He случалось ли вам в один из тех длинных грустных и холодных зимних вечеров, когда наедине со своими мыслями вы слушаете, как ветер свистит в коридорах и дождь хлещет по стеклам окон, когда, прижавшись лбом к камину, вы смотрите невидящим взглядом на потрескивающие в очаге головни, — не случалось ли вам почувствовать отвращение к нашему мрачному климату, к нашему сырому и грязному Парижу и умчаться в мечтах в какой-нибудь волшебный оазис, зеленый и свежий, где можно в любое время года на берегу живительного источника, у подножия пальмы, в тени ямбозы задремать, постепенно погружаясь в блаженство и негу?
Так вот, рай, о котором вы мечтаете, существует, эдем, куда вы стремитесь, вас ждет: этот ручей, убаюкивающий вашу дневную дремоту, ниспадает каскадом и рассыпается водяной пылью; эта пальма, охраняющая ваш сон, колышет под дуновением морского бриза свои длинные листья, словно султан на шлеме великана; эти ветви ямбозы с плодами, отливающими цветами радуги, манят вас в свою благоухающую тень. Следуйте за мной.
Отправимся в Брест, этот воинственный брат торгового Марселя, вооруженный часовой, который сторожит океан; там, среди сотен кораблей, охраняющих его порт, выберем один из бригов с узким корпусом, с легкими парусами и удлиненными мачтами, какими наделил суда своих смелых пиратов соперник Вальтера Скотта — автор поэтических романов о море. Сейчас как раз сентябрь — месяц, благоприятствующий долгим путешествиям. Взойдем на борт корабля, которому мы доверили нашу общую судьбу, оставим за собой лето и устремимся навстречу весне. Прощай, Брест! Привет, Нант! Привет, Байонна! Прощай, Франция!
Видите ли вы направо от нас этого гиганта высотой в десять тысяч футов? Его гранитная голова теряется в облаках, словно парит в них, а сквозь прозрачную воду можно различить его каменные корни, врастающие в бездну. Это пик Тенерифе, древняя Нивария, место встречи океанских орлов; вы видите, как они летают вокруг своих гнезд, и отсюда они кажутся не крупнее голубок. Но проплывем мимо, ибо не это цель нашего путешествия, ведь здесь только цветник Испании, а я обещал вам сад мира.
Видите ли вы слева эту голую скалу, лишенную растительности, беспрерывно обжигаемую тропическим солнцем? К этой скале на протяжении шести лет был прикован современный Прометей; это пьедестал, на котором Англия сама воздвигла памятник своему же позору, под стать костру Жанны д’Арк и эшафоту Марии Стюарт; это политическая Голгофа, которая в течение восемнадцати лет была местом паломничества всех проходящих кораблей; но мы направляемся не сюда. Проплывем мимо, нам здесь нечего делать: цареубийца Святая Елена лишилась останков своего мученика.
Вот мы и у мыса Бурь. Вы видите гору, устремившуюся вверх посреди туманов, — это тот самый исполин Адамастор, что предстал перед автором «Лузиад». Мы проплываем мимо крайней точки земли: этот мыс, обращенный к нам, выглядит словно нос корабля. В самом деле, посмотрите, как свирепо о него разбивается океан, но он бессилен, потому что этот корабль не боится бурь, потому что он направляется в порт вечности, потому что ведет его сам Бог. Проплывем мимо — за зеленеющими горами мы увидели бы бесплодные земли и обожженные солнцем пустыни. Проплывем мимо — я обещал вам прохладные воды, нежную тень ветвей, беспрерывно зреющие фрукты и вечные цветы.
Привет Индийскому океану, куда нас несет западный ветер; привет тем местам, где происходит действие сказок «Тысячи и одной ночи», — мы приближаемся к цели нашего путешествия. Вот печальный остров Бурбон, подтачиваемый вечным вулканом. Бросим взгляд на пылающий там огонь и улыбнемся царящим вокруг ароматам; потом, прибавив еще несколько узлов, пройдем между Плоским островом и Пушечным Клином, обогнем мыс Канониров и остановимся под флагом. Бросим якорь: рейд здесь удобный, наш бриг, утомленный столь долгим переходом, требует отдыха. Впрочем, мы достигли цели своего путешествия, потому что это и есть та счастливая земля, которую природа, кажется, скрыла на краю света, как ревнивая мать прячет девственную красоту своей дочери от оскверняющих ее взглядов, — это земля обетованная, жемчужина Индийского океана, это Иль-де-Франс.
А теперь, целомудренная дочь морей, родная сестра острова Бурбон, счастливая соперница Цейлона, позволь мне приподнять край твоей вуали и показать тебя моему другу-иностранцу, сопровождающему меня брату-путешественнику; позволь мне развязать твой пояс, о прекрасная пленница, ведь мы оба — странники из Франции, а, быть может, когда-нибудь Франция выкупит тебя, богатая дочь Индии, ценою какого-нибудь захудалого королевства Европы.
А вам, следившим за нами глазами и мыслью, позвольте теперь рассказать о чудесной стране с ее вечно плодородными полями, о стране, где урожай собирают два раза в год, где весна и лето следуют друг за другом, беспрестанно чередуясь, и где плоды приходят на смену цветам, а цветы — плодам. Позвольте мне рассказать вам о поэтическом острове, ноги которого погружены в море, а голова прячется в облаках; словно Венера, его сестра, этот остров, рожденный из морской пены, поднимается из влажной колыбели к своему небесному царству, украшенный то сверкающим днем, то звездной ночью — вечными нарядами, которые даровал ему сам Господь и которые Англия не смогла еще у него отнять.
Пойдемте же, и, если воздушные путешествия пугают вас не больше, чем морские, ухватитесь, подобно новому Клеофасу, за край моего плаща: я перенесу вас на перевернутый конус Питербота — самой высокой горы на острове после пика Черной реки. Оказавшись там, мы посмотрим во все стороны: направо, потом налево, вперед и назад, вниз и вверх.
Над нами вы видите небо, всегда чистое, усеянное звездами, как лазурная скатерть, где Бог своей поступью поднимает золотую пыль, любая частица которой являет собой целый мир.
Под нами весь остров: он расстилается у наших ног как географическая карта в сто сорок пять льё в окружности, со своими шестьюдесятью реками, которые кажутся отсюда серебряными нитями, привязывающими море к берегам острова, и тридцатью горами, увенчанными султанами рогожных деревьев, такамаков и пальм. Среди всех рек обратите внимание на водопады Убежища и Источника: из глубины лесов, где они зарождаются, их потоки со страшным шумом, подобным грохоту бури, несутся на встречу с морем, а оно ждет их и, спокойное или бушующее, отвечает на этот вечный вызов то презрением, то гневом; победители соревнуются, кто из них совершит на земле больше опустошений и прогремит сильнее. Потом, после такой картины пустого тщеславия, полюбуйтесь Большой Черной рекой, спокойно несущей живительные воды; она отдает свое славное имя всему, что ее окружает, доказывая тем самым победу мудрости над силой и спокойствия — над гневом. Среди всех этих гор вы увидите и утес Брабант — гигантского часового, стоящего на северной оконечности острова, чтобы защищать его от внезапных нападений врага и от яростных волн океана. Посмотрите на пик Трех Сосцов, у подножия которого протекают две реки — Тамариндовая и Крепостная, — как будто индийская Исида захотела во всем оправдать свое имя. Наконец, посмотрите на Большой Перст, самую величественную вершину острова после Питербота, где мы с вами находимся. Этот пик как будто поднимает к небу палец, чтобы показать хозяину и его рабам, что над ними есть Судия и он решит их дела по справедливости.
Перед нами Порт-Луи, некогда Порт-Наполеон, столица острова, с многочисленными деревянными домами, с двумя ручьями, после каждой грозы превращающимися в потоки, с островом Бочаров, защищающим подступы к городу, и с пестрым населением, состоящим, кажется, из представителей всех народов мира — от ленивого креола (тот, если ему нужно перейти на другую сторону улицы, заставляет нести себя в паланкине, а говорить для него так утомительно, что он приучил своих рабов повиноваться жестам) и до негров, которых утром ведут на работу, погоняя кнутом, а вечером тем же кнутом возвращают домой. Между этими двумя крайними ступенями социальной лестницы вы видите ласкаров — зеленых и красных (вы их отличите по чалмам только этих двух цветов и по бронзовым лицам, являющим смесь малайского и малабарского типов). Посмотрите на негра-волофа, высокого и красивого уроженца Сенегамбии, черного, как гагат, с горящими, как карбункулы, глазами, с белыми, словно жемчуг, зубами. А вот маленький китаец с плоской грудью и широкими плечами, с голым черепом и висячими усами; никто не понимает, что он говорит, и все же все с ним общаются, потому что он продает любые товары, знает все ремесла и все профессии, потому что китаец — это еврей колонии. Малайцы, меднолицые, маленькие, мстительные, хитрые, всегда забывают благодеяние и вечно помнят обиду; как цыгане, они продают такие вещи, о которых принято спрашивать только вполголоса. Мозамбикцы, кроткие, добрые и глупые, вызывают уважение только своей физической силой. Малагасийцы, хитрые, изворотливые, с оливковым цветом лица, с широким носом и толстыми губами, отличаются от негров-сенегальцев красноватым оттенком кожи. Намакасы, стройные, ловкие и гордые, с детства приученные к охоте на тигров и слонов, изумляются, что их перевезли на землю, где нет чудовищ, с которыми надо бороться. Наконец, среди них всех — английский офицер из островного гарнизона или портовой стоянки, английский офицер в ярко-красном жилете, с кивером в форме фуражки и в белых штанах; с высоты своего величия он смотрит на креолов и мулатов, на хозяев и рабов, на колонистов и туземцев, говорит только о Лондоне, хвалит только Англию и уважает лишь самого себя.
За нами Большой порт, бывший Имперский порт, когда-то построенный голландцами, но покинутый ими, потому что он находится на наветренной стороне острова, и тот же бриз, что гонит корабли в этот порт, мешает им выйти из него. Поэтому порт пришел в упадок, превратившись в поселок, дома которого едва держатся, и теперь это маленькая бухта, где шхуна ищет укрытия от абордажа пиратов, а вокруг нее горы, покрытые лесами, где раб спасается от тирании хозяина. Потом, переведя взгляд поближе, мы различим почти у себя под ногами, на внешней стороне гор, окружающих порт, Моку, благоухающую алоэ, гранатами и черной смородиной. Мока всегда такая свежая, что кажется, будто она вечером снимает сокровища своего убора, чтобы на заре вновь украситься ими; Мока наряжается каждое утро так же, как другие местности украшаются к празднику, Мока — сад острова, названного нами садом мира.
Займем наше прежнее положение, повернемся лицом к Мадагаскару и посмотрим налево: у наших ног, по ту сторону Убежища, расстилаются равнины Вилемса — самая прелестная после Моки часть острова; они заканчиваются у равнин Святого Петра горой Кордегардии, по форме похожей на круп лошади; дальше, за Тремя Сосцами и за большими лесами, расположен район Саванна; здесь протекают реки, получившие нежные названия: река Лимонных деревьев, Купальни Негритянок и Аркады, пристани которых так хорошо защищены крутыми берегами, что туда не сумеет проникнуть никакой враг; вокруг него пастбища, соперничающие с равнинами Святого Петра, — там такая девственная почва, какая встречается только в безлюдных пространствах Америки; наконец, в глубине лесов — Большой водоем, где водятся такие гигантские мурены, что это уже не угри, а змеи; случалось, что они затаскивали к себе и пожирали оленей, преследуемых охотниками, а также беглых негров, рискнувших там выкупаться.
Посмотрим направо. Вот над Крепостным районом возвышается утес Открытия; с вершины его видны мачты кораблей — отсюда они кажутся тонкими и гибкими, как ветви ивы. Вот мыс Несчастья, вот Могильная бухта, вот Грейпфрутовая церковь. Здесь стояли по соседству друг с другом хижины г-жи де Да Тур и Маргариты; о мыс Несчастья разбился «Сен-Жеран»; у Могильной бухты нашли тело девушки, сжимавшей в руке чей-то портрет; возле Грейпфрутовой церкви два месяца спустя рядом с этой девушкой похоронили юношу такого же возраста. Вы уже угадали имена этих двух возлюбленных, покоящихся в одной могиле, под одной плитой. Это Поль и Виргиния, два тропических зимородка; море, со стоном разбиваясь о прибрежные скалы, кажется, беспрестанно оплакивает их, как тигрица, вечно грустящая о своих тигрятах, которых сама же и растерзала в приступе ярости или ревности.
И теперь, пройдете ли вы по острову от прохода Декорн на юго-запад или от Маэбура до Малого Малабара, проследуете ли вы вдоль берега или в глубь острова, спуститесь ли по рекам или перевалите через горы, будь то под ослепляющим диском солнца, сжигающего равнину пламенными лучами, или под лунным серпом, серебрящим холмы своим печальным светом, — если, о спутник мой, ноги ваши устали, голова отяжелела, а веки слипаются, если, опьянев от благоухания китайских роз, испанских жасминов или плюмерии, вы ощущаете, что все ваши чувства растворяются в некоем подобии опиумного забытья, вы можете без опасения предаться сокровенному и глубокому блаженству тропического сна. Ложитесь же в густую траву, спите спокойно и проснитесь без страха, потому что легкий шум, который, приближаясь, колышет листву, — это не шорох ямайской бокейры, а устремленные на вас черные сверкающие глаза — это не глаза бенгальского тигра. Спите спокойно и просыпайтесь без страха, никогда на острове эхо не повторяло резкого шипения змеи или ночного рева хищного зверя. Нет, это молодая негритянка раздвигает стебли бамбука, чтобы показать свою красивую головку и с любопытством посмотреть на вновь прибывшего европейца. Подайте ей знак, даже не двигаясь с места, и она сорвет для вас сочный банан, душистый плод манго или стручок тамаринда; скажите ей хоть одно слово, и она ответит гортанным голосом: «Позвольте мне услужить вам». Она обрадуется, если за ее услугу заплатят приветливым взглядом или словами благодарности, и предложит проводить вас к своему хозяину. Следуйте за ней, куда бы она ни направилась, и если увидите окруженный цветами красивый дом, к которому ведет обсаженная деревьями аллея, — значит, вы пришли: это жилище плантатора, тирана или патриарха, доброго или злого; но, будь он тем или другим, это вас не касается и не имеет для вас значения. Входите смело, садитесь за семейный стол, скажите: «Я ваш гость» — и тогда перед вами поставят самую красивую тарелку китайского фарфора с прекрасной кистью бананов и хрустальный в серебре бокал, в котором пенится лучшее пиво острова; вы будете охотиться сколько захотите с ружьем хозяина в его саваннах, вы будете ловить рыбу в его реке его же сетями, и каждый раз, когда вы придете к нему сами или пошлете своего друга, будет заколот упитанный телец, потому что здесь появление гостя — это праздник, это такое же счастье, как некогда было возвращение блудного сына.
Вот потому-то англичане, вечные завистники Франции, издавна устремили взгляд на ее любимую дочь, беспрестанно кружили вокруг нее, пытаясь то соблазнить ее золотом, то напугать угрозами, но на все эти предложения прекрасная креолка отвечала презрением, поэтому скоро стало очевидно, что влюбленным англичанам не удастся соблазнить ее, и они решили завладеть ею силой. Пришлось не спускать с нее глаз, охраняя ее, как испанскую monja[1]. Несколько раз они пытались захватить ее, но это были недостаточно серьезные, а следовательно, безрезультатные попытки. Наконец, Англия, не в силах больше сдерживаться, в неистовстве бросилась на остров, и, поскольку однажды утром на Иль-де-Франсе узнали, что его брат, остров Бурбон, уже захвачен, его обитатели попросили своих защитников охранять их лучше, чем в прошлом, и те начали всерьез точить ножи и раскалять ядра, потому что неприятеля ждали с минуты на минуту.
Двадцать третьего августа 1810 года по всему острову загремела грозная канонада, возвестившая о прибытии врага.
Было около пяти часов пополудни одного из тех чудесных летних дней, что неведомы в нашей Европе. Половина обитателей Иль-де-Франса расположилась полукругом на холмах, возвышающихся над Большим портом, и затаив дыхание созерцала битву, разыгравшуюся внизу, как когда-то римляне с высоты ступеней цирка смотрели на бой гладиаторов или на сражение мучеников. Только на этот раз ареной служила широкая бухта, окруженная подводными скалами, где противники сели на мель, чтобы, вопреки всему, не отступать и, лишенные возможности маневрировать, без помех терзать друг друга. И здесь не было весталок, которые, подняв палец, потребовали бы остановить эту жуткую навмахию: все хорошо понимали, что бой идет смертельный — бой до полного уничтожения. Десять тысяч зрителей хранили тревожное молчание. Молчало даже море, так часто бушующее в этих широтах, как будто стараясь не заглушать рева ни одной из трехсот грохочущих пушек.
А произошло вот что.
Двадцатого утром капитан Дюперре, шедший от Мадагаскара на фрегате «Беллона» в сопровождении корветов «Минерва», «Виктор», «Цейлон» и «Уиндгэм», распознал горы Ветров, что на Иль-де-Франсе, и решил зайти в Большой порт отремонтировать свои суда, сильно потрепанные после трех сражений, из которых он вышел победителем; это было тем легче, что остров в это время еще весь принадлежал французам, а трехцветный флаг, развевающийся на форте острова Прохода и на трехмачтовом судне, стоявшем на якоре у его берега, внушал храброму моряку уверенность в том, что он будет встречен друзьями. Поэтому капитан Дюперре велел обогнуть остров Прохода, расположенный приблизительно в двух льё от Маэбура, и, чтобы осуществить этот маневр, приказал корвету «Виктор» выйти вперед, «Минерве», «Цейлону» и «Беллоне» — следовать за ним, а «Уиндгэму» — замыкать строй. Итак, флотилия пустилась в путь, причем корабли следовали друг за другом, потому что ширина прохода в гавань не позволяла даже двум судам идти радом.
Когда «Виктор» приблизился на расстояние пушечного выстрела к трехмачтовому судну, стоявшему на якоре у форта, с этого корабля подали сигналы, означавшие, что в виду острова курсируют английские суда. Капитан Дюперре ответил, что он это отлично знает; флотилия, замеченная с корабля, состояла из «Волшебницы», «Нереиды», «Сириуса» и «Ифигении», и командовал ими коммодор Ламберт, но, поскольку с подветренной стороны острова находился еще капитан Гамелен с кораблями «Предприимчивый», «Ла-Манш» и «Астрея», у французов хватало сил, чтобы принять бой, если неприятель станет его навязывать.
Несколько секунд спустя капитану Буве, шедшему вторым, показалось, что он замечает враждебные действия на корабле, только что подававшем сигналы. К тому же, сколько он ни рассматривал этот корабль во всех его деталях проницательным взглядом, так редко обманывающим моряка, он не мог понять, принадлежит ли это судно французскому флоту. Буве поделился своими наблюдениями с капитаном Дюперре; тот приказал подготовиться к бою. Что касается «Виктора», то ему невозможно было передать эти распоряжения: он ушел вперед слишком далеко и всякий поданный ему сигнал мог быть замечен с форта или с подозрительного корабля.
Итак, «Виктор» продолжает доверчиво идти вперед, подгоняемый свежим юго-восточным бризом; весь его экипаж высыпал на палубу. Два других корабля, идущие за «Виктором», с тревогой следят за движением на трехмачтовом судне и в форте; впрочем, это судно и «Виктор» пока не выражают враждебных намерений: два корабля, находящиеся совсем близко друг от друга, даже коротко переговариваются. «Виктор» продолжает путь; он уже прошел мимо форта, как вдруг по бортам судна, стоявшего на якоре, и на зубцах форта появляется полоса дыма. Внезапно загремели сорок четыре пушки, пробивая ядрами французский корвет, продырявливая его паруса, поражая экипаж, разнося в клочья фор-марсель. В то же время трехцветный французский флаг исчезает с укреплений и с трехмачтового судна, уступая место английскому знамени. Нас одурачили, мы попали в ловушку.
Но, вместо того чтобы повернуть обратно, что было еще возможно, если бы капитан Дюперре оставил корвет, который, оставаясь мишенью, все же оправился от неожиданности и начал отвечать на огонь трехмачтовика залпами двух своих кормовых орудий, капитан подает сигнал «Уиндгэму», который выходит в море, и приказывает «Минерве» и «Цейлону» форсировать проход. Сам он будет поддерживать их, а «Уиндгэм» тем временем предупредит остальные французские суда о положении, в каком находятся эти четыре корабля.
Суда продолжают двигаться вперед — не так уверенно, как «Виктор», но с зажженными фитилями, каждый матрос стоит на своем посту, на корабле царит глубокое молчание, обычно предшествующее важным событиям. Вскоре «Минерва» оказывается борт о борт с вражеским трехмачтовым судном, но на этот раз она опережает его: двадцать две пушки стреляют одновременно — бортовой залп приходится прямо по корпусу противника, часть коечных ящиков на борту английского судна разлетается на куски, слышатся приглушенные крики, потом судно отвечает всеми своими орудиями и возвращает «Минерве» вестников смерти, которые оно только что получило; артиллерия форта тоже бьет по «Минерве», но при этом лишь убивает несколько матросов и обрывает часть снастей.
Подходит «Цейлон», красивый двадцатидвухпушечный бриг, который несколько дней назад был захвачен, как и «Виктор», «Минерва» и «Уиндгэм», у англичан и который, так же как «Виктор» и «Минерва», должен теперь сражаться за Францию, свою новую повелительницу. Он движется, стремительный и грациозный, как морская птица, скользящая по волнам; когда он приближается к форту и трехмачтовому судну, из пушек палят сразу оба корабля, поднимается оглушительный гул, оттого что и тот и другой стреляет одновременно, дым их смешивается — так близко подошли они друг к другу.
Остается капитан Дюперре, командующий «Беллоной». Уже тогда это был один из самых храбрых и искусных офицеров нашего флота. Он подходит в свою очередь, держась ближе к острову Прохода, чем остальные корабли; потом стоящие борт о борт суда извергают огонь в упор, обмениваясь смертью на расстоянии пистолетного выстрела. Корабли форсируют проход, и четыре судна оказываются в гавани: они соединяются близ острова Цапель и бросают якорь между островом Обезьян и мысом Колонии.
Капитан Дюперре тотчас же связывается с городом и узнает, что остров Бурбон взят, однако неприятель, несмотря на попытки захватить Иль-де-Франс, смог овладеть только островом Прохода. Тотчас к храброму генералу Декану, губернатору острова, направляют курьера, чтобы сообщить ему о том, что в Большой порт прибыли четыре французских корабля: «Виктор», «Минерва», «Цейлон» и «Беллона». Генерал Декан получает эти сведения 21-го, в полдень, и передает их капитану Гамелену, который тут же дает находящимся под его командованием судам приказ сниматься с якоря, сухопутным путем посылает капитану Дюперре подкрепление и предупреждает, что сделает все возможное, чтобы прийти на помощь, так как тому, по-видимому, угрожают превосходящие силы неприятеля.
В самом деле, 21-го, в четыре часа утра, пытаясь стать на якорь в устье Черной реки, «Уиндгэм» был захвачен английским фрегатом «Сириус». Командовавший этим фрегатом капитан Пим узнал, что четыре французских судна под командованием капитана Дюперре вошли в Большой порт, где их задерживает ветер; он отдает приказ капитанам «Волшебницы» и «Ифигении», и все три фрегата немедленно пускаются в путь. «Сириус» движется к Большому порту под ветром, а два других фрегата, гонимые ветром, направляются туда же.
Капитан Гамелен наблюдает эти маневры; сопоставив их с переданными ему новыми сведениями, он предполагает, что капитан Дюперре будет атакован. Поэтому он сам спешит сняться с якоря, но, несмотря на все усилия, к выходу оказывается готов лишь 22-го утром. Три английских фрегата опережают его на три часа, и ветер, дующий с юго-востока, усиливаясь с каждой минутой, еще усугубляет трудности, испытываемые капитаном на пути к Большому порту.
Двадцать первого вечером генерал Декан садится на коня и в пять часов утра прибывает в Маэбур вместе с самыми знатными колонистами и теми их неграми, на кого можно положиться. Хозяева и рабы вооружены ружьями, и если англичане высадят десант, каждый островитянин сможет сделать пятьдесят выстрелов. Генерал Декан немедленно встречается с капитаном Дюперре.
В полдень английский фрегат «Сириус», шедший с подветренной стороны острова и, следовательно, испытывавший меньше трудностей, чем два других фрегата, появляется у начала прохода и соединяется с трехмачтовым судном, стоящим на якоре у форта, — фрегатом «Нереида» под командованием капитана Уилоуби. Эти два корабля, словно собираясь атаковать французскую флотилию, движутся на нас, следуя тем же курсом, которым идем мы. Но, слишком приблизившись к берегу, «Сириус» сел на мель и его экипаж потратил целый день, чтобы сняться с нее.
Ночью прибыло подкрепление — матросы, посланные капитаном Гамеленом; их размещают на четырех французских кораблях, где оказалось почти тысяча четыреста матросов и сто сорок две пушки. Едва ли не сразу после их размещения капитан Дюперре посадил на мель свою флотилию; таким образом, каждый корабль подставил врагу один борт и лишь половина судовых пушек вскоре примет участие в готовящемся кровавом празднестве.
В два часа пополудни фрегаты «Волшебница» и «Ифигения» появляются у начала прохода, соединяются с «Сириусом» и «Нереидой» и все четыре корабля идут против нас. Два из них сели на мель, два стали на якорь, имея в общей сложности тысячу семьсот матросов и двести пушек.
Наступает торжественный и напряженный момент, когда десять тысяч зрителей, расположившихся на холмах, увидели, как четыре вражеских фрегата приближаются, даже не поднимая парусов, только благодаря слабому напору ветра, дующего в снасти; численное превосходство позволяет им чувствовать себя уверенно, и они выстроились на расстоянии менее половины пушечного выстрела от французской флотилии, в свою очередь подставив неприятелю один борт; как и мы, сев на мель, они заранее отрезали себе путь к отступлению.
Началась борьба не на жизнь, а на смерть: львы и леопарды схватились и принялись терзать друг друга бронзовыми клыками и ревом огня.
Наши моряки, менее терпеливые, чем французские гвардейцы при Фонтенуа, первыми подают сигнал к битве. У бортов четырех кораблей, на носу которых развевались трехцветные флаги, появляется полоса дыма, в то же время раздается рев семидесяти пушек и ураган огня обрушивается на английскую флотилию.
Англичане отвечают почти тотчас, и тогда завязывается, с перерывами лишь на расчистку палубы от обломков рангоута и мертвых тел и перезарядку пушек, одна из тех смертных схваток, каких со времен Абукира и Трафальгара еще не засвидетельствовала морская летопись. Вначале можно было подумать, что преимущество на стороне врага, так как первые залпы англичан срезали шпринги «Минервы» и «Цейлона» и огонь двух кораблей велся в значительной части вслепую. Но под командованием своего капитана «Беллона» берет на себя все, отвечая стрельбой сразу четырем английским судам: рук, пороха и ядер хватает на всех; словно действующий вулкан, она беспрерывно извергает огонь в течение двух часов, пока «Цейлон» и «Минерва» устраняют полученные повреждения. Эти корабли, стремясь наверстать упущенное время, в свою очередь принимаются рычать и кусаться, вновь нападая на врага, который было отвернулся от них, чтобы сокрушить «Беллону»; боевой строй восстанавливается по всей линии.
Тогда же капитан Дюперре замечает, что «Нереида», уже поврежденная тремя залпами французской флотилии при форсировании прохода, ослабила стрельбу. Тотчас был отдан приказ усилить обстрел и не давать ей ни малейшей передышки. В течение целого часа на «Нереиду» обрушили шквал ядер и картечи, надеясь, что она спустит флаг, но, поскольку флаг оставался на месте, обстрел продолжался, круша ее мачты, сметая все с палубы, пробивая подводную часть, пока, испустив предсмертный вздох, не замолчала ее последняя пушка. Теперь «Нереида», оголенная, как понтон, оставалась в неподвижном безмолвии смерти.
В то время, когда капитан Дюперре отдавал приказание своему помощнику Руссену, ему в голову попадает картечная пуля и опрокидывает его в батарею; поняв, что он опасно ранен, быть может даже смертельно, Дюперре зовет капитана Буве, передает ему командование «Беллоной», приказав взорвать четыре корабля, но не сдаваться, затем пожимает Буве руку и теряет сознание. Никто не заметил этого момента: Дюперре не покидает «Беллону», его заменяет Буве.
К десяти часам стемнело настолько, что приходилось стрелять без наводки, наугад. В одиннадцать огонь прекратился, но наблюдавшие с берега люди понимали, что это всего лишь передышка, и оставались на своих местах. В самом деле, в час ночи появилась луна и при ее бледном свете битва возобновилась.
Во время передышки «Нереида» получает подкрепление, в батарее заменяются пять или шесть разбитых пушек; фрегат, который считали мертвым, был всего лишь в агонии; он приходит в себя, подает признаки жизни и снова атакует нас.
Тогда Буве посылает лейтенанта Руссена на борт «Виктора», капитан которого ранен. Руссен получает приказ снять «Виктора» с якоря, подойти к «Нереиде» вплотную и разбить ее всей своей артиллерией, прекратив пальбу только тогда, когда фрегат будет уничтожен.
Руссен выполняет приказ точно: «Виктор» разворачивает кливер и грот-марсели, трогается с места, идет и без единого выстрела бросает якорь в двадцати шагах от кормы «Нереиды»; отсюда он и открывает огонь, на который противник может отвечать лишь носовыми орудиями, и прошивает бортовую обшивку вражеского судна насквозь. На заре фрегат снова умолкает. Теперь он окончательно разбит, но английский флаг все еще развевается на его гафеле. «Нереида» гибнет, но не сдается.
Вдруг на ней раздаются крики: «Да здравствует император!» Это семнадцать французов, захваченных в плен на острове Прохода и запертых в трюме, ломают дверь своей тюрьмы и через люки выходят с трехцветным знаменем в руках. Знамя Великобритании сброшено, на его месте развевается трехцветное. Лейтенант Руссен дает приказ идти на абордаж, но, когда наши матросы начинают цепляться за борт фрегата, враг, теряя «Нереиду», направляет на нее свой огонь. Бесполезно продолжать борьбу: «Нереида» теперь всего лишь понтон, и французы его захватят, как только будут уничтожены другие корабли. Оставив фрегат плавать подобно мертвому киту, «Виктор» забирает на борт семнадцать пленников, занимает свое место в ряду сражающихся и залпом батареи возвещает англичанам, что он снова в строю.
Французским кораблям отдается приказ направить огонь на «Волшебницу»: капитан Буве намеревается разбить вражеские фрегаты один за другим; к трем часам пополудни «Волшебница» становится целью для всех пушек, в пять часов она лишь слабо отвечает на наш огонь, словно готова пойти ко дну; в шесть часов с берега замечают, что ее экипаж готовится покинуть судно: сначала крики, затем сигналы предупреждают об этом французскую флотилию, и сила огня удваивается, два вражеских фрегата посылают «Волшебнице» шлюпки, с нее бросают пушки в море и спускают на воду лодки; оставшиеся невредимыми и легкораненые матросы садятся в шлюпки, но, пока они добираются до «Сириуса», две из них тонут от ядер и на водной поверхности появляются десятки матросов, пытающихся вплавь добраться до двух соседних фрегатов.
