Стоял февраль. Крымская зима шла в наступление. В расселинах гор лежал снег. Над Ай-Петри курился туман. Иногда с каменистой гряды, всю ее потопив, стекали серые, синие, буро-желтые облака. Не проходило и получаса, как прижатый к берегу городок погружался в молоко. Не было видно вершин кипарисов, матово блестели листья лавра.
Растворялась в море линия горизонта, и небо спускалось в море. Оно шумело, бесновалось день и ночь. Захлебываясь от крика, у берега кружились чайки. Их набралось великое множество.
И будто наперекор всему расцветал миндаль.
Но Крым есть Крым. Внезапно выпадал прямо-таки летний день. Солнце палило так, что больно было глазам.
В пору хоть отправляйся на пляж.
Сделав несколько шагов, Анна сдернула с головы вязаный платочек, распахнула пальто. «Теплынь, будто май», — подумала она.
Впереди мелькнула высокая фигура Спаковской.
Они работают вместе около года. У них установились отличные отношения. Анне нравилась требовательная деловитость Спаковской, ее дальновидность, постоянная собранность. Поражала находчивость Спаковской. Там, где она, Анна, все бы напортила своей горячностью, Спаковская умела ловко уладить вздорный конфликт между сотрудниками.
Маргарита Казимировна, если это было в ее силах, шла навстречу Анне, иногда явно подчеркивая, что она считается с мнением доктора Бурановой. И Анне было это приятно.
Однажды вместе они съездили в театр в Ялту, ходили в кино. Спаковская как-то заглянула к Анне, звала к себе. Но Анна так и не собралась. Дружбы между ними почему-то не получалось. Что-то мешало. Еще сегодня Анна сказала Вагнеру: «В доводах Спаковской всегда есть здравый смысл». Он ответил: «А вам не кажется, что у нее слишком много здравого смысла?» И сразу заговорил об Асе. Вагнер, как не раз замечала Анна, не любил разговоров о Спаковской.
Они встретились в хозяйственном магазине.
На Спаковской светло-зеленое из дорогого драпа пальто, отороченное у ворота норкой, и модная шляпка.
— Хотите купить сервиз? — спросила Маргарита Казимировна, увидев, что продавщица расставляет перед Анной чашки. — Если уж покупать, то советую — тот синий с золотом.
— Договоримся: вы мне его дарите на мой шестидесятилетний юбилей.
Спаковская засмеялась:
— Я с большим удовольствием подарю его на вашу свадьбу. А до свадьбы пейте чай из этого, ситцевого. Он очень милый.
— Как раз недорогой — девять восемьдесят, — сказала продавщица, снимая с полки пестрые чашки.
— Я беру этот.
— Чуть не забыла — вы в курсе, что завтра партийное собрание? — спросила Спаковская..
— Да, мне говорили. Но я дежурю.
— На два часа можно отлучиться. Вас подменит Вера Павловна. На собрании она все равно не выступает. Вы же читали статью. Я полагаю, у вас есть что сказать.
Еще бы! Когда Анна прочла эту статью в местной газете, то в первые минуты не поверила, что такое может совершить врач. Только подумать: машиной, которую она вела, врач сбила с ног женщину, и, чтобы уйти от ответственности, — оставила искалеченного человека в поздний час одного на дороге. Это равносильно убийству! Ведь она же не знала, что другие подберут женщину и отвезут в больницу.
Анна сказала:
— Это больше, чем подлость, — это преступление!
Они стояли у окна. На подоконнике рядом с упакованным сервизом лежали две хозяйственные сумки: из солидной Анниной торчали: буханка хлеба и вилок капусты, из сумки Спаковской — изящной, белой с «молниями» — ничего не торчало.
— Только, ради бога, не говорите, что вы не умеете выступать, — попросила Спаковская. — Видите ли, вы более чем кто-либо имеете право осудить этот поступок. Кстати, к нам собирается приехать товарищ из горкома.
«По-моему, нам надо говорить не для товарищей из горкома, а чтобы эта сволочь узнала о нашем презрении», — подумала Анна, но вслух сказала: «Хорошо, хорошо!» — ее ждали голодные Надюшка с Вовкой, и она заторопилась домой.
Передвинув деревянную стрелку на цифру 3, показывающую, где находится дежурный врач, Анна отправилась в свой корпус; на столе в кабинете ее ждали папки с историями болезни. Не прошло и полчаса, как зазвенел телефон. Из трубки донесся голос сестры Сони:
— Анна Георгиевна, скорее! Больной, высокий температура! Оба плохо, который делали переливание. Алексея Ивановича совсем плохой сердца. Скорее.
Анна не помнила, как пробежала триста метров до второго отделения. В вестибюле ее встретила санитарка, рыхлая пожилая женщина, с испуганным лицом.
— В какой палате? — спросила Анна, тыльной стороной руки вытирая потный лоб.
— В тридцатой и двадцать седьмой. Муравьев совсем, видно, помирает.
— Где сестра?
— В тридцатой.
В палату Анна вошла спокойно. Беглого взгляда на покрытое синеватой бледностью лицо больного было достаточно, чтобы убедиться — положение серьезное. Его худое тело бил озноб.
Сестра Соня молча подала Анне термометр. Ртутный столбик показывал 39,6°.
— Шприцы готовы? Вода для грелок есть?
Сестра кивнула. Ее смуглое скуластое с раскосыми глазами-буравчиками лицо озабочено. Соня-бурятка — застенчивая и на редкость толковая сестра. Анна обрадованно подумала — хоть помощница надежная.
— Алексей Иванович, — проговорила своим гортанным говорком Соня, наклоняясь к больному, — доктор пришел. Сейчас вам будет совсем лучше. Вот выпейте.
— Да я ничего, — проговорил больной, видимо, изо всех сил стараясь, чтобы зубы не стучали о края чашки.
Сказав Соне, что необходимо делать, Анна прошла в двадцать седьмую.
Белокурая, полная женщина, как только Анна вошла, громко заплакала.
— Доктор, я умираю?
— С чего же это вы взяли? — весело спросила Анна, зорко вглядываясь в лицо больной.
Она присела на кровати и пощупала пульс.
— Так часто бывает после переливания крови, — соврала Анна. — Потерпите часик, и все пройдет.
— Я рада, что вы дежурите, — улыбаясь сквозь слезы, произнесла женщина, — у вас больные не умирают.
— А я им не разрешаю.
Просунув голову в дверь, санитарка позвала:
— Анна Георгиевна, к телефону вас из третьего отделения. С больным Таисьи Филимоновны плохо.
Анна бросилась к телефону. «Неужели и там? Да, да». В журнале было записано: «Произведено переливание крови трем больным».
Сестра жалобным голосом сообщила: больному из сорок седьмой палаты плохо.
— Приходите. У меня первый такой случай.
— Валя, взгляни, голубчик, Таисья Филимоновна еще не ушла? — попросила Анна.
— Кажется, ушла, — голос оборвался, слышно было, как сестра тяжело дышит в трубку; после нескольких секунд молчания обрадованный голос прокричал: — Таисья Филимоновна, вас к телефону Анна Георгиевна!
Таисья Филимоновна выслушала Анну и сказала: «Не беспокойтесь, я сейчас к нему зайду».
Анна не отходила от Муравьева — стерегла сердце. Минут через двадцать ее вызвала в коридор Соня и, от волнения путая слова, сообщила: «Звонила Валя, просила прийти, парнишка совсем плохой».
— А Таисья Филимоновна?!
— Он ушел!
— Кто ушел?! — воскликнула Анна.
— Таисья. А еще доктор!
— Соня, подежурьте у Алексея Ивановича. Я сейчас. — Анна кинулась к телефону и не поверила своим ушам: да, Таисья Филимоновна заходила к больному, сказала: «Обычная реакция», — и ушла домой.
— Я думала, вы сказали, что сами придете. Что вы договорились, — растерянно повторяла сестра и плачущим голосом попросила: — Приходите. Я боюсь за него…
— Ладно. Какая температура? Сорок? Я приду. Приготовьте все. Кислородная подушка есть? Хорошо! — Анна положила трубку. «Неужели она на такое способна?!»
В дверях стояла Соня и, глядя на Анну своими буравчиками-глазами, часто мигая, тихо сказала:
— У Алексея Ивановича судороги.
Как быть? И этого нельзя оставить, и туда надо бежать. Анна схватила телефонную трубку. Длинные, ко всему на свете равнодушные гудки. Григория Наумовича нет дома. Молчит и телефон Журова.
Вдруг увидела в окно Жанну Алексеевну, в пальто, с зонтиком и с сумкой — значит идет домой.
Соня поняла Анну с полуслова. Выскочила стремглав.
Анна побежала в тридцатую. Соня вернулась быстро и, тяжело дыша, шепнула:
— Все порядок. Он ушел в третье отделение. Не велел вам беспокоиться.
Позже Жанна Алексеевна позвонила Анне. Господи, да за что же ее благодарить! Как же могло быть иначе! Только у нее просьба: пусть передаст, на собрание она не сможет прийти — заболел ребенок.
Прошло три часа. Анна сидела в своем кабинете, пила крепкий чай и поглядывала на часы: с минуты на минуту должна была прийти Вера Павловна.
Больные, так встревожившие Анну и сестер, теперь мирно спали.
Тетя Фрося, примостившись в кресле напротив Анны, подперев сморщенным кулачком отвисшие щечки, нараспев выговаривала:
— Хиба ж може так, Анна Георгиевна! Як злякаться будешь — билого свиту не побачишь.
Было в ее манере говорить что-то материнское, исконно женское. Обычно ее «разговоры» успокаивали Анну, но сейчас она никак не могла успокоиться.
Явилась Вера Павловна ровно в шесть, как обещала.
— Это же черт знает что! — сказала она не совсем обычным для нее тоном. — Я только что прочитала статью. Возмутительно!
— А у нас, думаете, не черт знает что! Таисья ушла от тяжелого больного! Троим изволила сделать переливание, и всем плохо!
Вера Павловна даже села. И второй раз с той же интонацией произнесла:
— Это черт знает что! Чьи это больные?
— Двое — Виктории Марковны, один — Таисьи Филимоновны. Представляете: ее больной.
Вера Павловна пожевала губами, похоже, она еще хотела что-то сказать, но промолчала — в кабинет вошла Соня.
— Что? — встревожилась Анна.
— Нет. Все порядок.
И так как Соня не уходила, а переминалась с ноги на ногу, Анна поинтересовалась:
— Ты о чем-то хочешь меня спросить?
— У меня одна вопрос: сколько делали переливание, такого не было. Почему? Плохо сделали переливание?
— Ах, ты хочешь знать, почему такая реакция? Видишь, тут, вероятно, дело в крови. Возможно, дело в несовместимости подгруппы…
— Может быть, температура крови не соответствовала, — вмешалась Вера Павловна, надевая перед зеркалом докторскую шапочку. — Перегретая или, наоборот, холодная.
Соня так же бесшумно исчезла, как и появилась.
Собрание проходило в небольшом зале клуба.
Анна пришла, когда все, что можно было сказать, уже было сказано, а резолюцию еще не успели зачитать.
— Жаль, не слышали выступления Григория Наумовича. Он потребовал лишить ее диплома, — сказала Мария Николаевна.
Председательствовала Дора Порфирьевна.
— Кто еще хочет выступить? — спросила она.
Анна встала и поднялась на сцену. Положила локти на трибуну и опустила голову, собираясь с мыслями.
В зале переглядывались. Анна подняла голову и увидела сидящую в первом ряду Спаковскую. Наклонившись к какому-то молодому человеку с румяным, несколько девичьим лицом, она что-то ему тихо говорила.
— …выручила случайность. Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы случайно не задержалась Жанна Алексеевна. Все вы знаете — сестра Валя никакого опыта не имеет…
— Врач — человек, он может ошибиться, — громко произнесла Спаковская. — Не торопитесь с голословным обобщением.
Собрание гудело, будто в улей бросили камень. Дора Порфирьевна стучала карандашом по графину.
— Дайте договорить Анне Георгиевне, — крикнул чей-то голос.
Анна резко повернулась к Спаковской.
— Это была не ошибка. Хуже! Это равнодушие!
— Я была у больного. — Таисья Филимоновна поднялась. Лицо ее покрылось красными пятнами. — Он чувствовал себя нормально. Обычная реакция. Небольшая аритмия.
Спаковская, откинув голову, в упор смотрела на Анну.
— Таисья Филимоновна вправе была уйти. Она вполне могла положиться на дежурного врача. И, вообще, Анна Георгиевна, вы отклонились от существа вопроса.
— А по-моему, я по существу, — произнесла Анна.
— Отношение к своему долгу и есть существо вопроса, Маргарита Казимировна, — произнес Вагнер.
Но Спаковская, кажется, не слышала слов Вагнера, она повернулась к молодому румяному человеку и что-то говорила ему, а он внимательно слушал ее и, видимо., соглашаясь с тем, что говорила Спаковская, кивал головой.
Анна отыскала глазами Журова. Он показал на свободное место около себя. Рядом с Журовым сидел Мазуревич, он обмахивался газетой и счастливо улыбался. «Ага, ты радуешься». И вдруг, разгорячась, Анна заговорила не очень связно, но в зале смолкли.
— А я по существу. Разве наша врачебная совесть для нас не самый главный контроль? Разве мы перед своей совестью не в ответе? По всем показателям мы считаемся передовым санаторием, — продолжала Анна и заметила: Спаковская, настороженно сдвинув брови и сжав губы, не сводила глаз с трибуны. — Но в наших отчетах нет графы: «Добросовестное отношение к больному».
— Ваше время вышло, — объявила Дора Порфирьевна.
Анна сошла с трибуны и, остановившись на верхней ступеньке лесенки, идущей со сцены в зал, сказала:
— Наш санаторий числится передовым. Мы даже переходящее красное знамя получили. Но как бы мы ни выполняли план по койко-дням, как бы ни гордились своим действительно образцовым порядком и дисциплиной, до тех пор, покуда у каждого из врачей, я повторяю — у каждого из врачей, — не будет чувства ответственности за жизнь и здоровье поступившего больного, до тех пор, покуда каждый из нас с чистой совестью не скажет себе: «Я сделал все, что мог», — до тех пор мы не имеем права считать себя передовым коллективом. Ведь государство затрачивает миллиарды рублей на ликвидацию туберкулеза, а жизнь человека у нас теперь, когда все делается во имя человека, никакой ценой не измеришь!
В дверях зала стояла Соня. Своим стремительным легким шагом Анна прошла к дверям.
— Все порядок, — сказала Соня на молчаливый вопрос. — Вера Павловна не велела, я сама. Воронова из двадцать седьмой сильно плачет: «Переливание сделали, теперь помру». Зовет, чтобы вы пришли. Я не хотела, а потом подумала, что рассердитесь, если я вас не позову. Правильно я сделала? Уж очень сильно плачет.
— Правильно, Соня!
Через полчаса в кабинет зашла Мария Николаевна.
— Уже кончилось? — удивилась Анна.
— Спаковская никому не дала слова сказать, — усмехнулась Мария Николаевна.
В дверь просунул голову Костя:
— Железный вы дали нокаут, доктор! — и тут же исчез.
— Вы очень хорошо говорили. Очень!
Мария Николаевна закурила и немного помолчала; потом, медленно, как бы пробуя каждое слово на ощупь, заговорила:
— Вам этого Королева Марго не простит, — и так как Анна не отозвалась, добавила: — Мы ведь непогрешимы, а вы в присутствии представителя позволили заметить, что король-то голый.
Мария Николаевна вытащила из кармана жакета новую папиросу и прикурила ее от старой.
По коридору простучали каблучки.
— А вам любопытно было бы посмотреть, как Спаковская ловко свернула собрание. Внесла предложение прекратить прения под тем предлогом, что нужно до кино проветрить зал. Резолюцию поручили доработать президиуму совместно с Мазуревичем. Ловко? Через месяц нам ее зачитают, а к тому времени страсти притихнут. Знаете, к чему она свела ваше выступление?
— К чему?
— Вы разволновались, мол, и наговорили под горячую руку много лишнего.
В дверь постучали. Вошел Журов.
— Я пойду. — Мария Николаевна поднялась. — Пора сына кормить.
Они остались одни.
— Между прочим, ваша сестра не очень-то меня долюбливает.
— А вам непременно нужно, чтобы вас долюбливали?
— Вовсе не обязательно. Ну, что вы так на меня смотрите?! Вы сегодня здорово Тасечку отхлестали. Ей давно надо было разъяснить, что она такое.
Засунув руки в карманы пальто, он прошелся по кабинету.
— Но сказать об этом на собрании вы не нашли нужным. Так же, как и о своих промахах начмеда. Она же под вашим руководством.
— Терпеть не могу покаянных речей. Я неловко себя чувствую, когда кто-нибудь публично изрыгает на себя хулу. Виновен — исправляй на деле.
— Мне нужно пойти навестить моих больных, — Анна взглянула на часы.
— Почему вы не хотите как-нибудь заглянуть ко мне? Боитесь сплетен?
— У меня нет времени.
— Наденьте плащ. Дождь, — накинув на нее плащ, он задержал свои руки у нее на плечах.
Анна молча отстранилась.
Сначала он курил, о чем-то размышляя, а когда свернули в темную аллею, сказал:
— А в общем-то Тасечка не гак и виновата. Врач должен уметь думать, а ей нечем думать. У нее в коре мало извилин.
— Значит, за такого врача должен думать начмед. Если у него хватает извилин.
— Благодарю.
— Дальше меня не провожайте.
Они остановились в конце темной аллеи. В кустах за кипарисами шлепал невидимый дождь.
— Анна, а что если завтра заставлю Филимоновну подать заявление об увольнении?
— Это не выход. Ее возьмут в другой санаторий. У нее есть стаж — тринадцать лет. И в другом санатории она будет так же бездарно врачевать.
— А какой выход? Проверять каждый ее шаг? Послать ее учиться?
— И то и другое. К сожалению, не в наших возможностях отобрать у нее диплом.
Помедлив, Журов сказал:
— Знали бы вы, Анна, какая на меня сегодня мерехлюндия напала! Ужасно не хочется с вами расставаться, — он взял ее руку в свою.
Она отняла руку и шутя сказала:
— К сожалению, меня ждут более тяжелые больные.
И пошла, не оглядываясь, но чувствовала, что он стоит и смотрит ей вслед. Вернуться? А зачем?
Поздно вечером позвонил Григорий Наумович. Конечно, она права. Давно следует такие явления вытаскивать на свет божий. Тут деликатность пагубна. О, совесть у таких горе-врачей молчит. Самое ужасное, что Таисья Филимоновна считает себя пострадавшей. Как же, она убеждена в своей непогрешимости. Высказав все это, Вагнер замолчал и, отдышавшись, добавил:
— Теперь Спаковская начнет вас выживать. Вы меня поняли?
