Часть первая МОСКВА 26 МАЯ 1799–1811

Люблю от бабушки московской

Я толки слушать о родне,

Об отдаленной старине.

«Родословная моего героя». 1832

Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим…

Пушкин

Глава I ПРОШЛОЕ

Пушкин родился в Москве, в Немецкой слободе, 26 мая 1799 года, на пороге двух столетий. Вокруг его колыбели стояли люди в напудренных париках. В семейной жизни его предков указы двух Императриц – Елизаветы Петровны и Екатерины Алексеевны – сыграли решающую роль. Еще отблесками и обычаями их царствования жила Москва, где мальчик набирался первых житейских впечатлений, где он рос до одиннадцати лет.

Это была старая донаполеоновская Москва, не столько город, сколько огромная деревня, состоявшая из отдельных, больших и малых, помещичьих усадеб, обросших городскими домами. Еще не исчезли традиции богатого екатерининского двора, озарявшие привольное житье московских бар. Вышедшая из этой среды молодая дворянская интеллигенция, бежавшая в Первопрестольную от самодурства полоумного Императора Павла, с воцарением Александра вздохнула свободно. Все торопились жить, забыть короткое, но мрачное царствование несчастного сына блестящей матери.

Верхи русского общества, к которым принадлежали и Пушкины, торопливо впитывали западные влияния, поглощали плоды нового просвещения, главным образом французского. Длившаяся весь XVIII век европеизация усилилась после революции, когда изысканные французские аристократы и аристократки, превратившись в беженцев, появились в России. Но крепкий русский быт пересиливал заморские новинки. Вопреки французским модам, Москва жила своим широким, деревенским, исконным обычаем.

По неосвещенным, немощеным, грязным улицам разъезжали грузные кареты шестерней, с горластым мальчишкой форейтором на первой лошади. На запятках качался «букет» – трое слуг: гайдук в красном кафтане, напудренный лакей в чулках и башмаках и арапчонок. Иногда, на рассвете, такая карета подъезжала к одной из многочисленных московских церквей. Гайдук откидывал бархатную подножку, и молодая красавица в парижском платье, в перьях и бриллиантах, послушная детской привычке, шла к ранней обедне прямо с бала.

Почти в каждом особняке можно было найти сочинения Вольтера, но это не мешало по старине молиться, по старине развлекаться. Театр, начало которому старалась положить Екатерина, все еще был частной забавой богатых или тароватых бар. Всенародными развлечениями в Москве начала XIX века, как и при царях московских, были петушиные, гусачьи и кулачные бои и гулянья. Ими равно тешились и высшие, и низшие сословия. В Лазареву субботу гуляли на Красной площади, в Семик – в Марьиной роще, 1 мая было самое многолюдное гулянье – в Сокольниках, оно же «гулянье на немецких столах». Сохранилось предание, что там еще Петр пировал с немцами. Ко дню гуляний торговцы раскидывали по полю балаганы и лотки. Для знатных господ слуги разбивали роскошные палатки, ставили для знакомцев и приятелей столы с яствами. Среди густой толпы пешего простонародья медленно двигались тарантасы мещан, купеческие дрожки, старые клячи тащили тяжелые, домодельные помещичьи рыдваны, великолепные рысаки в серебряной сбруе с перьями везли золотые кареты богачей. Знать наперегонки щеголяла пышностью выездов, яркими бархатными, с бобровой оторочкой кафтанами кучеров, многочисленностью свиты. Толпа нетерпеливо ждала появления фаворита Екатерины графа Алексея Орлова-Чесменского. Когда издали показывались его рысаки, по всему полю раздавались голоса: «Едет, едет!»

Вот как описал в своем дневнике молодой чиновник Жихарев гулянье 1 мая 1805 года, на которое нянька могла привести и маленьких Пушкиных:

«На статном фаворитном коне показался граф Алексей Орлов в парадном мундире, обвешанном орденами. Азиатская сбруя, седло, мундштук и чепрак были буквально залиты золотом и изукрашены драгоценными камнями. За ними, немного поодаль, на прекрасной серой лошади ехала его единственная, горячо любимая дочь Анна. (Та, что позже станет духовной дочерью сурового архимандрита Фотия.) Ее сопровождали дамы, также верхом, А. А. Чесменский (ее побочный брат), А. В. и И. Р. Новосильцовы, князь Хилков, Д. М. Полторацкий и много других особ». Вслед за кавалькадой берейторы и конюхи вели несколько десятков лошадей под попонами. Орловский выезд заключался вереницей карет, колясок, одноколок, причем все лошади этого праздничного поезда были подобраны в масть.

Граф Алексей Орлов, богатырь и petit maitre[1] XVIII века, в течение нескольких десятилетий задававший тон золотой молодежи, был страстный лошадник, гордившийся своей конюшней. Иногда в бархатной малиновой шубке, выезжал он на бега на своих «орловских» рысаках. Бывал и на петушиных и на гусачьих боях, которыми увлекались все классы. Нередко, вопреки сословным, даже крепостным перегородкам, в княжеских горницах собирались смотреть на петушьи бои дворяне, купцы, мещане, дворовые люди. Равенство в спорте распространялось и на кулачные бои. До них Алексей Орлов был великий охотник, не только как зритель, но и как участник. Годы не сломили ни его сил, ни его удали. Он был красочным представителем буйных красавцев, удальцов и повес XVIII века. Это удальство, захватив молодежь Александровской эпохи, докатилось и до пушкинского поколения, проявилось в их проказах, в озорстве, в бретерстве, дуэлях, а иногда и просто в драках.

Оно и не могло быть иначе. Дворянство, служилое сословье было прежде всего военным и с оружием в руках расширяло пределы Российской державы. Воевали деды, отцы, воевали сверстники Пушкина, покоряли Кавказ, дрались против Швеции и Турции, дрались под Бородином, отступали, гнали французов, брали Париж, усмиряли Варшаву, дрались на востоке, на западе, на севере, на всех рубежах ширившейся Империи. С пятилетнего до пятнадцатилетнего возраста Пушкин жил среди грозных военных волнений. Первое пробуждение его умственной жизни совпало с эпохой вооруженной борьбы русского Императора с Наполеоном. Да и внутри страны от представителей всех классов жизнь еще требовала физического уменья постоять за себя. Выезжая в свои подмосковные, за 30–40 верст от столицы, помещики попадали в густые леса, где водились волки, медведи, разбойники. В больших усадьбах часть дворни была вооружена. Нередко эти своеобразные феодальные дружины вступали в междуусобную брань с соседями. Мелкопоместным дворянам иногда туго приходилось от самодурства знатного и сильного соседа. За барские ссоры расплачивались крестьяне потоптанными нивами, а иногда и собственными боками. Было выгоднее и спокойнее числиться за крупными помещиками, достаточно сильными, чтобы заступиться за своих подданных, как владельцы называли иногда своих крепостных.

Нравы той эпохи давали простор жестокости и самодурству. Безграничная власть над крепостными разнуздывала злые инстинкты. Так же безгранична была и власть родительская. Еще в 20-х годах московская дворянка просила у приятельницы двух дюжих лакеев, чтобы высечь провинившегося сына-офицера.

Страшные воспоминания об изуверствах рабовладельцев вынесли из родной семьи два больших русских писателя – Тургенев и Салтыков. Пушкина судьба избавила от таких мрачных впечатлений. Семья Пушкина была слишком просвещенной для свирепого крепостничества. Хотя бывало, что за плохо вычищенные сапоги Сергей Львович Пушкин награждал оплеухой своего камердинера Никиту Тимофеича. Тот с горя напивался и, сидя на тумбе перед домом, горько рыдал, жалуясь на свою судьбу и прозой и стихами, так как Никита Тимофеич был сочинитель. Получали оплеухи и дети. Даже взрослую дочь Н. О. Пушкина при гостях не стеснялась учить собственноручно, что, впрочем, было в тогдашних нравах и не только в России. Но все-таки над домом Пушкиных веял свободолюбивый французский дух. Пушкины были недостаточно серьезны, чтобы дорасти до гуманизма, но они были вольтерьянцами, и некоторую сдержанность в их помещичьи привычки это вносило.

Это было время крепких родовых отношений. Жили по правилу: «Родство умей счесть и воздай ему честь». Подсчитать родство в семье поэта не так просто, так как в ней скрестились дворянские роды разной знатности и разных рас.

Со стороны отца, начиная с XIII века, тянется длинная вереница служилых предков. Купно с великими князьями, потом с царями московскими переживали Пушкины трудности, напряжения, достижения многовекового созидания старой Царской России. Позже, в России Императорской, они дальше отошли от источников власти.

Со стороны матери в Пушкине текла негритянская кровь. Надежда Осиповна Пушкина, урожденная Ганнибал, была по отцу родной внучкой Абрама-Арапа, при Петре и дочери его Елизавете выдвинувшегося на верхние ступени чиновничьей лестницы. Это было то новое дворянство, которое помогало Петру и его преемникам перестроить Московское царство в Русскую империю.

У Ганнибалов и Пушкиных все было различно: быт, прошлое, семейные связи, даже цвет кожи. К счастью, маленький Пушкин рос далеко от семьи Ганнибалов, из которых ни служебная карьера, ни любовь к книгам не вытравили южной, органической необузданности. Но и от африканских своих предков поэт получил наследство драгоценное – страстную восприимчивость, стремительность, горячее волнение влюбчивой крови, ритм которой поет в его стихах.

Когда Пушкин, уже знаменитый поэт, задумался над русской историей, он с особым вниманием остановился перед недюжинной, своеобразной фигурой Арапа Петра Великого и создал из своего прадеда стилизованного героя повести, как позже Лев Толстой изобразил в старике Болконском своего деда.

