, когда многие безработные студенты еще лежали на своих нарах, к нам вошли: Тугай, Тоточава, неизвестная дама в кирзовых сапогах, и два местных механизатора.
Дама провозгласила, что есть мнение считать собрание открытым, все пришедшие подняв руки, проголосовали «за», и фарс начался. Естественно, разговор был только о моем поведении. Как-будто в разгар уборочной не было больше дел, чем обсуждать возмутительное поведение студента «Гулии», сняв для этого с комбайнов даже механизаторов. Но инкриминировать мне стишки они не могли — не доказано; на счет дынь тоже разговоров не могло быть — с какой это стати дыни, выросшие на «всенародной» земле могли принадлежать только Тугаю. А вот рацпредложение мое горячо обсуждалось. Докладывал, конечно же, сам Тугай.
— В то время как наши женщины в поте лица … — лицо, вернее, ряжка, у Тугая побагровела, на углах рта выступила пена слюны. Мне казалось, что под фуражкой у него даже зашевелились вырастающие рожки …
И тут я повел себя, как говорится, неадекватно. Встав с нар, я извинился перед собранием и сказал, что мне нужно на минутку выйти. Потом товарищи рассказывали мне, что дама даже испугалась, чтобы я ненароком не повесился от позора: «Потом отвечай за него!». Но я не собирался вешаться. Зайдя на кухню, я разбил тройку яиц в алюминиевую кружку, насыпал туда сахарного песку, и ложкой стал сбивать свой любимый «гоголь-моголь», или «гогель-могель», как называли его в еврейских местечках. Так я и зашел в амбар обратно.
Актив аж голос потерял от моей наглости. Потом заголосили все вместе: Тугай и дама — от ярости, механизаторы — от смеха, студенты — от восторга. Только Тоточава сидел молча, широко раскрыв глаза и рот. Я смотрел на этот театр абсурда, взбивал свое еврейское лакомство и почему-то спокойно думал:
— Вот приехал я сюда с благими намерениями, чуть не помер по дороге, потерял надежду на рекорд, оставил в Тбилиси невесту. Конечно, обманывал Архипова, но в уборочной участвовал честно — даже рацпредложение сделал, как вообще избавиться от копнильщика (позже на комбайнах эту должность действительно упразднили), а меня тут как врага народа …
— Погоди, — обратился ко мне Тугай, — сейчас на это времени нету, соберем урожай, а тебя отошлем с письмом в институт, чтобы выгнали тебя отттудова!
И вдруг — у меня помутилось в голове и «наступило» то особое состояние отчужденности, какое было знакомо мне со времени предсказания пожара в детском саду. Я увидел весь амбарный театр со стороны — кричащего багрового Тугая, чопорную даму в кирзовых сапогах, студентов на нарах, и себя с алюминиевой кружкой в руке. Чужим, громким, но бесстрастным как у автомата голосом, я заговорил чьими-то чужими словами, от которых в амбаре наступила гробовая тишина:
Так, теперь слушайте меня! Выгнать, Тугай, надо, прежде всего тебя за то, что в данных метеоусловиях дал приказ косить раздельно. Тебя предупреждали, что это преступно, что надо быстрее косить напрямую. Поэтому урожай будет потерян, а тебя уволят! Выгляни за дверь — идет снег и это надолго; скошенные валки засыплет, и ты не подберешь их! Это конец твоей карьере, Тугай!
Тугай, слушавший меня с вытаращенными глазами, вдруг сорвался с места и бросился к выходу. Когда он открыл дверь, все ахнули от удивления — снег, крупный снег, падающий сплошной пеленой, скрыл все вокруг — и кухню, и многострадальный туалет, и доску приказов, и все остальное целинное убожество …
— … твою мать! — глухо выкрикнул Тугай и исчез за пеленой снега. Вслед за ним бегом исчезли члены партийно-комсомольского актива. А вслед исчезающим фигурам из амбара № 628 понеслись аплодисменты и свист студентов— целинников.
Меня всего трясло, кружка с еврейским лакомством прыгала у меня в руке, я медленно приходил в себя. Окончательно оклемавшись, я первым делом съел гоголь-моголь (не пропадать же добру!), а потом выглянул за дверь …
Снег пошел внезапно, вопреки всем прогнозам погоды. Когда я выходил на кухню за яйцами, его еще не было, но низкие темные тучи уже нависали над землей. Очевидцы рассказывают, что снег начался с грома и молний, но мы в амбаре из-за пламенных партийных речей даже грома не услышали.
Я был подготовлен к холодам — кроме телогрейки, которая была насквозь мокрая и никак не могла просохнуть, у меня появилась шикарная длинная черная шинель. К ней необыкновенно шли мой широкий пояс из сыромятной кожи с ножовкой-кинжалом в черном же чехле, черные кирзовые сапоги, и чалма из моего зеленого тбилисского махрового полотенца. В таком одеянии сейчас меня бы задержал первый же постовой, ну а тогда терроризма не было, и я гордо носил мою «форму», уважаемый всеми, как «победитель» Тугая.
Справедливости ради надо бы рассказать, как ко мне попала эта шикарная шинель. Недалеко от нас в сарае располагалась грузинская группа студентов, которая ехала с нами в одном вагоне. И был там студент по фамилии Дадиани, которому я необыкновенно завидовал. Во-первых, потому, что у него была княжеская фамилия, да не простая, а царей мегрельских. Я, правда, убеждал себя, что русский граф по всем показателям старше мифического мегрельского царя, но зависть все же глодала меня. Во-вторых, потому, что у Дадиани была шикарная черная шинель, каковой у меня не было. А в-третьих, у Дадиани были нарды — популярная игра на Кавказе. Он предусмотрительно взял нарды с собой из Тбилиси, и как прекрасный игрок, выигрывал у всех все, что ему нравилось. Думаю, что и шинель была у него выигранная.
Я играл в нарды посредственно, и хоть брал иногда у князя их взаймы, чтобы тренироваться, толку от этого не вышло. Для незнакомых с этой игрой, расскажу, в чем состоит ее наиболее распространенный вариант. Нарды раскрываются, по обе стороны их садятся игроки, у каждого из которых образуется по два поля — правое и левое. Левое поле — это «дом», куда надо собрать все фишки (обычные шашки), а потом «сбросить» их. Но и ходы и «сброс» фишек подчиняется цифрам на двух игральных костях, которые перед каждым ходом выкидывает игрок. Если ход фишки попадает на единичную фишку противника, то она считается «убитой», и ее обязательно надо поставить на поле «дома» противника, чтобы опять же довести до своего «дома». Самое главное — если в доме противника соответствующее гнездо занято его фишками, то поставить «убитую» фишку некуда, и игрок может проиграть даже «марсом». «Марс» — это очень обидная форма проигрыша «всухую», когда один игрок «сбросил» все свои фишки, а другой — ни одной.
Нарды — не шахматы, там все зависит от того, какой счет выбросят кости. «Что делать хорошему игроку в нарды, если вовремя «шаш» не выпадет!» — писал знаменитый грузинский писатель князь Илия Чавчавадзе; он был и прав и нет. Конечно, «шаш», или «шесть» по-нашему, очень нужная, высшая цифра на костях. Особенно ценно, когда выпадают одновременно две шестерки — «ду шаш». Это очень помогает игроку — он быстро продвигает фишки к своему «дому». Но если есть «убитая» фишка, то нет ничего хуже счета «ду шаш», потому что шестая лунка в «доме» обычно всегда бывает занятой, хотя бы из-за первоначального построения фишек.
Ну, а неправ великий писатель в том, что хороший игрок все равно выиграет у плохого — кости по теории вероятности при большом числе выбросов показывают практически одинаковый счет обоим игрокам. Повторяю, это если работает теория вероятности, а она может и не работать. И я добился «отмены» теории вероятности, если не в глобальном масштабе, то, по крайней мере, для нард Дадиани.
Я «испортил» кости княжеских нард и сделал их своими агентами. Раскаленным гвоздем я прожег небольшие дырочки в пластмассовых костях, точно в черных точечках, так, чтобы на обратной стороне кости был «шаш» — шесть точек. Обычно на другой стороне кости были две точки — «ду». В эти дырочки я на клею вставил отрезки железного гвоздика и черной краской поставил на них точки. Кости — «агенты» внешне не отличишь от первоначальных «честных» костей. Нужен был лишь сильный магнит, подложенный под нарды, чтобы заставить кости, как по приказу, стать на «ду шаш».
Магнит я выдрал из старого динамика на стене пустующего совхозного клуба. Оставалось прибинтовать этот магнит к своему колену под брюками и отправиться вызывать князя на поединок. Зная мои способности в нардах, князь не захотел даже разговаривать со мной. Тогда я при его группе, сердитой на князя за его постоянные выигрыши, обвинил его в трусости и мошенничестве. Но это не подействовало. Я добавил, что «раскопал» его родословную и нашел, что его предок был не князь Дадиани, а армянин Дадьян, паспорт которого был специально подчищен.
— Вах! — вскричал князь и схватился за нож.
— Вах! — ответил я и успел вынуть ножовку-кинжал чуть пораньше князя.
Обращаю внимание на то, что восклицание «Вах» — это чисто кавказское слово, и ничего общего не имеет со словом «Бакс», если «Вах» читать латинскими буквами или по-английски. Хотя, что-то в кавказской любви к баксам здесь есть, не без этого!
— Ставлу милион против копейка! — высокомерно сказал князь, «купившись» на мою хитрость.
— Став свой шинел против мой телогрейка! — парировал я князя, выражаясь на понятном ему диалекте.
Он кивнул, мы сели на стулья, нарды поставили на колени, разложили фишки и игра пошла.
Студенты грузинской группы обступили нас кругом, и я с холодком в душе подумал, что будет, если кому-нибудь придет в голову пощупать меня за колено. Но, во-первых, на Кавказе щупать мужиков за коленки неприлично, а во-вторых — перебинтованная нога указывала на травму, а магнитом, как известно, лечат ушибы. Что кости-то «крапленые» ведь никто не знает!
Кинули первые кости — я подставил князю коленку с магнитом и у него выпал «ду шаш». Бедный, попавшийся на удочку Дадиани, орлом посмотрел на меня, и начал ходить. Он так верил в свою скоротечную победу, что по рассеянности «зевнул» фишку, и я «убил» ее. Все, князь был обречен. Он так и не смог поставить фишку в «дом», потому, что ему выпадал только «ду шаш». Мне же выпадали обычные цифры, я методично заполнил свой «дом» и уже начал сбрасывать фишки.
Кто играет в нарды, тот поймет, что ситуация складывалась парадоксальная и смехотворная. Меня никто не мог обвинить в том, что я жульничаю, потому, что мне-то выпадали обычные цифры. А князь, как царь Мидас в своем золоте, захлебывался в своих «ду шашах», не в состоянии выкинуть другие цифры. Я даже набрался такой наглости, что стал обвинять князя в шулерстве: дескать, кости у него «заколдованные», если у него выпадают только «ду шаши», а других — нет. Выиграл я у князя «марсом».
— Бакс! — вернее «Вах!» — выдохнула группа, и князь швырнул мне шинель.
— Реванш! — вскричал он, бледнея.
— Хорошо, — согласился я, только играем на твои нарды. Князю уже было все равно, на что играть.
На сей раз, я дал ему возможность «выбрасывать» и другие цифры, поселив в нем огонек надежды, но во время корректировал игру своим «травмированным» коленом, и выиграл с небольшим перевесом.
Уходил я в новой шинели, держа под мышкой нарды с «краплеными» костями.
Реванш! — орал взбешенный князь, удерживаемый под руку товарищами.
— Слушай, князь, ты пока в шашки потренируйся — в нарды тебе еще играть рано! — усмехался я, — тем более с русским графом. Армянин Дадьян — с русским графом! Невероятная самоуверенность! — я на всякий случай не снимал руки с рукояти моей ножовки, слыша звериный рев князя.
Придя в амбар, я тут же спрятал «магнитные» кости, а в сельмаге купил другие. Потом я, в знак примирения, принес нарды с новыми костями князю обратно и предложил сыграть снова. Князь выиграл, я вернул ему нарды с новыми костями и назидательно сказал:
— Я разобрался в твоих прежних костях — они были «заговорены» на «ду шаш». Вот ты и попался сам на этом. Я уничтожил эти нечестные кости и купил тебе новые. Выигрывай мастерством, а не обманом!
С этим гроссмейстерским напутствием я ушел к себе, гордо неся на плечах «честно» выигранную шинель. Все это было до снега. А как стал падать снег, случилась трагедия, как раз в этой грузинской группе.
Снег то усиливался, то прекращался, при этом небо прояснялось и сияло солнце. Мы с Максимовым чуть не попались на этом, решив доесть последние дыни у Тугая. Не успели мы отойти метров на двести от амбара, повалил такой снег, что мы опрометью бросились обратно и с трудом нашли свой амбар.
А в грузинской группе получилось хуже. Два студента, сильные ребята, спортсмены — Хабулава и Гонгадзе, в период прояснения пошли в контору за деньгами. Они получили деньги и пошли обратно домой. От конторы до сарая, где они жили, было километров пять. Ребята прошли почти половину пути, как повалил снег. И они стали, как это бывает при отсутствии видимости, ходить по кругу. Снег валил весь день и всю ночь. Наутро на лошадях отправились искать ребят и нашли два замерзших трупа недалеко от конторы. Одеты они были легко, так как в моменты прояснений, было по-августовски тепло.
Тела ребят отправили в Тбилиси; случаи гибели студентов из Тбилиси были и в соседних отделениях. Прибытие нескольких цинковых гробов с целины в Тбилиси, вызвало панику среди родителей. Они уже готовились выезжать на целину искать нас.
В начале сентября руководству стало понятно, что «битва за урожай» была проиграна. О нас забыли, даже кормить перестали. Мы покупали в сельмаге или у местных еду и выпивку. Дела не было, началось моральное разложение — местные запили по-черному, а мы — эпизодически. Мы стали требовать у нашего парторга Тоточава отъезда. Но руководству совхоза было не до нас. Приехал большой начальник (кажется, предсовмина Казахстана Кунаев) раздавать выговора и снимать нерадивое руководство совхоза, которое слепо слушало указания из того же Совмина. «Пал» жертвой «борьбы роковой» и дружок бугая — Тугай.
Но в конце сентября нашли таки возможность отправить домой небольшую группу студентов с нашего амбара, а именно шесть человек. Решили кинуть жребий, кому ехать. «Актив» группы — староста и комсорг, подготовили бумажки по числу ребят, написали там шесть раз «да», а остальные — «нет» («да» — едет; «нет» — понятно), скрутили бумажки в трубочки и положили в шапку. Я, зная честность и принципиальность нашего «актива», не стал участвовать в жеребьевке. Первыми кинулись к шапке друзья «актива», я почувствовал подвох, но, не зная, где его ожидать, вышел к шапке и потребовал высыпать жребии не стол. «Актив» и его приближенные начали возмущаться. Тогда, я спокойно вынул свою ножовку из чехла и как можно свирепее процедил: «Всех порешу и скажу — так и было!»
Группе тоже показалось подозрительным поведение «актива» и приближенных, число которых почему-то тоже оказалось равным шести. Я отнял шапку у «держателя» и высыпал бумажки на стол. В глаза бросилось то, что некоторые бумажки были скатаны в ровные трубочки, а некоторые — а именно шесть штук, были согнуты пополам. Развернув согнутые жребии, мы прочли «да», а прямые — «нет».
— Падлы! — закричал я, поддерживаемый большинством группы, — своих же ребят дурите! Сейчас, — и я схватился за ножовку … «Старик» Калашян (он тоже был в «активе») вдруг выскочил вперед и предложил:
— Нурбей раскрыл подлог наших нечестных товарищей, он молодец! Пусть сам и предлагает — кому ехать, мы согласимся!
«Старик» был хитрым армянином — все согласно закивали. Я почувствовал огромную ответственность, но отказываться было нельзя — ведь я сам хотел ехать во что бы то ни стало.
— Ну, если вы мне доверяете, то, во-первых, поеду я сам. Доводы нужны?
— на всякий случай спросил я, обводя всех глазами.
— Нет, нет, продолжай быстрее! — перебил меня Калашян.
Гога и Руслан поедут — им еще домой на родину нужно заехать, а это не близко. Юра сильно болеет, у него ревматизм, сами знаете, он может помереть в этой стуже. У Миши отец старый и больной, за ним уход нужен, а он один … Я продолжал обводить глазами ребят и натолкнулся на пронзительный взгляд «старика».
— Тьфу, черт, чуть не забыл! — подумал я и закончил, — ну и «старик» наш — Калашян, трудно ему в его возрасте. Вот шесть кандидатур на отъезд! — подытожил я. Я заметил, как многозначительно обменялся взглядами «старик» и пять его «активных подельщиков». Словесно это можно было выразить так:
Подельщики: «Что, старый козел, продал нас за поездку?»
«Старик»: «Сами вы засранцы, что все так грязно сделали! Если бы не я — морду вам набили бы!»
Наутро нам выделили двух быков: Цоба и Цобе с санями, на которые мы вшестером сели, свесив ноги вниз. Если нужно было свернуть в одну сторону, погонщик кричал: «Цоб!» и бил палкой одного быка, и тот тянул в свою сторону сильнее. Сани сворачивали. Чтобы свернуть в другую сторону, кричали: «Цобе!» и били другого быка. Дороги до нашего отделения не было, ехать нужно было полем по глубокому снегу. Опытный погонщик должен был довезти нас до центрального отделения, откуда уже грузовиком — некое подобие дороги там уже было — до железнодорожной станции Джаркуль. А там — куда и как сами хотим — без денег, но с комсомольскими путевками, дающими сомнительное право на бесплатный проезд.
К вечеру мы доехали до центральной, почти отморозив ноги. Там устроились на ночлег в здании конторы, которая на ночь была свободна от сотрудников. Договорились, что утром за нами подъедет грузовик, который должен был остановиться на главной площади центрального отделения. На этой площади находились — сельсовет, магазин, наша контора и большой выгребной деревянный туалет на четыре очка.
Я не зря упомянул о туалете — он, как то ружье, которое висело на стене в первом акте, а в четвертом должно было выстрелить. Итак, вечер — это акт первый; туалет стоит на площади между магазином и нашей конторой. А до утра, или акта четвертого, осталась ночь, за которую я совершил свой последний подвиг на целине. Какая-то мистическая ненависть к выгребным, да и вообще азиатским туалетам, непроизвольно толкала меня на их истребление.
Спать мы легли в конторе — кто на столе, кто на полу — диванов там не было. Вечером я поинтересовался у «конторщика», размещавшего нас на ночлег, где в конторе туалет. Тот сначала не понял, а потом с улыбкой сообщил, что, как выйдешь из конторы — тут тебе везде и туалет. — Ну, а если хочешь с «шиком» — то иди на площадь вон в те хоромы, — и конторщик указал на уже упомянутый, как оказалось обреченный, туалет. — Только туда еще, отродясь, кажется, никто не ходил. Для понту его поставили и только!
А ночью мне, как обычно, захотелось по малой нужде. Я взял с собой спички и газеты из конторы, которые свернул в факел для освещения. До туалета я добрался без огня — ярко светила луна. А внутри, сами понимаете, чтобы не свалиться в очко, я запалил факел. Все прошло планово, и, уходя, я кинул факел вниз, где по моему разумению, должно было находиться негорючее вещество сметанной консистенции.
Утром, выйдя из конторы, мы обнаружили на площади дымящиеся останки памятника деревянного зодчества эпохи освоения целины. Как оказалось, в выгребной яме, вместо, простите, дерьма, был мусор, который загорелся от моего факела. Клянусь, я тогда не хотел этого! Хотя я так ненавижу эти уродливые символы неуважительного отношения к современному человеку, что с удовольствием сжег бы их все до одного! В германских туалетах мне хочется пить шампанское, а в наших — особенно в южной и восточной глубинке — заложить фугас!
Мы сели на грузовик и к вечеру были уже в Джаркуле на железнодорожной станции. Ожидался поезд на Челябинск, и мы подобрались поближе к путям, чтобы брать его на абордаж. К нашей группе «прибилась» девушка, которая попросила «подсадить» ее на челябинский поезд. Народу было много, и все хотели уехать на запад; в данном случае западом был Челябинск.
Девушка была без вещей, даже без сумочки. Узнав, что мы из Грузии, она сказала, что она тоже грузинка, зовут ее Линой, даже произнесла несколько слов по-грузински. Объяснить толком, что она делала в Джаркуле и для чего едет в Челябинск, она не могла. Да нам и не нужно было это знать.
«Старик» Калашян кивнул на меня — вот, дескать, у нас главный, к нему и обращайся. Мой «видок» в длинной черной шинели, зеленой чалме на голове, и кинжале на поясе поразил ее. К тому же я уже оброс черной бородой — ни дать, ни взять — абрек! Мы, буквально, прилипли друг к другу, и говорили, говорили
— черт знает о чем. Помню только, что я ей рассказывал что-то из Куприна, выдавая приключения героя за свои.
Пыхтя и обдавая пассажиров паром и вонючим дымом подошел поезд до Челябинска. Мы атаковали вагоны; я легко подкинул Лину на высокие ступеньки вагона, и она запорхнула внутрь; за ней взобрался я, за мной — мои попутчики. Кто-то лез прямо в окна. Никаких проводников я в вагоне не видел. Устроились — кто где. Вагон был так называемый «жесткий», это худшая разновидность современного плацкартного вагона. Все стали искать себе «спальные» места — нижние, верхние, третьи, боковые полки, пол, наконец. Нам с Линой не хотелось спать, мы были возбуждены знакомством, разговорами, и вышли туда, где нашим разговорам никто не мешал — в тамбур. Сейчас в тамбур выходят покурить; тогда же курили прямо «на местах», даже в купе, не спрашивая разрешения у попутчиков. Кто постарше, помнит, наверное, известный фильм сороковых годов, где по дороге из Сибири в Москву в международном вагоне встретились главные герои фильма — девушка (кажется, Серова) и военный (кажется, Переверзев). Купе двухместное, она ложится внизу, он — на верхнюю полку и … закуривает папиросу! Дым заполняет все купе, стелется вниз… И — ничего, никаких скандалов, замечаний и т. п. Хочешь курить — кури, а на всех других наплевать!
Я это говорю к тому, что тамбур на всю ночь оказался свободным, и, наговорившись вволю, мы по обоюдному согласию, приступили к действиям. Какое чудное время — молодость! Не думаешь не только о завтрашнем дне, даже об утре, когда поезд должен был прибыть в Челябинск. А поезд тем временем уже прибывал. Лина зашла в туалет привести себя в порядок, а я лихорадочно теребил «старика» Калашяна, чтобы тот проснулся.
Ведь я-то еще помнил, что обещал девушке довести ее до Тбилиси и жениться на ней. А я даже довезти не мог — денег не было, а комсомольская путевка была только на меня. Тем более жениться, ибо в Тбилиси у меня уже была невеста. Да и Лина утром показалась мне отнюдь не столь привлекательной, как ночью — длинный нос, бледная вся, круги под глазами.
— Калаш, а Калаш, — толкаю я в бок «старика», — нужен твой совет! Влип я, кажется, с девкой-то, трахнулись мы, обещал жениться на ней, дал слова джигита … Я никогда не слыхал более веселого смеха «старика», чем в то утро. Вдоволь насмеявшись, он сказал:
— Держись, как ни в чем ни бывало, она же в Челябинск едет, значит есть к кому. А я тебя отзову от нее, вроде за билетами, а там ищи-свищи! Между прочим, я тебя считал поумнее, отличник все-таки! — добавил «старик».
Моя пассия вышла из туалета, мы стали ждать прибытия в Челябинск. Моросил дождик, утро было хмурое. Наконец, показался вокзал, паровоз засвистел и остановился. Все стали выходить. Вышли и мы, поеживаясь от холода и недосыпу, собрались группкой и стали решать, что делать дальше.
— Надо брать билеты, — деловито сказал «старик» — деньги и документы у старшего, — он кивнул на меня, — иди в кассу, или пойдем вместе, — исправился он, а вы — обратился он к остальным — побудьте с девушкой, мы придем к вам!
«Старик» взял меня под руку и быстро повел куда-то. Я только успел обернуться и посмотреть на мою «невесту». Она, казалось, поняла все и смотрела на меня устало и отчужденно. Я чуть не вырвал руку и не рванулся обратно. Но «старик» еще сильнее сжал мой локоть и твердо повел вперед, добавив по-армянски: «Гна!» (Иди!).
