Часть первая

Глава первая

В небольшой, тесно заставленной квартире Камышиных пахло горьковатым березовым дымом. Хотя топить еще рано. Осень. Можно было поберечь дрова. Кто знает, какая нынче будет зима. Прошлая — голодная, тифозная и холодная — кое-чему научила.

Вот уже месяц хлещут и хлещут дожди.

Пришла хозяйка дома, глядя куда-то в сторону, сказала:

— Конешным делом, при новых порядках пущай пропадает добро, а топить надоть. От сырости завсегда грибок заводится.

— Хорошо, я затоплю. До свиданья, — сказала бабушка.

Хозяйка поправила шаль на плечах, словно надеялась, может, бабушка еще что-то скажет, но бабушка молча ждала, когда она уйдет. Накинув шаль на голову, хозяйка ушла. Коля говорит, что она похожа на раскольницу из скита. Про раскольниц сестры читали у Мамина-Сибиряка. Пожалуй, похожа. Вечно их гоняет во дворе: землю не копайте, траву не топчите, под окнами не бегайте.

Печка, сердито выбрасывая черный дым из поддувала, долго не хотела растапливаться. Приходилось жечь французские книги, все равно их теперь никто не читал. Сестры из темной столовой смотрели, как бабушка в коридоре возится у печки. Когда у бабушки лицо хмурое и озабоченное, к ней лучше с разговорами не лезть. Наконец печка загудела дымоходом. Бабушка ушла к себе. Сестры выбрались в коридор и уселись напротив печки на высокий сундук с выпуклой крышкой. В открытую дверцу видно, как на поленьях пляшут веселые огненные человечки, корежат бересту, дрова фыркают, трещат, чернеют. Нина знает: если долго смотреть на листья, облака, тени на потолке — увидишь что захочешь. Нина, не мигая, смотрела на огонь; сначала появилась жар-птица с золотым хвостом, потом жар-птица исчезла, превратилась в цветок, каких и не бывает, цветок обернулся шаром, шар вытянулся, и огненный лохматый язык стал закручиваться, закручиваться, закручиваться…

— Я хочу есть, — плачущим голосом сказала Натка.

Все причудливое разом испарилось, огонь как огонь.

— Я хочу есть, — упрямо повторила Натка, — даже тошнит.

Нина почувствовала, как у нее засосало под ложечкой.

— Может быть, немножко бабушкиных лепешек осталось, — с надеждой проговорила она.

Эти лепешки — бабушкино изобретение — пеклись прямо на чисто вымытой плите. Мука, соль, вода. А все же они вкуснее хлеба. Коля говорит, что теперь в хлебе нет только опилок, а овес определенно есть.

— Осталось три лепешки. — Натка всегда знает, сколько чего осталось.

— Эти лепешки Коле, — сказала Катя.

— А нам дали по две, — кажется, Натка вот-вот разревется.

— Как ты не понимаешь, — рассудительным голосом старшей сказала Катя, — Коля взрослый, а взрослые всегда больше едят, чем маленькие.

— Я молока хочу, — заныла Натка, — а ты, Нина?

— Я гречневой каши с молоком, а ты, Катя?

— А я котлет с макаронами, а ты?..

Завязалась игра «а ты?» «а я?» — игра, дразнящая голодные желудки. Хуже всех Натке — она так мало помнит вкусной еды. Зато Катя знает даже какой-то бигус, этот бигус похож на клыкастого кабана. Нина неожиданно для себя вдруг сказала:

— Страшно вкусные сухоровены.

— Нет сухоровен, — облизнув пухлые губы, Катя попыталась улыбнуться. — Ты опять выдумываешь.

— Есть, помнишь, Катя, пирожки, такие розовые корочки, нежные, а в середине — ветчина кусочками и изюм. — Нина была почти уверена, что когда-то, еще на старой квартире, она ела сухоровены, только назывались они, кажется, как-то по-другому.

— Нет сухоровен! — У Кати задрожал голос. — Не существует никаких сухоровен!

— Существуют!

Вошла бабушка. Сестры тотчас замолчали. Бабушка подгребла угли и чуть задвинула вьюшку. В столовой часы пробили девять ударов. Сейчас бабушка скажет: «Дети, пора спать».

— А мы еще не почайпили, — тихонько, но так, чтобы слышала бабушка, прошептала Натка.

Старшие сестры взглянули на бабушку: в самом деле — почему? Обычно ужин в восемь, а сегодня…

— Катя, подложи горячих углей в самовар, — распорядилась бабушка, — сейчас должен прийти Коля.

Коля — студент. Но разве теперь до ученья! Совсем еще недавно Красная Армия одолела Колчака. Еще где-то в таежных углах, а таких не счесть в Сибири, отсиживаются, притаившись, беляки. Еще не справилась страна с разрухой. Еще голод идет по стране. Пусть кое-кто из мелких торговцев (те, что покрупнее, сбежали бог весть куда) и пооткрывали лавочки, но от этого безработным не легче. А их в городе полно. Да еще беженцы понаехали. Коля с товарищами разгружает баржи на пристани. Но вот-вот и этим заработкам конец.

Сестры только что уселись в кухне за стол, когда пришел Коля. Пока он мылся и переодевался, бабушка чай не разливала. Круглый никелированный самовар отдувался паром, высвистывал что-то свое, самоварное. Хлеб разложен на тарелки порциями — по три тоненьких ломтика, сверху ломтиков — кусочек сахара. На другой тарелке — картошка в «мундире», каждому по одной. Ничего, сегодня довольно крупные картофелины. Сейчас бабушка разольет горячий морковный чай в чашки, и можно будет есть. Наконец, Коля сел за стол.

— Дети, у меня к вам серьезный разговор. В общем так: Вена очень слаб. Завтра нужно отнести передачу. Давайте отдадим ему наш сегодняшний сахар. Без одного кусочка мы не умрем, а ему — пять. На два дня. Надо его поддержать. Ну как, согласны? Идет?

Вена самый близкий Колин товарищ, вместе летом сторожили по ночам студенческие огороды. Вена часто приносил к ним гитару и грустным голосом пел: «Пара гнедых, запряженных с зарею…» Ему нравилось, когда Нина декламировала: «…плакала Саша, как лес вырубали…» Вена слушал ее, почему-то прикрыв глаза ладонью. И вот Вена сидит в домзаке — так теперь называли тюрьму, — он слаб, и ему нужен сахар.

Нина оглянулась на Катю, а та на бабушку. Бабушка кивнула, и Катя поспешно взяла свою порцию хлеба, оставив сахар на тарелке. Нина, глотнув слюну, проделала то же самое. Натка, успевшая схватить свою порцию раньше сестер, низко наклонилась, лизнула сахар и нехотя положила на тарелку.

— Вот молодцы! — неестественно веселым голосом произнес Коля.

— Посмотрю печку, — бабушка вышла в коридор.

— Кто понесет передачу? — спросила Катя.

— Пойду я, — из коридора сказала бабушка.

— Тебе нельзя, мама, а вдруг приступ астмы.

— Пойдем мы с Ниной. Если дождь будет — потеплее оденемся и пойдем, — взрослым голосом сказала Катя.

Нина легонько вздохнула: ведь она хотела это же самое предложить, а теперь еще подумают, что она не хочет, и торопливо пробормотала:

— Я надену мамочкину шаль, ее никакой дождь не промочит.

— Вы же понимаете, ребята, если я пойду, мы все останемся без хлеба, — смуглое сухощавое лицо Коли непривычно озабоченно.

— Без хлеба можно умереть, — Натка шмыгнула носом.

Когда был проглочен последний кусочек корочки (корочка все же вкуснее мякиша, и ее оставляли напоследок, как лакомство), бабушка велела детям ложиться спать. Завтра рано подниматься.

Молились в темноте. Катя, как всегда, долго. Нина, стыдясь своей поспешности, торопливо прочитала «Отче наш», «Богородицу» и нырнула под одеяло. Кажется, Натка вовсе не молилась. От всего она увиливает. Пора понимать. Все же семь лет. Но под одеялом тепло, ссориться не хотелось.

Странно: в темноте ничего не различишь, а все как будто видишь — и Катину кровать справа, и Наткину слева, и комод в углу, и рядом с дверью гардероб, и стол между окон, и даже желтую, в чернильных пятнах клеенку на столе. Конечно, это не по-настоящему видишь, а как будто..

— Мамочка все еще на службе, — сказала Катя. — Наверное, опять всю ночь будет работать.

— Почему им обязательно ночью надо работать? — Нина села в кровати.

— Потому что у них продналог.

— А что такое продналог? — сонным голосом спросила Натка.

— Это когда крестьяне сдают продукты, понимаешь?

— А почему налог?

— Фу, какая же ты глупая!

— Ниночка, почему Катька обзывается? — заныла Натка.

Нина мысленно пыталась представить себе продналог: это такой толстый и строгий дядька, за плечами у него большая корзина с крышкой. У богатых мужиков продналог отбирает продукты и отдает их голодающим. Тут мысли Нины оборвались. По деревянным тротуарам за окнами простучали каблучки. Мама! Сейчас придет мама.

Нина крепко зажмурила глаза, ее будто качнула волна нежности. Придет мама, шепотом спросит: «Ну, как вы сегодня вели себя?» И пахнет от мамы всегда по-особенному.

С некоторых пор у Нины с мамой есть своя тайна.

Это было в субботу, когда бабушка ушла в церковь ко всенощной. У них в гостях была Нонна Ивановна — мамина подруга, они вместе служат в губпродкоме. В этот вечер Нина никак не могла заснуть — обидно спать, когда мама дома. Из кухни доносились приглушенные голоса. «За чем бы пойти на кухню? Ага, попрошу пить». Мама сидела на своем всегдашнем месте за столом у окна и курила! О господи!

«Подойди сюда», — сказала мама. Голос не сердитый, наоборот, даже ласковый. Притянув Нину к себе, мама зашептала: «Пусть это будет тайной. Не надо об этом говорить бабушке. У бабушки и так миллион огорчений. Очень трудно не курить, когда всю ночь напролет работаешь, когда сильно хочется спать». Нина чувствовал мамино дыхание на щеке, и ее распирало от гордости — теперь у них есть общая тайна.

Потом оказалось не так-то просто хранить тайну. Ужасно хотелось сказать сестрам. Когда Катя дала ей откусить от своего кусочка сахара, Нина чуть не проговорилась…


Они вышли из дому рано. Ночью у бабушки был приступ астмы. Собирая девочек в дорогу, она часто садилась, чтобы отдышаться. Катя кидалась ей помочь. Нина мучилась от собственной недогадливости. И сейчас, семеня рядом с крупно шагавшей Катей, спрашивала себя: «Почему Катя всегда знает, что надо делать, а я никогда не знаю?» Нина сбоку глянула на сестру: густые, сросшиеся у переносицы брови сжаты, пухлые губы сомкнуты. Совсем как большая. Говорят, что они похожи. Это неправда. У Кати глаза черные, а у нее, Нины, глаза и не поймешь какие. А кажутся они похожими из-за того, что одеты одинаково. В перешитых из старой Колиной шинели пальтишках они смахивают на приютских. Только приютские девочки стрижены наголо, а у них волосы длинные, гладко расчесанные на пробор и заплетены в две тугие косы.

На соседнем заборе висел мальчишка, крикнул им:

— Двести тридцать!

«Вот дурак-то», — подумала Нина и тут же догадалась: не двести тридцать, а две сестрицы. Мальчишку этого нечего бояться: пока он слезет с забора, всегда можно убежать, а вот другого мальчишку… До него осталось пройти два дома. Уселся прямо на тротуаре. Наверное, беспризорник. Рваная шапчонка. Такой маленький, а курит. Беспризорник крикнул:

— Эй, антилипупки, каво несешь? Даешь сюда!

Нина не успела опомниться, как Катя, схватив ее за руку, перетащила на другую сторону улицы. Пристроилась позади какого-то толстяка. Толстяк шлепал рваными галошами по деревянным тротуарам. Когда беспризорник остался далеко позади, сестры вынырнули из-за спины толстяка и, прижимая к себе узелки с передачей, прибавили шагу.

«Конечно, нехорошо быть трусихой, — рассуждала про себя Нина. — Коля говорит, что надо себе внушать, будто ты ничего не боишься. Но вот опять…» Нина опасливо покосилась на козу. Коза, мирно щипавшая траву в канаве, подняла бородатую морду и самым глупейшим образом уставилась на сестер. Нина перешла на другую сторону тротуара, так, чтобы коза оказалась с Катиной стороны.

— Боишься? — Катя насмешливо улыбнулась.

— Ни капли. — Нина почувствовала, что краснеет.

— Козы очень ласковые, — с превосходством взрослой произнесла Катя, останавливаясь.

Коза стукнула копытцами о тротуар. Сестры, взявшись за руки, бросились наутек.

Долго шли молча, не глядя друг на друга.

А улице, кажется, нет конца.

Новоселовская улица, на которой живут Камышины, берет свои истоки в поле, а вливается — в главную улицу города. Сестры любят свою Новоселовскую. Красивая — с двухэтажными разноцветными домами, а наличники окон, карнизы и ворота украшены деревянным кружевом. Нина любила разглядывать это «кружево», у каждого свой узор. По обочинам дороги — высоченные тополя, березы. Из-за заборов красуются островерхие темные ели, а весной наплывает черемуховый цвет. А теперь лишь кое-где на ветвях уцелели желтые листья — они под ногами, и их так жаль топтать…

Когда, наконец, добрались до тюрьмы, там вдоль унылой кирпичной стены стояла огромная очередь. Какая-то дама в шляпке и страусовом боа (у мамы тоже есть такое боа, только оно теперь лежит в нижнем ящике комода), взглянув на сестер, воскликнула:

— Боже, как это жестоко — посылать детей!

— Нас никто не посылал, мы сами.

Нина с благодарностью взглянула на сестру. Заняв очередь, они сели в сторонке на краешек тротуара, как тот беспризорник. Катя вытащила из кармана пальто пакет, в нем было шесть сухарей, три побольше она отдала Нине. И Нина вдруг всхлипнула, то ли оттого, что ныл палец на ноге, стертый рваным ботинком, то ли из-за этой дурацкой козы, и потом: что этой даме-мадаме надо?

— Ну чего ты? — У Кати голос задрожал. Но она сдержалась. — Смотри: у меня по два леденца. Это мне Коля дал. Его вчера одна барышня угостила. Они сами делают леденцы и продают. Не реви! Начнут еще нас жалеть. Я хотела их на обратном пути дать тебе. Ой, что ты: не грызи! Их надо сосать, чтобы дольше.

Неожиданно очередь заволновалась. Все наперебой заговорили. Ждут какого-то начальника из Чека. Будут пересматривать дела. Ходят слухи — половину из домзака выпустят. Дай бог! Дай бог! Все засуетились. Доставали какие-то прошения.

Сестры прислушивались — может, и им нужно написать прошение? Нина, взглянув на старичка, благодушно чему-то улыбавшегося, неожиданно спросила:

— А вы будете прошение писать?

— Боже упаси! — воскликнул старичок. — Мой зять, ради которого я здесь околачиваюсь, извините за выражение, прохвост первой марки, и чем он дольше пробудет в этой скромной обители, тем лучше не только для моей дочери, но и для всего человечества. А вы зачем здесь, милые барышни?

— Принесли передачу одному студенту. Он товарищ нашего дяди, — пояснила Нина, не понимая, почему это Катя ее толкает.

— А кто он? Возможно, я чем-то смогу быть вам полезен.

— Его зовут Вена Ракитин, — сказала Нина и тут же вспомнила: бабушка им строго-настрого запретила вести разговоры в очереди и сообщать, кому принесли передачу. Но было уже поздно.

— Позвольте, Вена Ракитин! — воскликнул старичок. Пенсне у него соскочило с носа и болталось на шнурочке. — Вот уж воистину тесен мир! Я же его отца прекрасно знал. Петербуржец был. Попал в наши столь отдаленные сибирские места не по собственной воле. Вену воспитывал его дядюшка по матери. Такой же прохвост, как и мой зятек. Только этот типиус вовремя успел ретироваться. Иначе красные его к стенке поставили бы. И правильно сделали бы. Позвольте, а разве дядюшка Вену не увез?

— Не увез, — сказала Катя. — Вена болел тогда, а потом он сам не захотел.

— Тэк-с, тэк-с… — в раздумье повторял старик, — тут недоразумение. Вена никакого отношения к мерзавцу дядюшке не имеет. Необходимо… — Старик оборвал себя, уставившись на дорогу.

Все смотрели на приближавшуюся пролетку. Лошадь, храпя и разбрызгивая грязь, остановилась у тюремных ворот. Из пролетки вышли трое: один в шинели, двое — в кожаных куртках. Тот, что в шинели, оглядел очередь и громко сказал:

— А дети здесь зачем?

Они испуганно переглянулись — сейчас прогонит!

Нина стояла, опустив голову. Она видела сапоги и полы шинели. Сапоги приближались. Сапоги были совсем рядом. Большой, пахнущей махоркой рукой человек осторожно приподнял ей голову. Нина взглянула в скуластое лицо с коротким широким носом и ржавыми усами. Она увидела это лицо сразу все, и морщины на лбу увидела. Из-под пшеничных кустистых бровей на нее смотрели светлые усталые глаза. Смотрели откуда-то издалека. У нее что-то часто-часто заколотилось в горле. Во рту стало сухо, как во время болезни. И тихо, одними губами, думая, что кричит, Нина прошептала: «Петренко», — и уткнулась лицом в пахнущую чем-то кислым шинель.

Глава вторая

Свою короткую жизнь сестры делили на два периода: «на старой квартире» и «на новой квартире». Это были две несхожие жизни.

Старая квартира — это одноэтажный особняк из шести комнат, с окнами на улицу, с парадным и черным ходом. Это большая гостиная, в которой и стены и пол прятались за коврами, а в углу таинственно поблескивал рояль. По утрам маме кофе подавали в постель, а дети с няней завтракали в детской. После завтрака Нина тихонько проскальзывала к маме в спальню. Мама сидела на круглом пуфе перед туалетным столиком, расчесывала свои длинные блестящие волосы, а Нина смотрела.

В хорошую погоду сестер выводили на прогулку. Впереди, взявшись за руки, чинно выступали Катя и Нина, за ними с Наткой на руках шествовала нянька. Она часто останавливалась «перекинуться словечком». Разговор начинался с одних и тех же слов: «Барышни-то сущие ангелочки». Иногда «ангелочки» заменялись «цветочками». Няньке отвешивались комплименты: «Ишь как раздобрела на господских харчах». На что нянька неизменно отвечала: «А меня барыня почитает — чем захочу, тем и потчует». Потом разговор обычно переходил на какую-то Фроську — «так уж он ее, горемышную, бьет — живехонького местечка не осталось». Судя по этим разговорам, Фроське давно пора было умереть. Гулять скучно — с тротуаров не сойди: «Туфельки замараешь». Сестры остро завидовали мальчишкам, которые, засучив штаны, бегали по лужам. Счастливчики!

Зимой гулять еще скучнее, столько на тебя накрутят, что не повернешься.

По воскресеньям, после того как отзвонят на разные голоса церковные колокола, приходила бабушка. Тогда она носила траур по деду: со строгой черной шляпы спускалась за спину длинная черная вуаль. Бабушка была с детьми ровна и ласкова, но все равно они ее побаивались. Бабушка с Колей жили в большой уютной квартире. К ним надо было долго ехать на извозчике.

В те редкие вечера, когда мама оставалась дома, она садилась к роялю. Нина примащивалась обычно на тахте, от тоскующего маминого голоса ей хотелось плакать.

Иногда к ним приезжали гости. Одних гостей няня называла «настоящими господами», других — «шабурой беспортошной». «Настоящие господа» звенели шпорами, сверкали золотыми погонами: они подолгу засиживались в столовой, потом танцевали. Сестрам выходить из детской не разрешалось.