В семье сохранились фантастические записи чернокожего вельможи: «Родом я из Африки, тамошнего знатного дворянства. Родился ко владении отца моего, в городе Логань», – писал он. До Пушкина, вероятно, через устные рассказы, это дошло в таком претворении: «Он помнил любимую сестру свою, Логань, плывшую за кораблем».

Возможно, что Ибрагим был сын маленького абиссинского князька. Он попал «в одоманты» в Константинополь, откуда, по заказу Петра, был прислан в Петербург, к Царю в арапчонки. Петр его крестил и учил, карал и миловал. Бабушка Марья Алексеевна рассказывала, что небрезгливый Царь даже собственноручно вытягивал из арапчонка глистов. Когда Абрам-Арап подрос, его отправили в чужие края, во Францию. Он учился артиллерийскому и инженерному искусству, «был в службе его величества французским капитаном», участвовал в испанском походе. Из Парижа писал Царю жалобные письма, просил денег, приставал с пустяками. Ни за что не хотел возвращаться морем в Россию. «Я не морской человек, вы сами, мой Государь, изволите ведать, как я был на море храбр, а ныне пуще отвык». В то время он просто подписывался Абрам, или Абрам Петров, а в официальных бумагах назывался Аврам-Арап. Фамилию Ганнибал он присвоил себе только под конец царствования Елизаветы Петровны.

Возвратившись из-за границы, Абрам-Арап зачислен был в Преображенский полк, но продолжал оставаться при Царе. В письме к Екатерине II генерал Абрам Ганнибал писал: «Прежде всего счастие имел при блаженныя и вечно-достойныя памяти Государя Петра Великаго в смотрении моем иметь собственный Его Величества кабинет, в котором все чертежи, прожекты и библиотека хранились».

Петр каждого умел ставить на дело, отвечавшее его способностям и влечениям. Абрам-Арап был человек ума живого и деятельного, большой любитель книг. Несмотря на студенческую свою бедность, на которую он прежде так надоедливо жаловался Царю, он привез из Парижа 400 томов, что по тогдашнему времени было немало. Тут были книги по математике и инженерному искусству, история, литература, путешествия, Боссюэ, «История Кромвеля», «Любовные письма португальской монахини», Брантом, Корнель, Расин, Овидий, «Способы познания Истины», «Всемирная История» – все это Арап привез из Парижа и таскал за собой по всей России, пока, много лет спустя после его смерти, его библиотека не успокоилась на полках Академии наук.

Петр считал своего Арапа настолько сведущим в науках, что в своем завещании назначил его учителем математики к малолетнему Царевичу Петру. Смерть Императора и частые смены правителей поколебали карьеру Абрама. Его отправили в Казань, потом переводили все дальше, до самых границ Китая. Беспокойный Арап то попадал под караул, то исполнял административные поручения. У чернокожего молодого инженера были в столице друзья, и связь с ними он поддерживал. По зову гениального преобразователя со всех концов света в Петербург собрались разночинцы, из среды которых в течение XVIII века выработался новый служилый люд, новый господствующий класс. Среди них кипели интриги, совершались перевороты, шла острая борьба личных вожделений, но вопреки всему эти люди делали большую государственную работу. Вложил в нее свой вклад и тот, кого Петр звал Абрамкой, кто с годами превратился в генерал-аншефа и кавалера многих орденов Абрама Петровича Ганнибала.

Прадед поэта был инженер и свое имя связал с фортификациями и водными путями в Кронштадте, в Пернове, в Ревеле, в Ладожском канале. Императрицы не даром жаловали его своими милостями. Из Сибири, по просьбе Миниха, вернула его Анна Иоанновна. Елизавета Петровна осыпала арапа чинами и пожаловала ему (в 1746 году) 500 душ и часть бывшей вотчины Царевны Екатерины Иоанновны, в Михайловской Губе, недалеко от Опочки.

Не только служебная, но и семейная жизнь Арапа была бурная. Возвратившись из Сибири, он женился на хорошенькой гречанке, которая совсем не хотела за него выходить «понеже он арап и не нашей породы». К тому же и влюблена была гречанка в другого. Ее все-таки выдали за арапа. Не одолев отвращения молодой жены, он запер ее в сумасшедший дом и начал дело о разводе. Не дождавшись решения суда, нетерпеливый африканец повенчался с другой. Его вторая жена была немка, дочь капитана Перновского полка – Христина Шеберг. Это было просто двоеженство, и первые дети, включая деда поэта – Осипа Абрамовича Ганнибала – были незаконные дети.

Христина Ганнибал была женщина с характером и с арапом не церемонилась. «Шерна шорт делает мне шорна репят и дает им шертовски имена», – на ломаном своем языке жаловалась эта лифляндская дворянка, когда третьего ее сына, помимо воли матери, при крещении назвали Януарием. Мать всю жизнь звала его просто Осипом. Это был Осип Абрамович Ганнибал, дед поэта с материнской стороны.

Маленький Пушкин слушал рассказы об Арапе Петра Великого от бабушки Марьи Алексеевны, которая застала его еще в живых, когда вышла замуж за О. А. Ганнибала. Молодые жили в Петербурге, но часто гостили на мызе Суйда, где А. П. Ганнибал доживал свою долгую, разнообразную жизнь. Когда он умер (в 1781 году), ему было более 90 лет, но он до конца сохранил крутой, властный нрав. Вся семья трепетала перед ним. Молодую невестку так запугали рассказы мужа про отца, что при первой встрече со свекром она упала в обморок от одного его взгляда.

У Абрама Ганнибала было многочисленное потомство. Двое из его сыновей вышли в люди. С одним из них, генерал-аншефом от артиллерии, Петром, Пушкин после Лицея познакомился в деревне. Но внимание поэта привлекла более значительная фигура опекуна его матери, героя Наварина и строителя Херсона, генерал-поручика Ивана Абрамовича Ганнибала. В Гатчинском дворце среди других видных служак XVIII века хранился (может быть, и до сих пор хранится) его портрет в ленте, при звездах, с нарядными атрибутами власти, которыми любили окружать себя на портретах вельможи того времени. Позднейшие поколения относились к этому с усмешкой, забывая, что карты, глобусы, циркули, так же, как и ленты, ордена, мундиры, были не только тщеславными игрушками, но и символами связи с растущей Российской державой.

Дед Пушкина, Осип Абрамович Ганнибал, ни личным, ни патриотическим честолюбием не страдал, был не столько служака, сколько гуляка, не признававший над собой никаких законов. «Африканский характер моего деда, пылкие страсти, соединенные с ужасным легкомыслием, вовлекали его в удивительные заблуждения. Он женился на другой жене, представя фальшивое свидетельство о смерти первой», – сдержанно писал про него Пушкин, составляя родословную своей семьи. Хотя от дворовых, от крестьян он, наверное, наслушался рассказов о проявлении этих африканских страстей. Полуэфиопские замашки Ганнибаловщины, как звали в Псковском крае потомков Абрама и при жизни поэта, и еще несколько десятилетий после его смерти, изумляли и потешали псковичей своей бурной дикостью.

Деда своего поэт не знал, но бабушка Мария Алексеевна Ганнибал занимала большое место в его детской жизни.

Мария Алексеевна Ганнибал, урожденная Пушкина, была типичной провинциальной русской дворянкой XVIII века, воспитанной вне иноземных обычаев. Она выросла в патриархальной тамбовской глуши, где ее отец – помещик средней руки Алексей Федорович Пушкин – был воеводой. Он даже француженку к любимой дочери не приставил, хотя это были времена Екатерины, когда французский язык считался для русского дворянства необходимым. И в русской грамоте Мария Алексеевна, как и многие захолустные дворянки, была не слишком тверда. В XVIII веке, когда беспрестанно воевавшие мужья уходили в поход, женщины, оставленные домовничать в усадьбе, частенько обращались к грамотею, чтобы отписать хозяину про домашние и местные новости.

Даже знатные русские дамы были не тверды в русской грамоте. Ек. Ник. Давыдова, мать генерала Н. Н. Раевского, сделала на письме своего сына к графу А. Н. Самойлову (ее родному брату) такую приписку: «Варенья посылает ктебе Николушка а миет сварить пришлю повара споваренком который едет вкиев там засвидетельствую верющее письмо мое которое я тебе даю. Покорная сестра К. Д.».

Женщинам тогдашнего правящего класса жизнь предъявляла требования не столько книжные, сколько хозяйственные, семейственные, нравственные. И в этом отношении Мария Алексеевна была даровитой представительницей своего поколения. Судьба не побаловала ее счастьем, но через все трудности и оскорбления разбитой женской жизни она сумела пронести талант домовитости, свила гнездо для дочери и для внуков, до конца жизни сохраняла ласковую рассудительность, которая вносила в хозяйство беспорядочных Пушкиных порядок, а в жизнь внучат – тепло и свет. «Предание изображает ее как настоящую домоправительницу, по образцу, существовавшему еще недавно. Девичья ее, как мы слышали, постоянно была набита дворовыми девками и крестьянскими малолетками, которые под неусыпным ее бдением исполняли разнообразные уроки, всегда хорошо рассчитанные по силам и способностям каждой девочки, каждого мальчика. Отсюда восходила она очень просто до управления взрослыми людьми и до хозяйственных распоряжений по имению, наблюдая точно так же, чтобы ни одна сила не пропадала даром» (П. В. Анненков).