— Вы паникер, Григорий Наумович! Никто никого не будет выживать.
На другой день Спаковская уехала на совещание в Одессу. Таисья Филимоновна перестала с Анной здороваться. По секрету Журов сообщил ей: «„Королева“ устроила легкую баню Тасечке. Даже золото ее потускнело».
Вернувшись, Спаковская вызвала к себе Анну.
Маргарита Казимировна встретила Анну с приветливой улыбкой. У нее была одна особенность: улыбался рот, а глаза, полуприкрытые веками, из-под коротких темных ресниц смотрели спокойно, без тени улыбки.
Главного врача интересовало все: довольна ли Анна сестрами? Каково состояние тяжелобольных? И что она думает назначить им в дальнейшем? Возможно, для кого-нибудь нужен ринофон или циклосерин? Если нет у старшей, следует говорить непосредственно ей.
— Ну, а как работает Виктория Марковна?
— Почему вы меня об этом спрашиваете?
— Хотела с вами посоветоваться. Сегодня мне звонили из управления. В детский санаторий нужен начмед. Как вы полагаете, подошла бы ее кандидатура? Мы привыкли к недостаткам друг друга. Вам со стороны виднее. Вы опытный врач. Человек умный. Вы это доказали на собрании.
— Я не ожидала, — сказала Анна с пробудившейся обидой, — что вы возьмете Таисью Филимоновну под защиту.
— Я не люблю выносить сор из избы. Это глас народа. Так как же относительно Виктории Марковны?
— Неужели вы всерьез считаете, что такой беспомощный врач может еще кем-то руководить?!
— Ну, а вы?
— Что я?
— Согласились бы пойти на этот пост в детский санаторий? — и, не дав Анне опомниться, продолжала: — Там работа самостоятельная. Хорошая квартира, двухкомнатная.
Анна взглянула в упор в полуприкрытые глаза:
— Хотите от меня избавиться?
— Что вы, дорогая! Просто вы достойны лучшего положения.
…Несмотря на все хорошие слова, оказанные Спаковской, от разговора с ней у Анны осталось ощущение неловкости и недоверия. Неужели Вагнер прав?
«20 февраля.
Томка, дорогая моя Томка, не писала тебе тысячу лет. Не сердись на меня. Люблю я тебя по-старому. Нет, даже больше. И никогда не забуду, как ты примчалась всего на одни сутки — навестить меня в больнице. Такие вещи не забываются.
Сегодня, когда Анна Георгиевна показала мне твое письмо, мне стало очень стыдно, ты разыскиваешь меня, тревожишься, а я молчу, как истукан.
Прости меня!
Анна Георгиевна выходила меня. Она говорила мне: „Нет… нет… нет…“ И все внушала мне: „Ты будешь жить“, — до тех пор внушала, пока я не поверила.
Меня лечили в санатории восемь месяцев. Представляешь? И я ничего не платила. Наоборот, я восемь месяцев получала по больничному.
Раньше я все принимала как должное: стипендии, туристские путевки, и даже злилась на многое. И ты злилась. Стипендии не хватает на модельные туфли, надоели давка в автобусах и очереди в магазинах. Ну, а теперь я понимаю, как много я, потерявшая родителей… не могу писать… Ну да тебе и не надо ничего объяснять. Вот за это и люблю тебя, Томка.
Кончился срок моего лечения, надо было возвращаться. А куда? Я и сама не знала. Анна Георгиевна сказала мне: „Если хочешь быть здоровой (для меня это быть по ту сторону рва, я писала тебе про этот ров), оставайся на два-три года в Крыму“.
Я осталась. Получаю пенсию. (Теперь я инвалид второй группы). В 25 лет-то! Я нарочно взяла в скобки эту фразу. Я раскрою их. Вот увидишь! А. Г. устроила меня на работу, здесь же в санаторий, в библиотеку. Не так уж легко ей было устраивать. Пришлось выдержать из-за меня целую баталию. Оказывается, жена заместителя главврача, некоего Мазуревича, хотела устроиться на эту же работу. Главврач, когда я пришла к ней, заявила, что они обязаны трудоустраивать местных. Анна Георгиевна и еще один доктор-старик хлопотали за меня. Как это им удалось — не знаю. Но удалось. И вот я работаю.
Знаешь, я первые дни не могла в себя прийти от радости. Я работаю!!!
Сейчас пишу тебе в библиотеке. Это огромный зал. Венецианские окна, лепной потолок. Передо мной картина, типичный крымский пейзаж: белокаменный домик, цветущий миндаль, солнце и воздух.
Так много солнца и воздуха, что мне хочется встать, войти в картину и посидеть на крылечке светлого домика.
Половина зала, в котором я пишу тебе, заставлена книжными стеллажами. Мое хозяйство — пять тысяч томов. Звучит?! Кажется, Горький сказал, „если хочешь поговорить с умнейшими в мире людьми — зайди в библиотеку“. Библиотека — это лучшее, на что я сейчас способна…
Пока у меня нет своей комнаты. Здесь это не так-то просто. Больше строят санатории, пансионаты. На новые квартиры претендентов много, и в первую очередь те, кто долго работали. Итак, пока скитаюсь по чужим углам. Сначала жила на квартире у нянечки. Собственно, у нее снимала койку. Знаешь, Томка, с тех пор, как я заболела, я узнала много хороших людей. Моя хозяйка — Мария Михайловна — простая, очень добрая (представь, она в день моего рождения подарила мне вышитую собственными руками кофточку. Со своей-то зарплаты санитарки!).
Но, к сожалению, к ней приехала дочь, и я вынуждена была искать новую хозяйку.
Новая моя хозяйка напоминает мне мадам Грицацуеву. Она небольшого ростика, с пышным бюстом, из-за этого бюста не видит собственных ног. Крашенная в неопределенный цвет. То она рыжая, то совсем белобрысая. Ресницы и брови белые. Не красит их принципиально. Она так мне объяснила: дескать, в этом ее оригинальность. Лицо покрыто толстым слоем штукатурки, на неизменной красной крепдешиновой кофточке следы этой штукатурки. Но бог с ней, совсем не обязательно, чтобы моя хозяйка была Венерой Милосской. Томка, она может говорить подряд три-четыре часа. (Больше я не выдерживаю, убегаю). И все о своих „жутких“ романах.
Сначала я слушала ее с любопытством. (Не каждый день попадаются такие доисторические экземпляры). А сейчас меня от одного звука ее голоса начинает, ей-богу, тошнить. Но я бы с ней еще могла мириться. Она то у соседей околачивается, то на работе (мадам Козик торгует, „Пиво-воды“). Но ее угораздило выйти замуж. „Он“ лысый и усатый. Из его маленьких глазок сочится масло. После того, как я поймаю на себе его взгляд, мне хочется вымыться с головы до ног. Я слышала, как мадам Козик сказала ему: „Нечего на нее пялиться. Ты ей до лампочки. Эта штучка не для тебя“.
Представляешь, Томка, с какими людьми я не только должна жить рядом, но и зависеть от них. Утешаю себя тем, что Костя обещал мне найти более подходящую комнату.
Томка, ты ни о чем меня не расспрашиваешь. Пришло мне одно письмо от Ю., к концу третьего месяца моего пребывания в санатории. Я побежала с письмом к А. Г. Она сказала: „Решай сама“. От нее отправилась на почту, купила конверт и, не распечатывая, вложила письмо Ю. Если уж до конца говорить правду, через четверть часа я вернулась на почту. Я не могла стоять, так у меня дрожали ноги. Я села к столу и стала ждать.
Я ждала, когда будут вынимать письма из большого деревянного ящика, чтобы попросить начальника почты — девушку с очень добрым лицом, вернуть мне письмо! Потом мне стало стыдно, и я ушла.
А через десять дней пришел из Ленинграда перевод на сто рублей. Я отправила деньги по тому адресу, что был на конверте.
Вот и все! Больше он ничем не дал знать о себе.
Пора заканчивать письмо. Я одна в этом большом старинном зале. И часы здесь старинные. Они стоят на полу. Впервые вижу такие высокие часы, они в футляре из какого-то темного дерева, с бронзовыми затейливыми инкрустациями. Часы с боем. Они отбивают четверть часа. Слышишь, Томка, как они занятно бьют: динь-дон, динь-дон-тра-ля-ля?!
Пока я тебе писала, за окном все лил и лил дождь. На юге февраль и март — самые скверные в году месяцы. Стоят холодные и ветреные дни. Часто идут противные дожди. Три раза выпадал снег. И я — смешно — обрадовалась ему, как родному.
Это моя первая зима на юге. Осталось еще две. Тоскую я о настоящей зиме. Чтобы метели мели, чтобы снежок хрумкал под ногами. Томка, ты за меня постой у окна, когда будет падать густой снег. Я любила вот так, особенно в сумерки, стоять у окна и смотреть, как падают, крутятся белые хлопья. Нет, наверное, я до самой печенки — северянка. И никогда не забуду Сибири.
Ну, пора кончать. Уже поздно. А у нас (в Сибири) ночь. Спокойной ночи, дорогая! А может, ты не спишь, а сидишь над тетрадями. Скорее всего так. Отвечай же побыстрее.
Обнимаю тебя, твоя А.»
«4 марта.
Томка, и не выдумывай посылать мне деньги! Спасибо, мне хватает. Поверь, было бы мне трудно — ты первая, к кому бы я обратилась за помощью. Моей пенсии и зарплаты вполне достаточно, тем более, что у меня на год хватит тряпок. Основная статья расхода, как раз половина моего „дохода“, плата за жилье. Подумай только, я плачу 40 рублей за каморку. Хозяйка говорит, что еще дешево, надо бы 60 рублей — „две коечки можно поставить“, а полагается рубль за койку.
Ничего не поделаешь — такой стиль.
Питаюсь я в столовой при санатории. Не всегда вкусно, но зато дешево.
Ты просишь рассказать подробнее о Косте. Вот тут, Томка, ты не поняла — это не роман. Костя, наверное, меня любит. Он не говорил мне этого. Отношения у нас самые дружеские. Если бы я могла когда-нибудь полюбить — я бы хотела любить Костю. Но сердцу не прикажешь.
Он работал в нашем санатории монтером. А сейчас — рентгенотехником. Я его заставила (ей-богу, он меня слушается) поступить в десятый класс. Мне кажется, что он пошел учиться только ради того, чтобы я занималась с ним по русскому языку. В конце диктанта он может нарисовать рожицу и подписать: „Это Асёнка“ (он так называет меня).
Меня часто мучает совесть: не будь меня, он завел бы семью. Я как-то об этом ему сказала.
Он не дал мне договорить, а со свойственной ему грубоватой прямотой заявил: „На черта мне другая… Я хочу быть с тобой…“
Ну, а теперь — самое главное. Недавно мы с Костей гуляли (он каждый день „выводит“ меня на прогулку, говорит, что я должна „выдышать“ всю библиотечную пыль) и, неожиданно для меня, очутились у школы. Прозвенел звонок, будто молоточком по нервам ударили. Ребята выбежали во двор. Я стояла и смотрела на них…
А вчера Костя пожаловал ко мне в библиотеку, с ушастым мальчишкой. Без всякой подготовки объявил, обращаясь к мальчишке: „Вот, Коля, твоя новая учительница“. Я просто обомлела. А потом разозлилась: зачем он притащил в санаторий мальчишку. Взглянув на мое лицо, Костя моментально сориентировался и поспешно все объяснил. Коля болен: он перенес резекцию легкого (это в двенадцать лет!), потом долго лечился, а сейчас приехал на юг к тетке. Коля отстал только по русскому и литературе. „Не могли бы вы, Ася Владимировна, подковать хлопчика, чтобы у него год не пропал?“
Стоит ли, Томка, тебе объяснять, что я ухватилась за хлопчика.
Что же, когда-то у меня было девяносто учеников, теперь всего один.
Маленький принц (см. Экзюпери) сказал: „У каждого человека есть свои звезды“, а еще он сказал: „Знаешь, отчего хороша пустыня?.. Где-то в ней скрываются родники“. Он был мудрый — этот маленький принц, но не холодной мудростью старца, у него было детское горячее сердце.
Обнимаю тебя, дорогая. Пиши мне.
Ася».
«9 марта.
Томка, в эти дни „за горами, за долами“ разыгрались события. Ты знаешь, дверей в моей каморке нет. Висит старое, застиранное одеяло, и я слышу все, что делается у хозяев. „Хозяева“ — подумай только! Атавизм какой-то! Но насколько омерзительно это понятие, я почувствовала только теперь, когда они, эти самые хозяева, появились у меня на 26-м году жизни. Просто нелепость!
Я невольно услышала их разговор. Они не умеют разговаривать тихо. Мадам Козик готовилась к „гулянке“ — так они называют приход гостей. Меня они пригласили таким образом: „Приходите к нам посидеть. Конешное дело, для вас компания не подходящая, мы люди простые. А вы — интеллигенция“. И все в таком духе. Я поблагодарила и отказалась, под предлогом, что принимаю антибиотики и не могу пить.
Отправилась к Анне Георгиевне. У нее был Журов И они собирались идти на именины к какому-то врачу, приятелю Журова. Она показалась мне праздничной, не только потому, что была нарядной. А. Г. как-то помолодела, и все время улыбалась. Стали звать меня с собой. Но я соврала, что у меня куплены билеты в кино. Конечно, ни в какое кино я не собиралась. Нас с Костей все привыкли видеть вместе — начнутся всякие расспросы. Уж не поссорились ли мы. Пошла в библиотеку.
Очень мне хотелось написать тебе, Томка. Но письмо получилось бы мрачным. Наверное, то же самое чувствует бездомная собачонка в злую непогодь.
Когда, по моим подсчетам, гости должны были уйти я отправилась „домой“.
Не зажигая света, разделась и легла, навьючив все теплое: окно оставила открытым. Спать с открытым окном меня приучила Анна Георгиевна. Хозяева не возражают. Они из этого извлекли для себя выгоду: „Ей сколько ни топи, все равно выстудит“. И топят раз в неделю.
Я лежала с закрытыми глазами и видела, понимаешь, Томка, видела дурацкое хозяйское панно над моей кроватью. Какой-то нелепый толстомордый мальчишка и аист над ним. Похоже, что аист стоит на голове мальчишки. А еще я „видела“ в углу на этажерке гипсовую собаку, покрашенную „золотой“ краской. Чужие вещи, чужие запахи, и сама я чужая…
Мне было так тошно, что я даже реветь не могла.
Будет ли когда-нибудь у меня свой дом?
Хозяева скандалили. Сначала я не поняла, из-за чего у них сыр-бор разгорелся, а когда сообразила — ужаснулась. Он орал: „На кой… ты мне сдалась. За меня любая пойдет. У меня в Ялте своя площадь есть. Заберу квартирантку и буду с ней жить“. Мадам Козик кричала, что в тихом омуте все черти водятся, что она сразу меня „раскусила“ и что она меня, заразную, из жалости пустила на квартиру, а я так „низко“ ее отблагодарила.
Не помню, как я оделась, мадам Козик воинственно преградила мне путь, став в дверях. Я ретировалась через окно.
Был час ночи. Куда идти?
Ноги сами меня привели к А. Г. У крыльца стояли двое, я услышала голос Журова и завернула обратно. Куда идти? Всегда добра ко мне сестра Мария Николаевна, но она живет далеко, высоко подниматься, да и ночью мне не найти ее дома. Пойти в библиотеку? Закрыт корпус. Я стояла одна на темной улице. Появился кто-то высокий в плаще-накидке. И я вдруг позорно перетрусила, прижалась к стене. Это был милиционер. Город-то пограничный. Слава богу, меня он не заметил.
И тут я вспомнила о Косте. Кажется, он не поверил своим глазам, увидев меня. Я сначала ничего толком не могла объяснить. Трясло меня, как при сильном ознобе. К счастью, у Кости в комнате топилась печь.
Он сказал: „Тебе надо выпить горячего чая“. И тут я неожиданно разревелась. Я до этого никогда не ревела при нем. Он страшно растерялся. Стоял посредине комнаты, держа в руках чайник, и все повторял. „Ася… Ася…“ Я ничего не могла ему объяснить и не могла остановиться.
Он поставил чайник, подошел к окну и, стоя ко мне спиной, сказал: „Выходи за меня замуж“.
Томка, мне до сих пор стыдно за свои слова. „Выходить за тебя замуж только потому, что у меня нет своего угла?“
Он сказал: „Совсем не потому! Ты же знаешь, что я тебя люблю!“ Потом мы очень долго молчали.
Я не успела ничего сказать Косте. Он заявил, что „подло“ сейчас, когда я так подавлена, добиваться от меня ответа, что у нас еще есть время и что он завтра уезжает на два дня в Севастополь, в командировку. Сейчас же мне надо уснуть; утром он отведет меня к А. Г., и, независимо от того, что бы я ни решила, крыша у меня над головой будет.
Думала: от всех потрясений не смогу глаз сомкнуть. Но неожиданно заснула почти мгновенно. Может, оттого, что в комнате было тепло, а возможно, повлиял коньяк, Костя подлил его в чай „от простуды“.
Сквозь сон услышала: кто-то зовет меня. Сразу не могла понять — где я. Незнакомая комната: тахта, на которой я спала, рядом столик с приемником, посредине стол, заваленный бог знает какими деталями и инструментами, платяной шкаф — вот и вся обстановка. Накануне я ничего не заметила.
Горела настольная лампа, на абажур накинуто полотенце, и от этого в комнате полумрак.
Костя признался: неохота было меня будить, но уже семь утра, и соседи могут черт-те что болтать. В общем, он меня проводит к А. Г.
С Ай-Петри дул прямо-таки леденящий ветер. Было темно.
Костя шел чуточку впереди, стараясь спиной загородить меня от ветра.
Томка, только тут, на этой темной улице, прячась от ветра за спиной Кости, я поняла, что нет ни одного человека во всем свете, которому я была бы так нужна, как Косте. Нужна! Понимаешь: я нужна такая, какая я сейчас: больная, бездомная.
А. Г. уже не спала. Дома у нее тепло, уютно. Наверное, еще и оттого, что так славно посапывают во сне ребята, пощелкивает отопление. А. Г. заставила меня выпить чашку горячего кофе и уж потом разрешила говорить.
Выслушав меня, А. Г. сказала: за вещами к мадам Козик она меня не отпустит, сходит за ними с Марией Николаевной. Странно, Томка, складывается моя жизнь. Я не могу возвращаться туда, где жила. А. Г. убеждала меня: никакой трагедии не произошло. Разве стоит переживать, если из-под чьей-то подворотни выскочит на тебя собака и облает?! Ведь мы же через полчаса забудем о ней. Мадам Козик не стоит ни одной слезинки.