«Шабура беспортошная» под предводительством Коли вваливалась гурьбой; девицы в белых кофточках и строгих черных юбках; студенты и молодые люди в рубашках-косоворотках и сапогах. В такие вечера мама отправляла няню к ее знакомой прачке. Дети были вместе со взрослыми, иной раз у кого-нибудь на руках и засыпали. За столом гости о чем-то спорили. Громче всех и подолгу говорил высокий и худой студент в очках. Когда Катя спросила его: «Как вас зовут?» — он сказал: «Кашей Бессмертный, меня все убивают, а я воскресаю». Нина испугалась: «Насовсем убивают?» Кащей Бессмертный рассмеялся: «Черта с два! Так я им и дамся». Однажды он сказал: «А нам на руку, что царь Николашка — олух царя небесного. Поверьте, вся эта сволочь своей смертью не умрет». Мама воскликнула: «Федор Иванович, здесь же дети!» Он встал, подошел к маме и сказал: «Простите, дорогая Наталья Николаевич», — поцеловал ей руку. Кто-то воскликнул: «Ого, прогресс!» Все засмеялись, а мама покраснела.

Пели хором — «…Спускается солнце за степи, вдали золотится ковыль, колодников звонкие цепи…» Мамин голос будто колокольчик вздрагивал: «динь», а голос «Кащея» бухал — «бом». Все тихо подхватывали — «слышен звон кандальный», и опять мамин голос вызванивал — «динь».

Однажды нянька, усадив Нину на колени, принялась выспрашивать, о чем говорит «шабура беспортошная». Нянька неприятно дышала Нине в лицо, и она с плачем вырвалась от старухи и забралась под рояль. Вечером Нина сказала маме: «А няня спрашивает, что шабура про царя говорит. Это она про олуха?» Мама позвала няньку к себе в спальню. Дети слышали, как нянька громко голосила, приговаривая: «Прости ты меня, голубушка Наталья Николаевна, плохие люди меня попутали, сроду бы по своей воле…»

С той поры Колины друзья перестали у них бывать.

Как-то мама повела Нину гулять в городской сад. По аллее навстречу им шел Федор Иванович. Он сказал: «Я боялся, что вы не придете». Нина собирала сухие листья и раскладывала их на скамейке Мама села и принялась что-то чертить концом зонтика на песке. Кащей стоял перед мамой, прислонившись спиной к дереву, он сказал: «…вы самая очаровательная на земле женщина, но, боже мой, в каком вы плену предрассудков». Тут мама послала Нину сорвать ромашку. Непонятно, зачем маме нужна была высохшая ромашка, она на нее даже не взглянула, может, потому, что этот Кащей целовал ей руки.

Напомнил Кащей еще раз о себе зимой. Однажды мама, взяв с собой Нину, поехала с нею на извозчике. Оставив извозчика на перекрестке и наказав их ждать, мама взяла Нину за руку, и они пошли по узкой заснеженной тропинке. Они прошли двор, заваленный сугробами, и остановились у домика с мезонином. Мама постучала, за дверью спросили: «Вам кого?» Мама сказала: «Со мной девочка». Дверь открыли, и тот же голос сказал: «Проходите сюда».

Миновав темную, всю пропахшую жареным луком переднюю, они очутились в небольшой, тесно заставленной комнате. Лишь тут Нина разглядела женщину, открывшую им дверь. Высокая, худая, она странно кого-то напоминала.

Мама подняла вуаль и протянула женщине руку. Женщина сказала: «Вот вы какая». Нина по ее тону поняла, что мама понравилась женщине. Мама вытащила из муфты сверток и передала его женщине, сказав: «Теперь вы понимаете, я боюсь у себя держать. Я боюсь ее». — «Да, понимаю, — сказала женщина, — а прогнать — это выдать себя, показать им, что вы боитесь». Потом мама тихо спросила: «Я могу его видеть?» Женщина, не глядя на маму, сказала: «Вы знаете, ему вредно волноваться» — и открыла дверь в другую комнату. Нина увидела кровать и на ней худого человека, она приняла его сначала за Кащея. Но ведь Кащей был без бороды. Нина попыталась юркнуть за мамой, но женщина взяла ее за руку и сказала: «А ты со мной побудешь». Нине стало страшно, и она всхлипнула: «Хочу к маме». Женщина подвела ее к окну, где висела клетка, в клетке на жердочке сидела желтая птичка и смотрела на них круглым печальным глазом. Нине сразу же расхотелось реветь.

— Как зовут эту птичку? — спросила она.

— Канарейка.

— А птичка поет?

— Поет. Только хозяин ее сейчас болен, и она скучает. — Женщина вздохнула и погладила Нину по голове.

И все. Нина забыла о Кащее Бессмертном. Вспомнила о нем и о желтой птичке позже. Много позже.

По вечерам, когда мамы не было дома, уложив пораньше детей, нянька и сама заваливалась спать.

Оглядываясь на храпящую глыбу, Нина слезала с кровати и пробиралась к двери. Ночник под розовым абажуром бросал мягкий круг на скатерть. Сквозь верхние ажурные шторы просвечивало густо-синее небо. За дверью детской — темная и пустая гостиная. Не оглядываясь на черные углы, — нянька говорит: домовой, серый и мохнатый, прячется по углам, — подобрав длинную рубашку, Нина что есть духу пробегала через гостиную. В коридоре уже не так страшно — дверь в комнатушку денщика Петренко приоткрыта — там свет.

Петренко всегда сидел у стола, писал или читал газету. Он подхватывал Нину на руки, подбрасывал, целовал в голову, усаживал к себе на колени, а исписанную бумагу или газету заталкивал зачем-то за голенище сапога. Петренко умел рассказывать забавные и совсем нестрашные сказки. Умел ножом выстругивать из куска дерева кукол, матрешек и зверушек. В кованом сундучке Петренко хранились особенные лакомства: похожие на камушки коричневые блестящие кусочки серы, возьмешь ее в рот, чуть пожуешь, и она станет мягкая; длинные, «с хвостиками» леденцы. Петренко называл Нину «сэрденько» и «дивчаточка».

Когда нянька отправлялась вечером «посидеть к куме», Петренко приходил в детскую, иногда играл на гармони и негромко пел: «Из-за гаю сонце сходить, за гай и заходить, по долине увечери козак смутний ходить». Он пел, покачиваясь, полузакрыв глаза, склонив голову к гармони, будто вслушиваясь, как поют мехи, и его широкое лицо не улыбалось.

С воспоминанием о Петренко у Нины было связано воспоминание об отце.

Отец находился где-то далеко, «на позициях», как говорила нянька. Если дети не слушались ее, она грозилась: «Вот напишет маменька папеньке, он приедет и ужотко покажет вам». Об отце упоминалось вечерами, когда в длинных ночных рубашках в своих кроватках с высокими боковыми сетками сестры вставали на молитву. Мама обычно стояла около Наткиной кровати и вслух читала молитвы, дети за ней повторяли их. После молитв сестры хором произносили: «Пошли, господи, здоровье бабушке, мамочке и сохрани, милостивый боже, папочке жизнь». Потом мама крестила их, целовала и уходила. Если мамы не было, молитвы с ними читала нянька, и тогда Нина мысленно добавляла «от себя» (при маме совестно было так делать): «Дай бог, чтобы завтра было тепло и нас отпустили на прогулку» или: «Дорогой боженька, сделай, пожалуйста, так, чтобы у Петренко не болел порезанный палец». Иной раз выпрашивала у бога милостей и для себя: «Пусть мне подарят куклу с закрывающимися глазами, — и, крестясь с особым усердием, добавляла: — Только пусть у нее ножки и ручки сгибаются».

Нина спросила Катю, молится ли она «от себя». Оказывается, и Катя молится, но о другом — «чтобы папочка приехал». Нина, подражавшая во всем старшей сестре, раз помолилась, «чтобы папочка приехал», а потом забыла. Отец для нее был чем-то вроде бога, так же далеко. Только одно знает — наказывать. «Боженька накажет, папенька накажет».

Получив письмо от отца, мама закрывалась у себя в спальне и выходила только к обеду. Глаза у нее были красные, она о чем-то вздыхала и жаловалась на головную боль. Вечером она никуда не уезжала. Не зажигая лампы, лежала на тахте. В такие вечера мама к роялю не подходила. Так продолжалось дня три, потом она надевала свое любимое платье — серое с черным кружевом, серые замшевые туфли с черными лакированными носками. Набросив на плечи соболий палантин, мама уезжала. На другой день нянька судачила с кумушками: «Наша-то обратно ночью приехала, на тройке привезли. Муж на позициях кровь проливает, а она танцы растанцовывает. Греха не боится». Как ни мала была Нина, но она понимала: эти злые тетки обижают ее милую, самую хорошую на свете маму. Она решила отомстить: подошла и плюнула няньке на ботинок. Мама поставила Нину на целый час в угол и лишила за обедом сладкого.

Однажды утром Нина увидела на вешалке что-то странное — пальто не пальто, шуба не шуба.

В кухне Петренко, натянув сапог на руку, быстробыстро водил по нему щеткой. Присев перед Ниной на корточки, он долго объяснял ей, что «барышне на кухню ходить не положено, их благородие узнают — ругаться будут». Нина никак не могла понять, кто это «их благородие» и почему теперь в кухню ходить «не положено». Нянька насильно утащила ее из кухни.

Во время завтрака в детскую вошел отец.

— Поцелуй папочку, — сказала мама.

Нина отвернулась и закрыла лицо руками.

— Ну будь умницей, поцелуй папу… — мягко уговаривала мама.

Не в силах преодолеть страха и смущения перед этим незнакомым человеком, из-за которого ее теперь не будут пускать в кухню к Петренко, Нина громко расплакалась. Уходя, отец сказал: «Фу ты, какая плакса». С Ниной сделалось что-то вроде припадка. Пришлось позвать Петренко. У него на руках Нина притихла и задремала. Разбудил ее голос отца. Нина осторожно приоткрыла один глаз. Она уже лежала в кроватке. Петренко нет. Зачем он ушел? Это, наверное, его папа прогнал.

Отец и мама стояли друг против друга у стола.

— Никогда не понимал, — сердито проговорил отец, — твоего панибратства с прислугой. Как можно!.. Ты стоишь, а он сидит…

— Он же убаюкивал ребенка, — сказала мама, и по ее тону Нина догадалась, что мама тоже сердится.

— Он из команды выздоравливающих. Хватит ему отсиживаться, пора и в окопы! Там каждый штык нам дорог. — Все еще недовольным голосом отец повторил: — Пора и в окопы.

— А мне непонятно другое, — сказала мама.

— Что тебе непонятно?! Будь добра, договаривай! — повысил голос отец.

— А ты, будь добр, потише, ребенка разбудишь.

Нина поспешно зажмурила глаз.

— Она не спит, — отмахнулся отец. — Так что же тебе непонятно?

— Не понимаю, как ты можешь с таким пренебрежением относиться к людям, на которых держится земля русская?!

— Ах, уволь! — Отец поднял обе руки.

Нина теперь смотрела во все глаза, на нее никто не обращал внимания.

— На них держится земля русская, — с раздражением повторил отец. — Наслушалась черт знает чего и лепечешь глупости! Да они кричат, что им надоело вшей в окопах кормить! Им подавай землю и волю! Знаю. Начитался их прокламаций. Сыт по горло! Им дела нет до России! Им нужны свой клочок земли, своя хата, своя буренка! На нас держится Россия! Мы ее мозг! И мы не дадим… — Каким-то странным клокочущим голосом отец прокричал: — Не позволим! — Он круто повернулся, подошел к окну.

Нина видела его спину с приподнятыми плечами, нога у него почему-то подергивалась. Ей хотелось заплакать, но она испугалась, что еще сильнее рассердит отца, и сдержалась.

Мама все так же стояла, опустив голову, и для чего-то отдирала кружево от носового платка. И оттого, что они оба долго молчали, было особенно страшно.

Подрагивая ногой и растирая ладонями лицо, отец сказал:

— Извини. Погорячился. Сказывается контузия!

Он вышел из детской, даже не взглянув на маму.

…Петренко исчез. Нянька пояснила: «Не только нашего разлюбезного денщика, а и других-то всех позабирали. Германец шибко воюет».

Мама собирала в дорогу отца. Нина от него пряталась. Забиралась под рояль, раз залезла в гардероб.

Сестры лежали в постелях, когда он пришел прощаться. «Кажется, спит», — сказал он, склоняясь над ее кроваткой. Нина еще крепче зажмурила глаза. Он поцеловал ее в голову и ушел.

Нина скоро забыла об отце, она тосковала о Петренко.

Вместо него на кухне громыхала кастрюлями молчаливая Авдотья, Нина робко появлялась в дверях: а вдруг Петренко пришел? Авдотья поворачивала странно четырехугольную голову и шипела со свистом: «Брысь отцедова!».

Нине казалось, Петренко уехал ненадолго, он скоро приедет, возьмет ее на руки и скажет: «Яку гарнесеньку баечку кажу дитяточке». Но он не приезжал. Обняв деревянную, выструганную Петренкой куклу, она пробиралась к окну: по улице ходит много солдат, вдруг она увидит Петренко… Снег за окном крупный-крупный, будто бабочки мохнатые, всамделишные. Когда шел такой снег, Петренко говорил: «Бачишь, Ниночко, то на том свите чертяки перину трусят».

Сугробы в снежную погоду пухлые-пухлые, в солнечную — они блестящие, словно из стекляшек, на них даже больно смотреть. С каждым днем сугробы тускнели, оседали. Потом куда-то исчезали. Мама сказала — превратились в ручьи. Утром лед, вечером ручьи.

Нина больше не бегала в кухню посмотреть, не приехал ли Петренко, и с Катей о нем не разговаривала, а Натка не спрашивала: «Где Петреночка?»

И вдруг однажды Катя прибежала из кухни с красным лицом.

— Нина, там какой-то солдат, — задыхаясь, проговорила она.

Нина кинулась бежать, с размаху запнулась за ковер и, потирая ушибленную коленку, влетела в кухню.

Солдат сидел у стола. Совсем, как Петренко — одет так же и усы… Только это не Петренко. У этого лицо, как сыр — все в дырочках. И он старый. Нина убежала в гостиную. Легла на тахту, засунув голову под подушку.

— Ты чего? — спросила Катя. — Солдат маме письмо с войны привез. Ну, чего ты плачешь?

— Я не плачу, — скучным голосом в подушку сказала Нина.

Потом они играли в кубики. Нинин дворец все разваливался, она сказала:

— Я схожу, мне надо. — Нина долго на цыпочках ходила по коридору. Наконец кухарка ушла в лавочку и Нина приоткрыла дверь в кухню.

Солдат сидел за столом и ел.

— Ишь какая пригожая барышня! — сказал он, отодвигая тарелку и вытирая рот рукой.

Набравшись смелости, она спросила:

— А солдатов на войне убивают?

— А как же, барышня, — солдат покачал головой, — там много нашего брата полегло.

— Как полегло? — удивилась Нина. — Вы нашего Петренко там не видели? Знаете, у него усы и брови, знаете, такие толстые-толстые брови.

Солдат усмехнулся и покачал головой.

— Нет, барышня, не видел, там много нашего брата.

Нине казалось, что она плохо объяснила ему, какой Петренко. Но пришла мама, она спросила солдата, не хочет ли он погулять по городу. Солдат сказал: «Лучше бы соснуть малость» — и добавил, что в дороге он «ни на палец не уснул». Нина снова удивилась: как это можно — «уснуть на палец».

Вечером был семейный совет. Пришли бабушка, Коля и Лида, мамина молоденькая кузина, она теперь жила у бабушки. Пришел доктор с треугольной бородкой и тетя Дунечка. Теткой она приходилась маме, но не хотела, чтобы дети звали ее бабушкой. Тетя Дунечка говорила басом и на груди носила на золотой цепочке золотые часы.

Детей уложили пораньше спать. Одеваясь, нянька сказала:

— Отправляют, значит, меня к куме, чтобы я не слушала. Знаю я ихние мнения. Папенька прислал письмо, чтобы, значит, уезжали.

— Куда уезжали? — спросила Катя.

Не сказав, куда им надо уезжать, нянька ушла. Натка мгновенно уснула, а Катя и Нина смирненько лежали в своих кроватях и прилежно слушали, что говорят взрослые в гостиной.

Заговорила мама, но быстро и тихо, ничего нельзя было разобрать. Неожиданно мама заплакала.

— Наталья, возьми себя в руки, — сказала маме тетя Дунечка.

Нина поразилась.

— Катя, разве можно самой себя взять в руки?

— Не мешай слушать. Это так говорят.

— Не понимаю, Наталья, о чем тут еще раздумывать, — снова забасила тетя Дунечка, — у тебя такие возможности: дороги тебе нечего бояться, тебя же будет сопровождать солдат. А в Петрограде ты заграничные паспорта получишь без всяких затруднений. Он же пишет.

— Разве в этом суть?! — Голос Коли, кажется, прозвучал сердито.

— Во Франции Наталье не страшны никакие превратности судьбы, — бас тети Дунечки гудел ожесточенно. — Да и почему не отдохнуть на юге Франции.

Коля сказал непонятное:

— Только крысы бегут с тонущего корабля.

В гостиной стало тихо.

— Что же мне делать?!

От маминого грустного голоса у Нины защемило в горле.

— Был бы жив папа, — сказала бабушка (сестры знали — папой бабушка называла дедушку), — он бы сказал: что бы ни случилось, а Россия останется Россией. И если беда с Россией, так и мы с Россией.

— Надо же считаться с обстоятельствами! — воскликнула тетка.

Бабушка недовольно заметила, что можно детей разбудить, и, к великому их огорчению, велела Коле закрыть плотно дверь в детскую.

Солдат уехал.

В весенний воскресный день, когда ручьи неслись вскачь вдоль улиц, а копыта лошадей звучно цокали о булыжник мостовой, к дому Камышиных подъехала пролетка. С нее ловко спрыгнул высокий военный.

Как только появился гость, сестер отправили в детскую. Нина и Катя томились в ожидании, их обещали отпустить после обеда на прогулку. Наконец они услышали, что гость уходит, и тотчас же в детскую вошла бабушка, она притянула к себе Катю и Нину и непривычным срывающимся голосом сказала:

— Дети… Катюша… Ниночка… вашего отца… ваш папа погиб…

— Убил проклятый германец. Бедные сиротки… — запричитала няня.

— Замолчите, — строго оборвала ее бабушка.

— Совсем папочку убили? — спросила Натка.

Из черных, испуганно округлившихся Катиных глаз потекли слезы. Нине стало отчего-то страшно, может, оттого, что нянька зачем-то завесила зеркало темной шалью.

Вечером пришли священник и дьякон. Было как в церкви. В переднем углу на столе, застланном красной бархатной скатертью, стояли иконы. Сладко пахло ладаном. Священник с дьяконом пели: «Упокой, господи, душу усопшего раба твоего…» Было немного жутковато. Мама, бледная, очень красивая, в черном шуршащем шелковом платье, молилась и плакала. Бабушка стояла рядом с мамой, особенно строгая, и тоже молилась. К ней жалась Катя, Натка восседала на руках у няньки, улыбаясь, она поглядывала на блестящую ризу священника, наверное, ей казалось, что он, играя, машет кадилом. Нина стояла рядом с Колей. Она изо всех сил старалась подражать старшей сестре: Катя перекрестится, и она перекрестится, Катя заплакала, и Нина попыталась заплакать.

Коля ушел в детскую, Нина поплелась за ним. Он сидел, положив ногу на ногу, и смотрел в окно. Коля обнял Нину и погладил по голове, совсем как Петренко. Она разревелась…

— Ты чего? — спросил Коля.

— А Петренко могут убить?

— Ничего, брат, не попишешь.