Марии Алексеевне Пушкиной было уже 28 лет, когда она вышла замуж за молодого артиллерийского офицера Осипа Абрамовича Ганнибала, командированного из Петербурга в Липецк на заводы. Вскоре после свадьбы молодые уехали в столицу. Благодаря легкомыслию мужа брак вышел очень неудачным, и уже в 1776 году, через три года после свадьбы, молодая женщина с трогательной простотой писала мужу: «Я решилась более вам своею особою тяготы не делать, а расстаться навек и вас оставить от моих претензий во всем свободна, только с тем чтобы дочь наша мне отдана была». Муж ответил ей язвительным пожеланием: «пользоваться златою вольностью».

Этим ответом, дышавшим веселым беспутством века пудры и красных каблуков, Мария Алексеевна не воспользовалась. Женщина строгих, старинных понятий о долге и женской чести, она отдалась хозяйству, дочери, внукам. А муж, следуя примеру своего пылкого черного отца, спустя шесть лет после брака женился от живой жены. Начался затяжной бракоразводный процесс. Сама Императрица Екатерина разбирала семейные дрязги Ганнибалов. Супруги были разведены по ее приказу. В наказание за двоеженство О. А. Ганнибал был послан сначала «на кораблях на целую кампанию в Северное море, дабы он службою прегрешения загладить мог», а потом сослан в Псковскую губернию, в село Михайловское, куда полвека спустя в наказание за стихи сошлют его гениального внука.

Приказом Императрицы О. А. Ганнибалу велено было выдать разведенной жене и малолетней дочери Надежде деревеньку Кобрино, Петербургской губернии, с приписанными к ней 110 душами. Там Мария Алексеевна и поселилась. В ее раздорах с мужем семья Ганнибалов приняла ее сторону. По тем временам одинокая женщина, да еще с ребенком, нуждалась в покровителях. Старший брат ее мужа стал опекуном маленькой племянницы и всю жизнь заботился о ней.

Много занимательных рассказов о Ганнибаловщине слышал мальчик от бабушки. Умная, наблюдательная Мария Алексеевна хранила в памяти своей, не засоренной чтением, сокровища яркого, сочного русского языка, поговорки, предания старины, семейные легенды. Маленькому Саше, когда он, спасаясь от материнского гнева, забирался к бабушке в рабочую корзинку, было что послушать. Когда позже Пушкин, вследствие и личных обид и раздражений, но главное, под влиянием растущего интереса к русской истории, к русскому прошлому, начнет разбираться в прошлом своего рода, изучать своих предков, он крепко, почти неразделимо для исследователей сплетет слышанное и читанное.

Мать поэта, Надежду Осиповну, звали в обществе La Belle Créole[2]. У нее были желтые ладони. Принято приписывать ее капризы, резкости, взбалмошность ее африканскому происхождению, хотя и русские барыни умели гневаться, придираться и даже драться не хуже эфиопок.

Выйдя замуж за капитана Измайловского полка Сергея Львовича Пушкина (1770–1848), Надежда Осиповна (1775–1836) не только приобрела девичью фамилию своей матери (это была другая ветвь той же семьи), но и вернулась в среду исконного, служилого русского дворянства, к которому принадлежали Пушкины. Пушкин имел право сказать о своих предках:

Они и в войске и в совете,

На воеводстве и в ответе

Служили доблестно царям.

(«Родословная моего героя». 1833)

В карамзинской «Истории государства Российского» имя Пушкиных упоминается 21 раз. Оно встречается в летописях, в синодиках, в разрядных книгах. «При Великом Князе Александре Невском прииде из немец муж честен по имени Радша». Из какой земли был он – неизвестно, так как немцами величали всех чужеземцев. От Радши произошло несколько знатных родов. В конце XIV века его потомок Григорий Пушка положил начало роду Пушкиных. В конце XV века Пушкины служили Новгородскому Владыке Геннадию. В 1514 году Иван Иванович Пушкин подписал договор с Ганзой. С молодым Царем Иваном Васильевичем Пушкины брали Казань. Вместе с земщиной терпели гонения от опричнины. При венчании племянницы Грозного с королем Литовским Пушкин держал «вторые сорок соболей». «Установление и дозоры сторожей в Серпуховском Государевом по Крымским вестям походе» (1601) поручается Пушкину. Они воеводствовали в Тюмени, межевали земли в Московском уезде, были администраторами на Черниговских окраинах, ходили в поход против султана турецкого и хана крымского.

В Смутное время выдвинулся Гавриил Пушкин, который при Годунове был в опале. Его и Плещеева, двух важных и расторопных бар, послал Лжедмитрий со своей грамотой поднимать народ в Москве. Они не побоялись прочитать ее народу с Лобного места. Но за следующими самозванцами Гавриил Пушкин уже не пошел, боролся с ними, оборонял Москву от поляков. Его сын Григорий, по словам Карамзина, «честно сделал свое дело», воюя в 1607 году в Нижегородском воеводстве, недалеко от Болдина, которое несколько лет спустя было пожаловано его родственнику Федору Пушкину «за Московское сиденье». Григорий Пушкин был выдающимся дипломатом. Царь Алексей Михайлович посылал его вести переговоры со шведами и поляками. Отправленный послом в середине XVII века в Варшаву поздравлять короля Яна Казимира с вступлением на престол, Григорий Пушкин завязал дипломатические пререкания из-за каких-то обидных для России книг, продававшихся в Польше. По его настоянию книги были сожжены. К грамоте об избрании Романовых пять Пушкиных руку приложили. Один из Пушкиных был казнен за участие в стрелецком заговоре:

С Петром мой пращур не поладил

И был за то повешен им.

Дед поэта, подполковник Лев Александрович Пушкин (1723–1790), пострадал за свою преданность императору Петру III.

Мой дед, когда мятеж поднялся

Средь Петергофского двора,

Как Миних, верен оставался

Паденью третьего Петра.

Попали в честь тогда Орловы,

А дед мой в крепость, в карантин.

Екатерина мягко расправлялась с противниками и, продержав Льва Александровича Пушкина два года в крепости, сослала его в Москву. Опальный барин, окруженный приживальцами, псарями, огромной дворней, крепостными любовницами, стал весело и беспутно мотать свое немалое состояние.

В течение нескольких столетий, переживая то милости, то опалу, род Пушкиных был близок к центру государственной власти, но в XVIII веке стал он отходить, точно не умел приспособиться к новым требованиям, или потухло в потомках сословное честолюбие. Дед поэта очутился в оппозиции. Его сыновья были уже далеки от государственной службы и от двора. Только спустя 60 лет после Ропшинского убийства его внук, Александр Сергеевич, снова войдет в опасную орбиту дворцовой жизни, но уже не через бранные заслуги, а благодаря своим писательским правам и заслугам.

Пушкины, как Ганнибалы, не блистали семейными добродетелями. Да это было и не в моде в XVIII веке, тем более что крепостная среда поощряла распущенность, давала помещикам возможность безнаказанно развратничать, почти не ставила запрета для страстей, иногда доходящих до свирепости.

В формуляре Л. А. Пушкина было отмечено, что он состоял под следствием «за непорядочные побои находящегося у него на службе Венецианина Харлампия Маркадии». Расправа произошла в Болдине, где поэт много лет спустя наслушался о жестокостях сумасбродного деда. «Дед мой был человек пылкий и жестокий. Первая жена его, урожденная Воейкова, умерла на соломе, заключенная им в домашнюю тюрьму за мнимую или настоящую ее связь с французом, бывшим учителем его сыновей, и которого он весьма феодально повесил на черном дворе. Вторая жена его, урожденная Чичерина, довольно от него натерпелась. Однажды велел он ей одеться и ехать с ним куда-то в гости. Бабушка была на сносях… но не смела отказаться. Дорогой она почувствовала муки. Дед мой велел кучеру остановиться, и она в карете разрешилась – чуть ли не моим отцом. Родильницу привезли домой полумертвую и положили на постель, всю разряженную и в бриллиантах. Все это знаю я довольно темно. Отец мой никогда не говорил о странностях деда, а старые слуги давно перемерли».


Сумасбродство не помешало Л. А. Пушкину позаботиться об образовании детей. Правда, на иностранный лад, но тогда и не умели иначе воспитывать. Его сыновья, Василий (1767– 1830) и Сергей (1770–1848), с детства были зачислены в гвардию, откуда начались и их литературные знакомства, так как почти все образованные русские люди прошли тогда через гвардию. Братья Пушкины были плохие служаки. Сергей Львович перешел из Измайловского в Егерский полк, но в обоих служил спустя рукава. Даже при Павле забывал мелочи дисциплины и одежды, к которой был так строг Гатчинский капрал. В его царствование братья Пушкины, как и многие дворяне, поспешили выйти в отставку и перебраться в Москву, подальше от диких царских вспышек. К этому времени Сергей Львович был уже женат. Опекун и покровитель Надежды Осиповны, И. А. Ганнибал, согласился на брак потому, что считал жениха очень образованным. Братья Пушкины знали французский язык и литературу, умели вести непринужденный разговор, умели держать себя на людях. Они любили читать и покупали книги, спорили, думали, дружили с сочинителями и сами сочиняли. Кругом них большинство дворян чванилось пышностью приемов и выездов, количеством дворни, собак и псарей. Среди наполненной сплетнями, ссорами, крепостными потехами московской жизни Пушкины создавали себе умственные интересы. Они были люди легкомысленные, ленивые, порхающие, но с ясно выраженными умственными потребностями, что заставляло их крепко держаться той группы просвещенных дворян, откуда пошла русская интеллигенция, и занимать в ней определенное место. «За неимением действия, уже и разговоры были тогда действием», говорил об этой эпохе умный князь П. А. Вяземский.