Рассказала я ей все и о Косте. Она спросила: „А ты его любишь?“ Я сказала: „Не знаю!“
Томка, я в самом деле не знаю: люблю ли его.
А. Г. не пустила меня на работу. Видимо, от всех треволнений поднялась температура. А. Г. уложила меня на диван. Сама сделала укол.
Проснулась: ребята сидели за столом. Вовка готовил уроки, Надюшка раскрашивала картинки.
Лежала я, Томка, и думала о словах, которые мне сказала А. Г. уходя: „Если бы ты стала Костиной женой, я была бы спокойна за твою жизнь. Он бы тебя сберег“. А Косте-то будет со мной хорошо? — спрашивала я себя. Неужели я не смогу его никогда так полюбить, как я любила Ю.? Но ведь рано или поздно он почувствует пустоту?
Томка, ты никогда не замечала, что, казалось, совсем незначительные вещи могут перевернуть, как говорится, все нутро. Так случилось со мной, когда я услышала шепот Вовки: „Надюха, закрой ее, ей, наверное, холодно“.
Я сказала себе: „Пусть я эгоистка и думаю только о себе, пусть я безвольное, жалкое существо, но жить дальше одна я не могу“.
Да, Томка, квартирные дела так меня затуркали, что я чуть не забыла поблагодарить тебя за сборник диктантов. Хлопчик мой очень смышленый и старательный. Заниматься с ним одно удовольствие. Только меня беспокоит, что аппетит у него плохой, завтра покажу его Анне Георгиевне.»
«15 марта.
Томка, я не закончила письмо. Пришла А. Г. и увела меня к себе ужинать. И хорошо, что не отправила письмо, — у тебя нет повода ругать меня. Нет, я не выйду замуж за Костю. Это было бы подло, а по отношению к Косте — жестоко. Пока он три дня доставал кабель в Севастополе, я одумалась.
Выслушал он меня сдержанно, даже, как мне показалось, равнодушно. Признаюсь, меня это уязвило.
Живу в библиотеке. А. Г. пыталась получить для меня комнату. Спаковская отказала. Я узнала об этом стороной.
Анна Георгиевна и Спаковская, по-моему, схожи: обе сильные натуры. И в то же время — очень разные. Одно время мне казалось, что они подружатся. Анна Георгиевна в свои служебные дела меня не посвящает, но как-то я спросила ее об их отношениях со Спаковской. Она бросила такую фразу: „У нас с ней наступила эпоха мирного сосуществования“.
В свободное от работы время ищу жилье. Сплошные неудачи. Одна хозяйка (старуха, на которую не мешало бы напустить Раскольникова. Летом у нее форменный пансионат. Сдает буквально кусты) заявила мне: „Я, милая, честно прожила жизнь. Не позволю мужиков водить и пьянки устраивать“. Представляешь? Мария Николаевна говорит, что это работа мадам Козик. В одном месте нашла комнату. Но 60 рублей. Нет, хозяева с их „коечными сберкнижками“ не войдут в коммунизм.
В одном месте Костя нашел мне комнату, однако снова „но“ — потребовали справку, что нет бацилл. Конечно, я больше и носа туда не показывала.
Почему же нет пансионатов для таких, как я? Наверное, когда-нибудь и будут. А пока я ищу пристанища. Костя ходит с загадочным видом, говорит, что скоро будет „порядок“. Скучное письмо получилось. Прости, Томка. Такова, видно, печальная участь друзей — читать „болезные“ письма.
Пожелай же мне поскорее обрести крышу над головой.
Твоя бездомная А».
«24 марта.
Томка, новостей у меня миллион. Во-первых, вчера водила Колю на рентген. Смотрели его А. Г. и Вагнер. Оба сказали: дела у моего хлопчика идут хорошо. А. Г. достала для него рыбий жир. Тетка не может его заставить пить, а у меня пьет как миленький. Во-вторых, кто-то (видимо, дело рук А. Г., Кости и Вагнера) хлопотал за меня в горсовете. На днях меня туда пригласили.
Горсоветовский дядька, ведающий жилищными делами, сказал, что если бы дать или не дать комнату было в его силах, то я через сутки могла бы праздновать новоселье. Но… комнат нет. Есть очередь на комнату. Еще обещал помочь Журов (тут опять же Аннушкина работа).
Вызвала к себе Спаковская и заявила: дальше жить в библиотеке нельзя. Не обязательно искать комнату с комфортом, „можно временно и потерпеть неудобстве — довольствоваться койкой“ Она бы устроила меня в общежитие, но там живут здоровые девушки. Лучше бы она этого не говорила.
Непонятно, откуда об этом узнал Костя. Вечером он явился в библиотеку и заявил: „Нечего тебе больше к этим живоглотам ходить. Комната есть. По государственным ценам. Собирай барахлишко — завтра перетащимся“.
„Барахлишко“ мое: чемодан и постель у А. Г. Он заявился вечером к ней, она была на дежурстве; коротко и решительно скомандовал: „Пошли“, — схватил в одну руку чемодан, в другую постель. Я и опомниться не успела.
Около своего дома он сказал: „Зайдем — ключ у меня“. Зашли. Костя поставил вещи и сказал: „Вот и все“. Я сначала не поняла. Тогда он терпеливо разъяснил: нечего мне больше мотаться. Могу жить у него. Два или три рубля стоит вся „квартирная площадь“. Он поселится на веранде. Разве я не заметила верандочку? У него будет отдельная „квартира“. Он поставил себе там электрокамин.
Потом потащил меня смотреть веранду. Он „перебросил“ туда тахту. В комнате поставил кровать, стол, шкафчик. В общем-то одному можно жить.
Наконец он выговорился. А я все молчала. Тогда он не выдержал и спросил напрямик: „Может, ты боишься, что скажет княгиня Марья Алексеевна, или считаешь меня подонком?“
Я сказала, что считаю его самым верным другом, а после мадам Козик мне никакие княгини не страшны. „Тогда в чем дело?“ — спросил он.
И я осталась.
А сегодня старшая сестра Дора Порфирьевна (Костя называет ее „крысой в локонах“) спросила меня: „Вы вышли замуж?“ Ты ведь знаешь, Томка, я не очень находчивая.
Выручила Мария Николаевна, спросив ее: „А вы вышли замуж?“ Потом отозвала ее и что-то такое сказала, отчего у нее, кажется, локоны развились.
Только заболев, я узнала, как много по-настоящему хороших людей. Я должна выздороветь, вернуться в школу и вернуть людям все, доброе, что они дали мне. Я теперь все время думаю об этом.
На днях будем праздновать новоселье.
Кончаю писать. Костя вернулся (его вызывали в корпус: перегорел свет).
Ложусь спать. У меня, подумать только, тепло. Костя сам топит.
Пиши. Жду. Целую. Ася».
Новоселье прошло неожиданно весело. Ася сделала пельмени, Анна принесла пирог с рыбой. Журов — апельсины. Вагнер преподнес вазу с подснежниками. Пили шампанское, хором пели: «Я люблю тебя, жизнь» и «Если бы парни всей земли». Больше всех веселился Костя: лихо отплясывал чечетку, декламировал стихи. Даже Вагнер изобразил танго времен Мозжухина и Веры Холодной.
Журов с Анной проводили Вагнера до дома.
Сергей Александрович, когда они остались вдвоем, взял ее под руку. Они молча пошли к берегу и спустились на причал.
Волны бухали под настилом, заставляя вздрагивать деревянные плахи. Желтый свет фонарей качался на волнах.
Сели на скамью.
— Вы все время были такой веселой, а сейчас притихли. Можно, я закурю? Как вы думаете: молодожены будут счастливы?
— Если они действительно поженятся, будут, — Анне самой показалось, что голос ее прозвучал не очень-то уверенно. И она упрямо повторила: — Непременно будут.
— Вы оптимистка. Почему вы никогда не спрашиваете о моей семье?
Она не ответила.
— Моя жена красивая и довольно умная женщина. Она кандидат медицинских наук. Будет профессором. У нее есть высокопоставленный покровитель. И представьте: еще ко всему этому — она меня любит. Бывают и такие жизненные парадоксы. Я в страшной от нее зависимости. У нас два сына-близнеца. Они повторили меня. Я вам уже сказал: она умна во всем. Она их назвала: Сережка и Сашка. И воспитала их так, что мальчишки во мне души не чают. Анна, что же вы молчите? Я смешон?
«Какое мне дело до твоей жены? Я не хочу сейчас говорить о твоей жене, — думала Анна, — и вообще я ни о чем не хочу говорить».
Она смотрела на качающиеся желтые блики на волнах. Зачем нужны слова? Просто так, тихо посидеть рядом.
Черное небо уронило в темную воду сверкающую звезду. «Кажется, я пьяна. А ветер-то, ветер: влажный, соленый… Сиди, дыши, радуйся…»
— Анна! Ну, Анна! Чего же вы молчите? Ну скажите хоть что-нибудь.
«А если я не могу хоть что-нибудь», — подумала она.
Он взял ее лицо в свои руки, привлек к себе и поцеловал закрытые глаза, отыскал ее свежий, не тронутый губной помадой, рот.
Потом они поднялись и пошли. Под ногами легонько поскрипывал гравий. Сбоку в канаве, запинаясь о камни, вполголоса журчал ручеек.
Прощаясь, Журов задержал ее руку в своей. Они стояли у калитки. Притянув ее осторожно за плечи, он сказал:
— Анна, приходи ко мне завтра. Нам нужно поговорить, приходи. Ну, прошу тебя.
— Хорошо, приду. — Она засмеялась и сама не узнала своего смеха. Так она смеялась давно, очень давно.
Назавтра после пятиминутки Спаковская сказала Анне:
— Без меня обхода не начинайте. Мне даже неловко, что никак не могу к вам попасть.
В отделении у Анны после памятного собрания, а прошло более месяца, Спаковская не была. Правда, она то уезжала на совещание, то была занята в комиссии по обследованию соседнего санатория.
На этот раз «королева» явилась без свиты.
— Я слышала, вы отпраздновали новоселье, но я хочу, чтобы устроилась ее личная жизнь, — сказала она.
«Вероятно, она искренна», — подумала Анна.
В палате, куда зашли врачи и сестра, сидела на кровати круглолицая женщина. Анна открыла папку с историей болезни и тихо проговорила, обращаясь к Спаковской:
— Ксения Тихоновна Семочкина — хроник. Процесс кавернозный, в стадии инфильтративной вспышки.
За три месяца лечения в санатории Семочкина располнела. Круглое свежее лицо, маленький вздернутый нос, толстые, ярко накрашенные губы. Русые волосы подобраны кверху и покоятся на макушке, сколотые затейливым гребешком.
Отложив вышивание, Семочкина тревожно глядела в лица врачей.
— Что вы получаете? — обратилась к ней Спаковская.
— Фтивазид и паск.
— Как вы себя чувствуете?
— Два дня температура.
— Сколько?
— Тридцать семь и один.
— Назначьте больной стрептомицин по ноль пять с пенициллином.
— У меня стрептомицин всегда сбивает температуру, — обиженно замигала Семочкина.
Стрептомицин ей противопоказан, но не затевать же при больной спор. «Я потом скажу Спаковской», — решила Анна.
В другой палате Спаковская, обнаружив в тумбочке недельную дозу паска, спросила у больной:
— Почему вы его не принимали?
Белобрысенькая девушка, с наивным лицом и толстой косой, простодушно призналась:
— А мне тетя Фрося сказала, что от этой паски шибко живот болит.
— Вот видите, — улыбнулась Спаковская, как всегда, одними губами, а глаза оставались холодными, — у вас в отделении командует тетя Фрося.
В следующих палатах Спаковская никаких замечаний не делала. Хмурое и виноватое выражение сошло с лица Марии Николаевны.
«Слава богу, пронесло!» — подумала Анна.
— Ну, а теперь: пойдемте к вашему тяжелобольному, Кажется, Гаршин?
— Да. Тяжелейший процесс, — лицо Анны мгновенно омрачилось. — Боюсь его потерять…
Гаршин сидел за столом и писал. Остальные — троё, люди пожилые, сидя каждый на своей кровати, читали.
Гаршин, прикрыв исписанный листок книгой, встал.
«Наверное, жене пишет», — догадалась Анна.
Гаршин показывал ей фотографию жены, молодой красивой женщины. Он писал ей каждый день. Он очень худ. Несмотря на молодость, большие залысины.
Анна, встречаясь с Гаршиным, испытывала чувство, самое страшное для врача, — беспомощность. Мучило сознание, что когда-то была совершена врачебная ошибка, за которую человек вынужден расплачиваться жизнью. Она знала: Гаршин все понимает. Он приехал в санаторий ожесточившись, ни во что не веря.
Гаршин, когда Анна достала для него с таким трудом диклосерин, с улыбкой (неизвестно чего было больше: недоверия или презрения в этой улыбке) спросил ее: «А стоит?»
Но вот уже неделя, как температура нормальная, появился аппетит, сон. Гаршин и верил и не верил, точнее, боялся еще окончательно уверовать.
Но Анна понимала: единственное спасение для него — операция.
Спаковская взяла из рук Анны папку, читая анамнез, бросила:
— Да, процесс запущенный.
Гаршин со странной полуусмешкой следил за ней глазами.
— Вы просили консультацию хирурга для него? — обратилась Спаковская к Анне.
— Да. Для Дмитрия Ивановича.
— Почему вам раньше не предлагали операцию? — Спаковская из-под опущенных век разглядывала Гаршина.
— Откуда мне знать?
— Здесь не может быть речи об оперативном вмешательстве. С таким процессом.
Гаршин отвел глаза от лица Спаковской.
Чувствуя, что все в ней кипит, сделав над собой страшное усилие, Анна почти весело проговорила:
— Может! Правое легкое позволяет. — И, неожиданно придумав, соврала: — Я написала профессору (она назвала имя известного в Союзе фтизиохирурга) и послала снимок; он солидарен со мной. Подлечим бронхи и прооперируемся.
Гаршин на Анну не смотрел. Те трое уткнулись в книги, но по их лицам Анна видела — они внимательно прислушиваются.
«Ты не врач, ты черт-те что, — мысленно возмущалась она, — неужели ты не понимаешь, что операция необходима по жизненным показаниям. Нет! Уж этого я тебе не прощу. Как же ее отсюда увести?!»
— Маргарита Казимировна, вам звонил Журов.
— Успеется. Не очень я верю в заочные консультации. Я хочу послушать Гаршина. Будьте любезны, разденьтесь.
Анна, страдая и стыдясь, смотрела, как Спаковская выслушивала и выстукивала Гаршина, выразительно при этом покачивая головой.
— Как же вы себя довели до такого состояния?
— Это вы меня довели до такого состояния, — холодно произнес Гаршин, натягивая рубашку.
— Я? — Спаковская на мгновение растерялась.
— Да, вы! Врачи! Я не врач. Я инженер. И я не лечил сам себя. Меня лечили, к вашему сведению, врачи. Я пришел к ним с одним паршивеньким очажком, — он приложил руку к дергающейся щеке.
— Н-да! — сказал один из больных, с шумом захлопывая книгу.
Спаковская, отвернувшись от Гаршина, сказала, как всегда, отчетливо выговаривая окончания слов:
— Чесночные ингаляции следует отменить, попробуйте лучше солюзид.
— А я не хочу, чтобы пробовали, — морщась, как от боли, резко сказал Гаршин. — Наконец-то меня по-настоящему стали лечить. Лечит меня Анна Георгиевна, и не мешайте, — последнюю фразу он проговорил задыхаясь.
До кабинета врачи шли молча. Анна повернула ключ в двери и, уже не сдерживаясь, с яростью воскликнула:
— Как вы позволяете такое? Почему вы не щадите тяжелобольного человека?
— В чем дело? — холодно спросила Спаковская. — У вас в отделении культ личности.
Маргарита Казимировна закурила.
— Вы могли бы все ваши, — у Анны чуть не вырвалось «дурацкие замечания», — все ваши замечания сделать мне после обхода, не в присутствии больных. Послушайте… — Анна на миг запнулась. — Какого черта! Вы должны, обязаны понимать, какую реакцию вызовут у больного ваши безапелляционные…
— Надеюсь, мы можем соблюдать этические нормы в споре, — перебила Анну Спаковская.
— Этические нормы следует соблюдать у постели больного. Вы же впервые видите Гаршина.
— Через мои руки прошло много подобных Гаршиных, и я утверждаю: тут и речи не может быть об оперативном вмешательстве.
— Все же решающее слово за хирургом.
— Хирург вам то же самое скажет. На вещи нужно смотреть реально. Прекраснодушие тут неуместно.
— Неужели вы не понимаете, что операция единственный шанс на спасение. Я настаиваю на консультации хирурга.
— Что ж! Это ваше право. Назначайте на консультацию. Повторяю: Канецкий — а он очень знающий хирург — скажет то же самое.
Разговаривая, Спаковская ни разу не повысила тона, но не отказала себе в удовольствии, уходя, хлопнуть дверью.
Анна уже собиралась домой, когда раздался телефонный звонок. В трубке прозвучал вежливый голос Спаковской:
— Попрошу вас зайти ко мне.
— Хорошо, — Анна, не снимая халата, накинула на плечи жакет.
— Мама, можно? — В дверь заглянул Вовка. — Мам, Надюшка заболела. Я смерил температуру: тридцать восемь и пять.
— Рвоты не было?
— Нет. Только пить просит. А есть не хочет. Я ее в кровать уложил. Правильно?
— Правильно. Иди к Надюшке. Я сейчас.
Анна сняла телефонную трубку и набрала номер.
Голос Спаковской любезно ответил:
— Я вас слушаю.
— Сейчас зайти не могу. У меня заболела дочь, — не дожидаясь ответа, Анна положила трубку.
Надюшка, крепко прижимая к себе безносую куклу, сидела в своем углу на стульчике и печальным голоском пела: «Баю-баюшки баю, не ложися на краю, придет серенький волчок…»
— Вот видишь, мама, — пожаловался Вовка, — а я ей велел лежать.
Анна, вглядываясь в покрасневшее лицо девочки, присела перед ней на корточки и прикоснулась губами к ее горячему лбу.
— А ты больше на работу не пойдешь? — Надюшка приготовилась плакать.
— Нет, не пойду. Но ты сейчас же должна лечь в постель.
Анна, как это всегда случалось, если заболевали дети, не очень доверяла себе. Когда температура у Надюшки подскочила до 39, послала Вовку за Григорием Наумовичем.
Вагнер подтвердил диагноз: пневмонический фокус.
Когда Надюшка уснула, Анна позвала Григория Наумовича на веранду пить чай.
Отпивая маленькими глотками почти черный чай, Вагнер молчаливо устремил свой взгляд куда-то в пространство.