Жизнь семьи Камышиных дала крутой поворот. Началось с того, что они вынуждены были оставить квартиру, ставшую им не по средствам.

Новая квартира из трех комнат помещалась в двухэтажном флигеле во дворе. Постепенно стали исчезать дорогие вещи, сначала увезли рояль, потом дошла очередь и до ковров. Бабушка, приходя к ним, сердилась на маму: «Наташа, ты совсем не хочешь думать о будущем».

Вместо няньки и Авдотьи появилась Луша. Развеселая Луша, шутя поднимавшая комод. Особенно веселилась Луша, когда приходил Коля. Увидев в первый раз Колю, она громко фыркнула и закрыла лицо локтем. Коля спросил:

— Вам что, пятки щекочут?

— А ну вас, шутники такие! — Луша со всех ног бросилась в кухню, своротив в коридоре сундук.

Вечером, укладывая детей спать, она заявила:

— Втюрилась я в вашего дядьку! Больно он с лица красивенький.

Когда Луша ушла, Нина спросила:

— Втюрилась — это когда хохочут?

— Втюрилась, ну это как будто влюбилась. Я слыхала, Лида сказала маме: «Ваша Луша влюбляется в каждого солдата», — ответила Катя.

Нина с острым совестливым любопытством наблюдала за Лушей, когда она водила их на прогулку. Лида, наверное, все знала: как они только выходили за ворота — сразу же появлялся солдат, но у него всегда почему-то менялось лицо. Потом стал приходить солдат в каске, и он назывался пожарник… По вечерам Луша пела: «…она просила говорить, и судьи ей не отказали, когда закончила она, весь зал заполнился слезами…». Она пела до тех пор, пока, разжалобив себя, не начинала на всю квартиру рыдать. Мама шла в кухню уговаривать. Луша кричала так, что было слышно и в детской:

— А на кой мне этот ирод сдался! Ни в жисть я вас не оставлю!

Скоро Луша вышла замуж за пожарника. Он пришел за ней какой-то странный, еле стоял на ногах, икал и говорил нехорошие слова. Мама отправила девочек в детскую. Катя с Ниной дали друг другу слово, что ни за что не влюбятся, а то еще придется выходить замуж за такого противного пожарника.

Лушу сменила Серафима, тихая, бесшумная, на детей она не обращала внимания, все вечера просиживала в кухне в полном одиночестве, заунывно читая псалмы.

Лида теперь приходила к Камышиным чуть ли не каждый день. Запиралась с мамой в спальне, и они о чем-то вполголоса подолгу разговаривали.

Лиду девочки любили. Правда, она легко могла рассердиться, но быстро отходила. Нина немного жалела Лиду, ведь она круглая сирота. Теперь Нина знала, что означает это слово. Родители Лиды ссыльные и умерли от тяжелых условий и несправедливости, когда Лида была еще маленькой, — так объяснил сестрам Коля. Воспитывалась она в частном пансионе, куда ее устроила какая-то богатая родственница. Но Лиду можно было жалеть, только когда ее не видишь.

Статная, розовощекая, веселая, в белой накрахмаленной блузке, Лида всегда приносила в дом Камышиных оживление.

В тот вечер казалось, что метель через ставни и двойные рамы вот-вот ворвется в дом. В детскую вошла Лида, и сразу запахло снегом.

— Вы еще не спите, — сказала она, — ну и прекрасно! Живо одевайтесь — и в столовую. Вы тоже должны отпраздновать Революцию.

— И детей взбудоражила, — сказала мама, застегивая на Нине платье. Но мама явно не сердилась, она улыбалась.

Улыбалась не только мама, но и все гости. Их было много: и Вена, и кое-кто из тех, кого нянька называла «шабурой беспортошной».

Нина сразу догадалась, что Революция — праздник: все друг друга поздравляли, радовались, пили шипучее вино. Потом пели хором: «…ради вольности веселой собралися мы сюда-а-а…». А когда запели про колодников и дошли до слов: «Идут они знойною степью, шагая в пыли тяжело…», Лида неожиданно больно сжала Нинино плечо. Нина снизу вверх глянула на свою молоденькую тетку, ее лицо так вдруг исказилось, будто Лиде больнее, чем ей, Нине…

Назавтра у Камышиных состоялся семейный обед. Тетя Дунечка своим обычным, не терпящим возражений тоном заявила, что у русских монархизм в крови и ни в какие революции она не верит. Нина потихоньку спросила у Коли, что такое монархизм. Он ответил: «Это когда царь». Нина задумалась: неужели и у нее, Нины, царь в крови? — но спросить об этом Колю не решалась: бабушка не любила, если дети ввязывались в разговор взрослых, она уже раз сердито посмотрела в сторону Нины.

Доктор, играя шнурочком от пенсне (Нина боялась, что он оторвет шнурочек), сказал:

— Все неизбежно. Столкнулись тучи, и прогремел гром…

Нина не удержалась и спросила:

— А Илья-пророк?

Доктор засмеялся и сказал:

— Илья-пророк ушел в отставку. — И, помолчав, добавил: — Многое теперь уйдет в отставку.

Все заговорили о чем-то непонятном. Одна бабушка ничего не говорила. А на все вопросы отвечала: «Поживем — увидим».

Как-то, вернувшись от бабушки, Катя с таинственным видом сообщила: «Бабушка сильно боится, что Колю возьмут на войну, а тетя Дунечка сказала, что его спасет молодость».

Вскоре в семье Камышиных произошло два события.

Богомольная Серафима, укладывая спать непоседливую Натку, то щипнет ее, то шлепнет. Мама, обнаружив у Натки синяки, прогнала Серафиму. Второе событие было куда значительнее: к ним в дом переехала бабушка с Колей. А Лида где-то снимала комнату, но часто оставалась у них ночевать, потому что вечерами по городу стало опасно ходить.

На сестер навалились болезни: не успели избавиться от коклюша, свалил дифтерит. Теперь им никто не приносил дорогих игрушек и сладостей. Лида помогала маме выхаживать детей. По вечерам взрослые подолгу засиживались в столовой и что-то обсуждали. Нине очень хотелось знать, о чем они говорят, но даже Лида говорила вполголоса. Бабушка, забыв про вязанье, барабанила пальцами по столу и все поглядывала на Колю.

Как-то Нина проснулась ночью, и ей показалось, что она на старой квартире, а на кухне разговаривает Петренко. Она села, прислушалась. А через минуту стояла у кухонной двери, дверь была заперта. Заглянула в замочную скважину: Петренко, только без усов, сидел у печки и, потирая руки, что-то говорил вполголоса. Мама стояла спиной к двери.

— Мамочка, открой, я только посмотрю.

За дверью послышались шаги, шепот, шорох, что-то стукнуло. Мама не сразу открыла дверь. В кухне никого не было. Мама сердито сказала:

— Сейчас же иди спать. Что за фантазии.

…Спустя много лет Нина узнала: в ту ночь Петренко пришел к ним и попросил разрешить ему остаться до рассвета. Он ничего не объяснял. Мама не расспрашивала. Накормив его ужином, она осторожно разбудила бабушку.

— Нам нет дела до его убеждений, но раз он пришел к нам — значит, у него положение безвыходное, — сказала бабушка.

Петренко ушел от Камышиных под утро.

…Дни становились тревожнее. Это чувствовали и дети, их постоянно выпроваживали в детскую: «Нам надо поговорить». Все было непонятным: куда делись сладости и масло? А главное — почему Колю взяли на войну, а он никуда не уехал? Он только сменил студенческую тужурку на военную форму. Почему бабушка, как только Коля уходит, запирается в своей комнате?

Пили чай в столовой. Бабушка у самовара, в черных, под густыми бровями глазах — тревога, но, как и всегда, в ее жестах нет суетливости, голос звучит ровно, спокойно. На другом конце стола зябко кутается в пуховую шаль мама. Все на своих местах — сестры по одну сторону стола, Лида рядом с мамой по другую. Только Колин стул около бабушки пуст. Почему взрослые молчат? Как им не надоест молчать? Нине надоело, и она спросила:

— Лида, а революция против царя?

— И против буржуев. — У Лиды на щеках появились ямочки, у нее всегда ямочки, когда она улыбается.

Чистым звонким голосом Натка сказала:

— Все буржуи сволочи, — ее плутоватое лицо сияло.

Катя и Нина испуганно посмотрели на бабушку.

Неожиданно дзинькнуло стекло, что-то чиркнуло над их головами и впилось в дверь.

— Пуля! — крикнула Лида.

Первой пришла в себя бабушка. Обычным тоном она приказала:

— Дети, в коридор!

Мама, как была в домашних парчовых туфлях, выбежала во двор. По ногам шибануло холодом. Раздался стук, мама закрывала ставни. Бабушка, опрокидывая стулья, переходила от окна к окну, закрепляя болты. Мама вернулась, потирая озябшие пальцы. Долго сидели, не зажигая огня, прислушиваясь. Кто-то тяжело протопал сапогами по тротуару. Раздался выстрел. Бабушка хотела бежать в сени, но у нее подкосились ноги, и она грузно опустилась на сундук в коридоре.

Завесили окна одеялами и уложили детей спать. Натка, обняв своего любимого безухого зайца, скоро уснула. Нина никак не могла согреться. Почему, когда чего-нибудь боишься, всегда холодно?

— Где Коля? — спросила она.

— На батарее, — сказала Катя.

Натужно заскрипела ставня. Может, ветер? А вдруг кто-то хочет открыть?!

— Катя, мне страшно!

— Пойдем. Не разбуди Натку.

Сунув босые ноги в пимы и прихватив одеяло, осторожно пробрались в коридор. Дверь в кухню закрыта не очень плотно. Бабушка, если их увидит, тотчас прогонит. Укрывшись одеялом, сестры уселись на пол за сундуком.

Сквозь сон услышали голос Коли:

— Утром город займут красные. Приказ отступать. Через два часа выезжаем. Я пришел проститься.

— О господи! Тебе нельзя бежать. — Нина не узнала бабушкиного голоса.

— Но здесь могут убить… — сказала мама.

— Катя, какие красные? Совсем красные? Или у них только лицо красное? И куда Коле нельзя бежать?

— Это все вранье! — громко сказала Лида. — Они никого не убивают, когда к ним добровольно переходят!

Мама тихо назвала какую-то фамилию.

— Но он же мерзавец был! — крикнула Лида.

— Если все красные, — сказала мама, — такие, как наш Петренко, то я не боюсь.

— Катя, Катя, — зашептала Нина, — значит, он красный? Да? Это хорошо? Ну, говори: хорошо?

Бабушка, а за ней Коля прошли в свою комнату, дверь за собой они не закрыли.

Сестры притаились. Надо бы встать, уйти. Но что-то удерживало их.

Чиркнула спичка. Бабушка зажгла лампаду, с подсвеченной снизу иконы смотрел безжизненный лик.

Бабушка опустилась на колени. Она долго молилась. Коля стоял, понурив голову. Он даже не крестился, просто стоял.

Наконец бабушка поднялась, повернулась к Коле. Лицо ее сливалось с белой кофточкой, это даже в свете лампады было заметно.

— Останься.

Коля тоскливо произнес:

— А воинский долг…

— На свете один долг — перед Россией! — воскликнула бабушка и уже тише сердито произнесла: — Не верю я этому верховному правителю! Все они рыцари на час!.. Боже мой! Они ведут Россию к гибели… они же готовы торговать Россией… Это не офицерские полки, а банды! Дикие орды. Они жгут деревни, расстреливают, вешают… Пойми… ни в чем не повинных людей…

Коля что-то тихо ответил.

— Ты ничего плохого им не сделал. Ни одного выстрела. Тебя солдаты любят…

И опять Коля тихо что-то сказал.

Бабушка внезапно упала на колени и, обняв ноги Коли, прижалась к ним головой. Сестры услышали чужой, незнакомый голос:

— Видишь… я прошу…

Безотчетно повинуясь непонятному ощущению душевной неловкости, сестры встали и тихо побрели в детскую.

Коля ушел из дому на другой день к вечеру к себе на батарею, как сказала Лида. Бабушка лежала в постели и задыхалась. Тогда-то и схватила ее впервые астма.

Мама с красными от слез глазами отпаивала бабушку лекарствами.

Никому ничего не сказав, Лида куда-то ушла. Она вернулась вечером.

— Красные в городе, — сказала Лида, разматывая шаль.

— Тише! — Мама глазами показала на дверь в бабушкину комнату. Но было уже поздно: в ночной рубашке и сбившемся набок чепчике бабушка стояла в дверях. Она шепотом спросила:

— Коля?..

Мама кинулась к бабушке. Лида торопливо стала рассказывать: все страхи кончились. Она была на батарее. Ну, конечно, видела Колю. Вся батарея перешла на сторону красных.

…Коля пришел домой через трое суток.

Целуя Нину, он сказал:

— А я, Нинок, видел твоего Петренко. Знаешь, кто он? Большевик он, вот кто!

— Ты его видел? Он теперь придет к нам?

— Вероятно, не придет, — сказал Коля, — ему не до нас.

«Это неправда, он придет. Раз он не на войне — придет», — решила Нина. Но Коля был прав — Петренко не приходил. Она больше ничего о нем не слышала и не видела его до того дня, когда он подошел к ним у тюремной стены.

Глава третья

Еще несколько лет назад тот край Новоселовской улицы, на котором жили Камышины, упирался в лес. Сразу за домами стояли березы. Сюда по землянику и за грибами слетались горластые и драчливые, как воробьи, оравы мальчишек; сюда бабы и старики приходили ломать березовые веники, тайком пробирались на свидания, здесь до войны устраивали гулянья. Через этот лесок на берег речушки съезжались на пикники купчики, мещане, мастеровые. Жгли костры, водили хороводы, варили уху. Томно надрывалась гитара, пели разомлевшими голосами: «ах, зачем эта ночь так была хороша, не болела бы грудь, не томилась душа…», спутница простого люда — забубенная гармонь, лихо выговаривала: «Вы не вейтеся, черные кудри…» и неизменную — Камаринскую. На другом берегу реки стеной стоял темный бор — потомок вековой тайги. Там, в бору, гуляли татары. Доносились гортанные крики, лошадиное ржанье. Нередко подвыпившие купчики натравливали жиганов из Нахаловки на татар. Татары бойко вели в городе торговлю и раздражали купчиков. Жиганы стягивали короткие сапоги гармошкой, закатывали выше колен широченные шаровары и шли к броду. Еще с берега, зажав в кулаках финки, они орали: «Эй, татарва, покажи свиное ухо!». Начинались жестокие драки, заканчивающиеся поножовщиной.

В гражданскую березы порубили. (Каким-то чудом уцелела роща, что примыкала к дому, в котором жили Камышины.) Земля, поросшая прежде разнотравьем и усыпанная рясной земляникой, ощерилась черными провалами окопов.

Вместе с беженцами в далекий сытый край, где прежде на рыбных базарах кетовую, зернистую и паюсную икру продавали бочонками, добрался голод. Горожане корчевали пни, распахивали землю под огороды и картофельные поля.

…Сюда-то и привела Катю и Нину соседка Камышиных — Степанидиха. Накануне Степанидиха сказала бабушке: «Известно, как ранешние-то господа картошку копают. Че они белыми ручками делать умеют. Дополна наоставляли. Наберут девчонки на похлебку, и то ладно». Бабушка сестер отпустила, но наказывала не отставать от Степанидихи. Как же от нее не отстанешь! Пока она рассказывала сестрам, «сколько в ранешнее время здесь миру гуляло», за ней еще можно было поспевать.

Громогласная Степанидиха с оравой рыжих веснушчатых ребятишек и молчаливым мужем Кузьмичом поселилась в их дворе недавно. Простоволосая, с подоткнутым подолом, она вечно носилась по двору. Завидев бабушку в окне, она кричала: «Ну как, Петровна, на здоровье не обижаисся?» И удивительное дело — бабушка, которую все во дворе считали гордячкой, ходила к Степанидихе и лечила ее ребятишек.

Больше всех в семье Степанидихи сестер интересовала Гранька. Остроглазая, остроносая, с косичками-хвостиками, она была совсем не похожа на тех чистеньких и скучных пай-девочек, которых к сестрам приводили когда-то на елку.

Гранька являлась к Камышиным под окна и таким же пронзительным, как у матери, только потоньше, голоском кричала:

— А ну, девчонки, айдате на улку!

Сестры открывали окно и влезали на подоконник. Гранька усаживалась на край тротуара под окнами и принималась дразниться.

— Ага, сидите, как кутята! Баушка-то не пущает! Бааабуууськааа, — шепелявя, тянула Гранька, — пустиии меня лади хлиста погулять… А я че знаю, мамка говорит — один человек помер, капусты объелся, его стали потрошить, а у него сердце капустными листьями обложено. Как, значит, капуста к сердцу подошла, так и задавила его. Вот побожусь!

Однажды Гранька изменила репертуар. Бросив камешек в ставню, она молча ждала, когда сестры займут свои позиции. Не говоря ни слова, Гранька принялась корчить рожи, она выворачивала губы, таращила глаза, высовывала язык.

Неожиданно нашлась Натка — она в точности принялась повторять Гранькины рожи. Гранька распалялась: «А вот так не умеешь». Но Натка проявила недюжинные способности — у нее получалось еще забавнее.

И вдруг за спиной голос бабушки:

— Это что еще за фокусы!

Граньку как ветром сдуло.

…И сейчас, идя по тропинке, обегавшей окопы, заросшие бурьяном, Нина думала о том, что было бы гораздо веселее, если бы Степанидиха прихватила Граньку. Степанидиха, похожая в шинели на красноармейца, оставила их далеко позади.

Дошли до огородов. День выдался солнечный, но с осенней прохладцей. Ветер гулял по полям, ворошил измочаленную картофельную ботву, гнал перекати-поле.

— Вместе ходить будем — ничего не наберем, — сказала Степанидиха. — Ступайте по ту руку, а я сюда.

Сестры, оглядываясь на Степанидиху, побрели по полю. Но где же тут картошка?

— Смотри, — Катя кивнула в сторону Степанидихи, — она разрывает лунки, давай и мы.

Они принялись руками разрывать землю. От холода немели пальцы. После долгих усилий нашли пять картофелин.

— На похлебку хватит, — сказала Катя.

— Жаль, что Гранька с нами не пошла. Правда, она смешная?

— Она вруша и сплетница, — жестко сказала Катя.

Нина чувствовала, что, всегда такая спокойная, сестра чем-то расстроена. Но чем? Почему она ополчилась на Граньку? Ведь сама же над ней смеялась.

— Катя, ты что-то знаешь. Да? Я угадала?

Катя села на борт канавки, разделившей два поля, Нина — напротив.

— Ты никому не скажешь? Поклянись!

— Клянусь! — Нину испугали мрачный тон сестры и требование клятвы. — Вот ей-богу! — торжественно произнесла она и для большей убедительности перекрестилась.

— Знаешь, что мне Гранька сказала, — неожиданно Катин голос дрогнул, — помни, ты поклялась. Она сказала… В общем… папа хотел нас бросить.

— Как бросить? — Нина ничего не понимала. — Папу убили.

У Кати лицо хмурое и несчастное. Нина не выносила, когда у кого-нибудь лицо бывало несчастным.

— Помнишь, солдат к нам приезжал? — спросила Катя. — Еще письмо привозил, помнишь? Степанидиха у нас белье стирала. Она подслушала, как мама читала Лиде это письмо.

— Ну и что? Не понимаю я…

— Ах, господи, как же ты не понимаешь… Помни, ты поклялась… Отец написал мамочке, что если она не приедет, то он… он… — Катя кулаком вытерла покрасневшие глаза, — тогда он женится… У него будет другая жена и другие дети… Ну, теперь-то ты хоть понимаешь?!

— Так не бывает, — растерянно произнесла Нина.