Вскоре из портов «Волшебницы» показался легкий дымок; каждую минуту он становится все гуще, и вот через люки можно разглядеть выползающих оттуда раненых; они поднимают искалеченные руки, зовут на помощь, поскольку дым уже сменился пламенем и изо всех отверстий судна вырываются огненные языки; люди ползут по бортовым сеткам, поднимаются на мачты, облепляют реи; среди этого пламени слышатся душераздирающие крики; потом вдруг корабль раскалывается, как разверзшийся кратер вулкана. Раздается сильный взрыв — «Волшебница» разлетается на куски. Некоторое время все следят за тем, как ее горящие обломки взлетают вверх, падают и, шипя, гаснут в волнах. От прекрасной «Волшебницы», накануне еще считавшей себя царицей океана, не остается ничего: ни обломков, ни раненых, ни убитых — одно лишь обширное пустое пространство между «Нереидой» и «Ифигенией» указывает место, где она находилась.
Потом, устав от борьбы, с ужасом глядя на это зрелище, англичане и французы затихают: остаток ночи посвящается отдыху.
Но на рассвете бой возобновляется. Теперь французская флотилия избирает своей жертвой «Сириус». Огонь с четырех кораблей — «Виктора», «Минервы», «Беллоны» и «Цейлона» — уничтожает «Сириус». На него направляются все ядра и картечь. Два часа спустя у него уже не остается ни одной мачты, борт снесен, вода проникла в трюм через двадцать пробоин, и если бы он не сидел на мели, то пошел бы ко дну. Наконец команда покидает его, капитан сходит последним. Как и на «Волшебнице», на фрегате остались очаги огня, который по фитилю достигает порохового погреба, и в одиннадцать часов утра раздается страшный взрыв — «Сириус» исчезает навсегда!
Тогда на «Ифигении», которая сражалась не снимаясь с якоря, понимают, что дальнейшая борьба невозможна. Она остается одна против четырех судов, потому что, как мы уже сказали, «Нереида» представляет собой безжизненную громаду; «Ифигения» разворачивает паруса и, пользуясь тем, что она осталась целой и почти невредимой, так как не подвергалась обстрелу, удаляется, чтобы укрыться под защитой форта.
Капитан Буве тут же приказывает «Минерве» и «Беллоне» произвести ремонт и сняться с мели. Дюперре, лежа на окровавленной койке, узнает все, что произошло, и отдает приказания. Ни один фрегат не избежит гибели, ни один из англичан не должен спастись и сообщить Англии о поражении! Нам нужно отомстить за Трафальгар и Абукир! В погоню! В погоню за «Ифигенией»!
И оба изувеченных доблестных фрегата собираются с духом, разворачивают паруса и отплывают; «Виктору» же приказано захватить «Нереиду». Ну а «Цейлон» поврежден до такой степени, что не может сдвинуться с места, пока матросы не законопатят его многочисленные раны.
И тогда с берега раздаются громкие торжествующие крики: все население острова, до тех пор хранившее молчание, вновь обретает дыхание и голос, чтобы поддержать «Минерву» и «Беллону», преследующих английский фрегат. Но «Ифигения», менее пострадавшая, чем ее неприятели, заметно опережает их. Миновав остров Цапель, она подходит к форту Прохода, вот-вот выйдет в открытое море и будет спасена. Ядра, которыми ее преследуют «Минерва» и «Беллона», уже не достигают ее и тонут за кормой, как вдруг около прохода появляются три корабля с трехцветными флагами: это капитан Гамелен прибыл из Порт-Луи в сопровождении «Предприимчивого», «Ла-Манша» и «Астреи». «Ифигения» и форт острова Прохода оказываются между двух огней; они должны сдаться на милость победителя, и ни одному англичанину не ускользнуть.
В это время «Виктор» вторично приближается к «Нереиде». Боясь какой-либо неожиданности, он подходит к ней осторожно. Но молчание, царящее на корабле, — это, несомненно, признак смерти. Палуба покрыта трупами; лейтенант, первым взошедший на судно, вступает по щиколотку в кровавое месиво.
Один из раненых приподнимается и рассказывает, что шесть раз отдавался приказ спустить флаг, но французские залпы шесть раз сбивали матросов, пытавшихся выполнить его. Тогда капитан ушел в свою каюту, и больше его никто не видел.
Лейтенант Руссен направляется в каюту и находит капитана Уилоуби за столом, на котором стоят кувшин с грогом и три стакана. У капитана оторваны нога и рука. Перед ним лежит его первый помощник Томсон: он убит картечью, прошившей ему грудь; рядом с ним — раненный в бок картечью его племянник Уильям Муррей.
Своей единственной рукой капитан пытается отдать лейтенанту Руссену шпагу; тот в свою очередь протягивает руку умирающему англичанину и, приветствуя его, говорит:
— Капитан, когда шпагой дерутся столь доблестно, как вы, она принадлежит только Богу!
Он приказывает сделать все возможное, чтобы оказать капитану Уилоуби помощь. Но тщетны усилия: мужественный защитник «Нереиды» скончался на следующий день.
Племянник оказывается счастливее дяди. Рана сэра Уильяма Муррея, хотя и глубокая и опасная, не смертельна. Вот почему он еще появится в нашем повествовании.
Само собой разумеется, что англичане, потеряв четыре корабля, все же не отказались от намерения завоевать Иль-де-Франс. Напротив, теперь им предстояло одержать победу и отомстить за поражение. Не прошло и трех месяцев после событий, о которых мы только что рассказали читателю, как в Порт-Луи, то есть в точке, прямо противоположной той, где происходило описанное сражение, разгорелась новая битва, не менее ожесточенная, чем первая, но приведшая к совсем иным результатам.
На этот раз речь пойдет не о четырех кораблях и не о тысяче восьмистах матросах. Двенадцать фрегатов, восемь корветов и пятьдесят транспортных судов высадили на остров двадцать или двадцать пять тысяч солдат, и эта армия двинулась на Порт-Луи, называвшийся тогда Порт-Наполеон. Трудно изобразить зрелище, какое являла собой столица острова в то время, когда ее атаковали столь мощные военные силы. Со всех концов его стекались толпы народа, на улицах царило необычайное волнение. Поскольку никто не был осведомлен о действительной опасности, каждый создавал ее в своем воображении и больше всего верил самым преувеличенным, самым неслыханным выдумкам. Время от времени-вдруг появлялся один из адъютантов главнокомандующего: он отдавал очередной приказ и обращался к толпе, стараясь пробудить в ней ненависть к англичанам и вызвать патриотизм. Когда он говорил, со всех сторон взлетали шляпы, надетые на конец штыка, раздавались крики «Да здравствует император!»; люди клялись друг другу победить или умереть; взрыв воодушевления охватил толпу, которая перешла от безучастного ропота к ожесточенным действиям и бурлила теперь, требуя приказа выступить навстречу врагу.
Больше всего народа собралось на площади Армии, то есть в центре города. Можно было видеть то направлявшийся туда зарядный ящик с несущейся галопом парой маленьких лошадок из Тимора или Пегу, то пушку, которую катили артиллеристы-добровольцы, юноши пятнадцати — восемнадцати лет, чьи лица были опалены порохом и потому казались бородатыми. Сюда стягивались национальные гвардейцы в военной форме, добровольцы в причудливой одежде, приделавшие штыки к охотничьим ружьям, негры, облачившиеся в остатки военных мундиров и вооруженные карабинами, саблями и копьями, — все это смешивалось, сталкивалось, валило друг друга с ног, создавало невообразимый шум, поднимавшийся над городом подобно гулу огромного роя пчел над гигантским ульем.
Однако ж, прибыв на площадь Армии, эти люди, бежавшие поодиночке или группами, принимали более солидный и спокойный вид. Дело в том, что здесь была выстроена в ожидании приказа о выступлении половина островного гарнизона, состоявшего из пехотных полков, общей численностью в тысячу пятьсот или тысячу восемьсот солдат; они держались гордо и в то же время беззаботно, как бы воплощая молчаливое осуждение беспорядка, создаваемого теми, кто, будучи менее привычен к подобным событиям, все же обладал мужеством и искренним желанием принять участие в них. Пока негры толпились на краю площади, полк островитян-добровольцев, как бы повинуясь военной дисциплине солдат, остановился против частей гарнизона и построился в том же порядке, стараясь подражать, хотя и безуспешно, правильности их рядов.
Тот, кто командовал добровольцами и, надо сказать, изо всех сил старался достичь необходимого порядка, человек лет сорока — сорока пяти, носил эполеты командира батальона. Природа наградила его одной из тех заурядных физиономий, которым никакое волнение не способно придать того, что в искусстве принято называть выразительностью. Впрочем, он был завит, побрит, подтянут, как будто пришел на парад; время от времени он расстегивал один за другим крючки своего сюртука, застегнутого сверху донизу, и под сюртуком показывался пикейный жилет, рубашка с жабо и белый вышитый по краю галстук. Возле командира стоял красивый мальчик лет двенадцати, которого на расстоянии нескольких шагов ожидал слуга-негр, одетый в куртку и брюки из бумазеи; мальчик же с непринужденностью, свойственной тем, кто привык хорошо одеваться, носил рубашку с большим воротником в фестонах, сюртук из зеленого камлота с серебряными пуговицами и серую фетровую шляпу, украшенную пером. На боку у него висели ножны и ташка, а маленькую саблю он держал в правой руке, стараясь подражать воинственному виду офицера, время от времени громко называя его отцом, чем командир батальона, казалось, гордился не меньше, нежели высоким положением в национальной гвардии, до которого его вознесло доверие сограждан.
На небольшом расстоянии от этой группы, кичившейся своим положением, можно было увидеть другую, хотя и менее блестящую, но несомненно более примечательную.
Она состояла из мужчины лет сорока пяти — сорока восьми и двоих детей, мальчиков четырнадцати и двенадцати лет.
Мужчина этот был высокий, сухощавый, крепко сложенный, но слегка сгорбившийся — и не под тяжестью лет (как уже говорилось, ему было не более сорока восьми лет), а вследствие униженности и подчиненности своего положения. В самом деле, по темному цвету лица, по слегка вьющимся волосам можно было с первого взгляда узнать в нем мулата. Он был один из тех, кто благодаря своей предприимчивости приобрел в колониях большое состояние и кому все же не могли простить цвета его кожи. Одет он был богато, но просто, в руке держал карабин, украшенный золотой насечкой и кончавшийся длинным отточенным штыком; он был так высок, что кирасирская сабля висела у него на боку, как шпага. Его патронташ и карманы были наполнены патронами.
Старший из детей, сопровождавших этого человека, был высокий подросток лет четырнадцати, как мы уже сказали. Привычка охотиться еще в большей степени, чем африканская кровь, придала темный цвет его коже. Находясь постоянно в движении, он был крепок, как восемнадцатилетний, и отец разрешил ему принять участие в предстоящем сражении. Он был вооружен двуствольным ружьем, тем самым, которым привык пользоваться во время прогулок по острову, и, несмотря на юные годы, уже снискал себе репутацию умелого стрелка, вызывавшую зависть у самых известных охотников острова. Однако, хотя он и казался старше своего возраста, сейчас он вел себя как ребенок. Положив ружье на землю, он возился с огромной собакой мальгашской породы, казалось явившейся сюда на тот случай, если англичане привезут с собой несколько своих бульдогов.
Брат юного охотника, младший сын высокого и смиренного с виду человека, тот, кто дополнял изображаемую нами группу, был подросток лет двенадцати, хрупкий и хилый; ему не достались ни высокий рост отца, ни внушительная осанка брата, который, казалось, захватил всю силу, предназначавшуюся им обоим. Поэтому, в противоположность Жаку (так звали старшего брата), маленький Жорж выглядел младше года на два, чем ему было на самом деле. Небольшого роста, с грустным лицом, бледным и худым, обрамленным длинными черными волосами, он не выглядел физически сильным, что так обычно в колониях; однако в его тревожном и проницательном взгляде сквозил такой пылкий ум, а в постоянно нахмуренных бровях была такая мужественная решимость и такая твердая воля, что можно было лишь удивляться, как в одном существе сочеталось столько слабости и столько силы.
У мальчика не было оружия; он стоял возле отца, крепко сжимая маленькой рукой ствол прекрасного отцовского карабина с золотой насечкой, переводя живые, проницательные глаза с отца на командира батальона, и, казалось, размышлял о том, почему его отец, который был вдвое богаче, сильнее и ловче, чем командир, не был отмечен, подобно тому, каким-либо почетным знаком, особым отличием.
Негр в синем полотняном костюме, так же как другой негр, приставленный к мальчику с воротником в фестонах, ждал, когда войска двинутся в путь: если отец и брат пойдут сражаться, ребенок должен будет остаться с ним.
С самого рассвета слышался грохот пушек, потому что еще утром генерал Вандермасен вместе с частью гарнизона вышел навстречу врагу, чтобы остановить его в ущельях Длинной горы и у переправ через реку Красного Моста и реку Латаний. С утра генерал упорно держался на этих рубежах; но, не желая сразу вводить в бой все силы и опасаясь, что наблюдаемое им наступление предпринято лишь для отвода глаз и англичане войдут в Порт-Луи через какую-то другую брешь в обороне, он взял с собой только восемьсот человек, оставив, как мы уже сказали, для защиты города часть гарнизона и добровольцев-островитян. В результате, проявляя чудеса храбрости, его маленькое войско, сражавшееся против четырех тысяч англичан и двух тысяч сипаев, вынуждено было сдавать позицию за позицией, цепляясь за каждую неровность местности, если она представляла такую возможность хоть на какое-то время, однако приходилось отступать дальше и дальше. И хотя с площади Армии, где были сосредоточены резервы, и не было видно сражения, оттуда по возрастающему с каждой минутой гулу артиллерии можно было судить о том, насколько близко подошли англичане. Скоро в мощные залпы орудий вкрался треск ружейной стрельбы; нужно сказать, однако, что эти звуки не только не испугали защитников Порт-Луи, осужденных приказом генерала бездействовать и неподвижно стоять на площади Армии, но возбудил в них храбрость. В то время как пехотинцы, рабы дисциплины, кусали себе губы и бормотали сквозь зубы ругательства, добровольцы-островитяне бряцали оружием и громко кричали, что, если приказа выступать не последует, они разойдутся и отправятся воевать поодиночке.
И в этот миг раздался сигнал тревоги. Тотчас галопом прискакал адъютант и, подняв вверх шляпу, отдал команду: «К укреплениям! На врага!» — после чего так же быстро умчался.
Тут же загремел барабан регулярных войск; солдаты, построившись в ряды, двинулись навстречу врагу.
Как ни соперничали добровольцы с регулярными войсками, они не могли действовать так же умело. Некоторое время ушло на построение, а после этого они внезапно замешкались, так как одни начали марш с левой ноги, а другие — с правой.
Тогда высокий человек, вооруженный карабином с насечкой, обнял младшего сына и, оставив его на попечение негра в синем костюме, побежал вместе со старшим сыном, чтобы скромно занять освободившееся из-за неловкого маневра место в третьей шеренге добровольцев.
Но при приближении этих двух парий их соседи справа и слева раздвинулись, оттолкнув при этом тех, кто стоял рядом с ними, так что оба, отец и сын, оказались в центре нескольких кругов, подобных тем, что разбегаются на поверхности воды, когда в нее падает камень.
Толстяк с эполетами командира батальона, только что с большим трудом выровнявший первую шеренгу добровольцев, заметил возникший в третьей шеренге беспорядок и, обращаясь к виновникам сутолоки, приказал:
— В ряды, господа, в ряды становись!
Но на этот приказ, произнесенный не допускавшим возражений тоном, ответил общий крик добровольцев:
— Не желаем терпеть мулатов! Нам не нужны мулаты!
Весь батальон, словно эхо, повторил эти слова.
Офицер понял причину сумятицы, увидев в центре широкого круга мулата, продолжавшего сжимать оружие, и его старшего сына, покрасневшего от гнева и поспешившего отступить на два шага от тех, кто вытолкнул его из боевой шеренги.
При виде этого командир батальона, пройдя сквозь расступившиеся перед ним две первые шеренги добровольцев, направился прямо к наглецу — цветному, осмелившемуся встать среди белых. Приблизившись к мулату, стоявшему прямо и неподвижно, как столб, он смерил его с ног до головы возмущенным взглядом и заявил:
— Ну, господин Пьер Мюнье, разве вы ничего не услышали и вам надо повторить, что ваше место не здесь и что вас тут не хотят терпеть?
Пьеру Мюнье стоило только поднять свою мощную руку на толстяка, так грубо разговаривавшего с ним, и он уничтожил бы его одним ударом. Однако мулат ничего не ответил: растерянно подняв голову и встретив взгляд командира, он смущенно отвел глаза; это еще больше обозлило толстяка.
— Что вам здесь надо? — сказал он, пытаясь оттолкнуть Мулата.
— Господин де Мальмеди, — ответил Пьер Мюнье, — я надеялся, что в такой день, как сегодня, разница в цвете кожи померкнет перед общей опасностью.
— Вы надеялись, — сказал толстяк, пожимая плечами и громко хохоча, — вы надеялись! И что же, скажите, пожалуйста, внушило вам эту надежду?
— Моя решимость умереть, если это нужно, чтобы спасти наш остров.
— «Наш остров», — пробурчал командир батальона, — «наш остров»! Эти люди только потому, что они имеют такие же плантации, как и мы, вообразили, что и остров принадлежит им.
— Остров не более наш, чем ваш, господа белые, я это хорошо знаю, — робко ответил Мюнье. — Но если мы будем спорить об этом в то время, когда нужно сражаться, то вскоре он станет и не вашим и не нашим.
— Довольно! — воскликнул командир батальона, топнув ногой, чтобы заставить своего собеседника замолчать. — Довольно; состоите ли вы в списках национальной гвардии?
— Нет, сударь, ведь вам это известно, — ответил Мюнье, — когда я явился к вам, вы отказались принять меня.
— Ну хорошо, а чего же вы хотите теперь?
— Я прошу разрешения следовать за вами как доброволец.
— Невозможно, — сказал толстяк.
— Но почему невозможно? Ведь если бы вы захотели, господин де Мальмеди…
— Невозможно, — повторил командир батальона, гордо выпрямляясь, — господа, которыми я командую, не хотят, чтобы среди них были мулаты.
— Нет! Не нужно мулатов! Не нужно мулатов! — в один голос закричали национальные гвардейцы.
— Но тогда ведь я не смогу сражаться, сударь, — сказал Пьер Мюнье, в отчаянии опустив руки и едва сдерживая слезы, дрожавшие у него на ресницах.
— Организуйте отрад из цветных и станьте во главе их или присоединяйтесь к отряду чернокожих, который последует сейчас за нами.
— Но… — прошептал Пьер Мюнье.
— Приказываю вам покинуть батальон, я вам приказываю! — грубо повторил г-н де Мальмеди.
— Идемте же, отец, идемте, оставьте этих людей, ведь они оскорбляют вас, — послышался дрожащий от гнева мальчишеский голос, — идемте…
Кто-то стал оттаскивать Пьера Мюнье с такой силой, что он сделал шаг назад, произнеся:
— Да, Жак, я иду с тобой.
— Это не Жак, отец, это я, Жорж.
Мюнье с удивлением оглянулся.
Действительно, то был Жорж: он вырвался из рук негра и подошел к отцу, чтобы преподать ему урок чести.
Пьер Мюнье опустил голову и глубоко вздохнул.
Рады национальной гвардии выровнялись, г-н де Мальмеди занял место во главе отрада, и солдаты двинулись ускоренным маршем.
Пьер Мюнье остался с сыновьями; лицо одного из них было багровое, другого — мертвенно-бледное.
Мулат бросил взгляд на пылавшее лицо Жака и побелевшее лицо Жоржа; и то и другое было для отца горьким упреком:
— Ничего не поделаешь, дорогие мои дети, вот так-то.
Жак по натуре был беспечным философом. Вначале эта сцена произвела на него, разумеется, тягостное впечатление, но здравый смысл помог ему быстро утешиться.
— В конце концов, ну и пусть этот толстяк презирает нас! — сказал он отцу, прищелкнув пальцами. — Мы богаче его, не правда ли, отец? Что же до меня, — добавил он, взглянув на мальчика с воротником в фестонах, — пусть только мне попадется этот сопляк Анри, и я задам ему такую взбучку, что он запомнит ее надолго.
— Мой дорогой Жак! — воскликнул Пьер Мюнье, как бы благодаря его за утешение.
Затем он обратил взор на младшего сына, чтобы проверить, настроен ли он так же благоразумно, как старший.
Но Жорж оставался безучастным; все, что отец мог заметить на его холодном лице, была чуть заметная усмешка; впрочем, как ни было его лицо непроницаемо, в этой усмешке таилось столько презрения и жалости к отцу, что Пьер Мюнье как бы в ответ на невысказанные мальчиком слова воскликнул:
— Боже мой, но что же, по-твоему, я мог сделать?!
И он ждал, что ему ответит мальчик, с тем смутным беспокойством, в котором не признаешься самому себе, особенно когда ждешь оценки своего поступка от подопечного.
Жорж ничего не ответил, но, взглянув на площадь, сказал:
— Там стоят негры, они ждут того, кто будет ими командовать.
— Ну что же, ты прав, Жорж, — радостно произнес Жак, преисполнившись чувством собственного достоинства, чем подтвердил, сам того не зная, изречение Цезаря: «Лучше командовать этими, чем подчиняться тем».
И Пьер Мюнье, уступая совету младшего сына и порыву старшего, подошел к неграм, спорившим о выборе командира; увидев человека, которого каждый на острове уважал словно отца, они окружили его как своего подлинного вождя и попросили возглавить отряд.
И Мюнье странным образом преобразился: унижение, которое он не мог побороть перед лицом белых, исчезло, уступив место ощущению собственной значимости. Он выпрямился во весь свой могучий рост, глаза его, смиренно опущенные или блуждавшие, когда он стоял перед г-ном де Мальмеди, загорелись. Дрожавший прежде голос зазвучал грозно и убежденно; вскинув карабин на плечо, вытащив саблю из ножен и вытянув крепкую руку в сторону противника, он отдал команду «Вперед!».
Затем, бросив последний взгляд на младшего сына, стоявшего возле негра в синей куртке и с горделивой радостью аплодировавшего отцу, он направился с сопровождавшим его черным отрядом к углу той же улицы, где уже скрылись пехотинцы гарнизона и солдаты национальной гвардии, и в последний раз крикнул негру:
— Телемах, береги моего сына!
Линия обороны была разделена на три части. Налево — бастион Фанфарон, выстроенный у самого моря и имевший на вооружении восемнадцать пушек; в середине — по существу, ретраншемент с двадцатью четырьмя орудиями; направо — батарея Дюма, защищенная только шестью пушками.
Англичане-победители вначале двигались тремя колоннами, преследуя три разные цели, но, обнаружив силу двух первых батарей, они сосредоточились на третьей, которая не только, как мы сказали, оказалась самой слабой, но была укомплектована лишь местными артиллеристами. Однако же, против всякого ожидания, при виде плотной массы, которая двигалась на нее в пугающем английском порядке, воинственная молодежь батареи вовсе не растерялась. Все поспешили занять свои посты и, маневрируя быстро и ловко, подобно опытным солдатам, открыли мощный прицельный огонь. Вражеские войска решили, что они ошиблись относительно силы батареи и числа ее защитников. И все же они шли вперед, потому что, чем смертоноснее был огонь, тем насущнее была необходимость его погасить. Но вот проклятая батарея совсем разгневалась и, подобно фокуснику, который заставляет нас забывать один свой невероятный фокус, тут же показав другой, еще более невероятный, удвоила залпы, посылая вслед за ядрами картечь, а за картечью ядра с такой быстротой, что в рядах врагов началось смятение. В то же время, поскольку англичане подошли на расстояние ружейного выстрела, началась перестрелка, так что неприятель, видя, как его ряды редеют под пулями или вовсе сметаются пушечными ядрами, удивленный этим неожиданным отпором, отступил и занял новую позицию.
По приказу главнокомандующего отряд регулярных войск и батальон национальных гвардейцев, до этого сосредоточенные в самом опасном месте, пошли с выставленными вперед штыками в атаку на фланги противника — один налево, другой направо, в то время как грозная батарея продолжала громить его с фронта. Регулярные войска, точно осуществив привычный маневр, бросились на англичан, прорвали их ряды, внеся туда замешательство и беспорядок. Однако батальон островитян под командой г-на де Мальмеди, то ли переоценив свои возможности, то ли не вполне последовав полученным приказам, действовал без успеха. Вместо того чтобы обрушиться на левый фланг и пойти в атаку вслед за регулярными войсками, он взял неверное направление и атаковал англичан с фронта. И батарее пришлось прекратить огонь, так устрашавший противника. Англичане, видя, что у неприятеля меньше солдат, чем у них, осмелели и обрушили свой огонь на национальных гвардейцев, которые, следует отдать им должное, выдержали удар, не отойдя ни на шаг. Однако эти храбрецы не могли долго сопротивляться. Зажатые врагом, более опытным и десятикратно превосходящим их числом, с одной стороны, и своей батареей, вынужденной бездействовать, — с другой, добровольцы, ежеминутно теряя множество бойцов, начали отступать. Тотчас умелым маневром левый фланг англичан оттеснил правый фланг батальона добровольцев, и тем грозило оказаться в окружении. Слишком неопытные, чтобы построиться в каре, противопоставив его численному превосходству противника, они оказались на краю гибели. Англичане продолжали наступление и, подобно морскому приливу, уже почти окружили своими волнами этот островок солдат, как вдруг с тыла раздался возглас: «Франция! Франция!»; последовала страшная стрельба, затем наступила тишина, более грозная, чем грохот орудий.
В задних рядах противника возникло неописуемое волнение, и оно передалось передним рядам; «красные мундиры» не выдержали мощной штыковой атаки — они были подкошены, словно колосья под серпом жнеца. Теперь неприятель сам попал в окружение, настала его очередь отражать нападение и справа, и слева, и с фронта. Это подошедшие свежие силы добровольцев не давали ему передышки, и десять минут спустя отряд Мюнье, пробившись сквозь кровавую брешь в строю противника, вышел к злосчастному батальону национальных гвардейцев и разорвал окружение. Выполнив эту задачу, негритянский отряд отступил, повернул налево и, описав полукруг, устремился в атаку на фланг противника. Мальмеди непроизвольно повторил тот же маневр, направив туда же и своих добровольцев, так что перед батареей не осталось французских войск: не теряя времени, она поспешила на помощь атакующим, изрыгая на неприятеля потоки картечи. С этой минуты победа была решена в пользу французов.
Почувствовав себя вне опасности, Мальмеди подумал о своих освободителях, которых он уже видел в сражении, но все еще колебался, признавать или не признавать их подвиг и тот факт, что они спасли ему жизнь, ведь это был столь презираемый им отряд цветных добровольцев, последовавший за национальными гвардейцами и столь вовремя вступивший в схватку. Во главе его стоял Пьер Мюнье: увидев, что враги окружили Мальмеди, он направился ему на выручку с тремястами своих бойцов, ударил англичан с тыла и опрокинул их! Да, то был Пьер Мюнье, задумавший этот маневр, как гениальный полководец, и осуществивший его, как храбрый солдат. В этот час, когда ему не грозило ничего, кроме смерти, он бился в первых рядах, выпрямившись во весь свой огромный рост, раздувая ноздри, с пылающим взглядом и развевающимися волосами, — вдохновенный, отважный, великолепный, тот самый Пьер Мюнье, чей голос слышался из самой гущи схватки, перекрывая ее чудовищный гул призывом «Вперед!» — и его солдаты бесстрашно двигались вперед, все более расстраивая ряды англичан. Но вот раздался возглас: «К знамени, к знамени, друзья!» — и Мюнье бросился в середину группы англичан, упал, поднялся, исчез в их рядах, но через секунду появился вновь в разорванной одежде, с окровавленной головой, но со знаменем в руках.
В этот момент генерал Вандермасен, боясь, что победители, преследуя англичан, слишком далеко продвинутся вперед и попадут в какую-нибудь ловушку, приказал отступить. Первыми повиновались войска гарнизона, уводя с собой пленных, затем шла национальная гвардия, уносившая убитых; замыкали шествие негры-добровольцы, окружившие знамя.
Весь город сбежался в порт; люди толпились, отталкивая друг друга, чтобы приветствовать героев. Жители Порт-Луи посчитали, что вся вражеская армия потерпела полное поражение, и надеялись, что англичане не возобновят нападение; победителей, проходивших по площади, встречали возгласами «ура»… Все были счастливы, все считали себя героями — люди уже не владели собой. Неожиданная радость наполняла сердца, кружила головы, поскольку все готовились к сопротивлению, а не к победе. Жители острова — мужчины, женщины, дети, — узнав об успешном сражении, поклялись, все как один, работать на оборонительных укреплениях и, если потребуется, умереть, защищая их. Каждый произносил клятву с твердым намерением исполнить свой долг, но чего стоили эти прекрасные обещания, если не придет подкрепление!
Среди всеобщего ликования ничто и никто так не привлекало внимания, как английское знамя, и тот, кто его захватил; вокруг Пьера Мюнье и его трофея не смолкали удивленные возгласы, на которые негры отвечали бахвальством, в то время как их командир, вновь ставший смиренным мулатом, на все вопросы отвечал робкой учтивостью.
Возле победителя, опираясь на двуствольное ружье, которое не бездействовало в сражении и штык которого был покрыт кровью, стоял Жак с гордо поднятой головой, а Жорж, убежавший от Телемаха к отцу, судорожно сжимал его могучую руку, безуспешно стараясь сдержать слезы радости.
В нескольких шагах от Пьера Мюнье стоял г-н де Мальме ди, уже не столь нарядный и подтянутый, каким он был во время выступления войск, а покрытый потом и пылью, с разорванным галстуком, с превратившимся в лохмотья жабо; его тоже окружала и поздравляла семья, но поздравляла не как победителя, а как человека, только что избежавшего опасности. Вот почему, стоя в центре группы, он казался смущенным и, чтобы придать себе достоинство, спросил, где его сын Анри и слуга Вижу. Но они уже приближались, расталкивая толпу: Анри, чтобы броситься в объятия отца, а Бижу, чтобы поздравить своего господина.
В это время Пьеру Мюнье сообщили, что один из негров, сражавшихся под его командованием, смертельно ранен и находится в одном из домов вблизи порта. Чувствуя близость конца, умирающий хочет попрощаться с ним. Мюнье огляделся, чтобы позвать Жака и вручить ему знамя, но тот нашел в это время своего друга, мальгашскую собаку, прибежавшую тоже поздравить победителей, и резвился с нею неподалеку, положив ружье на землю, — ребенок взял в нем верх над молодым человеком. Жорж видел замешательство отца и, протянув руку, сказал:
— Отец! Дайте знамя мне. Я сохраню его для вас!
Пьер Мюнье улыбнулся: ему и в голову не могло прийти, что кто-нибудь покусится на славный трофей, по праву принадлежавший только ему; он поцеловал Жоржа и отдал ему знамя, которое мальчик едва мог удерживать обеими руками, прижимая к груди. Сам же Мюнье поспешил в дом, где умирал его храбрый доброволец, настойчиво призывавший его к себе.