У Анны на душе было смутно. Необходимо Надюшку устроить в детский сад. Это может сделать только Спаковская, но после всего не хочется к ней обращаться. Интересно, знает ли Сергей о ее стычке с «королевой». Хуже всех Гаршину. Он сказал: «Не утешайте, я не мальчишка». Как будто он все же успокоился. Только бы у Надюшки все кончилось без осложнений…
Анна прошла в комнату и склонилась над кроваткой.
— Мама, а это не опасно? — шепотом спросил Вовка.
— Нет. Только важно, чтобы не простудилась. Заканчивай уроки и ложись.
Анна вернулась на веранду и, садясь к столу, сказала:
— Думаю, сейчас температура меньше. Что-то около 38.
— Человечество должно быть благодарно пенициллину и Ермольевой.
Кто-то позвонил. Анна вздрогнула и, поймав на себе, как ей показалось, испытующий взгляд Вагнера, с притворным изумлением сказала:
— Кто бы это мог так поздно!
— Я открою, — крикнул Вовка.
— Вижу огонек и забрел, — проговорил Журов, вытирая носовым платком мокрое от дождя лицо. — Нас, холостяков, тянет к домашнему теплу в такие вот непогожие вечера. Не так ли, Григорий Наумович? — И, не дождавшись ответа, обратился к Анне: — Вы, дорогая, не выполняете своих обещаний.
— Заболела Надюшка, — тихо шепнула Анна и громко предложила: — Хотите чаю?
— О, с удовольствием! Чай у вас совершенно особенный! — произнес Журов, присаживаясь к столу.
— Ну-с? — спросил Вагнер, насмешливо поглядывая на Журова.
— Ну-с? — в тон ему отозвался Сергей Александрович.
— Греемся чаишком у чужого камелька?
— Вечно вы ехидничаете. Греемся. Но разве Анна Георгиевна нам чужой человек? Вы ведь своя в доску! — Журов с несвойственной ему смущенной улыбкой всматривался в усталое лицо Анны.
Разговор не клеился.
Григорий Наумович с отсутствующим взглядом катал хлебные шарики. Журов пил свой чай.
Анна вышла к Надюшке, постояла около ее кроватки, послушала.
Как только она вернулась, мужчины сразу же замолчали.
— В чем дело? — спросила Анна, садясь к столу и отодвигая от себя чашку. — Сознайтесь: о чем вы тут сплетничали за моей спиной?
— Пора одернуть Спаковскую, — с раздражением произнес Журов. — Кто ей дал право третировать вас, да еще в присутствии больных!
— Ах, разве во мне дело! — Анна огорченно махнула рукой. — Вы же знаете, с каким трудом я убедила Гаршина, что не все еще потеряно. А сегодня пришлось все заново начинать. Вот так взять и несколькими словами убить человека.
— Скажите, Анна Георгиевна, вы-то сами верите, что Гаршину можно помочь?
— Если бы даже, допустим, я и не верила, что же мне — положиться на милость божью? Конечно, процесс тяжелейший. Но Спаковская заявила, что Канецкий не возьмется оперировать.
— Боюсь, что да. Не возьмется, — Григорий Наумович потер рукой подбородок.
— Мир клином на Канецком не сошелся. Я много слышала о Кириллове. Он действительно талантлив?
— Безусловно, — подтвердил Журов. — Только у него смертность больше, чем у других.
Анна взглянула на Вагнера, и он сказал:
— Кириллов берет на стол таких, от которых другие отказываются. Вам понятно, почему смертность больше?
— Я попробую предварительно поговорить с Канецким, — пообещал Журов. — Но упрям старик.
— Признаться вам, друзья, я не ожидал, что Спаковская может так…
— Вас это удивляет? — Вагнер коротко взглянул на Анну. — Меня давно ничего не удивляет. Станиславский, насколько мне известно, не признавал актеров, которые любят себя в искусстве, а не искусство в себе. А Спаковская любит себя в медицине. Странный она человек, если не сказать больше.
— Ах, какая загадка мироздания, — с внезапным озлоблением произнес Журов. — Просто кошечку против шерстки погладили, а мы этого не любим, мы любим, чтобы со всех трибун нас прославляли. — Журов взглянул на Анну и замолчал. Видимо, понял, что она их не слушает.
И сразу же Анна спросила:
— Григорий Наумович, а вы верите в благополучный исход для Гаршина?
— А почему нет! В тридцатые годы в санатории, где я работал, произошло чудо. Был тяжелейший больной, студент-медик. Процесс — необратимый. Сами понимаете: ни антибиотиков, ни тех достижений в области хирургии, что мы имеем сейчас. Словом, мы, зная, что у больного дни сочтены, собрали деньги на похороны. У бедолаги не было родных. Никого. А он возьми да обмани нас. Выжил! Произошло чудо: поборол молодой организм. И что бы вы думали? В 50-м году в Москве, на съезде фтизиатров подходит ко мне один товарищ и спрашивает: «Доктор, вы узнаете?» Это тот самый, которого мы собирались хоронить. Нет, Анна Георгиевна, не слушайте этого скептика… Верить мы обязаны до тех пор, покуда больной дышит. Вера врача — это своего рода гипноз для больного, — Григорий Наумович пальцами, с утолщенными суставами, собрал хлебные шарики, размял их в мякиш и принялся лепить какую-то зверушку.
— Если бы я был литератором, — снова заговорил он, — я написал бы роман о врачах-ремесленниках, о таких, которые глубоко убеждены, что диплома им хватит на всю жизнь, которые ничего не читают и не ищут, которые видят болезнь, а не больного. Ах, да что говорить о врачах-ремесленниках, врачах-служащих, вы их знаете не меньше моего. Да… я бы свой роман назвал так: «Долги, за которыми не приходят». Врач не бог. Он может заблуждаться. Но ошибаться он не имеет права. Врач что сапер, лишь с той разницей, что когда ошибается сапер — он сам погибает, а когда ошибается врач — гибнет больной.
— Но увы, Григорий Наумович, молодой врач не имеет, скажем, вашего опыта.
— Ты не прав, Сережа. Теперь молодой врач — это совсем не то, что в дни моей молодости. Сейчас к услугам молодого врача целая армия старших: кандидатов, докторов, заслуженных деятелей науки.
— А по-моему, самое страшное в том, что в медицинский институт идут порой случайные люди, — сказала Анна, — мне рассказывала одна больная, что ее села поддувать молодая врач, была такая Элла Григорьевна, и, держа в руках иглу, позволила себе сказать: «Будь проклят тот день, когда я пошла в мединститут». Видите ли, ей была головомойка от главврача, так она свое настроение сорвала на больной. — Анна замолчала, прислушалась: в комнате тихо, значит, Вовка лег. — Что у нас решает при приеме в институт? Получил тройку вместо пятерки, и ему не быть врачом, а набрал положенное количество баллов — врач. А человек-то в медицине случайный.
— Что же вы предлагаете?
— Ах, если бы существовала такая умная машина, которая определяла бы: годен, не годен. Готов ли служить человеку. А вообще-то я бы изменила правила приема. Смешно: поработает какая-нибудь девица на заводе, или еще хуже — в канцелярии, и пожалуйста — производственный стаж. Нет уж, если ты хочешь быть врачом, начинай с санитаров, пусть сестрой поработает, вот тогда будет толк.
— Анна Георгиевна, подписываюсь обеими руками! — воскликнул Вагнер. — Я знавал санитаров, которые стали врачами. Ничего, получилось.
— Насколько мне известно, — улыбнулся Журов, — Григорий Наумович в империалистическую войну служил санитаром.
— Так точно! — серьезно подтвердил Вагнер. — Вы не ошиблись.
Несколько минут царило молчание. Григорий Наумович разминал пальцами хлебный мякиш. Журов, позвякивая ложечкой в стакане, незаметно наблюдал за Анной.
Она сидела в излюбленной своей позе — опершись локтями о стол и положив подбородок на сцепленные пальцы.
Анна первая нарушила молчание.
— Кажется, Бернард Шоу говорил: туберкулез — болезнь хижин. Не будь этой проклятой войны, у нас была бы решена проблема жилья. Меня это вечно мучает, — как обычно горячась, произнесла она. — Но вот теперь, когда у нас столько строят, все же есть администраторы, которые находят тысячу лазеек, чтобы обойти наши человеческие законы. Думаете, они не знают, что изолированной жилищной площадью в первую очередь обеспечиваются туберкулезные больные?! Как бы не так! У меня был возмутительный случай: моя больная и ее трое детей жили в одной комнате, а квартира общая.
— И вы, конечно, для вашей больной добивались изолированной площади! — сказал Журов.
— Добивалась. Но, казалось бы, парадоксально: соседи этой женщины получали изолированные квартиры на том основании, что они не должны иметь контакт с больной. Представляете: здоровых людей благоустроили, а для больного человека ничего не могли сделать, хотя я была депутатом райсовета. А хотя бы пример с Асей. Получается, что всякого рода стяжатели и тунеядцы могут здесь проживать, а человек, который приносит пользу обществу и которому жизненно необходимо быть на юге, должен пройти через тысячу рогаток. Я считаю: слово врача должно быть решающим при распределении квартир, пока у нас есть так называемый жилищный вопрос и туберкулез.
— Вот мы говорим о коммунизме, — в раздумье продолжала Анна, — и всегда рядом ставим слово — изобилие. Дай человеку все, но отними у него здоровье, отними у него возможность трудиться — и человек будет глубоко несчастлив. Коммунизм — это прежде всего здоровье. Да, да, не улыбайтесь, Сергей Александрович, человечество будет лишь тогда счастливо, когда перестанет изобретать орудие смерти, а научится побеждать рак, туберкулез, психические заболевания, когда оно окончательно избавится от этих язв, как оно избавилось от оспы, чумы, холеры, тоже, казалось, когда-то неизлечимых. Можете сколько угодно, Сергей Александрович, улыбаться, но, ей-богу, настанет время, когда будут судить человека за то, что он заболел туберкулезом.
— Я не только готов улыбаться, но мне ужасно хочется вас поцеловать.
— Гм… Реакция, я бы сказал, не совсем для меня неожиданная, — пробурчал Григорий Наумович. Собачка из хлебного мякиша превратилась в бесформенный комок.
— Анна, вас невозможно не любить. Клянусь, я восхищаюсь вами, — Журов улыбался, обнажив ровные красивые зубы. — Да, да, восхищаюсь. Знаете, я не встречал еще таких женщин…
— Давайте без превосходных степеней, — перебила его Анна, тщетно стараясь скрыть смущение. — Извините, как будто Надюшка проснулась.
Надюшка спокойно посапывала. Анна просунула руку под одеяло.
Ловко переворачивая сонное, вялое тельце, сменила влажную рубашку.
Она слышала, как за дверью Журов сказал:
— Кажется, бездомным холостякам пора в свои берлоги!
— Мне это простительно, — отозвался Вагнер, — но тебе, Сережа, следовало бы задуматься.
Журов ничего не ответил.
Прощаясь, он дольше, чем нужно, задержал ее руку в своей и тихо сказал:
— Можно мне завтра зайти?
— Нет, пока Надюшка больна — не стоит, — сказала она, подумав: «Если ты захочешь меня видеть — придешь».
Спаковская говорила по телефону. Анна сидела по другую сторону стола и прислушивалась к ее отчетливому, лишенному оттенков голосу и думала: «Неужели все произошло с ведома Сергея?»
Три дня Анна не отходила от Надюшки. Втайне она надеялась: Журов нарушит запрет и придет. Но он не приходил.
Спаковская положила трубку, и Анна сразу заговорила:
— Я прошу вас объяснить: на каком основании вы и Журов устроили за моей спиной консультацию у хирурга Гаршину.
— Дорогая Анна Георгиевна, я вас отказываюсь понимать. То вы требовали консультации, а сейчас изволите выражать негодование.
— Я лечащий врач, и вы обязаны были согласовать со мной.
— Помилуйте, откуда же мы знали, сколько вы пробудете на больничном? — Спаковская пальцами, с розовыми, отточенными ногтями, барабанила по столу.
— Вы знали, что я-то здорова. В конце концов, за мной можно было послать.
— У вас странное понятие: кроме вас, нет врачей, а если и есть, то вы почему-то их знания и опыт ставите под сомнение. Канецкий славится как хирург.
Анна вспомнила гладкое, моложавое лицо Канецкого, и его фразу, полушутливо сказанную ей однажды: «Милейшая, если мы так будем расходоваться на каждого больного, то на всех нас не хватит».
— Я не беру знание и опыт Канецкого под сомнение, — сказала она, — но он не бог, может и он ошибаться. Я прошу вас: пригласите Кириллова. — И так как Спаковская сделала неопределенный жест, Анна поспешно добавила: — Он смелый хирург. Мнение одного хирурга не может решать вопроса об оперативном вмешательстве.
— Клиника не обслуживает наш санаторий. Вы же знаете.
— Обслуживает — не обслуживает… Речь же идет о жизни человека! — воскликнула Анна.
Спаковская вытащила из ящика стола сигарету, задурила и, не скрывая насмешки, проронила:
— Любите же вы сотрясать воздух! — И уже своим обычным голосом, тщательно выговаривая окончания слов, сказала: — Кириллова я не могу приглашать по двум причинам: во-первых, у меня нет денег, и, во-вторых, я не могу нарушать врачебную этику — проявить недоверие к Канецкому. Надеюсь, ясно? Кстати, Журов тоже заводил со мной разговор по поводу Кириллова. — Спаковская из-под полуопущенных век взглянула на Анну. — Между прочим, Сергей Александрович взял отпуск. К нему приехала жена.
«Он не говорил, что жена приедет. Значит, неожиданно», — подумала Анна и встала.
— К сожалению, я еще должна задержать вас на несколько минут.
«Господи, что еще?»
— Вы знаете: Виктория Марковна и Вера Павловна не сработались. Вера Павловна — человек пожилой и не совсем здоровый; Виктория Марковна ее всегда раздражает. Мы посоветовались на партбюро и месткоме и решили предложить вам, как врачу энергичному и опытному, взять второе отделение в свои руки и навести там порядок. Что вы на это скажете?
— А кого на мое место?
— Викторию Марковну.
— Что это она прыгает? То ей не нравилось со мной работать, теперь с Верой Павловной. Нет, я не согласна!
— Почему же? Вы, вероятно, знаете о почине Гагановой?
— Знаю, но не понимаю, какое отношение это имеет ко мне. В моем отделении — тяжелейшие больные. Я не могу их доверить Виктории Марковне. Я просто-напросто не имею права бросить своих больных на полпути.
— А почему вы считаете, что кто-то, а не вы, более знающий врач, должен вытягивать отстающий участок?
— Всегда ли разумно метод Гагановой механически переносить на врачебную работу? Викторию Марковну вообще нельзя допускать к больным.
— Вы нетерпимы к молодым.
— У нее есть, к сожалению, недостатки, не зависящие от молодости. Она глупа. Никто столько не приносит вреда, как дурак, выбравший себе профессию врача. К больным допускать ее нельзя.
— Вот вы не хотите взять отделение Виктории Марковны. Вы — коммунист и не хотите брать трудный участок. А кто же там должен налаживать работу?
— Вы и начмед. Разрешите мне идти? Мне еще надо навестить Гаршина. Он после вашей консультации слег.
— Хорошо. Ваш отказ мы обсудим на партбюро.
Женщина сидела выпрямившись, повернув голову к двери, в позе нетерпеливого ожидания. Перед ней лежали нераскрытые журналы.
Вовка, отодвинув учебники, читал, положив локти на стол. В своей кроватке спала, обняв облезлую куклу, Надюшка.
Женщина встала, и сразу бросилось в глаза, что она безупречно сложена. Светло-серый шерстяной вязаный костюм сидел на ней без единой морщинки. Удивительно свежий цвет лица, модная стрижка, какой-то необычный запах духов.
«Наверное, жена какого-то больного. Вот уж некстати!» — подумала Анна. Положив продуктовую сумку на стул, она мельком глянула в зеркало: «Ничего себе, видик».
Объяснение со Спаковской, потом разговор с Гаршиным окончательно вымотали ее. Около двух часов после работы она просидела у его постели. И все говорила, говорила…
— Нет, вы не безнадежный. Вы не смеете себе этого внушать. Я вас утешаю? Ну, Дмитрий Иванович, извините, — утешать можно девочку или слабую женщину. Вы — мужчина, молодой, а молодости свойственна сильная воля. Что я думаю о Канецком? Я скажу. Только сами понимаете, это мое личное мнение. Думаю, что он не учел всех ваших возможностей. В данном случае я с ним не согласна. Канецкий не представляет собой всех наших хирургов. Есть более опытные. У нас с вами есть еще время. Нет, никакого пожара! Если бы пожар, даю вам честное слово — я бы бросила все и повезла вас к Богушу. О, да! Это кудесник. Дмитрий Иванович, доверьтесь мне, не думайте вы о своей болезни, договоримся, что я буду за вас думать.
Она говорила и видела, как медленно-медленно в глазах Гаршина таяло недоверие.
Эх, попался бы ей сейчас под руку Канецкий. Уж она бы его научила, как нужно отбирать слова, разговаривая с больным. А ведь старик! Вика молодая, этот стар… Дело, конечно, не в возрасте, а в душевном таланте…
Еще обдумывая свое, Анна обратилась к женщине:
— Чем я могу быть вам полезной?
— Мне нужно поговорить с вами. Наедине, — женщина кивнула головой в сторону Вовы, не спуская с Анны каких-то настороженных глаз.
Анну кольнуло: ведь это жена Сергея.
— Пойдемте на веранду, — сказала она, открывая дверь и пропуская вперед гостью.
— Присаживайтесь, — привычным жестом Анна показала на стул у стола.
Только когда Анна плотно закрыла за собой дверь, женщина начала:
— Я Журова. Вы не находите, что нам нужно объясниться?
Анна обозлилась. Чего ради?! Почему она должна этой выхоленной даме давать еще какие-то объяснения! Ей достаточно своих забот.
Анна села к столу, провела рукой по холодной белизне тугой скатерти и, взглянув прямо в глаза Журовой, сказала:
— Не нахожу.
— Я вас такой и представляла, только немного постарше.
И так как Анна продолжала молчать, гостья снова заговорила:
— Я понимаю всю неловкость нашей встречи. Но я хотела вас предупредить: Сергей не способен на сильное чувство.
В комнате что-то стукнуло, кажется, упала книга. Анна сидела, откинувшись на спинку кресла, скрестив руки под грудью, и молча смотрела на гостью. Чем-то она похожа на хищную птицу. Это сходство вызвано то ли чуть загнутым с горбинкой носом, то ли жестким взглядом круглых глаз.
— Он любит вас?
Анна не отвела своего взгляда от допрашивающих глаз женщины.
— Вы же сами сказали, что он не способен на сильное чувство.