— Бывает. — Из Катиных глаз по смуглым щекам покатились крупные слезы.

Нине стало жаль сестру, но она не могла понять Катиного горя, она ожидала чего-то другого, страшного. Тайна — а это была, конечно, тайна, раз с нее взяли клятву, — скорее удивила, чем огорчила ее.

— Катя, Катечка, не плачь. Чего ты плачешь?! Он же мертвый. Теперь же все равно. И Гранька врет. Давай спросим у Коли.

— Коля не скажет правду. Скажет: вы еще маленькие, я знаю. Давай лучше у бабушки спросим.

— У бабушки?! — Нина не представляла, как можно у бабушки об этом спросить.

«Интересно, — думала она, — сколько верст может прокатиться вот так перекати-поле? Наверное, пока за какой-нибудь куст не зацепится. Я все-таки черствая. Мне его не жаль. Неужели я родного отца не люблю?! Катя любит, раз так переживает». Но тут все мысли полетели кувырком. Может, это только показалось? Нет, не показалось. Репа! Большая репа! Сладкая репа! Репу можно съесть. И, захлебываясь от восторга, она закричала:

— Смотри, смотри — репа!

Они вымыли репу, бабушка дала им с собой бутылку с водой. Откусывали по очереди.

— Как яблоки, — сказала Катя.

— Еще вкуснее, — отозвалась Нина, она забыла вкус яблок.

Уходя с поля, Нина оглянулась. Там, далеко-далеко, у края неба — лес. Издали лес кажется синим, только кое-где желтые и красные пятна. Это на осинках и рябинах еще уцелели листья. Там, где кончалось поле, тоже росла осина, на ее оголенных ветвях беспомощно трепыхалось несколько листочков. Подует ветер и их, наверное, оборвет.

До самого дома, шагая за Катей по тропинке, огибавшей окопы, заросшие ржавой травой, Нина раздумывала об осинке. Вот всегда так с ней — зацепится за что-нибудь и думает, думает…

Дома, еще в коридоре, сестры заметили, что в столовой сидит кто-то чужой. Нина увидела ноги в сапогах, екнуло сердце — Петренко! Со дня встречи у тюремной стены прошло пять дней. Тогда, прижимая Нину к себе, он расспрашивал Катю. О чем-то говорил старичок в пенсне. Петренко приказал взять у них передачу и ушел.

Каждое утро Нина просыпалась с надеждой — он придет. Но он не приходил. А сейчас…

— Бабушка, кто там? — спросила Нина и испугалась: «Я, кажется, зареву».

Из столовой вышел высокий человек с очень бледным лицом, обросшим кудрявой бородкой. Он смотрел на нее и улыбался.

— Это же Вена, — шепнула Катя.

— А-а-а… — протянула Нина и побежала в детскую. Кинулась на кровать, засунув голову под подушку.

Пришла Катя, села рядом, заговорила. Вену освободили, Коля сказал, что Петренко молодчина, он сразу понял, что Вена не виноват. А Вена сказал: «Это меня девочки спасли». Но бабушка сказала, что Петренко, безусловно, благородный человек. А потом бабушка еще сказала: «Век живи — век учись понимать людей».

За ужином все хвалили похлебку и Катю с Ниной. Сестры чувствовали себя именинницами. Им разрешили посидеть со взрослыми после ужина. Улучив момент, когда Коля пошел в кухню курить, Нина отправилась за ним. Помявшись, спросила, как он думает, придет ли теперь к ним Петренко?

— Вряд ли, — пуская дым в печную дверцу, сказал Коля, — работы у него много.

— А как называется его служба?

— Называется Чека.

Пришла бабушка. «Пора спать». Спать не хотелось, но раз бабушка сказала — тут уж проси не проси. Взрослые закрыли дверь в детскую и негромко разговаривали. Дождик тонкими карандашиками постукивал в ставни.

Натка сонным голосом спросила:

— Нина, а Вена взаправду твой жених или понарошку?

— Тебе рано еще о женихах разговаривать, и вообще у тебя одни глупости на уме, — строго сказала Катя.

— Я же не от себя выдумала. Вена же сам сказал — выросла же невеста!

Под шум дождя всегда спать хочется, но сегодня… У Нины оттого, что долго была на ветру, горело лицо, она прижималась горячей щекой к подушке. Сон отгоняли разные мысли. «Жених — слово не то чтобы стыдное, но все-таки… Неужели, когда я вырасту, у меня будет жених? А может, и не будет — я такая страшная… У страшных женихов не бывает. Катя бы узнала, про что я думаю, сказала бы — глупости. Вот Катя наверняка про все правильно думает, а мне одни глупости в голову лезут».

Хлопнула входная дверь. Катя сказала:

— Это Вена пошел домой, а Коля пошел его провожать. Я слышала, как они договаривались. Ниночка, прошу тебя, я очень тебя прошу: спроси у бабушки про отца, — Катин голос задрожал.

Нина молчала. Не хочется спрашивать. «Спрашивала бы сама», — с упреком подумала Нина. Но она понимала — Катя не может. Катя старше ее, Нины, Катя умнее, добрее, правильнее. А вот не может.

— Ну иди, иди, — торопила Катя.

«Сама иди, — про себя огрызнулась Нина. — Может, не ходить? Я спрошу, спрошу…» Стараясь оттянуть время, долго натягивала чулки, платье. Катя ждала. В глубине души Нина надеялась: бабушка уже спит. Не будить же…

Но бабушка не спала. Дверь из ее комнаты в коридор открыта. Перед иконой еле-еле теплится лампада, бабушка, в белом чепчике и темном капоте, стоит на коленях и молится.

Нина обрадовалась — нельзя тревожить человека, когда он молится: она уже хотела вернуться, но бабушка оглянулась и, не поднимаясь с колен, спросила:

— Ты чего?

— Пить, — пробормотала Нина.

В кухне она осторожно нащупала на столе самовар. Противно пить тепловатую воду, но, чтобы наказать себя за трусость, выпила два стакана. Ее замутило. Когда ей бывало стыдно, всегда казалось, что вот-вот стошнит. Захотелось все разом кончить, и, уже ни о чем не раздумывая, чуть ли не бегом бросилась в бабушкину комнату.

— Ты чего? — испуганно спросила бабушка. Опираясь одной рукой о край стола, она поднялась с колен.

Нина скороговоркой выпалила:

— Бабушка, скажи, правда, что наш папа… наш отец хотел нас бросить, если мы, то есть мамочка, к нему не приедем, что тогда у него будет другая жена и другие дети…

— Кто это тебе сказал? — голос бабушки дрогнул.

— Доносчику первый кнут, — в смятении пролепетала Нина бабушкины же слова.

Бабушка привлекла Нину к себе, и она услышала слабый запах уксуса.

— Хорошо, можешь не говорить. Отец твой погиб, — бабушка говорила медленно, словно извлекая слова из какой-то глубины. — А про мертвых плохо не говорят. Ты это запомни. Иди с богом. Христос с тобой! — Бабушка перекрестила Нину, поцеловала и легонько подтолкнула к двери.

Катя слушала молча, а потом с непонятным ожесточением проговорила:

— Значит, правда, что он хотел нас бросить.

— Не выдумывай! Бабушка же сказала, что про мертвых нельзя плохо говорить.

— Да ты пойми: нельзя потому, что мертвый, а если бы был живой… — Катя всхлипнула. — Я не буду за него молиться!

Нина готова была и сама зареветь — так жаль Катю. А как же теперь быть с отцом? Ну и пусть бы бросил. Есть мамочка, бабушка, Коля…

Она лежала, поджав колени к подбородку, так скорее согреешься. Почему взрослые не говорят детям правды? Они считают: раз маленькие — значит, не понимают. Учат говорить правду, а сами ее не говорят. Бабушка всегда все скрывает, как только начнется о правде разговор — сразу же из комнаты выставляет. Маме вообще некогда разговаривать. Один Коля, что спросишь, ответит. И тут же она подумала про Граньку — смешная она все-таки. Интересно, а почему, если на зеленый бор издалека смотреть, он будто синий? Ставни скрипят… А Катя все плачет. Интересно, а хорошие отцы бывают?

Из-за хороших, наверное, не плачут…

Глава четвертая

Мама сказала:

— С понедельника Катюша пойдет в школу.

Сестры, пораженные новостью, молчали. Сколько раз они просили отдать их в школу, но бабушка считала, что домашних занятий вполне достаточно.

— А я? — растерянно спросила Нина.

— Ты пока не пойдешь. Ты еще слабенькая. У тебя было осложнение после ангины. И одеть вас двоих в школу я не могу. Катя старше на полтора года. Ей уже тринадцатый. Она и так из-за дифтерита отстала, а с тобой, как всегда, будет заниматься бабушка.

Мамины слова доходили до Нины словно через подушку. Катя счастливая! Катя пойдет в школу! Нина молча повернулась и вышла из столовой. В детской у окна стоял гардероб. Если влезть на подоконник и опереться спиной о гардероб, то так можно долго простоять, и никто не помешает, можно сколько угодно реветь — никто не увидит. Нина ревела весь день и довела до слез маму.

— Пойми, тебе надо окрепнуть, — утешала Нину мама. — Скоро выпадет снег, а у тебя нет пимов. Бабушка тебя за зиму подготовит, и ты сразу пойдешь в четвертый класс.

Ждать целый год! Если бы к ним пришел Петренко… Пожаловаться бы ему. Он же все может. Он даже Вену освободил, и его все должны слушаться. Но не придет он.

Катя пришла из школы странно притихшая. На вопросы отвечала односложно и как-то скучно. Да, вместе учатся девочки и мальчики. Учительницу слушаются, а на переменах мальчишки плохо себя ведут. Учительница? Ничего, строгая.

Нина была разочарована. Ей казалось, что Катя должна захлебываться от восторга. Вечером, когда они остались вдвоем, Катя таинственно сообщила: закон божий в школе не учат.

— Вот замечательно! — вырвалось у Нины. Для нее закон божий был обязательным уроком каждый день. Скука ужасная, и почему-то все прочитанное сразу вылетало из головы.

— А я буду учить, бабушка будет со мной заниматься. — Глаза Кати, как всегда, когда она волновалась, стали очень черными.

Нина поняла: нельзя с ней об этом говорить, она робела перед набожностью старшей сестры.

…Нине было четыре года, когда Лида, проводившая каникулы у Камышиных, научила старших сестер читать. Часто болея, Нина рано пристрастилась к книгам. Читала что попадется под руку, проливая слезы над Клавдией Лукашевич и Чарской. Коля как-то сказал: «Ну уж Диккенса тебе не одолеть». Порой страницы толстенной книги превращались в добровольное наказание. Зато с гордостью сообщала Коле: «А я одолела! „Давид Копперфильд“ прочитала. Вот!»

Но все книжное становится «как будто видишь», если вслух читает бабушка… Дети сидят у длинного обеденного стола. Катя занята починкой своего бельишка; Натка слушает, приоткрыв рот; Нина, подперев голову руками, смотрит на заледенелое окно. Постепенно все начинает исчезать: светлый круг на столе от лампы, огромные тени от филодендрона на потолке, заледенелые окна, и даже сестры, и даже сама бабушка… Остается лишь живой голос бабушки. Он неторопливый, немного однообразный. Но вот он неожиданно поднимается на ноту выше… и обрывается. Секунду молчит голос, давая детям подумать, и опять ведет, ведет за собой. Нина не только слышит, но и видит, как «ветки седые стоят в стороне», «а по бокам-то все косточки русские»… Даже мурашки по коже…

Новая жизнь началась с большущего сундука, что стоял в кладовке под лестницей. Нина заглянула в него из любопытства. Сундук был набит книгами, их вынесли в кладовку, когда бабушка с Колей переехали. Вытащила первую попавшуюся: темный переплет, покрытый плесенью. Соскоблив ножницами плесень, прочитала: «М. Ю. Лермонтов». Бабушка, увидев ее с книгой в темном переплете, сказала: «Рано бы тебе», но книгу не отобрала.

Свершилось необычайное — Нина перестала быть девочкой, неловкой, в длинном нелепом платье, перешитом из верблюжьего одеяла. Она превращалась в черноокую черкешенку Бэлу или в красавицу княжну Мэри, а то в Нину Арбенину — «О, сжалься! Пламень разлился в моей груди, я умираю».

Нина сидела в углу дивана, подобрав под себя ноги, и, прижимая к груди книгу в темном переплете, беззвучно что-то шептала. Нина представляла — все происходит с ней, как у Лермонтова. Один раз, к собственному удивлению, она была Печориным и скакала по горной дороге в погоне за Верой, а потом, упав на камни, безутешно рыдала.

Стихи стала читать из-за интересной картинки — черноволосый юноша карабкался по скале, внизу бурлил горный поток. Лицо у юноши красивое, но какое несчастное! «Немного лет тому назад…» Ее поразило звучание необычайных слов… «струи Арагвы и Куры», «и солнце сквозь хрусталь волны сияло сладостней луны…» И она повторяла: «…сквозь хрусталь волны…». И еще раз, и еще… Мцыри! Бедный Мцыри! Тебе ужас как было плохо! Иконы, кельи, монахи и «кадильниц благовонный дым». Ей показалось — в ее жизни и жизни Мцыри есть что-то схожее. Ее вот тоже никуда не пускают, как в заточении.

Нина залезла на окно за гардеробом. Увидела низкое небо в сумрачных облаках, как будто на небе громоздились скалы, увидела голую черемуху у забора. Нина все повторяла и повторяла еле слышно: «Я знал одной лишь думы власть, одну, но пламенную страсть…».

«Жизнь, полная тревог», была, конечно, там, в школе. Вот возьмет и убежит, как Мцыри. Куда убежишь — ночью выпал снег, у нее нет пимов. Написать бы Петренко, он бы обязательно достал ей пимы, но вот беда — адреса Петренко она не знает…

Глава пятая

Зима нагрянула с метелями, с сильными снегопадами, с трескучими морозами; трещали углы домов, скрипел снег, повизгивал под полозьями саней. Воробьи на лету замерзали и падали на ухабистые дороги. В морозные дни город погружался в сизо-голубой туман. Белые стены собора, величественно возвышавшегося на площади, рядом с городским садом, в такие дни как бы растворялись в тумане. Только висел в сизо-голубом воздухе золотой крест.

Холодно и сумрачно в квартире Камышиных. Окна покрыты толстым слоем льда и серебристым инеем. Сестры с нетерпением ждали вечера. Вечером бабушка затопит печку, нажарит к ужину котлет. Только подумать — котлеты! Днем пришел татарин, предложил купить конину.

Тетя Дунечка, теперь она всегда старалась как бы случайно попасть к обеду, тряхнув головой, отчего поблекшие розочки на ее шляпке судорожно закивали, воскликнула:

— Лучше умереть с голоду! Есть эту погань! Нет, лучше голодать!

Татарин обиделся:

— Свинья поганый, конь чистый.

— Да, да, лошадь чистое животное, — сказала бабушка, — она не станет пить из грязного ведра.

Ужинали, как в былые времена, не в кухне, а в столовой. Нина старалась отламывать по маленькому кусочку, но две котлеты исчезли моментально, — вкусная еда ужасно быстро съедается. За чаем, придвинув к себе лампу, бабушка вслух читала газету.

— Волна беженцев не стихает… расселение беженцев… Нет, вы только послушайте: по декабрь в нашу губернию прибыло с Поволжья семнадцать тысяч беженцев.

— К моей хозяйке, — сказала Лида, — вчера с Поволжья приехала сестра с ребенком. У нее умерли от голода муж и двое детей. На женщину и ребенка смотреть страшно — живые мощи. Хозяйка злится, самим есть нечего.

Мама страдальчески поморщилась:

— Не стоит при детях про такие вещи рассказывать.

— А по-моему, стоит, — упрямо возразила Лида, — достаточно, что нас под стеклянным колпаком воспитывали.

— Ну, сейчас не время обсуждать методы воспитания, — сердито сказала бабушка. — Да, вот интересная заметка… «Курсанты Энской пехотной школы постановили взять на свое иждивение 15 человек детей из голодных губерний. Молодцы курсанты! Кто за ними?» — Бабушка помолчала, а потом подобревшим голосом, произнесла: — У русских солдат всегда была святая душа.

— Но это же красноармейцы! — ехидно заметила Лида.

Бабушка хмуро глянула поверх очков.

— Солдаты всегда остаются солдатами.

— Но они же красные, — не унималась Лида.

Мама поспешно спросила, что идет в театре.

Бабушка не ответила. Хмуря густые и все еще черные брови, она сказала:

— Сколько бедствий принесла революция! Голод. Беженцы. Эпидемии. Дожили… только подумать: за конину платим серебром…

— Голодали и до революции! — рассердилась Лида. — И раньше были эпидемии, а в придачу к спекулянтам были и ростовщики и всяких мастей буржуи. Только до революции нас это не касалось. Вот мы и не замечали. Все эти бедствия неизбежны после двух войн…

— Уволь, пожалуйста, — оборвала Лиду бабушка, — я уже стара, чтобы мне мораль читать! — Бабушка ушла в свою комнату.

— Зачем ты так? — с упреком сказал Коля. — Вечно ты маму дразнишь. — Он ушел за бабушкой.

— Умный она человек, а не понимает, — оправдывалась Лида.

— Это ты не понимаешь… Дети, идите в свою комнату, — распорядилась мама.

Вот опять, как что особенное, так — «идите к себе».

— Лида воображает, будто умнее бабушки. Вон что красные наделали, — сказала Катя в детской. — Уж ты, Нина, должна понимать: тиф, беженцы, голод…

— Ты сильно понимаешь, думаешь — учишься в школе, так все и понимаешь, — в спорах Натка всегда принимала Нинину сторону.

— В школе… — лицо Кати стало грустно-озабоченным, — в школе… нам учительница говорила, что помещики издевались над крестьянами, продавали их…

— Живых? — с интересом спросила Натка.

— Ах, боже мой, ну конечно же!

— Ты не махай рукой! — закричала Натка. — Это ты сама все напутала, Нина мне читала — продавали только мертвые души, а людей этих звали Чичики.

Катя даже не улыбнулась.

— А еще учительница говорила, что белые у красных на коже, на спине и на груди вырезали звезды, расстреливали за то, что они за бедных воевали.

— Значит, за нас, — убежденно сказала Натка.

Старшие сестры переглянулись.

— Мы раньше не были бедными, — Нина вспомнила Петренко; когда говорили про «раньше», она неизменно его вспоминала. — Петренко наш красный, Вену в тюрьму посадили несправедливо, а он выпустил. Значит, бабушка не за справедливость?

— Не смей так говорить про бабушку! — закричала Катя.

— Ну, а вы о чем спорите? — спросила Лида, заглянув в детскую.

Она вошла, присела к столу и принялась что-то рисовать на листке бумаги. Рисует Лида замечательно. Бабушка говорит, что у нее дар божий, только она к нему несерьезно относится. Лида сейчас какая-то рассеянная, даже не заметила, что сестры не отозвались. Мама говорила, что ей трудно живется. Нелегко искать уроки музыки, сколько и без нее безработных учителей. А еще Лида взяла да и отказалась от выгодного урока. Поссорилась с родителями своих учениц из-за убеждений — так непонятно Лида пояснила маме свой отказ.

Коле тоже почему-то не везло с уроками. Готовил по физике какого-то балбеса, а балбес провалил экзамен и не заплатил. Занимался с двумя студентками, а потом узнал, что они сами нуждаются, и ничего с них не взял. Лида сказала, что это донкихотство, а Коля тогда засмеялся и сказал: «Сама не лучше». Лиде сейчас, наверное, неприятно, что она бабушку рассердила. Вот ей, Нине, всегда неприятно, когда она кого-нибудь рассердит.

— Ты что рисуешь? — спросила Нина, подойдя к столу.

— Видишь? Дорогу.