Жорж остался один, но, сам того не сознавая, он вовсе не чувствовал себя одиноким, ибо слава отца охраняла его, и сияющим гордостью взглядом смотрел на окружавшую его толпу; глаза его встретились со взглядом мальчика с расшитым воротником и вспыхнули презрением. А тот в свою очередь завистливо разглядывал Жоржа и, без сомнения, задавался вопросом, отчего это не его отец захватил знамя. В результате он пришел к мысли, что если у него нет своего знамени, то нужно присвоить себе чужое. Анри смело подошел к Жоржу, а тот, хотя и угадал его враждебные намерения, не сделал ни шагу назад.
— Дай мне это, — сказал Анри.
— Что «это»? — спросил Жорж.
— Знамя, — продолжал Анри.
— Знамя не твое. Оно принадлежит моему отцу.
— Какое мне дело, я хочу его взять, и все.
— Ты его не получишь.
Мальчик с вышитым воротником протянул руку, чтобы схватить древко знамени, Жорж, закусив губу, побледнев сильнее обычного, немного отступил. Это лишь подбодрило Анри: как все избалованные дети, он думал, что достаточно ему пожелать чего-либо, чтобы желание тотчас исполнилось; он сделал два шага вперед, теперь верно рассчитав расстояние. Ему удалось схватить древко, и он грубо крикнул Жоржу:
— Говорю тебе, я хочу это знамя!
— А я тебе говорю, что ты его не получишь! — повторил Жорж, отталкивая Анри одной рукой, а другой прижимая завоеванное знамя к груди.
— А, несчастный мулат, ты посмел тронуть меня! — вскричал Анри. — Ну хорошо! Сейчас увидишь!
И, вытащив свою маленькую саблю из ножен, прежде чем Жорж успел подготовиться к защите, он изо всех сил ударил его по голове. Кровь брызнула из раны и потекла по лицу мальчика.
— Подлец! — хладнокровно произнес Жорж.
Разъяренный этим оскорблением, Анри хотел повторить удар, но Жак, одним прыжком очутившийся возле брата, так сильно ударил обидчика кулаком по лицу, что тот отлетел шагов на десять. Схватив саблю, которую Анри, падая, уронил, Жак разломал ее на три или четыре куска, плюнул на нее и бросил обломки владельцу.
Настала очередь мальчика с вышитым воротником почувствовать кровь на своем лице, хотя эта кровь была от удара кулака, а не сабли.
Вся сцена разыгралась так быстро, что ни г-н де Мальмеди, как мы уже сказали, стоявший в нескольких шагах от детей, принимая поздравления семьи, ни Пьер Мюнье, выходивший из дома, где только что скончался негр, не успели помешать тому, что произошло; они подбежали к детям после драки оба в одно время: Пьер Мюнье запыхавшийся, подавленный, г-н де Мальмеди раскрасневшийся и гневный.
— Сударь, — задыхаясь, вскричал г-н де Мальмеди, — сударь, вы видели, что сейчас произошло?
— Увы, да, господин де Мальмеди, — ответил Пьер Мюнье, — и поверьте, если бы я был здесь, этого не случилось бы.
— И все же ваш сын поднял руку на моего! — вскричал Мальмеди. — Сын мулата имел наглость поднять руку на сына белого!
— Я в отчаянии от того, что произошло, господин де Мальмеди, — пробормотал несчастный отец, — и смиренно прошу у вас извинения.
— Ваши извинения! Подумаешь, ваши извинения! — продолжал колонист, чья заносчивость росла по мере того, как все более покорным становился его собеседник. — Вы думаете этим ограничиться?
— Но что еще я могу сделать, сударь?
— Что вы можете сделать, что вы можете сделать! — повторил Мальмеди, сам не зная, какое удовлетворение хотел бы он получить. — Вы можете высечь мерзавца, ударившего моего Анри.
— Высечь меня, меня! — сказал Жак, поднимая с земли свое двуствольное ружье и вновь становясь из мальчика мужчиной. — Ну что ж, попробуйте-ка, господин де Мальмеди!
— Жак, замолчи, замолчи, мой мальчик! — вскричал Пьер Мюнье.
— Прости, отец, — сказал Жак, — но я прав и не буду молчать. Господин Анри ударил моего брата саблей, а Жорж ничего ему не сделал; тогда я ударил господина Анри, стало быть, Анри не прав, а прав я.
— Ударил саблей моего сына! Ударил саблей моего Жоржа! Жорж, мое любимое дитя! — вскричал Пьер Мюнье, бросаясь к своему сыну. — Правда ли, что ты ранен?
— Не велика беда, отец, — произнес Жорж.
— Как не велика? — вскричал Пьер Мюнье. — Но у тебя рассечен лоб. Слушайте, господин де Мальмеди, вы видите, Жак говорит правду, ваш сын чуть не убил моего Жоржа.
Так как отрицать очевидное было невозможно, г-н де Мальмеди обратился к сыну:
— Послушай, Анри, как было дело?
— Отец, я не виноват, я хотел взять знамя и принести его тебе, а этот мерзкий мальчишка не давал мне его.
— Почему же ты не захотел отдать знамя моему сыну, наглец ты этакий? — спросил г-н де Мальмеди.
— Потому что знамя не принадлежит ни вашему сыну, ни вам, ни кому бы то ни было еще — знамя принадлежит моему отцу.
— Что же было дальше? — продолжал расспрашивать сына г-н де Мальмеди.
— Видя, что он не хочет отдать мне знамя, я решил отобрать его силой, но тут подошел этот огромный парень и ударил меня кулаком в лицо.
— Значит, все так и произошло?
— Да, отец.
— Он лжет, — сказал Жак, — я ударил его только после того, как увидел кровь на лице брата, если бы не это, я не стал бы его бить.
— Молчи, негодяй! — вскричал г-н де Мальмеди.
Потом он обратился к Жоржу:
— Дай мне знамя!
Но Жорж, вместо того чтобы повиноваться, изо всех сил прижал знамя к груди и отступил в сторону.
— Дай знамя! — сказал г-н де Мальмеди таким угрожающим тоном, что стало ясно: он готов к крайним мерам.
— Но, послушайте, ведь это я отобрал знамя у англичан, — возразил Пьер Мюнье.
— Мне это известно, но мулат не имеет права не выполнять моих приказаний. Я требую знамя.
— Но все же, сударь…
— Я так хочу, я приказываю: выполняйте приказ вашего командира.
Пьеру Мюнье хотелось ответить: «Вы не мой командир, так как не захотели зачислить меня в солдаты», — но слова замерли у него на устах; обычное смирение побороло храбрость, и, хотя ему нелегко было подчиниться столь несправедливому приказанию, он взял знамя из рук Жоржа и отдал его командиру батальона, а тот удалился с отнятым трофеем.
Это казалось странным, невероятным; обидно было видеть, как умный, сильный человек безропотно уступает свое законное право заурядной, грубой, ничтожной личности. Уму непостижимо, но это было так, такие порядки существовали в колониях. Привыкнув с детства почитать белых как людей высшей расы, Пьер Мюнье всю жизнь позволял этим «аристократам цвета» угнетать его и теперь, не пытаясь сопротивляться, уступил; встречаются такие герои, которые идут с поднятой головой, не боясь картечи, но становятся на колени перед предрассудком. Лев нападает на человека, являющего земной образ Бога, но, говорят, в ужасе убегает, заслышав крик петуха.
Что касается Жоржа, не пролившего ни одной слезинки, почувствовав на своем лице кровь, то он горько заплакал, когда у него отняли знамя; отец даже не пытался его утешить. А Жак в гневе кусал кулаки и клялся, что когда-нибудь отомстит Анри, г-ну де Мальмеди и всем белым.
Через десять минут после описанной сцены прибыл покрытый пылью гонец и объявил, что десять тысяч англичан спускаются по равнинам Вилемса и Малого Берега. Почти тотчас же после этого наблюдатель, стоявший на пике Открытия, просигналил о появлении новой английской эскадры, которая, бросив якорь в бухте Большой реки, высадила на берег пять тысяч человек. Наконец, тогда же стало известно, что части английской армии, оттесненные утром, собрались на берегах реки Латаний и готовятся снова идти на Порт-Луи, сочетая свои маневры с действиями двух других частей оккупационных войск, продвигавшихся вперед: одна вдоль Бухты Учтивости, а вторая через район Убежища. Сопротивляться таким силам не было возможности. Те, кто обращался к главнокомандующему, в отчаянии напоминая ему о данной ими клятве победить или умереть и требуя, чтобы их вели в сражение, слышали в ответ, что он распорядился расформировать национальных гвардейцев и добровольцев; было заявлено, что он, облеченный всей полнотой власти его величеством императором Наполеоном, решил договориться с англичанами о сдаче города.
Только безумцы могли противостоять этому решению — неполные четыре тысячи островитян были окружены двадцатью пятью тысячами солдат противника. Итак, по приказу командующего добровольцы вернулись домой; в городе остались только регулярные войска.
В ночь со 2 на 3 декабря был решен вопрос о капитуляции, а в пять часов утра подписан акт и произведен обмен договорами; в тот же день неприятель занял главные военные объекты, а на следующий день завладел городом и рейдом.
Через неделю пленная французская эскадра вышла из порта на всех парусах, увозя с собой весь гарнизон, подобно бедной семье, изгнанной из родительского дома. Пока еще можно было различить развевающиеся флаги, толпа оставалась на набережной, но когда последний фрегат исчез из виду, все в мрачном молчании разошлись. Только два человека остались в порту — мулат Пьер Мюнье и негр Телемах.
— Господин Мюнье, пойдемте туда, на гору, оттуда мы сможем увидеть маленьких господ Жака и Жоржа.
— Да, ты прав, мой славный Телемах, — воскликнул Пьер Мюнье, — и если мы не заметим их, то, по крайней мере, увидим корабль, на котором они плывут!
И Пьер Мюнье быстро, словно юноша, ринулся к утесу Открытия, в одно мгновение поднялся на него и до наступления ночи следил взглядом если не за сыновьями, ибо расстояние было слишком велико, чтобы он мог их различить, то хотя бы за фрегатом «Беллона», на борту которого они находились.
Дело в том, что Пьер Мюнье решил, чего бы это ему ни стоило, расстаться с детьми и послал их во Францию, под покровительство мужественного генерала Декана. К тому же, отец поручил заботиться о них двум-трем весьма богатым негоциантам Парижа: он уже давно состоял в деловых отношениях с ними. Детей отправляли под тем предлогом, что они должны получить образование. Настоящая же причина их отъезда — открытая ненависть, которую питал к ним г-н де Мальмеди из-за скандала со знаменем, и бедный отец боялся, что рано или поздно они станут жертвой этой ненависти, ведь то были дети с непокорным и независимым характером.
Другое дело Анри: мать так сильно любила его, что не могла расстаться с ним. Впрочем, ему и не нужно было знать ничего, кроме того, что любой цветной человек должен уважать его и подчиняться ему.
А это, как мы видели, Анри уже успел усвоить.
День, когда на горизонте появлялось европейское судно, направлявшееся к порту, всегда был праздником на Иль-де-Франсе. Дело в том, что покинувшие родную землю обитатели колонии с нетерпением ожидали новостей из-за океана от соотечественников, семей или знакомых; каждый на что-то надеялся и поэтому, заметив вдали корабль, уже не сводил глаз с морского вестника, думая, что тот везет к нему письмо друга или портрет подруги, а может быть, и самого друга или самое подругу.
Этот корабль, предмет страстных ожиданий, источник стольких надежд, был хрупкой цепью, соединявшей Европу с Африкой, летучим мостом, переброшенным с одной части света на другую. Потому никакая новость не могла бы распространиться по всему острову быстрее, чем произнесенные с пика Открытия слова: «Корабль на горизонте».
Мы говорим, «с пика Открытия», потому что обычно судно, направляемое восточным ветром, проходит мимо Большого порта на расстоянии двух-трех льё от берега, огибает мыс Четырех Кокосов, проходит проливом между Плоским островом и Пушечным Клином и через несколько часов появляется у Порт-Луи, где местные жители, накануне предупрежденные сигналами о приближении корабля, в ожидании толпятся на набережной.
Теперь, когда мы поведали, с каким нетерпением островитяне ожидали вестей из Европы, читатель, разумеется, не удивится столпотворению на пристани в конце февраля 1824 года около одиннадцати часов утра.
Именно в это время можно было увидеть, как становится на рейд «Лестер», красивый тридцатишестипушечный фрегат, о прибытии которого было возвещено накануне в два часа пополудни.
Мы хотим, чтобы читатель познакомился, а точнее будет сказать, возобновил знакомство с двумя мужчинами, прибывшими на этом фрегате.
Один из них был светловолос, белокож, немного выше среднего роста, с правильными чертами спокойного лица, с голубыми глазами; ему можно было дать не более тридцати-тридцати двух лет, хотя на самом деле ему уже было сорок. На первый взгляд в нем не замечалось ничего выдающегося, но обращала на себя внимание какая-то особая его благопристойность. При более внимательном рассмотрении можно было заметить, что руки и ноги у этого пассажира были небольшие, правильной формы, а это во всех странах, и в особенности у англичан, считается признаком благородного происхождения. У него был высокий и твердый голос, хотя и лишенный интонаций и, так сказать, мелодичности. Его светло-голубые глаза, обычно не очень выразительные, были ясны, но взгляд их, казалось, не останавливался ни на чем и ни во что не старался проникнуть. Иногда, впрочем, этот человек щурил глаза, как будто их утомляло солнце, и при этом слегка раздвигал губы так, что можно было заметить двойной ряд мелких, ровных и белых, как жемчуг, зубов. Это была своего рода привычка, лишавшая его взгляд даже той незначительной выразительности, которая была ему присуща; но, наблюдая за этим человеком внимательно, можно было, напротив, заметить, что именно в такие моменты из-под его прищуренных век исходил яркий луч, проникающий в самую глубь души собеседника в поисках его тайной мысли. Тем, кто видел его впервые, он обычно казался глуповатым, и он знал, что люди поверхностные считают его таким, но почти никогда, то ли по расчету, то ли из равнодушия, он не старался изменить их мнение в свою пользу, уверенный в том, что сможет это сделать, как только ему в голову придет такая прихоть или настанет подходящий момент, потому что на самом деле его обманчивая внешность скрывала удивительно глубокий ум: бывает же, что два дюйма снега скрывают пропасть глубиной в тысячу футов. Таким образом, сознавая свое превосходство почти надо всеми, он терпеливо ждал, чтобы ему представился случай восторжествовать. И как только ему встречался человек, выражавший мысли, противоположные его собственным, и, по его мнению, достойный того, чтобы поспорить с ним, он вступал в разговор, прежде мало его занимавший, понемногу воодушевлялся, раскрывался и словно выпрямлялся во весь рост, ибо его пронзительный голос и сверкающие глаза прекрасно дополняли живую, язвительную, яркую речь, увлекательную и в то же время разумную, ослепительную и убедительную; если же подобного рода повод не возникал, он молчал и окружающие по-прежнему считали его человеком посредственным. Нельзя сказать, что он был лишен самолюбия; напротив, в некоторых случаях он даже был чрезмерно горделив. Но такова была его манера держаться, и он никогда ей не изменял. Всякий раз, когда он сталкивался с ложным суждением, ошибочным предположением, неумело скрываемым тщеславием и, наконец, с явной нелепостью, ему, при его тонком уме, стоило большого труда удержаться от язвительной реплики или насмешливой улыбки; но он тут же подавлял всякое внешнее выражение иронии, а уж если ему не удавалось полностью скрыть эту вспышку презрения, он маскировал невольно вырвавшуюся насмешливую гримасу подмигиванием, вошедшим у него в привычку, поскольку он отлично сознавал, что лучший способ все видеть, все слышать, все постигать — казаться слепым и глухим. Вероятно, он, подобно Сиксту Пятому, не отказался бы выдать себя и за паралитика, но это потребовало бы от него слишком долгого и утомительного притворства, и потому он решил обойтись без этого.
Второй прибывший — молодой брюнет с бледным лицом, обрамленным длинными волосами. С первого взгляда в нем угадывался твердый характер, хотя глаза его, большие, с восхитительным разрезом, чудесно бархатистые, смягчали эту твердость; чувствовалось, как за внешней безмятежностью напряженно работает его мысль. Сердясь, что случалось редко, он следовал не инстинкту, а нравственному побуждению; глаза его загорались как бы изнутри и метали молнии, казалось рождавшиеся в глубине его души. Хотя черты его лица были приятны, им недоставало правильности; чистый, отлично вылепленный лоб прорезался шрамом, почти незаметным, когда все было спокойно, но становившимся отчетливой белой полоской, когда кровь бросалась ему в лицо. Черные усы, ровные, как и брови, слегка прикрывали большой рот с полными губами, за которыми блестели великолепные зубы. Выражение его лица было серьезно, лоб почти всегда нахмурен, брови сдвинуты, манеры сдержанны, — по всему этому можно было догадаться о его склонности к размышлениям и о непоколебимой решимости. Вероятно, поэтому, хотя ему было всего двадцать пять лет, он выглядел на все тридцать, в полную противоположность своему сорокалетнему спутнику с неопределенными чертами лица, которому нельзя было дать больше тридцати — тридцати двух лет. Он был невысок, но хорошо сложен, и, хотя казался хрупким, чувствовалось, что под воздействием какой-нибудь страсти неистовое нервное напряжение придает ему сил. И все же было ясно, что природа одарила его гораздо в большей мере ловкостью и проворством, нежели грубой мощью. Одевался он изящно и просто; сейчас на нем были панталоны, жилет и редингот, покрой которых свидетельствовал о том, что они вышли из рук одного из лучших парижских портных, а в петлице редингота он носил с элегантной небрежностью орденские ленточки Почетного легиона и Карла III.
Эти два человека встретились на борту «Лестера»: один сел на корабль в Портсмуте, другой — в Кадисе. С первого взгляда они узнали друг друга, так как ранее уже встречались в салонах Парижа и Лондона, поэтому они поздоровались как старые знакомые. Но, не будучи представлены друг другу, они долго не могли разговориться, ибо этому мешала сдержанность, присущая воспитанным людям: даже в исключительных обстоятельствах они с трудом нарушают границы правил приличия. Однако одиночество на борту корабля, ограниченность пространства, а также взаимное влечение, которое испытывают светские люди друг к другу, скоро сблизили их: вначале они обменялись несколькими словами, затем их разговор стал более оживленным. За несколько дней каждый из них увидел в своем спутнике человека необыкновенного; им просто повезло, что они встретились теперь, когда им предстояло трехмесячное плавание; в силу обстоятельств их связала дружба такого рода, которая, не имея корней в прошлом, развлекает в настоящем и ничего не загадывает на будущее. Здесь, на экваторе, во время долгих вечеров и прекрасных тропических ночей у них было время изучить друг друга и прийти к выводу, что в искусстве, в науке и в политике оба они познали все, что может постичь человек как в теории, так и в практике. Оба они противостояли друг другу на равных; за время долгого плавания лишь однажды первый из них явил свое превосходство над вторым: это случилось во время шквала, застигшего фрегат у мыса Доброй Надежды. Когда капитан «Лестера» был ранен при падении стеньги, потерял сознание и его унесли в каюту, белокурый пассажир завладел рупором и, устремясь на шканцы, сумел заменить помощника капитана, также больного и не покидавшего каюты; с твердостью человека, опытного в морском деле и привыкшего командовать, он отдал необходимые распоряжения, так что после ряда маневров фрегат устоял против урагана; когда шквал пронесся, лицо этого человека, лишь на миг просияв той же высшей гордостью, которая озаряет чело всякого человеческого существа, восстающего на своего Творца, вновь приняло обычно свойственное ему выражение. Голос его, перекрывающий раскаты грома и свист бури, вновь стал негромким, и жестом настолько же обычным, насколько незадолго до того были вдохновенны и величественны все его движения, он отдал помощнику рупор — этот скипетр капитана, наделяющий того, кто берет его в руки, абсолютной властью на судне.
Все это время спутник его, на чьем спокойном лице, скажем сразу, нельзя было прочитать и следа какого бы то ни было волнения, не спускал с него глаз с выражением той зависти, которая возникает у человека, вынужденного признаться самому себе, что он ниже того, кого считал равным себе. Когда опасность миновала и они снова оказались рядом, он лишь ограничился вопросом:
— Значит, вам приходилось командовать кораблем, милорд?
— Да, — просто отвечал тот, кого наградили этим высоким титулом. — Я даже достиг чина коммодора, но вот уже шесть лет, как перешел на дипломатическую службу и лишь теперь, в миг опасности, вспомнил свое прежнее ремесло, только и всего.
Впоследствии между ними никогда не было речи об этом эпизоде, но чувствовалось, что младший был втайне унижен столь неожиданно проявившимся превосходством своего попутчика, о чем он так бы ничего и не узнал, если б не случай.
Вопрос, приведенный нами, и ответ на него показывают, что за три месяца, проведенные вместе, спутники не интересовались тем, какое положение каждый из них занимает в обществе, — достаточно того, что они считали себя братьями по духу. Они знали лишь, что направляются на Иль-де-Франс, и больше ни о чем друг друга не расспрашивали.
Было очевидно, что оба с нетерпением ждут прибытия на место, потому что каждый просил предупредить другого, когда на горизонте покажется остров. Для одного из них этот уговор оказался бесполезным, потому что именно черноволосый молодой человек находился на палубе, опершись о гакаборт, в ту минуту, когда стоявший на вахте матрос произнес: «Впереди земля!» — слова, во все времена вызывающие радость даже у бывалых моряков.
Услышав этот крик, спутник молодого человека поднялся по трапу и проворнее, чем когда-либо прежде, направился к нему. Они разговорились.
— Ну что ж, милорд, — сказал молодой человек, — вот мы и прибыли, во всяком случае нас уверяют в этом, хотя, к стыду своему, как я ни вглядываюсь в горизонт, вижу там только нечто вроде дымки, и это, может быть, просто туман, плывущий над морем, а не остров, пустивший корни в бездне океана.
— Да, я вас понимаю, — ответил старший из них, — только глаз моряка может с уверенностью отличить, особенно на таком расстоянии, воду от кеба или землю от облаков; но я, — продолжал он, прищурившись, — я, старый морской волк, ясно вижу очертания острова и, пожалуй, во всех подробностях.
— Да, милорд, — ответил молодой человек, — вот и опять проявилось превосходство вашей милости надо мной, и только вера в него заставляет меня допустить невозможное.
— Возьмите же подзорную трубу, — сказал моряк, — а я, пользуясь невооруженным глазом, опишу вам берег острова, и вы убедитесь в моей правоте.
— Милорд, я знаю, что вы всем превосходите других людей, и не сомневаюсь в правоте ваших слов, так что, поверьте, вам не нужно подтверждать их какими-либо доказательствами; если я и взял подзорную трубу, то скорее повинуясь зову сердца, чем простому любопытству.
— Ну, оставьте, — смеясь, сказал светловолосый человек, — я вижу, что воздух земли уже действует на вас и вы становитесь льстецом.
— Я льстец, милорд? — воскликнул молодой человек и покачал головой. — О, ваша милость ошибается. Клянусь, «Лестер» мог бы несколько раз пройти путь от одного полюса до другого и совершить не одно кругосветное путешествие, но вы не обнаружили бы во мне подобной перемены. Нет, я не льщу вам, милорд, я только благодарю вас за внимание, какое вы оказывали мне во время этого бесконечного плавания, и, осмелюсь сказать, за дружбу, какую вы проявляли к такой незначительной личности, как я.
— Дорогой мой спутник, — ответил англичанин, протягивая руку собеседнику, — надеюсь, что для вас, как и для меня, чужды в этом мире только люди заурядные, глупые и бесчестные и близок каждый благородный человек: где бы мы его ни встретили, мы всегда узнаем в нем представителя нашей среды. Однако довольно комплиментов, мой юный друг; возьмите подзорную трубу и смотрите, потому что мы движемся так быстро, что скоро географический экскурс, который я хотел бы сделать, потеряет всякий смысл.
Молодой человек взял подзорную трубу и посмотрел в нее.
— Видно? — спросил англичанин.
— Великолепно.
— Видите ли вы справа от нас похожий на конус и одиноко стоящий посреди моря Круглый остров?
— Прекрасно вижу.
— Видите ли вы, как приближается Плоский остров, у подножия которого сейчас проходит бриг? Мне кажется по очертаниям, что это военный бриг. Сегодня вечером мы будем в том месте, где он находится сейчас, и пройдем там, где идет он.
Молодой человек опустил подзорную трубу и попытался разглядеть то, что его спутник так легко различал невооруженным глазом, а он сам едва мог различить с помощью инструмента, который был в его руках. Улыбаясь, он сказал с удивлением:
— Чудеса!
И он снова поднес трубу к глазам.
— Видите Пушечный Клин? — продолжал его спутник. — Он отсюда почти сливается с мысом Несчастья, навевающим такие печальные и такие поэтические воспоминания. Видите Бамбуковый пик, за которым поднимается Фаянсовая гора? Видите гору Большого порта, а слева от нее Креольский утес?
— Да, да, вижу и узнаю, потому что все эти пики, все эти вершины знакомы мне с детства и я свято хранил их в памяти. Но и вы, — продолжал молодой путешественник, ладонью складывая одну в другую три части подзорной трубы, — не впервые видите этот берег, вы мне описали его скорее по воспоминаниям, чем по тому, что можно наблюдать сейчас.
— Это правда, — улыбаясь, сказал англичанин, — обмануть вас невозможно. Мне знаком этот берег, хотя воспоминания о нем у меня менее приятны, чем у вас! Да, я приехал сюда в то время, когда, по всей вероятности, мы могли быть врагами, друг мой, ведь с тех пор прошло четырнадцать лет.
— Правильно, я именно тогда покинул Иль-де-Франс.
— Вы еще были на острове, когда произошла морская битва у Большого порта, о которой мне не следовало бы говорить хотя бы из чувства национальной гордости, так сильно нас там разгромили?
— О говорите, милорд, говорите, — перебил его молодой человек, — вы так часто брали реванш, господа англичане, что, право, можете с гордостью признаться в единственном поражении.
— Так вот, я тогда служил на флоте и прибыл сюда…
— Вероятно, как гардемарин?
— Как помощник капитана фрегата, сударь.
— Но, позвольте заметить, милорд, вы ведь были тогда ребенком?
— Сколько, по-вашему, мне лет?
— Мы приблизительно одного возраста, я думаю, вам не более тридцати.
— Скоро сорок, сударь, — улыбаясь, ответил англичанин, — я уже говорил, что сегодня вы мне льстите.
Молодой человек посмотрел на своего спутника внимательнее и убедился по легким морщинкам у глаз и у углов рта, что тот действительно мог быть старше, чем казался. Затем, перестав разглядывать его, он продолжал разговор.
— Да, — сказал он, — я помню эту битву и помню другую, ту, что происходила на противоположной стороне острова. Вы были в Порт-Луи, милорд?
— Нет, сударь, мне знаком лишь этот берег: я был опасно ранен в бою, увезен пленником в Европу и с тех пор не видел Индийского океана; однако теперь мне придется провести здесь некоторое время.
Последние слова, которыми они обменялись, казалось пробудили в них давние воспоминания; предавшись раздумьям, они разошлись: один направился к носовой части корабля, другой — к рулю.
На следующий день, обогнув остров Амбры и пройдя в урочный час мимо Плоского острова, фрегат «Лестер», как мы уже сказали в начале главы, встал на рейд в Порт-Луи при большом стечении публики, обычно ожидающей каждый корабль из Европы.
На этот раз встречавших было особенно много; власти острова ждали прибытия нового губернатора, и тот, когда корабль огибал остров Бочаров, вышел на палубу в парадном генеральском мундире. Лишь тогда черноволосый пассажир понял, кто был его спутник; до тех пор он знал о нем только, что это аристократ.
Представительный англичанин был не кто иной, как лорд Уильям Муррей, член Палаты лордов; после службы во флоте он стал послом и ныне приказом его британского величества был назначен губернатором Иль-де-Франса.
Вот вы и повстречались, читатель, с английским лейтенантом, которого мельком видели на борту «Нереиды», когда тот, раненный в бок картечью, лежал у ног своего дяди капитана Уилоуби. Ранее мы предупреждали вас, что лейтенант не только оправится от раны, но и объявится в качестве одного из главных действующих лиц нашей истории.
Расставаясь со своим спутником, лорд Муррей обратился к нему:
— Через три дня, сударь, я даю для властей прием и обед; надеюсь, вы окажете мне честь быть одним из моих гостей.
— С величайшим удовольствием, милорд, — ответил молодой человек, — но прежде чем принять приглашение, считаю своим долгом сказать вашей милости, кто я…
— Вы доложите о себе, когда будете на приеме, сударь, — ответил лорд Муррей, — тогда я узнаю, кто вы, а пока мне известно, что вы благородный человек, и этого довольно.
И, пожав с улыбкой руку своему спутнику, новый губернатор вместе с капитаном спустился в почетный ял, где их ждали десять сильных гребцов, удалился от корабля и вскоре ступил на землю Иль-де-Франса у фонтана Свинцовой Собаки.
Солдаты, построенные в боевом порядке, отдали честь, забили барабаны, прогромыхал залп пушек с фортов и с фрегата, и, подобно эху, им ответили другие корабли; раздался общий возглас: «Да здравствует лорд Муррей!» Люди радостно приветствовали нового губернатора, и тот, поклонившись всем, кто устроил ему столь почетную встречу, окруженный властями острова, направился к дворцу.
Люди, приветствовавшие теперь посланца его британского величества, были те самые островитяне, что прежде оплакивали отъезд французов. Однако с тех пор прошло четырнадцать лет; старшее поколение частью умерло, а новое поколение хранило воспоминания о прошлом лишь из хвастовства, как хранят старые семейные грамоты. Прошло четырнадцать лет, как уже было сказано, а этого более чем достаточно, чтобы забыть о смерти лучшего друга и нарушить клятву, чтобы убить, похоронить или лишить былой славы имя великого человека или великой нации.
Толпа не сводила глаз с лорда Муррея, пока он не вошел в здание губернаторства, но когда двери дворца за ним и его сопровождающими закрылись, внимание всех обратилось к фрегату.
В это время с корабля сходил черноволосый молодой человек, и любопытство толпы было теперь приковано к нему, ведь все видели, как лорд Муррей учтиво разговаривал с ним и дружески пожал ему руку. Поэтому собравшаяся толпа решила, со свойственной ей проницательностью, что незнакомец принадлежит к высшей знати Франции или Англии. Это предположение превратилось в полную уверенность, когда присутствующие увидели две ленточки в его петлице, одна из которых, надо признаться, в ту эпоху встречалась не так часто, как теперь. Впрочем, у обитателей Порт-Луи было время рассмотреть вновь прибывшего, а он, разглядывая собравшихся, казалось, искал кого-то из своих друзей или родственников. Он остановился на берегу моря, ожидая, пока выгрузят лошадей губернатора. Когда это было закончено, смуглолицый слуга в одежде африканских мавров, с которым чужеземец обменялся несколькими словами на неизвестном языке, оседлал по-арабски двух коней и повел в поводу, потому что нельзя еще было доверять их онемевшим ногам; он последовал за своим хозяином, который шел пешком, оглядываясь вокруг, как будто ожидая, что среди равнодушных лиц увидит кого-нибудь из друзей.