В семье Пушкиных литературность и умственность шли, главным образом, от отца и от дядюшки Василия Львовича. Мать, Надежда Осиповна, была просто взбалмошная и балованная женщина, жизнь которой проходила между светскими забавами и частыми беременностями. Она родила восьмерых детей, из которых только трое – Ольга (1797), Александр (1799), Лев (1805) – пережили ее, остальные умерли детьми. Надежда Осиповна с детьми была очень не ровна. Любимцем матери был младший, Лев, и многое сходило ему с рук, хотя близок с матерью и он не был. Семья вообще была неласковая. Старшему же сыну, Саше, часто и сурово доставалось от матери.

Глава II САША

Московская старожилка Е. П. Янькова, которая возила дочерей к Пушкиным в Немецкую слободу на танцевальные уроки, так рассказывает про них: «Пушкины весело жили и открыто. Всем домом заведовала старуха Ганнибал, очень умная, дельная и рассудительная. Она и детьми занималась, и принимала к ним мамзелей, и сама учила. Старший внук ее, Саша, был большой увалень и дикарь, кудрявый, со смуглым личиком, не слишком приглядным, но с очень живыми глазами, из которых так искры и сыпались. Иногда мы приедем, а он сидит в зале, в углу, огорожен кругом стульями, что-нибудь накуролесил и за это оштрафован, а иногда и он с другими пустится в пляс, да так был неловок, что над ним посмеются, а он губы надует и уйдет в угол… Бабушка любила его больше других и жаловалась: «Что-то его не расшевелишь и не прогонишь играть, а развернется, расходится, ничем не уймешь».

Было что-то в этом мальчике, что раздражало нетерпеливую Надежду Осиповну. Как и многим матерям, ей хотелось, чтобы ее сын был приятным, покладистым ребенком, чтобы он был, как все. А это ему с самых ранних лет было трудно. «Сашка», как звала Н. О. Пушкина своего первенца, был неловкий, сонный толстяк. Мать, вспыльчивая и резкая, хотела наказаниями и угрозами победить раздражавшую ее упрямую лень, заставить мальчика принять участие в играх его сверстников. Раз на прогулке Саша незаметно отстал от других и преспокойно уселся среди улицы. Соседи, смеясь, смотрели из окна, как маленький барчонок с копной золотистых кудрей роется в пыли. Мальчик заметил их смех, обиделся, встал, сердито пробормотал: «Ну, чего зубы-то скалите?» – и побрел домой.

В материнских нападках сказывалось не только личное раздражение, но и неуклюжее желание воспитывать. У Саши была скверная привычка тереть ладони. Надежда Осиповна завязывала ему ручки за спину и так оставляла на целый день, даже есть не позволяла. Мальчик часто терял платок; мать приказывала пришить его к курточке, и потом заставляла мальчика выйти в гостиную, что больно задевало детское самолюбие. При столкновениях с гувернерами мать неизменно брала их сторону. Взбалмошная, она умела быть злопамятной. Рассердится и целый год не разговаривает с девятилетним сыном. Суровость капризной воспитательницы не смягчалась ни любовью, ни чуткостью. Мать Пушкина ни сердцем, ни умом не понимала сына, никогда и ничем не облегчила трудности и противоречия, с детства кипевшие в его своеобразной, страстной, нежной душе.

Ему было около восьми лет, когда в нем произошел крутой перелом. Мальчик точно проснулся от сна, соприкоснулся с каким-то невидимым источником, стал живым, шаловливым, увлекся чтением, стал писать стихи. Вдруг вспыхнул, чтобы до конца жизни не угаснуть, огонь, озаривший не только его личное существование, но осветивший отблеском духовной красоты миллионы русских жизней. Эта недетская кипучесть ума не вызывала в родителях любовного внимания, скорее обострила столкновения между ними и сыном.

Ни Сергей Львович, ни Надежда Осиповна не были людьми злыми и по-своему заботились о детях. Они ценили просвещение, гордились образованием, любовью к литературе, общением с писателями и, несмотря на свой безответственный эгоизм, давали детям наилучшее по тогдашним временам образование, то есть нанимали иностранок и иностранцев, которым и поручали воспитание и образование детей.

В те времена, как и еще несколько десятилетий спустя, французский язык и французские манеры для русского изрядного дворянина были главным атрибутом культуры. Научить им, значило приобщить ребенка к просвещению, открыть ему дорогу в жизни. Матери твердо знали, что приятность обращения и бойкая французская речь обеспечивают карьеру даже шалопаю, тогда как человек способный, но лишенный лоска, на всю жизнь может затеряться среди рядового чиновничества. В правящем верхнем классе французский разговор создавал общность психологии. Сперанскому его семинарский французский выговор всю жизнь служил помехой. Помимо соображений пользы и тщеславия, французская культура удовлетворяла проснувшимся умственным и эстетическим запросам. Большое влияние и в гостиной, и в детской имели эмигранты. Воспитателями они чаще всего делались без подготовки, без призвания. Среди бежавших от революционных потрясений были люди разных убеждений, но даже после революции русские баре не боялись приставлять к своим детям самых ярых вольнодумцев. Сама Екатерина II, с такой исключительной вдумчивостью обставившая воспитание своего любимого внука, наследника престола – Александра, – поручила его заботам республиканца Лагарпа.

«Вы можете быть якобинцем, республиканцем, чем вам угодно, но я верю, что вы порядочный человек, и этого с меня довольно», – сказала ему умная Императрица.

На долю гениального русского поэта не досталось своего Лагарпа. Воспитание Пушкина не отмечено той настойчивой прививкой нравственных навыков, которые внушала своему внуку великолепная властная бабушка. «Будьте мягки, человеколюбивы, доступны, сострадательны и либеральны», – писала она в одном из своих наставлений. Лагарп, убежденный последователь прав человека и гражданина, старательно внедрял эти демократические тенденции в своего воспитанника.

Ни к одному из своих домашних воспитателей не сохранил Пушкин той почтительной признательности, которую Император Александр всю жизнь проявлял к Лагарпу. Они были не опорой его детской жизни, а постоянным источником раздражения. В конспекте автобиографии Пушкин написал: «Первые неприятности. – Гувернантки. (Ранняя любовь). – Рождение Льва. – Мои неприятные воспоминания. – Смерть Николая. – Монфор – Русло – Кат. П. и Ан. Ив. – Нестерпимое состояние. – Охота к чтению». Так, перечисляя своих гувернеров, он твердит один эпитет – «неприятный». И в скудных семейных воспоминаниях о детстве поэта его распри с гувернерами и гувернантками занимают первое место. Вероятно, они были не лучше и не хуже многих домашних учителей, но воспитанник им попался ни на кого не похожий. Безобидный Шедель больше любил играть в дурачки, чем учить; граф Монфор был скорее человек образованный, хороший музыкант и живописец. Русло сам писал стихи. Но именно он особенно досаждал, может быть, оттого, что в лице Русло Пушкин первый раз ощутил грубое прикосновение литературного соперничества и зависти.

Маленький Саша, неровный, горячий, впечатлительный, самолюбивый, был не особенно покладистым воспитанником. В нем рано зажглась своя фантастическая внутренняя жизнь, порой всецело им овладевавшая. Никакие гувернеры не могли привлечь его внимания к тому, что его не интересовало. Деятельный, емкий, острый мозг то жадно вбирал внешние впечатления, то замыкался, покорный только внутренним зовам. Благодаря безошибочной памяти ученье всегда шло легко. Ему не к чему было заучивать наизусть отчеркнутые ногтем учителя страницы учебника. Ольгу, как старшую, спрашивали первую, а Саша за ней со слуха схватывал и повторял урок. Только к цифрам испытывал он непреодолимое отвращение. Заливался слезами над непонятными четырьмя правилами арифметики, безнадежно плакал над делением.

О том, чему успели научить мальчика эти воспитатели, можно судить по прошению, которое Сергей Львович подал в Лицей. В нем сказано, что сын его, Александр, получил воспитание дома, где «приобрел первые сведения в грамматических знаниях российского и французского языков, арифметики, географии, истории и рисования…». Ни английскому, ни немецкому Пушкин в детстве не учился; зато французским языком владел в совершенстве. Его детские первые литературные опыты писаны по-французски. Тут сказались не только уроки, но и общее офранцуженье тогдашней интеллигенции, которая еще не доросла до руссоведения. Только отдельные лица, между ними Императрица Екатерина, понимали необходимость изучения России, ее прошлого и настоящего. Давая наказ, как воспитывать Великих Князей, Екатерина писала: «Русское письмо и язык надлежит стараться, чтобы знали как возможно лучше». Но и она поручила исполнить эту задачу не русскому наставнику, а иностранцу Лагарпу.

В падкой до всего заморского дворянской среде больше гнались за французской, чем за русской грамотой, и нередко русских барчат обучали по-русски пьяненькие дьячки. У Пушкиных детей учил русской грамоте и Закону Божьему просвещенный, начитанный законоучитель Мариинского института о. Ал. И. Беликов, хороший проповедник, издатель книги «Дух Масильона». Отцу А. И. Беликову очень не нравилось влияние на русское общество легкомысленных, неверующих французских эмигрантов, которых он называл «les apôtres du diable»[3]. Он боролся с ними, но нелегко было отогнать этих мелких бесов от зараженного галломанией и вольтерьянством российского дворянства.

Ранняя любознательность маленького Пушкина находила себе пищу не столько в классной комнате, сколько в разнообразии окружающей его жизни. Гостиная и девичья, московские улицы, деревенские рощи, разговоры взрослых, любительские спектакли в соседних барских домах, нянины сказки, бабушкины рассказы, отцовская библиотека – все это тысячью образов, впечатлений, мыслей, чувств, знаний и мечтаний запечатлелось и отразилось в ничего не забывающем мозгу поэта.