«Старик» отвел меня в какой-то сквер, как будто знал Челябинск наизусть, посадил на скамейку и приказал: «Жди!», после чего быстро ушел.
Мне было тошно — и от своего поступка, и от бессоной ночи; вскоре я заснул сидя на этой же скамейке. Проснулся я от толчков в бок; ребята уже сидели рядом со мной, а «старик» протягивал мне бутылку пива и плавленный сырок:
— Съешь, а то похудеешь! — со смехом проговорил он.
Я печально взял то, что мне дали, но в рот ничего не лезло. Положение усугубил Гога.
— Ну и хорек же ты, Нурбей! — в сердцах сказал он, — девушка плакала, когда узнала, что ты сбежал от нее.
— Как, неужели, вы сказали ей все! — картинно возмутился я.
— А ты как думаешь, мы за твои поступки отвечать будем? Жди своего любимого, он обязательно придет и заберет тебя? Так что ли? — распалился Гога.
Да нет, все произошло самым лучшим для нее образом! — рассудительно сказал Юра. — Куда ехала она — в Челябинск? Вот и доехала! Не будь нас, она так бы и куковала в Джаркуле. Теперь представьте себе, что Нурбей взял бы ее с собой и так далее. Есть ли что-нибудь худшее, чем довериться этому человеку, зависеть от него? Да это же необузданный, непредсказуемый тип! Она еще легко отделалась!
Я уже схватился за рукоять ножовки, как положение спас «старик».
— Успокойся, я сказал ей, что у нас нет денег на ее билет, что мы едем по комсомольским путевкам, что тебе стыдно было признаться ей в этом. В Челябинске ее дом и отец с матерью. В Джаркуль она попала с таким же, как ты, хахелем, который обещал ей золотые горы и бросил. А в Челябинске она будет ждать твоего письма на Главпочтамт до востребования. Ты же знаешь ее имя, отчество и фамилию? Вот и вызовешь ее к себе в Тбилиси и денег вышлешь на дорогу. Я сказал ей, что ты из очень богатой семьи …
Я только качал головой, и слезы капали на сырок, на горлышко бутылки. И я решил, что больше никогда, никогда не буду поступать с женщинами так подло и так жестоко. Я, кажется, даже поверил в то, что так оно и будет. Знал бы глупый студент, на какие изощренные подлости и жестокости к женщине, не к мимолетной знакомой, а к самому близкому человеку — жене, решится он, будучи уже умудренным и образованным человеком, доктором наук, профессором. Причем к самой молодой, самой беззащитной и самой любящей из всех трех жен, бывших в его жизни …
Знал бы — не уехал из Челябинска, а лег бы прямо на вокзале на рельсы и дал пыхтящему и вонючему паровозу медленно переехать себя — жестокое и необузданное животное кавказской национальности!
Но студент-отличник вместе с товарищами благополучно доехал до Сталинграда, денек погулял там, добрался затем до Сочи, понежился там на пляже. При этом попросил товарищей изрисовать его тело химическим карандашом на манер наколок — татуировок: «Целина», «Не забуду целину», «Привет комбайнерам!», снабдив эти надписи рисунками солнца, восходящего над целиной, комбайна и копны сена в стороне. Так изрисованный и прибыл студент в свой родной Тбилиси, который встретил его, как героя.
А вскоре прибыли и именные благодарственные грамоты от ЦК Комсомола Казахстана за самоотверженную помощь в уборке богатого целинного урожая! Какую помощь, в какой уборке, какого урожая? Ведь не было ни одного, ни другого, ни третьего! А как же обещание управляющего выгнать меня из института?
Так, где ж угрозы Тугая?
Спросите вы у бугая!
Прощай целина. Прощай летняя школа лицемерия, обмана, опасностей, лжи, ханжества, вражды, жестокости, выживания, помощи и земной любви! Спасибо за науку, но больше я туда не хочу!
Главной задачей по приезду домой я считал сгонку веса и вхождение в спортивную форму. Как я уже говорил, на целине я прибавил около 25 килограммов, но не мышц, а чистого (сомневаюсь, что чистого, наверное, в смеси с соломой и половой!) жира. Около 10 килограммов ушло за последние голодные дни, когда нас перестали кормить, и утомительную, безденежную дорогу. В Тбилиси я прибыл около 75 килограммов весом. Жим сохранился, я легко жал на тренировках 110 килограммов, но это было хорошим результатом для моего прежнего, а не настоящего веса. А рывок и толчок я почти позабыл. Техника забывается быстро! Только к весне я довел свой вес до 62–63 килограммов, когда можно было оперативно согнать вес до полулегкого — 60 килограмм. Это было достигнуто и диетой (попросту голодовкой) и постоянными встречами и времяпрепровождением с моей, как я считал невестой, Лилей.
Она не скрывала, что у нее был молодой человек, который считался ее женихом, хотя отношения у них были вполне платонические. Но Лиля любила его, а гуляла со мной, видимо, только потому, что видеться с ним она могла редко. Парень этот был старше Лили, учился и работал, в общем, был занят делами. Когда же я стал настаивать на определенности с ее стороны, она переговорила с женихом об их будущем. Он не отрицал, что видит свое будущее с ней, но пояснил, что жениться сможет только по окончании института, когда он будет достаточно хорошо зарабатывать и иметь квартиру. Вообще, это — взвешенный и современный подход к данной проблеме, но где тогда, черт возьми, любовь?
Хуже, когда есть любовь (или ее суррогат — страсть), но нет ничего другого — ни денег, ни положения, ни своей квартиры. Это я говорю о себе. И совсем плохо, когда нет любви (и даже ее суррогата), и ничего из перечисленного другого, а есть только желание не остаться «в девках». Лиля была на три года старше меня, а тут ее немедленно берет замуж, пока еще студент, но перспективный — отличник, спортсмен.
Теперь я понимаю, что поступил скоропалительно, главным образом, сбил ее с толку. Для чего была эта официальная женитьба, когда встречаться и даже жить вместе, вполне можно было и без этого. Она сама мне об этом говорила, правда гораздо позже.
Одним словом, поговорила она со своим женихом, а на следующее утро сообщила мне, что замуж за меня пойти согласна. Мы решили пожениться в марте. Нужно было познакомить родителей и тому подобное.
Раньше среди студентов добровольно-принудительно распространяли лотерейные билеты. Шутки ради нам на двоих дали один билет — вроде, почти семья. И на этот билет выпал выигрыш — 30 рублей. Мы решили романтически зарыть эти деньги в землю и откопать в день женитьбы, чтобы купить шампанское.
Я заготовил специальную свинцовую капсулу, куда мы должны были поместить деньги и зарыть в любимом нашем парке физкультурника (помните прогулку с девочкой — Сашей?). Деньги были у Лили, капсула у меня. Но когда я в назначенный день мы встретились у парка физкультурника, Лиля передала мне не 30 рублей — точную сумму выигрыша, а 29 рублей 80 копеек. Оказывается, она разменяла эти деньги, чтобы заплатить за трамвай.
Я был совершенно обескуражен этим поступком. Разменять заветную сумму ради билета на трамвай? Да я лучше не сел бы в этот трамвай, а пошел бы пешком, или проехал бы без билета, или взял бы с собой еще денег, не сошелся же мир на этих тридцати рублях? Но она поступила именно так, и мы поместили в капсулу эти 29 рублей и 80 копеек и зарыли в определенном месте (два шага от дуба и три шага от платана).
В марте мы пошли в ЗАГС нашего района, чтобы подать заявление. В этот ЗАГС нужно было пройти через двор, подняться по винтовой железной лестнице, на которой через одну не хватало ступенек. Над жилым домом на мансарде в двух обшарпанных комнатах размещался ЗАГС. В одной из комнатушек сидела злющая тетка, которая выискивала различные причины, по которым нельзя было расписать новобрачных. В другой каморке стояла длинная скамья перед столом, причем мебель была, как в тюрьме, прибита к полу. На стенах висели образцы заявлений на заключение брака, на его расторжение, на что-то еще, причем все эти образцы, как и стены, были сплошь исписаны грязными ругательствами и разрисованы иллюстрациями на соответствующую тему. На столе стояла привинченная к нему чернильница, заполненная дохлыми мухами, и перьевая ручка, привязанная к столу цепочкой от смывного бачка унитаза.
Мы заполнили заявления, тетка брезгливо взяла его и придирчиво осмотрела. Ошибок, вроде, не было.
Приходите через два, нет через три неделя! — не глядя в глаза, злобно проворчала тетка. Я положил пятидесятирублевку в мой паспорт и подал ей оба документа. Тетка уже более охотно взяла паспорта, стряхнула купюру в ящик стола и поставила печати в паспорта. Нам же велела расписаться в амбарной книге в местах, где она поставила «птичку». Поздравления, наверное, стоили дороже, поэтому делать этого она не стала.
Все, мы муж и жена! Мы, проваливаясь в выбитые ступеньки, быстро сбежали вниз и помчались в институт на тренировки — мы уже опаздывали на них. У меня тренировка не пошла, я скомкал ее и стал ждать, теперь уже жену. Лиля протренировалась нужное время, мы встретились и пошли в парк физкультурника откапывать наш клад.
Уже вечерело. Мы шныряли между деревьями, которые за прошедшие два месяца сильно изменились. Я тыкал перочинным ножом в условленное место, но капсулы не находил. «Неужели кто-то вырыл?» — мелькнула, было, мысль, но тут нож наткнулся на мягкий свинец. Я вынул капсулу, стряхнул с нее землю и мы пошли на выход из парка. Слава парка физкультурника была все той же, и кучки вуайеристов так и шныряли в поисках влюбленных парочек, чтобы поонанировать всласть. Но мы не дали им повода заниматься своим извращением. Один из них так и остался недовольно стоять с выпростанным «хвостиком», пока я, проходя мимо, не поддал его под зад ногой.
Мы вышли на проспект Плеханова и стали искать по магазинам шампанское. Сейчас странно это слышать, но шампанское надо было искать в Грузии — стране вина! И нашли мы только красное шампанское, которое не пили до этого никогда. Забегая вперед, почти на двадцать лет, скажу, что второй раз я встретил в жизни красное шампанское в ресторане в Курске, где мы с Лилей «отмечали» наш развод. Не нашлось в ресторане никакого шампанского, кроме красного. Она даже ахнула — надо же — женитьба с красным и развод — с красным!
Но пока был только брак, о разводе и мысли не было, мы строили планы на будущее. Первое — мы оба должны учиться только на отлично, чтобы получать повышенную стипендию, иначе мне пришлось бы уйти на вечернюю форму обучения и работать.
Второе — через год Лиля должна была выполнить мастера по гимнастике, изучить, кроме немецкого, и английский язык.
Третье — я должен был-таки побить мировой рекорд в жиме и стать чемпионом Грузии в троеборье.
Четвертое — тут же после окончания ВУЗа вместе поступить в аспирантуру. Дети в эти планы не входили, так как они могли нарушить все задуманное.
Лиля стала жить у меня в коммунальной квартире, хотя у ее родителей был собственный дом. Но они не любили меня, так как справедливо считали, что я расстроил ее брак с женихом, которого они уважали.
Но правильно говорят: человек предполагает, а Господь располагает!
Планы наши стали накрываться один за другим. Лиля не смогла больше заниматься спортом, так как забеременела. Я не смог даже повторить мастера, так как меня засосали семейные дела. Лилю не интересовали мои научные и изобретательские планы. Она засыпала, когда я начинал читать ей вечером моего любимого «Фауста». Одно удалось — училась она отлично, хотя для этого мне пришлось сидеть с ней как репетитору и чертить за нее проекты.
Летом я должен был поехать на соревнования в Москву на Всесоюзную спартакиаду профсоюзов. Сборы проводились в курортных местах Грузии, но я поехал непосредственно в Москву, «пробивать» свои изобретения.
Удивительно, но изобретать я начал в ненавистной мне области — табакокурительной. Я уже говорил, что покуривал опий в детстве, но позже любое курение вызывало у меня только боль в горле и кашель. Питье — другое дело! И если бы напротив нашего дома в Тбилиси был бы ликеро-водочный завод, то я, безусловно, занялся бы изобретательством на этом заводе. Но напротив дома была Тбилисская табачная фабрика № 2, и там работал мой приятель Гурам. Находилась же эта фабрика на улице со странным названием. Странность эта заключалась в фамилии человека, кажется музыканта, именем которого называлась улица.
Грузинские фамилии иногда бывают, мягко говоря, непривычны (чуть не сказал «неприличны»!) для нашего слуха. Чего стоят, например, такие «перлы», как Сирадзе, Касрадзе, Херхеулидзе, Блиадзе, Иобашвили … Мой знакомый по фамилии Хухуни защищал кандидатскую диссертацию в России, так женщина — ученый секретарь, отказалась публично произносить эту фамилию.
Мой дедушка, великорусский шовинист граф Егоров Александр Тарасович даже анекдот придумал на эту тему. Дескать, генерал (конечно, в русской «дореволюционной» армии) производит осмотр прибывших из Грузии солдат. А есть в Грузии район Рача, где особенно много «неприлично» звучащих фамилий. Так этот генерал спрашивает фамилии у солдат, призванных из Рачи, а те отвечают: «Сирадзе, Касрадзе, Насрадзе» и в том же роде. Генерал в смущении восклицает: «Братцы, кто ж вы такие?» А солдаты хором отвечают: «Мы с Рачи, ваше превосходительство!» Естественно, дедушка это «с Рачи» произносил слитно, как, видимо, это делали и те солдаты …
Но грузины говорят, что и иностранные фамилии на грузинском тоже иногда звучат не лучше. Например, известной киноактрисе Лючии Бозе было отказано в визите в Грузию, по причине того, что ее фамилия звучала как: «Лючия Проститутка». Просто и без обиняков. Моя подруга по фамилии «Бзикина», перезжая из Сибири, где она жила, в Грузию, исправила свою фамилию на «Бозикина». Она считала, что так будет благозвучнее, чтобы не говорили, что она с «бзиком» в голове. А получилась фамилия и вовсе неприличная: что-то вроде «Проституткина». Пришлось снова менять на Бзикину, что по-грузински звучит очень даже симпатично: «Пчелкина».
Так вот, возвращаясь к названию улицы, на которой находилась Тбилисская табачная фабрика № 2, можно сказать, что оно происходило из дважды неприличной фамилии. Первая часть этой фамилии означала «Хвостик» на еврейском. Вторая — перевод первой части на русский, а третья — что носитель фамилии — сын первых двух частей. И фамилия эта звучит, простите, так: «Поцхерашвили»!
Раньше в моде были папиросы — «Казбек», «Дукат», «Курортные», «Друг», любимые сталинские «Герцеговина Флор». Только сам Сталин папирос не курил — он высыпал табак из папиросы себе в трубку, а уж потом курил ее. Но высыпать табак из папиросы легко, а вот засунуть его в тончайшую гильзу папиросы — попробуйте! Для этого использовались старые «заграничные» станки системы «Элинсон».
Приготовить сигареты — пара пустяков. С этим легко справлялись и наши советские станки МГ и ЛГ (Московский Гильзовый и Ленинградский Гильзовый). Идет длинная лента из папиросной бумаги, по дороге засыпается табаком, сворачивается, смазывается клеем, калибруется и разрезается на «колбаски». Сигареты вылетали из станка, как пули из автомата.
А вот с папиросами дело было сложнее. Сперва сворачивалась гильза определенной длины из папиросной бумаги. Края бумаги завальцовывались, заметьте, без капли клея! Затем с одного края гильзы железные «пальцы» станка засовывали мундштук из плотной бумаги, что было несложно. Но с другого края нужно было железными же пальцами засунуть порцию табака в нежнейшую, буквально воздушную гильзу. Это часто не получалось — или гильза была чуть неровной, или за нее задевали кусочки табака, торчащие из железных «пальцев», но гильза сминалась, и машина бестолково тыкала порции табака в смятые папиросы. «Каша» из смятой бумаги и табака все нарастала и, если станок не остановить, нежные «пальцы» ломались, что часто и случалось.
Местный умелец изготовил, наконец, «останов», который, как только очередная папироса не поступала в бункер, выключал станок. Но так станок выключался буквально каждую минуту — единичный брак бывал часто, а после него машина вполне могла работать нормально. Вот если четыре-пять папирос подряд сминались, то тогда уж точно наступал «затор» и станок мог сломаться. Но остановить станок на четвертой-пятой бракованной папиросе не мог никакой «останов».
Так или иначе, главным образом стараниями Гурама, руководство фабрики узнало, что в соседнем доме живет грузинский «Кулибин», который мог бы помочь делу. Меня привели на фабрику, показали сценки, когда станок, как дурной работник, сует табак в смятую папиросу. Показали и существующий «останов» — как только папироса не появлялась в лотке, щуп «останова» проваливался и замыкал контакт. Станок останавливался. Вопрос состоял лишь в том, чтобы щуп замыкал контакт не на первой же, а допустим, на четвертой бракованной папиросе.
Решение пришло сразу же — здесь нужен «замедлитель». Если щуп будет «проваливаться» не в воздухе, как сейчас, а, допустим, в густом масле, то он отключит станок не сразу, а секунды через четыре. Если же за это время пойдут снова целые, твердые папиросы, щуп снова поднимется на прежнюю высоту, и станок будет продолжать работать.
Составить эскизы и изготовить новый «останов» было делом одного дня. И что ж, «останов» с первого же раза сработал, руководство было счастливо. Наградить меня, хоть чем нибудь, они, правда, забыли. Но я наградил сам себя
— подал заявку на изобретение и написал статью в журнал «Табак». Красивый был такой журнал, издавался в Москве в районе Курского вокзала. Первый опыт изобретательской и журналистской работы оказался удачным — авторское свидетельство (это тогда было вместо патента) выдали, статью — опубликовали.
Но с «остановом» стали твориться чудеса. Он то самостоятельно соскакивал со станка, то гнулся, а то и вовсе ломался, как от ударов молотка. Мастера цеха подходили ко мне и с явной угрозой предупреждали: «Снимай свой «останов», он мешает нам работать! И, лучше будет, перестань ходить к нам на фабрику совсем!». Я не мог понять, в чем дело. Ведь «останов» экономит время, бумагу, табак …
Ситуацию разъяснил мне начальник производства — мудрый человек Соломон Давидович. Он пригласил меня к себе в кабинет, усадил на диван и ласково спросил:
— Ты кушать хочешь?
Я в данный момент есть не хотел, да и вообще лакейское словечко «кушать» мне было противно и вызывало тошноту, поэтому я покачал головой.
— А наши мастера и рабочие хотят кушать! Если станки будут все время работать, не будет брака, то не будет оставаться табак, который, по инструкции должен выбрасываться. А его не выбрасывают, его собирают и после работы из него делают неучтенные папиросы! Гаиге? («Понял?») — по-грузински закончил мудрый Соломон, — А потом выносят под одеждой и продают перекупщикам по-дешевке. Рублей двести в день имеют. А так — восемьсот рублей в месяц. Разницу чувствуешь? Поэтому твой «останов» им поперек горла. Если будешь настаивать и жаловаться директору — поймают тебя на улице и побьют!
Я пошевелил мускулами. Соломон понял меня и горько усмехнулся.
Ты плохо знаешь жизнь, хмацвило! («Юноша»). Особенно нашу жизнь, кавказскую!
Мудрый Соломон был на сто процентов прав. Кое-что я узнал «за жизнь» на улице, а про кавказскую жизнь мне еще предстояло узнать. Я решил не лезть на рожон и снять еще не разбитые «остановы». У меня была задумка предложить их на табачные фабрики Москвы, где мастера должны быть честнее тбилисских.
Когда я в цеху снимал «остановы», мастера участливо помогали мне. Завернули штук пять «остановов» в газету, а один из мастеров даже помог вынести их за проходную. Провожали меня с таким почетом, как какого-нибудь инструктора райкома партии. Уже на улице мастер пожал мне руку и виновато сказал:
Извини дорогой, что так получилось, но кушать все хотят: и мы — мастера, и рабочие, и Соломон, и даже этот «зверь» в проходной! А директору лишь бы отчитаться за снижение брака, что он в жизни понимает!
Больше я на табачную фабрику № 2, что на улице Поцхерашвили, не ходил.
А второе изобретение я сделал прямо на лекции по землеройным машинам. Есть такая землеройная машина — скрепер. В Америке такими выполняют почти половину всех земляных работ (у нас больше предпочитают экскаватор). Наш лектор Картвелишвили (у него фамилия грузинская, но всю жизнь он прожил в России) четко и недвусмысленно рассказывал, что когда скрепер набирает в свой громадный ковш грунт, ему не хватает силы своего «родного» тягача. Тогда зовут на помощь особые трактора-«толкачи», которые и подталкивают скрепер сзади, чтобы тот набрал полный ковш. Эти толкачи работают меньше минуты, а вынуждены стоять и ждать своей очереди по полчаса. Невыгодно.
— Это не от хорошей жизни! — подытожил Картвелишивили, — но другого пока никто не придумал.
На первой же перемене я подошел к лектору и спросил:
— Юрий Лаврентьевич, а если на заднюю ось скрепера поставить маховик и разогнать его во время холостого пробега, то во время копания — а это меньше минуты — он даст на задние колеса такую тягу, что вполне заменит толкачи!
Картвелишвили мигом «схватил» идею и тут же предложил:
После лекции зайди, я помогу составить заявку на изобретение!
Подобный опыт у меня уже был с «остановом» и заявку мы составили быстро.
Пару слов о Юрии Лаврентьевиче Картвелишвили. Это сын знаменитого Лаврентьева — Лаврентия Картвелишвили — советского «хозяина» Дальнего Востока 20-х годов, конечно же, репрессированого. Несмотря на это, Юрий Лаврентьевич уважал Сталина и ненавидел Хрущева. Как здесь не вспомнить эпизод, когда Хрущев спросил писателя Шолохова: «Неужели вы не признаете, что был культ личности?» На что великий писатель ответил: «Была Личность, был и ее культ!» — Хрущев понял, что он сам не личность, и обиделся.
Но, несмотря на помощь сына такого великого человека и талантливого ученого, на заявку пришел отказ — дескать, головной институт «ВНИИСтройдормаш» не считает предложение полезным.
Иногда надо людям отказывать! Я сейчас не представляю себе свою жизнь, если бы не этот отказ. Он помог мне приобрести друзей на всю жизнь. В том же «ВНИИСтройдормаше», других институтах, общежитиях. Он помог мне поступить в аспирантуру, он дал мне ярости бороться с противниками. Даже любимых женщин на долгие годы, помог мне найти этот отказ. И то, что я сейчас живу и работаю в Москве — этим тоже я обязан этому отказу!
Люди, не бойтесь получать отказ! Если, конечно, это не отказ в помиловании от смертной казни!
Я впервые побывал в Москве в 1952 году. Мама меня привезла по своему бесплатному железнодорожному билету. Нам повезло — мой дядя Георгий был дома, и «приютил» нас на несколько дней. Москва поразила меня своими большими домами, вечно спешащими людьми, магазинами, в которых всегда все было.
Мама повела меня и в Мавзолей. Я не представлял себе, что увижу внутри этого загадочного здания, но что зрелище будет столь неприятным, я не мог себе вообразить. Под стеклянным колпаком лежало в неестественной, бессильной позе жалкое мертвое тело. И это — Ленин? Великий, вечно живой, гениальный? Нет, лучше бы я не ходил в Мавзолей, неприятный осадок остался на всю жизнь.
Хотел я позже посмотреть и на Сталина, когда он тоже был в Мавзолее, но что-то удержало меня. И сейчас в моем представлении Ленин — это то, что я увидел в Мавзолее, а Сталин — хоть и немного неуклюжий, но живой, такой, каким я видел его рядом с собой на вокзале, а потом в саду дворца Наместника в Тбилиси.
Дядя подарил мне купленный в магазине «Юный техник» электрический трансформатор, чему я был безумно счастлив. В Тбилиси такого не продавали, и я провел много интересных опытов по электричеству, благодаря моей поездке в Москву.