Среди людей, встречавших иностранцев в том месте, которое носит меткое название мыс Болтунов, стоял грузный человек лет пятидесяти — пятидесяти пяти, с седеющими волосами и спускающимися к уголкам рта бакенбардами, грубыми чертами лица и резким голосом; тут же находился красивый молодой человек двадцати пяти или двадцати шести лет. Пожилой мужчина носил шерстяной коричневый сюртук, нанковые брюки и белый пикейный жилет; на нем был вышитый по краю галстук и длинное жабо, обшитое кружевом. Черты молодого человека были немного резче, чем у его спутника, и все же он походил на него, было очевидно, что эти двое состоят в самом близком родстве; младший носил серую шляпу и шелковый платок, небрежно завязанный на шее, жилет и белые брюки дополняли его костюм.
— Удивительно красивый юноша, — сказал толстяк, глядя на незнакомца, проходившего в это время в нескольких шагах от него, — и если он останется на нашем острове, то матери и мужья должны будут приглядывать за своими дочерьми и женами.
— Удивительно красивая лошадь, — отозвался его собеседник, поднося монокль к глазу, — если не ошибаюсь, чистокровная арабская, лучше не бывает.
— Ты знаешь этого господина, Анри? — спросил толстяк.
— Нет, отец, но если он пожелает продать свою лошадь, то я знаю покупателя, способного заплатить за нее тысячу пиастров.
— И купит ее Анри де Мальмеди, не так ли? — уточнил отец. — Правильно сделаешь, ведь ты богат и можешь позволить себе такую роскошь.
Несомненно, чужак слышал слова г-на Анри и одобрение, высказанное его отцом; он презрительно вздернул верхнюю губу и окинул отца и сына высокомерным взглядом, в котором промелькнула угроза; затем, очевидно более осведомленный о них, нежели они о нем, он двинулся дальше, процедив сквозь зубы:
— Опять они! Всегда они!
— Что этому щёголю надо от нас? — спросил отец.
— Не знаю, — ответил Анри, — но при первой же встрече с ним, если он еще раз так на нас посмотрит, я потребую объяснения.
— Чего ты хочешь, Анри! — ответил г-н Мальмеди и в голосе его прозвучало сожаление о неосведомленности незнакомца. — Это приезжий человек, и он не знает, кто мы такие.
— Хорошо, тогда он узнает это от меня, — пробормотал Анри.
Сам же иностранец, презрительный взгляд которого вызвал столь угрожающий диалог, даже не обернулся и, не думая о произведенном впечатлении, продолжал свой путь к укреплениям. Когда он прошел почти треть парка Компании, его внимание привлекла группа людей, собравшаяся на мостике, соединявшем парк с двором красивого дома. В центре ее стояла очаровательная девушка лет пятнадцати-шестнадцати. Иностранец, вероятно человек близкий к искусству и, следовательно, поклонник красоты во всех ее проявлениях, остановился, чтобы полюбоваться ею. Хотя девушка, несомненно принадлежавшая к одной из богатых семей острова, стояла на пороге своего дома, возле нее находилась гувернантка, чьи белокурые волосы и прозрачная кожа позволяли узнать в ней англичанку; здесь же стоял, не сводя с нее глаз, старый негр в бумазейных куртке и штанах, готовый по первому знаку исполнить любое приказание девушки.
Может быть, из-за контраста красота девушки, как мы уже говорили, необычайная, еще ярче оттенялась безобразием стоящего перед ней человека, у которого она хотела купить резной веер из слоновой кости, хрупкий и прозрачный, словно кружево.
На голове у этого человека, костлявого, желтолицего, косоглазого, была большая соломенная шляпа, из-под нее до середины спины свешивалась длинная коса; одет он был в синие холщовые штаны, доходившие ему до икр, и блузу из той же материи, наполовину прикрывавшую бедра. У его ног лежал бамбуковый шест, в туаз длиной, на концах которого были прикреплены корзины; этот шест, когда его середина лежала на плече торговца, под тяжестью корзин изгибался в дугу. Корзины были наполнены множеством мелких безделушек — такими в колониях, так же как и во Франции, в уличных лавках под тропическим небом, так же как и в изысканных магазинах Альфонса Жиру и Сюсса, кружат головы девушкам, а иногда даже их матерям. Как мы уже сказали, прекрасная креолка из сокровищ, разложенных на коврике у ее ног, обратила внимание на веер, на котором были изображены дома, пагоды, невероятные дворцы, собаки, львы и фантастические птицы, наконец множество людей, сооружений и животных, существующих только в прихотливом воображении жителей Кантона и Пекина.
Наконец она спросила цену этого веера.
Но в том-то и заключалась трудность: китаец, высадившийся на острове всего несколько дней назад, не знал ни единого слова ни на французском, ни на английском, ни на итальянском языках; потому он ничего не ответил на вопрос, заданный ему последовательно на этих трех языках. Этого обитателя берегов Желтой реки в Порт-Луи из-за его невежества не называли иначе как Мико-Мико: только эти два слова он произносил, пробегая по городским улицам с длинным бамбуковым шестом, нагруженном корзинами, и держа его то на одном плече, то на другом. По всей вероятности, эти слова означали «Покупайте, покупайте!». Общение между Мико-Мико и его клиентами осуществлялось лишь посредством жестов и знаков. А так как эта прелестная девушка никогда не имела случая глубоко изучить язык аббата Эпе, она никак не могла объясниться с Мико-Мико.
В это время к ней и приблизился чужеземец.
— Простите, сударыня, — сказал он, — видя, что вы в затруднении, я осмеливаюсь предложить вам свои услуги: соблаговолите воспользоваться мною как переводчиком.
— О сударь, — откликнулась гувернантка, в то время как девушка зарделась, — я благодарна вам за ваше предложение; вот уж десять минут, как мадемуазель Сара и я исчерпали все наши филологические познания и не можем заставить этого человека понять нас. Мы обращались к нему и по-французски, и по-английски, и по-итальянски, но он не отвечает ни на одном из этих языков.
— Может быть, господин знает язык, на котором говорит этот человек, душенька Генриетта, — сказала девушка, — мне так хочется купить этот веер, что, если бы господину удалось узнать его цену, он оказал бы мне истинную услугу.
— Но вы же видите, что это невозможно, — возразила душенька Генриетта, — этот человек не говорит ни на одном языке.
— Во всяком случае, он говорит на языке страны, где родился, — сказал иностранец.
— Да, но он родился в Китае, а кто же говорит по-китайски?
Незнакомец улыбнулся и, повернувшись к торговцу, обратился к нему на незнакомом языке.
Мы напрасно старались бы передать удивление, появившееся на лице бедного Мико-Мико, когда слова родного языка зазвучали в его ушах как отголосок далекой музыки. Он уронил веер, находившийся в его руках, вытаращил глаза, разинул рот и, бросившись к тому, кто заговорил с ним, схватил его руку и начал целовать ее, а так как иностранец повторил свой вопрос, решился наконец ответить; но умильное выражение его лица и почтительная интонация в голосе самым странным образом не соответствовали смыслу его слов, ибо он всего-навсего назвал цену веера.
— Двадцать фунтов стерлингов, мадемуазель, — сообщил иностранец, повернувшись к девушке, — приблизительно девяносто пиастров.
— Тысяча благодарностей, сударь, — ответила Сара, снова зардевшись; потом она по-английски обратилась к гувернантке: — Не правда ли, нам повезло, душенька Генриетта, что этот господин говорит на китайском языке?
— Да, и это так удивительно, — отозвалась душенька Генриетта.
— Все очень просто, сударыни, — сказал иностранец по-английски. — Моя мать умерла, когда мне было всего три месяца, и меня отдали кормилице, бедной женщине с острова Формоза, служившей у нас в доме. Ее язык был поэтому первым, на котором я начал лепетать, и, хотя мне не часто приходилось на нем говорить, я, как видите, запомнил несколько слов, чему всю жизнь не перестану радоваться, ведь благодаря этим нескольким словам я смог немного услужить вам.
Потом, сунув в руку китайцу испанский квадрупль и сделав знак своему слуге следовать за ним, молодой человек ушел, непринужденно поклонившись мадемуазель Саре и душеньке Генриетте.
Чужеземец направился по улице Мока, но едва лишь он прошел с милю по дороге, ведущей в Пай, и приблизился к подножию горы Открытия, как вдруг остановился, обратив свой взгляд на скамью у ее подножия. На скамье неподвижно, положив обе руки на колени и устремив глаза к морю, сидел старик. Молодой человек с минуту смотрел на него, словно сомневаясь в чем-то, но потом колебание как будто исчезло.
— Да, это он, — прошептал незнакомец. — Боже! Как он изменился!
Потом, вновь посмотрев на старика с особым вниманием, он прошел по дороге так, чтобы подойти к нему незаметно. Это ему удалось, но он несколько раз останавливался, прижимая руки к груди, чтобы успокоить слишком сильное волнение.
Что касается старика, то он не пошевелился при приближении незнакомца, можно было подумать, что он не слышал его шагов. Но это было бы ошибкой, потому что, как только пришелец сел рядом с ним на скамейку, старик повернул к нему голову и, робко поклонившись, встал и сделал несколько шагов, намереваясь удалиться.
— Не беспокойтесь, сударь, — сказал молодой человек.
Старик снова присел на скамью, но уже не посередине, а на краю ее.
Тут наступило молчание: старик продолжал смотреть на море, а незнакомец — на старика. Наконец, после пяти минут безмолвного созерцания, иностранец заговорил.
— Сударь, — сказал он своему соседу, — вас, наверное, не было на набережной, когда почти полтора часа назад «Лестер» бросил якорь в порту?
— Простите меня, сударь, я был тут, — ответил старик, со смешанным чувством смирения и удивления.
— Значит, вы совсем не интересуетесь прибытием корабля из Европы?
— Как так? — спросил старик, удивляясь все больше и больше.
— Если бы вы интересовались, то не сидели бы здесь, а как все пришли бы в порт.
— Вы ошибаетесь, сударь, вы ошибаетесь, — грустно ответил старик, качая поседевшей головой, — напротив, я с большим интересом, чем кто-либо другой, отношусь к прибытию судов. Вот уже четырнадцать лет, каждый раз как приплывает корабль из какой-либо страны, я прихожу сюда и жду, не доставил ли он писем от моих сыновей или не возвратились ли они сами. Слишком тяжело стоять на ногах, потому я прихожу сюда с утра и сажусь здесь на то же место, откуда я смотрел, как уезжали мои дети, и остаюсь здесь целый день, пока все не разойдутся, а я потеряю последнюю надежду.
— Но почему вы сами не идете в порт? — спросил иностранец.
— Я ходил туда первые годы, — ответил старик, — но слишком быстро становилась ясна тщетность моих ожиданий. Каждое новое разочарование становилось все тяжелее, в конце концов я стал ждать здесь, а в порт посылаю своего слугу Телемаха. Так надежда теплится дольше: если он возвращается скоро, я надеюсь, что он сообщит об их прибытии; если задерживается — полагаю, что он ждет письма. Но он постоянно приходит с пустыми руками. И я иду домой один, вхожу в безлюдный дом, провожу ночь в слезах и говорю себе: «Наверно, приедут в следующий раз».
— Бедный отец! — прошептал незнакомец.
— Вы жалеете меня, сударь? — с удивлением спросил старик.
— Конечно, я вас жалею.
— Значит, вы не знаете, кто я такой?
— Вы человек, и вы страдаете.
— Но ведь я мулат, — тихо, с глубоким смирением ответил старик.
Его собеседник слегка покраснел.
— И я тоже мулат, сударь, — ответил он.
— Вы? — вскричал старик.
— Да, я.
— Вы мулат, вы? — старик с удивлением посмотрел на красно-синюю ленточку на сюртуке собеседника. — Вы мулат! Ну тогда ваше сострадание меня не удивляет. Я принял вас за белого, но если вы цветной человек, как и я, тогда другое дело, тогда вы друг и брат.
— Да, друг и брат, — сказал молодой человек, протягивая старику обе руки.
Потом он прошептал, глядя на него с глубокой нежностью:
— А может быть, и более того.
— Тогда я могу сказать вам все, — продолжал старик. — Я чувствую, что мне станет легче, если я расскажу вам о своем горе. Представьте себе, что у меня есть дети или, вернее, были, потому что только Бог знает, живы ли они еще; представьте себе, что у меня было двое детей, двое сыновей, которых я любил, как только может любить отец, а в особенности одного.
Незнакомец вздрогнул и еще ближе придвинулся к старику.
— Это вас удивляет, не так ли, — продолжал старик, — что я по-разному отношусь к своим детям и одного люблю больше, чем другого? Да, так не должно быть, я знаю и подтверждаю, что это несправедливо, но он был младше и слабее своего брата, и меня можно простить.
Незнакомец поднес руку ко лбу и, пользуясь моментом, когда старик, стыдясь только что произнесенной исповеди, отвернулся, смахнул слезу.
— О, если бы вы знали моих детей, — продолжал старик, — вы бы это поняли. Дело не в том, что Жорж — а его звали Жорж — был красивее брата, нет, напротив, его брат Жак был гораздо красивее; Жорж был слаб телом, но в нем был такой мощный и пылкий ум, что, если бы я отдал его в коллеж в Порт-Луи, чтобы он учился там вместе с другими детьми, уверен, он скоро обогнал бы всех учеников.
Глаза старика на мгновение сверкнули гордостью и воодушевлением, но через минуту его взгляд вновь принял рассеянно-боязливое выражение и затуманился:
— Я не мог отдать его в местный коллеж: он был основан для белых, а мы ведь мулаты.
Лицо незнакомца загорелось, его словно осветило пламя презрения и дикого гнева.
Старик продолжал, не заметив этой вспышки незнакомца:
— Вот почему я отправил их обоих во Францию, надеясь, что воспитание отучит старшего шататься без дела и смягчит слишком упрямый характер младшего; но, видимо, Бог не одобрил моего решения: поехав однажды в Брест, Жак поступил на борт корсарского судна, и с тех пор я получил от него лишь три письма, и каждый раз из различных мест земного шара. А в Жорже, по мере того как он рос, усиливалась та непреклонность, которой я так опасался. Он писал мне чаще, чем Жак, то из Англии, то из Египта, то из Испании, потому что он тоже много путешествовал, и, хотя письма его очень интересные, клянусь вам, я не посмел бы показывать их кому-либо.
— Так, значит, ни тот ни другой ни разу не сообщили вам, когда они вернутся?
— Ни разу. И кто знает, увижу ли я их когда-нибудь. Хотя тот миг, когда я увидел бы их, был бы самым счастливым в моей жизни, но я никогда не уговаривал их вернуться. Раз они остаются там — значит, они там счастливее, чем были бы здесь; если они не испытывают желания увидеть своего старого отца — значит, они нашли в Европе людей, которых полюбили больше, чем его. Пусть все будет так, как они хотят, особенно если они будут счастливы. Я сильно скучаю по обоим, но все-таки больше всего мне не хватает Жоржа, и больше всего горя мне доставляет то, что он никогда не упоминает о своем приезде.
— Если он не говорит вам о своем возвращении, сударь, — заметил собеседник, тщетно пытаясь подавить волнение, — то, быть может, потому, что хочет явиться к вам внезапно, чтоб не мучить вас ожиданием и сразу обрадовать вас.
— Дай-то Бог, — сказал старик, воздев глаза и руки к небу.
— Может быть, — продолжал молодой человек, все более волнуясь, — он хочет предстать перед вами неузнанным и внезапно броситься в ваши объятия, чтобы обрести вашу любовь и ваше благословение.
— Ах! Могу ли я не узнать его!
— Однако же, — воскликнул Жорж, неспособный больше сдерживать глубокого волнения, — вы не узнали меня, отец!
— Вы… ты… ты!.. — вскричал в свою очередь старик, окинув незнакомца жадным взглядом и дрожа всем телом; его приоткрывшийся рот кривила улыбка сомнения.
Потом он покачал головой:
— Нет, нет, это не Жорж, правда, он немного похож на вас, но он невысокий, он не такой красивый, как вы, он ребенок, а вы мужчина.
— Это я, я, отец, неужели вы не узнаете меня? — вскричал Жорж. — Подумайте, ведь прошло четырнадцать лет с тех пор, как я вас покинул, подумайте, ведь мне скоро двадцать шесть лет, а если вы сомневаетесь, то смотрите, смотрите — вот шрам у меня на лбу, это след удара, что мне нанес Анри де Мальмеди в тот день, когда вы так прославились, захватив английское знамя. Примите меня в свои объятия, отец, и, когда вы меня обнимете и прижмете к своему сердцу, вы перестанете сомневаться в том, что я ваш сын.
С этими словами незнакомец бросился к своему отцу, а тот, глядя то на небо, то на сына, долго не мог поверить своему счастью и не решался поцеловать Жоржа.
В это время у подножия пика Открытия появился Телемах; он шел, опустив руки и голову, уныло глядя перед собой, в отчаянии оттого, что опять возвращается, не принося известий ни об одном из сыновей хозяина.
Теперь пусть читатели позволят нам покинуть отца с сыном во время их счастливой встречи и, вернувшись вместе с нами к прошлому, согласятся проследить духовное преображение, что произошло за четырнадцать лет с героем нашей истории, которого мы ранее показали мальчиком, а только что — взрослым человеком.
Вначале мы хотели просто-напросто передать читателю то, что рассказал Жорж отцу о событиях, произошедших за эти четырнадцать лет, но подумали, что такое повествование явилось бы отражением тайных помыслов и скрытых чувств и могло бы вызвать недоверие к человеку с таким характером, каким наделен Жорж, особенно если он сам говорит о себе. Потому мы решили по-своему рассказать эту историю, и, поскольку это не исповедь самого Жоржа, мы не скроем ничего, ни плохого, ни хорошего, и не утаим никаких мыслей, будь они похвальные или постыдные.
Итак, начнем рассказ с того же, с чего начал и Жорж.
Пьер Мюнье, чей характер мы уже пытались очертить, еще в начале своей сознательной жизни, то есть тогда, когда он из ребенка превратился во взрослого мужчину, занял по отношению к белым позицию, от которой не отступал никогда: чувствуя, что у него нет ни сил, ни воли сражаться с их бесчеловечными предрассудками, он решил обезоружить противников неизменным смирением и неисчерпаемой покорностью; всю свою жизнь он словно просил прощения за то, что родился. Человек глубокого ума, он не пытался занять какую-либо должность или особое положение в обществе, а старался затеряться в толпе, не бросаясь в глаза. Стремление, заставившее его отстраниться от общественных интересов, руководило им и в частной жизни. Щедрый по натуре человек, богатый, он не признавал в своем доме никакой роскоши и содержал его с монашеской скромностью, хотя у него было около двухсот негров, что соответствовало в колониях состоянию с рентой более чем в двести тысяч ливров. Он путешествовал верхом до тех пор, пока возраст, а вернее, огорчения, сломившие его раньше времени, не заставили сменить эту скромную привычку на более аристократическую и купить паланкин, такой же простой, как у самого бедного обитателя острова. Тщательно избегая малейших ссор, всегда вежливый и любезный, он готов был оказать услугу даже тем, к кому в глубине души чувствовал антипатию. Он предпочел бы потерять десять арпанов земли, чем начать или даже продолжить судебный процесс, в результате которого мог бы выиграть двадцать. Если у кого-нибудь из обитателей острова случалась нужда в саженцах кофе, маниоки или сахарного тростника, он мог быть уверен, что получит их у Пьера Мюнье, который еще и поблагодарит его за то, что тот обратился именно к нему. Все эти добрые поступки, совершаемые по велению отзывчивого сердца, могли быть отнесены за счет его покорного характера. Это снискало ему дружбу соседей, но дружбу своеобразную: соседям и в голову не приходило сделать ему добро, они ограничивались тем, что не причиняли ему зла. В то же время среди них имелись и завистники: они не в состоянии были простить Мюнье значительное состояние, многочисленных рабов и безупречную репутацию; они постоянно старались унизить его напоминанием о том, что он цветной; г-н де Мальмеди и его сын Анри были в их числе.
Жорж рос в той же обстановке, что и его отец. Однако из-за слабости здоровья отстраненный от физических упражнений, он весь был обращен на свои внутренние переживания; он раньше времени возмужал, как это часто бывает с болезненными детьми, и невольно наблюдал за поступками отца, мотивы которых были с раннего детства понятны ему. Мужская гордость, кипевшая в груди этого ребенка, заставила его ненавидеть белых, презиравших его, и относиться с пренебрежением к мулатам, терпевшим подобного рода унижения. Потому он твердо решил, в отличие от отца, избрать для себя иной образ жизни и, когда появятся силы, смело противостоять абсурдному гнету предубеждений, заставить их отступить. Он готов был биться с ними, как Геркулес с Антеем, душить их собственными руками. Юный Ганнибал, подстрекаемый отцом, поклялся в вечной ненависти к целой нации; юный Жорж, вопреки желанию отца, объявил смертельную войну предрассудкам.
После описанного нами расставания отца с детьми Жорж покинул колонию, прибыл во Францию вместе с братом и поступил в коллеж Наполеона. Оказавшись на скамьях последнего класса, он тут же понял закон неравенства и захотел оказаться среди первых; жажда превосходства была потребностью его натуры; он усваивал знания легко и быстро. Первый успех укрепил в нем веру в себя, показав меру его возможностей. Воля Жоржа крепла, а успехи приумножались. Правда, в напряженном состоянии духа, при постоянных упражнениях мысли тело его оставалось все таким же хилым; дух поглощал плоть, клинок сжигал ножны; и все же Бог дал опору бедному деревцу. Жорж мог спокойно жить, опекаемый Жаком, самым сильным и вместе с тем самым ленивым учеником в своем классе, в то время как Жорж был самым прилежным и самым слабым.
Однако такое положение продолжалось недолго. Через два года Жак и Жорж поехали на каникулы в Брест к знакомому отца, кому они были рекомендованы. Жак, имевший вкус к морскому делу, воспользовался случаем и, не желая больше скучать в тюрьме, как он называл коллеж, поступил матросом на корсарское судно; в письме же к отцу он сообщил, что поступил на государственный корабль. Когда Жорж вернулся в коллеж, отсутствие брата сказалось на нем самым жестоким образом. Теперь он был беззащитен перед завистью товарищей, вызванной его школьными успехами, и она, как только смогла дать себе волю, превратилась в прямую ненависть: его оскорбляли одни, колотили другие, и все издевались над ним. У каждого находилось для него обидное слово. Это было тяжким испытанием; Жорж его мужественно выдержал.
Теперь он серьезнее, чем когда-либо, размышлял о своем положении и понял, что моральное превосходство ни к чему не ведет без превосходства физического; для того чтобы заставить уважать первое, нужно иметь второе, и только сочетание этих достоинств образует совершенного человека. Начиная в этого времени он полностью переменил образ жизни: прежде робкий, необщительный, вялый, он стал игроком, непоседой, заводилой. Он еще оставался прилежным учеником, но лишь поскольку стремился сохранить преимущество в умственном развитии, обретенное им в первые годы учения. Сначала он был неловок и над ним смеялись. Он не выносил насмешек и сделал свои выводы. От природы мужество у Жоржа было не безотчетным, а рассудочным: первым его движением было не бросаться в опасную переделку, но сделать шаг назад, дабы избежать ее. Ему надо было поразмыслить, прежде чем храбро пойти на риск, и, хотя это и есть подлинная храбрость, храбрость души, он ужасался этой черты в себе, считая ее трусостью.
При каждой ссоре он затевал драку, вернее, бывал бит, но, и побежденный, продолжал драться упорно и ежедневно, пока наконец не вышел в победители; побеждал он не потому, что был сильнее, а потому, что был выносливее и в разгаре самой неистовой драки сохранял замечательное хладнокровие, благодаря которому использовал малейший промах своего противника. Это внушало уважение к нему, его уже остерегались задевать, ибо, как бы враг ни был слаб, но, если он отважен, с ним не захочешь лишний раз связываться; впрочем, этот необычайный задор, с которым он бросился в новую жизнь, принес свои плоды: Жорж постепенно окреп; к тому же, ободренный первыми успехами, он ни разу не раскрыл книги во время следующих каникул; он начал учиться плаванию, фехтованию, верховой езде, доводя себя до утомления, а подчас и до лихорадки, но в конце концов привык к физическим упражнениям. Тогда упражнения на ловкость сменились трудом, развивающим силу: часами он работал лопатой, как землекоп, по целым дням таскал тяжести, как чернорабочий; вечером, вместо того чтобы лечь в мягкую и теплую постель, он заворачивался в плащ, бросался на медвежью шкуру и так спал до утра. На какой-то миг изумленная природа оставалась в нерешительности — сдаться ли ей или торжествовать. Жорж и сам чувствовал, что подвергает свою жизнь опасности, но зачем ему эта жизнь, если он не станет сильным и ловким? Природа выдержала; телесная слабость, побежденная силой воли, исчезла, как нерадивый слуга, выгнанный непреклонным хозяином. Наконец три месяца подобного режима настолько укрепили жалкого заморыша, что, когда он вернулся в коллеж, товарищи с трудом узнали его. Теперь он сам искал ссоры и бил тех, от кого столько раз терпел побои. Теперь его боялись, а поскольку боялись, то и уважали.
Вследствие естественной гармонии, по мере того как его тело наливалось силой, хорошело и его лицо: у Жоржа всегда были великолепные глаза и зубы, он отрастил подлиннее свои черные волосы, смягчил щипцами их природную жесткость; болезненно-бледная кожа стала матовой, и белизна ее говорила об утонченности и меланхоличности его натуры. В общем, юноша так же старался быть привлекательным, как ребенком старался быть сильным и ловким.
Когда Жорж, окончив курс философии, вышел из коллежа, он был уже элегантным кавалером пяти футов и четырех дюймов роста и хотя и немного худым, но прекрасно сложенным. Он знал почти все, что полагалось знать светскому человеку. Однако он понимал, что ему теперь мало не уступать ни в чем обыкновенным людям: надо было добиться во всем превосходства над ними.
Упражнения, которые он сделал для себя обязательными, не отягощали его, ибо он был теперь свободен от учебных занятий и стал хозяином своего времени. Он установил раз навсегда такой порядок дня: утром, в шесть часов, отправлялся верхом, в восемь шел в тир стрелять из пистолета, с десяти утра до полудня занимался фехтованием, от полудня до двух слушал лекции в Сорбонне, с трех до пяти занимался рисованием в какой-нибудь студии и наконец вечером посещал театр. Его изящные манеры еще в большей степени, чем его состояние, распахивали ему двери в светские салоны.
Жорж завел знакомства среди лучших парижских художников, ученых и самых знатных вельмож; будучи достаточно сведущим в искусстве, науке и модах, он вскоре прослыл одним из самых утонченных умов и самых блистательных кавалеров столицы. Таким образом, он почти достиг своей цели.
Однако же ему еще оставалось последнее испытание: уверенный в своем превосходстве над другими, он не знал, может ли повелевать самим собой. Но Жорж был не такой человек, что терпит неуверенность в чем-либо: он решил избавиться от сомнений насчет самого себя.
Его часто беспокоило опасение, что он может стать игроком.
Однажды он вышел из дома с карманами, полными золота, и направился к Фраскати. Он сказал себе: «Я буду играть три раза, каждый раз по три часа, и каждые три часа я рискну десятью тысячами франков; по прошествии трех часов, выиграв или проиграв, я прекращаю игру».
В первый день Жорж проиграл свои десять тысяч франков менее чем за полтора часа. Но он не уходил, пока не прошли три часа с начала его игры. Он смотрел, как играют другие, и, хотя у него в бумажнике оставалось двадцать тысяч банкнотами, предназначенные для того, чтобы рискнуть ими в следующие два раза, он не поставил на сукно ни одного луидора сверх того, что назначил сам.
На второй день Жорж сначала выиграл двадцать пять тысяч франков, потом, согласно своему решению, продолжал играть, пока не прошли три часа, спустил весь свой выигрыш и, кроме того, еще две тысячи; тут он заметил, что играет уже три часа, и прекратил игру с такою же пунктуальностью, как и накануне.
На третий день Жорж сначала проигрывал, но когда у него оставалась последняя банкнота, ему вдруг начало везти; оставалось играть три четверти часа, и в течение этих сорока пяти минут ему сопутствовала такая удача, которая становится легендой в устах завсегдатаев игорного дома; можно было подумать, что на эти сорок пять минут Жорж заключил договор с дьяволом, чтобы невидимый дух подсказывал ему на ухо цвет, который должен был выпасть, и карту, которая должна была выиграть. К великому изумлению присутствующих, перед Жоржем выросла куча золота и банковских билетов. Жорж даже перестал думать, он бросал деньги на стол и говорил крупье: «Ставьте куда хотите»; тот ставил деньги наугад, и Жорж выигрывал. Два профессиональных игрока, следившие за игрой Жоржа и, подражая ему, выигравшие огромные суммы, подумали, что настал момент делать ставки, противоположные тем, что делал Жорж; так они и поступили. Но удача осталась верной Жоржу. Они потеряли все, что выиграли до сих пор, затем все, что у них было с собой, потом, поскольку им здесь доверяли, они одолжили у крупье пятьдесят тысяч франков и тут же проиграли их. Что касается Жоржа, то он совершенно бесстрастно, со спокойным лицом смотрел, как перед ним вырастает куча золота и банковских билетов, время от времени поглядывая на стенные часы, которые должны были пробить час его ухода. Когда этот час настал, Жорж тут же прекратил игру, вручил выигранные деньги слуге и с тем же спокойствием, с тою же бесстрастностью, с какой он играл, выигрывал или проигрывал, вышел, сопровождаемый завистливыми взглядами тех, кто присутствовал при этой сцене и ожидал увидеть его на следующий день.
Но, против всеобщего ожидания, Жорж больше не появился. Более того, он положил золотые монеты и банкноты в ящик секретера, с тем чтобы открыть его только через неделю. Когда прошла неделя, он открыл ящик и пересчитал свои деньги. Он выиграл двести тридцать тысяч франков.
Жорж был доволен собой: он победил свою страсть к игре.
Как и всеми уроженцами тропиков, Жоржем владели пылкие чувства.
После какого-то бурного пиршества приятели повели его к куртизанке, известной своей красотой и капризным характером. В этот вечер у современной Лаисы был приступ добродетели. Время прошло в разговорах о морали: можно было подумать, что хозяйка дома претендует на премию Монтиона. Однако глаза прекрасной проповедницы, порой устремленные на Жоржа, выражали страстное желание, противоречащее ее холодной речи. А Жоржу эта женщина показалась еще более желанной, чем ему о ней говорили. И в течение трех дней воспоминание об этой обольстительной Астарте преследовало девственное воображение молодого человека. На четвертый день Жорж направился к дому, где она жила; сердце его отчаянно билось, когда он поднимался по лестнице; он позвонил так сильно, что чуть не оборвал шнур звонка; потом, слыша приближающиеся шаги горничной, он приказал своему сердцу ослабить биение, лицу — принять спокойное выражение, и голосом, в котором невозможно было угадать и следа волнения, попросил горничную отвести его к хозяйке. Та с радостью услышала его голос и прибежала чуть ли не вприпрыжку, потому что образ Жоржа не давал ей покоя с первой встречи, когда юноша произвел на нее глубокое впечатление, и теперь она надеялась, что его привела к ней если не любовь, то, по крайней мере, желание.