— А куда эта дорога?

Вместо ответа Лида пририсовала в конце дороги улыбающееся солнце.

— Идем, провожу тебя, — предложил Коля, появляясь в детской, — мне как раз по пути, — и, протянув Лиде сверток, добавил: — Вот мама посылает сестре твоей хозяйки, беженке, немного конины.

Когда они ушли, Катя, торжествуя, сказала:

— А что я говорила?! Бабушка добрая! Будешь еще спорить?!

— Я и не спорю, — Нина пожала плечами, — только почему бабушка так про революцию?

— Что про революцию? Молчишь. Не знаешь, что сказать, — рассердилась Катя.

Внезапно тяжело заболел Вена. Он снимал где-то далеко комнату. Никого у него не было. Коля на время Вениной болезни переселился к нему. Бабушка носила им еду.

Мама приходила со службы поздно. Она часто жаловалась:

— Когда же все установится? Курс рубля падает, меняется чуть ли не каждый день, приходится все заново пересчитывать.

Нина ненавидела этот курс, он заставлял маму щелкать счетами всю ночь. Наверное, из-за этого несчастного курса мама совсем перестала петь.

Теперь возить воду стало обязанностью сестер. Водоразборная будка не работала — ездить надо было на ключик за два квартала. Пустую, обледенелую бочку тащить еще ничего, правда, когда с горы — она ударяла по ногам, а вот с водой, да еще в гору — у сестер слезы намерзали на ресницах.

У проруби — огромная очередь. Откуда-то вынырнула Гранька. Вытерев нос рукавицей, она сообщила:

— А я вашего дядьку с барышненкой видела.

— Какого дядьку? — не поняв, спросила Нина.

— Че, не знаешь? Ну, дядю Колю.

— Врешь, — строго сказала Катя, — он ухаживает за больным товарищем и вообще ни с какими барышненками не ходит.

— Чтобы я врать? Вот побожусь. — Гранька перекрестилась. — Идет вот эдак, — она подбоченилась и, с трудом переставляя ноги в огромных пимах, покачиваясь, прошлась перед сестрами. — Я ему «здравствуй» сказала, а он: «Здравствуй, курица».

Сестры переглянулись — он!

— А какая она из себя?

— Ужасти какая красивенькая! — Гранька даже зажмурилась от восторга. — Глаза как у кошки, так и зыркает, так и зыркает. Коса до задницы.

Гранькин поток красноречия оборвал сердитый окрик Степанидихи:

— Гранька, куды тебя холера унесла!

Гранька бросилась со всех ног, из рваного пима по снегу волочилась портянка.

Сзади кто-то басом сказал:

— А ну, сороки, подвигайте свой кабриолет.

Воду доставать из проруби не так-то просто: Катя спустилась к проруби, а Нина стояла вверху и принимала ведерко от Кати. Стараясь не расплескивать, выливала воду в кадку.

— Они бы еще наперсток взяли, — проговорил кто-то насмешливо.

Мальчишеский ломающийся голос произнес:

— Они же маленькие, им же тяжело.

Нине очень хотелось посмотреть: кто же это сказал, но она боялась разреветься, закусив губу, таскала воду. И все же она поскользнулась, ведерко с грохотом покатилось, вода выплеснулась под ноги. Тот же недовольный голос проворчал:

— Теперь изволь из-за этих девчонок ходить с мокрыми ногами.

Нина, глотая слезы, поспешно вскочила. Примерзшие сани долго не могли сдвинуть с места.

Катя промочила ноги, к вечеру у нее заболело горло.

Мама сказала:

— Придется мне Нину взять завтра с собой на толкучку, Катюше надо посидеть дома.

Нина обрадовалась: она поможет маме везти вещи, которые они сменяют на продукты, и будет приглядывать, как бы чего не утащили.

Бабушка разбудила Нину, как ей показалось, еще ночью.

— Вставай, Ниночка, пока до барахолки доберетесь — рассветет.

Были вещи красивые и нужные, а затолкали эти вещи в мешок, чтобы везти на барахолку, и они сразу стали барахлом.

Утро серое, пасмурное. Падал легкий снежок. Покрытые серебристо-игольчатым инеем деревья стояли неподвижные, будто промерзли до корней. На столбах заборов лежали пухлые снежные шары. Голубели сугробы, голубели заледенелые окна в домах, что-то голубое, чуть приметное, повисло в проемах между домами и клубилось в дали улицы.

Барахолку было слышно издалека.

«Вот почему барахолку еще и толкучкой называют, потому что здесь все толкутся», — подумала Нина, пробираясь следом за мамой. Спины, спины и ноги. Спины в полушубках, в шинелях, в овчинных поддевках, в бархатных и беличьих шубках. Наконец мама выбрала свободное местечко, постелила на сани коврик.

— Залезай сюда, — сказала она, — притопывай почаще, чтобы ноги не замерзли. — Мама повесила Нине на одну руку кружевную накидку, на другую — черную ажурную кофточку, у ног поставила чугунную собаку. — Пусть тебя караулит, — пошутила мама.

Нина скорее угадала, чем поняла, — маме не до шуток, мама чем-то озабочена и даже испугана, и вдруг Нина почувствовала, что у нее дрожат колени. Она боязливо огляделась. Рядом с ними стоял красноармеец в буденовке и шинели, он тяжело опирался на костыли. Красноармеец продавал зажигалки. Около них юлила старушка в плюшевом салопчике и с облезлой муфточкой на шнурке. Дребезжащим голоском, будто ложечкой стучали о стакан, старушка выкрикивала:

— Открытки с видиками! Покупайте открытки!

Пахло жареным мясом. Нина оглянулась: неподалеку на железной печке (такие печки почему-то назывались «буржуйками») огромная бабища жарила пироги. Нина облизнула губы. Бабища неожиданно тонким и для ее туши пронзительным голосом закричала:

— Пироги с лучком, перцем и с собачьим сердцем!

— Не знаете, почем пирожки? — спросила мама красноармейца.

— За пару двадцать тыщ просит спекулянтка, язви ее в душу! — Голос у красноармейца простуженный.

В глазах рябило от беспрерывного мелькания пестрых фигур, от назойливых выкриков звенело в ушах. Одна мама молча прижимала к себе свое любимое серое платье и пышный бобровый воротник. Наверное, у них поэтому никто ничего и не покупал, даже не спрашивал. Наверное, надо зазывать покупателей. Нина хотела сказать об этом маме, но рядом кто-то хрипло прокричал:

— Берите галоши, господа хорошие!

Перед ними остановился высокий человек в черной шубе, он был какой-то ненастоящий — борода и усы, а голова повязана платком, поверх платка — дамская меховая шапочка, на руках напялены галоши. «Ненастоящий», глядя на маму, хлопнул галошиной о галошу и воскликнул:

— Явление мадонны народу! Зрите, верующие! Венера Милосская!

Нина взглянула на маму. У мамы дрогнули брови. Высокая, в черной бархатной шубке, она стояла, держась, как всегда, очень прямо и смотрела куда-то поверх толпы.

Тетка с длинным красным носом и близко посаженными злыми глазками закричала:

— Ишь, уставился! Не видал, черт бородатый, буржуйских дамочек! Пришла небось торговать, знаю я ее, денщиков имела, на извозчиках каталась! Что, и тебя приперло?! Хватит, попили нашей кровушки!



У мамы дрожал подбородок, но она стояла все так же прямо, глядя поверх толпы. Кажется, никогда так не любила Нина маму, как в эту минуту. Что-то колючее подступило ей к горлу, и, неожиданно для себя, она крикнула:

— Дура! Дура! Дура! Собака! Паршивая собака!

— Маленькая щеня, а кусается, — тетка захохотала, будто телега по булыжникам загрохотала, и двинулась к ним.

У Нины по спине поползли мурашки.

Красноармеец взмахнул костылем.

— А ну, катись, стерва!

— Ниночка, — сказала мама, — нам надо потерпеть. Ведь мы ничего еще не продали.

— Конечно, мамочка, — взрослым, Катиным, голосом проговорила Нина.

Начали зябнуть ноги.

Парень в плисовых широченных штанах, заправленных в белые с красными разводами пимы, остановился возле них. Шапка сдвинута набок, полушубок распахнут.

— Сколь просите? — парень двумя пальцами приподнял кружевную накидку.

Старушка с открытками за его спиной делала маме какие-то знаки.

— Два фунта, — сказала мама и торопливо добавила: — Два фунта хлеба.

— А не жирно?

— Я не знаю, но это же дорогая вещь. Возьмите за полтора…

Все произошло за несколько секунд: парень, сказав: «Моей шмаре подарочек», сунул накидку под полушубок, и толкучка его проглотила. Нина испуганно взглянула на маму, хотела сказать: «Уйдем скорее отсюда», но не посмела. Мама стояла очень прямо и смотрела поверх толпы, будто ничего и не случилось, будто их тут на народе не ограбили.

— Мамочка, я же не знала… — начала она.

— Молчи, Ниночка, — тихо сказала мама.

Старушка с открытками зашептала, пугливо озираясь:

— Я же показывала вам, это же известный жиган. Он ходит грабит. И все его боятся.

Нина еле сдерживалась, чтоб не зареветь. Стыдно. Засмеют. Она зябла все сильнее. Маме тоже, наверное, в ботиках холодно, она ногой о ногу постукивает. Боже мой, неужели этот мужик что-нибудь купит?! Что у него в мешке? Мука! Белая мука! Ну, конечно, мука, у него и рукавицы в белой муке.

Мужик, маленький и тощий, он словно утонул в огромном тулупе, уставился на бобровый воротник.

— Че, для бабьего пальта подходящий? — спросил он и, сняв рукавицу, пощупал воротник.

— Подходящий. У вас мука?

— Мука, сеенка. — Мужичонка хмуро глянул на маму, поскреб голову под рваной шапкой. — Давай, че ли, меняться. Однако, фунт дам.

— За воротник? Да вы что! — возмутилась мама. — Он же новый, вот смотрите.

Мужичонка протянул руку с корявыми пальцами и пощупал шаль у мамы на голове.

— Вот че, — сказал он, — давай меняться. Забирай все, — мужичонка тряхнул мешком с мукой, — тут, однако, полпуда будет. — Мучка первеющий сорт. Давай ворот и шаль — и айда по рукам!

Мама, не раздумывая, принялась снимать шаль с головы, она зацепилась за крючок на шубе, и мама никак не могла отцепить ее замерзшими пальцами.

— Ты не шибко, кабы не порвать, — приговаривал мужик.

Нине хотелось крикнуть в лицо мужичонке так же, как той тетке, что-нибудь злое, обидное. В маминых пышных волосах путались снежинки. Наконец мама отцепила шаль и вместе с воротником отдала мужику. Нина испугалась: вдруг убежит, как тот жиган?! Если побежит, она его догонит — в тулупе далеко не убежит.

— Не прохудилась? — мужичонка корявыми пальцами распяливал шаль. Он недоверчиво покосился на маму.

— Ну что вы. Я ее почти не носила. Оренбургская…

— Мамочка, не отдавай, — жалобно попросила Нина, — тебе холодно.

— Ничего, ничего… Сейчас пойдем домой… Вот мешочек, пожалуйста, сюда пересыпьте. — Мама говорила быстро-быстро, неестественно веселым голосом.

Дома их заждались. Бабушка, увидев маму, ахнула.

— Боже, в каком ты виде! Что у тебя на голове? Где твоя шаль?

Мама стащила с головы бархатную безрукавку и, пачкая шубку мукой, отнесла мешок в кухню.

— Вот променяла на муку.

— И это все? — удивилась бабушка.

— Все. А еще воротник отдала в придачу. Никто ничего не брал. Нина замерзла, не хватало еще ее простудить.

Бабушка сердито сказала:

— Ты, Наташа, абсолютно не приспособленный к жизни человек. Тебя ничего не стоит обмануть. Не понимаю, как можно…

Мама неожиданно засмеялась, как-то странно, нехорошо засмеялась.

— Я неприспособленная… Боже мой, я неприспособленная! А откуда мне быть приспособленной?! Я же барынька! Что я умела? Приказывать денщикам… Мне ведь все преподносили… Другие на меня работали… А я неприспособленная! — Мама опять нехорошо засмеялась, потом схватилась за горло и громко, навзрыд заплакала.

— Дети, выйдите! — Бабушка поспешно выставила сестер в коридор. — Идите в детскую.

Какое уж тут в детскую! Натка потянула Катю за руку.

— Кать, ну, Катя, почему мамочка плачет?

— Помолчи, — отмахнулась Катя.

За дверью мама, всхлипывая, говорила:

— Что меня такой сделало? Я же просила вас с папой… просила… просила отпустить учиться… Нет, неприлично бегать по курсам… Я могла быть врачом… учительницей, а теперь… Я ничего не умею… неприспособленная…

Бабушка голосом совсем не бабушкиным, а другим сказала:

— Прости, Наташенька…

Нина взглянула на Катю, но та отвела глаза и решительным тоном заявила:

— Идем в детскую.

За вечерним чаем мама все зябко передергивала плечами под старенькой шалью, лицо у нее было усталое, веки красные. К великому удивлению Нины, мама закурила при бабушке, и бабушка ничего не сказала, словно это было самое обычное дело. Как будто сегодняшний день сделал их обеих главными.

Ночью Нине снилась барахолка, парень в плисовых штанах, огромная бабища. От страха она просыпалась.

Глава шестая

Домнушка, она прежде стирала бабушке белье, предложила сменять вещи на продукты, и не в городе, а в деревне. Там у нее сестра живет, вместе с сестрой и походят, уже ее-то никто не обманет. С тех пор в семье Камышиных, особенно дети, с нетерпением ждали появления Домнушки. Как-то следом за Домнушкой из сеней шагнула маленькая фигурка, укутанная по самые глаза платком.

— Вот привела к вам поиграть, — сказала Домнушка. — Дочка моя. Разболакайся, Варюша.

Девочка — большеротая, лоб узенький, волосы чем-то густо напомажены — смотрела исподлобья, недоверчиво. Но зеленовато-карие, под черными бровями глаза хороши.

— Варюша будет вашей новой подругой, — сказала бабушка, — играйте с ней и не обижайте гостью.

Варя, войдя в столовую, присела на край дивана.

— Ты учишься? — спросила Катя.

Варя отрицательно помотала головой. Бабушка так «мотать» им не разрешала.

— Тебе сколько лет?

Они удивились: двенадцать — ровесница Кати, а такая маленькая.

— У тебя книжки есть? — спросила Нина.

— Кого?

— Надо говорить не «кого», а «что», — поправила Катя.

Варя покраснела и ничего не сказала. Нине стало ее жаль.

— Ты к нам еще придешь. Ладно?

— А кто его знат.

Варя так и просидела на краешке дивана, сама ни о чем не спрашивала, украдкой разглядывала игрушки, книги, комнату. Сестрам она не понравилась — скучная какая-то. Но все же они обрадовались, когда Домнушка, уезжая в деревню, привела к ним Варю. Привезла она на саночках два ведра картошки и овсянки на кашу.

— Не отказывайтесь! — заявила Домнушка. — В случае чего не обернусь — Варюша поживет у вас. Откель еще и на нее харчей доставать. Пошла на базар хлеба купить — фунт семнадцать тысяч. Думаю, ладно, обожду маленько, может, какой красноармеец на махорку выменяет. Через час прихожу, а уже двадцать тыщ просят. Сейчас заглянули, а он, хлебушко наш, уже двадцать пять тыщ! Ну, креста на людях нету!

Домнушка уехала. Вечером, когда бабушка ушла в церковь, Варя удивила сестер, неожиданно спросив:

— А танцевать кто из вас умеет? Ага, не умеете!

— Краковяк немного, — сказала Нина.

Варя пренебрежительно фыркнула, ловко скинула пимы, приказала:

— Подайте платочек, — выхватив у Натки платочек, она дребезжащим, но верным голоском запела: — Ты, старуха, на носок, — легонько побежала на носках, — ты, старик, на пятку, — тут Варя прошлась на пятках, — ты, старуха, как-нибудь, я старик, вприсядку. — Прыгала, как мячик, чулки на ней рваные — только голые пятки сверкают.

— Ты хорошо танцуешь, — похвалила Катя.

— А я и по-другому умею. — На цыпочках Варя поплыла по комнате, проделывала какие-то замысловатые движения, сгибалась чуть ли не до полу, крутилась на одной ноге, потом вдруг распласталась на полу.

Сестры кинулись ей на помощь.

— Это же помирающий лебедь! — Варя смерила их презрительным взглядом. — Что, не видите?

Запыхавшаяся Варя уселась на диван.

— Где ты так научилась танцевать?

— А у меня сестра артистка.

— Ты не врешь? — строго спросила Катя.

Варя молча повернулась к иконе и перекрестилась.

— Она с вами живет?

— Не, в великий пост приедет на гастроли.

Слово «гастроли» окончательно сняло подозрения, и Варя в глазах сестер выросла необычайно.

— Мы никогда не были в театре, — вздохнула Катя.

— Давайте играть в театр, — предложила Нина.

В столовой устроили сцену. Для зрителей поставили стулья в детской. Вместо занавеса — двери. Выступали все по очереди. Первой «сцену» предоставили Варе.

— Знамынытый ыврапыйскый таныц каныкан в исполнении звызды сызона Варвары Нежной! — объявила она.

Варя задирала ноги, так что были видны залатанные штанишки, гримасничала и пела песенку, за которую однажды Натка отстояла час в углу.

— Ах, шарабан мой, американка, — пела Варя, как-то странно закатывая глаза, — а я девчонка, да шарлатанка, ах, шарабан мой, шааарабан…

— По-моему, этот танец неприличный, — сказала Катя.

— Это кордебалет. Много вы понимаете, — фыркнула Варя.

Кате нечего было возразить, что такое «кордебалет», сестры не знали.

— Теперь ваша очередь, а я погляжу, — не без вызова сказала Варя.

Катя назидательным тоном прочитала басни Крылова, Натка спела «Травка зеленеет»; стараясь доходить на Варю, она закатывала глаза. Катя ее одергивала: «Не кривляйся».

Свое выступление, или гастроли, как она объявила, Нина оставила напоследок. Закрыла дверь на крючок — пусть не видят приготовления: обмоталась простыней, обсыпала маминой пудрой лицо, чтобы «как мертвец», и только потом распахнула дверь.

— Все васильки, васильки, красные, желтые всюду, — замогильным голосом декламировала Нина. — Видишь! — взвизгнула она и, снизив голос почти до шепота, выдавила — Торчат на стене. Слышишь! — (снова визг) — Сбегают по крыше. Вот подползают ко мне, — тут Нина подпрыгнула, — лезут все выше и выше! — завопила она и шарахнулась в сторону, сделав вид, что лезет на стену.

Натка, закричав: «Я боюсь, я боюсь!» — бросилась к Кате.

— Ну тебя, перестань! Только Натку испугала, — рассердилась Катя.

Нина обиделась на сестер. Одна Варя одобрила, а все потому, что сестра артистка.

Варя стала постоянной гостьей, приходила в субботу, и, как только бабушка отправлялась в церковь, дома начиналось светопреставленье: все сдвигалось со своих мест, цветы ставили на пол — «будто сад». Разыгрывали пьесы, придумывала их Нина. Пьесы назывались «Княжна Джаваха», «Спящая красавица», «Мцыри», в зависимости от того, что в это время Нина читала.

Но лишь раздавался церковный благовест — вещи водворяли на свои места, все четверо чинно усаживались за стол с раскрытыми книгами. Бабушка говорила: «Так и надо себя вести во время всенощной». Катя мучилась: «Обманываем бабушку».

Потом игры в театр прекратились. Сестры дружно заболели корью. От скуки они постоянно ссорились. Днем еще ничего, а вечерами хоть плачь, только ведь не поможет. Длинный-предлинный вечер начинается с сумерек, с противных сизых сумерек, которые в четыре часа дня уже ползут через обледенелое окно, прячутся по углам.