— Не способен. Он просто увлекся, а когда он увлекается, ему кажется, что он любит.
«А если он уже любит? Если бы…» — подумала Анна и сказала:
— Извините, все же я не пойму, чем я могу быть вам полезна? — Анна поправила цветы в вазе, прошлась по веранде и, повернувшись, столкнулась с пристальным взглядом Журовой.
Журова вытащила из сумочки фотографию и протянула ее Анне. Двое мальчишек, вернее, один в двух вариантах. Те же глаза, высокие и прямые брови, тонко обрисованные ноздри. Слегка припухшие губы и торчащие уши — все как у отца. Только у отца нет такой доверчиво-застенчивой улыбки.
Анна бережно положила фотографию на стол.
— Я хочу отца для своих детей. Возможно, вы решили, что наша семья разрушена, раз мы вместе не живем. Сергей из-за болезни вынужден здесь жить.
— Я знаю.
— У меня большая работа. Сергей тоже мечтает вернуться в Москву.
Анна промолчала.
— Если бы не дети… Вы можете ответить мне на один вопрос? Только на один… А если он придет к вам… ну, и… Вы согласитесь стать его женой? — Журова попробовала улыбнуться.
«Его женой? Всегда с ним… Снова почувствовать себя женщиной. Острый, иронический ум. Сильные горячие руки… Значит, он ей говорил. Ни с того ни с сего она не стала бы спрашивать. А эти мальчишки-близнецы? Его сыновья. А Вовка? Захочет ли Вовка? Он же помнит отца и любит. И все-таки с какой стати она меня допрашивает?»
— Я не соглашусь, а другие?
— От других он ко мне возвращался.
— И вы его принимали?
— Да, ради детей.
— А знаете, как бы я поступила? — Анна встала и выпрямилась во весь свой рост. В голубых глазах мелькнул лукавый смешок. Она нагнулась к Журовой и с веселым отчаянием сказала: — Я бы спустила его с лестницы.
— Вы смеетесь! Легко быть храброй, когда нечего терять.
Журова достала из сумочки пудреницу, провела пуховкой по лицу, подкрасила губы. Анна молча ждала, когда она уйдет. Голос прозвучал вежливо-высокомерно:
— Извините, что я отняла у вас столько времени.
Она еще на секунду задержалась, что-то хотела сказать, но, так и не сказав, ушла, постукивая высокими тонкими каблучками, вскинув стриженую круглую голову.
Надюшка спала. Вовка сидел с книгой за столом.
Анна сняла платье и, расправив его на плечиках, повесила в шифоньер, потом надела халат и направилась в свою крошечную кухню.
— Мама, тебе помочь?
Анна взглянула на сына, он поспешно отвел глаза. Ее поразило возбужденное, в пятнах, лицо и странный, стыдливо ускользающий взгляд. Неужели он подслушивал? Да. И он стыдится. Но чего? Своего поступка или того, что услышал? Теперь он судит ее, и судит с детской беспощадностью.
— Нет, спасибо, Вовочка, я сама. Тут особенно и нечего делать.
Вечером пришли Ася и Костя. Анна обрадовалась. По крайней мере, если придет Сергей, она будет избавлена от каких-либо объяснений. На сегодня с нее хватит.
Костя засел с Вовкой играть в шахматы. Анна приглядывалась к нему и Асе. Похоже, не все у них ладится. Костя мрачноват, на Асю не смотрит. У нее утомленный вид.
Вот Ася подошла, положила руку на плечо Косте и через него глянула на шахматную доску. Костя чуть повел плечами, и Ася поспешно убрала руку.
— А давайте-ка попьем чайку, по-нашему, по-сибирски, — предложила Анна.
Ася вышла за ней в кухню. Взяла чайник и поставила под кран. Не оборачиваясь, она сказала:
— Анна Георгиевна, Журов завтра утром вместе с женой улетает в Москву. Ему предложили там работу. Он останется после отпуска в Москве.
— Да?.. Хорошо… Отнеси, пожалуйста, варенье на стол.
Журов пришел, когда все сидели за столом.
Дверь Журову открыл Костя. Увидев Сергея, Анна почувствовала, что бледнеет. Она провела рукой по скатерти, будто разглаживая ее, и затем, поймав Вовкин взгляд, почти непринужденно сказала:
— Хотите чая?
С удовольствием, но он спешит. Обстоятельства вынудили его взять отпуск. Слышала ли она, что ему предложили работу в Министерстве? Уже слышала.
— Анна Георгиевна, — сказал он, тщетно пытаясь поймать ее взгляд, — вы не проводите меня немножко? Мне бы хотелось с вами посоветоваться по одному вопросу.
Анна почувствовала, как насторожился Вовка.
— С удовольствием, Сергей Александрович, но у меня сегодня… Я просто очень устала, да и ветер сегодня.
— Хорошо. Я хотел просить у вас совета. Вы ведь… как скажете, так и будет: уезжать мне или оставаться? Как скажете, так и будет.
«Если б хотел остаться — не спрашивал бы меня.»
— Кто же отказывается от работы в Москве? Конечно, поезжайте.
Вагнер посоветовал Анне обратиться к начальнику управления: в его власти устроить Гаршина в клинику.
— Начальник — человек новый — захочет проявить гуманность, — присовокупил Григорий Наумович, — учтите, между личностью, которая только что села в должностное кресло, и личностью, просидевшей несколько лет в вышеозначенном кресле, есть две большие разницы, как говорят у нас в Одессе.
Взяв выходной день после воскресного дежурства, Анна поехала в управление.
В кабинете начальника шло совещание.
Анна и еще несколько посетителей томились от ожидания в приемной. Худенькая остроносенькая женщина вытаскивала из сумочки какие-то бумажки, близоруко щурясь, перечитывала их, потом прятала обратно, щелкая замком, и, выпрямившись, устремляла взгляд на дверь начальника, всем своим видом давая понять: кто-кто, а она-то своей очереди не пропустит. В единственном кресле сидел, высоко задрав ногу на ногу, человек в петухастой рубашке. В углу, притулившись на краешке стула, дремала старушка. Толстяк с красным нотным лицом сдержанным баском что-то рассказывал тощему человеку с серым лицом.
Секретарша, хорошенькая девица с надменно-брезгливым выражением лица, сердито стучала на пишущей машинке. Когда к ней обращались, она отвечала сквозь зубы, не глядя собеседнику в глаза.
Было жарко. Анна подумала: «Я устала. Пора бы в отпуск. Нет, пока не устрою Гаршина в надежные руки, нечего и мечтать об отдыхе. А Сергей уехал. Может… к лучшему. Я не должна о нем думать. Не должна. Интересно, что представляет из себя новый начальник? С каким-то Русаковым я училась. Как его звали? Кажется, Андрей».
— Девушка, скажите, пожалуйста, как зовут Русакова?
Брови секретарши поднялись, глядя поверх Анниной головы, она процедила:
— Андрей Федорович.
Неужели он?
Наконец из распахнувшейся двери стали выходить совещавшиеся.
— Я первая на прием, — худенькая женщина предупреждающе щелкнула замком сумки.
— А я думаю, мы бабушку первой пропустим, — предложила Анна.
Старуха засеменила к дверям.
— При чем тут возраст? Девушка, наведите порядок.
Секретарша еще сердитее застучала на машинке.
Старуха скоро вернулась.
— Сказали к главному врачу, куда мне, дочка? — обратилась она к секретарше.
— Налево вверх, прямо, налево дверь.
— Куда, куда?
— Идемте, бабушка, покажу, — поднялся молодой человек в петухастой рубашке и, неожиданно подмигнув Анне, сказал секретарше: — Девушка, вы никогда не будете Лолитой Торрес. Весь мир завоевать улыбкой — это все равно что покорить космос.
Секретарша слегка покраснела. Самую малость.
Ничего от прежнего Андрея не осталось. Перед Анной сидел солидный мужчина с гладко выбритым черепом. Гладкое без морщин лицо.
— Андрей, здравствуй, — сказала Анна. — Не узнаешь?
Он поднялся и, улыбаясь, отчего сразу стал походить на прежнего Андрея, пошел ей навстречу.
— Здравствуй, здравствуй, Буран! — называя ее старым институтским прозвищем, проговорил он, беря ее руку в свои.
— Не ожидал?
— Ожидал. Как же. Я со всеми личными делами ознакомился.
— А что же не позвонил?
— Замотался я. Во все дела нужно основательно влезать. Я слышал о твоем несчастье. А у меня дома колхоз: трое ребят. Признаюсь, не ожидал тебя встретить просто врачом, с твоими способностями можно было сделать лучшую карьеру.
— По-моему, самая лучшая карьера — быть хорошим лечащим врачом, а остальное постольку-поскольку.
— Ты все такая же!
— Не знаю, — сдержанно проговорила Анна. — Стараюсь раньше времени не состариться.
Он не понял.
— Старость? Нет, ты еще в тираж не вышла. Ты еще в розыгрыше. А мне с кандидатской не повезло. Бросают все на административные посты. Где провал, туда и бросают Русакова. Что поделаешь, я — солдат. Куда пошлют! Нам надо встретиться, поговорить. Сейчас обстановка не позволяет. Прости, я должен спешить, меня вызывает горком, а еще посетителей сверх нормы. Ты по делу или так? По делу — тогда выкладывай.
Он слушал, разглядывая Анну, как-то по-бабьи положив щеку на руку.
— Вот снимки. История болезни.
— Спрячь, спрячь, — Андрей взглянул на часы. — Скажи-ка по совести, кем тебе приходится этот Гаршин?
— Как кем? — опешила Анна.
— Родственник? Или… Ну-ну! Что тут особенного?
— Вот уж не ожидала, что… Ладно… — Мысленно одернула себя: «Не надо горячиться. Я могу все испортить», — а вслух сказала: — Он мне не родственник и даже не любовник. Он мой больной. — И не удержалась: — Надеюсь, административные посты не убили в тебе врача?!
Ах, зачем она это сказала. У него сжались в одну твердую линию губы, в глазах метнулось что-то недоброе.
— Не надо громких фраз. Я бы рад помочь этому Грошеву, или как его — Гаршину. Но ты же сама говоришь, что ему отказали в операции. Насколько мне известно, у Канецкого посолиднее стаж, чем у Кириллова.
— При чем тут стаж? Канецкий дрожит за свою репутацию непогрешимого.
— Кириллов выскочка. Бьет на эффект. Но учти, у него самая большая смертность.
— Послушай, Андрей, ты же не знаешь Кириллова. Ты же повторяешь чужие слова!
— Ты ошибаешься. Мой пост обязывает все знать, — суховато произнес Андрей. — Извини, Анна, я ничем тебе не могу помочь. И потом, понимаешь, я буквально на днях троих знакомых устроил в клинику.
— Но тут речь идет о жизни человека!
— Что не могу, то не могу. Если что нужно будет, приходи, я всегда с удовольствием. — Он отвел глаза от Анниного насмешливого взгляда.
— Знаешь, а я жалею, что пришла. Человеку трудно расставаться с иллюзиями.
И, не дожидаясь ответа, вышла.
«Ну что же, будем стучаться в другие двери», — сказала себе Анна, выходя из управления.
Чтобы немного успокоиться, отправилась в клинику к Кириллову пешком, хотя она и находилась за городом.
В Кириллове было что-то чеховское. Сквозь толстые стекла очков глаза смотрели на собеседника пристально и доброжелательно. Во всей его фигуре, в скупых жестах красивых крупных рук какая-то внутренняя собранность и неуловимое изящество. Он слушал, глядя Анне в глаза, а когда она замолчала, заговорил не сразу, словно ожидая, не скажет ли она еще что-нибудь.
Потом долго изучал снимки.
— Да, да, согласен. Тут двух мнений не может быть. Операция нужна по жизненным показаниям. Это единственный шанс. Но прежде чем прийти к окончательному решению, следует посмотреть больного.
— Вам его привезти?
— Что вы? По нашим дорогам. Я приеду сам.
— Понимаете, — Анна замялась. — Главврач отказала мне в консультации. Ну, словом, я подпольным путем.
— Подпольным так подпольным, — Кириллов махнул рукой. — Только прошу: договоритесь с директором относительно места… — Он взглянул на часы: — Сейчас вы его еще застанете. Зайдите потом, чтобы я знал результаты.
Сидя в приемной директора, Анна вспомнила все, что слышала о Назаренко. Кандидат. Умен. Резок. «А что, если он так же, как и Андрей! Пойду тогда в горком», — решила она.
Назаренко, предложив Анне сесть, остался стоять.
— Прошу самую суть, — сказал он, — в моем распоряжении десять минут. У меня ученый совет.
Он так и не сел. Дважды их прерывали телефонные звонки. Рассматривая снимки, он с любопытством поглядывал на Анну.
— Все ясно. Мест у нас нет. Вы же знаете: нас лимитируют путевки, но коль вопрос стоит о жизни — найдем.
«Ты молодец!» — мысленно восхитилась Анна, а вслух сказала:
— Спасибо, — и протянула ему руку. Он энергично тряхнул ее и сказал:
— Я бы вас взял в нашу клинику. С удовольствием. Нет званья! Ерунда! Приобрели бы. Я люблю таких!
— Каких? — невольно улыбаясь, спросила Анна.
— Одержимых! Если бы я мог предложить вам квартиру, я бы перетянул вас. У вас нет мужа? Да?
Анна кивнула.
— Я так и думал. Вы похожи на вдову. Нет, пожалуй, не на вдову, а на женщину, которая выгнала мужа. Не обижайтесь. Считайте, что я сделал вам комплимент. Итак, если Кириллов убежден, что оперативное вмешательство показано, везите вашего больного — и все.
Договорившись обо всем с Назаренко, Анна решила остаток дня побродить по магазинам. Но очутившись на набережной, она вдруг почувствовала страшную усталость. Купив пару пирожков, села на скамью и, сняв туфли, вздохнула.
«Как все просто, когда люди на месте, и как же все сложно, когда в кресле сидит не врач, а служащий. И зачем столько усилий, столько треволнений понапрасну! С какими бы глазами я пришла к Гаршину, если бы вместо Назаренко сидел Андрей. И никакой он не солдат. Оловянный солдатик. Ах, не было бы больше нужды к нему обращаться!»
Анна подумала о том, что предстоящий разговор со Спаковской будет, конечно, неприятным; о том, что отношения их еще сильнее осложнятся; о том, что, бесспорно, предложение Назаренко заманчиво, но, увы, уже поздно…
Анна долго бездумно смотрела на море.
А потом то, о чем она весь день старательно силилась не вспоминать, — снова дало знать о себе.
«Вот и любовь кончилась. А если это только жажда любви?.. Тоска от постоянного одиночества. Не притворяйся… Тебе очень больно, что он вот так легко покинул тебя. Больно, больно, больно… Но это совсем не значит, что жизнь кончилась. Ни черта!»
Внезапно облачко, которое давно смутно белело на горизонте, превратилось в парус. Он казался не реальным, сказочным. Анна протерла глаза. Судно под парусами не исчезало. Оно медленно двигалось по густо-синей кромке, отделявшей море от неба. Странно: этот почти не реальный парус вернул ее к повседневным делам. Надо спешить в санаторий — обрадовать Гаршина, сказать, что Кириллов надеется на правое легкое, верит в благоприятный исход.
Анна встала и пошла по набережной. Оглянулась и то ли парусу, то ли себе сказала: «Существуешь ты или не существуешь, а жизнь продолжается. И она, эта жизнь, все-таки хорошая штука! Я-то знаю, что жить на свете стоит, хотя бы ради одного — чтобы вернуть эту самую жизнь Гаршину!»
Заседание партбюро было назначено на шесть. После работы Анна решила выкупаться.
Прошло десять дней после неприятного разговора со Спаковской, когда Анна пришла к «Королеве», чтобы оформить перевод Гаршина в клинику. Внешне все было в норме. Но каждая понимала: откровенный разговор предстоит на партбюро.
«Главное — спокойствие», — сказала себе Анна, спускаясь по крутым тропинкам к морю.
На берегу пустынно: день ветреный, солнце нырнуло за пестрые облака, по неприветному морю скользили, резвились волнишки, накатывались одна на другую, словно в чехарду играли. Море шумело, но не очень, вполголоса.
Запахи водорослей, мокрой гальки, соли, всего, чем извечно пахнет море, успокоили расходившиеся нервы. Анна разделась; ветер пробежался по спине, пощипал высокие ноги, тронул грудь. На берегу — никого.
Осторожно ступая ногами по обкатанным волнами камням, Анна вошла в море. Холодная вода приятно обожгла тело. Несколько шагов — и вот уже на губах ощущение соли. Анна вытянулась и, плавно разводя от себя руками и легонько отталкиваясь ногами, поплыла.
Дома — а для Анны домом была Сибирь — от житейских неурядиц и для душевной зарядки она уезжала в лес. Диво-дивное сибирские бескрайние леса, с их неповторимыми запахами разогретой солнцем смолки, хвои и грибным духом.
Возвратишься, бывало, из леса усталая, приткнешься где-нибудь на палубе трудяги-катера, ноги и руки ноют, а голова свежая, и с души словно короста спала.
Растираясь мохнатым полотенцем и чувствуя, как к свежей, чуть задубевшей от холодной воды коже приливает кровь, Анна подумала: «Возьму-ка отпуск да махну домой, заберусь куда-нибудь в тайгу».
…Бюро в шесть не началось. Кабинет Спаковской, куда все собрались, сиял белизной тугих чехлов дивана и кресел, сияла полированная гладь письменного стола. За окном, как бы оберегая порядок, дежурил величавый кипарис. Кого-то ждали. Анна делала вид, что просматривает журнал.
Григорий Наумович, напутствуя ее, сказал: «Не очень-то бушуйте. Себе дороже — плетью обуха не перешибешь». Интересно, как себя поведут члены бюро? Мазуревич станет подпевать Спаковской.
Жанна Алексеевна, конечно, проголосует «как все». Неплохой она человек. Но уж очень робкая, не захочет портить отношений со Спаковской. О чем она думает, отвернувшись от всех и глядя рассеянно в окно?
Шофер Макар Герасимович дремлет. На собраниях он обычно помалкивает. Только реплики, по-военному короткие, подбрасывает: «Точно», «Есть», «Нормально». А Мария Николаевна, как всегда, уткнулась в книгу. На нее можно положиться. Она-то молчать не будет. Вот ее бы вместо Мазуревича.
Ну, Дора Порфирьевна (она присутствовала как председатель месткома) будет вторить «королеве».
Наконец тот, кого ждали, явился. Это оказался тот самый румяный молодой человек, который сидел рядом со Спаковской на том злополучном собрании. Анна вспомнила его фамилию — Николаенко.