Она ошибалась: это было еще одно испытание, которому Жорж решил себя подвергнуть; он пришел, чтобы противопоставить железную волю пылким чувствам. Он пробыл у этой женщины два часа, бросив вызов собственной бесстрастности; воспротивившись одновременно напору своих чувств и ласкам блудницы, победив в этом втором испытании, как победил и в первом, через два часа он ушел.
Жорж был доволен собой: он подчинил себе свои чувства.
Мы говорили, что у Жоржа не было той безотчетной храбрости, какая бросает человека в самое опасное место, но была та рассудочная храбрость, что проявляется, если без нее нельзя обойтись. Жорж в самом деле боялся, что он по природе не храбрец, и часто дрожал от мысли, что при неотвратимой опасности он, возможно, не будет владеть собой и поведет себя как трус. Эта мысль чрезвычайно мучила его, поэтому он решил, как только представится случай, воспользоваться им и подвергнуть испытанию свою душу. Такой случай представился, притом довольно необычным образом.
Однажды Жорж был с одним из своих приятелей у Лепажа и в ожидании, пока освободится для него место, смотрел, как стреляет один из завсегдатаев тира, который, как и сам Жорж, считался одним из лучших стрелков Парижа. Тот, кто упражнялся сейчас, выполнял почти все невероятные фокусы, которые предание приписывает шевалье Сен-Жоржу и которые приводят в отчаяние новичков, а именно — попадал каждый раз в яблочко, всаживал пулю в след от другой пули, разрезал пулю надвое, стреляя в лезвие ножа, и всегда удачно проводил множество подобных опытов. Нужно сказать, что самолюбие стрелка было возбуждено присутствием Жоржа, тем более что служащий тира, подавая стрелку пистолет, тихо сказал ему, что Жорж стреляет, по меньшей мере, так же метко, как он. Поэтому при каждом выстреле он старался превзойти себя, но, вместо того чтобы услышать от Жоржа заслуженную похвалу, он, напротив, слышал, как Жорж отвечал на удивленные восклицания зрителей:
— Да, конечно, это удачный выстрел, но было бы иначе, если б этот господин стрелял в человека.
Это сомнение в его ловкости как дуэлянта сначала удивило стрелка, а в конце концов оскорбило его. Он обернулся к Жоржу, когда тот в третий раз высказал свое замечание, и, глядя на него наполовину насмешливо, наполовину угрожающе, сказал:
— Простите, сударь, но мне кажется, что вот уже два или три раза вы высказали сомнение, оскорбительное для моей храбрости; не будете ли вы так добры дать мне ясное и точное объяснение ваших слов?
— Мои слова не нуждаются в комментариях, сударь, — ответил Жорж, — и, мне кажется, они сами объясняют свой смысл.
— Тогда, сударь, будьте добры, повторите их еще раз, — продолжал стрелок, — чтобы я мог одновременно понять, что они означают и с каким намерением сказаны.
— Я сказал, — совершенно спокойно ответил Жорж, — видя, как вы попадаете в яблочко при каждом выстреле, что вы не были бы так уверены в меткости вашей руки и глаза, если бы, вместо того чтобы целиться в мишень, вы целились бы в грудь человека.
— А почему, скажите, пожалуйста? — спросил стрелок.
— Поскольку мне кажется, что в то мгновение, когда целишься в себе подобного, непременно испытываешь некое волнение, влияющее на точность выстрела.
— Вы часто дрались на дуэли, сударь? — спросил стрелок.
— Никогда, — ответил Жорж.
— Тогда неудивительно, что вы предполагаете, будто в подобных обстоятельствах можно бояться, — продолжал стрелок с улыбкой, в которой сквозил оттенок иронии.
— Простите, — ответил Жорж, — но вы меня, наверное, плохо поняли: мне кажется, что в то мгновение, когда убиваешь человека, можно дрожать не только от страха.
— Я никогда не дрожу, сударь, — сказал стрелок.
— Возможно, — ответил Жорж все так же флегматично, — но я все же уверен, что с двадцати пяти шагов, то есть с того же расстояния, с какого вы здесь попадаете каждый раз…
— И что же с двадцати пяти шагов?..
— С двадцати пяти шагов вы не попадете в человека.
— А я уверен, что попаду.
— Позвольте мне не поверить вам на слово.
— Значит, вы уличаете меня во лжи?
— Нет, я просто устанавливаю истину.
— Но, я полагаю, вы не захотите ее проверить, — усмехаясь, продолжал стрелок.
— А почему бы и нет? — ответил Жорж, пристально глядя на него.
— Но на ком-нибудь другом, а не на себе, я полагаю.
— На ком-нибудь другом или на себе, не все ли равно?
— Предупреждаю вас, это было бы безрассудством с вашей стороны, сударь, отважиться на подобное испытание.
— Нет, это не так, я сказал то, что думаю, а следовательно, убежден в том, что не слишком рискую.
— Итак, сударь, вы во второй раз повторяете мне, что, целясь за двадцать пять шагов, я не попаду в человека?
— Вы ошибаетесь, сударь, я повторяю вам это не во второй, а, кажется, в пятый раз.
— Ну, это уж слишком, сударь, вы хотите оскорбить меня.
— Если вам угодно, можете думать, что таково мое намерение.
— Хорошо, сударь. В котором часу?
— Если вам угодно, хоть сейчас.
— А где?
— Мы в пятистах шагах от Булонского леса.
— Какое оружие вы предлагаете?
— Какое оружие? Ну, конечно, пистолеты. Ведь это не дуэль, мы просто ставим опыт.
— К вашим услугам, сударь.
— Что вы! Это я к вашим услугам.
Оба молодых человека сели в кабриолеты, каждый в сопровождении своего приятеля.
Когда они прибыли на место, секунданты хотели уладить дело, но это оказалось трудно. Противник Жоржа требовал извинений, но Жорж возражал: ему следовало бы извиниться только если его ранят или убьют, потому что лишь в этом случае он окажется не прав.
Оба секунданта потратили четверть часа на переговоры, которые ни к чему не привели.
Потом они хотели поставить противников в тридцати шагах друг от друга, но Жорж заметил, что для чистоты опыта расстояние должно равняться тому, с которого обычно стреляют в тирах, то есть двадцати пяти шагам. В результате отмерили двадцать пять шагов.
Когда хотели решить, кому стрелять первым, подбросив в воздух луидор, Жорж объявил, что это излишне, поскольку право первенства, естественно, принадлежит его противнику. Противник же настаивал на том, что это дело его чести и что, поскольку оба они очень сильные стрелки, удача, конечно, окажется на стороне того, кто будет стрелять первым.
Служитель тира последовал за дуэлянтами. Он зарядил пистолеты такими же пулями, какими противник Жоржа стрелял в тире, и положил столько же пороха. Пистолеты были те же самые. Жорж потребовал этого как sine qua non[2].
Они встали на расстоянии в двадцать пять шагов, и каждый получил из рук своего секунданта заряженный пистолет. Потом секунданты удалились, с тем чтобы противники могли стрелять друг в друга в условленном порядке.
Жорж не принял никаких предосторожностей, обычных в подобных обстоятельствах, и не пытался заслонить пистолетом какую-либо часть тела. Рука его висела вдоль бедра, и грудь осталась совершенно незащищенной.
Противник не мог понять, что означает поведение Жоржа. Он стрелялся не первый раз, но никогда не видел подобного хладнокровия. И глубокая уверенность Жоржа постепенно возымела свое действие. Этот стрелок, такой ловкий, всегда попадавший в цель, начал сомневаться в себе.
Два раза поднимал он пистолет, чтобы прицелиться в Жоржа, и оба раза опускал его. Это было против всех правил дуэли, но каждый раз Жорж говорил ему:
— Поторопитесь, сударь, поторопитесь.
На третий раз ему стало стыдно за себя, и он выстрелил.
В этот миг свидетели испытали страшную тревогу. Но как только прозвучал выстрел, Жорж повернулся сначала налево, потом направо, приветствуя свидетелей и показывая им, что он невредим.
— Ну вот, сударь, — сказал он своему противнику, — вы видите, что я был прав: стреляя по человеку, чувствуешь себя менее уверенным, чем когда стреляешь по мишени.
— Хорошо, сударь, я был не прав. Ваша очередь, стреляйте.
— Моя? — возразил Жорж, поднимая свою шляпу, которую он положил на землю, и отдавая свой пистолет служителю тира. — А зачем мне в вас стрелять?
— Но это ваше право, сударь, — воскликнул его противник, — и я не потерплю, чтобы вы отказались! К тому же мне любопытно видеть, как вы сами стреляете.
— Простите, сударь, — сказал Жорж со своим невозмутимым хладнокровием, — давайте объяснимся. Я не говорил, что попаду в вас. Я сказал только, что вы не попадете в меня. Вы в меня не попали. Я был прав.
И какие причины ни выдвигал его противник, как он ни настаивал, чтобы Жорж стрелял в свою очередь, тот сел в кабриолет и направился к заставе Звезды, повторяя своему другу:
— Вот видишь? Я ведь говорил тебе, что стрелять в фигуру в тире — это не то, что стрелять в человека!
Жорж остался доволен собой, теперь он был уверен в своей храбрости.
Эти три приключения наделали шуму и создали Жоржу завидное положение в обществе. Две или три кокетки решили покорить современного Катона, и, так как у него не было причин сопротивляться, он скоро вошел в моду. Но в то время, когда его считали наиболее связанным любовными похождениями, подошел момент, назначенный им самим для путешествий, и однажды утром Жорж распрощался со своими любовницами, послав каждой из них по царскому подарку, и уехал в Лондон.
В Лондоне Жорж был всюду учтиво принят; он держал лошадей, собак и петухов, заставляя одних бегать, а других драться; соглашался на всякое пари; с аристократическим хладнокровием выигрывал и проигрывал сумасшедшие деньги; спустя год он покинул Лондон с репутацией безупречного джентльмена, как прежде, оставляя Париж, имел репутацию блестящего кавалера. Во время пребывания в столице Великобритании он встречался с лордом Мурреем, но, как мы уже сказали, тогда между ними не завязалось близкого знакомства.
В ту эпоху вошли в моду путешествия на Восток. Жорж посетил Грецию, Турцию, Малую Азию, Сирию и Египет. Он был представлен Мухаммеду-Али в то время, когда Ибрагим-паша готовил экспедицию в Саид. Жорж сопровождал сына султанского наместника, дрался у него на глазах и получил от него почетную саблю и двух арабских лошадей, самых породистых в его табуне.
Во Францию Жорж вернулся через Италию, когда готовился поход в Испанию. Примчавшись в Париж, он просил разрешения отправиться добровольцем; разрешение было ему дано. Жорж занял место в рядах первого наступающего батальона и все время находился в авангарде.
Однако, вопреки всем ожиданиям, испанцы воевали плохо, и война, которая обещала быть ожесточенной, оказалась, в общем, просто военной прогулкой. Однако в Трокадеро ситуация изменилась, и стало ясно, что придется брать силой этот оборонительный рубеж революции на полуострове.
Полк, к которому был приписан Жорж, не предназначался для осады крепости, поэтому Жорж вышел из него и присоединился к гренадерам. Когда была пробита брешь во вражеских укреплениях и был дан сигнал к штурму, Жорж бросился в первые ряды наступавших и вошел в крепость третьим.
Его имя было упомянуто в приказе по армии; он получил из рук герцога Ангулемского орден Почетного легиона, а из рук Фердинанда VII — крест Карла III. Целью его было получить знак отличия — он получил два. Честолюбивый молодой человек был на верху блаженства.
Тогда он подумал, что ему пора вернуться на Иль-де-Франс: все, о чем он мечтал, исполнилось, все, чего он добивался, было достигнуто, и больше ему нечего было делать в Европе. Борьба с цивилизацией кончилась, предстояла борьба с варварством. Эта исполненная гордости душа не согласилась бы истратить ради счастья в Европе силы, так бережно собранные для битвы в родном краю; все достигнутое им за последние десять лет было направлено к тому, чтобы превзойти своих соотечественников — мулатов и белых, и одному уничтожить предрассудок, на борьбу с которым до сих пор не решился ни один цветной. Ему не было дела до Европы и до ста пятидесяти миллионов ее населения, не было дела до Франции и тридцати трех миллионов ее жителей; ему безразлично было, правят там депутаты или министры, республика там или монархия. Всему остальному миру он предпочитал маленький уголок земли, затерянный на карте, как песчинка на дне моря. Этот уголок занимал его мысли: в этом краю ему предстояло совершить подвиг, решить великую задачу. У него было одно воспоминание — то, что пережито, и одна надежда — исполнить свой долг.
Между тем в Кадис зашел «Лестер». Фрегат направлялся на Иль-де-Франс, где должен был остаться на стоянке. Жорж попросил, чтобы его взяли на борт этого величественного корабля, и, будучи рекомендован капитану французскими и испанскими властями, получил разрешение. Подлинная причина проявленной к нему милости, надо сказать, заключалась в следующем: лорд Муррей узнал, что тот, кто просил разрешения плыть на «Лестере», был уроженец Иль-де-Франса; для лорда Муррея было вовсе не лишним, чтобы на одном корабле с ним плыл человек, который в течение перехода в четыре тысячи льё мог бы сообщить ему многие сведения политического или нравственного характера, столь важные для губернатора, приступающего к исполнению своих обязанностей.
Читатель видел, как постепенно сблизились Жорж и лорд Муррей и до какого уровня дошли их отношения, когда они ступили на берег в Порт-Луи.
Мы знаем также, как Жорж, хотя он и был почтительный и преданный сын, лишь после долгих испытаний, какие ему были привычны, позволил отцу узнать сына. Радость старика была тем сильнее, что он уже и не надеялся на возвращение сына; к тому же вернувшийся так непохож был на того, кого он ждал, что всю дорогу в Моку отец не сводил глаз с сына, а иногда, останавливаясь, так крепко прижимал его к сердцу, что Жорж, несмотря на умение владеть собой, чувствовал, как на глазах у него появляются слезы.
Через три часа они пришли на плантацию, но Телемах опередил их на четверть часа; поэтому Жорж и отец увидели негров, ожидавших их с радостью и вместе с тем со страхом: Жорж, которого они знали ребенком, стал теперь их новым хозяином, а каким хозяином он окажется?
Что означало для всех этих людей появление Жоржа? Счастье или беда ждет их в будущем? Казалось, все должно было сложиться хорошо. Жорж начал с того, что освободил их на два дня от работы. А так как далее следовало воскресенье, то впереди у них был трехдневный отдых.
Ему не терпелось осмотреть свои земли, чтобы самому понять, какое положение он может занять на острове, будучи их владельцем; наскоро пообедав, он обошел всю плантацию в сопровождении отца. Выгодная торговля и усердная и умело направляемая работа превратили ее в одну из лучших на острове. В центре имения стоял дом — простое и просторное здание, окруженное тройной цепью банановых, манговых и тамариндовых деревьев. От дома к дороге тянулась длинная аллея, обсаженная деревьями; задняя дверь дома вела в душистые фруктовые сады, где гранатовое дерево с махровыми цветами, лениво покачиваясь на ветру, ласкало своими ветвями то букет пурпурных апельсинов, то гроздь желтых бананов, нерешительно поднимаясь и опускаясь, словно пчела, порхающая между двумя цветками, словно душа, мечущаяся между двумя страстями. Далее, насколько охватывал глаз, расстилались огромные поля сахарного тростника и маиса, казалось изнемогавших под грузом урожая и умоляющих, чтобы их освободила рука сборщика.
Наконец они пришли к тому месту, которое на каждой плантации называется лагерем черных.
Посреди лагеря возвышалось большое здание, зимой служившее амбаром, а летом — танцевальным залом; оттуда доносились радостные крики и звуки тамбурина, тамтама и мальгашской арфы. Воспользовавшись тем, что их отпустили, негры тотчас же начали предаваться праздничным развлечениям; эти простые натуры не знают оттенков: легко переходят от трудов к удовольствиям и, танцуя, отдыхают от усталости. Жорж и его отец распахнули дверь и неожиданно появились среди них.
Сразу прекратились танцы; каждый встал возле соседа, стараясь образовать ряды, как это делают солдаты при неожиданном появлении командира. Наступила тишина, затем трижды послышались громкие приветствия присутствующих. Это было искреннее выражение чувств. Негров здесь хорошо кормили, хорошо одевали, редко наказывали, потому что они добросовестно трудились; они обожали Пьера Мюнье, может быть единственного мулата в колонии, который, будучи унижен белыми, не позволял себе жестокости в обращении с неграми. Что же до Жоржа, возвращение которого внушало серьезные опасения этим добрым людям, то, угадав, как подействовало на них его появление, он дал знак, что хочет говорить. Воцарилось глубокое молчание. Негры жадно ловили его слова, медленные, как слова клятвы, торжественные, как обет:
— Друзья мои, я взволнован оказанным мне приемом и еще более тем, что вижу улыбки на ваших лицах; я знаю, что с отцом вы были счастливы, и благодарен ему; мой долг, так же как и его, сделать счастливыми тех, кто, надеюсь, будет мне послушен, также свято, как и ему. Вас здесь триста человек, и на всех лишь девяносто хижин. Мой отец хочет, чтобы вы построили еще шестьдесят, тогда получится одна на двоих; у каждой хижины будет маленький сад, и всем будет позволено сажать там табак, тыквы, бататы и держать свиней и кур; те, что захотят превратить это в деньги, в воскресенье пойдут на рынок в Порт-Луи, а выручкой смогут распоряжаться по своему усмотрению. Если обнаружится воровство, тот, кто обокрал своего брата, будет сурово наказан; если кого-нибудь несправедливо покарает надсмотрщик, пусть обиженный докажет, что он не заслужил наказания, и справедливость будет восстановлена. Я не предвижу случая, чтобы кто-нибудь из вас сбежал, потому что вы счастливы здесь и, надеюсь, в дальнейшем тоже будете довольны и не покинете нас.
Вновь раздались возгласы радости в ответ на эту речь; очевидно, она покажется наивной шестидесяти миллионам европейцев, имеющих счастье жить при конституционном режиме, но слушатели Жоржа приняли ее с большим воодушевлением, ведь то была первая хартия такого рода, дарованная неграм в колонии.
Вечером следующего дня, в субботу, большая группа негров, не столь счастливых, как те, которых мы только что покинули, собралась под широким навесом и, сидя вокруг большого очага, где горели сухие ветки, устроила, как говорят в колониях, «берлок»; другими словами, соответственно своим потребностям, своему нраву или своему характеру один мастерил какое-нибудь изделие, чтобы на следующий день продать его, другой варил рис, маниоку или жарил бананы. Кто-то, достав деревянную трубку, курил местный табак, выращенный им в своем саду; некоторые вполголоса разговаривали. Среди собравшихся без конца сновали женщины и дети; их обязанностью было поддерживать огонь в очаге; несмотря на то что люди были заняты делом и этот вечер предшествовал дню отдыха, несчастных негров беспокоило какое-то печальное и тревожное чувство — это был страх перед надсмотрщиком, который сам был мулат. Навес находился в нижней части равнин Вилемса, у подножия горы Трех Сосцов; вокруг нее располагались владения нашего старого знакомого — г-на де Мальмеди.
Нельзя сказать, что г-н де Мальмеди был плохим хозяином в том смысле, какой мы придаем этому слову во Франции. Нет, Мальмеди был полный, словно бочка, человек, не склонный ни к ненависти, ни к злопамятности, но в высшей степени тщеславный, придававший большое значение своему собственному положению; он был преисполнен гордости чистотой крови, текущей в его жилах, и с глубокой убежденностью, воспринятой от предков, разделял предрассудок расовых различий, который на острове Иль-де-Франс в те времена еще ущемлял права цветных. Что касается рабов, то им жилось у него не хуже, чем у других хозяев, но рабы были несчастны повсюду; Мальмеди не считал негров людьми: они были машинами, им полагалось приносить доход. А если машина не дает ожидаемого дохода, ее ремонтируют как любой другой механизм; Мальмеди просто и без сомнений применял к своим неграм эту теорию. Если негры переставали работать из-за лености или усталости, надсмотрщик пускал в ход кнут, тогда машина снова начинала крутиться и к концу недели хозяин получал прибыль сполна.
Что касается Анри де Мальмеди, то он был точной копией отца, только на двадцать лет моложе и еще заносчивее.
Как мы сказали, моральное и имущественное положение негров равнин Вилемса сильно отличалось от образа жизни негров района Мока. Вот почему на вечерних сборищах у рабов Пьера Мюнье царило непринужденное веселье, в то время как у негров г-на де Мальмеди его надо было возбуждать песней, рассказом или представлением. Впрочем, в тропиках, как и в наших странах, под навесом у негров, как и на солдатском биваке, всегда найдется один или другой шутник, который берет на себя трудную задачу веселить собравшихся, за что благодарные слушатели не остаются в долгу, но если общество забывает расплатиться, что иногда случается, тогда шут напоминает ему о его долге.
Обязанности Трибуле либо Анжели, знаменитых шутов при дворах королей Франциска I и Людовика XIII, во владениях Мальмеди исполнял невзрачный человек, чей тучный торс держался на таких тонких ногах, что сначала даже не верилось, будто подобная фигура могла существовать в природе. Однако на обоих концах тела равновесие, нарушенное посередине, восстанавливалось: огромный торс поддерживал крошечную головку желчного желтокожего, в то время как тонкие ноги заканчивались огромными ступнями. Руки его были невероятно длинные, как у обезьян, расхаживающих на задних лапах и способных, не нагибаясь, хватать все, что им попадается на земле.
В результате соединения несочетаемых форм и несоразмерных частей новый персонаж, которого мы только что ввели в наше повествование, представлял собою странную смесь смешного с ужасным; в глазах европейца безобразное брало верх и с первого взгляда внушало непреодолимое отвращение, но негры, не столь приверженные прекрасному, не такие ценители внешней привлекательности, как мы, видели в нем только комическую сторону, хотя по временам эта обезьяна показывала тигриные когти и зубы.
Его звали Антонио; он родился в Тингораме, и, чтобы не путать его с другими Антонио, кого такая ошибка обидела бы, все звали его Антонио Малаец.
Берлок, как уже говорилось, тянулся довольно скучно, когда Антонио, проскользнув за один из столбов, поддерживавших навес, высунул свое желтое и желчное лицо и тихо свистнул, подражая змее в капюшоне, одной из самых грозных рептилий Малайского полуострова. Если бы этот свист раздался на равнинах Тенассерима, в болотах Явы или в песках Килоа, всякий, услышавший его, замер бы в ужасе, но на Иль-де-Франсе, кроме акул, стаями плавающих вдоль берега, нет никаких опасных хищников, и этот крик никого не испугал, а только заставил чернокожую компанию широко раскрыть глаза и рты и всем сразу повернуться к пришедшему. Раздался возглас:
— Антонио Малаец! Да здравствует Антонио!
Только несколько негров вздрогнули и приподнялись — это были малагасийцы, волофы, зангебарцы, в молодости слышавшие такой свист и не забывшие его.
Одного из этих вставших, красивого молодого негра, можно было бы принять за дитя чистейшей кавказской расы, если бы не темный цвет лица; шум нарушил его раздумья; посмотрев, что происходит, он снова развалился на камне и с презрением, по силе равным робости остальных рабов, пробормотал:
— Антонио Малаец!
Антонио в три прыжка своих длинных ног очутился в центре круга; потом, перепрыгнув через очаг, уселся с другой стороны, поджав ноги, как сидят портные.
— Антонио, песню! Спой песню! — закричали все.
Вопреки обыкновению виртуозов, гордых своим мастерством, Антонио не заставил себя упрашивать; он вытащил из-под лангути варган, поднес инструмент к губам, извлек несколько звуков, как бы исполняя своеобразную прелюдию; затем, сопровождая слова причудливыми жестами, он спел такую песню:
Уз так мала моя домиска,
Вхозу, согнута пополам —
Я головой уперта в крыска,
Когда уперта в пол ногам.
Мне по ноцам не надо света,
Я засыпаю луцце всех:
Видна луна сквозь крыска эта,
Уз больно много в ней прорех.
II
Моя постель — худой матраса,
Под голова кладу цурбак,
Моя кувсынка — калебаса,
Там к Новый год дерзу арак.
Когда моя хозяйка в миске Субботний узин подала,
Моя пеку в моей домиске Банан в горяцая зола.
III
Моя дверей не запирает,
Замок в домиске не найти,
Зато никто не забирает Из мой сундук моя лангути.
В воскресный день моя играет,
Берет за выигрыш табак И всю неделю дым пускает Из важный трубка у очаг.[3]
Читателю следовало бы пожить среди этой породы людей, простых и неразвитых, на которых любая мелочь производит сильное впечатление, чтобы иметь представление 0 том, как подействовала на них песня Антонио, несмотря на бедные рифмы и убогое содержание. Первый и второй куплеты завершились под взрывы смеха и рукоплескания. После третьего раздались восторженные крики «браво» и «ура». И только молодой негр, ранее выказавший Антонио свое презрение, с отвращением пожал плечами.
Что же касается Антонио, то, вместо того чтобы упиваться своим успехом, как следовало бы ожидать, и важничать после рукоплесканий, он оперся локтями о колени, опустил голову на ладони и, казалось, глубоко задумался. Тогда, поскольку он был признан как душа общества, уныние вновь овладело присутствующими. Малайца снова стали упрашивать, чтобы он рассказал что-нибудь или спел еще одну песню. Но Антонио сделал вид, что не слышит, и, несмотря на самые настойчивые просьбы, упрямо молчал.
Наконец один из тех, кто сидел ближе всех к нему, хлопнул его по плечу:
— Что с тобой, Малаец, ты мертв?
— Нет, — ответил Антонио, — я жив.
— А что ты делаешь?
— Я думаю.
— О чем?
— Я думаю, что время берлока — хорошее время. Когда Господь Бог гасит солнце и настает час берлока, каждый работает с удовольствием, потому что каждый работает для себя; правда, есть и лентяи — они курят и теряют время, как, например, ты, Тукал, или лакомки — они забавляются тем, что жарят бананы, вроде тебя, Камбеба. Но, как я уже сказал, некоторые работают. Ты, Бобр, делаешь стулья, ты, Папаша, — деревянные ложки, ты, Назим, бездельничаешь.
— Назим делает то, что хочет, — заявил молодой негр. — Назим — Олень Анжуана, как Лайза — Лев Анжуана, и, что бы ни делали львы и олени, змеям нечего туда совать нос.
Антонио прикусил губу и после минуты молчания, когда, казалось, еще звенел голос молодого негра, продолжал:
— Я уже сказал вам, что вечер — хорошее время, но чтобы работа не была утомительной для тебя, Бобр, и для тебя, Папаша, чтобы дым табака был тебе приятен, Тукал, чтобы ты не заснул, пока жарится твой банан, Камбеба, нужно, чтобы кто-то рассказывал вам истории или пел песенки.
— Это правда, — сказал Бобр, — Антонио знает занятные истории и поет забавные песни.
— Но если Антонио не поет песни и ничего не рассказывает, — продолжал Малаец, — что тогда происходит? Да, нее спят — устали целую неделю работать. Тогда нет и берлока: ты, Бобр, перестаешь мастерить бамбуковые стулья, ты, Папаша, не делаешь деревянных ложек, у тебя, Тукал, тенет трубка, а у тебя, Камбеба, не жарится банан, не правда ли?
— Правда, — хором ответили все, а не только те рабы, кого назвал Антонио. Лишь Назим хранил презрительное молчание.
— Тогда вы должны быть благодарны тому, кто рассказывает вам занятные истории, чтобы вы не заснули, поет вам забавные песни, чтобы рассмешить вас.
— Спасибо, Антонио, спасибо! — послышалось отовсюду.
— Кроме Антонио, кто может рассказать вам что-нибудь?
— Лайза; Лайза тоже знает очень занятные истории.
— Да, но его истории наводят на вас ужас.
— Это правда, — согласились негры.
— А кроме Антонио, кто может спеть вам песни?
— Назим; Назим знает очень забавные песни.
— Да, но от его песен вы плачете.
— Это правда, — откликнулись негры.
— Значит, один лишь Антонио знает песни и истории, которые вас смешат.
— Это тоже правда, — подтвердили негры.
— А кто пел вам песенку четыре дня тому назад?
— Ты, Малаец.
— Кто рассказал вам историю три дня тому назад?
— Ты, Малаец.
— Кто пел вам песню позавчера?
— Ты, Малаец.
— А кто вчера позабавил вас историей?
— Ты, Малаец.
— Ну, а кто сегодня спел вам песню и собирается рассказать историю?
— Ты, Малаец, как всегда ты.
— Значит, благодаря мне вы развлекаетесь за работой, получаете больше удовольствия от курения и не спите, пока жарятся ваши бананы. А так как я не могу ничего делать, потому что жертвую собой для вас, было бы справедливо, чтобы за мои труды мне что-нибудь дали.
Справедливость этого замечания поразила всех, однако же долг историка — говорить только правду, и это заставляет нас признать, что лишь несколько голосов, вырвавшихся из самых наивных сердец в этом собрании, ответили согласием.
— Так, значит, — продолжал Антонио, — будет справедливо, если Тукал даст мне немного табаку, чтобы я мог курить в своей хижине, не так ли, Камбеба?
— Это справедливо! — вскричал Камбеба в восторге от того, что налогом облагается не он, а кто-то другой.
И Тукалу пришлось разделить свой табак с Антонио.
— Кроме того, — продолжал Антонио, — я потерял свою деревянную ложку. У меня нет денег, чтобы купить другую, ведь, вместо того чтобы работать, я пел песни и рассказывал вам истории, поэтому было бы справедливо, если бы Папаша дал мне ложку, чтобы я мог есть похлебку. Правда, Тукал?
— Это справедливо! — воскликнул Тукал, в восхищении от того, что Антонио берет налог не только с него.
И Антонио протянул руку к Папаше, и тот вручил ему ложку, которую он только что вырезал.
— Теперь у меня есть табак, чтобы положить его в трубку, — продолжал Антонио, — и у меня есть ложка, чтобы есть похлебку, но у меня нет денег, чтобы купить то, из чего делают бульон. Поэтому будет справедливо, если Бобр отдаст мне красивую табуретку, которую он мастерит, чтобы я продал ее на базаре и купил кусочек говядины, не так ли, Тукал, не так ли, Папаша, не так ли, Камбеба?
— Правильно, — в один голос закричали Тукал, Папаша и Камбеба. — Правильно!
И Антонио, наполовину с его согласия, наполовину силой, вытащил из рук Бобра табуретку, едва тот успел приколотить к ней последний кусок бамбука.
— Теперь, — продолжал Антонио, — я спел песню и очень устал. Но я расскажу вам историю и устану еще больше, и было бы справедливо, если бы я сначала съел что-нибудь и набрался сил, не так ли, Тукал? Не так ли, Папаша? Не так ли, Бобр?
— Это справедливо, — в один голос ответили трое уплативших подать.
Тут испугался Камбеба.
— Но мне нечего положить на зубок, — сказал Антонио, показав свои челюсти, сильные, как у волка.