— Хотите, я буду сочинять? — как-то спросила Нина.

Сестры согласились охотно.

— Слушайте, только, чур, не перебивать. Называется драма. В одном замке жил герцог. У герцога была дочка, а матери не было.

— У герцога матери не было?

— Натка, я же сказала — не перебивать. Ну вот…

Каких только страданий Нина не послала на бедную голову маленькой герцогини и, когда уже больше ничего не могла придумать, бросила свою героиню в воду. Помолчав, пусть сестры переживают, Нина прошептала: «И зеленые волны покрыли ее».

— Бедняжка, — сказала Катя.

— Ты больше про страшное не сочиняй, — попросила Натка, — а то я боюсь ночью на горшок вставать.

Нина возмутилась: так все перевернуть!

Наутро Нина решила: раз у нее так легко сочинялась драма, то почему бы ей не сочинить стихи, и она принялась за дело. Стихи придумывать оказалось куда труднее. Никак не могла решить, о чем же сочинять, наконец вспомнила: «В старинном замке скребутся мыши…» А что, если про замок? Писала, зачеркивала… Если бы Катя не уговаривала ее: «Не мучайся, все равно ничего не получится», она бы бросила.

Стихи сочинились вдруг. Дрожащим от волнения голосом Нина прочитала:

Но только спрячется луна за горы,

Как слышно в чуткой тишине

Чьи-то вздохи, вопли, стоны

И виден фосфоричный свет во тьме…

Сначала сестры пришли в восторг от Нининых стихов, но потом Катя сказала, что она читала «очень похожие». А Натка твердила:

— Ну совсем, как настоящие.

Подружек к ним не пускали, но Гранька все же прорвалась, улучив минутку, когда бабушка вышла во двор развешивать белье.

— Че, ишшо не околели?

— А мы не собаки, чтобы окалевать, — сердито отозвалась Катя. — Ты вот можешь заразиться от нас. К нам из-за болезни ходить нельзя.

— На-кось! Не заражусь. Мамка сказала, че на мне всякая заразная воша подохнет, — отпарировала Гранька и похвасталась: — А мы вскорости на новую квартиру переезжаем. Все барахло уже поснимали, прощаться пришла. — Гранька оглядела комнату. — Хорошо у вас, чисто. — Погрустнев, шмыгнула веснушчатым носом и призналась — Неохота мне уезжать, там ребятишки больно хулиганят, дерутся почем зря. Идти надо, а то ваша бабушка надает мне по зашеям. Ну, прощевайте. — Гранька протянула руку дощечкой. Потом вышла на середину детской и низко поклонилась в пол. Бабьим голосом чуть ли не пропела: — Уж не обижайтесь, может, че не так сделала, может, че не так сказала.

Растроганные сестры принялись утешать: что это она выдумала, может быть, они ее обижали, это только нечаянно, пусть она тоже на них не сердится.

Гранька с хитрецой щурилась. Сестры не знали, что час назад Степанидиха прощалась с соседями и говорила те же самые слова.


Доктор разрешил Кате и Натке встать, а Нине пришлось лежать — какое-то осложнение на ноги. По утрам Коля переносил ее в столовую на диван. Нина завидовала сестрам: счастливые, Катя ходит в школу, Натке купили на барахолке пимы, и ее стали выпускать на улицу. Мама сказала, что летом отвезет Нину в деревню.

Скорее бы лето! Скорее бы в рощу!

От крыльца Камышиных до калитки, ведущей в рощу, десять шагов. Сразу за калиткой — полянка, расчищенная под крокетную площадку. А кругом березы, березы, березы, из-за них и забора не видно. Посредине рощи — аллея, обсаженная елями. Раньше аллею посыпали красным песком, теперь она поросла мохом. У самого дальнего забора, куда летом надо пробираться через заросли лопухов, лебеды и чертополоха, цветет черемуха. А первые фиалки! Их разыщешь не сразу, они любят играть в прятки, прикрываясь потемневшими под снегом палыми листьями или прошлогодними травинками. Фиалки пахнут листьями, за которыми прятались, снежной свежестью и солнцем. Солнце ведь тоже приносит запахи. Но главная радость — березы. Обнимешь березу, а она как живая, теплая, прислушаешься — листья тихонько-тихонько лопочут когда ласково, когда жалостливо, а когда и сердито. Береза живая! По-своему, конечно. Ведь плачет же она, если ее кору искромсают хулиганы ножами. Будто даже кровью плачет. Самой нарядной береза бывает, когда она закудрявится сережками. Бабушка говорит, не зря про березу поется — «раскудря-кудря-кудрявенькая». Весной роща светлая, распускаются листья на березах, и свет в роще особенный, какой-то радужный.

В роще бегай сколько хочешь — никто не скажет: «Не шуми». В роще можно даже кричать, и никто не оборвет: «Веди себя приличней». Захочешь — и на дерево залезешь. Легче всего на рябину. Две рябины растут у небольшого овражка. В нем долго еще под прелыми листьями лежит лед. А летом весь овражек зарастает крупными ромашками.

Каждый день, когда Натка возвращалась с улицы, она сообщала Нине, что снег «и не думал еще таять».

Раз Нина не выдержала — решила сама проверить: притворилась, что спит, а когда все ушли из детской, добралась, держась за стену, до окна за гардеробом. С трудом залезла. Сначала все было тихо, она терпеливо ждала. И вдруг — дзинь, будто стекло о стекло стукнуло. Ага, вот оно: сверкнула льдинка, и тотчас же что-то дзинькнуло… Неужели скоро весна?! Весна… Но что же это такое! Ноги совсем не слушаются, ноги не гнутся! Нина от страха громко закричала. Прибежал Коля.

— Ты что? Зачем сюда залезла? Вот дурак-то. — Он снял Нину и отнес ее на диван.

Вечером Коля сказал маме:

— Надо, чтобы Нина дышала свежим воздухом.

Он вытащил из кладовки старое кресло-качалку с провалившимся сидением, починил его. Закутанная в одеяло, Нина сидела на крыльце в кресле-качалке. На снег было больно смотреть, грудь распирало от холодного чистого воздуха.

Под навесом, в навозе у сарая, копошились воробьи. Похоже, что все-таки скоро весна — вон сколько сосулек по карнизу крыши.

— Натка, сбегай за ворота, посмотри.

— Ручьев еще нету, — доложила Натка и умчалась. Вернулась она с незнакомой девочкой; в коротком пальто и шапке-ушанке, высокая, коренастая, она смахивала на мальчишку. За ней плелся черный кудлатый пудель, у пса одно ухо поднято, другое повисло, на глазу бельмо.

— Вот, познакомься, — сказала сияющая Натка.

Девочка протянула Нине широкую руку и, крепко сжав Нинины пальцы, мальчишеским голосом сказала:

— Мара, — и, кивнув на Нинины ноги, спросила: — Что, болят?

— Не очень, только ходить не могу. Это твоя собака?

— Моя. Пэдро, пойди сюда!

— Так собак не называют, — сказала Натка.

— Собак называют по-всякому. Это братишка придумал ему такое имя. Пэдро, дон Пэдро. — Мара погладила пуделя, а он лизнул ей руку.

— У тебя много братьев?

— Есть. Микчишка.

— У вас какие-то понарошечные имена: Пэдро, Мара, какой-то Микчишка! — Натка расхохоталась.

— Ох ты и глупая! — обозлилась Мара. — Во-первых, Пэдро — это собака, а меня зовут Марианна, а Мику — Максим. Пэдро, пошли!

Нина сидела в одиночестве и раздумывала: «Хорошо бы у нас были братья, они бы завели собаку, мальчишкам всегда все позволяют. А Мара, наверное, теперь не придет. Обиделась».

Она пришла на другой день как ни в чем не бывало. За ней лениво семенил Пэдро.

— Сегодня болит? — осведомилась она.

— Немного лучше, — соврала Нина.

— Скоро встанешь. — Мара сказала это таким тоном, что Нина поверила — скоро она будет бегать как все.

Мара вытащила из-за пазухи розовато-золотистую булку с поджаренным гребешком и разломила ее: половину протянула Нине, вторую половину — еще пополам, кусок себе, кусок — Натке.

— Вкуснецкая булочка! — Мара прищелкнула языком. — Настоящая французская. — И внезапно огорошила: — Это я сперла в булочной Артюшкина.

Вот тебе на! Сперла — это, значит, украла. Нина чуть не подавилась.

— Ты… ты булку взяла без денег?

— Вот еще! Буду я деньги всяким паразитам давать! Булочник, думаете, кто? Буржуй! Вот он кто. Эксплуататор. Нас эксплуатирует. Я знаю, мы в школе проходили. Ничего с ним не стрясется! Подумаешь, одну булку взяла! А ему можно честных людей обманывать? Ну, пока! Надо бежать, а то мне влетит.

Мара умчалась, за ней — Пэдро.

— Как по-твоему: она хорошая? — растерянно спросила Натка.

— Н… н… не… знаю…

Воры — преступники, самые подлые люди. Так говорит бабушка. Мара не похожа на подлую, она же не сама съела булку, а принесла им, самой ей досталось совсем немножко. Ничего не поймешь, надо спросить Колю. Он засмеялся и сказал:

— Ай да девица! Ты мне ее покажи, — но, поймав Нинин взгляд, стал серьезным. — Воровать нельзя ни при каких обстоятельствах. Мало ли что! Мало ли чего у нас нет! Воровать подло! Противно! Это унижает человеческое достоинство. Понял?

— Поняла, — Нина помолчала и с затаенным злорадством спросила: — А зачем ты доски из забора воровал? — «Значит, Маре нельзя, потому что она маленькая, а тебе можно, потому что ты большой». Она чуть этого вслух не сказала.

— Видишь ли, это, конечно, тоже паршиво, но заборы были ничьи, хозяева сбежали. Все их разбирали, и потом не замерзать же вам… Я это делал для вас…

— И она булку нам принесла.

— Вы бы без этой булки не умерли. Понял? И не вздумай сама красть! Вот ты уж и ревешь, я ведь так… предупредить.

— Я не реву. Коля, а почему булочник — буржуй и эксплуататор?

— Это тебе Мара разъяснила? Да потому, что на Артюшкина гнут спину два работника. А прибыль, ну, выручку, булочник кладет себе в карман, а работникам достаются гроши. Ясно?

Нина помолчала.

— Почему же тогда Советская власть Артюшкина не прогонит?

— Потому что пока ей самой не справиться с торговлей. Есть дела поважнее.

— Значит, всегда-всегда будут буржуи?

— Дойдет очередь и до них. Сейчас вот надо басмачей усмирять. Ага, так и знал: спросишь — кто басмачи? Контрреволюционные бандиты. Ну, мне пора собираться. Сегодня у нас в институте субботник. — Поглядев на задумавшуюся Нину, Коля спросил: — Ты помнишь, когда вы болели корью, я приносил масло и сахар? Помнишь? Так это для вас посылал Петренко.

— Ты видел Петренко? — встрепенулась Нина. — Почему он к нам не пришел?

— Ему, брат, некогда. Он, наверное, уже уехал воевать с басмачами.

— А он, когда вернется, придет к нам?

— Если… — начал Коля и поспешно закончил: — Конечно, придет. Он про тебя спрашивал. Ну ладно. Опаздывать нельзя, а то еще припишут саботаж.

Нина живо представила: чистое поле, по полю на белом коне скачет Петренко, в одной руке у него красное знамя, в другой сабля наголо. Милый Петреночка, конечно, как только он победит басмачей и вернется в город, — он придет и к ним…

Наступала весна. Наступало бездорожье. Наступал голод. Домнушка из деревни, как она говорила, возвращалась «с таком». В дальние деревни к богатым мужикам ни на санях, ни на телеге не доберешься.

Катя, уходя в школу, брала с собой тощий бутерброд — кусочек хлеба и ломтик картошки, а за спину бабушка привязывала ей завернутое в тряпку, чтобы мальчишки не дразнили, полено. В школе не было дров.

Раз мама пришла со службы и сообщила новость:

— Мы на Нину будем получать паек. Оказывается, было указание Ленина больным детям выдавать паек.

— А почему Ленин? Ленин кто? — спросила Натка.

— Сто раз тебе объясняла, — сказала Катя, — Владимир Ильич Ленин — вождь мирового пролетариата.

Здорово! У Нины даже дух перехватило. Вождь мирового пролетариата заботится о ней, потому что она больна и ей нужно хорошо питаться.

Натка, конечно, не удержалась от глупого вопроса:

— А Ленин большевик?

Бабушка сказала не Натке, а маме:

— Ленин дворянин. Ваш продкомиссар никогда бы до этого не додумался.

Мама оглянулась на детей, притихших у печки, и негромко сказала:

— Дело в том, что у нас на всех пайков не хватало, и решили давать только чахоточным детям, а комиссар велел меня внести в список… Он знает, что у меня трое и что Ниночка больна… Он мог и не включать в список.

Назавтра мама получила паек. Бабушка к ужину сварила манную кашу и положила в тарелку кусочек настоящего сливочного масла. Нину распирало от гордости: вот и ее болезнь пригодилась, а то вечно все за ней ухаживают… Хоть бы от хорошей еды скорее поправиться, а то калека какая-то — ноги как бревна и так по ночам ноют.

Глава седьмая

Субботний вечер. Мама дома. Со своей сослуживицей Нонной Ивановной она шила из тряпья какие-то костюмы для спектакля. Тут же за обеденным столом Катя раскрашивала географическую карту.

Сестрам нравилась Нонна Ивановна.

Все она умела: петь (особенно хорошо «Гайда, тройка, снег пушистый»), рисовать, шить. Даже стихи Нонна сочиняет, и эти стихи печатают в газете.

Но более всего Нонна Ивановна поразила сестер, когда однажды они застали ее сидящей на диване, а рядом, совсем отдельно, стояла Ноннина нога в чулке и туфле. Нонна Ивановна встала и, прыгая на одной ноге, допрыгала до стола, положила папиросу в пепельницу, ловко повернулась и запрыгала к дивану. А они-то не знали, что у нее нет ноги, даже не догадывались. Ведь люди без ноги несчастные, у Вариного отца вместо ноги — деревяшка, так он и молчит всегда. А Нонну Ивановну они ни разу не видели мрачной, она постоянно что-нибудь смешное рассказывает, ходит на высоких каблуках, даже танцует.

Много позже они узнали, что несчастье случилось с Нонной Ивановной в последнем классе гимназии. Нонна принесла в гимназию прокламацию и ухитрилась наклеить ее на классную доску. Заподозрили дочку мастерового. Ей учинили допрос и обещали, если чистосердечно сознается, — простят, а виновного искать не будут. Девушка, поверив начальнице гимназии, взяла вину на себя. На другой день ее исключили из гимназии. Нонна заявила начальнице, что виновата во всем она, Нонна. Но ей не поверили. Нонна бросилась под поезд.

Нина восторгалась Нонниным героизмом: броситься под поезд! Все она делает не так, как у них дома; если у Камышиных о чем-то не принято говорить — Нонна говорит.

Вот почему сейчас сестры и навострили уши, когда Нонна сказала:

— Кажется, Екатерина Петровна не очень-то довольна новым знакомством Коли.

Мама громко вздохнула, но никак не отозвалась на Ноннины слова. Ну, конечно, у них об этом нельзя говорить.

— Эта красавица, по-моему, легкомысленна, — сказала Нонна.

— Она из хорошей семьи, — помолчав, заметила мама.

— Ах, Наташа, ты все еще живешь старыми понятиями. Ну что такое хорошая семья? Я часто думаю о вашей семье, — продолжала Нонна, — все вы, ты и Коля, очень благородные, добрые люди, но вы немного толстовцы. Понимаешь?

Нине послышалась в тоне Нонны жалость к ним.

— В гимназии я считала себя толстовкой, — усмехнулась Нонна. — Революция на многое открыла мне глаза. Теперь я себе не представляю, как можно, когда тебя бьют по левой щеке, подставлять правую.

— Я ухожу, — сказала бабушка из коридора, — закрой за мной, Наташа.

Нина уткнулась в книгу, но читала не вникая в прочитанное. «Интересно, почему же мама и Коля толстовцы?»

Мама вернулась, отложив шитье, закурила. Нонна засмеялась. Мама вопросительно на нее взглянула.

— Девочки побаиваются бабушки?

— Вообще-то да, — призналась Нина.

— Я тоже ее побаиваюсь. — Нонна снова засмеялась.

— Ну, а она тоже, по-твоему, толстовка? — В мамином вопросе сквозило скрытое лукавство.

— Расскажи о бабушке, — попросила Нонна.

— Мама родилась в Семипалатинске. Мой дед был казачий есаул. Его любили не только солдаты, но и окрестные киргизы. Маму отдали учиться в прогимназию в город Верный. На каникулы за ней на лошадях приезжал солдат. Места там степные. И однажды за ними погнались волки. Солдат что есть мочи нахлестывал лошадей. Но волки вот-вот готовы были напасть. И тут мама схватила ружье. А ей тогда было шестнадцать лет.

Нина с Катей переглянулись. Вот так бабушка!

— Ты не удивила меня: это похоже на Екатерину Петровну. Ну, а замуж она рано вышла?

— Через два месяца после окончания прогимназии. Лишь три встречи с женихом — и она стала женой молодого хорунжего: отцу не было и двадцати, когда он женился. Со свадьбой поспешили, так как полк, в котором служил жених, отправлялся на Дальний Восток. «Для освоения окраин царской России» — так было записано в послужном списке моего отца. Всем офицерам предложили срочно жениться. Надо было заселять окраины России. Это было необычайное путешествие. Полк шел маршем. Жен везли в кибитках. Вообрази это путешествие: бездорожье, осенью — дожди и грязь непролазная, зимой — морозы, снегопады и метели. Отдохнули, когда Байкал переплывали. Много раз приходилось обгонять арестантов. Их гнали этапом, оборванных, изнуренных…

— Под кандальный звон? — спросила Нина.

— Да, под кандальный звон. Полк прибыл в Читу через десять месяцев. Там я и родилась. Принимала меня ссыльная акушерка, крестили в церкви, которую строили декабристы. А когда полк добрался до Дальнего Востока, у меня уже был братец. Вот сколько времени понадобилось для этой дальней дороги. Вероятно, все, что пришлось маме увидеть и пережить в самом начале своей самостоятельной жизни, сделало ее такой сдержанной и требовательной не только к нам, детям, но и ко всем окружающим. Представляешь, в семнадцать лет она стала не только «ваше благородие», но и «матушка заступница». Не знаю, как она ухитрялась, ведь у нее не было медицинского образования, но в пути она лечила солдат. Чем? Настоями трав и мазями. Она сама их приготовляла на бивуаках. Научилась она этому искусству у своей матери, которая тоже лечила солдат и окрестных киргизов. Мама писала письма родным солдат, умела за них и заступиться, ты ведь знаешь, что тогда применялись телесные наказания. Отец мне рассказывал, что маминого языка, несмотря на ее молодость, офицеры побаивались…

Солдаты свою заступницу боготворили, — продолжала рассказывать мама, — был такой случай: застрял в грязи возок, в котором ехала мама. Солдаты распрягли лошадей и вытащили возок, несли его через грязь на руках, мама тогда ждала меня. Потом маме тоже не очень легко жилось. Семья была большая, кроме меня и Коли, еще четверо, они все умерли от скарлатины. Недвижимого имущества не было, жили на армейское жалование. Вероятно, нам трудно приходилось бы, если бы не мамины уроки, к нам на дом приходили ученики. Мама ни за что не хотела, чтобы Коля стал военным, отец ведь участвовал в обороне Порт-Артура. Там и погиб. Помню, был еврейский погром — мама спрятала у нас в доме евреев, а когда пришли черносотенцы, вышла к ним и заявила, что никому не позволит оскорбить дом русского дворянина. За дверями стоял денщик с ружьем, а мама под шалью спрятала револьвер…

Пришел Коля, и на этом рассказ о бабушке оборвался.