Мазуревич, окинув присутствующих строгим взглядом, объявил повестку. Первое: об отказе от работы врача Бурановой; второе: о подготовке к партсобранию по вопросу перевыборов.
Анна попросила слова.
— Вам дадут в свое время высказаться, товарищ Буранова. Слово предоставляется главврачу товарищу Спаковской.
— Разрешите мне. — И, не дожидаясь ответа, Мария Николаевна заговорила: — Неправильная формулировка: Анна Георгиевна от работы не отказывалась, она не согласилась перейти в другое отделение.
Мазуревич бросил реплику:
— Маргарита Казимировна уточнит в своем выступлении.
— И второе: я хочу спросить вас, — обратилась Мария Николаевна к румяному молодому человеку, — почему вы опоздали?
Николаенко встал.
— Прошу меня извинить, товарищи. Произошла авария с автобусом, вынужден был пересаживаться. Вообще-то, я сам должен был догадаться — пояснить… — он смешался и, неловко улыбаясь, замолчал.
«А он ничего парень», — подумала Анна.
Спаковская говорила коротко, в тоне горького разочарования. Такой врач, мы так надеялись. Думали, не подведет. Выручит в трудное время. Вся страна восхищается Гагановой, лучшие люди идут по ее пути.
Мария Николаевна курила в окно. Жанна Алексеевна украдкой бросала на Анну сочувствующие взгляды.
Спаковская кончила.
— Разрешите мне? — вскочила Дора Порфирьевна.
— Одну минуточку, — обратился Николаенко к Мазуревичу.
— Пожалуйста, пожалуйста, я считал — вы в конце, так сказать, подведете итог.
— Мне думается, — Николаенко не смотрел на Мазуревича, — прежде чем обсудить, следует послушать товарища Буранову.
— Вот тут говорили: коммунист Буранова отказывается идти на трудный участок — это антипартийный поступок. По форме правильно, — Анна сделала небольшую паузу. — По форме, но не по существу, — продолжала она. — Тот участок, на котором я работаю сейчас, — самый трудный. — Анна снова повторила все, что говорила Спаковской, а в заключение сказала: — Больные уже в меня поверили, и я должна их довести до конца. Не могу бросать на полпути.
— Анна Георгиевна, вы считаете, что вас некем заменить? А вы не думаете, что этим заявлением оскорбляете коммунистов, которые так в вас верят? — у Спаковской в гоне появились необычные для нее взволнованные нотки.
Мазуревич, перегнувшись через стол, вполголоса, но так, чтобы все слышали, сказал Николаенко:
— У нас незаменимых нет.
— Я не считаю, что меня некем заменить, — радуясь своему спокойствию, ответила Анна. — Но при данных обстоятельствах — некем.
Спаковская развела руками и выразительно оглядела присутствующих: «Вот, мол, что я говорила! Зазнайство налицо!»
— Не ставьте себя над коллективом, — сказала Дора Порфирьевна.
— Вы бы могли объяснить, что это за обстоятельство? — спросил Николаенко.
Макар Герасимович сосредоточенно разглаживал на коленях какую-то бумажку. Жанна опустила голову. Только Мария Николаева своими живыми темными глазами смотрела Анне в лицо и как бы приказывала: «Ну, говори».
— Безусловно, в нашем коллективе есть знающие врачи, добросовестные, которые с успехом меня заменят. Со спокойной душой я передала бы своих больных Григорию Наумовичу. Но вы знаете: Журов в отпуске… Второго рентгенолога у нас нет. Вера Павловна врач добросовестный, думающий, но она со дня на день уйдет на пенсию.
— Вы недооцениваете молодых врачей. Таисье Филимоновне, правда, тридцать пять лет. Но у нее уже тринадцать лет стажа. Что, она не может вас заменить? Мы выяснили: ей тогда обстоятельства не позволили задержаться. Надо быть объективной.
— Свое мнение о Таисье Филимоновне я высказала на предотчетном собрании. Нет, я повторяю, ей я своих больных не доверю. Могла бы справиться Жанна Алексеевна.
— Спасибо, — тихо сказала Жанна.
— Но мы знаем, Жанна Алексеевна недавно сама перенесла вспышку, да и у нее дети болеют, она и так ночи не досыпает. Просто ей сейчас такое тяжелое отделение не под силу.
— Всем не под силу, одной вам под силу, — буркнул Мазуревич. Он считает доводы врача Бурановой отговоркой. На днях один больной записал Таисье Филимоновне благодарность. — Я предлагаю за отказ коммуниста Бурановой пойти на трудный участок работы вынести строгий выговор без занесения в личное дело. А так как у нас нет больше времени, ставлю вопрос на голосование.
— Ну, нет! — поднялась Мария Николаевна. — Что это за диктаторство на партбюро, почему вы нам-то не даете говорить?
— Даю пять минут.
— Я не согласна ни с главврачом, ни с Мазуревичем. Доводы Анны Георгиевны считаю убедительными. Я знаю ее истинную, а не показную любовь к больным, которая ничего общего с сюсюканьем Таисьи Филимоновны не имеет. Я против выговора.
— Дай мне слово, — Макар Герасимович явно волновался, никак не мог начать. Он, конечно, в медицине не сильно понимает, скажем, совсем не понимает; только что это делается? Во втором отделении пораспустили санитарок — никакой дисциплины не признают, полное самоуправство, сестры ночные против дневных недовольство высказывают. А кто этим персоналом руководит?
— Дора Порфирьевна Усенко, — с места сказала Мария Николаевна, ее карие глаза посмеивались.
— Вот, вот. Усенко — старшая сестра. А какая же она старшая, коль она в своем хозяйстве порядка навести не может?! У нас в роте старшина был…
— Это к делу не относится, — перебил Мазуревич.
— Как не относится?! Относится! Ежели санитарка своих функций не выполняет, выгоните ее, чтоб другим не было повадно. Или какой нарядик вне очереди.
— Ерунду говорите! — снова оборвал Мазуревич. — Ставлю вопрос на голосование.
Кто же поднимает руки: Мазуревич, Спаковская. И все! Двое. Жанна, как бы стыдясь всего, что происходит, а возможно, и своего молчаливого безучастия, сжав губы и опустив глаза, сидела как-то уж очень напряженно выпрямившись. Макар Герасимович весьма недвусмысленно усмехался, в его маленьких, под нависшими бровями, глазах сквозило: «Наша взяла!»
— Переходим ко второму вопросу, — объявил Мазуревич. — Товарищ Буранова, вы свободны.
— У меня есть заявление в партийное бюро.
— Что же вы раньше молчали? Обсудим в разном. Ждите, когда мы обсудим второй вопрос. Мы не можем задерживать товарища Николаенко.
Николаенко снова смутился и покраснел.
«Тоже мне, послали какую-то красную девицу», — подумала Анна.
Николаенко, взглянув на Анну, заговорил:
— Доктора Буранову можно и послушать, если не долго, не заставлять же ее ждать обсуждения второго вопроса, которое, по всей вероятности, затянется.
Мазуревич согласился без особого энтузиазма. Не привык он не соглашаться с представителями вышестоящих организаций.
— Маргарита Казимировна, вы не случайно отмахнулись от Гаршина, — сказала Анна. — Да. Не случайно. История с Гаршиным на многое открыла мне глаза. Когда я приехала сюда, я была в восторге. Ландшафтотерапия, скамеечки, вешалки.
— Вас это не устраивает? — в голосе Спаковской сквозь иронию просквозило беспокойство.
— Почему? Устраивает! Но разве только в этом подлинная забота о больном? Что вы, Маргарита Казимировна, ответили мне, когда я просила вас о дополнительной консультации хирурга для Гаршина? Вы мне говорили о деньгах и врачебной этике, а речь шла о жизни больного! Вы боялись обидеть Канецкого. Это что, не равнодушие к человеку?! И еще: о чем я сегодня хочу сказать… Недавно на дежурстве я проанализировала истории и своих больных, и в других отделениях. И я, и другие врачи — повторяем одни, и те же ошибки.
Приезжает наш больной домой и идет на больничный. Потому что мы не сумели сделать все, от нас зависящее. Признаемся, положа руку на сердце, мы забываем о сопутствующих заболеваниях, по самому пустяковому поводу требуем консультации специалистов, хотя сами обязаны уметь лечить гастриты, ячмени и тому подобное, И еще. Разве хоть кто-нибудь из врачей продумал для больных пожилого возраста рацион питания? Никто! Мы забываем, что больного нужно лечить не в рассрочку, а в кредит. Я не скажу, что все, но хроники — это наши с вами просчеты. Это на нашей врачебной совести.
— Все это пустые бездоказательные фразы, — прервал Анну Мазуревич.
Спаковская молчала.
— Вам нужны доказательства? Извольте. Ангонесян, прошлогодний больной Таисьи Филимоновны (нынче он поступил ко мне). В его прошлогодней санаторной книжке записано — выписался с улучшением. Это ложь! Он выписался с ухудшением. Это увидит мало-мальски знающий врач — пусть только взглянет на анализы прошлогоднего обследования.
— Откуда у вас данные? — спросил Николаенко.
— А прошлогодние истории болезни сохраняются, — за Анну пояснила Мария Николаевна.
— Человек три месяца температурил, — возбужденно произнесла Анна, — а эта… Таисья Филимоновна не потрудилась сделать даже пункции. Сейчас мы с Марией Николаевной начали откачивать жидкость. Вероятно, потребуется полгода на лечение. Что это: медицинская неграмотность или равнодушие? Еще нужен пример? Таисья Филимоновна больному Слесаренко отменила лечение антибактериальными препаратами на том основании, что он жалуется на печень. Отменила, не сделав вовремя даже необходимых исследований К сожалению, когда выяснилось, что давать антибиотики можно, ему оставалось до конца срока лечения всего две недели.
— Ну и дела! — возмутился Макар Герасимович.
— Вы об этих фактах поставили в известность главврача санатория? — спросил Николаенко.
— Да. Сразу же, как узнала, — на пятиминутке. Но вы, Маргарита Казимировна, взяли тогда ее под защиту, дескать, просчеты у каждого бывают. То, что она бездарность, что она равнодушна к больному, мне давно ясно. А вот что вы, Маргарита Казимировна, равнодушны к больным, мне стало ясно только теперь. И никакая ландшафтотерапия этого не заслонит.
— Товарищ Буранова, вот мы внимательно слушали вашу, такую… я бы сказал, прокурорскую речь. — Мазуревич оглянулся на Николаенко. — Лично я не понял, чего вы хотите? Отменить ландшафтотерапию? — Он засмеялся, но посмотрев на Спаковскую, сразу же замолчал, нахмурился.
Она сказала:
— Анна Георгиевна, я с вами согласна: Таисья Филимоновна — плохой врач. Я не покрываю ее недостатки. Я ее предупредила: замечу подобное — ей у нас не работать. Но, действительно, нельзя же обобщать, говорить, что у нас в санатории равнодушны, к больным, видеть во всем штамп — это, это уж слишком. Нельзя же на том основании, что у Канецкого была другая точка зрения, утверждать, что мы… я равнодушна к больным. Наши консультанты пользуются большим доверием и уважением. Тут уж просто кощунство говорить о штампе.
«Не может быть, чтобы она не понимала», — подумала Анна, и сказала:
— Я настаиваю: вопрос о работе консультантов весьма серьезный, и мы не имеем права от него отмахиваться. Утверждаю: Канецкий живет старым багажом. Он не только физически, а мыслью одряхлел. Это знают все. Соблюдается форма: ни врачам, ни больным от подобного рода консультаций — толку нет. Я не помню ни единой расширенной консультации, на которой разбор состояния больного мог бы стать школой для молодых врачей. Для чего же он нам? Для страховки, чтобы можно было в случае чего сослаться на его авторитет?
— А наш невропатолог? — спросила Мария Николаевна. — Сплошной штамп: всем подряд одно и то же назначение: хлористый кальций с бромом, плюс адонизид и кодеин. Если у нас на пятницу назначено на консультацию восемь больных, то в четверг старшая сестра заказывает для семерых микстуру-панацею. Ведь так, Дора Порфирьевна?
— Так! Пять лет подряд так! — Поймав негодующий взгляд Спаковской, Дора Порфирьевна прикусила язык.
— Не понимаю, — Мазуревич развел руками, — значит, вы предлагаете сменить консультантов?
— Я предлагаю: пусть партбюро подготовит открытое партийное собрание. И на этом собрании дать бой равнодушию, штампу, поговорить о врачебной этике в самом глубоком и широком понимании…
Мазуревич предложил: «Вопрос о собрании обсудить в рабочем порядке».
Вечером за чаем Григорий Наумович, выслушав Анну, сказал:
— Интересно, как поведет себя Спаковская?
Спаковская держалась хорошо, словно ничего между ними не произошло. Иногда Анна ловила на себе ее взгляд: не то любопытный, не то сочувствующий.
…Однажды ей позвонили.
Мужской голос сказал:
— Анна, что это ты низвергаешь авторитеты?
Как глупо, неужели она еще не сумела с собой справиться. Смешно: Сергей, конечно, не вернется.
— Кто это?
— Русаков. Не узнаешь начальства?
«Эх, оловянный солдатик, ты даже боишься назвать себя по-старому, по-студенчески — Андреем!»
— Собственно, о каких авторитетах ты говоришь?
— Ну, не прикидывайся. Слушай, Анна, я не советую тебе громить все и вся!
— А я тебе не советую в таком тоне со мной разговаривать! — Анна положила трубку.
И сразу же затрещал телефон. Анна со злостью посмотрела на черный неподвижный, но кричащий аппарат. Пусть хоть треснет — она не снимет трубку.
Звонок не умолкал.
А вдруг кому-нибудь нужна ее помощь?! Анна сняла трубку.
— Мне, пожалуйста, доктора Буранову.
— Я вас слушаю.
— Анна Георгиевна?
— Да. А с кем я разговариваю?
— Говорит Николаенко.
— Ну, если бы вы сказали: Маршак, Баталов или Богуш — мне было бы ясно, с кем я разговариваю, — забыв о румяном молодом человеке и все еще не остыв от стычки с Андреем, проговорила Анна.
— У меня к вам серьезное дело. Видите ли, я волею судеб ведаю курортным отделом в горкоме.
— А-а-а, — протянула Анна, вспомнив, наконец, кто такой Николаенко. — Послушайте, — засмеялась она, — вы как-то больше похожи на учителя. Сельского учителя.
— Знаете, Анна Георгиевна, когда я беру новый роман в руки, я с тайной надеждой спрашиваю себя: «А вдруг? А вдруг герой романа, скажем секретарь райкома, опоздает на бюро райкома из-за любовного свидания? Или у него в кабинете рядом с другими портретами висит портрет Лермонтова, или, допустим, этот герой коллекционирует чучела птиц». Здорово было бы.
— А вы сами что-нибудь коллекционируете?
— А как же! Заядлый коллекционер. Зажигалки! У меня уже сорок две.
— Но вы же позвонили мне не затем, чтобы сообщить о своих зажигалках!
— Совершенно верно. Анна Георгиевна, у меня к вам просьба. Вы много интересного высказали на партбюро, на мой взгляд, верных. Напишите-ка статью в городскую газету. Об ответственности врача за больного, о рутинерстве в медицине. Словом, вам карты в руки.
— А ее опубликуют?
— Непременно. И организуем мы по этому поводу дискуссию. Потом пригласим товарищей и обсудим все наши наболевшие вопросы. Сознайтесь, ведь наболевшие?
— Еще как! Хорошо! Я напишу.
Анна положила трубку. «Вот тебе и румяный молодой человек!» Статью, конечно, она напишет. Но надо все основательно продумать, посоветоваться с Вагнером.
…Изо дня в день, после отправки рукописи в редакцию, Анна с надеждой разворачивала газетный лист, пахнущий типографской краской. Статьи не было.
Через неделю Анну вызвали в управление. Она решила: статью послали «для принятия мер» — бывает такое в редакциях. Андрей сейчас учинит ей головомойку.
Русаков поднялся Анне навстречу. Неожиданно:
— Входи, входи, Буран. Как жизнь молодая? — Улыбаясь, он протянул ей руку.
«С чего это его несет? — удивилась Анна. — Хочет подсластить пилюлю?»
Его предложение — принять пост начмеда вместо Журова — было для нее как гром в ясный день.
— Спаковская собирается в отпуск. Тебе она может доверить санаторий, — ироническая усмешка мелькнула на гладком лице Русакова.
— Это она сказала?
Русаков развел руками:
— Попробуй сама. Или боишься, что не сработаешься со Спаковской?
— Ну, я не очень-то трусливого десятка.
— Тогда решай. Тебе вот многое в лечебной работе не нравилось — можешь проделывать все по своему усмотрению. Ну как?
— Нет! Не знаю, — вздохнула Анна.
— Как это не знаешь! Мы дадим тебе хорошего врача, Яковлева Бориса Ивановича. Слышала о нем?
Анна вспомнила худощавого, невысокого, слегка прихрамывающего врача, выступившего недавно на семинаре с интересной лекцией.
— А его отпустят? Я бы его с удовольствием к нам перетащила! — Сказала и спохватилась.
— Стало быть, согласна?!
— А Спаковская?
— Ей трудно не согласиться, когда твою кандидатуру предлагает горком.
Из управления Анна отправилась в редакцию. Шагая по набережной, она раздумывала о том, с чего ей придется начинать. Юркнула мыслишка: может, отказаться, пока не поздно. Нет уж, взялась за гуж…
В редакции ей предложили подписать гранки. Газетчик, с шапкой ржаных волос, сказал Анне:
— Я ваш союзник. У меня друга угробили вот такие лжеученые мужи. Это ж не консультация! Цирк!
Он ходил из угла в угол кабинета и говорил, изредка поглядывая на Анну.
— Проконсультировал этак осторожненько, очередь отбыл, положил двадцать карбованцев в карман и — привет! А больной? А его судьба? — спросил он, неожиданно останавливаясь и глядя на Анну злыми глазами. — Надо, чтобы врач чувствовал ответственность за каждую каверну. Персонально отвечал: за материальные ценности люди несут ответственность перед обществом. А за жизнь человеческую? Жизнь загубили — нет виновного. Вот так друга моего загубили, гады!
С жадностью журналист затянулся сигаретой. Анна сказала себе: «Тебе, конечно, обидно вот такое слушать о врачах. Но ты слушай!..»
«25 мая.
Томка, дорогая моя! Письма твои не затерялись. Все до единого получила.