Точно отвечая растущим потребностям еще не нашедшей себя, еще не высказавшейся в слове русской души. Провидение в момент расцвета и роста России послало ей поэта, который, родившись на пороге двух столетий, успел уловить последние отголоски пышного разнообразия XVIII века и наложить печать своего гения на следующий, XIX век.

В гостиной Саша жадно упивался французскими разговорами, остротами взрослых, которые часто забывали о маленьких слушателях. В жилых комнатах, где ютились дети, слуги, приживалки, старые родственники, шла своя, более подлинная жизнь, пропитанная исконным русским бытом. В детской, в девичьей, в передней, где казачок вязал неизменные чулки, у бабушки в комнате, в подмосковном сельце Захарове иноземные влияния отступали. Там веяло Русью. Настанет строгий час творчества, и к этому могучему роднику припадет поэт.

Захарово было небольшое сельцо, которое бабушка М. А. Ганнибал купила вскоре после рождения старшего внука. Оно находилось в 38 верстах от Москвы, по Смоленской дороге, рядом с большим шереметевским селом Вязёмы. Зажиточные шереметевские мужики соблюдали красивую старинную обрядность в песнях, в хороводах, во всем укладе жизни. Все кругом дышало преданиями славного прошлого. Когда-то эти места принадлежали Борису Годунову. По его приказу в Захарове были вырыты пруды. При нем была выстроена в Вязёмах церковь с оригинальной колокольней в виде ворот. Поляки, в Смутное время проезжавшие с Мариной Мнишек Смоленским трактом, оставили на стенах этой церкви надписи по-польски и по-латыни. В Вязёмах в 1812 году стоял корпус Евгения Богарнэ. Французы сожгли часть старинных книг. К этому времени Захарово уже было продано, а Пушкин был в Лицее. Но когда ребенком он переезжал летом из Немецкой слободы в Захарово, он попадал в настоящую русскую деревню, где крепкая, медлительная московская преемственность еще всецело владела и делами, и душами. Кто знает, что нашептали старинные стены годуновской церкви быстроглазому, курчавому барчонку, в душе которого уже звучали таинственные, одному ему внятные голоса?

В Захарове эти голоса звучали громче, чем среди городской суеты и тесноты, и жарких дум уединенное волненье, с детства знакомое поэту, глубже проникало в его душу. Судя по его стихам – а стихи Пушкина самый точный источник для биографа, – в Захарове пришла к нему таинственная его спутница – Муза.

В младенчестве моем она меня любила

И семиствольную цевницу мне вручила.

Она внимала мне с улыбкой — и слегка,

По звонким скважинам пустого тростника,

Уже наигрывал я слабыми перстами…

С утра до вечера в немой тени дубов

Прилежно я внимал урокам девы тайной…

И сердце наполнял святым очарованьем.

(1821)

Пушкин рассказывал друзьям, как ребенком любил он бродить по захаровским рощам, предаваясь смутным, сладким мечтам, воображая себя героем сказочных подвигов. Раз, во время такой прогулки, ему навстречу бросилась сумасшедшая родственница, жившая у них. Ломая руки, заливаясь слезами, она умоляла мальчика спасти ее. Несчастная жаловалась, что ее считают огнем и поливают из пожарной кишки. С чисто пушкинской находчивостью мальчик галантно ответил: «Что вы! Они просто считают вас цветком».

Захарово было скромной, непритязательной усадьбой. В лицейских стихах Пушкина есть ее описание:

Мне видится мое селенье,

Мое Захарово; оно

С заборами в реке волнистой,

С мостом и рощею тенистой

Зерцалом вод отражено.

На холме домик мой; с балкона

Могу сойти в веселый сад,

Где вместе Флора и Помона

Цветы с плодами мне дарят,

Где старых кленов темный ряд

Возносится до небосклона…

(«Послание к Юдину». 1815)

Дом стоял на скате холма, откуда открывался широкий вид на окрестные поля, на холмы, покрытые темными хвойными лесами. Здесь маленький Пушкин играл под старыми липами, наслаждаясь чисто русским простором, целомудренной красотой северной природы, деревенским привольем, всем, что в течение еще целого столетия после них радовало и просветляло деревенских ребят, помещичьих и крестьянских.

В деревне должно было еще сильнее сказываться влияние на детей прислуги. У бабушки Марии Алексеевны был повар Александр Громов. Это был человек бойкий, словоохотливый и независимый. Позже он бежал в Польшу и там превратился в пана Мартына Колесницкого. С этим поваром Саша дружил, поверял ему свои заветные, грустные мысли, которые часто, незаметно для взрослых, таятся в детской душе. Повару рассказал будущий поэт, что ему хочется, чтобы его похоронили в любимой березовой роще в селе Захарове.

Был еще другой крепостной приятель у Саши – отцовский камердинер Никита Тимофеич, сказочник и песенник, сочинивший длинную балладу: «Соловей Разбойник, широкогрудый Еруслан Лазаревич и златокудрая царевна Милитриса Кирбитьевна».

Вскоре после его отъезда в Лицей Захарово было продано. Но Пушкин любил этот уголок. Много лет спустя, в смутную полосу своей жизни, перед самой женитьбой, Пушкин на несколько часов приехал из Москвы в это глухое местечко, точно прощаясь с далекими, светлыми воспоминаниями.

В жизни маленького Пушкина русская стихия ярче всего воплощалась в двух женщинах. Это были бабушка Мария Алексеевна и няня Арина Родионовна, вынянчившая и Ольгу, и Александра, и Льва. Няня была ганнибаловской крепостной из села Суйды Петербургской губернии, где Арап Петра Великого доживал свою длинную живописную жизнь. Позже Арину Родионовну приписали к селу Кобрину, вместе с которым она перешла в собственность Марии Алексеевны Ганнибал. Когда Кобрино продали, Арине Родионовне и ее детям дали вольную, но она не захотела уйти от своих господ.

Бабушка и няня вносили в жизнь маленького Пушкина женственную ласку, баловство, тепло, которых резкая, капризная мать не умела да и не хотела давать. Вокруг бабушки и нянюшки создавался свой, отдельный мир, более уютный, более понятный детям, чем материнская гостиная. Бабушка и няня обвевали детей крепким русским бытом, приучали детский слух к богатству подлинной русской речи, наполняли их воображение рассказами о старине, песнями, былинами, сказками. Около отца и матери царил французский язык, беззаботная фривольность модных вольтерьянцев, а на бабушкиной половине светилась ясная практическая мудрость, незыблемое благочестие, теплота умного сердца.

Трудно сказать, о которой из двух своих первых наперсниц, о бабушке или о няне, думал 17-летний лицеист, когда писал:

Но детских лет люблю воспоминанье.

Ах! умолчу ль о мамушке моей,

О прелести таинственных ночей,

Когда в чепце, в старинном одеянье,

Она, духов молитвой уклоня,

С усердием перекрестит меня

И шепотом рассказывать мне станет

О мертвецах, о подвигах Бовы…

От ужаса не шелохнусь, бывало,

Едва дыша, прижмусь под одеяло,

Не чувствуя ни ног, ни головы.

Под образом простой ночник из глины

Чуть освещал глубокие морщины,

Драгой антик, прабабушкин чепец

И длинный рот, где зуба два стучало, —

Все в душу страх невольный поселяло.

Я трепетал — и тихо наконец

Томленье сна на очи упадало.

Тогда толпой с лазурной высоты

На ложе роз крылатые мечты,

Волшебники, волшебницы слетали,

Обманами мой сон обворожали.

Терялся я в порыве сладких дум;

В глуши лесной, средь муромских пустыней

Встречал лихих Полканов и Добрыней,

И в вымыслах носился юный ум…

(«Сон». 1816)

Как царственный избранник богов, вступил маленький Саша в таинственное общение с невидимыми для простых смертных волшебницами, ловил ему одному доступную гармонию образов и звуков, был уже поэтом, когда еще никто кругом этого не подозревал.

Няня и бабушка сливаются, сплетаются, обе близкие, обе ласковые, любовно чуткие к детским радостям и горестям, обе насыщенные творческим русским духом. Когда много лет спустя «афей» Пушкин будет по вечерам, перед сном, крестить собственных детей, не образ нарядной матери, а ласковое лицо старой няньки встанет перед ним.

Арина Родионовна была не только ласковая няня, но и веселая болтливая сказочница. А бабушка была живой хроникой старины, хранительницей и рассказчицей семейных преданий, плотно сплетавшихся, как в большинстве дворянских семей, с историей Государства Российского.

Самый счастливый период жизни родителей поэта совпадает с ранним расцветом Москвы. Павел I был убит. С воцарением молодого Императора все вздохнули свободно, не подозревая, что скоро над Москвой разразится другая, иноземная угроза.