Глава восьмая

Выехали они еще до восхода солнца на попутной подводе, которую Домнушка подрядила на базаре.

Мама, целуя и крестя Нину, напутствовала: «Смотри, слушайся Домнушкину сестру, пей молоко, одна в лес не ходи и не скучай. Я скоро за тобой приеду». Бабушка сказала: «Будь умницей».

Сначала телега тарахтела по булыжникам, потом ее корежило на ухабах. Нина лежала, свернувшись калачиком, на свежем сене. Домнушка прикрыла ее одеялом. Небо быстро светлело, по нему словно разлился брусничный сок. Домнушка разговаривала с хозяином подводы. Он на что-то жаловался баском с хрипотцой.

— Теперича каждый много об себе понимает…

Нина засыпала и просыпалась, она видела лес; он рос по обеим сторонам дороги, и такой густой, что за стволами деревьев темным-темно. Потом открылась просека, длинный зеленый коридор, а когда Нина проснулась в другой раз, никак не могла понять, куда она попала. Она лежала на широкой лавке. Потолок низкий, пол некрашеный, стол — выскобленный добела. В переднем углу закопченная икона. На печке какое-то тряпье. Может, это все сон? Нужно покрепче зажмурить глаза, и тогда проснешься в детской. Нет, ничего не получается. Она долго и терпеливо ждала. Наконец, вошла Домнушка. Но это все еще продолжался сон: вошли сразу две Домнушки.

— Вот и выспалась, — сказала одна Домнушка и, показав на другую, пояснила: — Сестра моя будет, Марфушка. У нее и погостишь.

Тут Нина поняла, что все это не сон, а правда, и ей вдруг стало тоскливо, захотелось зареветь. Но было совестно, и она сдержалась. Удивительно, до чего Марфушка похожа на Домнушку. Такая же худущая, такой же сивый пучок на макушке, так же поминутно вытирает слезящиеся глаза.

Марфушка принялась выкладывать сестре деревенские новости. Домнушка хлопала себя руками по тощим бедрам и приговаривала: «Надо же!» или: «Ах чтоб его пятнало».

— Так, говоришь, Краснуля пропала у Сидорихи! Надо же!

— Так Васька Кривой чуть от денатурки не сгорел! Ах чтоб его пятнало!

Нине стало скучно.

— Можно мне на улицу пойти? — она взглянула на Домнушку.

— А чего ж нельзя. Ступай, погляди на деревню.

Нина вышла на высокое без перил крыльцо. Вот она, оказывается, какая бывает деревня! Дрова свалены в кучу. У старенькой сараюшки копошатся куры. Забор из длинных жердей, калитки нет. Где же тут играть? Ни травы, ни деревьев. Нина вернулась в избу. Когда Марфушка, схватив кринку, помчалась за молоком, Нина подошла к Домнушке.

— Возьмите меня домой. Я не хочу здесь оставаться.

— Не могу я. Поправляться тебе надо. Бабушка и мамочка на меня обидятся. — И, желая утешить, добавила — Это попервости, а потом попривыкнешь, с ребятишками ознакомишься.

— А у вашей сестры дети есть?

— Какие там дети! Она вековушка. — Домнушка вздохнула.

— Как это вековушка? — не поняла Нина.

— По-городскому, стало быть, старая дева.

— А почему она осталась старой вековушкой?

— Мы ведь из бедных. — Домнушка вздохнула еще громче. — Беднее нас никого в деревне не было. Таких-то не шибко сватают.

— А вы?

— Я в городе жила, а Марфушка по чужим дворам ходила, в няньках с семи лет.

— С семи лет! — ужаснулась Нина. Натке семь лет. Попыталась представить Натку в няньках и не смогла. — А зачем она в няньки пошла?

— Изба наша сгорела, вот и пошла. Всем нам тогда хоть по миру идти в пору было. Так Марфушка век по чужим людям бы маялась. Спасибо, крестная перед смертью свою избу ей отказала.

На другой день Домнушка уехала. Еще до восхода солнца Марфушка будила Нину и подавала ей большую кружку теплого парного молока. Выпив молоко, Нина валилась на постель и окончательно просыпалась, когда солнце пекло вовсю, а под потолком монотонно гудели мухи. На столе, прикрытый полотенцем, ждал завтрак: пшеничный калач, холодная картошка и простокваша.

Днем Марфушка прибегала и торопливо варила похлебку. Марфушка постоянно куда-то спешила.

Под вечер к ней заглядывали, стучали в окно и наказывали: «Приходи завтра подсобить». И она чуть свет уходила. Раз пожаловалась:

— Заставляют до ночи спину гнуть. Намеднись полола от света до света, а харчи — редька с квасом да квас с редькой. Норовят совсем задарма работников держать.

— А вы не ходите к ним, пусть сами все делают, — посоветовала Нина.

Марфушка вздохнула совсем как Домнушка.

— Как же не пойдешь. Коня-то у меня нет, безлошадные мы. Землицу вспахать — иди поклонись, семян надо — обратно поклонись. А после бегаешь, отрабатываешь. Они уж свое возьмут.

— Они — это богатые? — спросила Нина.

— А кто же еще, — печально усмехнулась Марфушка, — они нашего брата в дугу согнут да еще хомут тебе на шею наденут. Вот и коровки у меня нету. Чужое молочко-то кусается. За него, поди-кось, горб гнуть заставляют.

— Знаете, — Нина почувствовала, что краснеет, — я не буду пить больше молоко.

Марфушка переполошилась:

— Вот удумала-то! Домнушка привезла скатерть и всякого барахла, вперед за все заплатила. Наталья Николаевна, мамочка-то твоя, расстаралась. Пусть Нина пьет молочко досыта. Вот с лица какая бледная.

Но разговаривали они редко. Впервые за свою короткую жизнь Нина узнала одиночество.

В день приезда к дому Марфушки прибегали деревенские ребята. Нина, не понимая, зачем она это делает, спряталась от них в кладовке. Они пришли и на другое утро — Нина слышала их голоса. Но снова что-то помешало ей отозваться. Ребята пошумели под окнами и ушли.

…Нина сидела у окна и смотрела на улицу. Собственно, и смотреть тут не на что. Неужели все улицы в деревне такие? Сразу под окном — крапива и лопухи, и чуть подальше — невысокая трава. Туда к вечеру приходят гуси, противные, злые. Вытянут длинные шеи и шипят! Посредине улицы — огромная лужа. Удивительно: дорога сухая и пыльная, а лужа никак не может высохнуть. Напротив Марфушкиного дома какая-то кривобокая изба. Страшно скучно весь день сидеть и смотреть на эту избу и пустую улицу с грязной лужей. Пойти погулять, но куда? Одной страшновато. Раз, не успела выйти, на нее накинулись собаки. Хорошо, что соседи отогнали. Скорее бы домой, скорее бы побегать в роще. Теперь ноги у нее уже совсем не болят. Марфушка растирает их на ночь какой-то мазью. От жестких, как щетка, рук Марфушки кожа просто горит.

Однажды ночью ее разбудили голоса. В окно заглядывала луна. На лавке тускло поблескивало жестяное ведро. Разговаривали где-то совсем близко. Дверь в сени была открыта, на пороге — Марфушка. В темных сенях гудел низкий глухой голос. Нина прислушалась:

— Маесся, маесся, а толку ничуть. Кажинный год — колос от колоса не слыхать голоса. Лонись недород, нонче недород. Скажешь, неправду я говорю? — бубнил невидимый голос.

— Что правда, то правда, — со вздохом поддакнула Марфушка.

— А кто тебя с хлебом выручат? Окромя Сазонова некому. Хлебушка-то свово до рождества не хватит, однако…

Марфушка не то вздохнула, не то всхлипнула.

Нина задремала, а когда проснулась — свет луны переместился в передний угол, как будто для того, чтобы осветить стоящую перед иконой Марфушку. Она не крестилась, не кланялась, руки ее, всегда такие суетливые, висели. Громким шепотом она даже не молилась, а похоже, что просто рассказывала богу.

— Господи, вразуми ты меня, бобылку несчастную, живу я как в поле обсевок. — Тут Марфушка всхлипнула и принялась сморкаться.

Нине казалось, что сердце у нее лопнет от жалости к Марфушке. «Ну что она спрашивает у бога — все равно он ей ничего не скажет!» — с ожесточением подумала она. Впервые подумала так о боге.

И в следующую ночь ее разбудил бубнящий в темноте голос. За окном шлепал по крапиве и лопухам дождь. Из сеней несло едким вонючим табачным дымом. Нина засунула голову под подушку. Сквозь сон слышала, как еще долго Марфушка жаловалась молчаливому богу.

Когда на другой день вековушка разбила кринку, Нина, подбирая черепки, сказала:

— Знаете, а вы его прогоните. Чего ему надо?

— Вишь, девонька, велит на покос пойтить подсобить. А я так, чего по хозяйству, могу, а копны таскать — не по силам мне. Порченая я. Ишшо в девчонках батрачила, так с надрыву у меня что-то внутри нарушилось.

— Не ходите, еще заболеете.

— Вот и комбед не велит. Выручим, говорят, с хлебом.

— Комбед — это Советская власть?

— Совецкая, Совецкая.

— Раз Советская — значит выручит, — убежденно сказала Нина и, подумав, добавила: — Одного человека несправедливо посадили в тюрьму, а Советская власть его выручила.

…Уже неделя, как Нина в деревне. Сидит у окна, семь дней подряд сидит и смотрит на кособокую избу. Сейчас утро. Дома пьют чай в кухне. Окна в комнатах от жары прикрыты ставнями. В столовой на столе букет, мама так любит цветы. После чая сестры побегут в рощу.

Нина не заметила, как под окном собрались ребята. Они стояли, сбившись в кучку, и с откровенным любопытством смотрели на Нину. Они почему-то походили друг на друга: девчонки в длинных платьях, на головах платочки; у мальчишек волосы обрезаны «под горшок», рубашки не подпоясаны, штаны длинные, внизу бахрома, на плечах и коленях просвечивает голое тело.

Несколько минут Нина и ребята молча разглядывали друг друга. Девчонка, чем-то напоминавшая Граньку, наверное веснушками, спросила:

— Ты городская? Пошто приехала?

Нине не хотелось говорить про больные ноги, и она промолчала.

Маленькая белоголовая девочка, улыбаясь беззубым ртом сказала:

— Ждраштуй.

Нине стало смешно.

— Бонжур, мадемуазель.

Ребята помолчали.

— Гляди-кось, — произнес лобастый мальчишка с царапиной во всю щеку, — видать, нерусская.

Слова мальчишки подзадорили Нину, и ее, как говорил Коля, понесло: вот когда могут пригодиться французские слова, которые вечно зубрит Катя.

— Пардон, мусье. Пермете муа де ките ля клас. Ля пом, ля папир, адью, мерси. Эн, де, труа, же ве кан ля буа, катр, сенкс. Же ву при.

— Вот чешет-то! — восхитился лобастый мальчишка.

Запас французского «красноречия» у Нины иссяк.

Веснушчатая девочка попросила:

— Ишшо маленько поговори.

Нина помедлила всего лишь секунду, а потом выпалила:

— Гюго, Гюи де Мопассан, Дюма, Д’Артаньян, Айвенго, уксусэ, бззе, кабриолет, ватер клозет.

Лобастый мальчишка плюнул через зубы («вот не знала, что можно так далеко плеваться») и с презрением произнес:

— А че с ней, нерусской, разговаривать! Пошли, че ли?

— Вовсе я русская, — обиделась Нина.

— А по-каковски ты говорила? — спросила высокая синеглазая девочка.

— По-французски, — промямлила Нина, краснея.

— Айда с нами по ягоды, — позвала синеглазая девочка.

— А куда?

Девочка строго сказала:

— Не закудыкивай дорогу. Недалече пойдем, за Медвежью балку.

— Там медведи?

Ах, лучше бы она об этом не спрашивала! Они так хохотали, что лобастый мальчишка даже присел на корточки. У Нины горели уши. Уйти? Но от смущения она не могла пошевелиться. Под защиту ее взяла та же синеглазая девочка.

— Будя вам! — сердито прикрикнула девочка на хохотавших ребят. — Она же городская. — И, обратившись к Нине, почти приказала: — Бери корзинку, и айдате.

Нина заколебалась: Марфушка придет не скоро. А потом, вдруг они все время будут над ней смеяться?

— Ну, иди за корзинкой — мы обождем, — повторила синеглазая.

Нина схватила в сенях корзинку и выскочила во двор. Ворота из жердей не смогла открыть, но ловко перелезла через них. Кажется, это ребятам понравилось.

На Нине клетчатое короткое платье, тапочки из парусины на веревочной подошве и белые вязаные носки. Что ребята так пристально ее разглядывают? Бабушка говорит, что так смотреть на человека неприлично. Хорошо, что нет больших мальчишек, одна мелкота. И все они слушаются синеглазую Марусю. Нина старалась быть поближе к ней.

Сразу же свернули в переулок, прошли мимо огородов, спустились к реке и перешли ее по ветхому мостику. Плахи на мостике подвижные, будто клавиши пианино. Дорога поползла по косогору, повиляла и спустилась в низинку.

Прямо у ног дремало озерко не озерко, пруд не пруд. Словно в огромное блюдце налили зеленую воду. На воде круглые блестящие, как у фикуса, листья, а на них тоже круглые, точно фарфоровые, белые и желтые цветы. И над всем этим великолепием кружатся стрекозы с голубыми стеклянными крыльями.

— Не отставай. — Маруся взяла Нину за руку. — Ждать да догонять — хуже нет.

Скоро они вошли в лес. Дорога не торная, поросшая мелкой травкой. Березы раскидистые, ветви у них начинают расти низко над землей, а у елей, наоборот, ветви растут высоко и на них висит густая, как бахрома, хвоя.

— Какие елки высокие! — сказала Нина.

— Это не елки, а лиственницы, у них иголки на зиму опадают.

— Опадают? — удивилась Нина. — И деревья стоят голые?

— Голые, — повторила Маруся, она засмеялась и беззлобно сказала: — Чудная. Ты что, впервой в лесу?

— Да, первый раз. У нас есть роща, но это совсем другое. Ты не знаешь, как называются такие круглые цветы? Ну те, что растут прямо на воде? — Нина махнула рукой в сторону озерка.

— То кувшинки.

Нина быстро устала, а ребята, словно назло, с пригорка неслись вприпрыжку.

— Дальше не пойдем, — наконец объявила Маруся, — тут ягоды сколь хошь. Каждый собирает сам себе.

Ребята рассыпались в разные стороны. Нине Маруся наказала:

— Смотри не отставай, звать будем — откликайся.

Оставшись одна, Нина села и с наслаждением вытянула ноги. Здесь ее никто не увидит, никто не будет смеяться, что она, как старуха, сразу уселась отдыхать. Ну и заросли! За кустами, кажется, вода журчит.

Наверное, оттого, что она отвыкла так помногу ходить, ноги страшно ныли… Она чуточку полежит на спине, с закрытыми глазами, как учила мама, и все пройдет.

Приятно лежать — трава мягкая, от ключика тянет свежестью. Вода журчит, журчит…

Нина проснулась так же внезапно, как заснула. Кругом тихо, голосов ребячьих не слышно. Только вода журчит. Она крикнула: «Аууу!» Никто не отозвался, она испугалась и закричала: «Маруууусяяяя!» Снова молчание. Побежала в ту сторону, откуда пришли, — нет никого! Может, они в прятки с ней играют? Не надо бы кричать, но она не могла удержаться и кричала все громче и громче. Маруся бы отозвалась, значит, они ушли.

Но реви, не реви, а идти куда-то надо, она поднялась и побрела наугад. И вдруг услышала — кто-то идет за кустами, тяжело идет, даже ветки трещат. Медведь! Нина хотела крикнуть, но у нее пропал голос, хотела побежать, не смогла. И почти тотчас же увидела бурую телку. Вот кто ее выведет в деревню! А вдруг телка заблудилась? Тогда ее придут искать. Телка брела не спеша, останавливалась пощипать траву, почесаться о дерево.

— Ах вот ты куда забралась!

Нина оглянулась. На нее смотрел высокий худощавый мальчик.

В руках у мальчика длиннющая палка.

Это тебя ребятишки искали? — спросил он.

— А они искали? — обрадовалась Нина.

— А как же, нешто не будут искать. Ты заблудилась, что ли?

Нина молча кивнула.

— Ничего, тут до деревни рукой подать, — мальчик говорил степенно, рассудительным тоном. Нина успокоилась.

— А зачем такая длинная палка?

— Это удилище. Ну, пошли.

Телка послушно шла за ним. Нина старалась не оглядываться на телку, еще мальчик подумает, что она трусиха.

— Тебя как зовут?

— Нина. А вас?

— Антон. В городе жить интересно: школы, библиотеки разные… — Паренек вздохнул. — Мы ведь нездешние…

— Вы жили в городе?

— Мы с Поволжья.

— А-а-а, — Нина вспомнила — бабушка читала: «…волна беженцев растет». Вот, оказывается, какие беженцы бывают.

На прощанье Антон сказал:

— Смотри не ходи одна в лес, заблудишься с непривычки.

Ребята пришли на другой день, звали ее. Но она спряталась в сенях — будут еще смеяться. Они покричали и ушли. Потом упрекала себя: противно прятаться, если еще придут — непременно выйдет к ним. Вечером на подоконнике оказался огромный капустный лист, а на нем крупная смородина. Решила — наверное, Маруся.

А ночью сквозь дрему Нина снова слышала робкие оправдания Марфушки и въедливый голос мужика. Проскрипели ворота. Залаяли собаки. Нина уже знала: когда этот страшный невидимый мужик уходит, всегда лают собаки.

Нина привыкла просыпаться на рассвете, когда пастухи гонят в поле стадо. Коровы мычат на разные голоса: одни ревут протяжно и свирепо, другие — кротко, а иные — лениво, будто спросонок. На все лады — от тонкого ягнячьего до густо-басовитого — овцы. Нине нравилось смотреть из окна на стадо, особенно на овец. Смешные, бестолковые, сбиваются в кучу, шарахаются.

В избу вошла Марфушка, а за ней с кринкой в руках соседка Архиповна, высокая костистая старуха.

— Коли недужится, нече ходить, — проговорила Архиповна, ставя кринку на стол.

Марфушка, держась одной рукой за поясницу, достала с полки кружку, налила в нее молока, дала Нине.

— Пей да ложись, раным-рано еще, — кряхтя, Марфушка опустилась на лавку. — Кабы не нужда, разве пошла. А то придет беда — и лебеда еда…

— Сулил же тебе комбед, — сказала Архиповна, она стояла у дверей, сложив руки под грудью.

— Сулил-то сулил, — Марфушка безнадежно покачала головой. — В Петуховке, слыхала поди, был комбед, да богатеи разогнали. Вот и надейся… Да и кому наперед дадут помощь — тому, у кого детишки… Не мне бессемейной…

— Да уж, однако, так, — согласилась Архиповна.

Нина тянула теплое, пенящееся молоко, слушала и с жалостью поглядывала на Марфушку.

— Эй, Марфа! — донесся с улицы женский голос.

Под окном стояла с коромыслами на плечах некрасивая носатая женщина.

— Сазониха! — ахнула Марфушка и кинулась к окну.

— Али разбогатела, — жестко произнесла женщина. — Кажный погожий день дорогого стоит, а ей горя мало? Небось, как припрет, идут к Сазонову, а долги платить — так вас и след простыл. Не придешь — на себя пеняй! — Не дожидаясь ответа, носатая зашагала прочь.

Марфушка, охая на каждом шагу, принялась собираться.