Вторая поездка в Москву была менее удачной. Мама ни с кем не согласовала свой выезд, и летом 1954 года никого из родственников в Москве не оказалось. К тому же, на мою беду еще в самом начале пути в Сурамском тоннеле, разделяющем Восточную и Западную Грузию, мне в глаза попала угольная пыль или сажа с паровоза. Я, конечно же, в тоннеле открыл окно вагона и решил посмотреть, что впереди. А впереди были дым, копоть и сажа. Попытки промыть глаза водой из-под крана в туалете поезда привели к сильному воспалению, и при подъезде к Москве веки у меня слиплись, и я практически ослеп. Мама купила в аптеке раствор сулемы (сильнейшего яда, между прочим!) и промывала мне глаза.
Гостиницы Москвы летом были переполнены, да и денег у мамы — кот наплакал, так что переночевали мы на вокзале на скамейках. Хуже всего было утром, когда надо было бежать в туалет, а я ничего не видел. В женский зайти вместе с мамой уже возраст не позволял. Как вышел я из этого положения сейчас не помню, наверное, так же как в детском саду или начальной школе. Мама со слепым ребенком нашла адрес общежития МИИТа — железнодорожного ВУЗа, и нас туда пристроили, благо студенты были на каникулах.
Мы не очень умели пользоваться раствором сулемы, но пробовали, немного оторвав веки, заливать раствор в глаза. Боль была еще та, но позже врач-окулист сказал, что хорошо хоть то, что меня не заставили эту сулему пить. Тогда глаза можно было бы и не лечить.
Для меня оказалось очень полезным то, что я, во-первых, узнал, что в МИИТе есть большое общежитие, а во-вторых, то, что туда можно устроиться. И вот, когда я вместо сборов с тренировками в Боржоми и Бакуриани летом 1959 года самостоятельно приехал в Москву, эти знания мне пригодились. Правда, не в первый день.
Приехал я налегке. В портфеле — материалы заявки, пять экземпляров «останова» для табачных машин. А также — бритва, мыло, зубная щетка и разные мелочи, в том числе, пара бутылочек чачи. Еще в Тбилиси, предчувствуя трудности, я купил, модные в то время, нейлоновые трусы, майку, носки и рубашку. Их, если постирать, то можно встряхнуть, как следует, и надевать. Ни сушить, ни гладить их не надо было.
Сразу же после прибытия поезда, я, узнав в справочном бюро адрес ВНИИСтройдормаша, направился туда. Можно только себе представить все мытарства с пропусками, переговорами в канцеляриях и т. д., прежде, чем я нашел эксперта, давшего отрицательный отзыв по моей заявке — Якова Иосифовича Немировского. Мужчина пенсионного возраста в очках для глухих (а был он действительно совершенно глухим человеком!), усадил меня за стол и сел рядом.
Первые же его вопросы и мои ответы поставили бедного Якова Иосифовича в тупик. Он доверительно наклонился к моему уху, как будто глухим был я, а не он, и виновато улыбнувшись, сказал:
— Видите ли, если мы дадим положительный отзыв, то министерство обяжет нас разрабатывать вашу машину. А это нам надо?
— Почему же не надо? — удивился я, — ведь эта машина не потребует толкачей, она же будет производительней, да и разработка грунта станет дешевле!
Яков Иосифович изобразил в ответ на мои слова такую сложную гримасу на лице, что я тогда не понял ее смысла. Сейчас я уже понимаю смысл этой гримасы, и означала она в устах Якова Иосифовича примерно вот что:
— Молодой человек, с какого острова вы прибыли, кому нужна ваша производительность и стоимость разработки? Все это — халоимес («мечты», «сны» — на идиш). А есть жизнь, план работ нашего института, фонд зарплаты, отчетность руководства и т. д., и т. п. Шли бы вы …, или ехали бы себе домой на Кавказ есть фрукты и пить вино, и не морочили бы головы русским людям …
Вот какие сложные мысли изобразил Яков Иосифович своей мимикой, но расшифровывать ее он мне не стал, чувствуя, что я могу пойти жаловаться, как угодно высоко. Он только переменил свою мимику, на благожелательную и, опять же, наклонившись к моему уху, прошептал:
— Приходите завтра (о, как я ожидал услышать эти слова!), и я вас познакомлю с очень умным специалистом, кандидатом наук (и Немировский, уважительно поднял вверх палец!) Вайнштейном Борисом Михайловичем, он-то уж разберется в вашем изобретении. А что мы — простые инженеры, — и Яков Иосифович изобразил выражение лица «бедного еврейчика».
Я вышел из ВНИИСтройдормаша часов в шесть вечера, купил в магазине бутылку кефира, плавленый сырок и булочку, называемую тогда «калорийкой». Дешево пообедав, я помыл и сдал бутылку в магазин, а потом решил, что искать общежитие уже поздно и первый день можно переночевать и на вокзале. Я пешком дошел до Крымского моста, перешел его и заглянул в Парк Горького. Там было шумно и весело. Дойдя до летнего кинотеатра, я устроился так, что мне был виден весь экран и бесплатно просмотрел какое-то кино.
Потом уже, когда людей стали выпроваживать на выход из парка, вышел к Калужской площади, сел на станцию метро «Калужская» (теперь «Октябрьская») и доехал по кольцу до «Курской». Но там было такое столпотворение, что найти свободную скамейку не представлялось возможным. Расспросив людей, я установил, что самые малолюдные вокзалы Москвы — Рижский, Савеловский и Павелецкий. До Савеловского вокзала, добраться тогда на метро было нельзя. До Рижского вокзала нужно делать пересадку, а до Павелецкого — всего две остановки по кольцу.
Действительно, Павелецкий вокзал оказался малолюдным, но совсем свободных скамеек не было. На каких-то скамейках спали по-двое, а не других
— по-одному. Я критически осмотрел скамейки и решил прикорнуть на той, где уже спала полная женщина непонятных лет — лицо она закрыла косынкой. Женщина была невысокой и занимала немного места в длину.
Я сперва присел, потом прилег, подложив портфель под голову. Железные «остановы» больно «кусались» даже через портфель. Сильно мешал свет в зале ожидания. Но постепенно усталость взяла свое, и я заснул. Проснулся я часов в шесть, вставать было еще рано, и я вожделенно взглянул на полные ноги моей соседки, решив хоть на часок прилечь на что-нибудь мягкое. Пододвинувшись к полной даме, я осторожно положил голову ей на голень вытянутой в мою сторону ноги. Но голова моя уперлась во что-то твердое. Не поверив первому впечатлению, я несколько раз ткнулся головой о голень женщины, но она, о ужас, была твердой, как бревно. Сон прошел мгновенно, я присел и костяшками пальцев постучал по дамской ножке. Звук был такой, словно я стучу по деревянной трубе. Я в страхе поднял глаза на голову женщины и увидел, что она, проснулась, и, откинув косынку, с любопытством наблюдает за моими действиями.
— Что, хотел поспать на мягком, милок? — добродушно спросила женщина лет пятидесяти, — протез там у меня, нету левой ноги, понимаешь! Если хочешь, я повернусь, можешь прилечь на правую, она настоящая, мягкая!
Я вскочил на ноги и стал благодарить, отказываясь и извиняясь. Женщина поняла, что я здорово испугался, вздохнула, и снова накрыла лицо косынкой. Я пошел в туалет стирать и трусить свое нейлоновое белье. Потом побрился, стоя в трусах, которые за время бритья высохли. Оделся, даже надел нейлоновый плетеный галстук на резинке, взял портфель и вышел.
Первым делом я заехал на площадь Маяковского, на табачную фабрику «Дукат». По телефону в бюро пропусков связался с отделом Главного механика и рассказал о своем деле. Оказывается, там уже читали мою статью в «Табаке», и меня с радостью приняли. Молодой человек — то ли главный механик, то ли его заместитель, взял у меня «остановы», и вызвал по телефону человека в синем халате. Он передал этому человеку мои «остановы», я пояснил — куда надо крепить, и какое масло заливать в маленькие емкости «остановов». Оказывается, у них на «Дукате» те же проблемы со станками системы «Элинсон», что и на Тбилисской фабрике.
Я осмотрел цех — он был гораздо чище, чем тбилисский, мастера не спали на табуретках, как в Тбилиси, а деловито ходили между станками. Сами станки работали тише, но так же мяли папиросы и забивались табаком.
Молодой человек оставил свой телефон и попросил позвонить через недельку, чтобы узнать результат. Фамилии его я уже не помню. А я тем временем, окрыленный ласковым приемом на «Дукате», понесся во ВНИИСтройдормаш. Прошел я внутрь гораздо быстрее, чем вчера — Яков Иосифович заранее заказал мне пропуск. Встретив, Немировский повел меня в какой то кабинет, который оказался пустым. Усадив меня на стул, он вышел искать, видимо, хозяина кабинета. Минут через пять он вошел вместе с человеком лет тридцати пяти с густыми волнистыми черными волосами и очками с толстыми вогнутыми стеклами. У хозяина очков, видимо, была сильная близорукость, но он предпочитал смотреть поверх очков.
— Кто сочинил эту ахинею? — с места в карьер громким голосом заговорил незнакомец, — придумывают всякую ерунду, а потом разбирайся, черт знает с чем!
— Вайнштейн Борис Михайлович! — наконец, протянув руку, представился он, — да вы, оказывается еще и студент — добавил он, заглядывая в мою заявку, — что могут понимать студенты в скреперах? Да вы хоть скрепер живой видели когда-нибудь?
Я приготовился к решительной схватке. Вайнштейн сел за стол и пригласил сесть меня. Немировский трусцой выбежал из кабинета.
— Яков Иосифович уже рассказывал мне о вашем предложении, — продолжал Вайнштейн — это же ахинея, чушь собачья …
— Борис Михайлович, — спокойно, но без тени надежды начал я, — может, вы и меня послушаете, хотя бы как автора.
Он положил перед собой чертежи к заявке, а я начал рассказывать суть дела. Вайнштейн напряженно вслушивался в мои слова.
— Ну, тогда совсем другое дело, — вдруг протянул Вайнштейн, а то этот Немировский такое наплел, что волосы встали дыбом. Редчайшей бестолковости мужик! — добавил он, видимо не опасаясь, что я могу передать его слова. — Мне все понятно, — продолжал Вайнштейн, — параметры, конечно, не подобраны, но это детали. Интересная идея, но в нашем институте у вас все равно ничего не получится. Вот, у нас есть Борисов — начальник отдела — ту же идею с маховиком применил на экскаваторе, результат прекрасный, и что — внедрили? Институт у нас — дерьмо, хотя, впрочем, вообще все — дерьмо, кроме, разумеется, мочи! — добавил Вайнштейн.
Я с ужасом слушал крамольные речи Вайнштейна, хотя последняя фраза мне понравилась. Как оказалось, это была его любимая присказка. А, забегая вперед, скажу, что через несколько лет Вайнштейн станет моим лучшим другом, можно даже сказать родственником, крайне много сделает для меня хорошего, и дружили мы до самой его смерти. Что же касается Борисова, которого он упомянул в разговоре, то и этот человек впоследствии сделает для меня много хорошего, я стану его преемником по заведыванию кафедрой, и мы будем дружить, опять же, до самой его смерти. Вот с какими людьми столкнула меня судьба, только благодаря отказу по заявке на изобретение! «Благодарите отказывающих вам», подделываясь под библейский стиль, советую я!
Но это еще далеко не все, что принес мне этот отказ! Вайнштейн задумался, а потом медленно произнес:
— А пошел бы ты знаешь куда… — он помолчал, а я с огорчением спросил:
— Неужели, все туда же?
— Ха, ха, ха, — да нет, я не то имел в виду, пошел бы ты в ЦНИИС, они реальными делами занимаются, им нужны земляные работы и хорошие машины для этого. Он перешел со мной на «ты», и это было хорошим знаком.
— Позвони мне на днях, я разузнаю к кому лучше обратиться, — и Вайнштейн написал на бумажке свой телефон. Визитные карточки были тогда, пожалуй, только у партийных деятелей и академиков. Вайнштейн академиком не был, а деятелем был скорее антипартийным. Во всяком случае, как выяснилось потом, коммунистов мы ним любили почти одинаково.
Остаток дня я посвятил устройству в общежитие. В справочном бюро я нашел адрес общежития МИИТа: 2-й Вышеславцев переулок, дом 17, в районе станции метро «Новослободская». Это где такие красивые витражи, которые мне удалось разглядеть еще в 1954 году, когда меня, полуслепого, мама отводила и приводила в общежитие через станцию «Новослободская».
Найдя общежитие, я подрасспросил ребят, входящих и выходящих в заветные двери — как «устроиться» сюда. И все в один голос сказали — иди к Немцову. Я смело вошел в двери общежития, и когда вахтерша схватила меня за ворот, удивленно сказал: «Я же к Немцову!». Вахтерша указала на дверь — вот здесь сидит начальник!
Войдя в кабинет я увидел полного пожилого полного человека с густыми седыми волосами, сидящего за столом в глубоком раздумьи.
— Здравствуйте! — вкрадчиво поздоровался я.
— Чего надо? — напрямую спросил Немцов.
— Коечку бы на месячишко! — проканючил я.
— Кто ты? — поинтересовался Немцов.
Я рассказал, как и было дело, дескать, заранее прибыл на Спартакиаду профсоюзов, ищу, где бы остановиться.
— Тебе повезло, — проговорил Немцов, — в нашем общежитие как раз и будут размещаться спортсмены. Но это — через месяц, не раньше. Я могу дать тебе койку заранее, мне не жалко. А еще лучше, если ты мне подкинешь за это рублей пятьдесят, — без обиняков закончил он.
Я с радостью отдал Немцову эти небольшие деньги (две бутылки водки, если нужен эквивалент!), и прошел в комнату, где стояли три кровати, две из которых были заняты. Хозяева в задумчивости сидели на своих кроватях.
— Гулиа! — представился я фамилией, решив, что в общежитии МИИТа так лучше.
— Сурков! — представился один из них, коренастый крепыш.
— Кротов! — представился другой, высокий и худенький.
— Что грустите ребята? — спросил я.
— А ты что предложишь? — переспросили они.
Я, зная народный обычай обмывать новоселье, вынул из портфеля бутылочку чачи. Сама бутылка была из-под «Боржоми», и это смутило соседей:
— Ты что, газводой решил обмыть койку? Не уписаться бы тебе ночью от водички-то!
— Что вы, ребята, — чистейшая чача из Грузии, пятьдесят градусов!
Ребята встали.
— Пойдем отсюда, — предложил Сурков, — проверки бывают, сам знаешь, какое время. Выйдем лучше наружу.
Я положил бутылку в карман, ребята взяли для закуски три куска рафинаду из коробки, и мы вышли в скверик. Экспроприировав стакан с автомата по отпуску газводы, мы засели в чащу кустов. Я открыл бутылку, налил Суркову.
— За знакомство! — предложил тост Сурков и выпил.
Следующий стакан я налил Кротову; тост был тем же.
Наконец, я налил себе. Стою так, с бутылкой в левой руке и со стаканом
— в правой, только собираюсь сказать тост, и вдруг появляются живые «призраки» — милиционер и дружинник с красной повязкой.
— Ну что, распитие спиртных напитков в общественном месте, — отдав честь, констатировал старшина. И спросил: — Штраф будем на месте платить или пройдемте в отделение?
И тут я внезапно стал автором анекдота, который в те годы, годы очередной борьбы с алкоголем, обошел всю страну:
— Да это же боржомчик, старшина, — сказал я, показывая на бутылку, — попробуй, сам скажешь! — и я протянул ему стакан.
Старшина принял стакан, понюхал, медленно выпил содержимое, и, вернув мне стакан, сказал дружиннику: — Действительно боржомчик! Пойдем отсюдова!
Через несколько дней я уже слышал эту историю от других людей, как анекдот.
Позвонив через неделю на «Дукат», я поинтересовался, как идут дела с «остановами». Молодой человек мрачно ответил, что мастера не хотят ставить мои «остановы», а те, что установили на станках, оказались сломанными.
— Я мог бы назвать причину этого, но не по телефону, подытожил молодой человек, — если подойдете на «Дукат», расскажу и отдам то, что осталось от ваших «остановов».
Но я ответил, что причина мне известна, а девать искореженные «остановы» мне некуда. Так я и не пошел на «Дукат». На этом работа моя в области пагубной привычки человечества была закончена и больше не возобновлялась.
Расстроенный неудачей, я позвонил Вайнштейну, и он назвал мне фамилию человека, к которому надо было обратиться в ЦНИИСе. Это был Федоров Дмитрий Иванович, заведующий лабораторией машин для земляных работ. Тогда еще кандидат наук, сорока двух лет (Дмитрий Иванович был «ровесником Октября» — он родился в 1917 году), заслуженный мастер спорта, бывший капитан сборной страны по волейболу, Федоров слыл человеком прогрессивным. Вайнштейн знал это и посоветовал мне подойти к Федорову без телефонного звонка, чтобы сразу не «отфутболили».
— Пройдешь к нему, вход туда без пропуска, скажешь, что спустился с Кавказских гор и хочешь поговорить с самим Федоровым — автором нового экскаваторного ковша …
— Неужели, это тот самый Федоров? — изумился я, — мы ковш Федорова изучали на лекциях.
— Вот и скажи, что ты его считаешь гением, и поэтому обращаешься к нему! А про то, что это я посоветовал — молчок! Понял? — закончил Вайнштейн.
Узнав как проехать в ЦНИИС, я немедленно отправился туда. Институт находился в городе Бабушкине, тогда еще это Москвой не считалось. На автобусе № 117, я от ВДНХ доехал до последней станции, где машина делала круг, около маленького скверика с памятником Сталину в нем. Почему-то скверик и памятник чем-то привлекали лосей, они часто лежали у постамента. Народ как мог развлекался с животными — совали в них палки, сигареты, даже водку наливали в бумажные стаканчики и протягивали зверям. Лоси только храпели в ответ, иногда вскакивая на ноги и отпугивая любопытных. А когда в 1961 году памятник разрушили, лоси приходить перестали. И скверик «обезлюдел».
Лежали лоси у памятника Сталину и тогда, когда я первый раз посетил ЦНИИС. Я посчитал это хорошим знаком — Сталина я любил, а лосей — уважал. Поэтому я решительно пошел к Федорову на четвертый этаж второго корпуса ЦНИИСа, куда направили меня люди, развлекавшиеся с лосями у памятника. Федорова в ЦНИИСе знали все. Я дошел до кабинета с надписью: «Зав. лабораторией тов. Федоров Д.И.» и решительно вошел в дверь. В кабинете, вопреки моим ожиданиям, стояли два стола, за которыми сидели два человека. Который из них — Федоров, я не знал. Поэтому я громким голосом и с кавказским акцентом спросил:
Могу я видеть изобретателя «ковша Федорова» — Дмитрия Ивановича Федорова?
Оба сотрудника вытаращили на меня глаза, как на диковинного зверя, кенгуру какого-нибудь. Тот, стол которого был у окна, осторожно сказал:
— Ну, я — Федоров, — а вы кем будете?
Я подошел к столу Федорова. Мне бросилось в глаза, что памятник Сталину и лоси вокруг него прекрасно видны из окна кабинета Федорова. Я осмелел и, протянув руку, Федорову, представился:
— Гулиа!
Только намного позже я узнал, что грубо нарушил этикет — первым протянув руку старшему, и более значительному человеку. А тогда я думал, что это — знак верноподданничества и уважения.
Федоров встал — он был худощавым человеком высокого роста. Сощурив глаза в хитрую и, казалось, язвительную улыбку, он быстро протянул мне свою руку.
Здесь надо, забегая вперед, сказать, что у Федорова было необычное рукопожатие — так называемое «федоровское». Потом уже я слышал, что об этом знали все знакомые Федорова и подавали ему руку осторожно. Дмитрий Иванович медленно, но с необычайной силой начинал сжимать ладонь здоровающегося с ним человека, пока тот не взмолится, закричит или запрыгает. Наверное, поэтому Федоров встал и подал мне руку с явным интересом.
Но подобная же привычка была и у меня — я натренировал свою кисть до того, что ломал динамометры. Моим развлечением в Тбилиси было, подвыпив, бродить с друзьями-штангистами по Плехановскому проспекту и подходить к каждым весам, которые вместе с динамометрами («силомерами») стояли там через каждый квартал.
На всех этих весах была одинаковая и устрашающая надпись: «Медвесы». В детстве я думал, что это какая-то страшная разновидность медведей, и боялся подойти к весам. Но потом мне пояснили, что это сокращенно означает «медицинские весы», и я перестал бояться весов.
Так вот, подойдя к очередным «медвесам», я, указывал на динамометры, спрашивая:
— Сколько стоит?
— Пятьдесят копеек — один и рубль — оба! — отвечал «весовщик».
Динамометров было два — один кистевой, а другой — для становой силы. Я платил рубль и тут же ломал оба динамометра, под хохот друзей и проклятия весовщика. Конечно, тут нужна была и сила, но главное — умение. Беря кистевой динамометр в ладонь, я безымянным пальцем незаметно отгибал набок хилую стрелку с ее стойкой, а затем беспрепятственно сжимал динамометр до поломки. Предельная сила, которую показывал прибор, была 90 килограммов, а дальше стойка стрелки упиралась и не давала сжиматься прибору сильнее. Если убрать стрелку со стойкой, то 100 килограммов уже разрушали прибор — он с треском лопался. Но 100 килограммов — это для кисти очень много, лично я не знал других людей, которые развивали бы такую силу.
Со становым динамометром было еще проще. Я не тянул рукоятку одними руками, где я мог развить тягу около 200 килограммов, а клал ее на бедра согнутых в коленях ног. После чего тянул рукоятку руками и отжимал ее вверх бедрами, разгибая ноги.
Раньше, годах в 20-х прошлого века, такой прием среди штангистов, назывался «староконтинентальным», так можно было подтянуть огромные тяжести. Но позже этот прием запретили. Но «весовщик», разумеется, не знал этого, да и ему все эти тонкости были ни к чему. Поэтому, развивая «староконтинентальным» способом килограммов 400–500 тяги, я легко разгибал цепочку динамометра, и она рвалась.
Постепенно весовщики стали меня узнавать и начинали орать, лишь только наша веселая компания приближалась к «медвесам».
А теперь перейдем к немой сцене моего с Федоровым рукопожатия. Сам Дмитрий Иванович и его сотрудник — Игорь Андреевич Недорезов (будущий мой большой друг) не сомневались в его исходе. «Кавказский горец» должен был запрыгать и заорать от боли: «Вах, вах, вах …» (Бакс, бакс, бакс …). Но когда Федоров стал сжимать мою ладонь, я подумав, что в Москве так принято, стал отвечать тем же. Дмитрий Иванович перестал улыбаться, и чувствовалось, что он затрачивал на пожатие всю свою силу. Я отвечал ему адекватным пожатием, причем, не меняя выражения лица. Пожать руку потенциальному благодетелю сильнее я не решался и правильно сделал. Но я понял, что такое в практике Федорова встречалось впервые. Он с достоинством убрал свою руку и ласково предложил мне сесть.
Начало было успешным, и я, оставив свое «каказское» произношение, рассказал Федорову и подсевшему к нам Недорезову суть своего изобретения.
Так, — произнес Федоров, — мы будем изготовлять это хозяйство («так» и «это хозяйство» — были любимыми словами Федорова).
— Какой скрепер вам нужен? — деловито спросил Федоров.
Я опешил от такого поворота событий и робко пролепетал:
— Да какой-нибудь самый маленький и дешевый!
Федоров рассмеялся.
— Я считаю, что тут лучше всего подойдет девятикубовый Д-374. В Центрстроймеханизации есть такие, они дадут нам один. На нашем опытном заводе мы откроем заказ. Чертежи-то у вас есть? — спросил Дмитрий Иванович.
Я покачал головой; в принципе «настоящие» чертежи для завода я и не умел пока делать. Студенческие проекты и рабочая документация для завода — вещи совершенно разные. Как пистолет и его муляж, к примеру.
— Я приехал в Москву на соревнования, и пока только ищу заинтересованную организацию. Но чертежи будут, обязательно будут!
— Считайте, что вы нашли «заинтересованную организацию» — Федоров усмехнулся, — делайте чертежи, если будут готовы даже через полгода, то это ничего. Вы знаете, что такое рабочие чертежи?
Я закивал головой, хотя понятия не имел об этом. Тогда для меня главным было не потерять доверия Федорова.