Я не предвидела, как осложнится моя жизнь у Кости. Сначала все было хорошо. Днем мы почти не виделись, а вечером — так уж сразу повелось — вместе ужинали, потом шли в кино или к Григорию Наумовичу — старик „угощал“ нас концертами. Но больше всего, кажется, Костя любил, когда мы оставались дома. Я занималась шитьем — перешивала старые платья или перевязывала кофты, а он мне читал или что-то мастерил. (Этакая почтенная пара). Мы много спорили. Костя иногда прямолинеен. Но в общем-то у него верное чутье. Однажды он мне сказал: „Ты хорошо знаешь литературу, могла бы с лекциями выступать в университете культуры“. Я тогда ничего ему не сказала — вдруг мне откажут. И все же пошла. Встретили меня без энтузиазма. Сказали: „Подготовьте — посмотрим“. Я решила доказать, что и мы умеем-можем. И сейчас я готовлюсь. Долго выбирала тему. Наконец остановилась на Твардовском. Очень люблю его.
Да, но я хотела рассказать тебе о том, как сложились наши отношения с Костей. Он столько для меня делает, что и мне захотелось сделать что-нибудь для него. Я отдала его старый костюм в химчистку, потом обузила брюки, вытащила из-под плечей вату. Словом, Костя его не узнал. Я заставила Костю надеть костюм. Он стоял передо мной сияющий. Я подошла к нему и подняла руки, чтобы поправить борта. Видимо, он истолковал мой жест по-другому, а может, ему изменила выдержка… Он чуть „не задушил ее в своих могучих объятиях“. Я наговорила ему бог весть что.
Ну, и Костя наговорил мне: он знает, как он мне противен; конечно, я его ни во что не ставлю, потому что он не умеет прикидываться донжуаном. И что вообще любить можно только подлецов. Этих подлецов никогда не забывают, им все: и любовь, и верность.
Сейчас три часа ночи. А ночь такая великолепная. На море — я вижу его с порога нашего дома — лунная дорожка. Мне всегда хочется пойти по этой мерцающей, бегущей по темному морю дорожке, вот так встать и пойти. Но сегодня мне почему-то беспокойно.
Целую тебя. Ася».
«6 июня.
Томка, кланяюсь тебе в ножки и спасибо за все газетные вырезки и статьи. Конечно, они пригодятся. Только, вероятно, я лекцию буду читать не раньше, чем в августе — сентябре. Так что времени у меня достаточно.
Но вообще-то свободных минут-часов у меня не очень. Домашнее хозяйство — это гнусная проза, от которой, как от судьбы, не уйдешь.
У хлопчика моего прилежания поубавилось. Лето. Много соблазнов. А тут еще Костя увлек его фотографией. Они целыми часами сидели в сарае (фотолаборатория), проявляли, печатали. Анна Георгиевна сказала, что хлопчику это вредно. Я запретила ему. Он надулся. Ломаю голову, как мне завоевать его снова.
На днях Костя утащил меня ночью на рыбалку. Никуда не денешься, пришлось взять нашего хлопчика. Он очень просился.
Я бы хотела, чтобы ты увидела, как прожектор „изучает“ море. Гигантский луч превращает море в нечто фантастическое: из воды поднимаются белые феерические облака — такими кажутся скалы, а когда прожектор „изучает“ горизонт, то появляется впечатление, что где-то далеко бегут сверкающие на гребне волны.
Я сидела, дышала и надумала — в жизни три чуда: море, воздух и Костя.
Твоя А.».
«10 июня.
Письмо твое получила. Привет Косте передала.
Томка, я все время обвиняла себя, что заставляю Костю страдать, и — напрасно.
Были соревнования по волейболу. Ходили с хлопчиком смотреть. Костя отличился. Он капитан команды. Спортивного вида девица преподнесла ему букет роз. Победитель сделал мне ручкой, и крикнув „Привет“, отправился со своей командой: видимо, в ресторан обмывать победу. А мы с хлопчиком вдвоем бродили по парку.
Конечно, он не обязан всюду таскать меня за собой. Я бы, наверное, и не пошла бы. Но позвать он меня мог.
А впрочем, все ясно: у Кости своя жизнь, у меня — своя. И, кажется, я получила по заслугам.
Час ночи, а его все нет.
Ася.
(Этого письма я тебе не пошлю. Уж не обижайся, Томка)».
«25 июня.
Дорогая Томка, Аннушка стала начмедом. Ура! Ура! Ура!
На днях меня стала поздравлять „с замужеством“ одна няня, я спросила ее, кто распространяет эти слухи? Нянечка поклялась: Костя об этом говорил сам товарищам в присутствии ее сына.
Я пошла поздно вечером к Косте на веранду. Он сидел за столом и что-то писал. Костя смутился. Он очень путанно стал объяснять: где-то выпивали, кто-то сболтнул обо мне… и он вынужден был заявить, что я его жена. Сейчас-то я понимаю, что все это могло разгореться внезапно. А тогда я под горячую руку крикнула ему: „Это подло!“
День я его не видела.
Он почти со мной не разговаривал. Не вытерпев, я спросила его: „Мне уйти?“ Он сказал: „Нет, уж лучше я уйду“. Я сначала не придала значения его словам. Но Костя неожиданно уволился, ушел работать бригадиром на строительство нового санатория. Я сказала, что ему будет трудно, ведь как раз подоспели экзамены на аттестат зрелости. Он сказал: „Ничего, я ведь рабочий, выдюжу“. И, действительно, сдал все экзамены. Принес мне аттестат. Я ему приготовила подарок: часы. Он был, кажется, тронут. Сказал, что, кроме матери, ему никто никогда не делал подарков.
Теперь мы видимся редко. Он работает в десяти километрах от дома. Работает много и остается на ночь в общежитии.
Твоя Ася».
В библиотеке прохладно, солнце сквозь густую листву сюда не пробиралось. Единственный читатель — худой старик в старомодном парусиновом костюме — еле слышно шелестел газетными страницами. Ася просматривала новые книги, любимейшее занятие нынче почему-то не приносило обычного удовольствия. Неужели поведение Кости так много для нее значит? Сама виновата, что он отвернулся. Выходит, можно страдать от невнимания человека (скажем так), которого ты не любишь. Тогда что? Уязвленное самолюбие?!
Асины грустные размышления прервало появление читательницы. «У вас есть Генрих Бель? Мой застольник только о нем и говорит. Возьму книгу и пойду на пляж. Счастливые вы — море всегда с вами».
Наконец ушла. Счастливые! Это они счастливые. Подлечатся, отдохнут и уедут домой. А тебе некуда ехать, да и дома у тебя нет. Если бы не Костя, так и угла бы своего не было. Теперь, когда Костя избегает встреч, очень уж стало одиноко. Неужели это не только привязанность? Неужели любовь?
…Снова чья-то тень мелькнула за окнами. Посидеть бы в одиночестве да поразмыслить… Знала бы Спаковская о нарушении трудовой дисциплины — в рабочее время думать о любви! Да, чувство юмора не должно тебе изменять — иначе пропадешь.
Костя не вошел, а ворвался в библиотеку. Ася невольно взглянула на часы — он примчался в свой обеденный перерыв. Опершись руками о край стола, он нагнулся и тихо сказал:
— Я по тебе соскучился.
— И я о тебе соскучилась.
Он покраснел. Страшно забавно, когда такой верзила краснеет.
— Ты… ты правду сказала?
— Да, и я рада, что ты пришел.
Он наклонился над ней, и она подумала: «Сейчас обнимет, как тогда». Костя осторожно убрал у нее со лба прядку волос и сказал:
— Ты жди вечером. Никуда не уходи. Нам необходимо поговорить. Я вел себя, как идиот. Я потом объясню. Но ты знай: я люблю тебя. Ты у меня вот здесь. — Он прижал ее руку к своей груди.
Ася ничего не успела ему ответить — хлопнула библиотечная дверь. Костя крикнул:
— Я беру эту книгу, — и, выхватив первую попавшуюся с полки книгу, умчался.
«В нем есть что-то мальчишеское», — подумала Ася. И вспомнила — Анна Георгиевна говорила: «Если в человеке сохранилось что-то детское — это почти всегда хороший человек».
Настроение у Аси мгновенно подскочило на ту высоту, где человеку кажется, что его обдувают легкие ветры и все его существо переполнено ожиданием чего-то необычайного. До чего же интересно разглядывать новые, пахнущие типографской краской книги! Мемуары отложим для пожилых — это их любимейшее чтиво, романы — для девушек; ну, а детективы — в санатории нарасхват.
Весьма кстати нагрянули знакомые журналисты — Антон и Сашко, договорилась вместе провести в библиотеке поэтический «огонек». Журналисты рассыпались в комплиментах: «Ася, вы самый прелестный цветок на Черноморском побережье», — это Антон. Они сыпали шуточками, остротами, новыми анекдотами. Ася поймала себя на том, что даже кокетничает. И прекрасно — значит, она еще хочет нравиться.
Вдруг Антон спросил:
— Синьора, нам стало известно, что инфанта сочеталась законным браком, и ее избранник — величайший и любимейший сын Нептуна — Костя Моряк.
Сказать — да, но ведь ничего не известно, не стоит себя и Костю ставить в смешное положение. Чтобы как-то избежать ответа, спросила:
— Какая крымская сорока принесла вам эту весть на своем лукавом хвосте?
Сказала, и только тут увидела Костю. Конечно, он все слышал. Ее поразило мрачное, замкнутое выражение его лица. Он молча, ни на кого не глядя, подошел, положил перед Асей книгу, захватил забытые им газеты и так же ни на кого не глядя — вышел. После его ухода журналисты, стараясь заполнить неловкую паузу, немного поострили и удалились.
Вечер провела в одиночестве, напрасно ожидая Костю. Легла поздно и не могла уснуть. Говорят, что бессонница — спутница любви. Когда-то считала истинная любовь — одна на всю жизнь. Думала о себе, Анне Георгиевне, романах, которые разыгрывались на ее глазах в санатории. Может быть, она боится повторения того, что случилось у нее с Юрием? Почему она не может жить, как другие, ничего не усложняя… Нет — ей подавай настоящую любовь. Горестные мысли о прошлом и тревожные о настоящем — плели паутину, из которой, казалось, нет выхода, особенно наедине с душной ночью. Потом сморила усталость.
Проснулась от непонятного стука, что-то грохнулось в коридорчике, отделявшем ее комнатушку от Костиной верандочки. Сначала подумала, что кошка, но — нет — шаги! Кто-то Костиным голосом чертыхнулся.
— Асёнка, ты меня извини. Я прошу — извини!
Голос заплетался, и Ася поняла: Костя пьян, и не отозвалась.
Костя постучал. Ася, стараясь неслышно ступать, подошла к двери и осторожно опустила крючок. Они стояли по обе стороны двери, и она слышала его тяжелое дыхание. Он потянул дверь к себе, Ася поняла это по тому, как дрогнул крючок, и тихонько повернула ключ в двери. Он, сразу оставив дверь, обиженно произнес:
— Закрылась. — И немного погодя: — Подонком считаешь? Да?
Нетвердые шаги удалились. На верандочке еще долго горел свет.
Утром Ася нашла у двери — подсунул в щель — записку: «Прости, больше этого не повторится».
Костя исчез. Вечерами Ася никуда не уходила, ждала его, обманывая себя, что сидит дома из-за плохого самочувствия. К концу недели заявился Григорий Наумович. Отдышался, внимательно рассмотрел Асину «библиотечку поэта» и со свойственной коллекционерам гордостью похвалился:
— А у меня триста пятьдесят два названия. Есть библиографические редкости.
— Завидую вам, — улыбнулась Ася и подумала: «Он, наверное, Костю разыскивает». Так и есть.
— Вы давно видели Костю?
— Давно, — призналась Ася, — он теперь в общежитии живет, там ему ближе. — «Похоже, что я оправдываюсь».
Чуть подавшись вперед и заглядывая ей в глаза, Вагнер сказал:
— Костя пьянствует. Конечно, он не святой — случалось, и раньше немного выпивал, но не позволял себе подобного.
Ася не нашлась, что сказать, и подавленно молчала.
Передохнув, старик продолжал:
— Он не живет ни в каком общежитии, околачивается у приятелей. Они-то и таскают его по злачным угодьям. Тревожит меня это, признаюсь вам, чрезвычайно.
— Это я виновата. Он из-за меня.
— Ну-ну, только не волноваться. Знаете, зачем я пришел? Хочу попросить вас съездить к Косте и передать ему, что я прошу его зайти ко мне. Скажите ему, что у меня приемник испортился. Он поймет значение этого события для меня. Ведь я становлюсь с каждым днем все менее подвижен, а приемник для меня — окно в мир. Ну-с, я отбываю.
Он отверг попытку Аси проводить его. Не такая уж он старая развалина, чтобы позволить молодым женщинам его провожать. Стариковские осторожные шаги медленно удалились…
Высокая, неуклюжая в своем заляпанном раствором комбинезоне, женщина, показав мастерком в сторону моря, пояснила:
— Купаться он пошел, — в глазах бесцеремонное любопытство — зачем, дескать, птичка пожаловала? И вдруг на полном с‘толстым носом лице скользнуло участие, подобревшим голосом женщина сказала: — Ты, милая, ступай во-о-н на ту скамеечку. Обожди в тенечке, он-то мимо пойдет.
Ася поблагодарила и пошла к скамейке, прижатой к великану-кедру.
Солнце уже припекало, но деревья пока еще силились удержать ночную прохладу. Море, очень тихое, светло-голубое, стелилось до самого горизонта. Впрочем, горизонт скорее угадывался, чем виделся. К морю опускались, громоздясь друг на друга, зализанные дождями и отполированные ветрами серо-сизые камни-валуны. Среди них крутилась бугристая каменная тропа.
Костя из-за громады камней вырос внезапно. Он по пояс голый, тренировочные брюки, закатанные до колен, обнажали упругие мускулистые ноги, на вихрастой голове — широкополая соломенная шляпа. Ася невольно подумала, что Костя превосходная натура для скульптора и что он по-своему красив. Удивительно, как она раньше этого не замечала. Завидев ее, Костя радостно заулыбался, но, быстро погасив улыбку, подошел и, глядя в сторону, не без иронии спросил:
— Чем обязан?
Путаясь от волнения, Ася объяснила, зачем-то несколько раз повторив, про приемник.
Костя присвистнул и небрежно произнес:
— Суду все ясно. Старик услышал о моих художествах и послал для спасения утопающих кроткого ангела.
Ее обожгла обида — с какими добрыми мыслями и чувствами она спешила к нему, а он иронизирует. Ася испугалась, что сейчас расплачется, и, выхватив из сумочки платок, помахала на горящие щеки: жарко!
Он мельком глянул на нее и сел рядом. Сосредоточенно курил. Его пахнущее морем плечо совсем рядом, а человек страшно далеко. Пусть он не хочет говорить, но она все должна ему высказать. Сбивчиво, ударяясь, как о каменную стену, о его замкнутое молчание, она принялась упрашивать его бросить пить.
— Тебя старик уполномочил? — Кажется, он даже усмехнулся. — Тебе-то что?!
— Как что?! Мы же с тобой друзья. Ты не думай, что я тогда закрылась, потому что испугалась. Пойми, для меня было страшно — увидеть тебя пьяным. Обещай мне, прошу тебя, что не будешь пить.
— Хорошо, обещаю, — сдержанно произнес Костя.
Ей показалось, что он это сказал, чтобы поскорее от нее отвязаться. Вероятно, кстати — на стройке ударили в рельсу. Костя поднялся.
— Вон твой автобус. Идем, а то придется долго ждать. Свернем вправо, здесь ближе.
Вот и все! Никакого душевного разговора не получилось.
Он шел на полшага позади и молчал. Его молчание и отчужденность пугали. И все же решилась:
— Костя, я приехала сказать тебе… Костя, женись на мне. Да, я хочу быть твоей женой.
Что-то дрогнуло в его лице, черные без зрачков глаза сузились.
— Так не шутят, — жестковато произнес он.
Они стояли друг против друга на каменистой тропе. У Аси легонько начала кружиться голова, она невольно схватилась рукой за ветку кипариса.
— Ответь на один вопрос. Только на один: ты любишь меня? — Теперь он пристально смотрел на нее.
Она на какое-то мгновение задержала ответ.
— Не мучайся. — И Костя повторил прицепившуюся к нему фразу: — Суду все ясно. — И, уже с трудом сдерживаясь: — Не такой я подонок, чтобы принимать жертвы. Ладно, вопрос исперчен!
Сказав, что надо задержать автобус, — добро, шофер дружок (Костя иногда любил подчеркнуть свою дружбу с рабочими парнями), он пошел вперед и все же крикнул: — Не торопись, здесь подъем, тебе тяжело.
Ася медленно взбиралась по тропе, придерживая, казалось, готовое выпрыгнуть и разбиться о камни сердце.
Он подсадил ее в автобус, болтал о каких-то посторонних вещах и, только прощаясь, впервые за это утро, близко заглянул ей в глаза И снова что-то дрогнуло в его лице, и он тихо сказал:
— Я вечером приду.
Когда стемнело, и она совсем уже потеряла надежду, что он придет на Костиной верандочке появился свет. Весь день она себя уговаривала, что должна окончательно помириться с Костей ради его спасения от приятелей-пьяниц, а в глубине души знала — Костя необходим ей самой, без него — пустыня.
Костя сидел на подоконнике и курил. Он обрадовался ее приходу. Объяснил, что задержался у старика.
— Поломочку приемника он инсценировал, — усмехнулся Костя, — это заметно было невооруженным глазом. Как бы между прочим, прочел лекцию о вреде алкоголя. Хитрющий старик.
— Он плохо выглядит.
— Врачи говорят: неизвестно, чем он там дышит, — помрачнел Костя.
Помолчали.
— Духотища ужасная. Пойдем искупаемся, — предложил Костя. — Если врачи тебе запрещают — посидишь, подышишь морем.
— Я без тебя ни разу к морю не ходила. — Не хотела, а вышло, будто пожаловалась. Деланно засмеялась, получилось еще хуже. Надо ли с Костей хитрить?! — Мне без тебя плохо было, — призналась Ася.
— Утешаешь? Ну ладно, не буду. У тебя есть большое полотенце, чтобы не сидеть на голых камнях?
Сонное море дышало глубоко и ровно. Береговая галька нагрелась за день. Сбросив босоножки, Ася вошла в море, к ногам прильнула теплая волна.
— Как хочется в воду, — вздохнула Ася.
Костя принялся уговаривать выкупаться. Чепуха, что нельзя. Противопоказано загорать, а купаться ему старик разрешал. Только сразу вытереться. Подумаешь, проблема — нет купальника. Можно зайти за камни и там раздеться. Ведь на пляже ни единой купающейся единицы. Да и кто ее в такой темени увидит. От Костиной хмурой сдержанности не осталось и следа. Он весел, даже чуточку лихорадочно весел.
Ася разделась за камнями и, осторожно ступая по гальке, пошла в море. Было страшновато лечь на воду, но сразу же обрела уверенность, море и впрямь держит, только надо ему помогать.