Молодая чета Пушкиных любила выезды, приемы, дружеские вечерние беседы, на которые съезжались запросто, гулянья, любительские спектакли – все, что наполняло жизнь московского общества. Блестящий бытописатель и портретист Вяземский оставил яркую характеристику этих кругов: «Не одна грибоедовская Москва господствовала. При этой Москве была и другая, образованная, умственной и нравственной жизнью жившая Москва; Москва Нелединского, кн. Андрея Ив. Вяземского, Карамзина, Дмитриева и многих других единомысленных и сочувственных им личностей. Ведь своего рода Фамусовы найдутся и в Париже, и в Лондоне… В Москве доживали свой век живые памятники старины, ходячие исторические записки, вельможи и отставные красавицы не только Екатерины II, но чуть не Екатерины I. (Ныне никто не доживает, а скоропалительно спешит в могилу.) Москва была внутренними покоями русской жизни, куда удалялись после блистательного или тревожного поприща – Платон Зубов, кн. Екатерина Романовна Дашкова, гр. Растопчин и гр. Никита Панин, мартинист Лопухин и полиглот Бутурлин, остряк Петр Мятлев и Алексей Михайлович Пушкин, оригинал, плохой поэт, но отличный комик и мимик, европейские искатели приключений, подлинная французская аристократия, искавшая в русских снегах спасения от французского террора. Наконец, целая плеяда писателей – угасающий Херасков, важный И. И. Дмитриев, мечтательный Батюшков, Карамзин, Жуковский – все это были люди, к голосу которых прислушивалось общество, в котором уже проснулся интерес к литературе, потребность в умственной жизни. При тихой московской погоде это не был мертвый штиль… Были и в то время свои мнения, убеждения, вопросы, стремления и страсти. В этом обществе встречались люди противоположных учений, различных верований, разных эпох. Тут были люди, созревшие под влиянием и ярким солнцем царствования Екатерины, были выброски крушенья из следовавшего за ним царствования, уже выглядывали и обозначились молодые умы и молодые силы, развившиеся под благорастворением первоначальных годов царствования Александра I. Эти люди навеяли на общество новое дыхание, новую температуру…»

Дом кн. А. И. Вяземского-отца был одним из таких домов, куда ездили не для того, чтобы опиваться, объедаться, играть в карты, а для умственного общения. «Кн. Вяземский жил открыто и просто. Его дом у Колымажного двора, окруженный обширным садом, был средоточием жизни и удовольствия просвещенного общества. Первый вечерний посетитель мог найти его дома в больших вольтеровских креслах у камина, с книгой. У него была обширная библиотека. Не только русские друзья, но и иностранцы находили в этом доме русское гостеприимство и прелести европейской образованности. Красавицы этой эпохи, которая была золотым веком светской образованности и утонченности, в сей мирной области царствовали» (кн. П. Долгоруков. Родословный сборник).

В этой обстановке просвещенного барства выросли кн. Петр А. Вяземский и его сводная сестра, побочная дочь его отца, жена историка Н. М. Карамзина. Позже она перенесла многие московские традиции в свой царскосельский и петербургский салоны, где так часто бывал Пушкин. Ребенком поэт не бывал у Вяземских, да вряд ли бывали там и его родители, но это был тот же круг. В Немецкой слободе Пушкины жили бок о бок и постоянно бывали в доме другого красочного представителя сановитой интеллигенции, полиглота гр. Д. П. Бутурлина (1763–1829). Его жена, женщина очень светская, любила принимать, и в их доме гости не переводились. Гр. Д. П. Бутурлин, крестник Екатерины II, племянник кн. Е. Р. Дашковой, был человек очень богатый, независимый, свободный от служебного честолюбия, любитель цветов, книг, рукописей, картин. У него была отличная память, он очень много читал и поставил себе правилом каждый день приобретать какое-нибудь новое знание. Раз заезжий француз неосторожно вздумал, перевирая чужие стихи, выдать их за свои. Бутурлин взял с полки французскую книгу и с улыбкой раскрыл перед гостем страницу, где были напечатаны эти стихи. В 1812 году сгорел его дом, все собранные им книжные и художественные сокровища погибли. Гр. Д. П. Бутурлин спокойно сказал: «Бог дал, Бог и взял». Он переехал в Петербург, где был хранителем Эрмитажа. В 1817 году Бутурлин поселился во Флоренции, где снова собрал огромную коллекцию книг, рукописей, автографов. Возвращаться в Россию он не хотел, потому что был возмущен нежеланием Александра I оказать поддержку восставшим грекам, что и написал откровенно в письме к Императору.

На приемах в доме Бутурлиных московский чиновник, друг В. Л. Пушкина, Макаров встречал маленького Пушкина:

«Начиная с октября или ноября месяца непременно, как по должности, являлся я каждую субботу в Немецкую слободу к гр. Д. П. Бутурлину. Там танцевал, ухаживал за премиленькой, немного бледненькой баронессой Б. На нас, бальников и бальниц, писали забавные стишки, рисовали карикатуры, где я был выставлен каким-то гусем, с какими-то английскими шагами… Под ногами у нас вертелся маленький Пушкин, ни мною, ни моими товарищами прыгунами почти не примечаемый…» Бывавшие по субботам у Бутурлиных гости заходили и к Пушкиным, которые «жили подле самого Яузского моста, то есть не переезжая его к Головинскому дворцу, почти на самой Яузе, в каком-то полукирпичном, полудеревянном доме. Расстояния были огромные. Московская аристократия, забравшись с Поварской или Никитской в Немецкую слободу, сразу навещала обе семьи».

Как ни были поглощены собой танцоры, а все-таки временами маленький Саша привлекал к себе их внимание. «Молодой Пушкин, как в эти дни мне казалось, был скромный ребенок. Он очень понимал себя, но никогда не вмешивался в дела больших и почти вечно сиживал, как-то в уголочке, а иногда стаивал, прижавшись к тому стулу, на котором угораздивался какой-нибудь добрый оратор, басенный эпиграммист, а еще чаще подле какого-нибудь графчика чувств; этот тоже читывал и проповедовал свое, и если там или сям, то есть у того или другого вырывалось что-нибудь превыспренно-пиитическое, забавное для отрока – будущего поэта – он не воздерживался от улыбки. Видно, что и тут уже он очень хорошо знал цену поэзии. Однажды точно при подобном случае, когда один поэт, моряк, провозглашал торжественно свои стихи и где как-то пришлось: «И этот кортик, и этот чертик», Александр Сергеевич так громко захохотал, что Надежда Осиповна подала ему знак, и А. С. нас оставил…

В детских летах, сколько я помню Пушкина, он был не из рослых детей и все с теми же африканскими чертами физиономии, с какими был и взрослым, но волосы в малолетстве его были так кудрявы и так изящно завиты африканскою природою, что однажды мне И. И. Дмитриев сказал: «Посмотрите, ведь это настоящий арабчик». Дитя рассмеялось и, оборотясь к нам, проговорило очень скоро и смело: «По крайней мере отличусь тем и не буду рябчик». Рябчик и Арабчик оставались у нас в целый вечер на зубах».

Так рябой поэт, важный И. И. Дмитриев, почетный гость московских салонов, получил рифмованную колкость от быстрого, дерзкого на язык мальчика. Способность дать словесный отпор была семейным свойством Пушкиных. Они были веселые шутники, неутомимые на зубоскальство и острословие. Вокруг Пушкина с детства не умолкали эпиграммы, каламбуры, стихотворные шутки, неистощимый jeu d'esprit, необходимая литературная приправа жизни образованного дворянства той эпохи.

Макаров был свидетелем того, как рано познал Пушкин сладость ласкового женского любопытства, которым он в расцвете славы досыта упьется.

«В теплый майский вечер мы сидели в московском саду графа Бутурлина. Молодой Пушкин тут же резвился, как дитя, с детьми. Известный граф П. упомянул о даре стихотворства в А. С. Графиня Анна Ар. Бутурлина, необыкновенная женщина в светском обращении и приветливости, чтобы как-нибудь не огорчить молодого поэта нескромным словом о его пиитическом даре, обращалась с похвалой только к его полезным занятиям, но никак не хотела, чтобы он показывал нам свои стихи. Зато множество живших у графини молодых девушек, иностранок и русских, почти тут же окружили Пушкина с своими альбомами и просили, чтобы он написал для них хоть что-нибудь. Певец-дитя смешался. Некто X., желая поправить это замешательство, прочитал детский «катрен» поэта, – и прочитал по-своему, как заметили тогда, по образцу высокой речи на «о». А. С. успел только сказать: «Ah, mon Dieu»[4] – и выбежал. Я нашел его в огромной библиотеке А. П. Он разглядывал затылки сафьяновых фолиантов и был очень недоволен собою. Я подошел к нему и что-то сказал о книгах. Он отвечал мне: «Поверите ли, этот X. так меня озадачил, что я не понимаю даже книжных затылков». Вошел гр. Дмитрий Петрович с детьми, чтобы показать им картинки какого-то фолианта. Пушкин присоединился к ним, но очень скоро ушел домой…»

В этой по тогдашнему времени очень образованной московской среде любовь Пушкина к чтению развилась в настоящую страсть к книгам, которая на всю жизнь в нем осталась. Его брат рассказывал: «Ребенок проводил бессонные ночи и тайком в кабинете отца пожирал книги одну за другой. Пушкин был одарен памятью неимоверной и на одиннадцатом году знал наизусть всю французскую литературу». Еще до Лицея, куда он поступил, когда ему было 12 лет, Пушкин прочитал Озерова, Ломоносова, Дмитриева, Фонвизина, Княжнина, Нелединского-Мелецкого, Карамзина, Батюшкова, Жуковского – всю тогдашнюю, не особенно богатую, русскую литературу. Но больше всего наглотался он французских книг. В книгохранилищах его отца, дяди и их друзей были греческие и римские классики, переведенные на французский, энциклопедисты, философы и поэты XVIII века; Плутарх, Гомер, Вольтер, Руссо, Ювенал, Гораций, Парни, Верже, Мольер, Расин, Корнель, Грей, Гамильтон – все эти писатели, разных эпох и направлений, вливали свои мысли, образы, чувства, ритмы в раскрытую жадную детскую душу. Рано проснувшееся воображение мальчика острее всего волновали всеобщие любимцы, французские лирики – Парни, Верже и, конечно, Вольтер. Чтение книг дополнялось тем, что он слышал в гостиной. Тогда было в моде читать друг другу стихи, свои и чужие. Не только у Бутурлиных, но и в гостиной матери Пушкин видел и слышал русских писателей – Батюшкова, Жуковского, Дмитриева, наконец, дядюшку Василия Львовича.