— А каким спортом вы занимаетесь? — поинтересовался Федоров.
— Я — штангист, мастер спорта. Приехал на Спартакиаду профсоюзов от Грузии.
— Никогда бы не сказал, что вы — штангист! Вы же очень худы для штангиста. По рукопожатию я понял, что вы — не простой человек. — Видите, Игорь Андреевич, — обратился Дмитрий Иванович к Недорезову, — я же всегда говорил, что у спортсмена все получается лучше, даже наука, даже изобретательство! Студент с гор Кавказа — и такое гениальное предложение! Только спортсмен мог додуматься до такого!
Игорь Андреевич кивал, улыбаясь. Чувствовалось, что разговор на эту тему возникал у них не раз, и точка зрения Федорова здесь была ясна. На мое счастье, я дал еще одно подтверждение этой точке зрения, и видимо, стал симпатичен ему.
Договорились на том, что я готовлю за осень рабочие чертежи моего устройства к скреперу Д-374, приезжаю весной в Москву, мы получаем скрепер, завод изготавливает устройство, и мы монтируем его на скрепере. А потом испытываем машину и … Испытываем успешно — хорошо, а неуспешно — плохо.
Закончив разговор с Федоровым, я спустился на первый этаж в столовую. В первый раз я зашел в столовую — мою будущую спасительницу — вечная ей благодарность! В ней хлеб — черный и белый, а также горчица, стояли на столах бесплатно. Бесплатным же был и горячий чай, без сахара, разумеется. Вы когда-нибудь ели бутерброд, «черно-желто-белый»? Это толстый кусок черного хлеба, намазанный горчицей с тонким куском белого хлеба сверху. И душистый горячий грузинский чай, и все это бесплатно!
Но все это будет потом; а сейчас же я пообедал в столовой за деньги, не забыв набрать бесплатного хлеба в портфель. Выйдя к памятнику Сталину, я глубоко поклонился ему за поддержку и помощь, а лосей угостил бесплатным хлебом. Не из рук, конечно, а бросая куски издалека. Лоси храпели и ели бесплатный хлеб. На халяву, как говорят, и уксус сладок!
Несмотря на небывалую удачу в ЦНИИСе, молодой организм требовал еще кое-чего. Нет, это я не насчет выпивки. Выпивка была, настроение поднималось, но куда его потом было девать? Помню и трудности, создаваемые «властями» выпивкам в общественных местах. Эти трудности только раззадоривали нас на поиски все новых средств конспирации. Были среди нас очень осторожные ребята, которые заносили бутылку с собой в туалет и, запираясь, выпивали там. Туалеты в Москве — конечно, не «азиатско-выгребной» вариант, но все-таки как-то недостойно строителей коммунизма. За что боролись?!
Поэтому наиболее решительные и остроумные предпочитали обманывать власти по-хитрому: пить на виду и не попадаться.
Помню, завтракать ходили мы на фабрику-кухню при МИИТе. Это огромная столовая самообслуживания, столы здесь стояли длинными рядами, а между рядов ходили толстые столовские тетеньки — «проверяльщицы» в белых халатах. Так вот задались мы целью выпить по стакану водки прямо на глазах у «проверяльщиц». Купили «Горный дубняк» по двадцать шесть рублей за бутылку (дешевле «Московской особой» и еще настоена на чем-то полезном, пьется легко!), взяли салатики, хлеб и стаканы, но без чая. Только собрались с духом — идет «проверяльщица». И тут меня осенило — «дубняк» был коньячного цвета, как чай. Я быстро опустил ложку в стакан и со звоном стал размешивать «дубняк», как чай, да еще и дуть на него, вроде чтобы охладить. Ребята быстро переняли пример, нашлись и такие, которые даже наливали «дубняк» в блюдце и хлебали из него, как горячий чай. Ужимки у нас были при этом подходящие — попробуйте «хлебать» сорокаградусный «дубняк», особенно из блюдца! Это потрудней, чем семидесятиградусный чай!
Но природа требовала не только водки, но и любви. И мы вышли на улицы, кто куда. Мы с Сурковым, которого звали Толей, выбрали улицу Горького — нынешнюю Тверскую — не на помойке же себя нашли! Престиж! Но престиж выходил нам боком — нас «динамили» по-черному. По мордам нашим было видно, кто мы такие. Сейчас такие называются «лохами», а тогда «телками» (не путать с «телками», которых тогда еще не было!). Мы знакомились, приглашали девочек в кафе или ресторан, выпивали, а когда уже собирались вместе уходить, они выходили в туалет, чтобы «привести себя в порядок». При этом нередко оставляли свои вещи — преимущественно, картонные коробки из-под обуви, причем просили «приглядеть» за ними. Так мы и приглядывали, пока официанты не поясняли «телкам» истинное положение вещей.
Взбешенные неудачами мы решили и сами отомстить «динамисткам». Набрали взаймы у соседей самые лучшие костюмы, я даже надел тогда галстук-бабочку и модную беретку. Решили изобразить студента-иностранца, прибывшего погостить в Москву к советскому товарищу. Нашли красивую коробку из-под вазы, поставили туда пустую бутылку из-под портвейна, перевязали ленточками и — на Горький-стрит.
Говорил я тогда по-английски неплохо, недаром специально изучал. Сурков отвечал мне по-русски, поясняя непонятные слова жестами. Заходили в модные магазины, осматривали дорогие покупки. В магазине «Подарки», что почти на углу Горького с Охотным рядом, приметили парочку, явно из команды «Динамо». В руках у них была авоська с коробкой из-под обуви. Мы обратились к ним за помощью в выборе подарка для моей английской тетушки. При этом Толя всяческими жестами за моей спиной показывал девушкам, что хватит, дескать, и вазы, а остаток лучше пропить в подходящем ресторане. Наивный английский студент долго уговаривать себя не стал, и мы, перейдя Охотный ряд, дружной компанией отправились в ресторан «Москва», что был на третьем этаже одноименной гостиницы. Тем более, что я по «легенде», в этой гостинице и остановился.
Надо сказать, что это было достаточно официальное заведение, в отличие, например, от «Зимнего сада» на седьмом этаже, или совсем уж демократичного кафе «Огни Москвы» на пятнадцатом. Но в два последних заведения вечером попасть было невозможно, а в «Москве» постоянно были пустые столики. Желающих слушать патриотические мелодии и вести себя «культурно» было немного — в основном, посетители были приезжие.
Мы не стесняли себя в выборе закусок и выпивок, а под конец уже договорились с девочками, как будем проходить в мой номер через коридорного «цербера», отошли «разведать» обстановку. Я глупо порывался взять с собой вазу, Толя пояснял мне, что лучше ее понесут девушки, так «натуральнее», и мы, оставив вазу и, попросив беречь ее от ударов, отошли на «пять минут».
Покатываясь от хохота, мы спустились в метро и поехали на свою «Новослободскую». Особенно развеселило Толю то, что я повесил на бутылку из-под портвейна «этикетку» с надписью «Привет от игроков тбилисского «Динамо»!»
Утолив жажду мести, мы решили искать счастье, не отходя далеко от дома, то есть от общежития. Ведь в нашем же корпусе жили и студентки, но мы почему-то считали их «честными» и не рассчитывали на быстрый результат. В чем по неопытности, конечно же, ошиблись.
На следующий вечер Толя привел в нашу комнату двух знакомых ему девушек с экономического факультета — Зину и Настю. Девушки отучились один год, а на лето никуда из общежития не уехали. Они жили в далеком пригороде в коммунальных квартирах — Зина с родителями, а Настя — одна. Где жила Зина, я не запомнил, а Настя (которая предполагалась, как я понял, мне) жила в Тучкове, под Можайском. Она была замужем, но мужа весной забрали в армию. Вот и вся предыстория.
Мы выпили бутылочку портвейна прямо в комнате, а другую взяли с собой. Гулять пошли в детский парк, что был в Марьиной роще недалеко от общежития. Парк-то был уже закрыт, но в ограде имелся шикарный лаз, и мы конспиративно проникли на детскую территорию. Катались там на качелях, бегали друг за другом, потом Зина предложила все-таки выпить. Мы рассказали девочкам, как «обманули» старшину с «боржомчиком», они, конечно же, смеялись. Я выбил пробку из бутылки ударами по «казенной части», но ни стаканов, ни киосков с газводой, где их можно было бы украсть, не наблюдалось. А из «горла» девушки пить отказывались — некультурно.
И тут я предложил способ питья, приемлемый сразу по двум критериям — и стакана не нужно, и в случае чего, девушек не обвинят в распитии спиртных напитков в детском парке (даже подумать страшно!). Способ я показал прямо на примере. Набрав из горлышка полный рот портвейна, я притянул к себе ошалевшую от удивления Настю и в поцелуе упругой струей «передал» ей половину набранного в рот вина. Сам я читал об этом у Мопассана, так поступил один его герой со своей невестой, и я мечтал повторить его опыт. И вот — довелось!
Настя, задыхаясь, наконец, оторвала свои губы от моих и, тяжело дыша, долго смотрела мне в глаза. Сразу стало понятно, что Мопассана она не читала, и видимо, ее муж тоже. Я на такое впечатление и не рассчитывал. Глаза Насти в тот момент я и сейчас вижу перед собой — это были счастливые глаза человека, сделавшего открытие. «Давай еще, я не успела распробовать!»
— потребовала Настя, и я под внимательные взгляды Зины и Толи медленно повторил Мопассановский поцелуй.
Как вежливый кавалер, я предложил научить этому способу и Зину, но когда она согласилась и уже подошла ко мне, в Толе вдруг взыграла ревность. Он резко оттянул Зину назад, сказав, что эти варварские способы не для них, и Зина выпьет, как положено, из «горла».
— Нечего тут свои бактерии людям передавать! — по-ученому подытожил Толя.
Мы все трое бросились возражать, что в портвейне, дескать, бактерии дохнут, и опять продемонстрировали с Настей этот кошмарный для бактерий опыт. Наконец, разомлевший от выпитого, Сурков решился повторить пикантный опыт. Но по неопытности, залил платье Зины красным портвейном. Оба закашлялись, и мы били их по спинам кулаками.
Возвращались мы домой уже веселые. Новый способ питья, как оказалось, пьянил вдвойне (советую попробовать, только не водкой!). Пока Толя и Зина, чертыхаясь, пролезали в лаз, Настя посмотрела мне в глаза каким-то смущенным взглядом и спросила:
— А у тебя хватит сил на последующие поцелуи, или ты их уже все растратил?
Я не совсем понял намек Насти, а может, тут и никакого намека не было, и жарко целуя ее, говорил:
Хватит, на всю жизнь хватит, на тебя и сил и поцелуев навсегда хватит!
Придя в общежитие, мы согнали заспавшегося «Крота» с постели.
— Погуляй, Крот, тут много коек свободных рядом! — по старой дружбе прошептал Толя своему другу, и «Крот», вздохнув, взял простыню с подушкой и вышел из комнаты.
Мы буквально ворвались в освободившуюся «обитель», и одежды полетели во все стороны. Вот вам — «честные» студентки и «нечестные» динамистки с «Горький-стрит»! Дома, дома у себя надо искать настоящую любовь, а не на Бродвее! Про жену свою, надо сказать, я забыл тогда начисто. Видимо, как и Настя про своего Сашу, который исполнял воинский долг перед Родиной в армии где-то на Урале.
— Не спеши, я хочу, чтобы тебя хватило надолго! — вот последние слова Насти, которые, я еще смог осмыслить. Слова, а главным образом, междометия были и позже, но критического осмысления их уже не было. Да и надо ли было их осмысливать?
Утром девочки, как сговорившись, проснулись ровно в шесть, быстро оделись и ушли. На прощание Настя поцеловала меня и сказала:
— Твой друг знает, как меня найти. Если, конечно, ты захочешь этого!
Я как был лежа, схватил Настю и прижал к себе. Я готов был не отпускать ее никогда, держать и держать вот так на себе до самой смерти, своей, по крайней мере. Столько нового, неиспытанного счастья и за такой краткий промежуток времени!
Когда Настя ушла, а я, потянувшись, решил поспать еще, мне в голову пришла мысль, что это — моя первая измена жене, причем далеко не только физическая. Я уже любил Настю, любил так, как может не очень-то поднаторевший в любовных перипетиях «горец» полюбить настоящую русскую девушку или молодую женщину. Может я в свои теперешние годы еще и не очень опытный мужчина, может опыт еще прибавится (этак, годам к ста!). Но мне кажется, что именно в русских женщинах есть загадочная смесь решительности, безрассудства, прямота чувств, может даже и не очень серьезных, полной самоотдачи в любви, без каких-либо гарантий на ее продолжение, не говоря уже о сохранении пресловутой «верности». Вот в эту сладкую русскую западню любви я попал тогда в первый раз!
— Дай Бог не последний! — чуть было не вырвалось у меня грешное пожелание; я совсем выпустил из головы, что уже венчан, и что мысли такие надо гнать из головы … Чур меня, чур!
Наступило время спортивных сборов в Москве. Наша команда приехала, но ее разместили в другом месте. А я, разумеется, никуда уходить и не собирался. Мы хорошо устроились — выпроводили «Крота» в соседнюю комнату, а Настя поменялась комнатой с соседкой Зины. Теперь на ночь Толя уходил к Зине, а Настя приходила ко мне. Шел мой счастливейший медовый месяц.
К нам в общежитие поселили спортсменов, приехавших на Спартакиаду профсоюзов. Пустующие комнаты заполнились, в общежитии стало людно, звучала речь на языках народов СССР. В соседнюю комнату поселили трех спортсменок из Армении — то ли толкательниц ядра, то ли метательниц диска. Огромные такие тетки, килограммов по сто двадцать, несмотря на молодость. Глаза огромные, черные, волосы курчавые, кожа смуглая.
— Вот с такими — не хотел бы оказаться в койке? — пошутил Толя, как оказалось, достаточно пророчески. Теткам не сиделось у себя в комнате, они то и дело топали в своих криво стоптанных шлепанцах на кухню и обратно, громко разговаривая через весь коридор по-армянски:
— Че! Ха! Ахчик, ари естех! Инч бхавунэс? Глхт котрац!? — гремели «мелодичные» армянские словечки из края в край этажа.
Как-то утром мы с Толей принимали душ в нашей «законной» мужской душевой. И вдруг туда одна за другой вваливаются наши спортивные тетки («телками» назвать их даже язык не поворачивается!) и на ломанном русском говорят:
— Женски душевой весь польный, ти не протиф мы здесь моимся? — и плотоядно хохочут — откажись, попробуй!
Мы с Толей забились в крайние кабинки, правда, кабинок, как таковых, и не было, были только коротенькие перегородки, тетки же заняли всю середину. Мы стояли под душем, глупо улыбались и не знали, как достойно исчезнуть.
А дамы не терялись. Намывшись, они стали бриться. Нет, не подумайте, что они стали брить себе бороду и усы, хотя и это следовало бы сделать. Они сперва стали брить себе ноги, на которых росла черная курчавая шевелюра. Затем поднявшись повыше, они побрили поросшие черной проволочной щетиной лобки, и ягодицы, на которых тоже курчавились волосы, правда пожиже, чем на ногах. Такой же густоты волосы были и на животах. Наши с Толей взгляды поднимались вверх вместе со станком безопасной бритвы, срезающей шерсть, мохер или меринос (не знаю что ближе к истине!) с тел наших «граций». И, наконец, мы увидели то, что перенести было невозможно — меж арбузных грудей с темно-коричневыми, почти черными, сосками, свисала вьющаяся шевелюра, напоминающая пейсы у ортодоксального иудея.
Мы прикрыли наши донельзя поникшие достоинства ладонями, и, сгорбившись, под улюлюканье наших дюймовочек, выбежали в раздевалку. Наскоро вытеревшись и сбросив с ног налипшую курчавую шевелюру (бежать-то приходилось почти по ковру из бритых волос!), мы, дрожа то ли от холода, то ли от животного ужаса, бросились к себе в комнату и заперли дверь.
— Неужели моя Настя и эти существа принадлежат к одному и тому же виду
— гомо сапиенс? — лихорадочно рассуждал я. Моя Настя, с тончайшей беломраморной кожей на руках и ногах, сквозь которую, как через матовое стекло, были видны голубые кровеносные жилки; жилки, которые я любил прижимать пальцами, и кровь переставала по ним течь — они обесцвечивались, пока я не убирал палец, и эти мериносовые, пардон, ляжки! Настя, которая, вообще слова не могла произнести громко: она говорила с придыхом, почти шепотом, чаще всего на ушко, например: — можно мне немножко побаловаться, миленький? И эти оглушающие непонятные звуки: «Инч бхавунэс? Глхт котрац? — которые издавали наши соседние «гомо сцапиенс». Да, да, именно «сцапиенс», потому что, попадись мы им ненароком вечером в безлюдном месте, так сцапают, что лужицы не останется! О, как в самом худшем виде оправдались мои опасения!
После нашего позорного бегства из душевой, соседки просто начали издеваться над нами. Подловят иной раз кого-нибудь из нас в коридоре, одна спереди, другая сзади, и начинают сходиться, расставив руки. Глаза черные горят, рты приоткрыты, сквозь крупные зубы слышится то ли смех, то ли рычание. Рванешься вперед или назад — обязательно схватят и облапают вдвоем, сладострасно приговаривая: «Иф, иф, иф …» Тьфу, ты!
Мы — штангист, мастер спорта — я, и акробат-перворазрядник Толик, чувствовали себя несчастными девственниками, попавшими в какое-нибудь африканское племя. Бить по морде? Неудобно как-то, да и явно проигрышно. Жаловаться Немцову — засмеют на всю жизнь. Оставалось запираться и не попадаться, что мы пока и делали.
Вечерами, перед встречей с нашими девушками, мы с Толей обычно принимали стимулирующий массаж в стиральных машинах. Поясняю. В подвале общежития была студенческая прачечная с огромными стиральными машинами активаторного типа. Это были баки из нержавейки с большую бочку величиной, в боках которых вращался активатор — небольшой диск с гладкими выступами. Вечером, когда прачечная почти всегда была свободна, мы запирали дверь на щеколду, набирали в стиральные машины теплой воды, садились в них и включали активатор. Вода приятно массировала кожу, разминая мышцы — лучше любой джакузи!
Если сесть к активатору лицом, а правильнее — передом, то потоки воды начинали активировать нам известно что, а там уже и до оргазма было недалеко. Но последний нам не был нужен, даже вреден — можно было опозориться ночью.
И еще один нюанс надо пояснить для полноты тех драматических событий, которые уже нависали над нами. У меня в тумбочке была початая бутылочка с зеленым ликером «Бенедиктин». Но бутылочка была с секретом — помните «тинктуру кантаридис» из шпанских мушек, которая чуть ни стоила мне жизни? Так вот, я добавил чуть-чуть этой настойки в ликер, и когда мы с Настей, уже потушив свет, быстро выпивали по маленькой рюмочке «любовного напитка», ночь наша после этого была активной, почти до членовредительства. Толя знал, что в тумбочке у меня ликер, но не знал его секрета.
И вот однажды вечером (думаю, что это была пятница тринадцатое число!), я налегке пошел в прачечную подготовить машину — вымыть ее, залить воду и т. д. Толя должен был спуститься следом за мной. Я уже набрал воды, но Толи все нет. Минут через десять вбегает Толя с полотенцами и рассказывает:
— Только я вышел из комнаты, наши тетки, уже поддатые, обступили меня и затолкали обратно в комнату. «Где твой друг?» — говорят, «хатым с вамы выпыт!» Я и объяснил, что мы должны белье постирать в прачечной, и что ты уже ждешь меня там. «Тогда давай водка!» потребовали они. Я им и отдал твою бутылочку ликера … Толя замер, разглядев выражение моего лица.
— Я верну, ты не сердись … — залепетал он, но я стремглав бросился к двери.
— Бежим отсюда, они знают где мы! — закричал я, пытаясь выскочить вон. Но было поздно.
Дверь распахнулась и наши три грации с постыдными улыбочками на полуоткрытых красных губах, шатаясь, вошли в прачечную. Две прошли вперед, а последняя заперла дверь на щеколду и часовым встала возле нее. Дамы, скинув халаты, и оказавшись в одних стоптанных шлепанцах, привычно раздвинув руки, двинулись на нас, как толстые привидения. Мы осмотрелись — помещение подвальное, бежать некуда. Припертые к стенке, мы приняли бойцовскую стойку.
— Гаянэ, — обратилась одна из обнаженных дам к нашему часовому, — иды аткрой двэр, крычи, зави помощ! Нас хатят износиловат!
— Че!!! («Нет!!!») — завопил я Гаянэ, которая уже пошла отпирать щеколду, — ари естех, ни бхави! («иди сюда, не кричи!») Делайте — инч узумес, лав? («Что хотите! Договорились?») — кричал я на диком армянском. Я представил себе, что будет, если нас поймают в подвале с этими голыми чудовищами. Поверят ли нам, что жертвы насилия — мы, а не наоборот? Поэтому я крикнул Толе, чтобы он не «ломался», а сам добровольно лег на стопку сложенных занавесей в углу.
Шмотки скидавай! — приказала «моя» гигантша, а Толика его «пассия» просто подхватила, как жена лилипута Качуринера (если помните эпопею с лилипутами!), и поволокла в угол.
Я покорно скинул майку, тренировочные брючки, закрыл глаза, зажал зубы и замер, лежа на спине. Я почувствовал, что на меня ложится что-то вроде гигантской породистой свиноматки с колючими бедрами, икрами и животом (небось, после того раза не брилась! — мелькнуло у меня в голове). Хуже всего то, что «свиноматка» чуть не задушила меня своими арбузными грудями, нависающими как раз над моими ртом и носом.
Я понял, что она пытается вставить мне в рот свой черный сосок, который я хорошо запомнил с момента душа с бритьем. Я замотал головой, как уже насытившийся молоком младенец, и моя гигантская «кормилица» прекратила эти попытки. И тут меня буквально обжег липкий, засасывающий, пахнувший бенедиктином и водкой, густой поцелуй, от которого я чуть не лишился сознания. Я мычал, мотал головой, пытаясь высвободить губы из высоковакуумного засоса. Моя насильница попыталась раздвинуть своим языком мне зубы и просунуть его мне в рот. Но и этот маневр не вышел. Тогда она, надавив на меня всей своей тяжестью, стала использовать меня по прямому сексуальному назначению. Я знал, что если она не удовлетворится, то может вытворить что угодно, и поэтому отчаянно помогал ей, мысленно представляя себе Настю. Но эти два образа не «ложились» друг на друга, и я чувствовал, что скоро стану недееспособным. Поэтому я собрал все силы и, как последняя проститутка, имитировал оргазм.
Видимо это было сделано натурально, потому, что вскоре оргазм охватил и ее. Удивительно только, что я остался жив от этих испытаний, и то, что на ее вопли никто не прибежал. Моя насильница (подруги называли ее Ахчик, но это могло быть и не именем, это слово по-армянски означает «девочка», «девушка»), медленно сползла с меня, не забыв «отвесить» прощальный густой поцелуй, и с рук на руки передала меня уже раздетой и готовенькой Гаянэ.
— Это несправедливо, — все возмущалось во мне, — а Толик? Почему мне — две, а ему — одна? Но Толик с его соперницей сопели и ворочались в углу, и видимо, не без взаимного удовольствия. К моему ужасу я оказался не готов к сеансу с Гаянэ.
— Сейчас перевяжут шнурком, и тогда конец! — успел подумать я, но все обошлось более гуманно. Гаянэ, более мелкая из своих гигантских подруг, быстро восстановила мою потенцию оральными упражнениями, и началась моя «вторая смена». Удивительно, а может и грешно, но акт с Гаянэ был мне менее противен, чем первый. Она не душила меня своими сосками, не пыталась протиснуть свой язык мне в рот, а совершала привычные и непринужденные сексуальные движения, которые были мне близки и понятны. И случилось то, чего я не мог никак ожидать — я изменил моей Насте — у меня произошел самый натуральный оргазм! Гаянэ, видимо, не ожидала этого, но быстро подстроилась, и, прежде, чем я окончательно лишился сил, успела удовлетвориться. Не так громко и бурно, как Ахчик, но оргазм явно ощущался. Я даже ответил на ее поцелуй.