— Чтоб она сдохла! — с ожесточением плюнула Архиповна и, сокрушенно покачав головой, добавила: — Однако всех нас переживет. Видать, кому не умереть, того всем миром не спереть.

— Знаете что, — сказала Нина, — а вы на этого Сазонова пожалуйтесь.

— Кому ж на него жаловаться-то?

— Советской власти.

— И, девонька, он тогда совсем меня со света сживет. Не понимаешь ты наших деревенских. Мала еще, вот и нет понятия об деревне.

Оставшись одна, Нина долго не могла уснуть. Противно-нудно жужжали под потолком мухи. В голову лезли скучные мысли. Так было бы интересно пойти с Марфушкой на покос, но неудобно сейчас. Ей, конечно, не до того… Как она сказала: «Придет беда — и лебеда еда…» Лебеда — нужда, лебеда — беда, беда — бедные. Марфушка бедная… Бедные — это, наверное, те, у которых все время беда… беда… беда…

В полдень пришла Архиповна.

— Штец тебе принесла, — сказала старуха, — постные шти-то, но молочком забелила, все, гляди-ка, повкуснее. Ты кушай, кушай, пока не простыли. — Архиповна села на лавку, подперев щеку рукой. — Совсем занедужила Марфа-то. Внучка моя бегала на покос, харчи носила, так сказывали бабы: свалилась Марфа, положили они ее под кустики в холодочек.

— Почему же ее к доктору не повезут?

— Эээ, милая, дохторов у нас на деревне нету. Вечером привезут, поправлю ей маленько спину да живот, бог даст, полегчает.

Щи невкусные, несоленые, но, боясь обидеть старуху, Нина ела.

— Уж не до тебя Марфе-то, — вслух, будто Нины здесь вовсе и не было, рассуждала Архиповна, — взяла бы я тебя к себе, да негде тебе у нас расположиться. Ты вот спать привыкла в отдельности. Ну, и дед у нас-то хворый, дух от него чижолый…

После ухода Архиповны Нина долго слонялась по избе, не зная, чем себя занять. Принялась было читать «Оливера Твиста», но перед глазами у нее все была Марфушка-вековушка. Знала бы о ее болезни мама! А если написать письмо? Нина вытащила из своей корзинки бумагу и конверт. Села к столу.

«Дорогая мамочка, Марфушка сильно заболела. Ее надо лечить, а в деревне докторов нет. Этот Сазонов ужасно злой. Марфушка говорит, что он со свету ее сживет. Мне Марфушку ужасно жалко. Она порченая. Мамочка, приезжай скорее и забери меня. Целую тебя, твоя дочь Нина. Скажи Домнушке: пусть она приезжает. За Марфушкой некому ухаживать. Мамочка, попроси у доктора Аксенова какого-нибудь лекарства для Марфушки».

Запечатала письмо, написала адрес. Но где почта? Как-то Марфушка говорила, что почта в соседней деревне Петуховке. Но как пройти в Петуховку? Антон. Вот кого надо спросить.

Мостик, на котором доски прыгали, как клавиши, Нина нашла, без труда. Наверное, и сегодня Антон погонит здесь телку. Чтобы никто ее не увидел, Нина забралась под мостик. Сидела и швыряла камешки в воду, но скоро забыла про камешки — заели комары.

В Деревне лаяли собаки, за мысиком озабоченно крякали утки, а в кустах тальника на другом берегу какая-то птичка жалобно выводила: чиииирр… чииир… чиир… «Зовет детей», — решила Нина. Интересно, а могут птицы думать? Любят же они своих птенцов, кормят их. Коля сказал, что это инстинкт. Ну, а если птица потеряла детей и ей грустно? Нет, наверное, птицы хоть немножко думают… Интересно, что про нее Антон думает? А вдруг он пойдет другой дорогой? Она решила сосчитать до тысячи и уйти, досчитала до двух тысяч, сбилась и бросила.

Она его увидела не по ту сторону реки, а на том же берегу, где она сидела. Значит, он перешел брод где-то выше. Со всех ног бросилась к Антону. Заметив Нину, он быстро пошел ей навстречу. Антон протянул капустный лист с крупной смородиной.

— Значит, это ты приносил?

Он молча кивнул. Они шли рядом. Нина машинально кидала в рот ягоды, мучилась, не зная, как ему обо всем рассказать.

— Ты чего бежала? — спросил Антон.

Он с первых же слов все понял:

— Ладно, давай письмо, я отнесу его в Петуховку. Почта там. Может, угадаю под отправку — так завтра мамаша и получит. — Антон вслух прочел адрес.

— Ты умеешь читать? А Марфушка говорила, что в деревне все неграмотные.

— Умею. Дома я учился. Ты ступай, — сказал он, — я напою телку. Письмо я отнесу на почту, может, сегодня и отнесу.

Нина медленно побрела по берегу. Кто-то ее догонял, она оглянулась. Антон, сказав: «Погоди», снял потрепанный картуз и вытащил из-под подкладки бумажку. Сунув бумажку ей, он пробормотал: «Дома прочтешь» — и убежал.

Почерк четкий, как у Кати на уроках чистописания.

На лесную полянку вышла она,

Тихая девочка, сказка моя,

Ветер по лесу гуляет,

Девочку он дожидает.

У Нины захватило дух. Это он написал про нее. Антон. Она шепотом сказала: «Антон» — и засмеялась.

Марфушка была уже дома, лежала на лавке, жаловалась, что спину «ни согнуть, ни разогнуть» и голову «трамтит и трамтит чегой-то».

Вечером Нина в деревянной лохани мыла ноги на ночь. И вдруг кто-то негромко окликнул. Антон! Он стоял у ворот и смотрел на нее. Одернув платье, она с мокрыми ногами подбежала к воротам.

— Отнес я письмо. Почтарь сказал: завтра получат.

Антон так же внезапно исчез, как появился. Нина даже поблагодарить его не успела.

— Кто там приходил? — слабым голосом спросила Марфушка.

— Мальчик один, я его попросила… он ходил на почту… Его зовут Антон.

— А, этот… Они хорошие люди, надежные, из беженцев, А может, хуторской Антошка?

— У них еще телка, он ее пасет. Такой добрый мальчик… Он обещал…

— Тогда из беженцев. Только не ихняя телка-то. Чужую он пасет. За кусок хлеба и пасет. Они и с детей готовы три шкуры содрать. Антон хоть уж, почитай, большак, а брательник у него, еще десяти годочков нет, они вместе весной на пашню ходили. От темна до темна батрачили. Господи, будет такое время, когда ребятишки на богатеев спину гнуть не станут? Будет аль не будет?

— По-моему, будет, — сказала Нина.

— Добро, кабы по-твоему, — Марфушка глубоко вздохнула и сказала: — Кабы дожить.

Нина никак не могла заснуть и очень обрадовалась приходу Архиповны.

— Дай-кось, думаю, погляжу, как она, сердешная, — проговорила старуха, присаживаясь к Марфушке на лавку.

— Однако помираю я, — со всхлипом вздохнула Марфушка.

— А ты не кликай смерть, настанет час — небось ее замешкается, — строго сказала Архиповна. Она зажгла лучину и прикрепила ее к таганцу на шестке. — Настою из травки принесла тебе, выпьешь, гляди-ка, и полегчает. Девонька-то кушала? Али некушамши легла?

— Спасибо, я молоко пила.

— Ну и ладно. Ты, милая, спи. Повернись к стеночке и спи, а я малость Марфе спину поправлю.

Архиповна осталась ночевать. Сквозь сон Нина слышала, как она то и дело вставала к стонущей Марфушке, грозилась на кого-то найти управу, давала Марфушке воды «испить», потом так же сердито шептала молитвы, будто выговаривала богу.

Мама и Домнушка, очень встревоженные, приехали через день к вечеру.

Домнушка осталась в деревне, ухаживать за сестрой. Марфушка, несмотря на жару, все зябла, потихоньку охала и без конца просила пить.

Провожая их, Домнушка вытирала слезы головным платком.

— Гнула Марфа спину на богатеев, да, видать, сломалась.

На выезде из деревни, у речки Нина увидела ребят и Марусю. Она помахала им рукой, поискала глазами Антона и не нашла.

— Знаешь, мамочка, тебе письмо отнес один мальчик, то есть не тебе, а в Петуховку.

— В Петуховку? — удивилась мама. — Это же верст пять.

Выходит, Антон ради нее прошел пять верст туда и пять обратно. А она ему даже спасибо не успела сказать. Увидит ли она еще его когда-нибудь?

Мохнатая коротконогая лошаденка споро бежала, отгоняя хвостом паутов. Нина вглядывалась в кусты: не покажется ли бурая телка…

Глава девятая

Радость возвращения — особая радость. Во дворе на черемухе черные шелковистые ягоды, возьмешь в рот — язык сразу к нёбу привяжет. В роще крапива вымахала вровень с забором. Под лопухом, все равно что под зонтиком, можно укрыться от дождя. На березках кое-где уже просвечивали желтые листья.

— Роща — это что… А лес знаете какой бывает!.. — рассказывала Нина сестрам. Лес… Маруся… Как заблудилась и как ее спас от медведей (в «Медвежьей балке», конечно же, живут медведи) мальчик Антон. Сестры сидели на своем излюбленном месте — в конце аллеи на пеньках. Нина вытащила из кармана потемневшую на сгибах бумажку. Катя и Натка от стихов пришли в восторг.

— Он в тебя влюблен! — воскликнула Катя. — Девочки в школе говорили: если кавалер влюблен в барышню, он обязательно пишет ей стихи.

— Глупости! Во-первых, он не кавалер, просто он хороший мальчик! — Нина рассердилась больше из-за того, что сама считала: конечно, влюблен, только об этом она должна одна знать.

Каждый раз ее рассказы о деревне обрастали все новыми подробностями: таких стрекоз в роще и не бывает, та стрекоза была с карандаш, а на ней сидела божья коровка. Коля, услыхав, как он его назвал, «стрекозлиный» рассказ, спросил:

— А не перевозила ли стрекоза на своей спине настоящую корову?

Нина постаралась больше при Коле не распространяться.

…Нина помогала бабушке мыть посуду, когда вошла Домнушка и, заплакав, проговорила:

— Привезла я Марфушку. Кровью харкает, горемычная. Видать, скоро богу душу отдаст… Может, и к лучшему — хоть отмаялась бы… Прости меня, господи, грешную!

— Не следует так говорить, — сказала бабушка. — Завтра схожу к доктору Аксенову. Он устроит Марфушку в больницу. Никогда нельзя отчаиваться.

— Загубили злые люди нашу голубицу бессловесную, — причитала Домнушка. — Я ли не молила господа бога… За что ее господь покарал? Ведь нет на ейной душеньке ни единого греха.

В столовой раздался бой часов. Шесть раз. Скоро придет Коля. Он теперь матрос, ходит в плаванье. Сейчас пароход ремонтируют, а Коля разгружает баржи.

Нина пробежала по двору и уселась на лавочку у ворот.

Худощавую фигуру Коли она увидела еще издали и заторопилась ему навстречу.

— Что-нибудь случилось? — спросил он озабоченно.

— Случилось. Домнушка привезла свою сестру, а она кровью харкает. Скоро умрет. Домнушка говорит, может, и к лучшему, хоть отмаялась бы…

— Что за чушь! — рассердился Коля. — Ее лечить надо.

— Знаешь, богатый мужик заставил ее, больную, идти на покос, за хлеб отрабатывать. Бог его за это накажет?

— Черта с два! Скажи бабушке: я пошел к доктору.

…Аксенов устроил Марфушку в больницу. Варя и Катя носили ей передачу.

— Принесла я доктору сеенки, — рассказывала Домнушка. — На дочкино, актрискино, пальтишко выменяла. Доктор уж так на меня рассерчал, чуть ногами не затопал. Теперь, говорит, медицинская помощь бесплатная. Это, говорит, великое достижение Советской власти.

— Аксенов глубоко порядочный человек. Он и раньше не брал денег с бедных, — сказала бабушка.

— Другие-то брали, — вздохнула Домнушка. — Ох брали.

Вскоре новое событие растревожило семью Камышиных. Лида собралась в Москву. Насовсем. Мама отговаривала Лиду. Бабушка долго ее увещевала. Лида вышла из бабушкиной комнаты с упрямо стиснутыми губами и красными глазами. Сестры слышали, как тетя Дунечка сказала бабушке: «Дикие фантазии взбалмошной девицы». Лидин отъезд в Москву представлялся сестрам чуть ли не геройским поступком.

— Как можно куда-то уезжать, — взрослым голосом повторяла Катя бабушкины слова, — когда кругом такая разруха, такой голод?

— А я бы поехала. Обязательно поехала, — твердила Нина.

Ее подмывало расспросить Лиду, но удалось это только в день отъезда. Мама ушла в лавочку, Натка увязалась за ней. Катя помогала бабушке готовить обед.

В столовой на диване — раскрытый на две половинки старинный кожаный баул, на столе — стопка белья. Лида укладывала вещи. Она то вынимала их из баула, то снова запихивала. Самое подходящее время для разговора.

— Тебе не страшно уезжать? — спросила Нина.

— Немного страшновато.

— Зачем же тогда уезжаешь?

— Вот поэтому и еду. Поняла? — Лида посмотрела в окно.

— Нет.

— А у тебя появлялось когда-нибудь желание ничего не бояться?

— Сколько раз, — уныло призналась Нина. — Еще осенью мы с Катей носили Вене передачу, так даже от козы убегали.

— Вена вчера не приходил?

— Не приходил. А в деревне я гусей боялась.

— Положим, я гусей тоже боюсь. — Лида швырнула в баул какой-то сверток, подошла к Нине, убрала с ее лба прядь волос и сказала: — Я про другое — можно тихонько сидеть в своем уголке, зарабатывать на хлеб насущный и ждать, когда все в мире устроится. Но можно и самой все устраивать.

Удивительно приятно, когда с тобой разговаривает как со взрослой, а не говорят: «Ты еще мала» или: «Это не твоего ума дело».

— А как это: самой устраивать?

— Вот этого-то я и не знаю, — вздохнула Лида.

«Милая Лида, никогда она не воображает, будто все знает».

Лида закинула руки за голову и, положив сплетенные пальцы на затылок, стала прохаживаться по комнате. Все-таки Лида очень хорошенькая…

— Но я должна узнать, как надо мир перестраивать. Всем вам, конечно, смешно! Но меня это не трогает… — Тут Лида оборвала себя и прислушалась. — Кажется, кто-то идет? Ниночка, выгляни в окошко, посмотри.

Нину удивила Лидина просьба: сама стоит у окна и просит. Но пожалуйста, разве трудно.

— Коля идет, — сообщила она.

— Один?

— Один.

— Я так и знала. — Лида улыбнулась, но не очень весело — ямочки на щеках сразу же исчезли.

Нина почему-то не решилась спросить, что «так и знала» Лида.

— Мальбрук в поход собрался, — пропел Коля, появляясь в столовой.

Лида промолчала, хмуря брови, она заталкивала в баул шаль. Коля потрепал легонько Нину за косы и провозгласил:

— Вена не сможет прийти.

— Понимаю, — кивнула Лида и стала что-то сквозь зубы насвистывать.

— Ничего ты не понимаешь, — мягко проговорил Коля, — он действительно не может прийти. У него болит нога. Кажется, растяжение. — Коля, наверное, ждал, что Лида заговорит, но она продолжала насвистывать.

— Ну, чего ты злишься? — Коля сел верхом на стул, вытащил из кармана железную коробку с махоркой и принялся вертеть длиннющую цигарку. Поглядывая на Лиду, он тихо проговорил:

— Ты могла бы понять Вену, сгоряча он решился, а когда все обдумал, взвесил…

— Когда все взвешивают… — Лида оттолкнула баул, — не может быть и речи…

— Не делай скоропалительных выводов. Постарайся его понять. Он пережил такое потрясение. Здесь его все знают. Да он сам тебе все объяснил. Вот его письмо. — Коля вынул из кармана тужурки незапечатанный конверт и протянул его Лиде.

Но она не взяла конверт, даже не взглянула на него.

— Передай ему, — сказала она, — что мне и без его объяснений все ясно. Где же моя блузка? Ах, я ее, кажется, в гардеробе оставила. — Лида поспешно вышла.

Странно: только что сама уложила блузку в баул и ищет?!

— Плохи, брат, твои дела, — тихо сказал Коля, встал и, оглядываясь на дверь, засунул конверт на дно баула. Погрозив Нине пальцем, Коля снова уселся верхом на стул.

Вошла Лида. Похоже, что она плакала, глаза сильно красные.

— Скажи, положа руку на сердце, — сказала Лида, глядя на Колю сверху вниз, — ты при данных обстоятельствах поступил бы так же?

— Типично дамский вопрос.

— Ах да, я забыла — ты же слова худого про товарища не скажешь. Что же мне еще нужно уложить?

— Что касается меня, я уехал бы на паровозной трубе…

— Ты это серьезно? Поедем! — оживилась Лида.

— Я не могу маму оставить. А они? — Коля кивнул в сторону Нины. — Наташе одной их не вытянуть.

— Ты человек долга, — сказала Лида, — а я чувствую себя свиньей… Столько вы для меня сделали…

— Еще скажи, что мы твои благодетели! — сердито сказал Коля. — Ерунда на постном масле.

Неожиданно Коля засмеялся.

— Ты о чем? — с обидой спросила Лида.

— О том, что ты первая женщина в нашем благородном семействе, покидающая родные пенаты. Первая ласточка!

Нина не поняла, говорит Коля шутливо или серьезно, а Лида показала на нее.

— Вот еще ласточка растет.

— Я тоже, когда вырасту, поеду в Москву, — заявила Нина.

— Собственно, что ты тут торчишь? Шла бы в рощу, — сказал Коля, — любишь ты взрослых слушать.

— А что, разве нельзя? Я Лиду провожаю.

— Ладно, сиди уж, — разрешил Коля и повернулся к Лиде. — Ты лучше объясни: на какие шиши собираешься жить?

— На те же, что и здесь. Я здоровая. У меня есть знания. Думаю, что образованные люди везде нужны.

— Не очень пока в этом уверен. В команде, не считая капитана, я единственный шибко образованный. Но для того чтобы драить палубу, грамота не нужна.

— Не представляю, как ты там. Как к тебе относятся?

— Сначала настороженно… Приглядывались. Конечно, у меня по сравнению с настоящими матросами кишка тонка. Но когда вместе в передрягах побываешь, когда разделишь последнюю щепотку табака — найдешь общий язык.

На вокзал — провожать Лиду — бабушка не поехала. Не хотели брать младших сестер, но Натка подняла такой рев, за двоих, что пришлось взять.

Когда все вернулись с вокзала, в кухне сидела заплаканная Домнушка. Вытирая краем головного платка глаза, она рассказывала маме:

— Не сегодня-завтра Марфушка отдаст богу душу. Высохли белые рученьки, ни кровиночки-то не осталось…

Бабушка поспешно выпроводила сестер. Нина убежала в рощу. Какой ужасный день! Уехала Лида… Как много народу на вокзале. И все куда-то торопятся, куда-то едут… Нина закрыла глаза и мысленно увидела: черный, горячий, в седых клубах пара паровоз; зеленые, медленно вздрагивающие вагоны; и Лида в окне вагона. Сколько шума на перроне: звенит колокол, пыхтит, гудит паровоз, визжат вагоны, кричат что-то провожающие, кричат, будто не понимают, что все равно ничего не услышишь.

Неужели и она, Нина, когда-нибудь поедет в Москву? Одна. А мама заплачет и вот так же скажет: «Неужели мы ее больше не увидим?»

Коля рассердился на маму и сказал: «Она же не умирает». А вот Марфушка умирает.

Подул ветер. Посыпались желтые листья.

Уходило лето…

Уходило детство…

Загрузка...