В литературном и поэтическом развитии маленького Пушкина дядюшка Василий Львович сыграл свою роль. Это был первый стихотворец, первый сочинитель, к которому Александр Пушкин мог подойти близко, запросто, с которым он был в живом общении. Смена поколений, интересов, идей, литературных школ смела память о Василии Львовиче, но в свое время он был видным провозвестником, глашатаем русской дворянской культуры, довольно заметным стихотворцем. Когда в литературных кругах, до появления «Руслана и Людмилы», говорили Пушкин – подразумевали Василия Львовича. Как только удалось ему отделаться от военной службы, он посвятил себя литературе. Сюда входило все – чтение книг, сочинительство, дружба с сочинителями, декламация, наконец, неутомимое рысканье по Москве, чтобы развозить из дома в дом слухи и остроты, шутки и сведения, литературные новинки и сплетни, житейские и политические. Газет еще не было, а жажда знать, следить, быть к чему-то причастным, которая является одним из цементов общества, уже проснулась. Это занятие, быть живой газетой, быть живым носителем общественного мнения, делил с Василием Львовичем и отец поэта, Сергей Львович. Их каламбуры повторяла вся Москва. Смеялись иногда не только над остротами Василия Львовича, но и над ним самим, над его некрасивым лицом, над тем, как он в разговоре плевался, обливался потом. Наряду с любезностью, общительностью, добродушием было в нем что-то нелепое, комическое, что делало его мишенью постоянных бесцеремонных шуток. Возможно, что о нем думал Грибоедов, когда писал Репетилова.

В 1802 году В. Л. Пушкин собрался за границу. Перед отъездом он всем надоел своей суетливостью, потел и плевался больше обычного. Бывший однополчанин Василия Львовича И. И. Дмитриев, любивший потешаться над своим восторженным приятелем, еще заранее, до его отъезда в Париж, описал его поездку в шуточной поэме «Путешествие из Москвы в Париж».

«Друзья, сестрицы, я в Париже; я начал жить, а не дышать. Садитесь вы друг к другу ближе мой маленький журнал читать. Я был в Музее, в Пантеоне, у Бонапарта на поклоне, стоял близехонько к нему, не веря счастью своему».

Шуточные предсказания сбылись. Василий Львович представлялся в Сен-Клу первому консулу, брал уроки декламации у знаменитого Тальма. Согласно пророчеству, он и книг накупил: «Какой прекрасный выбор книг, считайте, я скажу вам в миг: Бюффон, Руссо, Мабли, Корнелий, весь Шекспир, весь Понч и Юм, журналы Адисона, Стеля и все Дидрота, Бакервеля, Европы целый собран ум». Но даже И. И. Дмитриев, хорошо знавший своего чудака приятеля, не угадал, что, возвратившись из путешествия, В. Л. Пушкин будет так горд модной помадой huile antique[5], что будет в гостиных предлагать дамам нюхать свою напомаженную голову.

Кроме нарядов и духов, он привез много книг, среди них некоторые из дворцовой библиотеки французских королей. Эти книжные сокровища сгорели в Московском пожаре, но Пушкин до отъезда в Лицей успел их проглотить. Василий Львович написал шуточную поэму «Опасный сосед», которую Саша Пушкин знал наизусть. Это неприличное, но бесхитростное, без всякой тени утонченного эротизма, описание кутежа и драки в притоне. Тема и стихи весьма незамысловатые, но язык бойкий и разговорный, что, так же, как и бытовые сцены, было литературным новшеством. «Опасный сосед» был напечатан позже, но в списках ходил по рукам, и его герой, Буянов, был нарицательным именем. Московские ветреники знали поэму наизусть, как и некоторые другие произведения Василия Львовича: басни, эпиграммы, идиллии, подражание Горацию и Парни и дружеские послания, хотя он долго ничего не печатал. Среди хлопотливых разъездов по гостиным и в Английский клуб не хватало времени привести свои стихи в порядок. Только в 1822 году, когда уже угасла его слава, выпустил В. Л. Пушкин свою единственную книгу. В нее, между прочим, вошли стихи, очень характерные для резкого перелома в слоге и настроениях офранцуженной нашей интеллигенции, написанные осенью 1812 года в Нижнем Новгороде, куда многие москвичи бежали от французов:

Примите нас под свой покров,

Питомцы волжских берегов,

Примите нас, мы все родные,

Мы дети матушки-Москвы…

…Погибнет он.

Бог русских грянет,

Россия будет спасена…

«Он» – это тот самый Бонапарт, перед блеском которого еще недавно преклонялись тогдашние умники и сам автор.

Еще до нашествия Наполеона В. Л. Пушкин нашумел по Москве своим посланием к Жуковскому. Это было начало знаменитого спора между сторонниками старых литературных форм, которых возглавлял адмирал А. С. Шишков, и поклонниками Карамзина.

Вяземский, который никогда не мог отказать себе в удовольствии высмеять своего восторженного, добродушного приятеля, в письме к А. И. Тургеневу описал, как В. Л. Пушкин разъезжает по Москве с речью Дашкова, прочитанной в Обществе любителей Российской словесности: «Василий Львович, как разумеется, читая ее, бил себя по … тер руки, хохотал, орошал всех росою уст своих и в душе повторял клятву и присягу боготворить Дашкова и дивиться каждому его слову» (4 апреля 1812 г.).

В. Л. Пушкин, который всей душой был на стороне Карамзина, не ограничился восторгами перед речью Дашкова и сам в послании к Жуковскому изложил свои литературные взгляды:

Я, признаюсь, люблю Карамзина читать,

И в слоге Дмитриеву стараюсь подражать.

Кто мыслит правильно, кто мыслит благородно,

Тот изъясняется приятно и свободно.

Отечество люблю, язык я русский знаю,

Но Тредьяковского с Расином не равняю.

Послание В. Л. Пушкина к Жуковскому было одним из первых выстрелов в этой, по-своему очень значительной, литературной войне, волновавшей и умы и чувства русских сочинителей и читателей даже тогда, когда над Россией грянула настоящая война.

Саша Пушкин, с детства зараженный семейной страстью к литературе, еще до Лицея знал подробности спора, вслушался в эту полемику, из которой возник позже Арзамас. В те времена русские литераторы еще умели спорить весело, перебрасываясь не только аргументами, но и шутками, часто сохраняя приятельские отношения.

Отец поэта, хотя и пописывал, по обычаю того времени, стишки, на поэтическом поприще уступал Василию Львовичу, зато в острословии, в импровизированных салонных шутках, шарадах, спектаклях он затмевал старшего брата. Дома часто хмурый, он был любезен и весел в обществе. Незаменимый устроитель празднеств, собраний, в особенности домашних спектаклей, Сергей Львович оживал на людях. У Пушкиных в крови было легкомыслие, шутливость, смешливость, зубоскальство. Эти свойства поэт унаследовал от отца и дяди с избытком, часто на свою голову. Пушкины не могли удержаться от красного словца, устоять перед страстью к шутке, к озорству, к повесничеству. В декламации, в шарадах, в любительских спектаклях искали Пушкины выхода для своей ребяческой потребности баловаться. Особенно любили они театр. Общественных театров еще не было, но свои театры были у многих бар, даже средней руки. Гулянья были общенародной забавой, а театры – господской. Кто жил открыто, тот окружал себя музыкантами, певцами, танцовщицами, актерами, чаще всего крепостными. Живые картины, шарады, балеты, любительские спектакли, где лицедействовали сами господа, были в моде еще с легкой руки Екатерины II и ее Эрмитажного театра. Простодушный богатырь Алексей Орлов не стал бы утруждать себя учением ролей. Мольеру он предпочитал петушиные бои. Но следующее поколение дворян, уже более просвещенное, увлекалось сценой и как зрители, и как актеры.

Сергей Львович был мастер читать, играть, ставить пьесы, главным образом французские. Мольера он знал наизусть, любил его декламировать не только перед гостями, но даже перед собственными детьми. Затаив дыхание, слушали отца Ольга и Саша и потом, в детской, сами устраивали театр. Сестра поэта рассказывала впоследствии своему сыну, как Саша импровизировал комедии, где сам был и автором, и актером. Взрослые приходили смотреть на их затеи и освистали его пьесу «L'Escamoteur». На это маленький драматург ответил эпиграммой:

Dis-moi, pourquoi l'Escamoteur

Est-il sifflé par le parterre?

Hélas! c'est que le pauvre auteur

L'éscamota de Molière.[6]

Из-за другого литературного произведения, тоже написанного по-французски, над мальчиком разразилась одна из тех домашних бурь, которые в детском сердце надолго оставляют глубокий след. Начитавшись вольтеровской «Генриады», мальчик написал шуточную героическую поэму «Tolyade», о войне карлов и карлиц при славном короле Дагобере.

Je chante le combat que Tolye remporta,

Ou maints guerrier périt ou Paul se signala

Nikolas Maturin et la bélle Nitouche

Dont la main fut le prix d'une horrible escarmouche.[7]

Заветная тетрадь попала в руки гувернера. Племянник поэта, Павлищев, рассказывал, что гувернером был тогда Русло, сам писавший плохие стихи. Русло высмеял поэму, довел своего воспитанника до слез и в заключение пожаловался Надежде Осиповне. Мать, как всегда, приняла сторону гувернера, распекла и наказала мальчика, а Русло прибавила жалованья.