Мои дамы растормошили Толикину партнершу, и они вместе быстро покинули прачечную. Мы с Толиком, жалкие и «опущенные», сели в стиральную машину и минут десять приходили в себя, успокаивая царапины и ссадины на своих телах. Потом вытерлись, оделись, и понуро побрели в комнату Зины. Было около часу ночи, но девушки не спали — не знали, что и подумать. Мы честно рассказали, что с нами случилось. Опытная Зина быстро спросила:
— А они шнурком вам не перевязывали?
— Нет, — отвечали мы, пряча глаза, — мы старались сами, вас представляли, — не соврали мы. — Иначе — шнурок, и конец нашему счастью, если не всей жизни…
Всю ночь шло оперативное совещание. Девушки решили забрать нас на время к себе по домам или устроить по знакомым, чтобы больше не подвергаться насилию. А Немцову — написать заявление о безобразиях спортсменок из такой-то комнаты, с требованием их выселить, и подписаться всем женским коллективом общежития. Наглые «тетки» были уже поперек горла всем девушкам, оставшимся на лето в общежитии.
Под утро мы с Толей сделали робкие попытки исполнить все-таки свой мужской долг перед нашими возлюбленными. Удивительно, что они приняли наши ухаживания, но еще удивительнее то, что все замечательно получилось. Молодость!
Нам было «приказано» покинуть нашу комнату, чтобы не подвергать себя угрозе повторного изнасилования. Толика Зина устроила где-то у своих родственников, а меня Настя забрала с собой в Тучково.
Она очень беспокоилась и переживала — что подумают соседи, ведь они непременно узнают про мое пребывание у Насти. Выехав с Белорусского вокзала на можайской электричке под вечер, мы прибыли в Тучково почти ночью. Погода была на редкость теплой и Настя приняла решение провести первую ночь на природе. Мы вышли на берег Москвы-реки, которая в Тучково еще не набрала своей мощи, и устроились на бережке. По дороге Настя зашла домой и забрала оттуда спальник. Мы наломали ветвей, устроили что-то вроде шалаша, постелили спальник. На полянке перед шалашом разожгли костер. У нас были с собой сардельки из фабрики-кухни и две бутылки дагестанского портвейна «Дербент».
Вечер получился незабываемым. Светила полная луна, отражаясь в речке. На том берегу чернел хвойный лес, а на нашем — горел костер, на котором на деревянных шампурах поджаривались сардельки. Пробки из бутылок я выбил известным способом, а стаканы мы снова забыли. Пришлось вспомнить старый мопассановский способ, который мы всячески модернизировали. Я то прекращал «подачу» вина, и тогда Настя, почти как младенец из груди кормилицы, пыталась высосать вожделенный портвейн, покусывая меня за губы; то вдруг пускал вино такой сильной струйкой, что Настя начинала захлебываться и бить меня по плечу.
Никогда ни один из шашлыков, которые мне довелось есть потом, начиная с приготовленных в горах Абхазии, и кончая подаваемыми в лучших ресторанах Москвы, не был так вкусен и желаем, как шашлык из сарделек у костра на берегу Москвы-реки.
Закончив ужин, мы, как водится на Руси, малость попели хором. Потом я, положил голову на колени сидящей Насти, и стал смотреть на всю эту прелесть вокруг, стараясь запомнить на всю жизнь. И запомнил! Сколько было прекрасных мгновений и после, но когда я хочу вообразить себе нечто, совершенно волшебное и милое сердцу, то вспоминаю речку с отраженной в ней полной Луной, мрачный и страшный лес на той стороне, а на этой — потухающий костер, шалаш, и наклонившееся надо мной любимое лицо, ласковые светлые глаза и свисающие на меня светлые волосы Насти.
И вдруг Настя тихо запела:
Зачем тебя я миленький (именно «миленький», а не «милый мой») узна-а-а-ла!
Зачем ты мне ответил на любовь, Уж лучше бы я горюшка не зна-а-а-ла, Не билось бы мое сердечко вновь!
Я хорошо помнил эту песню, она мне нравилась, но никогда не подумал бы, что эта мелодия и эти слова произведут тогда на меня такое сильное впечатление. Настя пела тоненьким слабым голоском, часто делая паузы для вдохов. Но только здесь, в самом центре России, на русской природе, в типично русских обстоятельствах — «ворованная» у супругов любовь, отсутствие удобств, недавнее мое унижение и совершенная неясность будущего нашей любви
— я, наверное, понял до конца весь пессимистический смысл этой песни. Рыдания судорогой сдавили мне горло (лежа это особенно чувствуется!) и я заплакал в голос, причитая, как старая бабка. Слезы струились как из прохудившейся кружки, я не знал, когда это все прекратиться — такого срыва у меня раньше не случалось. Настя сверху тоже поливала меня слезами, но лицо ее улыбалось.
— Успокойся, миленький, не плачь, у нас все-все будет хорошо! Вот увидишь! — пыталась утешить меня Настя.
— Ничего не будет хорошо, — ревя, как ребенок, отвечал я, — ничего у нас не получится, и мы расстанемся плохо!
Конечно, я предвидел все, как оно и оказалось, в этом и сомневаться было нечего. Настя была права только этой ночью, да и в ближайшие неделю-другую. Потом приехала жена, была Спартакиада, а в конце августа, я, украдкой попрощавшись с Настей, уехал с женой в Тбилиси. Когда мы прощались с ней, я что-то ей говорил, а Настя отрешенно смотрела куда-то вниз. Под самый конец разговора она подняла глаза на меня — в ее взгляде и улыбке отразился приговор нашей любви. У меня похолодало на сердце, но я быстро поцеловал Настю, и, не оглядываясь, пошел.
— Погоди, миленький, будет тебе ужо! — говорил ее взгляд. Я ссутулился, опустил голову и побрел, куда надо было.
Сейчас, несмотря на прошедшие десятилетия, и на все плохое, что потом произошло между нами, я так благодарен Насте за этот вечер и за эту ночь на берегу Москвы-реки. Может из-за этого я так полюбил Россию, русскую природу, русские речки и мою любимую Москву-реку. А возможно, и то трепетное отношение к русской женщине — волшебнице, какое у меня осталось на всю жизнь
— все тоже благодаря этому вечеру, этой ночи, и этой песне.
Но настало утро, и нам надо было куда-то деваться. Мы выкупались, позагорали немного, зашли в привокзальное кафе позавтракать. И Настя, вздохнув, сказала:
— Что ж, пойдем домой, буду знакомить тебя с соседями!
Мы, по совету Насти, взяли в магазине две бутылки «Старки» (сосед, оказывается, «Старку» любит, а одна — для нас с Настей), закуску какую-то, и подошли к дому Насти. Я заметил и запомнил название улицы: «улица Любвина». Да провалиться мне на этом месте, если я вру! Именно — Любвина! Не знаю, кем был этот человек с такой замечательной фамилией, сохранилась ли эта улица и ее название до сих пор, но более подходящего названия улицы для дома Насти и выдумать было нельзя!
Это был дом, по-научному — «ряжевой конструкции» или, проще, бревенчатой сруб с печным отоплением. У соседей было две комнаты, у Насти — одна; кухня общая, «удобства» — во дворе. Соседи — муж и жена лет по сорока, оказались людьми общительными; мы выпили на кухне, подружились, а сосед даже сказал, что так и надо Сашке, за то, что пил и дрался с Настей. За это сосед получил по лбу от жены, но Настя подтвердила, что так оно и было.
— А когда, провожала его в армию, то плакал и просил не изменять ему! — улыбаясь, но как-то жестко сказала Настя. На этом разговор о Настином муже прекратился, и мы, посидев еще немного за столом, ушли «к себе».
Так как мне через день надо было тренироваться, да и у Насти были дела в Москве (практика в одном из вычислительных центров на проспекте Мира), мы решили наезжать в Тучково эпизодически. В Москве мы устраивались в комнате у Насти, приходя поздно вечером. В мою комнату Настя меня пустить не захотела.
Тренировался я в зале возле Курского вокзала, по другую его сторону от центра. Тренером был очень известный в наших спортивных кругах Израиль Бенцианович Механик, которого мы почему-то называли «дядя Лева». Надо сказать, что ни любовь, ни пьянки не мешали мне тренироваться два-три раза в неделю. О качестве и пользе этих тренировок можно было спорить, хотя бы потому, что вес мой неуклонно падал, а должно было быть наоборот. Приехал я в Москву весом в 63 килограмма, а к соревнованиям был всего 58. Впору было согнать еще 2 килограмма и перейти в легчайший вес. Но я не стал этого делать.
В это время члены грузинской сборной тренировались в курортном Боржоми, нормально питались и отдыхали. Тренер сборной Дмитрий Иосифович Копцов поставил меня вторым номером, он привез мне из Боржоми мериносовый «олимпийский» спортивный костюм, мериносовую же «финку» — майку с трусами, в которой выступают штангисты, кожаный широкий пояс и ботинки-штангетки. Кроме того, он передал мне 700 рублей, вырученных за мои «боржомские» талоны на питание, которые выдавались спортсменам. Московские талоны обеспечивали мне питание в Москве.
В нашем же зале почему-то тренировались глухонемые спортсмены. Правда, говорить-то они говорили, но очень странно. Был среди них один очень сильный тяжеловес по имени Женя, весивший килограммов 160. Так, он цифру «сто сорок» произносил как «то торок» — это был его любимый вес в рывке. Не слышал он, как нам казалось, ничего.
И вот однажды в душевой, куда я с приятелем-спортсменом моего же веса, зашел после тренировки, уже мылся наш глухонемой Женя. Мы с приятелем заспорили, слышит он или нет. Я говорил, что немного должен слышать, иначе бы не смог разговаривать. Приятель же утверждал, что он не слышит ничего. И в подтверждение своих слов он стал сзади Жени и закричал: «Эй ты, глухая тетеря!»
Женя спокойно пошел к выходу и запер дверь в душевую. Затем открыл почему-то холодную воду в душе во весь напор. После этого он схватил нас, как котят, за шеи обеими руками и подставил под ледяной душ. Подержав так с полминуты, посмотрел нам прямо в глаза своими огромными, налитыми кровью глазищами и спросил:
— Тватит или ечо?
— Тватит, тватит! — хором закричали мы, для наглядности кивая головами.
Женя, опять же за шеи, вывел нас за дверь душевой, вытолкнул голых в коридор и, сказав: «Пододете!», запер дверь. Вот мы и ждали под смех спортсменов, пока Женя не помоется и не выйдет из душевой. А тренер, догадавшись в чем дело, серьезно сказал нам:
— Дразнили, наверное? Почему-то все, кому ни лень, дразнят этого Женю за спиной. Хорошо, что не ударил, а то бы долго входили в форму!
Из этого происшествия мы сделали два вывода: что глухонемые все-таки что-то слышат, может даже через пол, и что дразнить их не следует, потому, что можно получить. Противостоять же спортсмену, который весит больше тебя вдвое — безнадежное занятие. Здесь каждый килограмм играет большую роль, фактически — во сколько раз тяжелее спортсмен, во столько же раз он и сильнее.
Как-то после очередного пребывания в Тучково, я утром поехал по делам в Москву. Позвонил дяде, а он пригласил зайти к нему пообедать. Я и зашел, зная, что и обед и выпивка будут отменные. Ну, как положено, придя в гости и поздоровавшись, отправился в «санузел» вымыть руки и «оправиться».
А надо вам сказать, что, боясь забеременеть, Настя требовала, чтобы я предохранялся. Не зная, куда девать потом эти резинки, я заворачивал их в носовой платок, надеясь при удобном случае избавиться от них, сохранив единственный мой платок. Санузел был совмещенным, я вытряхнул лишние предметы из платка в унитаз (совершив огромную ошибку!), и принялся стирать платочек под краном. Спустил воду в унитазе раз, спустил два — «вещдоки» мои не тонут!
Потом бывалые люди говорили мне, что их ни за что нельзя сбрасывать в унитаз — не смоются. Но это потом, а теперь я не мог выйти из санузла. Дядя уже стучал в дверь и спрашивал, не заснул ли я. Мне оставалось только брезгливо засунуть руку в унитаз, снова отловить неугомонные резинки, помыть их, сложить поплотнее и завернуть в туалетную бумагу. Потом уже на улице, я, озираясь по сторонам, бросил этот пакет в урну. Сейчас, наверное, меня посчитали бы за такое неадекватное поведение террористом и, схватив, заставили бы вытащить пакет и показать, что в нем находится. Больше я так неосмотрительно не поступал и вам не советую!
И еще один случай произошел у меня связанный с дядей и Настей. Как-то я несколько дней не видел Настю, очень скучал по ней, тем более наступало время соревнований, и ко мне завтра должна была приехать жена — «болеть» за меня. Остановиться мы должны были у дяди, вот я и зашел к нему предупредить обо все, а заодно и повидаться. А когда я уже собирался уходить, дядя спросил, когда я вернусь. И узнав, что я собираюсь вернуться лишь завтра, почему-то страшно разнервничался. Он обвинил меня в желании гульнуть перед приездом жены и еще черт знает в чем. Но я обещал Насте приехать вечером и обмануть ее я не мог. С другой стороны, дядя потребовал с меня честное слово, что я сегодня же вернусь и переночую у него.
Я бегом бросился к такси и еле успел к поезду на Можайск. Когда я приехал в Тучково был уже вечер. Я постучал в дверь, увидел счастливое лицо Насти и сразу же ее огорошил:
Я должен сейчас же ехать обратно в Москву, я обещал дяде приехать вечером, честное слово дал!
— Ты действительно дурак, или хитришь со мной? — спросила Настя. Но, уже зная о моей педантичности, она с горечью констатировала: — Конечно же, дурак! Мы что, так и не ляжем? — почти с гневом спросила она. И когда я покачал головой, с истерическим интересом спросила:
— А какого … тогда ты ехал сюда?
— Я ведь тебе слово дал вечером приехать!
Настя в сердцах захлопнула дверь, потом снова открыла ее и вслед мне прокричала (я первый раз услышал, как кричит молчунья-Настя):
— Если не вернешься сейчас же, то пожалеешь об этом! Сильно пожалеешь!
— Настя была взбешена.
Полжизни я бы отдал за то, чтобы иметь возможность вернуться и остаться с любимой женщиной на ночь. Но я ведь дал слово!
Я знаю, что и один процент нормальных людей не поверит в то, что я все-таки уехал. Но, может, найдется из тысячи один такой же дурной педант, и тогда он поймет меня! На всякий случай, я клянусь, что дело обстояло именно так — я вернулся в Москву. И что ж, я был жестоко, но справедливо наказан.
Возвращался я поздно, спешил, бежал. К полуночи я уже звонил в дверь дяде. Звонил минуту, другую. Наконец, заспанный дядя Жора открывает дверь и с удивлением смотрит на меня:
— А ты же сказал, что не придешь ночью?
Я чуть не умер с досады.
— Я же слово дал, знал бы ты, чего мне стоило выполнить его! — чуть ни со слезами причитал я.
— Подумаешь — слово! — зевая, проговорил дядя Жора, — твое слово: захотел — дал, захотел — взял! Да кто вообще сейчас слово держит, ты что, дурной? Или у вас в Тбилиси все слово держат?
Я был раздавлен — да, в Тбилиси не любят держать слово, и я мог бы этим мотивировать, оставшись у Насти. Но не ехать же снова в Тучково — поездов больше не было, да и пустила бы меня назад Настя после всего, что произошло
— неизвестно!
— А вдруг, она уже не одна? — от этой мысли я чуть не лишился последнего ума, во всяком случае «крыша» съехала почти на три четверти.
Я зашел на кухню и слезно попросил у дядиной тещи, доброй женщины Марии Павловны, которая проснулась и слушала, о чем мы говорили, водки. Мария Павловна, тихо сунула мне в руку бутылку: «Водки нет, но возьми — это моя чача!»
Я упросил Марию Павловну выпить со мной хоть наперсток, и, выпив за разговором остальную часть бутылки, рассказал ей все, совершенно все. Мария Павловна, где смеялась, где хмурилась, но под конец, подытожила:
— Если бы я не знала, что ты отличник, то решила бы, что ты — полный дурак. Но так как дураки отличниками не бывают, значит — ты из прошлого века. Или, — засмеялась она, ты — герой рассказа Аркадия Гайдара «Честное слово». Но тогда ты — натуральный дурак, хотя и отличник!
Для тех, кто не читал рассказа Аркадия Гайдара — не путать с Егором Гайдаром, его внуком — поясню, что там пионер дал какому-то хмырю слово постоять на «вахте» и стоял так почти до ночи, пока его не освободил, якобы, «старший по званию». Козьма Прутков писал и о другом примере подобной педантичности, когда Жан-Жак Руссо дал слово аббату де Сугерию подождать его, пока тот сходит по нужде, и так ждал три дня, пока не умер на этом же месте от голода. В общем, оказывается, у меня были предшественники — педанты! Я дополз до выделенной мне кровати и, не раздеваясь, заснул прямо на одеяле.
Моя жена Лиля приехала поездом, я ее встречал (тогда было принято давать телеграммы на почтовые отделения, прямо как во времена Конан Дойла). Остановились мы сперва у дяди Жоры, а потом, узнав, что наших насильниц — соседок отселили, я перевез ее в мою комнату в общежитие, сделав соответствующий взнос Немцову. Лиля уже была беременна, но этого видно почти не было, и выглядела она вполне нормальной женщиной. Оказавшись в комнате, где бывала Настя, она тут же обнаружила ряд предметов, на которые я не обратил бы внимания, выдающие былое присутствие в помещении женщины. Конечно же, вся вина была возложена на Толика, благо он был далеко и не появлялся. Про то, как нас «опустили» соседки, я тоже промолчал.
Тренер объявил мне место и время начала соревнований, к сожалению, я уже и позабыл это место. Помню только, что ехать надо было далеко — сначала на метро, потом на автобусе.
Команду полулегковесов построили по росту — и я, как всегда, оказался самым высоким, чуть ли ни на голову выше следующего за мной спортсмена. Еще бы — 58 килограммов при росте 172 сантиметра — это не параметры штангиста. Средний рост хорошего штангиста-полулегковеса — примерно 155 сантиметров. Все бы ничего, но мне полагалось в таком случае вести «парад», докладывать что-то главному судье соревнований и т. д. Я наотрез отказался делать то, чего совершенно не умел, и место ведущего тут же занял опытный Алексей Вахонин, чемпион мира в легчайшем весе, уж точно на голову меньше меня ростом. Почему Вахонину понадобилось переходить в невыгодный для него полулегкий вес — осталось неизвестным, но он легко и непринужденно провел всю «официальщину» за меня.
Соревнования по штанге, а тогда они проводились по классическому троеборью — жим, рывок и толчок двумя руками, включали в себя по три подхода к каждому движению. Максимальная пауза на отдых — 3 минуты. Вес можно было только повышать от подхода к подходу, но если подход не выполнялся, то давали повтор. Если в трех подходах вес не был зафиксирован, то спортсмен получал нулевую оценку — «баранку» и фактически выбывал из соревнований. Спортсмен выступал на тяжелом и крепком помосте, стянутом из поставленных на ребро толстых досок длинными стальными болтами. Судили соревнования трое судей — передний, боковой и главный. Каждый имел две лампочки — белую («вес взят») и красную («попытка»). Итог подводил главный судья. Для разминки выделялись специальные комнаты с помостами, куда пускались и тренеры. Вот, пожалуй, и все.
Коротко о трех «движениях» спортсменов. Первым шел жим — самое силовое, но и самое «кляузное» из движений. Судить его было очень трудно. По правилам запрещалось почти все — поворачиваться, отклоняться, даже пошевелить ногой, перекашивать штангу, как в горизонтальной, так и в вертикальной плоскости, останавливать ее в движении и т. д. и т. п. Ну, скажите, каким прибором уследить, перекашивается ли штанга? На сколько градусов она имеет право перекашиваться? И так далее. Ясно, что все отдавалось на откуп судьям, и часто происходили казусы — бывало, что у всех спортсменов «жим» переставали «считать». Дескать, было отклонение назад. А можно ли вообще поднять штангу, не отклоняясь? Нет, подбородок помешает! В общем, вся эта ахинея с жимом окончилась в 1972 году, когда это движение отменили. Соревнования по штанге стали неинтересными, сами спортсмены потеряли в объеме и силе плечевого пояса и стали похожи (простите, коллеги!) на этакие бревнышки («120-120-120»
— талию, где будем делать?»). А раньше штангисты, например, знаменитый Томми Коно, выигрывали первенства и по красоте тела («Мистер Универсул», «Мистер Мир»), вместе с культуристами. Но что произошло, того не вернешь! Так вот у меня как раз жим и был силен; не скажу, что я был этаким богатырем, но я исполнял жим хитро, так, что судьи считали.
Рывок производился одним движением — штанга взмывала на вытянутые руки спортсмена, который при этом подседал. Толчок выполнялся в два приема — сперва штанга с пола переходила на грудь спортсмена, а затем, после короткой передышки — на вытянутые руки над головой. Тоже, конечно, было много «запретов», но хоть судить можно было почти объективно.
Перед соревнованиями проходило взвешивание. Обычно спортсмены «гоняли» вес — до трех, четырех и даже пяти с лишним килограммов. Сбрасывали штангисты вес перед соревнованиями, чтобы остаться в выгодной, более легкой весовой категории. Организм обезвоживался до предела, движения замедлялись, спортсмен напоминал засушенный фрукт. Помню, в такой период я случайно порезал себе руку — кровь медленно выступала этакими шариками и тут же застывала, как смола на сливе.
Но после взвешивания, если вес был «сдан», спортсмены начинали медленно пить теплый чай с большим количеством глюкозы, меда и аскорбинки. Два-три литра жидкости — и наш высохший «фрукт» разглаживался, веселел, приобретал прыткость и силу — одним словом, был готов к «труду и обороне». Мне, к сожалению, этого делать было не нужно — итак двух килограммов не хватало.
Начались выступления спортсменов. Мой коллега по команде — первый номер, который тренировался «по системе», жил в Боржоми на сборах месяц, не позволял себе ни водки, ни женщин, под присмотром строгого Копцова, окончил жим на 80 килограммах, когда я еще и не начал подходы. Помню, что я начал подходить последним, к весу 97, 5 кг. Выжав, я прибавил 5 кг, и к этому весу уже никто другой не подходил. Выжав 102,5 кг, я оказался лидером. Я уже не помню, почему так произошло — то ли команда наша шла не под первым номером, то ли вес действительно был большим — на 7,5 кг выше нормы мастера спорта. Хотел, было, подойти к 105 кг, но передумал — силы начали катастрофически пропадать, сказывались все перечисленные излишества, плюс нервотрепка.
В рывке «первый номер» показал тоже 80 кг и тогда тренер полностью переключился на меня — он и массировал мне руки и давал нюхать нашатырный спирт. Стало понятно, что «первый номер» не тянет даже на зачетную норму.
Я начал рывок с веса 85 кг и два раза ронял его. Рывок — это не мое движение — выбросишь штангу вверх и сидишь в подседе, как курица на насесте, не ведая, что делается у тебя за головой. Вот штанга и падает. Назревала явная баранка. Тут тренер применил «силовой» прием — начал кричать на меня: я, дескать, и на сборы не поехал, и не жил вместе со всеми, пил и гулял — а теперь, если «зачет» не сдам — «поговорим в другом месте»! Заявление испугало меня, я не хотел терять реноме в институте. Сосредоточившись, удержал над головой эти несчастные 85 килограммов. Теперь, чтобы попасть в «зачет» мне хватало вытолкнуть всего 100 килограммов, то есть даже меньше жима. Копцов назначил мне именно этот вес. Я оскорбился и хотел переменить хотя бы на 110, но тренер доверительно сказал: «Дай мне «зачет», а потом иди хоть на 140 и поднимай его староконтинентальным способом! Призового места ты не займешь, а «зачет» мне позарез нужен!»
Поднимая эти, казалось бы, ничтожные 100 кг, я понял, насколько был прав тренер: сил почти не было — наступала спортивная импотенция. Эти 100 кг в толчке я поднял труднее, чем 102,5 жимом. Хотя в толчке нужно поднимать процентов на 20–40 больше, чем в жиме. Я все-таки подошел на 110 килограммов, но это был не подход, а смех и слезы. Вес водил меня, как пьяного, я чуть ни вышел за пределы помоста — боковой судья даже сорвался со своего столика и отбежал подальше. Наконец, под смех зала, я остановился, и вес засчитали. Чуть ни на карачках я отполз с помоста и тренер, подхватив меня, отвел в разминочную.