Камбеба почувствовал, что волосы у него встали дыбом, и машинально протянул руку к очагу.
— Значит, будет справедливо, — продолжал Антонио, — если Камбеба даст мне банан, как вы думаете?
— Да, да, это будет справедливо, — крикнули в один голос Тукал, Папаша и Бобр, — да, справедливо, дай банан, Камбеба!
И все голоса подхватили хором:
— Банан, Камбеба!
Несчастный Камбеба с растерянным видом посмотрел на присутствующих и бросился к очагу, чтобы спасти свой банан, но Антонио остановил его и, удерживая Камбебу одной рукой с силой, какую трудно было в нем предположить, другой рукой схватил веревку с крюком, на которой поднимали мешки с маисом, и зацепил крюк за пояс Камбебы. В ту же минуту он дал знак Тукалу потянуть за другой конец веревки. Тукал постиг замысел Антонио с проворством, делающим честь его сообразительности, и Камбеба внезапно почувствовал, что его отрывают от земли и что он под улюлюканье всей компании стал подниматься кверху. Примерно на высоте десяти футов Камбеба повис, судорожно протягивая руки к злосчастному банану, но отнять его у своего врага у него теперь не было никакой возможности.
— Браво, Антонио, браво, Антонио! — закричали все присутствующие, изнемогая от хохота, в то время как Антонио, отныне полновластный хозяин предмета пререканий, осторожно раздул золу и вытащил дымящийся банан, в меру поджаренный и потрескивающий так, что у зрителей потекли слюнки.
— Мой банан, мой банан! — воскликнул Камбеба с глубоким отчаянием в голосе.
— Вот он, — сказал Антонио, протянув руку в сторону Камбебы.
— Я слишком далеко и не могу его взять.
— Ты не хочешь его?
— Мне его не достать.
— Тогда, — продолжал Антонио, дразня несчастного, — тогда я его съем, чтобы он не сгнил.
И Антонио начал снимать кожуру с банана с такой комичной серьезностью на лице, что хохот присутствующих перешел в судороги.
— Антонио! — крикнул Камбеба. — Антонио, прошу тебя, отдай мне банан, этот банан для моей несчастной жены, она больна и не может есть ничего другого. Я его украл, он мне был очень нужен.
— Краденое добро никогда не идет на пользу, — наставительно ответил Антонио, продолжая чистить банан.
— А! Бедная Барина, бедная Барина, ей нечего будет есть, она будет голодна, сильно голодна.
— Бо пожалейте же этого несчастного, — сказал молодой негр с Анжуана, среди всеобщего веселья остававшийся серьезным и печальным.
— Я не такой дурак, — сказал Антонио.
— Я не с тобой разговариваю, — заметил Базим.
— А с кем же ты разговариваешь?
— Я говорю с людьми.
— Так вот, а я говорю с тобой: замолчи, Базим.
— Отвяжите Камбебу, — решительно заявил молодой негр с таким достоинством, которое оказало бы честь даже королю.
Тукал, державший веревку, повернулся к Антонио, не уверенный в том, должен ли он повиноваться. Во Малаец, оставив этот немой вопрос без ответа, повторил:
— Я тебе что сказал? Замолчи, Назим! А ты не замолчал.
— Когда пес лает на меня, я ему не отвечаю и продолжаю свой путь. Ты пес, Антонио.
— Берегись, Назим, — сказал Антонио, качая головой, — когда здесь нет твоего брата Лайзы, ты беспомощен и не посмеешь повторить того, что сказал.
— Ты пес, Антонио, — повторил Назим, вставая.
Негры, сидевшие между Назимом и Антонио, раздвинулись, так что благородный негр с Анжуана и отвратительный Малаец оказались на расстоянии десяти шагов друг против друга.
— Ты говоришь это, когда стоишь в сторонке, Назим, — сказал Антонио, стиснув от гнева зубы.
— Я скажу это вблизи, — вскричал Назим, одним прыжком оказавшись рядом с Антонио, и, гневно раздувая ноздри, с презрением произнес в третий раз:
— Ты пес, Антонио.
Белый человек бросился бы на своего врага и задушил бы его, если у него на это хватило бы сил. Антонио же сделал шаг назад, изогнулся, как змея, готовая броситься на добычу, незаметно вытащил нож из кармана куртки и открыл его.
Назим заметил это движение и понял намерение Антонио, но, не сделав ничего, чтоб защититься, он стоял, безмолвный и недвижный, подобный нубийскому божеству, и ждал.
Малаец наблюдал за врагом, потом, выпрямившись с быстротой и гибкостью змеи, воскликнул:
— Лайзы здесь нет, горе тебе.
— Лайза здесь, — произнес чей-то суровый голос.
Эти слова были произнесены спокойным тоном; Лайза не сопроводил их каким-либо жестом, и все же при звуке этого голоса Антонио внезапно остановился, нож, только что находившийся в двух дюймах от груди Назима, выпал из его руки.
— Лайза! — закричали все негры, повернувшись к вновь прибывшему и выразив готовность повиноваться ему.
Человек, одно слово которого произвело столь сильное впечатление на всех негров и, конечно же, на Антонио, был мужчина в расцвете лет, среднего роста, с мощными мускулами, свидетельствующими о колоссальной силе. Он стоял неподвижно, скрестив руки, и взгляд его глаз, полуприкрытых веками, как у дремлющего льва, был спокоен и властен. Видя, как все они, исполненные покорности, ждут слова или знака этого человека, можно было подумать, что это африканское племя ждет войну или мир от одного кивка своего вождя, но Лайза был всего лишь раб среди рабов.
Постояв несколько минут неподвижно как статуя, Лайза медленно поднял руку и протянул ее к Камбебе — тот все это время оставался подвешенным на веревке и смотрел молча, как другие, на разыгравшуюся только что сцену. Тукал тотчас опустил веревку, и обрадованный Камбеба очутился на земле. Первой его заботой было разыскать банан; но в сумятице, последовавшей за сценой, которую мы сейчас рассказали, банан исчез.
Во время этих поисков Лайза вышел, но вскоре вернулся, неся на плечах дикого кабана, и бросил его возле очага.
— Вот, друзья, я подумал о вас, берите и разделите на всех.
Этот щедрый подарок взволновал сердца негров, тронул в них самые чувствительные струны — аппетит и восторженность. Все окружили тушу и принялись, каждый на свой лад, выражать свой восторг.
— О, какой хороший ужин будет у нас сегодня, — сказал малабарец.
— Он черный, как мозамбикец, — сказал малагасиец.
— Он жирный, как малагасиец, — сказал мозамбикец.
Но, как легко представить, восхищение — чувство слишком возвышенное, и оно вскоре уступило место обыкновенному делу: в одно мгновение туша животного была разделана, часть мяса оставили на следующий день, а остальное разрезали на довольно тонкие ломти, которые положили на угли, и более толстые куски, которые стали жарить на огне.
Тут негры заняли свои прежние места, лица их повеселели: каждый предвкушал хороший ужин. Один Камбеба стоял в углу, печальный и одинокий.
— Что ты там делаешь, Камбеба? — спросил Лайза.
— Я ничего не делаю, папа Лайза, — грустно ответил Камбеба.
Как известно каждому, «папа» — это почетный титул у негров, и все негры плантации, от самого юного до самого старого, так называли Лайзу.
— Тебе все еще больно, ведь тебя повесили за пояс? — спросил негр.
— О нет, папа, я ведь не такой неженка.
— Так тебя что-нибудь огорчило?
На этот раз Камбеба молча кивнул в знак согласия.
— И что тебя огорчило? — спросил Лайза.
— Антонио взял мой банан, я украл его для своей больной жены, и ей теперь нечего есть.
— Ну, так дай ей кусок этого дикого кабана.
— Она не может есть мяса, не может, папа Лайза.
— Ну-ка! Кто здесь даст мне банан? — громко спросил Лайза.
Из-под золы чудесным образом была вытащена по крайней мере дюжина бананов. Лайза выбрал самый лучший и передал его Камбебе, тот схватил его и убежал, не успев даже поблагодарить. Повернувшись к Папаше, которому принадлежал этот банан, Лайза сказал:
— Ты не прогадаешь, Папаша: вместо банана получишь порцию мяса, предназначавшуюся Антонио.
— А я, — нагло спросил Антонио, — что получу я?
— Ты уже получил банан, ведь ты его украл у Камбебы.
— Но он пропал, — заявил Малаец.
— Это меня не касается, — сказал Лайза.
— Верно! — отозвались негры. — Краденое добро никогда не идет на пользу.
Малаец встал, злобно посмотрел на людей, которые только что одобряли его издевательства, а теперь согласились его наказать, и вышел из-под навеса.
— Брат, — сказал Лайзе Назим, — берегись, я его знаю, он сыграет с тобой дурную шутку.
— Позаботься о себе, Назим, напасть на меня он не осмелится.
— Ну хорошо! Значит, я буду охранять тебя, а ты меня, — сказал Назим. — Но сейчас дело не в этом, нам с тобой нужно поговорить наедине.
— Да, но не здесь.
— Давай выйдем.
— Чуть позже: как только все сядут ужинать, никто не обратит на нас внимания.
— Ты прав, брат.
И оба негра принялись тихо разговаривать о чем-то незначительном, но, как только ломтики мяса и филейные куски поджарились, они воспользовались суетой, которая всегда предшествует еде, приправленной хорошим аппетитом, и вышли один за другим, причем, как предвидел Лайза, никто, казалось, даже не заметил их исчезновения.
Было около десяти часов вечера; безлунная ночь, как обычно в тропических странах в конце лета, сияла звездами; на небе можно было различить некоторые из созвездий: Малую Медведицу, Орион и Плеяды — знакомые нам с детства, но расположенные совсем не так, как мы привыкли их видеть, и поэтому европейцу даже трудно было бы их узнать; зато среди них блистал Южный Крест, невидимый в нашем северном полушарии. Безмолвие ночи нарушалось только шорохом, который издавали, грызя кору деревьев, многочисленные тенреки, населяющие районы Черной реки. Слышалось пение голубых славок, а также фонди-джала, этих малиновок и соловьев Мадагаскара, и почти неразличимый шелест уже высохшей травы, ломающейся под ногами двух братьев.
Они шли молча, время от времени тревожно осматриваясь, останавливаясь и прислушиваясь, затем продолжали путь; наконец, дойдя до самых густых зарослей, они вошли в маленькую бамбуковую рощу и остановились посреди нее, снова прислушиваясь и оглядываясь вокруг. Результат этого наблюдения несомненно успокоил их; удовлетворенно переглянувшись, они сели у подножия дикого бананового дерева, которое простирало свои широкие листья, подобно роскошному вееру, среди тонких стеблей окружавшего его тростника.
Первым заговорил Назим.
— Ну, так что же, брат? — нетерпеливо спросил он Лайзу, недавно призывавшего его к сдержанности при посторонних.
— А ты не изменил своего решения, Назим? — спросил Лайза.
— Я тверд как никогда. Видишь ли, здесь я просто умру. До сих пор я, Назим, сын вождя и твой брат, не изменял принятому решению работать; но я устал от этой жалкой жизни и должен вернуться на Анжуан или умереть.
Лайза вздохнул.
— Анжуан далеко отсюда, — сказал он.
— Ну, и что же? — упорствовал Назим.
— Сейчас как раз время дождей.
— Тем быстрее погонит нас ветер.
— А если лодка опрокинется?
— Мы будем плыть, пока хватит сил, а когда не сможем больше плыть, в последний раз посмотрим на небо, где нас ожидает Великий Дух, обнимемся и утонем.
— Увы! — сказал Лайза.
— Это лучше, чем быть рабом, — возразил Назим.
— Значит, ты хочешь покинуть Иль-де-Франс?
— Хочу.
— С риском для жизни?
— С риском для жизни.
— Десять шансов против одного, что ты не доберешься до Анжуана.
— Но зато есть один шанс против десяти, что я туда доберусь.
— Хорошо, — сказал Лайза, — пусть будет по-твоему, брат. Однако же подумай еще.
— Два года я уже думаю. Когда вождь монгаллов взял меня в бою в плен, как за четыре года до того взял в плен и тебя, и продал меня капитану-работорговцу, как был продан и ты, я сразу решился! Я был в цепях и попытался задушить себя этими цепями. Меня приковали к трюму. Тогда я решил разбить себе голову о борт корабля. Мне под голову положили соломы; тогда я начал голодовку; мне открыли рот, но не могли заставить меня есть, зато заставили пить. Затем высадили здесь: от меня нужно было избавиться поскорее, и я был продан за полцены, но все же достаточно дорого; тут я решил броситься с первого же утеса, на который мне удастся взобраться. И вдруг услышал твой голос, брат, ощутил твое сердце радом с моим, твои губы на моих губах и почувствовал себя таким счастливым, что решил, будто смогу жить. Так продолжалось год. А потом, прости меня, брат, одной твоей дружбы мне стало мало. Я вспомнил наш остров, вспомнил отца, вспомнил Зирну. Работа показалась мне крайне тяжелой, потом унизительной, а потом и нестерпимой. Тогда я сказал тебе, что хочу бежать, вернуться на Анжуан, увидеть Зирну, увидеть отца, а ты, ты, как всегда, был добр, ты говорил мне: «Отдохни, Назим, ты ослаб, я буду работать за тебя, я сильный». И ты стал каждый вечер выходить на работу, вот уже четыре дня ты работал, пока я отдыхал. Правда, Лайза?
— Да, Назим, но все-таки послушай: лучше еще подождать, — продолжал Лайза, подняв голову. — Сегодня рабы, а через месяц или через три месяца, через год, может быть, хозяева!
— Да, — сказал Назим, — да, я знаю твою тайну, знаю, на что ты надеешься.
— Значит, ты понимаешь, какое это будет счастье — видеть, как эти белые, такие гордые и жестокие, будут унижаться и умолять нас в свою очередь? Понимаешь ли ты, как мы будем счастливы, когда заставим их работать по двенадцать часов в день? Понимаешь ли ты, что мы тоже сможем их бить палками, стегать розгами? Их двенадцать тысяч, а нас двадцать четыре; в тот день, когда мы все соберемся, они пропали.
— Я скажу тебе то же, что сказал мне ты, Лайза: десять шансов против одного, что тебе это удастся.
— Но я отвечу тебе так же, как ты ответил мне, Назим, — сказал Лайза, — есть один шанс против десяти, что мне это удастся; прошу, останься…
— Я не могу, Лайза, не могу. Душа матери явилась и повелела мне вернуться на родину.
— Она тебе являлась?
— Вот уже две недели каждый вечер птичка фонди-джала садится над моей головой: та самая, что пела над ее могилой на Анжуане. Она прилетела ко мне на своих слабых крылышках через море. Я узнал ее пение, послушай!
И в самом деле, в тот же миг мадагаскарский соловей, сидевший на самой высокой ветке дерева, возле которого лежали Лайза и Назим, начал мелодично издавать трели над головой братьев. Оба слушали, грустно опустив голову, до того мгновения, пока ночной певец не умолк; он полетел в сторону родных краев двух невольников, и те же трели стали слышны в пятидесяти шагах от них; затем он отлетел еще дальше в том же направлении и в последний раз завел свою песню, далекое эхо родины, однако на этом расстоянии самые высокие ноты уже нельзя было различить; наконец, он еще раз перелетел так далеко, так далеко, что напрасно прислушивались два изгнанника: ничего уже не было слышно.
— Он вернулся на Анжуан, — сказал Назим, — и он еще прилетит за мной и будет указывать мне путь до тех пор, пока я не вернусь в свой край.
— Тогда беги, — сказал Лайза.
— А как это сделать? — спросил Назим.
— Все готово. В одном из глухих мест на Черной реке напротив утеса я выбрал огромное дерево, в стволе его выдолбил челнок, из ветвей вырезал два весла. Я надпилил дерево выше и ниже челнока, но не повалил его, чтобы никто не заметил отсутствия его вершины посреди чащи; стоит толкнуть ствол — и дерево упадет, а затем — дотащишь челнок до реки и плыви себе по течению. Если ты решил бежать, Назим, ну что ж, тогда сегодня ночью отправляйся!
— А ты, брат, разве не поедешь со мной? — спросил Назим.
— Нет, — ответил Лайза, — я остаюсь.
Назим глубоко вздохнул.
— А почему ты не хочешь, — спросил он, помолчав с минуту, — вернуться вместе со мной в страну наших отцов?
— Почему я не поеду, я тебе уже объяснил, Назим, вот уже год, как мы готовим восстание, наши друзья выбрали меня вождем. Я не могу предать наших друзей, не могу покинуть их.
— Не это удерживает тебя, брат, — сказал Назим, покачав головой, — есть и другая причина.
— Какая же другая, как ты думаешь, Назим?
— Роза Черной реки, — ответил негр, пристально глядя на Лайзу.
Лайза вздрогнул, потом, помолчав немного, сказал:
— Это правда. Я люблю ее.
— Бедный брат! — воскликнул Назим. — И что же ты думаешь делать?
— Не знаю.
— На что ты надеешься?
— Увидеть ее завтра, как видел ее вчера, как видел ее сегодня.
— Но она, знает ли она о том, что ты существуешь?
— Сомневаюсь.
— Она когда-нибудь говорила с тобой?
— Никогда.
— А что же наша родина?
— Я забыл ее.
— А Нессали?
— Я не помню ее.
— А наш отец?
Лайза опустил голову, обхватив ее руками; через минуту он произнес:
— Послушай, все, что ты можешь сказать мне, чтобы заставить меня уехать, — так же бесполезно, как и мой совет тебе, чтобы ты остался. Она все для меня — и семья и родина! Мне нужно видеть ее, чтобы жить, я могу дышать лишь тем же воздухом, что и она. Пусть каждый живет так, как ему суждено. Назим, возвращайся на Анжуан, а я остаюсь здесь.
— А что я скажу отцу, когда он меня спросит, почему не вернулся Лайза?
— Ты скажешь ему, что Лайза умер, — сдавленным голосом ответил негр.
— Он мне не поверит, — сказал Назим, качая головой.
— Почему?
— Он мне скажет: «Если бы мой сын умер, ко мне явилась бы его душа, душа Лайзы не являлась отцу — Лайза не умер».
— Ну что ж! Скажи ему, что я люблю белую девушку, — промолвил Лайза, — и он проклянет меня. Но я ни за что не покину остров, пока она здесь.
— Великий Дух внушит мне, брат, как поступить, — ответил Назим, вставая, — сведи меня туда, где находится челнок.
— Подожди, — сказал Лайза и, подойдя к дуплу дерева, вытащил оттуда осколок стекла и флягу, полную кокосового масла.
— Что это? — спросил Назим.
— Послушай, брат, — сказал Лайза, — возможно, что при попутном ветре, работая веслами, ты через дней восемь — десять и достигнешь Мадагаскара или даже Большой земли. Но возможно и то, что завтра или послезавтра шторм отбросит тебя обратно к берегу. Тогда все узнают о твоем побеге, твои приметы будут сообщены по всему острову, тогда тебе придется стать беглым негром и бежать из одного леса в другой, от одного утеса к другому.
— Брат, меня прозвали Оленем Анжуана, как тебя прозвали Львом, — ответил Назим.
— Да, но, как и олень, ты можешь попасть в ловушку. Надо все предусмотреть, чтобы они не могли тебя поймать, чтоб ты ускользнул из их рук. Вот стекло, чтобы срезать твои волосы, вот кокосовое масло, чтобы намазать твое тело. Иди сюда, брат, я сейчас сделаю из тебя настоящего беглого негра.
Назим и Лайза вышли на лужайку, и при свете звезд Лайза осколком бутылки начал брить голову своему брату так умело, как не мог бы сделать лучшей бритвой самый ловкий брадобрей. Когда была закончена эта операция, Назим сбросил лангути; брат полил его плечи кокосовым маслом из фляги, а молодой человек растер масло рукой по всему телу. Так, умащенный с головы до ног, красивый негр с Анжуана стал похож на античного атлета, готовящегося к борьбе.
Но, чтобы совсем успокоить Лайзу, нужно было произвести еще одно испытание. Лайза, как Алкид, мог остановить лошадь, схватив ее за задние ноги, и лошадь напрасно старалась бы вырваться из его рук. Лайза, как Милон Кротонский, хватал быка за рога и взваливал его себе на плечи или повергал к своим ногам. Если Назим сможет вырваться из его рук, значит, вырвется из рук кого угодно. Лайза схватил Назима за руку и сжал пальцы изо всей силы своих железных мускулов. Назим потянул свою руку, и она выскользнула из этих тисков, как угорь из рук рыболова. Лайза схватил Назима вокруг пояса, прижав его к груди, как Геркулес — Антея; Назим уперся в плечи Лайзы и выскользнул из объятий брата, как змея проскальзывает между когтями льва. Только тогда Лайза успокоился: Назима нельзя было захватить врасплох, и если бы пришлось состязаться в беге с оленем, Назим опередил бы оленя, чье имя стало его прозвищем.
Тогда Лайза отдал Назиму флягу, на три четверти полную кокосовым маслом, советуя беречь его тщательнее, чем корни маниоки, которые должны утолить его голод, и воду для питья. Назим обмотал флягу ремнем, а ремень привязал к поясу.
Потом оба брата, взглянув в небо и поняв по расположению звезд, что миновала полночь, направились к утесу Черной реки и скоро исчезли в лесах, покрывающих подножие горы Трех Сосцов. Но шагах в двадцати от зарослей бамбука, где произошел переданный нами разговор, вдруг медленно поднялся какой-то человек; прежде он лежал неподвижно, так что его можно было принять за упавший ствол одного из деревьев, среди которых он прятался. Словно тень проскользнув в чащу, он на секунду появился на опушке леса и, угрожающе махнув рукой вслед двум братьям, едва они исчезли, бросился в сторону Порт-Луи.
Человек этот был Антонио Малаец, тот кто обещал отомстить Лайзе и Назиму и собирался исполнить свое намерение.
А теперь, как бы быстро он ни бежал на своих длинных ногах, нам нужно, если позволят наши читатели, опередить его в столице Иль-де-Франса.
Заплатив Мико-Мико за китайский веер, цену которого, к ее удивлению, сообщил ей Жорж, девушка, на мгновение появившаяся перед нами на пороге, вернулась в дом в сопровождении своей гувернантки, в то время как ее слуга помогал торговцу убирать в корзины товар. Весьма довольная сегодняшней покупкой, хотя ей и предстояло на следующий день забыть о ней, девушка подошла к дивану той гибкой и ленивой походкой, что придает креолкам поразительное очарование. Широкий диван, служивший одновременно креслом и кроватью, стоял в глубине прелестного маленького будуара, пестревшего китайским фарфором и японскими вазами; стены его были обиты красивым ситцем — жители Иль-де-Франса привозят его с Коромандельского берега и называют «патна». По обыкновению, существующему в тропических странах, стулья и кресла были плетеные, а два окна, расположенные друг против друга, выходили: одно на двор, засаженный деревьями, другое — на обширную террасу, пропуская морской ветерок и аромат цветов сквозь бамбуковые циновки, служившие жалюзи.
Как только девушка легла на диван, со своей жердочки слетел маленький, величиной с воробья, зеленый попутай с серой головкой, и, усевшись у нее на плече, стал клевать веер, которым забавлялась его хозяйка, машинально то раскрывая, то закрывая его.
Мы говорим «машинально», так как девушка, судя по всему, задумалась вовсе не о веере, как бы прелестен он ни был и как бы она ни радовалась покупке. В самом деле, она устремила взгляд в одну точку, хотя там, куда она смотрела, казалось, не было ничего примечательного, и, не видя окружающих предметов, погрузилась в мечтательное раздумье. Более того, мечты эти, по-видимому, настолько были живы в ее воображении, что время от времени легкая улыбка пробегала по ее лицу, а губы шевелились, словно она мысленно отвечала кому-то. Подобное поведение настолько не было свойственно девушке, что сразу привлекло внимание гувернантки; какое-то время она молча следила за сменой выражения на лице девушки и наконец спросила ее:
— Что с вами, милая Сара?
— Со мной! Ничего, — ответила девушка, вздрогнув от неожиданности. — Как видите, я играю с попутаем и веером, вот и все.
— Да, я прекрасно вижу, что вы играете с попугаем и веером, но, когда я потревожила вас, вы, вероятно, не думали ни о том ни о другом.
— О душенька Генриетта, клянусь вам…
— Вы не привыкли лгать, Сара, и в особенности мне, — прервала ее гувернантка, — зачем же вы сейчас говорите неправду?
Девушка залилась румянцем, потом, мгновение поколебавшись, сказала:
— Вы правы, душенька Генриетта, я думала совсем о другом.
— А о чем вы думали?
— Я думала о том, что это за молодой человек, который так вовремя появился здесь и помог нам. Раньше я ни разу не встречала его: наверное, он прибыл на корабле, доставившем сюда губернатора. А что, разве дурно думать о нем?
— Нет, дитя мое, в этом нет ничего дурного, но вы солгали мне, когда сказали, что думаете о другом.
— Я была не права, простите меня, — сказала девушка.
И она потянулась своей прелестной головкой к гувернантке, и та поцеловала ее в лоб.
Обе на мгновение замолчали, но, так как душенька Генриетта, будучи строгой англичанкой, не хотела, чтобы воображение ее ученицы слишком долго волновали воспоминания о молодом человеке, и так как Саре тоже было неловко молчать, обе они решили поговорить о чем-либо другом. Однако, заговорив одновременно, обе поспешно замолчали, не желая перебивать друг друга. Снова повисла пауза. На этот раз Сара начала первая:
— Что вы хотели сказать, душенька Генриетта?
— Но ведь это вы, Сара, хотели что-то сказать. Так что же?
— Я желала бы знать, молод ли наш новый губернатор.
— А если молод, вы будете очень довольны, не так ли, Сара?
— Конечно. Если он молод, то будет устраивать праздники, давать обеды, балы, и все это оживит наш скучный Порт-Луи, где всегда так грустно. О, в особенности балы! Если бы он мог устроить бал!
— Значит, вы очень любите танцевать, дитя мое?
— Люблю ли я танцевать?! — воскликнула девушка.
Душенька Генриетта улыбнулась.
— Разве дурно любить танцы? — спросила Сара.
— Дурно, Сара, всему предаваться с такою страстностью, как вы это делаете.
— Чего же ты хочешь, душенька Генриетта, — сказала Сара полным очарования ласковым голосом, к которому она при случае умела прибегать. — Такой уж у меня характер: я или люблю, или ненавижу и не умею скрывать ни свою ненависть, ни свою любовь. Разве ты сама не говорила мне, что скрытность — скверный недостаток?
— Конечно, но между тем, чтобы скрывать свои чувства, и тем, чтобы непрестанно поддаваться своим желаниям, я даже сказала бы — инстинктам, существует большая разница, — ответила серьезная англичанка, которую порой смущали откровенные рассуждения ее воспитанницы, так же как и ее неудержимые порывы.
— Да, я знаю, вы часто говорили мне это, душенька Генриетта, я знаю, что женщины в Европе, которых считают хорошо воспитанными, нашли нечто среднее между откровенностью и скрытностью — молчание и сдержанность. Но, душенька Генриетта, от меня нельзя слишком много требовать, я ведь не цивилизованная женщина, а маленькая дикарка, выросшая среди дремучих лесов, на берегах больших рек. Если то, что я вижу, мне нравится, мне хочется, чтоб это мне принадлежало. Видишь ли, Генриетта, все вы меня немного избаловали, и я стала своевольной. О чем бы я ни просила, мне никогда не отказывали, а если и отказывали, то я брала сама.
— А что же произойдет, когда с таким отличным характером вы станете женой господина Анри?
— О, Анри славный юноша, — продолжала Сара с удивительным простодушием, — мы уже условились, что я буду позволять ему делать все, что он захочет, и сама буду делать все, что я пожелаю. Не правда ли, Анри? — и она повернулась к двери, которая в эту минуту открылась, чтобы пропустить г-на де Мальмеди и его сына.
— В чем дело, дорогая Сара? — спросил молодой человек, подойдя к девушке и целуя ей руку.
— Правда, когда мы поженимся, вы никогда не станете мне противоречить и будете делать все, что я захочу?
— Черт! — заметил старший Мальмеди. — Вот так женушка, она заранее ставит условия.
— Правда, — продолжала Сара, — если я все еще буду любить балы, вы будете туда ходить со мной и ждать меня, а то ведь эти противные мужья уходят после седьмой или восьмой кадрили? Смогу ли я при вас петь сколько захочу, удить рыбу? А если мне захочется красивую шляпу из Франции, вы мне ее купите? Или красивую шаль из Индии, вы ее купите? Или красивую арабскую или английскую лошадь, вы мне ее купите?
— Конечно, — улыбаясь, произнес Анри. — Что до арабских лошадей, то мы сегодня видели двух очень красивых, и я рад, что вы их не видели. Ведь они не продаются, и если бы вам случайно захотелось иметь их, я бы не смог вам их подарить.
— Я их тоже видела, — сказала Сара, — они, наверное, принадлежат молодому иностранцу, лет двадцати пяти, красивому брюнету с чудесными глазами.
— Черт побери, Сара! — заметил Анри. — Вы, кажется, обратили внимание лишь на всадника, а не на его лошадей?
— Да нет, Анри, всадник подошел ко мне и заговорил со мной, а лошадей я видела издали, они даже не ржали.
— Как, этот молодой фат заговорил с вами, Сара? А по какому поводу?
— Да, по какому поводу? — спросил г-н де Мальмеди.
— Во-первых, — сказала Сара, — я не заметила в нем ни капли фатовства, да вот душенька Генриетта была со мной, и она тоже не заметила в нем самодовольства. Почему он заговорил со мной? Ах, Боже мой, да все было просто. Я возвращалась из церкви, а у дверей дома меня ждал китаец с корзинами, полными футляров, вееров, бумажников и множеством других вещей. Я спросила у него, сколько стоит вот этот веер… Посмотрите, какой он красивый, Анри.
— Ну и что же дальше? — спросил г-н де Мальмеди. — Все это не объясняет нам, почему этот молодой человек заговорил с вами.
— Сейчас объясню, дядя, сейчас объясню, — ответила Сара, — я спросила у китайца цену, но он не смог мне ответить, ведь он говорит только по-китайски. Мы были в большом затруднении, душенька Генриетта и я, мы спрашивали тех, кто окружал нас и любовался красивыми предметами, которые разложил китаец, нет ли среди них кого-нибудь, кто мог бы стать нашим переводчиком, и тогда незнакомец подошел к нам, предложил помочь, поговорил с китайцем на его языке и сказал цену: восемьдесят пиастров. Это ведь не дорого, правда, дядя?
— Гм! Столько стоил негр, пока англичане не запретили торговать ими, — сказал г-н де Мальмеди.
— Так, значит, этот господин говорит по-китайски? — удивленно спросил Анри.
— Да, — ответила Сара.
— Ох, отец, — воскликнул Анри, разражаясь хохотом, — слышали ли вы что-либо подобное? Он говорит по-китайски!
— Ну и что же? Что тут смешного? — спросила Сара.
— Конечно, ничего, — продолжал Анри, не переставая хохотать. — Ну как же! У этого красавца-иностранца прелестный талант, и он счастливый человек. Он может разговаривать с коробками для чая и с ширмами.
— Вообще-то китайский язык не очень распространен, — сказал г-н де Мальмеди.