Крупными саженками подплыл Костя.
— Устанешь, возвращайся. Не бойся, я буду страховать.
Удивительно теплая, ласковая вода. Господи, как хорошо!
— Всё! — крикнул Костя. — Нельзя сразу много. Плывем обратно. Дыши ровнее. Не торопись. Не бойся. Я же рядом.
Скоро Ася стала задыхаться, испугалась и сильнее заработала руками.
— Здесь дно. Можешь встать! — скомандовал Костя.
Ася обрадовалась, она плыла из последних сил, хотела встать и поскользнулась на камне. Костя схватил ее за руку и помог подняться.
Они стояли лицом к лицу, взявшись за руки. Теплая вода легонько их покачивала.
— Устала? Почему ты так тяжело дышишь?
— Просто я отвыкла, немного голова кружится.
Костя одной рукой обхватил ее за плечи, другой под колени и пошел к берегу. Он нес ее бережно, глядя прямо перед собой.
К своему удивлению, Ася не испытывала ни стыда, ни негодования. Она обхватила его шею руками.
— Я люблю тебя.
— Еще раз скажи это.
— Я люблю тебя, Костя.
На берегу он так же бережно опустил ее на камни, накинул ей на плечи полотенце и ушел одеваться.
Они медленно поднимались в гору. Горячая и сильная рука Кости лежала у нее на плече. Перед крутым подъемом они останавливались. Костя притягивал ее к себе и целовал.
— Смотри, звезда за нами подглядывает.
— Она завидует нам, ей там одной плоховато.
— Одной всегда плохо.
— Теперь ты никогда не будешь одна — ты это знай. Слышишь!
Тишина спустилась с гор, утихомирила листву на деревьях, приглушила птиц, даже цикад заставила замолчать. Только море, извечное в своем непокое, шумно, с всплеском дышало у них за спиной.
«20 июля.
Томка, дорогая, спешу тебя успокоить: дело в том, что во время нашего телефонного разговора Костя сидел тут же в переговорной, и я не хотела, чтобы он понял, догадался о твоих вопросах. Не волнуйся — никакой „разности потенциалов“, то есть интеллектов. Да, в какой-то области я больше его знаю, но ты не учитываешь одного обстоятельства: Костя долго болел, а это для одаренного от природы человека (а Костя одаренный) кое-что значит. Он много читал, я часто поражаюсь его знаниям. Костя любит и знает физику. На днях он мне заявил, что поступает на заочное отделение электротехнического факультета. Признаться, я подумала, что делает он это из самолюбия, — дескать, „и у меня будет диплом“. Я встревожилась — не отразится ли это на его здоровье. Но Костя сказал, что он обязан подумать о будущем. „Пока нас двое, а если появится третий…“ Костя любит детей и говорит, что брак без детей — кощунство над природой. А ведь Юрий не хотел ребенка… Не удивляйся, про себя я теперь невольно сравниваю… Да, сравниваю свою прошлую семейную жизнь и нынешнюю. Ты же знаешь, что я боготворила Юрия, молилась на него и… боялась его. Боялась, что я недостаточно умна для него, боялась его насмешливого взгляда, иронического замечания; всё за нас обоих — решал он, только раз он предоставил право решать мне… Нет, не хочу вспоминать…
Ты просишь сказать — „по чистой правде“, — счастлива ли я. Только какой-то суеверный страх (ведь я не очень-то избалована жизнью) мешает кричать мне: я счастлива! Счастлива! Счастлива! Костя сильный и мужественный. Вероятно, ты читаешь и думаешь, что я идеализирую Костю. Чтобы доказать тебе свою объективность, признаюсь в двух Костиных недостатках — он вспыльчив и ужасно ревнив. Но, Томка, я знаю, как укрощать моего мужа. О! я стала мудрой женщиной. Только тайны своей никому не открою, а вдруг тогда потеряю силу…. Жду тебя в гости! Приезжай, познакомься с Костей, и тогда все твои сомнения рассеются.
Твоя Ася».
«30 июля.
Томка, мы встретились… Но нет, вечная моя манера забегать вперед — ты всегда требовала обстоятельного рассказа. Так слушай: сегодня воскресенье. Костя давно обещал съездить в Ялту, показать мне „Россию“. Мне вдруг захотелось хорошо выглядеть, Пока я наряжалась, Костя курил во дворе. Он вошел и сказал: „Мне даже страшно с тобой рядом идти“.
На катере — мы ехали в Ялту на катере — Костя шутил, смеялся. Нам было по-настоящему весело. Вчера А. Г. сказала, что если все дальше так пойдет, то через два года я смогу вернуться в школу. По этому поводу мы выпили с Костей шампанского.
В Ялте мы сразу же пошли смотреть „Россию“. Костя сказал: „Хочешь, я возьму отпуск и мы проедемся до Одессы?“ Я сказала: „Конечно, хочу“.
Я немного устала. Толчея, солнце. Но Косте хотелось посмотреть, как отчаливает „Россия“.
Я разглядывала пеструю, кричащую, машущую руками, шляпами, платками толпу на палубах. И вдруг увидела Юрия. И в тот же момент, именно в тот, Юрий увидел меня. Мы смотрели друг другу в глаза всего несколько мгновений Теплоход отходил. Юрий что-то крикнул, поднял сцепленные руки. Только здесь я увидела рядом с Юрием высокую красивую женщину. По тому, как она пристально смотрела на меня, я догадалась, что она меня знает. Но сразу же о ней забыла — это сейчас, когда пишу тебе, я вспомнила все подробно; я смотрела и видела его…
Томка, почему-то раньше редко-редко, если я позволяла себе думать о нем, мне представлялось: увижу его и сердце у меня разорвется. А тут у меня ничего, понимаешь, ничего на душе. Пустота! Мне даже страшно стало от этой пустоты, ее сменила боль, даже не боль, обида, что вот из-за этого человека чужого, совсем чужого, — так страдать, считать, что из-за него кончена вся жизнь!
Не знаю, так ли в тот момент я чувствовала все это. Я смотрела на него… и не могла даже пошевелиться.
Я сказала Косте: „Пойдем, я устала“, — и мы пошли на набережную.
Знаешь, я даже не оглянулась, и мне для этого не нужно было никаких усилий. С трудом отыскали свободную скамейку. Я спросила Костю: „Ты знаешь, кого я сейчас видела?“ Костя сказал: „Знаю“. Представь — он угадал. Видимо, любовь делает человека прозорливым. Не глядя на меня, он спросил: „Ты все еще любишь его?“ Я видела, как бьется у него на виске жилочка, как крепко сжаты челюсти, я уже знала, что это означает, и все ему рассказала: и то, как мы расстались с Юрием, и что я испытала, увидев его, казалось, после смертельной разлуки. Я писала тебе, что Костя ужасно ревнив, но правдивость моих слов он никогда не ставит под сомнение.
Дорогой был занятный эпизод. Хочу рассказать о нем. На катер мы не попали и взяли такси. Шофер, пожилой человек, с добрым и усталым лицом, все поглядывал на нас в зеркало, меня это даже малость смущало, и неожиданно сказал: „Что это вы, молодой человек, все держите девушку за руку? Боитесь, что убежит?“ Костя пошутил: „На мою жену не действует земное притяжение, боюсь, как бы она к звездам не упорхнула“. Я в тон ему ответила: „Если упорхну — то только с тобой“. Когда приехали и Костя расплачивался, шофер усмехаясь сказал: „Завидую вам, ребятки, моя молодость сгорела в танке“. Только тут я увидела, что у него все лицо в шрамах от ожогов. Знаешь, что я сделала? Я нагнулась и поцеловала его. Это я-то! Особа, отвергавшая всякие сентименты и превозносившая английскую сдержанность. Раньше я бы побоялась обидеть шофера. И напрасно. Он ни капельки не обиделся, а засмеялся и сказал: „Теперь я месяц умываться не буду“. Это с Костей я стала другой. Какая-то шелуха с меня соскочила.
…Сейчас, когда я тебе пишу, девять часов. Вечер. Я жду Костю, чтобы поужинать вдвоем. Его вызвали зачем-то на стройку. Какая-то авария. Он всегда всем нужен. Всем.
Кажется, кто-то идет. Наверное, он!
Прости, закончу письмо в следующий раз…»
За окном рентгеновского кабинета рос платан: огромный, величественный и неподвижный. Осень вызолотила широкие узорчатые листья платана.
Листья падали медленно, неохотно, с тихим шелестом.
Вагнер сидел у окна, откинувшись на спинку кресла.
Утром, бреясь перед зеркалом, он пристальнее, чем обычно, вгляделся в свое отражение. Что может быть омерзительнее старости? Кожа, обтянувшая выпирающие скулы, походила на пергамент — тонкая, сухая, вот-вот лопнет.
Ему приходилось слышать, как старики, жалуясь, говорили об усталости, «скорее бы смерть подобрала». Он не верил — хитрят. Никто так не цепляется за жизнь, как старики. Уж кто-кто, а старость-то знает — чего стоит хотя бы один, вырванный у смерти, день.
Вагнер не боялся смерти. Он уже ничего не боялся. Смешно чего-нибудь бояться человеку, пережившему три войны. Человеку, потерявшему жену и детей в Бабьем Яру. Человеку, столько раз видевшему смерть и столько раз отвоевывавшему у смерти жизнь.
Нет, он не боялся смерти, но это совсем не значит, что он хотел умереть. Правда, последние годы он как будто потерял вкус к жизни. Не потому, что она, эта жизнь, утратила свои краски, Просто он стал тяготиться одиночеством. Нет, он любил людей и постоянно был среди них, не только на работе. Его удручало другое: сам-то он не как врач, а как человек — никому не нужен. Так он думал, когда крымская ветреная и дождливая зима билась в окна его одинокой квартиры.
А потом в его жизнь неожиданно вошла женщина. Суровая и отзывчивая, строгая и нежная. Она была полной противоположностью его выдержанной и уравновешенной натуре. Вечно кипела, негодовала, то была чем-то недовольна, то чего-то искала. Иногда была резка. К нему — всегда неизменно добра. И не потому, что пожалела. Такие из жалости не дружат.
Он был по-настоящему счастлив, когда она приходила в его «логово», как он называл свою обставленную старой мебелью комнату, и, склонив набок голову, притихнув, слушала музыку. Немного печальная улыбка, светившаяся в широко поставленных голубых глазах, пряталась где-то в уголках розового рта. Вагнер еле сдерживался, чтобы не сказать: «Русской женщины тихая прелесть, и откуда ты силы берешь?..» Но он боялся показаться смешным.
Последние две недели он был болен. Совсем отказывало сердце. Она заходила чуть ли не каждый день. Среди тысячи шагов он узнавал ее шаги. Он втайне радовался болезни — стал чаще ее видеть, острее ощущать ее заботу о нем.
Вчера он обещал посмотреть на рентген Гаршина, поступившего снова к ним после удачно сделанной операции. Вагнер знал, что Анна волновалась и очень хотела, чтобы именно вместе они посмотрели Гаршина (какое счастье, что операция прошла удачно). Утром она прислала Вовку узнать о его состоянии.
— Мама велела… просила, — поправился Вовка, — если вам плохо, чтобы не ходили, — выпалил он.
— Ну, как я выгляжу? — спросил Григорий Наумович, вытирая бритву о бумагу.
Вовка с жестковатой откровенностью подростка сказал:
— Вообще-то, неважно.
— А что делать? — вздохнул Вагнер.
— Вы бы не ходили. Я скажу маме.
— Нет, нет. И чего ты выдумал? Скажи маме, я чувствую себя прекрасно.
Не пойти — это не видеть ее весь день. Теперь, когда она стала начмедом, у нее почти нет свободного времени.
Спаковская медленно сдает позиции.
Анна умница: сделала обход у Таисьи Филимоновны, взяла истории болезни ее больных, пригласила врачей, и, будьте любезны, послушайте и обсудите. Тут уж говорилось без анестезии. Ничего: лишь бы на пользу. Хотела этого или не хотела «королева», но ей пришлось встать на сторону Анны. Благо, что во всех начинаниях Анну поддерживает новый парторг Мария Николаевна. Удачная кандидатура. Но, бесспорно, Спаковская кое-какие выводы для себя сделала, особенно после комиссии. (Интересно, сколько раз в год можно обследовать санаторий?). Какой главврач не будет чувствовать себя на высоте, если его хвалят за лечебную работу! Пусть только Спаковская не мешает Анне. Она справится. «И откуда ты силы берешь…»
Обо всем этом Григорий Наумович раздумывал, одеваясь.
Чего, кажется, проще, одеться. Обычное дело. А вот натянул сорочку и устал. Сейчас примет таблетку и пойдет. Что-то боль снова отдает в руку. Время еще позволяет десять минут посидеть в кресле. Надо бы поесть. Вчера Ася принесла черносмородиновый кисель. Сибиряки любят кисели из ягод. Пожалуй, он выпьет его. Он рад, что эта милая девочка повеселела. Косте он сказал «Я рад, что ты счастлив!» Костя засмеялся: «Разве заметно?» Ах какие смешные! Пусть доживут до его лет, тогда и они научатся читать по лицам.
Второй раз боль в сердце дала о себе знать, когда ему оставалось пройти каких-то двести метров до своего корпуса. Он присел на скамейку и вытащил таблетку нитроглицерина, сунул ее под язык.
Когда боль чуть отпустила, он глянул в сторону дуба, росшего неподалеку. «Ну как, приятель, жив?» — «Жив», — прошелестел дуб.
Удивительное зрелище представляла крона этого гиганта, опоясанного железными обручами. На его ветвях, напоминавших зимой костыли, листья умирали не все сразу. Зеленые, еще сочные, продолговатые резные листья перемежались с желтыми и цвета высохшей корицы. Вот так же, наверное, угасают и чувства в старости. Что-то увяло, высохло, обесцвечено, а что-то еще молодо, зеленеет в сердце. Что же? Что тебя еще держит на земле? Если тебе недоступно то, что доступно было в те годы, когда ты не был такой дряхлой развалиной? Любовь? Да, любовь. Любовь к человеку.
Он думал об этом сидя на скамейке и потом у себя в кабинете за своим столом…
Хорошо, что он не вернулся с полдороги, испугавшись, что приступ может повториться на работе. Как только он надел белый халат, боль растворилась. Неужто сила привычки? Психологический фактор. Стоило помучиться, чтобы увидеть две пары счастливых глаз: Гаршина и ее. Ах как она умеет радоваться! Уметь радоваться — это тоже талант, это, как говорится, от бога. Люди, скупые сердцем, не умеют радоваться.
Они хотели вместе пойти домой, но Анну вызвали, и она сказала: «Вы меня подождите!»
Конечно, он дорожит каждой минутой, проведенной вместе с ней. Только вот сказать ей об этом он никогда не посмеет.
Она хотела позвонить Кириллову, порадовать его: оперированное легкое расправилось, оно уже дышит. Кириллов — волшебник, ювелирная работа. Вот кому он завидует. Завидует резерву времени — возможности творить добро.
Потом мысли стали таять, превращаясь в тончайшую паутину, обволакивающую мозг. Неожиданно почувствовал страшную усталость, пальцы разжались, и ручка упала на недописанную страницу. «Я немного устал, — вяло подумал он, — вероятно, следует серьезно подлечиться. Надо проглотить еще таблетку, две… Все равно. Не хочу, чтоб она видела меня таким». Пока он вытаскивал таблетку — все куда-то исчезло. Потом сознание вернулось. И он отчетливо увидел небо — столь яркое, что на него больно было смотреть, он увидел усыпанный золотыми звездами платан и услышал голос Кости и женский смех. Кто же так смеется? Ах, конечно, жена Кости! Что за прелесть — эти счастливые женские лица!
Он сделал попытку приподняться — и не смог.
Хоронили Григория Наумовича назавтра, и снова день был необычайно хорош. Все было ярким: небо, море, деревья.
Кладбище, его было видно с нижней дороги, расположено на горе, в небольшой кипарисовой роще. К нему, петляя, вьется неровная, каменистая дорога.
Похоронная процессия стала медленно подниматься в гору. Костя вскочил на подножку грузовой машины, покрытой ковром, на которой, утопая в цветах, стоял гроб. Он что-то сказал шоферу, и машина остановилась.
— Давайте, ребята! — обратился Костя к подошедшим к нему парням.
Вчетвером они сняли гроб с машины и понесли его на руках.
У Кости мокрая от пота рубашка потемнела, прилипла к спине.
Других сменяли, но, когда подходили к нему, он, мотнув головой, коротко говорил: «Я сам», — и шел дальше.
Спаковская, догнав Анну, сказала:
— Посмотрите, сколько народу! Вот уж не ожидала. Кажется, маленький был человек, а как много венков. Будто знаменитость хоронят.
Анна оглянулась, посмотрела вниз на дорогу: «Можно подумать, что в городе никого не осталось». Много своих. Почти все, кто не на дежурстве. Она узнавала лица своих больных из санатория. Ничего удивительного — и среди них у Григория Наумовича много друзей, Ей поклонился мужчина в очках, — она узнала Кириллова. Мелькнуло заплаканное лицо Вовкиной учительницы. Ах да, ее мужа лечил Григорий Наумович. «К кому я теперь буду приходить со своими бедами?» — подумала Анна.
— Он не был маленьким человеком.
Спаковская взглянула на Анну, как бы ожидая, что она еще что-то скажет, но Анна только глубоко вздохнула.
Маргарита Казимировна шла молчаливая, замкнутая, лицо у нее было усталое.
Подошла тяжело дыша Ася. Анна взяла ее под руку.
— Наверное, самое ужасное в жизни, когда от тебя никому ни тепло, ни холодно, — тихо проговорила Ася.
…Музыканты, сыграв траурный марш, пошли к автобусу. Засыпана могила.
Костя руками сровнял землю.
— Пойдемте! — Спаковская осторожно дотронулась до Анниной руки.
— Поезжайте, я еще побуду здесь.
— За вами послать машину?
— Не надо. Я дойду.
Ася и Костя отправились пешком. Анна несколько минут смотрела им вслед. Ася рядом с Костей казалась очень хрупкой. Молодая женщина слегка споткнулась, Костя взял ее под руку. Через полгода Ася станет матерью. Народится новая жизнь…
Чем измерить жизнь? Годами? Радостями или горестями? Хорошо прожить жизнь… Он много страдал, но жизнь хорошо прожил. Делать людям добро и не ждать наград за это добро…
Его последнее желание сбылось: он умер в белом халате.
Тишина.
Но тишина была только здесь. Внизу шумело море. А неподалеку, в распадке, под раскидистыми крымскими соснами, откликаясь эхом в горах, гомонили ребячьи голоса.
Анна прислушалась к ребячьим голосам и с особой остротой почувствовала, как, несмотря на все утраты, прекрасна жизнь!