— Молодец, заслуживаешь сто грамм! — одобрительно похлопывал он меня по плечу и совал в нос его любимый нашатырный спирт.
— Сто грамм! — умоляющим тоном повторил я его последние слова, но тренер замахал руками, — ты что, хочешь, чтобы нас дисквалифицировали! Выходи в зал и там пусть кто хочет и дает тебе твои сто грамм — но только не я!
Я выполз в зал, там меня встретила жена, а с ней и пришедшие болеть мои приятели. Сто грамм и даже чуть больше нашлись; я выпил их с горячим чаем, аскорбинкой и медом. Силы вернулись и я, казалось, готов был выступать по-новой. Но меня увели из зала, я не смотрел дальнейших соревнований и не участвовал в заключительном параде. Потом мне сказали, что в жиме я так и остался первым, а по сумме троеборья вошел в десятку.
Бесплатный билет на поезд обратно мне полагался как участнику, у жены обратный билет уже имелся. Осталось еще немного денег и талоны, что мы благополучно и пропили. Накануне отъезда я разыскал Настю, поведал ей о моих делах и стал прощаться.
— Я должен зимой приехать, я хочу видеть тебя, ты ведь простишь меня, не правда ли? — скороговоркой высказал я, пытаясь заглянуть ей в глаза. Настя отрешенно смотрела куда-то вниз и странно улыбалась. Подконец она подняла глаза на меня, продолжая улыбаться одними губами. Но во взгляде ее, как уже упоминал об этом, я прочел судьбу нашей любви, и она не показалась мне оптимистичной.
Я быстро поцеловал ее, она не отворачивалась, но и не отвечала мне. Отойдя на несколько шагов, я обернулся и увидел на лице Насти тот же взгляд и ту же улыбку. Я ссутулился, опустил голову и пошел туда, куда надо было идти …
Вернувшись в Тбилиси, я лихорадочно принялся за чертежи. Делать их я не умел, как не умеет, пожалуй, даже самый лучший студент, не имевший дела с реальным производством. Да и на кафедре мне не очень-то могли помочь — производственников там не было. Я обложился справочниками и, как мог, выполнял чертежи. Кафедра помогала мне хоть тем, что ставила отличные оценки за то, что я фактически не сдавал.
Наступила осень, а затем и зима. В конце декабря у жены начались роды, и 26 декабря она родила сына, которого в честь моего отца назвали Владимиром. Потом уже я узнал, что нельзя называть ребенка в честь умершего, а тем более, погибшего деда. Вроде, имя умершего будет довлеть над ним. Ребенок еле выжил после родов; какое-то время в роддоме говорили, что мы должны смириться с его потерей. Но ребенок выжил; правда, век его был недолог — в 41 год он умер от инсульта. Владимир был дважды женат — первый раз на польке, второй — на гречанке. От первого брака у него остались сын и дочка — мои внук и внучка, которые теперь учатся и живут в Польше, и у которых там уже родилась дочка — моя правнучка. Дожил-таки я до правнуков! По научной линии сын не пошел, но получил инженерное образование. Его «носило» по свету: он жил в Тбилиси, Тольятти, Курске, Сухуми, Москве, Орехово-Зуеве (где и умер), а также в Германии, Австрии, Греции. У него были большие склонности к изобразительному творчеству — он вырезал художественные изделия из дерева, изготовлял ювелирные изделия из металлов, рисовал. Но серьезно он ничем так и не занялся — постоянно менял места жительства и род занятий. Но самое лучшее, что он сделал — оставил двоих детей, которые, дай Бог, проживут лучшую жизнь возможно в стабильной и благополучной Европе, под защитой Евросоюза и НАТО.
Надо сказать, что переход от холопского социализма к криминальному капитализму у нас в стране сломал много судеб, особенно людей несильных духом и излишне чувствительных. Но, безусловно, этот переход от совершенно нереального, надуманного «царства небесного» на Земле, причем в отдельно взятой стране, был необходим. Но «хотели — как лучше, а получилось — как всегда», совсем как в крылатой фразе нашего бывшего премьера Черномырдина.
В январе я закончил чертежи, сделали, как было тогда положено, с них кальки, с калек — светокопии — «синьки». Затем, выхлопотав себе командировку по студенческой научной линии, я поехал недели на две в Москву. Первым делом я зашел в общежитие МИИТа. Опять было каникулярное время (окончилась зимняя сессия) и комнаты были свободны. «Мой друг» Немцов выделил мне койко-место аж на две недели. Я помчался на четвертый этаж в комнату, где жили Зина с Настей.
Стучу в дверь и чувствую, что стук сердца превосходит по громкости стук в дверь. Зина оказалась дома, встретила она меня приветливо, но странно. Рассказала, что Настя у себя в Тучково и если я хочу, то могу туда поехать.
— Если рискнешь! — добавила она. — А в чем риск-то? — поинтересовался я. — А в том, что Настя — женщина свободная, имеет же она право завести кого хочет. Но в Тучково, она, конечно, никого больше не пустит — пойдут разговоры! Да, кстати, — продолжала Зина, — теперь я тоже женщина свободная — мы с Толей разошлись! — Зина внимательно посмотрела на меня, и я ее взгляд понял.
У нас с ней с самого начала была взаимная симпатия, но я заглянул к себе в душу и понял, что Настю я люблю, и поэтому не могу — даже не морально, а чисто физически, не могу променять ее на другую. Даже параллельно с ней не могу быть близким с другой женщиной. Жена — это как сестра, мать, родственница — одним словом, а любимая женщина, причем страстно любимая — это совершенно другая материя. Можно иметь жену и любимую женщину, но иметь двух и более любимых женщин, а тем более одну любимую и еще одну и более — обычных, нелюбимых — это не для пылкого юноши, которому только исполнилось двадцать. Потом — в тридцать, сорок, пятьдесят — это возможно, и, как показала жизнь, иногда даже нужно. Но, повторяю, не для двадцатилетнего педанта, кандидата в герои рассказа Гайдара «Честное слово».
И я рванул в Тучково, захватив пару бутылок «Старки». Душа моя, буквально, бежала впереди электрички, как я сам когда-то в детстве впереди паровоза. Бегом я добрался от станции, до любимой улицы Любвина, нашел дом Насти и позвонил в дверь с продранной черной дерматиновой обивкой, из-под которой торчала серая вата. И — бывают же чудеса — дверь открыла сама Настя в халатике на голое тело. Она быстро втянула меня внутрь дома и захлопнула дверь.
— Ты? — совершенно искренне изумилась она, — откуда ты знаешь, что я здесь? Как ты рискнул — а вдруг я не одна?
— Настя, я люблю тебя и полагаю, что моя любовь не позволит тебе изменить мне! — патетически выпалил я совершенно глупую фразу.
— Не позволит, конечно, не позволит, — соглашалась Настя, снимая с меня пальто. — Соседей нет дома, уехали на неделю — ты понимаешь, мы — одни! Можем бегать голыми по всей квартире и делать что хотим! — пританцовывая вокруг меня, говорила Настя. Она скинула халатик, и, взяв меня за плечи, пыталась показать, как это мы будем бегать, в чем мать родила, по квартире. Я вынул бутылки из портфеля с чертежами, поставил их на стол и принялся энергично раздеваться.
В доме было хорошо натоплено, мы голяком сидели на общей кухне, пили старку «за любовь» и закусывали квашеной капустой — единственным, что было съедобного у Насти. Потом — в комнату Насти, на ее саму лучшую в мире постель, с самыми лучшими в мире перинами и подушками.
— Настя, а я ведь без этих … ну, резинок, одним словом, — пытался я установить «формат» нашей встречи. Но Настя прикрыла мне рот ладонью и только повторяла: «Молчи, молчи, молчи …». И я благодарно целовал ее в мягкую теплую ладонь…А теперь, когда все происходящее складывалось для меня самым счастливым образом, поясню, почему все так получилось, и что этому предшествовало. Все равно — все тайное становится явным, и оно стало таковым из «показаний» Зины, самой Насти, Толика, еще кое-кого. И чего тянуть резину — расскажу все, как было, прямо сейчас!
А было вот что. Вскоре после моего отъезда в Тбилиси Зина познакомила Настю со своим приятелем, тоже студентом МИИТа — Шуриком, проживающим в том же общежитии. Шурик — щуплый, прыщавый блондин, оперировавший, в основном, зековской терминологией, но ничего общего с зеками не имевший. Трусоватый, но бренчавший на гитаре, Шурик пришелся по сердцу Насте, испытывающей после моего отъезда с женой определенный дискомфорт. Зина, видимо завидовавшая нашей с Настей любви, сделала все, чтобы Настя сошлась с Шуриком. Толик потом говорил мне, что Зина была недовольна таким раскладом, который у нас получился. Она хотела бы (по словам Толика) быть со мной, а Толика передать Насте. По ее словам, я тут же бросил бы жену и женился бы на ней; при этом Зина говорила, что парень я «перспективный», и для такой «мямли», как Настя, слишком хорош. На этой почве честный и прямой Толик разругался с Зиной, и они расстались.
Шурик стал похаживать в комнату девушек и оставаться иногда на ночь с Настей, что бесило Зину. Вот Зина и устроила перед каникулами скандал Шурику, чтобы он искал другое место для интимных встреч. Настя во время их ссоры помалкивала, скромно потупив глаза. Тогда Шурик, послав их обеих подальше, отправился на каникулы на родину — в город Сасово Рязанской области. А Настя, оставшись без кавалера, уехала грустить к себе в Тучково. Шурика брать с собой она не решилась, да и ссора произошла раньше, чем она успела бы предложить ему это. Вот на такой беспроигрышный для меня вариант, я, сам того не подозревая, попал к Насте в Тучково.
Зима в Тучково — прелесть! Особенно если выбегать налегке из натопленного дома только в соседний магазин и, тут же опрометью — обратно. И все дни, и все ночи напролет — вместе! Зная при этом, что срок счастья — всего каких-нибудь недели полторы. А там — полная неясность и почти никакой перспективы… Но хоть полторы недели — но полностью наши!
Первую неделю мы действительно все 24 часа были вместе. Даже в магазин налегке бегали вдвоем. Но в начале следующей недели я по утрам стал выезжать в Москву, главным образом в ЦНИИС с чертежами. На Опытном заводе, куда передали чертежи, конечно же, над моими «каракулями» посмеялись, но заметили, что и из института не лучше приходят. Чертежи надо переделывать под оборудование завода, под имеющиеся материалы, под заводские «традиции», его «культуру» производства. Директор завода Нифонтов высказал мне свою любимую присказку: «Давайте назовем кошку кошкой!», и заверил, что к лету чертежи постараются откорректировать.
И еще одно важное дело было сделано — на Опытный завод перевезли огромный скрепер Д-374. Но в связи с этим я дал, можно сказать, маху, и помню свою оплошность по сей день.
Дмитрий Иванович Федоров договорился с начальником треста «Центрстроймеханизация» Михаилом Васильевичем Тимашковым, что я заеду к ним в трест к 11 часам утра, они соберут техническое совещание, и я расскажу, что мы собираемся делать со скрепером и для чего. А потом выделенный скрепер отбуксируют в ЦНИИС при моем участии.
Но я, провалявшись («назовем кошку кошкой», как говаривал Нифонтов!) лишний часок с Настей, опоздал на электричку; дальше был перерыв, и я прибыл в трест только в два часа дня. Выговор, который устроил мне Тимашков, я запомнил на всю жизнь:
— Вы, молодой человек, несостоятельны! Я собрал совещание, люди, которые хотели послушать вас, ждали два часа и, разочарованные, ушли! Если вы так будете себя вести в дальнейшем, то ничего путного в жизни не добьетесь! Идите! — сказал он мне, не глядя в глаза, и добавил, — а скрепер мы послали в ЦНИИС на Опытный завод, выделили тягач и послали! Стыдно вам! — и Тимашков выпроводил меня, не пожав руки.
Спасибо ему за урок! И хоть на нашей любимой Родине быть точным не «модно», теперь я лучше приду заранее (как мой дедушка на собрания!), но совесть моя будет чиста, и никто не обвинит меня в несостоятельности!
Я приехал на Опытный завод и увидел мой красавец-скрепер с опущенным до земли раскрытым ковшом, смотанными с лебедок канатами, валяющимися на снегу, дышлом, уткнувшимся в сугроб. Прав был Вайнштейн — ведь «живого»-то скрепера я до сих пор и не видел. Все чертежи да фотографии, а вот это железное чудовище, у которого одно дышло весило 300 килограммов (я, под смех рабочих завода, пытался вытащить его из сугроба вручную!), я видел впервые. Что-то напомнило мне комбайн с копнителем, тоже прицепляемый к трактору, только в десять раз массивнее, тяжелее и прочнее! Это был мой мощный друг, с которым мы не расставались почти пять лет. Самые горестные и самые счастливые моменты в моей жизни теперь будут связаны с моим любимым железным «мамонтом»
— скрепером Д-374, на который я собирался установить свой маховичный «толкатель»!
Все хорошее быстро кончается и, вот наступил день моего отъезда в Тбилиси. Настя проводила меня до электрички, мы долго целовались, прощаясь. Она приглашала меня снова приехать и сказала, что будет ждать меня.
В конце апреля 1960 года я собирался на тренировку, которая начиналась около шести часов вечера. Чувствовал я себя хорошо, погода была отличная. Апрель в Тбилиси превосходен — все цветет, город как будто обрызган духами, яркое солнце, но еще нет жары. Я бросал тренировочные принадлежности в чемоданчик — пояс, бандаж, штангетки, трико, как вдруг меня неожиданно качнуло в сторону. Впечатление такое, как при землетрясении — пол уходит из-под тебя. Я выправился, но снова и снова толчки в стороны — голова шла кругом, равновесие было совершенно потеряно. Я ощупью добрался до тахты, влез на нее и лег. Мама налила мне валерьянки — тогда от всего лечили валерьянкой. Я чувствовал, как бешено колотится сердце, не хватает воздуха, силы совершенно покинули меня — руки не мог оторвать от тахты.
Постепенно сердце успокоилось, дыхание нормализовалось, голова перестала кружиться. Я легко привстал с тахты и прошелся по комнате — все недомогание закончилось бесследно. У меня не осталось и сомнения — надо идти на тренировку, как намечалось. Посмотрел на часы — пять минут шестого, успеваю с запасом. Подсобрал вещи и пошел. Тренировка прошла хорошо, сил было даже больше, чем обычно.
Около половины восьмого весело возвращаюсь домой — у мамы и бабушки суровые лица. Бабушка протягивает мне телеграмму из Сухуми, я помню ее наизусть: «Дорогие мои сегодня в пять часов скончался отец Дмитрий Иосифович Гулиа — Жора».
Так вот, в чем дело, сразу подумал я — время моего приступа совпало с временем смерти деда. Но почему только от смерти деда мне передался на расстоянии такой мощный импульс? Ведь умирали же у меня и другие близкие люди — и ничего! Мама умерла вообще в соседней комнате, почти в том же возрасте, что и дедушка — никакой телепатии, утром заглядывая к ней в комнату, я и поверить не мог, что ее уже нет в живых.
Я не специалист по телепатии, но уверен, что она в этот момент была — поступил сильнейший сигнал от умирающего деда ко мне, и удивительно, что только ко мне — ни у кого другого из близких родственников сходных ощущений не возникло. Может быть потому, что мы с дедом были очень схожи и по характеру, и по поведению, и по отношению к жизни?
Мы с мамой на следующий же день выехали в Сухуми и прибыли как раз к панихиде, которая состоялась в Доме литератора. Меня, да и не только меня одного, поразило, как выглядел дедушка — лицо розовое, ни одной морщинки, как живой спящий человек. При том, что он болел диабетом почти сорок лет, а под конец жизни, практически ослеп и оглох. Да и внешне выглядел он неважно
— совершенно высохший, бледный старик. А тут — помолодевший и румяный! Бабушка никак не могла успокоиться — она говорила всем и каждому: «Посмотрите на него, как он выглядит — ни одной морщинки!»
На следующий день гроб перенесли в здание театра им. Самсона Чанба, что в центре Сухуми, на набережной Руставели. Два дня проходили панихиды в здании театра, народ шел непрерывным потоком. Казалось, во всем Сухуми, во всей Абхазии нет столько людей, сколько проходило мимо его гроба.
Характерно еще одно: хоронили деда в Сухуми, а ночевали мы с мамой, да и все близкие родственники — в загородном доме в Агудзера. А по дороге мама захотела купить цветы на похороны. И вот парадокс — в конце апреля, когда в Абхазии цветет все, когда цветы можно собирать с любого куста, с любого дерева — цветов в продаже не оказалось.
Вы что не знаете, где сегодня все цветы? — сурово спросила нас продавщица, — все цветы сегодня у Дмитрия Гулиа, и ничего больше не осталось!
Во время панихиды и митинга на центральной площади Сухуми вдруг заморосил небольшой дождик. И люди мигом догадались снять с магазинной витрины гнутое стекло и покрыть им открытый гроб.
Похоронили деда в саду филармонии в центре Сухуми. В подготовленной бетонированной яме был заготовлен массивный железный ящик, погруженный в расплавленный битум — гидроизоляцию. Гроб стали опускать в этот железный ящик и обнаружили, что он не проходит по длине. Тут же отпилили в районе ног небольшую полоску дерева, и гроб прошел в ящик. Железный ящик покрыли железной же плитой и эту плиту несколько сварщиков приварили к ящику толстым и плотным швом. А сверху уже закрытый ящик снова залили битумом, а сверху — бетоном.
Бабушка при этом постоянно спрашивала у дяди Жоры — своего сына:
— Для чего это, Жорочка, для чего так сильно закрывают?
— Мама, это же на тысячелетия! — скороговоркой отвечал взволнованный Жора.
Позже на могиле деда установили гранитный бюст. Дед изображен этаким энергичным прямым красавцем-мужчиной в галстуке. А в жизни он был сутулым, нерешительным в движениях, и в галстуке, я лично его никогда не видел. Конечно, хорошо, что у народного поэта такой энергичный и жизнерадостный вид. Как Гоголь на Гоголевском бульваре в Москве — веселый и жизнерадостный! Но у Гоголя есть и другой памятник — в сквере на Арбате, более отражающий его внутреннее состояние. Так и у моего деда есть памятник в Тбилиси в районе Ортачала. Там дед сидит в кресле, у него задумчивый и сосредоточенный вид. На мой взгляд, конечно, этот памятник больше похож на реального Дмитрия Гулиа. Кстати, памятник цел, и слухи о том, что его снесли грузины во время грузино-абхазской войны, не обоснованы.
Я помню «дедушку Дмитрия», когда он по утрам вставал с постели и, надев пижаму, выходил со своей любимой палкой на застекленную веранду, где мы обычно обедали. Эта веранда играла роль холла, где кто-нибудь постоянно находился. Усы у деда утром хаотично торчали в разные стороны, и если он был в плохом настроении, то громко говорил: «Кхм!» и, палкой или ногами, расталкивал стулья, попадающиеся на его пути. Он шел к своему любимому плетеному креслу на открытой части веранды, где виноградник особенно густо обвивал перила, и казалось, что кресло подвешено на виноградной лозе. Там, в этом кресле, дед сидел часами.
Если же настроение деда с утра было хорошим, то он, проходя по веранде, затягивал абхазскую песню:
— «Оу райда, сиуа райда, оу!» — и так далее, или другую:
— «Оре раша, раша орера, оу!» — с соответствующим продолжением (если, конечно, я правильно передал эти звуки в русской транскрипции).
Или, указывая на сливочное масло, которое обычно стояло в масленке на холодильнике, спрашивал бабушку:
— Леля, это масло или сало?
— Масло, Дыма, масло! — начиная сердиться, отвечала бабушка. Она звук «и» произносила твердо, и получалось что-то вроде: «Дыма».
— А где сало? — тем же тоном спрашивал дедушка.
— Нэту у нас сала, Дыма, нэту! — заводилась бабушка.
— Кхм! — произносил дед и шел дальше.
Эти вопросы я слышал каждый день. Видимо, дедушка их задавал автоматически, думая совершенно о другом. А если он видел на веранде меня, то заходил, с его точки зрения, незаметно сбоку, и быстро ухватывал меня за шею крючковатой рукояткой своей палки. Затем притягивал меня этим «крючком» к себе и, делая страшные глаза, произносил армянские слова: «Инч хабарес? Глхт котрац!» (Искаженно по-армянски: «В чем дело? Голову разбил!»). Мне кажется, что он и не вникал в суть произносимого. Ему или нравилась, или, может, его раздражала сама музыка этих фраз; согласитесь, она необычна!
Утром каждый день приходила медсестра делать ему укол инсулина. Он очень неохотно соглашался на укол, постоянно повторяя: «Кхм!». А если было больно, то громко причитал: «Ай-яй-яй, ай-яй-яй!».
Дед очень не любил своей диабетической диеты, и когда представлялась возможность, хватал запрещенный ему продукт, допустим, соленый огурец, и пытался улизнуть от бабушки, по дороге съедая этот огурец.
Однажды я увидел деда, когда ему впервые показали электрическую бритву. Он, сидя за столом перед зеркалом, долго рассматривал ее, то включая, то выключая и приговаривал: «Придумают же такое, надо же!».
Обеды в доме готовились или на дровяной печке или на электроплитке. Газа, разумеется, не было и в помине. И вот электроплитка как-то раз перегорает. В сороковых-пятидесятых годах спирали у плиток были открытыми, их свободно можно было вынимать. Перегоревшую плитку обычно выбрасывали и покупали новую. Починять их никто не умел. А я взял и соединил концы перегоревшей спирали, еще и, как следует, укоротив ее. Спираль, естественно, накалилась на славу. И вот я слышу как-то вечером разговор деда с бабушкой.
— Леля, ты знаешь наш Нурик — гений!
— Почему, Дыма?
— Плитка сгорела, а он починил ее так, что она теперь огнем горит! Ты понимаешь, Леля, на фабрике не могли так сделать, а ребенок починил — и огнем горит!
Моей маме дедушка на полном серьезе рассказывал, что воробей, который сейчас сидит на ветке — это его знакомый воробей.
— Ты понимаешь, Марго, я поехал отдыхать в Кисловодск, гляжу, а мой воробей за мной прилетел и сидит на ветке возле меня!
Мама, конечно же, соглашались с ним, и ахала от удивления.
Я помню деда на праздновании его юбилея в Тбилиси в 1954 году, когда ему исполнилось 80 лет. Чествование происходило в театре Руставели — главном театре Тбилиси. Один из докладчиков, как и все, поздравил деда с юбилеем, а потом и говорит:
— Дмитрий Иосифович, вам уже 80 лет, а вы все работаете и работаете! Пожалейте себя, отдохните, поживите в свое удовольствие!
Как только дед услышал эти слова, то тут же без спроса и регламента, вышел из президиума на трибуну к микрофону и громко сказал:
— Кхм! Если вы услышите, что Гулиа перестал работать, то знайте, что Гулиа умер! Не прекращу я работать, и не уговаривайте! — он гневно стучал палкой по полу, и стук этот громоподобно усиливался микрофоном.
Мы часто путешествовали на автомобиле по Абхазии с дедом, тетей Татьяной (Татусей), и моим двоюродным братом Димой, который младше меня на 4 года. Дедушка знал много абхазских легенд, притч, поверий и т. д.
Проезжая как-то по шоссе между Гудаутами и Гагрой, он обратил внимание на плоский камень-островок, находящийся довольно далеко от берега. Каждая волна покрывала этот камень водой, и затем, когда она отходила, камень снова обнажался. Таким образом, камень этот, как бы, то тонул, то выплывал. Этот камень-остров имел свое название по-абхазски, что-то вроде «Камень Ахыц» (опять я могу ошибаться в транскрипции!). И дедушка сказал, что есть в Абхазии проклятие (а там любят проклинаться, мамалыгой их не корми!), которое переводится на русский язык так: «Чтобы тебе оказаться на камне Ахыц!» То есть, чтобы тебе постоянно тонуть и выплывать!