— Это какой-нибудь мандарин, — сказал Анри, продолжая смеяться над молодым незнакомцем, чей высокомерный взгляд он не мог забыть.
— Во всяком случае, — ответила Сара, — это образованный мандарин, потому что после того, как он поговорил с торговцем по-китайски, он разговаривал со мной по-французски и с душенькой Генриеттой по-английски.
— Черт! Так, значит, он говорит на всех языках, этот молодчик, — сказал г-н де Мальмеди. — Такой человек был бы не лишним в моих конторах.
— К сожалению, дядя, — сказала Сара, — тот, о ком вы говорите, как мне кажется, состоял на такой службе, что это отбило у него желание служить в других местах.
— И на какой же?
— На службе у короля Франции. Вы не видели, что он носит в петлице ленточку ордена Почетного легиона и еще какую-то ленточку?
— Ох, сейчас, чтобы получить этот орден, вовсе не обязательно быть военным.
— Но все-таки нужно, чтобы тот человек, которому дают орден, отличался от других людей, — возразила Сара. (Чем-то уязвленная, она защищала иностранца, следуя инстинкту, присущему простым сердцам и заставляющему их быть на стороне тех, кто подвергается несправедливым нападкам.)
— Ну что ж, — сказал Анри, — наверное, его наградили за то, что он владеет китайским языком. Вот и все!
— Впрочем, мы узнаем все это, — сказал г-н де Мальмеди тоном, доказывающим, что он нисколько не заметил размолвки между двумя молодыми людьми, — потому что он прибыл на корабле губернатора, а так как на Иль-де-Франс не приезжают для того, чтобы уехать на следующий день, он, конечно, на некоторое время останется здесь.
В это время вошел слуга и вручил письмо с печатью губернатора — его только что принесли от лорда Муррея. Это было приглашение, адресованное г-ну де Мальмеди, Анри и Саре на обед в следующий понедельник и на бал после обеда.
Сомнения Сары относительно губернатора рассеялись: значит, он учтивый человек, если начинает свою деятельность на острове с торжественного приема, и она обрадовалась, узнав, что сможет танцевать всю ночь. Она особенно ликовала, потому что ей как раз доставили с последним кораблем из Франции прелестные украшения из искусственных цветов к платьям, но они доставляли ей только половину удовольствия, на которое ей следовало рассчитывать, поскольку она не знала, когда же представится случай в них показаться.
Что касается Анри, то эта новость, принятая им со сдержанным достоинством, не была для него безразлична: по праву считая себя одним из красивейших молодых людей колонии и имея на это все основания, он, хотя его брак с кузиной был делом решенным, будучи уже ее женихом, не отказывал себе в удовольствии поухаживать за другими женщинами. Это было для него тем легче, что Сара — или по своей беспечности, или по привычке — никогда не выражала никакой ревности.
Что касается г-на де Мальмеди-отца, перечитавшего приглашение трижды, то он еще больше вырос в своих глазах, ведь не прошло и двух-трех часов после приезда губернатора, как тот уже пригласил его на обед к себе, — такую честь, по всей вероятности, губернатор оказывал только самым значительным лицам острова.
Это приглашение несколько изменило планы семьи Мальмеди. Анри назначил на следующее воскресенье и понедельник большую охоту на оленей в районе Саванна, в ту эпоху еще пустынном; там в изобилии водилась дичь, и так как охота должна была происходить частью во владениях отца Анри, его сын пригласил в воскресное утро человек двенадцать своих друзей на принадлежащую ему прелестную виллу на берегу Черной реки, в одном из самых живописных мест острова. Теперь оказалось невозможным охотиться в эти дни, потому что на один из них губернатор назначил свой бал, следовательно, надо было назначить охоту на день раньше — и не только из-за самих господ де Мальмеди, но и части их гостей, вне сомнения, тоже удостоившихся чести быть приглашенными на обед к лорду Муррею. Поэтому Анри вернулся к себе, чтобы написать двенадцать писем об изменениях, которые вносятся в первоначальный план охоты; отнести их соответствующим адресатам должен был негр Бижу.
Тем временем г-н де Мальмеди попрощался с Сарой, объяснив, что у него деловое свидание, но на самом деле он пошел объявить соседям, что через три дня сможет поделиться с ними своим мнением о новом губернаторе, поскольку в следующий понедельник будет у него на обеде.
Сара же заявила, что в таких неожиданных и таких торжественных обстоятельствах у нее слишком много дел, связанных с подготовкой к балу; в субботу утром она не сможет поехать с господами, но присоединится к ним в субботу вечером или в воскресенье утром.
Остаток дня и весь следующий день прошел, как и предвидела Сара, в приготовлениях к торжественному вечеру. Благодаря разумным распоряжениям душеньки Генриетты утром в воскресенье Сара смогла отправиться на охоту, как она и обещала своему дяде. Самое важное было сделано, платье примерено, и портниха, женщина опытная, пообещала, что утром в понедельник оно будет готово. Если б они что-нибудь и забыли, у них оставалась еще немалая часть дня, чтобы наверстать упущенное.
Итак, Сара уехала в самом хорошем настроении: кроме вечерних балов, она больше всего любила природу. В самом деле, за городом она могла предаваться лени или совершать прогулки, невообразимые в городе, ведь там можно было вести себя вольно, не признавать власти над собой, в том числе и всесильных для нее указаний душеньки Генриетты. Если ей хотелось побездельничать, она выбирала красивое место, ложилась под купой ямбоз или грейпфрутовых деревьев; среди цветов она жила их жизнью, всем своим существом наслаждалась росой, воздухом, солнцем; слушала щебетание голубых славок и фонди-джала; забавлялась, глядя, как обезьяны прыгают с одной ветки на другую или висят, зацепившись за них хвостом; следила за грациозными движениями ящериц с зелеными крапинками и красными полосками — их так много на Иль-де-Франсе, что трех-четырех встретишь на каждом шагу. Там она оставалась целыми часами, словно слившись с природой, внимая тысячам ее звуков, постигая тысячи ее обликов, улавливая тысячи ее созвучий. Воображение же ее, напротив, пребывало в движении, и вот она уже не была больше юной девушкой: она становилась газелью, птицей, бабочкой; она переплывала реки, гонялась за стрекозами с блестящими, как рубины, головками, склонялась над пропастью, чтобы сорвать неведомые цветы с широкими лепестками или стряхнуть дрожащие капли серебристой росы; проходила, похожая на ундину, под водопадом, водяная пыль которого обволакивала ее, словно газом; и тогда, в отличие от других креолок, чьи лица редко бывают румяными, ее щеки покрывались таким алым румянцем, что негры, привыкшие на своем поэтическом и красноречивом языке давать каждой вещи выразительное имя, называли Сару не иначе как Роза Черной реки.
Сара, как мы уже говорили, была очень счастлива; наступили дни, когда ей предстояло насладиться тем, что она любила больше всего на свете: побывать на лоне природы и на праздничном балу.
В то время остров еще не был, как теперь, пересечен дорогами, позволяющими ехать в экипаже в различные части колонии: единственными средствами передвижения были верховые лошади или паланкины. Всякий раз, когда Сара ездила за город с Анри или г-ном де Мальмеди, она предпочитала лошадь, потому что верховая езда была одним из самых привычных развлечений девушки; но когда они путешествовали вдвоем с душенькой Генриеттой, ей приходилось отказываться от этого вида передвижения, поскольку строгая англичанка решительно предпочитала паланкин. И вот теперь Сара и ее гувернантка находились в паланкинах, каждый из которых несли четыре негра. За паланкинами следовали еще по четыре человека, чтобы сменить носильщиков, когда они устанут. Сара и Генриетта находились достаточно близко друг к другу и могли разговаривать, отдернув разделявшие их занавески. А негры, несшие паланкины, уверенные в том, что получат хорошее вознаграждение, распевали во все горло, оповещая таким образом встречных о щедрости их молодой хозяйки.
Душенька Генриетта и Сара в физическом и в духовном отношении представляли невообразимый контраст. Читатель уже знает Сару, своенравную темноволосую девушку с черными глазами, с цветом лица, меняющимся, как и ее настроение, с жемчужными зубами, с маленькими, как у ребенка, руками и ногами, стройную и гибкую, как сильфида. Пусть читатель теперь позволит нам сказать несколько слов о душеньке Генриетте.
Генриетта Смит родилась в Англии; она была дочь учителя. Отец, готовя ее к преподавательской деятельности, с детства обучал дочь итальянскому и французскому языкам, и она благодаря тому, что начала изучать их в детстве, говорила на них так же свободно, как на своем родном языке. Преподавание, как знает каждый, не такая профессия, что позволяет собрать большое состояние. Джек Смит умер в бедности, оставив свою дочь Генриетту без гроша приданого, поэтому девушка достигла двадцатипятилетнего возраста, так и не найдя себе мужа.
К тому времени одна из ее подруг, столь же прекрасно музицировавшая, сколь сама Генриетта превосходно знала языки, предложила мисс Смит объединить их усилия и вместе открыть пансион на равных паях. Предложение было принято, однако, хотя обе компаньонки добросовестно воспитывали девушек, проявляя к ним исключительное внимание, новое заведение не процветало и учительницам пришлось разойтись.
Тем временем отец одной из учениц мисс Генриетты Смит, богатый лондонский негоциант, получил от своего корреспондента г-на де Мальмеди письмо с просьбой найти гувернантку для его племянницы и предложением достаточно солидного вознаграждения за разлуку с родиной. С письмом ознакомили мисс Генриетту. У бедной девушки не было никаких средств к жизни, и она не хотела оставаться в стране, где ей оставалось лишь умереть с голоду. Она сочла предложение ниспосланным с Небес и села на первый же корабль, направлявшийся на Иль-де-Франс. Ее рекомендовали г-ну де Мальмеди как особу, достойную самого глубокого уважения. Господин де Мальмеди принял ее подобающим образом, поручив ей воспитание своей племянницы Сары, которой тогда было девять лет.
Прежде всего мисс Генриетта спросила г-на де Мальмеди, какое воспитание он хотел бы дать своей племяннице. Тот ответил, что этот вопрос его совершенно не касается, что он выписал воспитательницу для того, чтобы она освободила его от всяких забот, и, поскольку гувернантку ему рекомендовали как очень знающую особу, пусть она научит Сару всему, что знает сама. Он оговорил только своеобразное условие: девушка предназначалась в жены своему кузену Анри, и поэтому крайне важно, чтобы она не полюбила никого другого. Решение г-на де Мальмеди о будущем союзе его сына и племянницы было обусловлено не только его любовью к ним обоим, но также и тем обстоятельством, что Сара, оставшись сиротой, когда ей было три года, получила в наследство около миллиона, и эта сумма должна была удвоиться за те годы, когда г-н де Мальмеди был опекуном Сары.
Вначале Сара очень боялась этой воспитательницы, выписанной из-за океана, и, нужно сказать, с первого взгляда вид мисс Генриетты не очень ее успокоил. В самом деле, тогда это была высокая особа тридцати или тридцати двух лет от роду, которой работа в пансионе придала сухость и строгость, свойственную учительницам: холодный взгляд, бледный цвет лица, тонкие губы; в ней было нечто от автомата, и даже ее волосы, ярко-золотистые, едва смягчали исходившее от нее дыхание ледяного холода. Она была аккуратно одета, затянута в корсет, причесана с самого утра; Сара ни разу не видела ее в небрежном виде и долгое время верила, что вечером мисс Генриетта, вместо того чтобы лечь в постель, как делают все смертные, вешала себя в платяной шкаф, подобно куклам, и выходила из него на следующее утро в том же виде, в каком вошла накануне. В результате первое время Сара слушалась ее беспрекословно и выучилась немного английскому и итальянскому языкам. Что касается музыки, то Сара сама была талантлива, как соловей; она свободно играла, почти не учась, на рояле и гитаре, хотя ее любимым инструментом оставалась мальгашская арфа, из которой она извлекала звуки, восхищавшие самых знаменитых на острове мадагаскарских виртуозов.
Однако при всех успехах Сара оставалась сама собой и в ее натуре ничто не менялось. Мисс Генриетта тоже оставалась такой, какою ее создал Господь Бог и сделало воспитание; таким образом, эти столь различные натуры существовали бок о бок, ни в чем не уступая друг другу. Впрочем, поскольку они обе, каждая в своей сфере, обладали превосходными качествами, воспитательница в конце концов от всей души привязалась к своей воспитаннице, а Сара в свою очередь искренне подружилась с гувернанткой. Их взаимная нежность выражалась в том, что учительница называла Сару «мое дитя», а Сара, находя общепринятое обращение «мисс» или «мадемуазель» слишком холодным для ее чувства к воспитательнице, изобрела более подходящее: «душенька Генриетта».
Мисс Генриетта терпеть не могла всякого рода физических упражнений. И в самом деле, поскольку полученное ею образование было направлено только на развитие душевных качеств, оставляя ее физическое развитие без внимания, Генриетта так и сохранила свою природную неловкость, и, сколько ни уговаривала ее Сара, она ни за что не соглашалась заняться верховой ездой, даже на Берлоке, спокойной явайской лошадке, принадлежавшей садовнику и служившей для перевозки овощей. Если ей приходилось идти по узкой горной тропинке, у нее начиналось такое головокружение, что она предпочитала сделать крюк в одно или два льё, только бы не проходить над пропастью. Едва она садилась в лодку, сердце у нее сильно сжималось, а лишь только лодка отчаливала, у бедной гувернантки начиналась морская болезнь. Ни на мгновение не покидала она ее и во время всего перехода от Портсмута до Порт-Луи, то есть в течение более чем четырех месяцев. В результате вся жизнь мисс Генриетты проходила в беспрерывном страхе за Сару, и, когда она смотрела, как ее воспитанница, смелая, как амазонка, носится верхом на лошадях своего кузена, легкая, как лань, прыгает со скалы на скалу или же, грациозная, как ундина, скользит по поверхности воды, вдруг исчезая в ее глубине, почти материнское сердце Генриетты заранее сжималось от ужаса, и она походила на несчастную курицу, которая высидела лебедей и теперь, видя как ее приемные чада устремляются в воду, остается на берегу, ничего не понимая в такой смелости, и жалобно кудахчет, сзывая безрассудных храбрецов, подвергающих себя подобной опасности.
И сейчас, сидя в удобном и надежном паланкине, душенька Генриетта заранее мучилась в предчувствии множества забот, которые, по своему обыкновению, может доставить ей Сара. А девушка с восторгом думала о предстоящих ей двух счастливых днях.
Надо сказать, что утро было чудесное. То был один из прекрасных дней начала осени, потому что май, наша весна, — это осень для Иль-де-Франса, время, когда природа, прежде чем укрыться вуалью дождя, нежно прощается с солнцем. По мере того как гувернантка и Сара продвигались вперед, пейзаж становился все более диким; они пересекли оба истока Крепостной реки и водопадов Тамариндовой реки по мосткам, хрупкость которых бросала в дрожь душеньку Генриетту. Когда они прибыли к подножию горы Трех Сосцов, Сара справилась о своем дяде и кузене и узнала, что они сейчас охотятся с друзьями между Большим водоемом и равниной Святого Петра. Наконец они перешли через Грохочущую реку, объехали вокруг утеса Большой Черной реки и оказались перед виллой г-на де Мальмеди.
Прежде всего Сара посетила постоянных обитателей этого дома, которых она не видела уже две недели, потом пошла поздороваться со своими птицами, заключенными в огромный вольер из проволоки, который охватывал целый куст. Здесь были горлицы из Гиды, голубые и серые славки, фонди-джала и мухоловки. От птиц Сара перешла к своим цветам; почти все они были вывезены из метрополии: туберозы, китайская гвоздика, анемоны, лютики и индийские розы; среди них поднимался, словно король тропиков, красавец-бессмертник из Капландии. Все это окружали изгороди из плюмерий и китайских роз (как некоторые сорта наших роз, они не перестают цвести круглый год). Здесь было царство Сары; другие части острова она воспринимала как покоренные ею земли.
Пока Сара оставалась в садах, окружавших виллу, душенька Генриетта могла быть спокойна: дорожки усыпаны песком, вокруг свежая тень, а воздух напоен ароматами. Но было ясно, что это спокойствие продлится недолго. Саре оставалось только перекинуться дружескими словами со старой мулаткой (та когда-то прислуживала ей, а теперь доживала свои дни на Черной реке), поцеловать свою любимую горлицу, сорвать два или три цветка и украсить ими волосы, — и все. Наступало время прогулки, и тут начинались мучения бедной гувернантки. Вначале душенька Генриетта собиралась сопротивляться юной своевольнице, чтобы склонить ее на более спокойные удовольствия, но ей пришлось признать, что это невозможно: Сара ускользала из ее рук, убегала от нее, так что в конце концов, поскольку беспокойство гувернантки за воспитанницу было сильнее, чем постоянный страх за себя, она решила сопровождать Сару. Правда, почти всегда она довольствовалась тем, что садилась на каком-нибудь пригорке, откуда можно было следить глазами, как девушка поднимается на скалы и спускается с них. Ей казалось, что она, по крайней мере, может удержать Сару жестами и поддержать взглядом. На этот раз, видя, что Сара собирается на прогулку, мисс Генриетта, как обычно подчиняясь необходимости, взяла книгу, намереваясь читать ее, пока девушка будет бегать, и приготовилась сопровождать Сару.
Однако теперь Сара затеяла не простую прогулку, а купание в прекрасной бухте Черной реки, спокойной и тихой; ее воды были настолько прозрачны, что на глубине в двадцать футов явственно были видны звездчатые кораллы, растущие на песчаном дне, и целое семейство рачков, суетящихся среди их ветвей. И, как всегда, Сара поостереглись предупредить о своем намерении воспитательницу, 5-го она дала знать заранее о нем старой мулатке, и та поджидала Сару в условленном месте, захватив для нее купальный костюм.
Итак, гувернантка и ее воспитанница спускались по берегу постепенно расширяющейся Черной реки; вдали сверкала бухта, похожая на огромное зеркало. По берегам высились густые леса; деревья, словно высокие колонны, поднимали кверху, к воздуху и солнцу, огромный купол из листьев, такой плотный, что только в редких местах можно было видеть небо. Корни же этих деревьев, похожие на многочисленных змей, не в силах прорасти сквозь камни, без конца скатывающиеся вниз с вершины утесов, охватывали их своими переплетениями. По мере того как русло реки становилось шире, деревья на двух берегах наклонялись и образовывали как бы своды гигантского шатра. Весь этот пейзаж казался пустынным, спокойным, исполненным печальной поэзии и хранившим некую тайну; единственными звуками, раздававшимися здесь, были резкие крики сероголового попугая, а единственными живыми существами — стайка рыжеватых обезьян, называемых эгретками (это бич плантаций: их столько на острове, что все попытки уничтожить их ни к чему не приводят). Только время от времени испуганный звуком шагов Сары и ее гувернантки, зеленый зимородок с белой грудкой и белым брюшком, испуская резкий жалобный крик, срывался с манговых деревьев, погрузивших свои ветви в воду, стрелой пересекал реку, блеснув, как изумруд, и, углубившись в манговые деревья на другом берегу, исчезал в них. И вся эта тропическая растительность, безлюдные пространства, дикая гармония, великолепно сочетающая скалы, деревья и реку, — это и была та самая природа, которую Сара любила, это и был тот самый пейзаж, который отвечал ее воображению дикарки, это и был тот самый горизонт, который невозможно изобразить ни пером, ни карандашом, ни кистью, и все это было созвучно ее душе.
Сразу скажем, что душенька Генриетта тоже не оставалась равнодушной к такому великолепному зрелищу, но, как мы уже знаем, вечный страх лишал ее возможности безоглядно восхищаться пейзажем. Поднявшись на вершину маленькой горы, откуда было видно довольно далеко, она устроилась там. После безуспешных попыток усадить Сару рядом с собой ей осталось только смотреть, как своенравная девушка вприпрыжку удаляется от нее. Тогда мисс Генриетта, вытащив из кармана десятый или двенадцатый том «Клариссы Гарлоу», своего любимого романа, принялась перечитывать его в двадцатый раз.
Сара же продолжала идти вдоль берега бухты и скоро исчезла за огромной зарослью бамбука: там ее ждала мулатка с купальным костюмом.
Девушка приближалась к берегу реки, прыгая с одной скалы на другую, похожая на трясогузку, любующуюся на свое отражение в воде; потом с робкой стыдливостью античной нимфы, убедившись в том, что вокруг никого нет, она начала сбрасывать с себя одно за другим все, что было на ней надето, и облачилась в тунику из белой шерсти, плотно облегающую шею и талию, спускающуюся ниже колен и оставляющую обнаженными руки и ноги, чтобы можно было свободно двигаться в воде. Одетая в этот костюм, девушка напоминала Диану-охотницу, готовую войти в реку.
Сара взобралась на вершину скалы, нависающую над самым глубоким местом бухты, и затем — смелая, уверенная в своем превосходстве над стихией, которая для нее, как и для Венеры, была, можно сказать, родной колыбелью, — прыгнула со скалы, ушла в воду и, вынырнув, поплыла дальше.
Вдруг мисс Генриетта услышала, что ее зовут; она подняла голову, озираясь вокруг, затем, когда ее позвали во второй раз, повернулась в ту сторону, откуда доносился зов, и увидела прекрасную купальщицу, свою ундину, плывшую посередине бухты. Повинуясь первому побуждению, бедная гувернантка хотела позвать Сару к себе, но, зная, что это бесполезно, она только с упреком махнула своей воспитаннице рукой и подошла к берегу, насколько позволяла крутизна утеса, на котором она сидела.
Впрочем, в ту минуту ее внимание было рассеяно знаками, что ей подавала Сара. Загребая одной рукой, она протягивала другую в сторону чащи леса, показывая, что под этими темными сводами зелени что-то происходит. Мисс Генриетта услышала отдаленный лай своры собак. Через секунду ей показалось, что лай приближается, и новые знаки Сары подтвердили это ощущение; в самом деле, с каждым мигом шум становился все явственнее, и скоро раздался топот быстрых ног, доносившийся из высокого леса; на двести шагов ниже того места, где сидела душенька Генриетта, показался красавец-олень с откинутыми назад рогами; он выбежал из леса, одним прыжком перескочил через реку и исчез на другом берегу.
Секунду спустя появились собаки, они пересекли реку в том же месте, где ее перепрыгнул олень, бросились по его следу и скрылись в лесу.
Сара следила за этим зрелищем с азартом истинной охотницы. Когда собаки бросились за оленем, она вскрикнула от радости; но вдруг, словно отвечая на ее крик, послышался такой отчаянный вопль, что потрясенная душенька Генриетта обернулась. Старая мулатка на берегу, словно обратившись в статую Ужаса, простирала руки к огромной акуле, очевидно перескочившей во время прилива через ограждение; акула плыла по воде, направляясь к Саре, и была уже футах в шестидесяти от нее. У гувернантки не было даже силы крикнуть: она упала на колени.
Услышав крик мулатки, Сара обернулась и увидела угрожавшую ей опасность. Тогда, обнаружив удивительное присутствие духа, она направилась к ближайшему месту на берегу. Но оно было по меньшей мере в сорока футах от нее, и с какой бы силой и ловкостью она ни плыла, было ясно, что чудовище настигнет ее раньше, чем она доберется до берега.
В это время послышался другой крик и из чащи выскочил негр, сжимавший в зубах длинный кинжал; он бросился в реку, затем сразу же со сверхчеловеческой силой поплыл наперерез акуле, но та, уверенная, что овладеет добычей, даже не ускорив движения хвостового плавника, с ужасающей быстротой приближалась к девушке. Сара, поворачивая голову при каждом взмахе руки, видела, что ее враг и ее защитник приближаются к ней с одинаковой скоростью.
Для старой мулатки и душеньки Генриетты настала страшная минута. Стоя на пригорке, они видели это ужасное зрелище, и обе, обезумев от страха, протянув руки, не имея никакой возможности помочь Саре, громко кричали — то с ужасом, то с надеждой. Но скоро ужас возобладал: несмотря на все усилия пловца, акула опережала его. Негр был в двадцати футах от акулы, когда чудовище находилось уже в нескольких саженях от девушки. Чудовищный удар хвостом еще сократил это расстояние. Бледная как смерть, Сара слышала плеск воды в десяти футах позади себя. В отчаянии она бросила последний взгляд на берег, до которого не могла доплыть; поняв, что бесполезно дальше бороться за жизнь, девушка подняла глаза к небу, взывая к Богу: только он мог ей помочь. В это мгновение акула уже перевернулась, чтобы схватить свою добычу, и вместо зеленоватой спины на поверхности воды появилось ее серебристое брюхо. Мисс Генриетта закрыла рукой глаза, чтобы не видеть того, что неминуемо должно было произойти, но в этот миг раздался выстрел из двуствольного ружья, сразу из обоих стволов, и чей-то спокойный и звучный голос тоном довольного собой охотника произнес:
— Точно, попал!
Мисс Генриетта обернулась и увидела молодого человека: стоя на вершине скалы и держа в одной руке дымящееся ружье, а другой ухватившись за тростник, он, наклонившись, следил за конвульсиями акулы.
В самом деле, раненная двумя пулями акула мгновенно перевернулась, словно искала поразившего ее незримого врага, затем, увидев негра, находившегося от нее на расстоянии трех или четырех саженей, покинула Сару и бросилась на него, но при ее приближении негр нырнул и исчез под водой; затем ушла под воду и акула; вскоре водная поверхность заволновалась под ударами хвоста чудовища и окрасилась кровью и стало ясно, что на глубине идет борьба.
В это время мисс Генриетта спустилась или, вернее, соскользнула со скалы и подбежала к берегу, чтобы подать руку Саре, которая, обессилев и еще не веря, что ей действительно удалось избежать смертельной опасности, едва достигнув берега, упала на колени и долго не могла прийти в себя. Что касается мисс Генриетты, то, увидев, что ее ученица спасена, она упала почти без чувств.
Как только женщины пришли в себя, первое, что поразило их, был Лайза: он стоял, покрытый кровью, с израненными рукой и бедром; труп акулы колыхался на поверхности воды.
Потом обе в один и тот же миг непроизвольно обратили свой взор к скале, откуда появился ангел-избавитель. На скале никого не было; ангел-избавитель исчез, но не так быстро, чтобы они не успели узнать в нем того молодого иностранца, с кем уже познакомились в Порт-Луи.
Сара обернулась к негру, только что совершившему подвиг величайшей преданности. Безмолвно взглянув на Сару, негр бросился в лес. Сара напрасно оглядывалась вокруг: исчезли и иностранец и негр.
Тут же прибежали двое мужчин: с высокого берега они видели сцену, о которой мы только что рассказали; это были г-н де Мальмеди и Анри.
Девушка вдруг спохватилась, что она наполовину нагая, и, покраснев при мысли, что ее увидят такой, позвала старую мулатку, надела халат и, опираясь на руку душеньки Генриетты, все еще дрожавшей от ужаса, подошла к своему дяде и кузену.
Они шли по следу оленя и выбрались на берег реки как раз в то время, когда раздались выстрелы из двуствольного ружья Жоржа; подумав сначала, что это один из охотников стреляет в оленя, они посмотрели в ту сторону, откуда донеслись выстрелы, и издали увидели развязку разыгравшейся драмы.
Вслед за г-ном де Мальмеди подошли другие охотники.
Сара и душенька Генриетта скоро оказались в кругу собравшихся. Охотники расспрашивали их о том, что же произошло, но душенька Генриетта была еще слишком потрясена и взволнована пережитым, чтобы отвечать, и рассказывать о случившемся стала Сара.
Далеко не одно и то же быть свидетелем ужасающей сцены, которую мы только что попытались изобразить, и следить испуганным взглядом за всеми ее подробностями или слушать рассказ о ней, пусть даже из уст той, что чуть было не стала жертвой, пусть даже на том самом месте, где происходили события, — и все же, поскольку дым от выстрелов еще не рассеялся, а морское чудовище еще содрогалось в последних конвульсиях, рассказ Сары произвел сильное впечатление. Каждый из слушателей учтиво выражал сожаление, что не он оказался на месте незнакомца или негра. Каждый уверял, что он стрелял бы также метко, как первый, и оказался бы таким же сильным пловцом, как второй. На все эти уверения в ловкости и смелости тайный голос сердца Сары отвечал: только те двое могли совершить то, что они сделали.
В эту минуту лай собак возвестил, что олень уже загнан. Известно, какой это праздник для настоящих охотников присутствовать при том, как собаки терзают животных, за которыми они гонялись все утро. Сара спасена, ей нечего больше бояться. Поэтому незачем терять время на сочувственные речи по поводу происшествия, в конце концов не имевшего никаких неприятных последствий, можно лучше использовать эти мгновения; два или три охотника, стоявшие поодаль от девушки, исчезли: они поспешили в ту сторону, откуда доносился лай, за ними последовали еще четверо или пятеро. Анри заметил, что с его стороны было бы невежливо, если бы он бросил тех, кого сам пригласил и кому должен был показать свои владения, и скоро около Сары и мисс Генриетты остался один только г-н де Мальмеди.
Втроем они вернулись на виллу, где охотников ждал вкусный обед, и те немного спустя появились во главе с Анри. Он галантно преподнес своей кузине ногу оленя, которую собственноручно отделил от туши, в качестве трофея. Сара поблагодарила его за трогательное внимание, а Анри со своей стороны поздравил ее с тем, что лицо ее вновь разрумянилось, будто с ней ничего особенного не произошло; остальные охотники единодушно присоединились к этому замечанию.
За обедом было очень весело. Мисс Генриетта попросила разрешения не присутствовать на нем: бедная женщина пережила такой страх, что у нее началась лихорадка. Что касается Сары, то она, по крайней мере внешне, как заметил Анри, была совершенно спокойна и исполняла роль хозяйки со свойственным ей очарованием.
За десертом было произнесено множество тостов; надо сказать, что при этом упомянули о разыгравшейся утром драме, но никто не задал вопрос ни о неизвестном негре, ни об охотнике-иностранце; благодарность за происшедшее чудо была обращена лишь к Провидению, спасшему для г-на Мальмеди и Анри нежно любимую племянницу и невесту.
Хотя во время обеда никто ни слова не сказал о Лайзе и Жорже, имена которых, впрочем, никому не были известны, многие долго говорили о своих собственных подвигах, и Сара с пленительной иронией одарила каждого похвалой за ловкость и смелость.
Когда уже вставали из-за стола, вошел надсмотрщик; он сообщил г-ну де Мальмеди, что пойман негр, пытавшийся бежать, и что его сейчас привели в лагерь. Так как подобное случается каждый день, то г-н де Мальмеди сдержанно ответил:
— Хорошо, пусть его накажут так, как это принято.
— В чем дело, дядя? — спросила Сара.
— Да ничего, дитя мое, — ответил г-н де Мальмеди.
И гости продолжали прерванный разговор.
Десять минут спустя доложили, что лошади поданы. Поскольку обед и бал у лорда Муррея были назначены на следующий день, все хотели освободить время, чтобы подготовиться к этому торжественному приему, и было решено вернуться в Порт-Луи сразу же после трапезы.
Сара прошла в спальню мисс Генриетты: хотя бедная гувернантка и не заболела серьезно, она была по-прежнему так взволнована всем пережитым, что девушка потребовала, чтобы гувернантка осталась на Черной реке. Впрочем, Сара кое-что выиграла благодаря тому, что мисс Генриетта задержалась здесь: возвращаться можно было не в паланкине, а верхом.