П. В. Анненков немного иначе излагает историю этой, первой из дошедших до нас, писательской неприятности Пушкина. Тетрадку с поэмой нашла гувернантка, схватила ее и побежала к матери жаловаться, что monsieur Alexandre за таким вздором забывает об уроках. Какова бы ни была версия этой детской драмы, но можно себе представить, в каком бешенстве был вспыльчивый monsieur Alexandre, так рано познавший «суд глупца и смех толпы холодной».

Ни в письмах, ни в семейных воспоминаниях не сохранилось для него никакого ласкательного имени. Сашка, monsieur Alexandre, Александр, позже Пушкин – вот как звали его родные. Отец с матерью были не из ласковых. Неуютно и холодно было ему и в детстве, и позже под родительским кровом. Нигде не оставил он ни одного слова упрека матери, но нигде не обмолвился он о ней нежным словом. Зато няню Арину Родионовну назвал «голубка дряхлая моя», сумел найти для нее любовный эпитет, показывающий, как многогранны были его привязанности. Около няни, около бабушки находил мальчик уютную домовитость, мудрость неистощимой женской заботливости – все, что радует детей. Многое скрашивала дружба с сестрой. Пушкин вообще не был несчастным ребенком. Для этого он был слишком даровит, любознателен, жизнерадостен. Но равнодушная ветреность отца, вспыльчивая злопамятность матери, тупость гувернеров иногда приводили мальчика в «нестерпимое состояние». Описания этих взрывов, этих «неприятностей» Пушкин не оставил. Взрывы вообще проходят через всю его внешнюю жизнь, хотя его внутренний рост шел для такой горячей натуры удивительно ровно, непрерывно.

В детской душе рано и властно прозвучали таинственные, неслышные другим голоса, которым до конца жизни остался он верен. Но едва ли не одновременно с пробуждением поэтического творчества пробудились страсти в этом горячем мальчике, кипевшем и умственными интересами, и чувственным любопытством. Отсюда постоянные осложнения, вспышки, но отсюда же и огромное накопление предметного, в самом широком смысле чувственного опыта, из которого обеими пригоршнями будет черпать он материал для поэзии. В трудном деле выработки первичного, ребяческого мироощущения, из которого складывается позже характер взрослого человека, Пушкин до поступления в Лицей не нашел около себя ни одного разумного руководителя. А соблазнов кругом было сколько угодно.

В веселой сутолоке дворянской Москвы вертелся среди взрослых кудрявый смешливый мальчик, с быстротой ребенка и жадностью художника впитывая в себя то книжную мудрость, то книжный яд, то важную литературную беседу, то фривольную шутку взрослых. Наблюдательные детские глаза много видели, острые детские уши много слышали такого, что принято от детей скрывать. Так было не только у Пушкиных, а почти у всех. Вяземский ребенком случайно услыхал вольный разговор между отцом и поэтом Ю. А. Нелединским-Мелецким (1752–1829). Князь-отец заметил незваного слушателя и нахмурил брови. Потом взял сына за плечо и наставительно сказал: «Ну, уж если тебе суждено быть mauvais sujet, будь им на манер Нелединского».

Вечно увлекавшийся женщинами, Вяземский исполнил не только раннее наставление отца, но и описал любовные похождения Нелединского-Мелецкого, который был и солдатом, и поэтом, и придворным. Его сентиментальные песенки, часто сочиненные на походе, распевали за клавесинами красавицы XVIII века. Императрица Мария Феодоровна считала его своим придворным поэтом.

У Нелединского была сумасшедшая жена, к которой он относился с необыкновенной мягкостью, требуя внимания к ней и от детей. «Это не мешало ему, – говорит Вяземский, – с одной стороны, всегда иметь кумира, перед которым он страстно благоговел, которого он воспевал подобно Петрарке и Данту, чистыми песнями. А с другой стороны, говоря его собственными словами: il était un libertin et pour toute sa vie»[8].

Свои сентиментальные увлечения Нелединский доводил до комизма. Ему было уже под 60 лет, когда раз на балу он спросил пятнадцатилетнего Вяземского, как одета молодая фрейлина Обрезкова, в которую он был тогда влюблен. «Да что вы меня спрашиваете, ведь вы сейчас с ней в вист играли?» – «Играл. Но я дал себе слово на нее не смотреть, это меня слишком волнует».

Дети многое понимали в жизни взрослых. Раз Василий Львович стал читать Дмитриеву свои стихи и перед этим велел племяннику выйти из комнаты. Саша рассмеялся: «Зачем вы меня прогоняете? Я все уже знаю, я все уже слышал».

Насколько можно судить по тому, что до нас дошло, в этом отношении отец и мать Пушкина были выше своей среды. Но общее направление жизни, обычаев, разговоров дышало заразой дешевого скептицизма, моральной безответственности и распущенности. Кроме того, на впечатлительный детский ум, на пробуждающееся отроческое воображение влияли французские эротические книги, которыми были полны книжные полки и у Пушкиных, и у их друзей. Наконец, особенное влияние должна была иметь близость девичьей, близость крепостной женской прислуги, доступной, безответной, постоянно шмыгавшей и по городскому, и по деревенскому дому вокруг барчат.

«Смерть Николая. Ранняя любовь», – отметил Пушкин. Когда Николай умирал, поэту было семь лет. Вот, значит, с какого возраста начались его любовные волнения. Такое раннее пробуждение пола встречается гораздо чаще, чем это принято думать, особенно у людей художественно одаренных (Достоевский, Толстой). Возможно, что у Пушкина ранняя любовь совпала с пробуждением всей его своеобразной, горячей, гениальной личности, когда он точно проснулся от какого-то толчка, преобразился, загорелся. И брат, и сестра рассказывали, что переворот произошел в нем на восьмом году; это совпадает с его пометкой о ранней любви. Ни родители, ни воспитатели не поняли, что делается с мальчиком. Никто не помог ему справиться с ошеломляющими зовами. Хрупкая полоса перелома и отроческого брожения усилила окружавшее его непонимание, отдалила его от окружающих. Все недоразумения, все несправедливости, нередко омрачавшие его детскую жизнь, закончились одним из тех взрывов, которыми отмечена вся жизнь Пушкина.

Вот как это рассказал Анненков, ссылаясь на единогласное свидетельство знавших дела семьи: «Прежде всего оказалось, что постоянное умственное, мозговое раздражение ускорило обновление и изменение его организма, уже подготовленного годами. Библиотека отца оплодотворила зародыши ранних и пламенных страстей, существовавшие в крови и в природе молодого человека, раздвинула его понятия и представления далеко за пределы возраста, который он переживал, снабдила его тайными целями и воззрениями, которых никто в нем не предполагал, и наконец, что всего важнее, мало-помалу воспитала великое самоуважение, не допускающее власти над собою и не признающее ее законности ни в каком виде, ни над каким предметом. Надо сказать, что никакое брожение страстей не исключало у молодого Пушкина некоторого рода застенчивости и даже робости при людях, о чем свидетельствуют многие старые друзья этого дома. Известно, что застенчивость и робость часто бывают примерами высокого понятия человека о самом себе. В первых столкновениях с возникающим характером и нарождающимся образом мыслей гувернеры и гувернантки не могли играть очень благотворной роли для такого сложного характера, каким уже являлся молодой Пушкин. Они свели свою задачу на то, чтобы добиться от него наружного повиновения и встретили совсем неожиданное сопротивление, которое устояло и перед попытками побороть волю мальчика развитием так называемой начальнической строгости. Все настойчивые или вспыльчивые требования самих родителей приводили к одному и тому же результату – яростному отпору. Молодое сердце, оскорбляемое ими и уже способное к вражде и ненависти, начинало не скрывать своих чувств. Так как ближайшая причина этого непонятного явления оставалась все-таки неизвестной воспитателям, то объяснение его одной жестокостью чувства и враждебным упорством ребенка само собой напрашивалось на ум. От этого уже недалеко было прийти под конец к заключению о несчастной, извращенной природе мальчика и, после сожаления и негодования, достичь, наконец, отвращения и ужаса. Так оно, если не ошибаемся, в самом деле и случилось».

Родители, не доверявшие характеру сына, не чуявшие заложенного в нем великого дарования, решили поскорее отправить непокладистого мальчика с дядюшкой Василием Львовичем в Петербург, в школу к иезуитам. Одна из тетушек наградила Сашу на дорогу сотенной бумажкой, которую, кстати сказать, беспутный, вечно нуждающийся в деньгах Василий Львович забрал себе. Мальчик это знал, и вряд ли бесцеремонное обращение с его деньгами усилило его уважение к старшим.

Кончилась детская жизнь Пушкина в родительском доме. Без сожаления оставлял одиннадцатилетний мальчик отца и мать, которые, также без сожаления, его провожали и ничего от него не ждали. Никто среди этих московских дворян-интеллигентов не заметил, каким огнем горят веселые глаза «Сашки». Даже ближе всех его знавший дядюшка Василий Львович не сразу распознал в своем проказливом племяннике соседа по Парнасу. Хотя все же Пушкин в Лицее писал:

Поэтов грешный пик

Умножил я собою…

Мой дядюшка поэт

На то мне дал совет

И с Музами сосватал.

(«К Дельвигу». 1815)

На самом деле, пленительные гостьи еще раньше пришли к нему:

На слабом утре дней златых

Певца ты осенила,

Венком из миртов молодых

Чело его покрыла,

И, горним светом озарясь,

Влетела в скромну келью

И чуть дышала, преклонясь

Над детской колыбелью.

О, будь мне спутницей младой

До самых врат могилы!

(«Мечтатель». 1815)

Загрузка...