Какие-то легенды постоянно повторяют экскурсоводы по Абхазии, эти легенды уже успели набить оскомину. Например, про озеро Рица: что горы вокруг озера — это братья, сама Рица — сестра, а река Юпшара (страшная река в страшном ущелье, избави Бог даже во сне увидеть!) — это разбойник, который похитил Рицу. Но нужна богатая фантазия, чтобы эти все метаморфозы представить себе. А про камень Ахыц никто из экскурсоводов не рассказывает — а холодок по коже проходит. Не дай Бог очутиться на этом камне зимой, да еще не умея плавать! Б-р-р!
Или, проезжая мимо какого-то селения, дедушка улыбнулся и рассказал (рассказ в моем изложении):
«В этом селении была корчма. Мой отец Урыс однажды остановился здесь, и у него ночью украли коня. Утром он созывает хозяев корчмы и заявляет им: «Или верните мне коня, или я сделаю то, что сделал мой отец Тыкуа, когда тридцать лет назад, в этой же корчме у него тоже украли коня!» Что такого ужасного сделал Тыкуа, он не говорит, но клянется-божится, что непременно сделает это. И как на грех, никто из стариков не помнит, чтобы тридцать лет назад на корчму обрушились какие-нибудь страшные несчастья. Но любопытство взяло верх над природной кавказской клейптофилией (не ищите в словарях, это слово я только что придумал — «любовь к воровству» по-гречески!) и ему вернули коня. Но вежливо попросили рассказать-таки, что же сделал его отец, дед Дмитрия — Тыкуа, когда у него тридцать лет назад в этой корчме украли коня.
— А ничего особенного, — ответил Урыс, вскакивая на своего коня, — просто взвалил седло себе на шею и ушел пешком!
Ну все, заканчиваю повествование, вспоминая слова дедушки, обращенные к молодым писателям Абхазии:
Пишите, пожалуйста, чуть короче. И чуть веселее …
Май и июнь прошли в хлопотах — теперь мне нужно было сдавать «за двоих»
— задания, курсовые работы и проекты, лабораторки — жена сидела с ребенком. И надо было обеспечивать отличные оценки для нас двоих, иначе — прощай повышенная, да и вообще — стипендия! Постепенно у меня с женой появлялись разногласия по разным вопросам, и ее любимым ответом на мои доводы были слова: «Хорошо, тогда я брошу учебу!». Или поступком — например, разорванным курсовым проектом. Проект-то был ее, но делал-то его — я! Почему-то я считал, что брак — это на всю жизнь, и жена обязательно должна соответствовать мужу по образованию, эрудиции, спортивным и ученым званиям и т. д. Поэтому я и поднимал «уровень» жены во всех отношениях, преимущественно насильно. Насильно заставлял учить предметы, насильно выводил на пробежки, насильно учил английскому языку (немецкий, который она учила в группе, я считал неперспективным).
Бабушка рассказывала, что это обучение моей жены английскому языку напоминало ей то, как ее брат — «дядя Саша», ставший в нашей семье «притчей во языцех», обучал свою мегрелку-жену — Надежду Гвитиевну Топурия, русскому языку.
Легендарный дядя Саша, служивший при царе в полицейском управлении детективом, прославился тем, что упустил уже пойманного им большевика-террориста Камо. Дядя Саша выследил Камо и преследовал его по бывшей Кирочной улице (там раньше была немецкая кирха) в Тбилиси. Камо, почувствовав «хвост», зашел в часовню, где были выставлены гробы с покойниками для последующего отпевания. Дядя Саша панически боялся мертвецов, но по долгу службы зашел туда за Камо. Тот стал истово молиться, дядя Саша, стоя в полутемной часовне рядом с Камо, последовал его примеру. И вдруг, Камо медленно поворачивает к дяде Саше свое лицо, на котором изобразил страшнейшую гримасу. Камо был мастер по таким «прикидам», он несколько лет успешно изображал из себя сумасшедшего. Дядя Саша был очень нервным и возбудимым человеком; увидев страшную «рожу» Камо, да еще в часовне с гробами, он истошно закричал и выбежал вон. Когда же детектив опомнился от ужаса и бросился обратно, Камо и след простыл. Все сыскное отделение полиции смеялось над этим происшествием.
Дядя Саша женился несколько раз и все как-то случайно. Когда бабушка спросила брата, почему он женился на мегрелке из деревни, которая не то, что русского, грузинского языка не знала, да к тому же была старше него на 5 лет, тот отвечал:
— А кто же еще жениться на такой?
«Тетя Надя» пережила своего молодого мужа лет на 60 и умерла 105 лет от роду, воспитав четверых детей от дяди Саши, дала им всем высшее образование.
Но возвратимся к тому, как дядя Саша все-таки учил свою мегрелку-жену русскому языку. Будучи полицейским, он привязывал жену к дереву, и начинал обучение русскому языку почему-то со слова «врач». Ну, какой мегрел сможет произнести слово «врач»? Да он язык сломает при этом! Поэтому тетя Надя произносила это слово как «рача».
— Ах, «рача», мегрельская рожа, я покажу тебе «рачу»! — орал дядя Саша и кидал в жену всеми попавшимися под руку предметами: яблоками, бутылками, тарелками, табуретом …
— А ну, скажи, как положено — «врач»!
— «Рача!» — упрямо повторяла тетя Надя.
Не выдержав преподавательского труда, дядя Саша сбежал от тети Нади к некоей Нюрке, с которой уехал куда-то в глубинку России, где и сгинул …
Но я был прирожденным преподавателем — я выучил жену английскому лучше, чем она знала немецкий, который изучала и в школе, и в ВУЗе. Я просто прекратил говорить с ней по-русски… Но нервы-то тратились, и я все чаще стремился уйти из дома куда-нибудь подальше. Мечтал, конечно, о Москве, о Насте — днем, и ночью — во снах. Иногда называл жену Настей, ну и получал за это. Никому не советую жениться на силовых спортсменках — штангистках, боксерках и тому подобных. Напомню, что Лиля была спортивной гимнасткой, а это тоже очень даже силовой вид спорта!
Но один важный вывод я при этом сделал — если одновременно «встречаешься» с несколькими дамами, то позаботься, чтобы их звали одинаково. Это же так легко сделать! Ну, не выбирай себе в подруги Гертруду, Степаниду или Домну, а — Машу, Настю, Олю или Тамару. Кстати, забегая вперед, доложу, что в годы моего сексуального расцвета имя «Тамара» было очень популярно. И я избрал его в качестве эталонного. Многие годы подряд у меня были одни только Тамары, и параллельно и последовательно. Друзья даже прозвали меня «Тамароведом». Я даже и сейчас обвенчан с Тамарой.
Но это все пришло гораздо позже, а пока наступила летняя сессия, после которой — летняя производственная практика в ЦНИИСе. И хотя ребят нашей специальности и так на практику направляли в ЦНИИС, я, не рассчитывая на случай, запасся соответствующим письмом оттуда. Жена же осталась на практике в Тбилиси, поближе к дому.
Но, наконец, прошла сессия, все сдано на «отлично», и я еду в Москву! Со мной вместе едут студенты — мои целинные приятели — «старик» Серож Калашян, комсорг Левон Абрамян, веселый парень-музыкант Толик Лукьянов, «Крисли» Сехниашвили — сын проректора, проводившего со мной собеседование. Все мы направлены на летнюю практику в ЦНИИС, и нас впятером поселяют в знакомое общежитие МИИТа в большую комнату на 2-м этаже.
Я в Тбилиси тайком откладывал деньги в «заначку», и по дороге в общежитие зашел в ювелирный отдел Марьинского Мосторга и купил для Насти обручальное кольцо.
Я едва дождался вечера и, увидев с улицы, что в заветной комнате зажегся свет, бегом взлетел на четвертый этаж и, еле сдерживая удары сердца, постучал в эту заветную комнату. Крик: «Да!». Открываю дверь — Настя с Зиной сидят вдвоем и пьют чай с баранками.
Увидев меня, девушки и не приподнялись со своих мест, только как-то странно переглянулись. Зина со словами «третий лишний» выпорхнула в коридор, а я, поцеловав Настю, сел на ее место. Меня удивило, насколько холодной была наша встреча. «Стыдится Зины, наверное», — подумал я и протянул Насте коробку с кольцом.
Что это? — недоверчиво спросила она, — но раскрыв коробку даже ахнула. Она быстро примерила кольцо, потом сняла его, посмотрела на внутреннюю сторону, убедилась, что оно золотое, и снова надела его, любуясь обновкой.
Оно мое? — как-то загадочно спросила Настя, и, получив утвердительный ответ, сказала, — мне оно так нравится, я не верну его тебе! — и продолжила,
— ты знаешь, я тебе изменила! Густо покраснев и потупив, как обычно, глаза, она продолжила: — я познакомилась с парнем, который неженат, который никуда не уезжает и который меня любит! Конечно, кольца золотые он мне не дарит, — и Настя снова залюбовалась колечком на руке, — парень он простой, не спортсмен, не изобретатель, но мне он нравится. Настя в упор посмотрела мне в глаза, — и я хочу остаться с ним! Ты меня понял? — спросила Настя, видя, что я продолжаю улыбаться, — ты ведь не бросишь из-за меня жену, а я не хочу жить одна. С Сашей я все-таки разведусь, вот и выйду замуж за Шурика! А ты езжай к своей жене, — вдруг распаляясь, стала повышать голос Настя.
Ничего не понимая, я встал и вышел из комнаты. У самых дверей стояла Зина и «переживала». Она взяла меня за руки и, волнуясь, рассказала то, о чем я уже упоминал ранее. Зина повторила, что она уже «свободная женщина», и что я ей нравлюсь.
— Зина, ты тоже мне нравишься, но ведь Настю я люблю, ты знаешь, что это такое? — шептал я ей, роняя слезы. Зина, видя мои слезы, заплакала сама.
— Хорошо, тогда я скажу тебе все, — вдруг решилась она, — Настя не любит Шурика, а ты ей очень по сердцу, может она даже любит тебя. Но он свободен, понимаешь, и намекает, что если Настя разведется, то он женится на ней! Вот она и не знает, как поступать! Лучше синица в руках… Если ты пообещаешь, что разведешься, то Настя снова будет твоей! — Видя, что я замотал головой, Зина резко сказала: «А ты соври, ты что, с неба свалился? Соври, как все мужики! Этот Шурик — никчемность, я его терпеть не могу! Зря я вам с Настей воду замутила, хотела тебя закадрить, а ты какой-то несовременный — заладил свое «люблю да люблю!» Решай — я тебе все рассказала! — и Зина, пожав мне запястья, зашла в комнату.
Я не знал, куда и деваться. Стоять здесь перед закрытой дверью было бессмысленно. Идти к себе в комнату и веселиться вместе с ребятами — не хотелось. Что-то надо было решать, но что — непонятно. Я чувствовал, что теряю что-то важное в жизни, но как поступать — не представлял себе.
Жизнь опять оказалась «богаче планов» — к дверям заветной комнаты подошел нетвердой походкой худенький парень. Стукнув в дверь, он смело открыл ее и вошел. Я понял, что это был Шурик, мой соперник. Кровь прилила мне в голову, но войти в комнату я не решился. Но дверь опять открылась и из комнаты резко вышла Зина. Увидев меня, она за руку, почти насильно, затащила меня внутрь и сказала Насте:
— Разберитесь тут втроем, а я погуляю!
Настя сидела за столом, Шурик, развалился на ее койке. Было видно, что он «подшофе». Невыразительное угреватое лицо, русые вьющиеся волосы с «чубчиком». Соперник уставился на меня светлыми водянистыми глазами и молчал. Настя сидела, по обыкновению опустив глаза. Я сел на стул Зины и понял, что разговор надо начинать мне.
— Я так понимаю, что Шурик знает, кто я такой, кем прихожусь Насте, да и я знаю про ваши дела. Я люблю Настю и хотел бы прожить с ней всю жизнь, — Настя подняла глаза и посмотрела мне в лицо, — но и я, и Настя сейчас находимся в браке с другими людьми. Но брак — государственный, а не церковный — дело наживное. Его заключают и расторгают, если на это есть серьезная причина.
— А мне и разводиться не надо, — с вызовом вымолвил Шурик, захочу — хоть завтра женюсь!
— Не женишься ты завтра, Шурик, еще Насте надо разводится, а Саша может развода и не дать. Армия — не причина для развода! Поэтому я, как человек не чужой в этой компании, хочу поставить вопрос так — с кем из нас хотела бы остаться Настя, если считать, что мы все — свободны, и оба хотим жениться на Насте.
— А ты не москвич, ты не можешь жить здесь! — сдуру брякнул Шурик.
— И Сасово — не Москва, а к тому же, если я женюсь на Насте, то могу жить там же, где живет моя жена!
— Я не позволю! — в Шурике вдруг заговорил пьяный мужчина, — я убью тебя, и все дела!
— Руки коротки! — вдруг в сердцах сказала Шурику Настя. Я понял, что Настя склоняется в мою сторону.
— А что, Шурик, ты смелый и решительный человек, но готов ли ты действительно убить меня, рискуя, что и я буду обороняться? — остроумный план уже созрел в моей голове, — ведь я человек неслабый, и потом — грузин, а мы грузины, с финками ходим!
Шурик вскочил с кровати и замахал руками.
Было бы старое время, я вызвал бы тебя на дуэль и убил бы как собаку! — махая перед собой руками, разглагольствовал Шурик, — да в тюрьму из-за такого чмура идти неохота!
Настя смотрела на Шурика с нескрываемым презреньем.
Я встал и серьезно спросил Шурика:
— Так значит, если бы у тебя была возможность убить меня так, чтобы про это никто никогда не узнал, но с равным риском, что убью тебя я, ты пошел бы на это? — завлекал я Шурика в хитрые сети, но он не понимал этого.
— Конечно, но все равно — убью тебя я! — как-то быстро согласился Шурик.
— Все, — подытожил я, — завтра я хочу предложить способ как одному из нас остаться вдвоем с Настей, и чтобы все было тихо и по закону. Настя, это и тебя касается, попроси, пожалуйста, Зину пойти погулять часа два, с семи до девяти вечера, а я зайду сюда ровно в семь! — и я, вежливо поклонившись, вышел.
— Лишь бы не сорвалось, лишь бы Шурик не передумал! — лихорадочно думал я, идя в комнату к ребятам.
Когда я зашел к ним, выпивка «за приезд» уже кончилась. Но у меня в чемодане, разумеется, была бутылочка отменной чачи. Ребята восприняли ее с энтузиазмом, я налил чачи и предложил тост:
— За успех безнадежного дела!
Все выпили и похвалили мой тост — они такого не слыхали раньше. Я сейчас уже не помню, слыхал ли я его сам, или экспромтом придумал, но предложил такой тост в своей жизни впервые. Я-то уж знал, какое «безнадежное дело» меня ожидало, и очень уж хотелось его осуществить!
Назавтра с утра я поехал в ЦНИИС чисто с формальной целью — отметился, зашел к моим благодетелям — Федорову и Недорезову (к счастью, оба оказались в Москве). Заглянул я и на Опытный завод, убедился, что комплект чертежей готов и нужен только наряд-заказ из института на изготовление деталей. Договорившись о том, что серьезные дела начнутся завтра, я ушел из ЦНИИСа пораньше.
Я походил по аптекам, приобрел кое-что, затем купил бутылку «Старки», бутылку шампанского, и пошел домой — в общежитие. Там я немного «поколдовал» в одиночестве в пустой комнате, а потом прилег отдохнуть. К семи часам вечера я цивильно оделся, взял с собой портфель и, не торопясь, поднялся в знакомую — «заветную» комнату. Там уже сидели за столом Настя и Шурик, лица у них были серьезные.
— Слава Богу, — подумал я, — они все восприняли всерьез!
Я спокойно, с достоинством зашел, и попросил Настю запереть дверь на ключ, что она и сделала. Затем поставил на стол бутылку «Старки» и предложил выпить за любовь, что и было выполнено с охотой.
— Здесь присутствуют два человека, которые любят одну и ту же женщину,
— дипломатично начал я, — но остаться с ней может только один (не современно как-то, но происходило-то это в 1960 году!). Другой должен уйти, и я предлагаю сделать это по-японски.
Я попросил у Насти блюдечко, достал из кармана пробирку и выкатил из нее на блюдечко две серо-белые горошины.
Одна из горошин — адреналин, другая — «плацебо», или только наполнитель, сахар, если угодно — начал пояснять я. — Если принять горошину адреналина, а это очень большая доза, но только обязательно нужно проглотить ее, а не удерживать во рту, — медленно и выразительно говорил я, чтобы «наживка» была заглотана, — то минут через пять кровяное давление поднимется до невероятных величин, и сосуды мозга лопнут, не выдержав его. Человек сначала чувствует тяжесть в голове, потом он ощущает там удары сердца, как молотком по наковальне, ну, а потом — летальный исход. Сразу и без мучений. Кому же попадет горошина из сахара — тот — счастливец, он будет мужем Насти. Через час-полтора адреналин в организме умершего разложится на уксусную кислоту и углекислый газ, и никакой анализ не покажет его. Кстати, надпочечные железы у человека сами вырабатывают адреналин, так что сосуды мозга могли лопнуть, например, от стресса, вызвавшего выброс натурального адреналина. Таким образом отвечать никто не будет — оставшийся в живых через часик-другой вызывает скорую помощь, дескать, человеку стало плохо, думали — просто заснул, а он — навеки!
Я методично вешал Насте и Шурику «лапшу на уши», но лапша-то таковой была лишь наполовину. Человек без специального медицинского образования, даже достаточно эрудированный, мог все воспринять серьезно и вполне поверить легенде. Серьезный врач или биохимик, конечно же, обнаружил бы ляпсусы, в основном, намеренные, в моих разговорах.
На самом деле обе горошины были изготовлены из нескольких толченых таблеток нитроглицерина, свободно продаваемого в аптеках, и клея. Те, кто пользуется или пользовался нитроглицерином, знает, какие неприятные ощущения вызывает даже одна таблетка в голове — кажется, что она должна разорваться от сильнейшей пульсации крови. Но вреда от этого лекарства нет никакого. Таблетки сладковатые на вкус и действительно, они почти целиком состоят из сахара — нитроглицерина там крохи.
Я прогнозировал поведение Шурика, следующим образом. Мы одновременно берем по горошине в рот, я тут же глотаю ее, и показываю пустой рот. Проглоченный нитроглицерин хоть и действует, но гораздо слабее, чем спрятанный под языком или за щекой. Шурик осторожно пробует горошину на язык, чувствует сладость и полагает, что ему попалась «плацебо». На всякий случай, он не глотает горошину, а прячет ее под язык, чтобы она не была видна при открывании рта. И тут-то нитроглицерин ударит по Шурику во всю мощь трех таблеток, слепленных в горошину. Минуты через три, когда горошина рассосется и выплюнуть ее уже будет нельзя, начинаются «удары кувалдой» по голове и сильнейший страх смерти для непосвященного. А дальше я предполагал действовать по обстоятельствам.
Все произошло так, как и планировалось. Настя, казалось, была шокирована происходящим настолько, что раскрыв рот и вытаращив глаза, она просто молча наблюдала за происходящим. «Старка» придала Шурику уверенность
— после того, как я, морщась, как бы от неприятного вкуса горошины, проглотил ее, он, прикоснувшись языком к ней, тут же запрятал горошину под язык и открыл рот для проверки. Я долго заглядывал ему в горло, но потом признал, что все честно.
Мы с Шуриком уставились друг на друга, ожидая исхода, а Настя — со страхом смотрела то на одного, то на другого. И тут я со злорадством увидел, как расширяются от ужаса глаза Шурика. Он хватается за голову, вскакивает с места и начинает метаться по комнате.
— Я, кажется, съел эту гадость! — стуча зубами, говорит он мне, — что, я умру сейчас? А если я откажусь от нее, — он пальцем указывает на Настю, — ты можешь спасти меня? Ну, сделай же что-нибудь!
Я понял, что «кувалда» заколотила Шурика по голове. Он начал плеваться, совал два пальца в рот, пытаясь вызвать рвоту, но ничего не получалось. Он рухнул на колени передо мной и обнял меня за ноги.
— Помоги, умоляю, у тебя должно быть лекарство! Рабом твоим буду всю жизнь, спаси! — Шурик бился в истерике. Вслед за ним рухнула на колени Настя и принялась умолять меня спасти Шурика, целовала мне колени и гладила по бедрам.
Не помер бы от испуга, — подумал я, — бывает и так!
— Ну, хорошо, — произнес я, вставая, — ты проиграл! — театральным жестом я указал пальцем на поверженного и плачущего Шурика. — Так неужели тебе захочется жить, если я заберу себе Настю?
— Да, да, захочется, забирай ее себе, только спаси меня как-нибудь! — причитал Шурик. Опасаясь, что действие нитроглицерина может закончиться, я быстро спросил у Насти:
— Так ты — моя?
Она быстро закивала, не в силах произнести слова от страха. Тогда я достал из портфеля огромную трехграммовую таблетку чистой аскорбинки для витаминизации пищи и протянул ее Шурику.
Грызи и глотай ее быстрее — может ты и спасешься!
Обезумевший Шурик с хрустом принялся жевать эту кислейшую в мире таблетку и, икая, заглатывал кашицу аскорбиновой кислоты. Я велел ему прилечь на кровать Зины (чтобы вдруг его не вырвало на теперь уже «нашу» постель!), и глубоко дышать. Он дышал и часто икал от ужасной кислятины. Настя продолжала стоять на коленях, сжимая себе виски руками, как будто голова должна была расколоться у нее самой. Зрелище было незабываемое, Станиславский рыдал бы от восторга!
Постепенно Шурику стало лучше, я налил ему «Старки» и он, шатаясь, вышел из комнаты. Вся сцена японский дуэли заняла около получаса. У нас с Настей осталось почти полтора часа до прихода Зины.
Я поставил на стол шампанское, мы выпили его гранеными стаканами; я слышал, как зубы Насти лязгали по стеклу — ее охватила нервическая дрожь. Я приказал ей раздеться и лечь, чему она повиновалась, как зомби. Степенно, как хозяин, раздевшись, я потушил свет и лег с Настей. Зубы ее продолжали стучать, пока я своими поцелуями не укротил эту дрожь.
И совсем несвоевременно я стал размышлять о том, правильно ли я поступил, так жестоко разыграв Шурика и Настю. Но потом решил, что если даже поступил я неправильно, то, по крайней мере, на всю жизнь запомню эту маленькую, но насыщенную действием пьесу.
А потом думать о чем-то постороннем стало недосуг, «все стало вокруг голубым и прекрасным». До прихода Зины мы успели привести в порядок себя, постели и комнату.
— Шурик покинул нас, — грустно сообщил я вошедшей Зине. Она испытующе посмотрела на Настю и поняла, что та не в себе. Я поцеловал Настю, потом Зину и, довольный, пошел спать к себе.
Утром я зашел к своему старому знакомому Немцову и «снял» у него по-дешевке отдельную комнату в дальнем краю общежития. Студенты почти все разъехались, а новой Спартакиады не намечалось — свободных комнат было навалом. Мы с Настей «переселились» туда. Зина так и не могла понять, в чем было дело. Она решила, что я обещал жениться на Насте, и та «бортанула» Шурика. Потом Зина сообщила Насте, что Шурик срочно «снялся» с общежития и уехал к себе в Сасово. Якобы, для «поправки здоровья».
Благодаря заботам Федорова наряд-заказ был «выбит» и направлен на Опытный завод. Федоров лично попросил директора Нифонотова провести изготовление деталей поскорее, пока я в Москве. Но чертежи — это планы, а жизнь — гораздо богаче всяческих планов.
Редуктор, который я по неопытности заложил в чертежи, достать было невозможно, решили закладывать в проект то, что сможем достать. С помощью дяди и его друга — главного инженера Московского метростроя Федора Федоровича Плюща, удалось получить (бесплатно!) два редуктора РМ-350 и перевезти их на Опытный завод.
Потом оказалось, что таких крупных зубчатых колес, которые заложены в проекте, нарезать на заводе нельзя. И мы (а мы — это я и старшие инженеры Перепонов и Бондарович, которых дал мне в помощь Федоров. Кстати Бондарович, или просто Боря, сейчас зам. директора ЦНИИС) перелазили все свалки, все заводы, на которые смогли пробраться, в поисках нужных зубчаток. Наконец повезло — на заводе «Серп и Молот» на свалке утиля мы обнаружили огромную старую лебедку, как раз с такими колесами! Радостные, заготовив письмо из ЦНИИСа, мы с Перепоновым бросились на прием к зам. директора завода по фамилии Григорьев. Тот внимательно выслушал наш сбивчивый рассказ о маховичном толкателе к скреперу, и о том, что на складе утиля завода имеются чрезвычайно нужные нам зубчатки. Показывая письмо института, мы просили передать нам эти колеса, конечно же, с оплатой, как за утиль. Григорьев поднял трубку телефона и позвонил, как мы поняли, начальнику этого склада. Обматюгав его, Григорьев потребовал, чтобы он немедленно отправил под пресс и в переплавку залежавшийся на складе утиль и не пускал на территорию склада всяких сумасшедших изобретателей.
Меня поразило коварство этого Григорьева, я вскочил, намереваясь напасть на него, но Перепонов удержал меня, схватил письмо из ЦНИИСа и, извинившись, вытащил меня вон из кабинета.
— Мы где живем, ты знаешь? — тараща глаза, спрашивал меня Перепонов, и сам отвечал — в СССР. То, что нельзя взять законно, у нас воруют!
Мы быстро, пока не отреагировал начальник склада, прошли обратно на этот огромный двор, забросанный железками, нашли нашу лебедку и отвинтили две зубчатки, весом килограммов по 30 каждая. Гаечный ключ, к счастью, у нас был с собой. Потом подсунули эти колеса под помятые временем и транспортом складские ворота, в щель, в которую потом выползли и сами. Подогнали наш ЦНИИСовский грузовик, на котором мы прибыли на «Серп и Молот», погрузили в кузов ворованные колеса и благополучно уехали на Опытный завод.
Теперь, когда я проезжаю на электричке мимо завода «Серп и Молот», а делаю я это часто по дороге на дачу, я показываю этому зданию огромный нос, и тихо говорю: «Привет Григорьеву!» Пассажиры думают, что я — ненормальный ветеран прославленного завода.
Основная проблема была с маховиком — из чего его делать? Диаметром около метра, в полтонны весом — эту деталь можно было достать только готовой. Вначале у меня была пагубная идея снять маховик с большой камнедробилки. Но там этот маховик — чугунный, его могло, да и не только могло, а обязательно разорвало бы при раскрутке.
Признаюсь в том, что студентом, даже будучи отличником, я совершенно не понимал, почему при вращении маховик может разорваться. То есть был не только невеждой в этом вопросе, но и просто опасным невеждой. Удивительно и то, что, едва поняв, какие именно силы все-таки разрывают маховик при вращении, я придумал метод прочностно-энергетического расчета маховиков, которым с 60-х годов прошлого века, пользуются в мире все, кому надо считать маховики. Сначала хоть ссылались на мои статьи и книги по этому вопросу, а потом, решив, наверное, что автор за 40 лет отошел в небытие, перестали делать и это. Считаем же мы, например, валы на прочность, а кто придумал эти формулы — не знаем. Однако, не сами же собой они возникли? Но так как автор расчета маховиков был очень молод, то и через 40 лет ему не так уж и много лет, а он обижается, когда его формулами пользуются как своими, без ссылок.
Но тогда, еще до создания метода расчета, я заложил в проект чугунный маховик, который, разорвавшись, уничтожил бы не только саму идею, но и кое-кого из присутствующих. Спас положение тот же Нифонтов. Назвав «кошку кошкой», он сказал мне, что не гоже из чугуна делать скоростные маховики, что «трещинка пойдет по ступичке и так дойдет до края», разорвав маховик на три части, которые разлетятся на километры. Потом, уже участвуя в испытаниях маховиков на разрыв, я понял, насколько прав был старый практик Нифонтов. И вовремя принял решение делать маховик не из чугуна, а из прочнейшей стали, используя для него…колесо от железнодорожного вагона. Это — идеальный маховик, такими я пользуюсь и по сей день.
Но где его взять, причем быстро? Используя «метод Перепонова», мы посадили в кузов грузовика человек шесть ребят с завода, поехали в район вагоноремонтного завода им. Войтовича, что на шоссе Энтузиастов, и подобрали пару-тройку «плохо лежащих» колес поновее. Вся трудность была в том, что каждое колесо весило 350 килограммов и для подъема их вручную в кузов автомобиля пришлось попотеть и проявить смекалку. К тому же следить, чтобы нас не «засек» народный контроль. Но народу, видимо, было наплевать на колеса (которые, кстати, стоят очень дорого!). Собравшиеся вокруг нас представители народа помогали нам, кто советом, а кто и физически, похищать «народные» колеса.
Все было перевезено на Опытный завод, и работа пошла. Я полагал, что должен был присутствовать при изготовлении каждой важной детали, но оказалось, что это только раздражает рабочих-станочников. Маховик из колеса должен был обтачивать на своем огромном токарном станке ДИП-500, пожилой и опытный токарь Зяма Литгостер. Кто сейчас помнит, что такое «ДИП»? Оказывается, это — «догнать и перегнать», Америку, конечно же! Вот так и назывались почти все наши токарные станки — «ДИП».
Дядя Зяма тут же прогнал меня от станка и сказал, что если я хочу помочь делу, то лучше сбегал бы в магазин за бутылкой. Пока я бегал, Зяма тайно от меня перевернул маховик, сняв его с прежней установки для удобства обработки, чем сбил центровку. Из-за этого пришлось потом отвозить маховик для балансировки в МИИТ, что оказалось еще труднее, чем обточить его. Лучше бы я остался и настоял на обработке с одной установки! Поэтому я считаю, что авторский надзор за изготовлением очень желателен, если даже станочник стар, «мудер» и опытен!
Но вот все детали готовы; наступило время сборки и монтажа их на скрепер. Шел август, времени до отъезда осталось мало, я спешил. Сборку поручили опытному слесарю, лет сорока пяти — Сане Беляеву, ставшему потом моим приятелем (к сожалению, его давно нет с нами). У него было два помощника — Генка и Колька, которые Саню совсем не боялись и его приказов не выполняли. А Саня боялся бригадира Журавлева — желчного и сердитого человека, к тому же требовательного.
Я пытался давать Сане полезные советы по сборке, но он под смех своих подмастерьев, заявил мне, что яйца курицу не учат, и послал в магазин для ускорения работы. Решив, что водка действительно может ускорить работу, и, не учтя печального опыта с Зямой, я сбегал-таки и принес две бутылки.
Беляев был несказанно рад и заверил, что один узел будет собран уже сегодня. Удовлетворенный этим, я отошел пообедать, а когда вернулся, застал у скрепера настоящее шоу. Санька Беляев, пьяный в дупель, сидел на табуретке перед скрепером, держа в одной руке зубило, а в другой — молоток. На голову его до самой шеи была надвинута старая соломенная шляпа. Ничего не видя, а возможно и не соображая, Саня отдавал распоряжения: «Генка, твою мать! Колька, твою мать! Крутите гайки под редуктором, так вашу и растак, а то Журавлеву скажу!»
При этом Саня делал нелепые движения молотком и зубилом, но инструмент не отпускал. Народ ржал, а Коля и Гена подначивали Беляева:
— Саня, а ты покажи, как крутить, какой ключ брать? Мы же — бестолковые, не понимаем ни хрена!
Вокруг скрепера стоял смех и мат-перемат. Я чуть ни плакал и решил, что установку так никогда и не соберут. Однако собрали, но, во-первых — не скоро, во-вторых — некачественно, а в третьих — хорошо, что вообще собрали, потому, что переделывали по несколько раз. Просто я переживал, так как еще не знал наш отечественный стиль работы.
Жили мы с Настей в нашей общежитейской комнате. Она на лето устроилась на подработку в тот же вычислительный центр на Проспекте мира. Вечером мы встречались, и, как законные супруги, шли в «кафе-мороженое» или ужинали дома с портвейном.
Почему-то мне так полюбились портвейны, что я лет до пятидесяти употреблял, в основном, только их. Портвейн для меня был сопряжен с любовью, причем любовью тайной, незаконной, а поэтому желанной. А потом тайная и незаконная любовь закончилась, и я, как законопослушный гражданин, перешел на сухое вино. Водка и спирт приводили обычно к буйству, я их боялся, а коньяк, как мне казалось, пахнул клопами, и я его избегал. Я несколько раз в жизни сильно травился коньяком, выпивая его чрезмерно много. А коньяк, или виноградный самогон, настоянный на дубе — это яд (я говорю это вполне профессионально!), и он не прощает перебора. Поэтому к коньяку у меня идиосинкразия (русский язык надо знать!), и если есть что-нибудь другое, то я коньяк не пью.
В конце августа, когда студенты уже стали приезжать после каникул и заполнять общежитие, мы с Настей лишились нашей комнатушки. Часто просить Зину о «прогулке» было неудобно, да и потом мы с Настей уже привыкли оставаться вместе ночами. Поэтому Настя решила на пару-тройку дней уехать в Иваново, навестить свою маму, которая там жила. К тому же у нее наступили «особые дни» и все обстоятельства были за поездку.
Я снова переселился в свою большую комнату к ребятам, грустил вечерами, не зная, куда себя девать. Заводить какие-либо знакомства было ни к чему, и я принимал участие в коллективных выпивках по вечерам среди своих в нашей же комнате. Естественно, разговоры у нас в мужском коллективе были скоромные, мы обсуждали животрепещущие проблемы сексуального характера и сопутствующие вопросы. По прежним целинным воспоминаниям ребята знали, что я «самосовершенствовался» по индийской методике, повышая геометрию и силовые характеристики того, что я назвал «хвостиком». И как-то сам по себе возник спор, может ли мужчина подвесить на этом «хвостике» ведро с водой. Нет не так, как вы подумали — завязать «хвостик» узлом на ручке ведра и подвесить его, как на веревочке — так, оказывается, нельзя, и об этом известно еще со времен целины.
Был «у нас на целине» шофер — Васька Пробейголова, веселый парень, любимой поговоркой которого была: «Все можно, только «хвостик» узлом завязать нельзя!». Мне запала в душу эта присказка и я, как человек склонный к исследованиям, решил подтвердить или опровергнуть этот тезис.
Теоретические расчеты и многочисленные эксперименты (фу, как вам не совестно даже подумать такое! Конечно же, эксперименты на толстых веревках и резиновых шлангах!) показали, что завязать даже самый простой (не «морской» или «двойной»!) узел можно только тогда, когда длина абсолютно гибкого цилиндра раз в 10 превышает его толщину. Но даже самые элементарные анатомические познания свидетельствуют о том, что такого соотношения для рассматриваемого предмета не бывает. Кроме того, в предложении об «абсолютной гибкости» цилиндра есть определенная натяжка, которая еще более усугубляет выведенное соотношение. Поэтому «гипотеза Пробейголовы» оказалась однозначно справедливой.
Стало быть, речь идет о подвешивании ведра, не как на веревке, а как на кронштейне, или если использовать отечественные термины — на рычаге, болте, костыле и т. п., укрепленном в стене под небольшим углом (около 20°) к горизонту. Тут возникает новый вопрос, а на каком расстоянии от «заделки» надо подвешивать это ведро? Ведь из сопромата известно, что момент растет по мере удаления точки подвеса от заделки. Чувствуя, что дело идет к эксперименту, спору на этот счет, и тому, что мне никак не остаться в стороне от этого спора, я естественно, высказал мнение, что подвес должен осуществляться именно в точке заделки. Там теоретически изгибающий момент равен нулю и действует только перерезывающая сила. Иначе задача становится неопределенной, решение которой будет зависеть от выбора точки подвеса.
Мои предчувствия не обманули меня. Мы заключили пари — я против «старика» Калашяна — подвешу ли я, будем называть так, на своем «кронштейне» ведро воды в точке «заделки» этого кронштейна, с выдержкой в две секунды. Как в соревнованиях по штанге. Приз — две бутылки водки с распитием в нашем же коллективе. Комсорг Абрамян взял из комсомольской копилки, куда он складывал взносы, шестьдесят рублей, а Толик Лукьянов быстро принес на эти деньги две бутылки водки и буханку черного хлеба на закуску.
Пока шли приготовления, Левон и Крисли принесли из общественной кухни оцинкованное ведро с надписью масляной краской «кухня», наполненное водой по каемочку, после чего Левон куда-то изчез. Серож Калашян поставил две настольные лампы на тумбочки близ окна, осветив место предполагаемого эксперимента. Согласно условиям эксперимента, руки — у меня за спиной, а Крисли показывает мне фотографию эротического содержания из журнала «Плейбой». Помню, это была фотография обнаженной Брижжит Бардо конца 50-х годов в коленно-локтевом положении, вид сбоку-сзади, голова повернута в профиль к фотоаппарату. Мне очень нравилась Брижжит Бардо, а особенно эта фотография; я уже два дня не встречался с Настей, и результат не заставляет себя ждать. Затем Толик наносит ручкой метку, куда вешать ведро, и Крисли с Серожем осторожно, без динамики вешают ведро. Считают: «двадцать один, двадцать два», отмеривая секунды взмахами руки, и снимают ведро.
Все так и произошло; ведро, к счастью, не упало; его сняли, торжественно поставили на стол, за которым мы и распили выигранные бутылки. Рассчитаться с Левоном Абрамяном — комсоргом, должен был Серож Калашян — «старик». Меня несколько смутило отсутствие комсорга при эксперименте и распитии, но Серож сказал, что комсоргу на таких сомнительных экспериментах, а особенно на распитии, присутствовать нежелательно. Меня это только обрадовало — делить две бутылки на четверых — понятно и привычно, а вот как мы поделили бы эти же две бутылки на пятерых — сложно сказать!
Все было путем — поспорил, выиграл, выпил, но тайна исчезновения Левона все-таки осталась. А ведь все тайное рано или поздно становится явным! Тайна исчезновения комсорга Левона Абрамяна открылась только через двадцать три года — в 1983 году.
Я, уже сорокатрехлетний профессор, доктор наук, еду с циклом лекций от общества «Знание» по стране, конкретно — на юг России. И вот в городе Ростове-на-Дону мне забронировали в центральной гостинице «Московская» на главной улице Ростова, носившей славное имя Энгельса (теперь — Большая Садовая), трехкомнатный номер-«люкс». Я читал лекцию в конце рабочего дня на каком-то транспортном предприятии. Чемодан свой, конечно же, с выпивкой на вечер, я оставил в номере, а на лекцию отправился налегке.
Лекция была в актовом зале предприятия, прошла она, как обычно, с успехом, было много празднично одетых людей, задавали вопросы по теме и не совсем, и я уже, собрав свой нехитрый реквизит, намеревался выходить из зала, как ко мне вдруг подошла стройная симпатичная женщина лет сорока.
— Профессор, можно мне задать вопрос не совсем по теме? — слегка зардевшись, спросила она, — не жили ли вы в 60-м году в общежитии МИИТа на Вышеславцевом?
Я с интересом посмотрел на нее, понял, что не ошибся в оценке ее внешних данных — румянец еще более украшал ее, — и ответил еврейским вопросом на вопрос:
— А что?
— Знаете, — она зарделась еще больше, — дело, конечно, прошлое, люди мы уже взрослые, но я видела, как вы ведро с водой подвешивали … на этом, ну вы понимаете, на чем?
Я поглядел на даму с таким выражением лица, которое, будь рядом Станиславский, обязательно вошло бы в каталог мимики. Вроде баб в комнате тогда не было, это что — мистика или розыгрыш?
— Я все объясню, — продолжала дама, — как-то вечером стучит к нам в комнату на женском этаже ваш комсорг и быстро сообщает, что если кто хочет видеть, как «грузин» будет ведро подвешивать, ну, сами понимаете, на чем, то быстро — в Ленинскую комнату! Свет не зажигать, по десять рублей — скинуться! Смотреть в окно напротив! И побежал дальше звать зрителей. Набилось в Ленинской комнате человек двадцать, и все было очень прекрасно видно — вы, наверное, специально подошли к окну и хорошо осветили нужное место!
— Вот она, тайна комсорга! Вот какие они — все комсомольцы и коммунисты
— коварные и корыстные сволочи! Ославили меня на всю страну, да еще 200 рублей прикарманили! Заработали на мне, вернее на моей части тела! На два рыла, наверное, договорились поделить со «стариком»!
Видя мое искреннее смущение, дама взяла мою ладонь в свои руки и, уже не смущаясь, спросила:
— Скажите, профессор, а вы могли бы повторить этот опыт теперь, ну, скажем, сегодня? Без комсорга, разумеется?
Прямой и открытый взгляд дамы привел меня в чувство.
— Сегодня? Повторить? Без комсорга? Да с большим удовольствием! — принял я вызов дамы, взял ее под руку и вышел с ней на улицу.
Вскоре мы уже были в моем «люксе» на улице Энгельса. Но все попытки найти в номере ведро не увенчались успехом. Пришлось прикладывать, как говорят в сопромате, другие «эквивалентные» нагрузки. Но мы, как инженеры, справились.
Администрация гостиницы уважала посетителей «люксов» и даже не послала к нам проверяльщицу к 11 вечера. И заготовленная красная «десятка» на этот случай, так и осталась лежать у меня в кармане.
Утром мы распрощались, поблагодарили друг друга за отлично проведенную ночь, и, не обмениваясь адресами и телефонами, расстались. Я поехал объезжать дальше юг России с лекциями …
Наступил конец августа — время уезжать домой в Тбилиси. Я видел, с какой охотой готовились ребята к отъезду, и мне становилось еще тяжелее. Не хотел я уезжать домой, хотя там была моя семья, мой институт. Я успел так полюбить Москву, ее людей, здешний менталитет, легкость в отношениях, и многое другое, чего не было в Тбилиси. Включая ЦНИИС и моего железного «мамонта». Была здесь в Москве и Настя, но именно перед отъездом я ее и лишился. Не подумайте, как говорится, дурного, с нею ничего страшного не случилось, скорее наоборот.
Для меня осталось тайной, действительно ли Настя поехала к маме в Иваново, или в Рязанскую область, в город Сасово. Но, прождав Настю три, потом четыре и пять дней, я поднялся на четвертый этаж, спросить у Зины, не в курсе ли она дел Насти.
Было часов семь вечера, я вернулся с Опытного завода весь расстроенный безалаберностью моих «мастеров». Стучу в дверь и вдруг слышу голос Насти: «Да!». Распахиваю дверь и вижу Настю и Шурика, сидящих на Настиной кровати в обнимку. Я не поверил глазам — как так, я же победил в японской дуэли! Не вставая с койки, Настя тихо, но жестко сказала мне:
Уходи и не приходи сюда больше! Между нами все кончено! Мы с Шуриком любим друг друга и не хотим тебя видеть! — Настя больше не опускала глаз, как обычно, а смотрела прямо и решительно. Я заметил, что кольца на ее руке не было.
Убитый случившимся, я вышел вон и поплелся к себе. Ребята отмечали завтрашний отъезд домой. Я выпил с ними и, не выдержав, все рассказал им. Конечно же, о моем «романе» с Настей знало почти все общежитие, не то, что свои ребята. Эмоциональный Крисли вскочил с места и вскричал:
— На твоем месте я бы избил этого Шурика, да и Настю тоже! Вот суки!
«Старик» Калашян был противоположного мнения.
— Тебе завтра уезжать, ну побьешь ты их и уедешь, а они снова встретятся! Плюй на это и езжай домой, у тебя же жена там!
Но выпитая водка не давала покоя. Я подал знак Крисли, чтобы он вышел со мной. Вместе мы поднялись на четвертый этаж, и я громко постучал в комнату. Никакого ответа. Я прислушался — за дверью послышалось шевеленье. Нажал на дверь — она не подается. Я начал дубасить в нее ногами, но тут же вышли соседи напротив — две знакомые девочки, и сурово пригрозили, что они вызовут милицию. Все против меня!
И вдруг мне в голову пришла пьяная мысль — залезть в комнату через окно. Комната Насти была крайней, за ней шел тупичок коридора, оканчивающийся окном. Мы с Крисли подошли к окну, я высунулся и оценил ситуацию. Окна в комнате Насти были открыты, карниз под окнами был широким, но, к сожалению, чуть покатым наружу. Под окнами располагалась палатка для приема стеклотары.
Я решился. Вылез в окно, держась за руку Крисли, не отпуская ее, ухватился за подоконник Насти, и только после этого отпустил руку. И вдруг я вижу Настю — она соскакивает с кровати, подбегает к окну и со всей силы пытается его захлопнуть. Лицо ее перекосилось от страха, она все давит и давит на окно, расплющивая мне пальцы. Я посмотрел вниз — высота огромная, я представил себе, как загрохочет разбитая стеклотара, если я упаду вниз и пробью хилую пластиковую крышу палатки. А Настя все давит и давит на окно.
— Перестань давить, я уйду! — крикнул ей я. Она приоткрыла окно, но держала его обеими руками, чтобы снова захлопнуть, если я попытаюсь залезть внутрь. Шурика видно не было, забился в угол, наверное, чмур поганый!
Я оторвал окровавленные пальцы от подоконника и, балансируя на карнизе, схватил протянутую мне руку Крисли. Кое-как влез в окно, и, неуклюже перевалившись, растянувшись на полу. Вставая, заметил, что всю эту позорную сцену наблюдали девочки из комнаты напротив. Я шуганул их, они тут же захлопнули дверь, и мы с Крисли шатаясь, пошли к себе. Я не удержался, чтобы не пнуть ногой дверь Насти и не плюнуть на нее.
Вот как закончилась наша любовь! Говорил же я ночью на берегу Москвы-реки, что все кончится, и кончится плохо. А Настя, помню, целовала меня, утирала слезы и настаивала:
— Успокойся, миленький, не плачь, у нас все-все будет хорошо! Вот увидишь!
— Вот и увидел! — я посмотрел на свои окровавленные с содранной кожей пальцы и решил — все равно хорошо, что не грохнулся с четвертого этажа на палатку со стеклотарой!
Удивительное, мистическое совпадение — лет через десять после этого, мой знакомый парень с нашего двора в Тбилиси, внук домоуправа Тамары Ивановны, поступивший учиться в МИИТ и живший в том же общежитии, сорвался и упал как раз с того же карниза, совершая тот же путь из окна, что и я. Но совсем не с той же целью — он выпил с товарищами, а закуски не хватило. А из окна комнаты, которую когда-то занимали Настя с Зиной, свешивалась авоська, набитая всякими вкусными вещами. Правда, было не лето, а холодное время года, и удержаться на карнизе было труднее. Парень разбился насмерть — палатку, которая могла смягчить удар, к тому времени уже убрали. Получило-таки окно-убийца свою жертву из Тбилиси, из того же самого двора!
Нет худа без добра — тем более с легким сердцем я уехал домой с приятелями, и, выпивая с ними по дороге, со смехом вспоминал мое приключение. Только Крисли мрачнел и приговаривал, качая головой:
— Окно захлопывала, сука! Наша грузинка никогда бы так не сделала!
Я молчал и поддакивал, а сам вспоминал, что грузинка Медея (правда, древняя грузинка!) не пожалела даже своих детей, зарезала их, чтобы досадить своему любовнику Ясону! Попался бы ей этот Ясон на карнизе, она бы ему и шею прихлопнула, а не только пальцы!
В Тбилиси я окунулся в привычный мир семьи, учебы и спорта. Настроение подавленное, на душе — пустота. Интересно, что любовь к Насте исчезла мгновенно. Вылезал я из окна на карниз пылко и страстно влюбленным, а залезал обратно и растянулся на полу — уже нормальным человеком. Уже так не ждал поездки в Москву, хотя идеей своей горел, как и раньше.
А к лету следующего 1961 года все «устаканилось» в моей душе, и я снова официально отправился на производственную практику в ЦНИИС, опять же, по вызову. В общежитие МИИТа я даже не стал заходить, чтобы случайно не встретить Настю под ручку с дебилом-Шуриком. Явился сразу же к своим благодетелям Федорову и Недорезову, и они устроили меня в рабочее общежитие ЦНИИС, которое народ называл — «Пожарка».
Эх, «Пожарка»! Она мне и сейчас по ночам снится! Сколько с ней связано
— три года, проведенных в ней были самыми концентрированными по впечатлениям, полученным от жизни. Там я понял цену человеческим отношениям, познакомился с самыми различными судьбами, узнал дружбу и любовь, сам предал и то и другое, наконец, сделал первые шаги в науке — не за ручку, а самостоятельно, падая, расшибаясь и поднимаясь снова!