Когда кавалькада выезжала из ворот, Сара увидела, как несколько негров резали на куски акулу; мулатка указала, где найти мертвое чудовище, и они вытащили его из реки, чтобы использовать акулий жир.
Приближаясь к горе Трех Сосцов, охотники издали заметили, что там собрались все негры; подъехав, они узнали, что толпа ожидает экзекуции невольника, потому что в таких случаях принято, чтобы все негры плантации обязательно присутствовали при наказании их провинившегося собрата.
Виновный, молодой человек лет семнадцати, со связанными руками и ногами, сидел возле стремянки, на которой его должны были растянуть, и ожидал часа наказания; по настоятельной просьбе другого негра оно было отложено до прибытия охотников; негр, просивший этой милости, заявил, что он должен сообщить г-ну де Мальмеди нечто важное.
И в самом деле, в тот момент, когда г-н де Мальмеди проезжал мимо пойманного невольника, другой негр, сидевший около него и занятый тем, что бинтовал ему рану на голове, встал и направился к дороге, но надсмотрщик задержал его.
— В чем дело? — спросил г-н де Мальмеди.
— Господин, — обратился к нему надсмотрщик, — сейчас негр Назим получит сто пятьдесят ударов кнута, к которым он приговорен.
— А за что его приговорили к ста пятидесяти ударам кнута? — спросила Сара.
— Потому, что он сбежал, — ответил надсмотрщик.
— А! Это тот самый негр, о побеге которого нам говорили? — спросил Анри.
— Тот самый.
— А как вы его поймали?
— Ах, Боже мой! Очень просто: я подождал, пока он будет от берега так далеко, что не сможет достичь его ни на веслах, ни вплавь; тогда я взял шлюпку с восемью гребцами, чтобы догнать его; обогнув юго-западный мыс, мы увидели его примерно в двух льё от берега. Поскольку у него было только две руки, а у нас — шестнадцать, поскольку у него была плохонькая лодчонка, а у нас — великолепная пирога, мы скоро его догнали. Тогда он бросился вплавь, пытаясь вернуться на остров, ныряя, как морская свинья; в конце концов он первый выбился из сил, и, так как погоня становилась утомительной, я взял у гребца весло и в ту минуту, когда он выплыл на поверхность воды, так сильно ударил его по голове, что подумал: на этот раз он не вынырнет. Однако вскоре он всплыл, но был без сознания. Пришел он в себя только около утеса Брабант.
— Этот несчастный, быть может, тяжело ранен? — вмешалась Сара.
— Да нет, Боже мой, нет, — возразил надсмотрщик, — у него просто царапина, мадемуазель. Эти чертовы негры страшные неженки.
— Почему же медлят и не приводят в исполнение наказание, если он так его заслужил? — спросил г-н де Мальмеди. — Я отдал приказ, и его следовало уже исполнить.
— Мы так и поступили бы, господин, — ответил надсмотрщик, — но его брат, один из самых наших прилежных работников, уверил меня, что должен сообщить вам что-то очень важное, прежде чем ваш приказ будет исполнен. Ну, а поскольку вы должны были проехать мимо лагеря и задержка была бы только на четверть часа, я взял на себя отсрочку наказания.
— И хорошо сделали, — сказала Сара. — А где же он?
— Кто?
— Брат этого несчастного.
— Да, где он? — спросил г-н де Мальмеди.
— Я здесь, — сказал Лайза, выступив вперед.
Сара вскрикнула от удивления: в брате осужденного она узнала того, кто так героически доказал ей свою преданность и спас ей жизнь. Однако удивительное дело: негр даже не взглянул на нее, как будто не знал ее; вместо того чтобы просить ее быть заступницей, на что, конечно, у него было право, он подошел к г-ну де Мальмеди.
И все же она не ошиблась: на руке и на бедре негра виднелись все еще кровоточащие раны, оставленные зубами акулы.
— Чего тебе надо? — спросил г-н де Мальмеди.
— Прошу у вас милости, — ответил Лайза, понизив голос, чтоб его брат, сидевший в шагах двадцати от него под охраной других негров, не услышал этих слов.
— Какой?
— Назим слабый! Назим — ребенок, он ранен в голову, потерял много крови! У Назима слишком мало сил, он не выдержит заслуженного им наказания. Он умрет под кнутом, а вы потеряете негра, который стоит никак не меньше двухсот пиастров…
— Ну хорошо, так чего ты хочешь?
— Хочу предложить вам обмен.
— Какой обмен?
— Прикажите дать мне сто пятьдесят ударов кнутом, которые он заслужил. Я сильный, я перенесу их, и это не помешает мне завтра, как обычно, выйти на работу, а он, ребенок, повторяю вам, не вынесет наказания и умрет.
— Невозможно, — ответил г-н де Мальмеди, в то время как Сара, не сводя глаз с невольника, смотрела на него с глубоким удивлением.
— А почему это невозможно?
— Потому, что это было бы несправедливо.
— Вы ошибаетесь, ведь я главный виновник.
— Ты?
— Да, я, — сказал Лайза, — это я уговорил Назима бежать, это я соорудил челнок, на котором он плыл, это я побрил ему голову осколком бутылки, это я дал ему кокосовое масло, чтобы он натер себе тело. Вы видите, что наказывать надо меня, а не Назима.
— Ты ошибаешься, — ответил Анри, вмешавшись в их спор. — Вы оба должны быть наказаны: он — за то, что сбежал, а ты — за то, что помог ему сбежать.
— Тогда прикажите дать мне триста ударов кнутом!
— Надсмотрщик, — сказал г-н де Мальмеди, — прикажите дать каждому из них по сто пятьдесят ударов, и на том все будет кончено.
— Минутку, дядя, — вмешалась Сара, — я требую, чтобы вы помиловали их обоих.
— А почему? — удивленно спросил г-н де Мальмеди.
— Потому что этот человек сегодня утром смело бросился в воду, чтобы спасти меня.
— Она меня узнала! — воскликнул Лайза.
— Потому что вместо наказания, которое ему назначили, его надо вознаградить! — воскликнула Сара.
— Тогда, если вы думаете, что я заслужил вознаграждение, помилуйте Назима.
— Черт побери! — воскликнул г-н де Мальмеди. — Вот чего ты захотел. Так это ты спас мою племянницу?
— Нет, не я, — ответил негр, — если бы не молодой охотник, она бы погибла.
— Но он сделал все что смог, чтобы спасти меня, дядя. Он боролся с акулой, — вскричала девушка, — и посмотрите, вы видите? Из его ран все еще течет кровь.
— Я боролся с акулой, но боролся защищаясь, — продолжал Лайза. — Акула набросилась на меня, и мне пришлось убить ее, чтобы спастись.
— Ну что, дядя, вы откажете мне, не помилуете их? — спросила Сара.
— Нет, конечно, ни в коем случае не помилую, — ответил г-н де Мальмеди, — потому что, если один раз подать пример — помиловать в подобных обстоятельствах, они все сбегут, эти черномазые, и будут надеяться на то, что найдется какой-нибудь нежный голосок, вроде вашего, который замолвит за них словечко.
— Но, дядя…
— Спроси у этих господ, возможно ли такое, — уверенным тоном произнес г-н де Мальмеди, обратившись к молодым людям, сопровождавшим его сына.
— Конечно, — ответили они, — подобная милость была бы плохим примером.
— Видишь, Сара…
— Человека, который рисковал ради меня жизнью, нельзя наказывать, да еще в тот же день. И если вы должны его наказать, то я должна его вознаградить.
— Ну что ж, у каждого из нас есть свой долг: когда он будет наказан, ты его вознаградишь.
— Послушайте, дядя, в конце концов что такого плохого сделали эти несчастные люди, чем они вам так навредили? Ведь их попытка бежать не удалась.
— Чем они мне навредили? Да они упали в цене! Негр, пытавшийся бежать, теряет в цене вдвое! Эти два молодца еще вчера стоили: один — пятьсот пиастров, а другой — триста, то есть всего восемьсот пиастров. Ну так вот, если я сегодня запрошу за них шестьсот пиастров, мне их не дадут.
— Я, например, сейчас не дал бы за них шестисот пиастров, — сказал один из охотников, сопровождавших Анри.
— Ну, сударь, послушайте, я буду щедрее вас, — произнес голос, заставивший Сару вздрогнуть, — я даю за них тысячу.
Девушка повернулась и узнала иностранца, с которым она познакомилась в Порт-Луи, ангела-избавителя, появившегося на утесе.
Облаченный в изящный охотничий костюм, он стоял, опираясь на двуствольное ружье. Он все слышал.
— А, это вы, сударь, — сказал г-н де Мальмеди, в то время как Анри, во власти безотчетного волнения, залился краской, — разрешите сначала поблагодарить вас, поскольку моя племянница сказала, что она обязана вам жизнью, и если бы я знал, где найти вас, то поторопился бы вас увидеть не для того, чтобы пытаться как-то вознаградить вас, сударь, это невозможно, но чтобы выразить вам свою благодарность.
Незнакомец молча поклонился, и не без высокомерия, что не укрылось от Сары. И она торопливо добавила:
— Мой дядя прав, такую услугу немыслимо оплатить никакой наградой, но заверяю вас, пока я жива, буду помнить, что обязана вам своей жизнью.
— Два пороховых заряда и две свинцовые пули не стоят благодарности, мадемуазель, а я буду почитать за счастье, если благодарность господина де Мальмеди дойдет до того, что он уступит мне виновных негров за ту цену, которая была мной предложена.
— Анри, — тихо сказал г-н де Мальмеди, — нам ведь сообщили позавчера, что в виду острова появился корабль работорговцев?
— Да, отец!
— Хорошо! — продолжал г-н де Мальмеди, обращаясь на этот раз к самому себе. — Мы найдем средство заменить их.
— Я жду вашего ответа, сударь, — сказал незнакомец.
— Ну, конечно, сударь, с великим удовольствием. Негры ваши, вы можете взять их, но на вашем месте я бы наказал их, и сегодня же, даже если они несколько дней после этого не смогут работать.
— Теперь уж это мое дело, — улыбаясь, сказал иностранец, — тысяча пиастров будет у вас сегодня вечером.
— Простите, сударь, — сказал Анри, — но вы ошибаетесь: мой отец не намерен продавать негров, он их подарит вам. Жизнь двух ничтожных негров не может идти в сравнение с драгоценной жизнью моей милой кузины. Но позвольте, по крайней мере, подарить вам то, что у нас есть и что вы, кажется, хотели бы иметь.
— Нет, сударь, — ответил незнакомец, гордо вскинув голову, в то время как г-н де Мальмеди с укоризной смотрел на сына, — не таковы были наши условия.
— Ну, тогда позвольте мне их нарушить, — сказала Сара, — ради той, кому вы спасли жизнь, примите от нас этих негров.
— Благодарю вас, мадемуазель, — сказал иностранец, — было бы нелепо настаивать на своем. Значит, я принимаю ваш дар и теперь считаю себя обязанным вам.
И иностранец, в знак того, что не хочет дольше задерживать уважаемую компанию на дороге, поклонившись, отошел в сторону.
Мужчины обменялись поклонами, а Сара и Жорж обменялись взглядами.
Кавалькада продолжала путь. Жорж некоторое время провожал ее глазами, а потом, нахмурив брови, как всегда, когда его занимала беспокойная мысль, подошел к Назиму и сказал надсмотрщику:
— Прикажите освободить этого человека, он и его брат принадлежат мне.
Надсмотрщик слышал разговор незнакомца с г-ном де Мальмеди и поэтому исполнил приказание без всяких возражений. Назим был отвязан и передан новому владельцу.
— Теперь, друзья мои, — сказал иностранец, повернувшись к неграм и вынимая из кармана кошелек, полный золотых монет, — так как я получил подарок от вашего хозяина, будет справедливо, если я сделаю небольшой подарок вам. Возьмите этот кошелек и разделите его содержимое на всех.
И он отдал кошелек стоявшему радом негру, затем обратился к двум рабам, которые стояли за его спиной, ожидая приказаний.
— Ну а вы, — сказал он им, — делайте теперь что хотите, идите куда хотите, вы свободны.
Лайза и Назим радостно вскрикнули, хотя все еще сомневались: они даже не могли поверить в столь великодушный поступок человека, которому они не оказали никакой услуги. Но Жорж еще раз повторил свои слова, и тогда Лайза и Назим упали на колени и поклонились, в порыве неописуемой благодарности целуя руку своему освободителю.
Тем временем начало смеркаться; Жорж надел соломенную шляпу, которую до того он держал в руке, и, вскинув ружье на плечо, направился в Моку.
На следующий день, как мы уже упоминали, в губернаторском дворце должен был состояться обед и бал, известие о которых взбудоражило Порт-Луи.
Кто не бывал в колониях, в особенности на Иль-де-Франсе, не имеет никакого понятия о роскоши, царящей на двадцатом градусе южной широты. В самом деле, кроме всевозможных парижских чудес, выписанных из-за морей, чтобы украсить богатых и грациозных креолок острова Маврикий, они еще могли отобрать, и из первых рук, алмазы Визапура, жемчуг Офира, кашемировые шали из Сиама, прекрасный муслин из Калькутты. Ни один корабль, идущий из стран «Тысячи и одной ночи», не миновал берег Иль-де-Франса без того, чтобы не оставить здесь часть сокровищ, предназначенных для Европы. Таким образом, даже человек, привыкший к парижскому щегольству или к английскому изобилию, здешнее избранное общество не смог был не признать блистательным.
К тому же лорд Муррей, вращавшийся в самом фешенебельном обществе и приверженный к самым большим удобствам, за три дня полностью обновил убранство гостиной губернаторского дома, и она к четырем часам назначенного дня выглядела не хуже, чем апартаменты на улице Монблан или Риджентс-стрит. Вся колониальная аристократия была здесь: мужчины в одежде простого кроя, предписанного современной модой; женщины, усыпанные бриллиантами, сверкающие жемчугами, заблаговременно наряженные на бал; если их что-то и отличало от наших европейских дам, так это присущая только креолкам восхитительная томность. Объявление имени каждого нового гостя встречалось улыбкой; разумеется, здесь все были знакомы между собой, и, когда входила женщина, общее любопытство вызывал лишь ее наряд: откуда платье выписано, из какой ткани сшито, какими драгоценностями украшено. Особенно интересовали креолок англичанки, ибо в постоянной борьбе кокетства, театром которой служил Порт-Луи, местные дамы намеревались одержать победу над иностранками с помощью роскоши. Гул голосов, усиливавшийся с приходом каждой новой гостьи, и шепот, сопровождающий ее, были особенно громкими, если слуга объявлял английское имя, суровое звучание которого так же отличалось от местных имен, как смуглые девы тропиков отличаются от бледных дочерей Севера.
Лорд Муррей с аристократической вежливостью, характерной для англичан высшего света, встречал каждого нового гостя: женщине предлагал руку и, сопровождая в зал, говорил ей что-нибудь приятное; мужчину встречал рукопожатием и находил для него любезные слова, и все единодушно решили: новый губернатор — очаровательный человек.
Объявили о приходе господ де Мальмеди и мадемуазель Сары. Их ждали с нетерпением и любопытством не только потому, что Мальмеди принадлежали к наиболее состоятельным и знатным гражданам Иль-де-Франса, но прежде всего потому, что Сара была одной из самых богатых и элегантных девушек острова. Вот почему взгляды всех были прикованы к губернатору, когда он пошел навстречу Саре; приглашенных же красавиц прежде всего интересовал ее туалет.
Вопреки привычкам креолок и вопреки их ожиданиям, туалет Сары был весьма прост: восхитительное платье из индийского муслина, прозрачного и легкого, как тот газ, который Ювенал назвал сотканным из воздуха, без вышивки, без единой жемчужины, без единого бриллианта, оживленное только веткой розового боярышника. Девушку украшали те же цветы: венок на голове и букет у пояса; ни одного браслета не было на руках, ожерелье не оттеняло золотистого цвета ее кожи; волосы, тонкие, шелковистые, черные, падали длинными локонами на плечи. В руке она держала купленный у Мико-Мико веер — чудо китайского промысла.
Как мы уже говорили, на Иль-де-Франсе все знали друг друга, и когда приехали господа и мадемуазель де Мальмеди, было решено, что ждать больше некого, потому что те, кто по своему положению и состоянию имели обыкновение собираться вместе, уже были здесь; взгляды собравшихся, естественно, уже не были устремлены на двери. А когда после двухминутного ожидания общество начало проявлять нетерпение, не зная, кого еще ждет лорд Муррей, дверь отворилась снова и слуга громко объявил:
— Господин Жорж Мюнье.
Вероятно, удар грома не произвел бы большего впечатления на собравшихся, которых мы описали читателям, чем эти простые слова. Каждый был заинтригован, каждый недоумевал: это имя было хорошо известно на Иль-де-Франсе, но Жорж Мюнье слишком долго отсутствовал, и все успели о нем забыть.
Жорж вошел в зал.
Молодой мулат был одет с простотой, свидетельствующей об изысканном вкусе. Фрак, который прекрасно сидел на нем и из петлицы которого свисали на золотой цепочке два небольших орденских креста, и свободно облегающие панталоны подчеркивали стройность и грацию сложения, присущего цветным; но, вопреки обыкновению своих соплеменников, на Жорже не было никаких украшений, кроме еще одной тонкой золотой цепочки, конец которой уходил в карман белого пикейного жилета. Черный галстук, повязанный с намеренной небрежностью, свойственной светскому человеку, поддерживал круглый воротник, обрамляющий прекрасное лицо Жоржа, чью матовую бледность подчеркивали черные волосы и черные усы.
Лорд Муррей поспешил к нему навстречу с еще большей предупредительностью, чем к прочим гостям, и, взяв под руку, представил его трем или четырем английским дамам и пяти или шести английским офицерам, находившимся в гостиной, как попутчика, компанией которого он не мог нарадоваться на протяжении всего плавания; затем, обратившись к остальным собравшимся, он произнес:
— Господа, я не представляю вам господина Жоржа Мюнье: вы его знаете, он ваш соотечественник, и прибытие столь замечательного человека должно стать для вас едва ли не национальным праздником.
Жорж поклонился в знак благодарности; однако, хотя присутствующим и следовало оказать почтение губернатору, находясь в его доме, лишь один или двое гостей пробормотали несколько слов в ответ на представление, сделанное только что лордом Мурреем.
Лорд Муррей не придал этому значения или сделал вид, что не придал, а так как слуга объявил, что обед подан, взял под руку Сару, и все направились в обеденный зал.
Зная характер Жоржа, можно предположить, что он сознательно заставил себя ждать. Решительно восстав против ложных суждений о людях с темной кожей, он прежде всего захотел взглянуть прямо в лицо врагу, и его появление в обществе произвело именно то впечатление, что он и ожидал.
Но более всех в почтенном собрании была взволнована, бесспорно, Сара. Зная, что молодой охотник с Черной реки приехал на Иль-де-Франс вместе с лордом Мурреем, она заранее ждала этой встречи и, может быть, именно ради вновь прибывшего из Европы придала своему туалету элегантную простоту, которая так ценится у нас и которую в колониях, надо признать, слишком часто заменяет чрезмерная роскошь. Войдя в зал, она надеялась увидеть Жоржа. Однако ей достаточно было одного взгляда, чтобы убедиться: его здесь нет. Решив, что он скоро придет и о его приходе будет объявлено, Сара надеялась таким образом узнать его имя.
Предположения Сары подтвердились. Едва она заняла свое место в кругу женщин, а господа де Мальмеди — среди мужчин, как объявили о приходе г-на Жоржа Мюнье.
При этом имени, хорошо известном на острове, но никогда не звучавшем в подобной обстановке, Сара вздрогнула от неясного предчувствия, в испуге обернулась и узнала в вошедшем того незнакомца, с кем она недавно говорила в Порт-Луи. Но поспешим заметить, что теперь, в третий раз, благодаря его уверенной походке, его спокойствию и высокомерию его взгляда, он показался ей еще красивее и еще поэтичнее, чем при первых двух встречах.
И поэтому не только глазами, но и всем сердцем Сара следила за тем, как лорд Муррей представил Жоржа собравшемуся обществу, и сердце ее сжалось, когда неприязнь присутствующих к мулату, вызванная его происхождением, выразилась в оскорбительном молчании; глаза ее затуманились слезами, когда она заметила быстрый и проницательный взгляд, брошенный на нее Жоржем.
Затем лорд Муррей предложил ей руку, и девушка уже больше ничего не видела, потому что, поймав взгляд Жоржа, почувствовала, что она то краснеет, то бледнеет, и, убежденная, что все смотрят на нее, поспешила укрыться от всеобщего любопытства. Однако Сара заблуждалась: о ней не думали, потому что, кроме г-на де Мальмеди и его сына, здесь ничего не знали о двух событиях, сблизивших молодого мулата и девушку, и никто не мог предположить, что между мадемуазель Сарой де Мальмеди и Жоржем Мюнье могло быть что-то общее.
Оказавшись за столом, Сара отважилась обвести взором присутствующих. Она занимала место по правую руку от губернатора, по левую сидела жена военного коменданта острова; напротив нее, между двумя дамами, принадлежавшими к самым уважаемым семействам острова, расположился сам комендант. Направо и налево от этих дам сидели господа Мальмеди, отец и сын; что касается Жоржа, то он либо случайно, либо вследствие любезной предупредительности лорда Муррея был усажен между двумя англичанками.
Сара облегченно вздохнула: она знала, что предрассудки, преследовавшие Жоржа, не были присущи иностранцам; их начинали разделять лишь те уроженцы метрополии, что длительное время проживали в колониях. Она заметила, что за столом Жорж вел себя как самый галантный кавалер и что английские дамы в восторге от того, как их сосед говорит по-английски: казалось, он родился в Англии.
Когда взгляд Сары вернулся к середине стола, она заметила устремленные на нее глаза Анри. Она прекрасно поняла, что могло происходить в душе ее жениха, и, покраснев, невольно опустила глаза.
Лорд Муррей был настоящим аристократом, прекрасно исполнявшим роль хозяина дома; научиться этому невозможно, если не усвоить эту манеру инстинктивно и, так сказать, с рождения. Когда некоторая напряженность и скованность, обычные в начале торжественного обеда, рассеялись, лорд Муррей заговорил с гостями, причем с каждым на ту тему, которую тому было легче всего поддерживать: английским офицерам он напомнил о знаменитых сражениях, коммерсантам рассказал о выгодных сделках; когда же время от времени он обращался к Жоржу, речь могла идти о чем угодно, о любых предметах, близких образованному человеку, а не только о коммерции или военном деле.
Так прошел обед. Будучи человеком безукоризненно скромным, но при этом обладая острым и проницательным умом, Жорж ни одного замечания, ни одного вопроса губернатора не оставил без ответа, и присутствующие офицеры поняли, что он был на войне, а коммерсанты — что он вовсе не чужд проблем коммерции, которая превращает весь мир в семью, объединенную общими интересами. В ходе разговора, темы которого все время менялись, упоминались имена тех, кто занимал во Франции, Англии и Испании высокое положение в аристократическом обществе, в политике или в искусстве. И Жорж сопровождал каждое из таких упоминаний замечанием, которое указывало одной какой-нибудь подробностью, что он был прекрасно осведомлен о талантах, характере и положении тех людей, о ком шла речь.
Несмотря на то что большинство гостей, если можно так выразиться, пропустило обрывки этого разговора мимо ушей, среди приглашенных было несколько человек, достаточно просвещенных, чтобы оценить осведомленность Жоржа во всех вопросах, которых он касался; поэтому, хотя чувство неприязни к молодому мулату не исчезло, многие были удивлены, а вместе с удивлением в иные сердца закралась и зависть. Анри же, находивший, что Сара интересуется Жоржем больше, чем это допускается положением невесты и достоинством белой женщины, чувствовал, как в глубине его сердца невольно рождается досада. К тому же при имени Мюнье в нем проснулось воспоминание детства, о том дне, когда он хотел вырвать знамя из рук Жоржа и Жак, брат Жоржа, сильно ударил его кулаком в лицо. Прежние обиды, причиненные обоими братьями, отдавались глухой болью в груди Анри. Мысль же, что Сара накануне была спасена Жоржем, не только не смягчала прошлую обиду, но еще более усиливала его ненависть к мулату. Что касается г-на де Мальмеди, то он в течение всего обеда глубокомысленно рассуждал со своим соседом о новом способе очистки сахара, способе, который должен был увеличить доходы с его земель на треть. Удивившись вначале, что Жорж стал спасителем Сары и что он встретил его затем у лорда Муррея, он больше не обращал на него внимания.
Но, как мы уже сказали, Анри был настроен по-другому: он внимательно прислушивался к вопросам лорда Муррея и ответам Жоржа, в которых он уловил и основательность, и серьезную мысль; он поймал ясный взгляд Жоржа, выражающий непреклонную волю, и понял, что перед ним не прежний мальчик, униженный в день своего отъезда, но энергичный и умный противник, готовый отразить любые удары.
Если бы Жорж Мюнье, вернувшись на Иль-де-Франс, оставался в том же положении, которое, по мнению белых, было определено ему природой, Анри, возможно, не заметил бы его или, во всяком случае, не вспомнил бы обиду, нанесенную четырнадцать лет назад. Но дело обстояло совсем иначе: гордый мулат вернулся открыто и успел к тому же оказать великое благодеяние семье Анри. Превосходя Анри умом, он на равных правах занял положение в обществе, и теперь они сидели за одним столом. Этого Анри не мог стерпеть и мысленно уже объявил Жоржу войну.
Когда гости вышли из салона и направились в сад, Анри подошел к Саре, сидевшей вместе с другими женщинами под сенью деревьев вблизи тенистого уголка, где мужчины пили кофе. Сара вздрогнула, инстинктивно почувствовав, что ее кузен непременно заговорит о Жорже.
— Ну что, моя прелестная кузина, — спросил Анри, опираясь на спинку бамбукового стула, на котором сидела девушка, — как вам понравился обед?
— Я думаю, вы спрашиваете меня не о сервировке стола? — улыбаясь, ответила Сара.
— Нет, дорогая кузина, хотя, быть может, для некоторых из гостей, кто в жизни питается не только росою, воздухом и ароматами, подобно вам, такой вопрос был бы уместен. Нет, я спрашиваю вас, понравился ли вам обед с точки зрения общества, если можно так выразиться.
— Как мне кажется, все было исполнено большого вкуса; лорд Муррей — замечательный хозяин, он был чрезвычайно любезен со всеми.
— Да, бесспорно! Но я глубоко удивлен, что столь воспитанный человек позволил себе такое неприличие в отношении нас.
— А в чем дело? — спросила Сара, понявшая, что имеет в виду кузен и устремившая на него взгляд, полный неожиданной для нее самой силы.
— А вот в чем, — ответил Анри, несколько смущенный не только суровостью ее взгляда, но и голосом совести, звучавшим в глубине его души, — ведь он пригласил к одному столу нас и Жоржа Мюнье!
— Меня удивляет другое, Анри; почему именно вы позволили себе сказать об этом, да еще мне?
— Но почему же именно мне нельзя сказать об этом, дорогая кузина?
— Да ведь если бы не господин Жорж Мюнье, чье присутствие вас так оскорбляет, вы и ваш отец были бы сейчас в слезах и в трауре, если предположить, что принято оплакивать кузину и носить траур по племяннице.
— Да, — ответил Анри, покраснев, — конечно, я понимаю, как мы должны быть благодарны господину Жоржу за то, что он спас вашу столь драгоценную жизнь. И вы прекрасно видели, что вчера, когда он решил купить двух негров, которых отец собирался наказать, я поспешил подарить их ему.
— И, подарив ему жизнь этих двух негров, вы считаете, что щедро вознаградили его? Благодарю вас, кузен, за то, что вы цените жизнь Сары де Мальмеди в тысячу пиастров.
— Боже мой! Дорогая Сара, — сказал Анри, — как вы сегодня странно рассуждаете. Разве я хоть на мгновение помыслил назначать цену за жизнь той, ради которой я отдал бы свою? Нет, я только хотел обратить ваше внимание, к примеру, на затруднительное положение, в какое лорд Муррей поставил бы женщину, если бы господин Жорж Мюнье вздумал пригласить ее на танец.
— По-вашему, дорогой Анри, эта женщина должна была бы ему отказать?
— Не сомневаюсь.
— Не подумав о том, что своим отказом она оскорбит человека, не только ни в чем не виноватого перед нею, но даже, может быть, оказавшего ей услугу; а ведь это оскорбление такого рода, что он вправе требовать объяснений ее поступку от ее отца, брата или мужа.
— Полагаю, что, если представится случай, господин Жорж образумится и придет к выводу, что белый никогда не опустится до того, чтобы мериться силами с мулатом.
— Прошу прощения, кузен, за то, что осмеливаюсь высказывать свое мнение на сей счет, — возразила Сара, — но либо я после всего, что видела, ничего не понимаю в характере господина Жоржа, либо следует признать, что если честь подобного человека, носящего два ордена на груди, будет задета, то, боюсь, вряд ли он способен примириться с этим, как вы полагаете, без всяких на то оснований.
— В любом случае, дорогая Сара, — в свою очередь возразил Анри, покраснев от злости, — я надеюсь, что опасение навлечь на нас с отцом гнев господина Жоржа не заставит вас совершить опрометчивый шаг и вы не пойдете танцевать с господином Жоржем, если он возымеет дерзость вас пригласить.
— Я не буду танцевать ни с кем, — холодно проговорила Сара, встала и, подойдя к английской даме, одной из своих подруг, сидевшей за обедом рядом с Жоржем, оперлась об ее руку.
Анри застыл на месте, пораженный неожиданной для него твердостью Сары. Затем он подошел к группе молодых креолов, где его аристократические взгляды встретили не в пример больше сочувствия, чем у кузины.
В это время в центре другого кружка Жорж беседовал с английскими офицерами и коммерсантами, не разделяющими (или разделяющими лишь в малой степени) предубеждения, свойственные его соотечественникам.
Миновал час, в течение которого все приготовления к балу были завершены; распахнулись двери в залы, освобожденные от мебели и сияющие огнями. И заиграл оркестр, подавая знак к началу кадрили.
Ценою величайшего усилия Сара заставила себя спокойно смотреть, как танцуют ее подруги. Как мы уже говорили, балы она любила страстно. Но вся ее досада из-за принесенной жертвы пала на того, кто ее к этой жертве принудил. И, напротив, к тому, ради кого она принесла жертву, в ее душе понемногу зарождалось чувство глубочайшей нежности, еще неведомое ей доныне. Высочайшее достоинство женщины, которую природа и общество создали слабым существом, в том, что она проникается горячим сочувствием к угнетенным, испытывая благородное восхищение перед борцом, восстающим против гнета.
И потому, когда Анри, полагая, что, несмотря на свой ответ, кузина неспособна устоять при звуках первой же ритурнели, подошел пригласить ее как всегда станцевать с ним первую кадриль, Сара на этот раз удовольствовалась ответом:
— Вы же знаете, кузен, что я сегодня не танцую.
Анри до крови прикусил губу и непроизвольно стал искать глазами Жоржа, а тот занял место среди танцующих: его партнершей была англичанка, которую он под руку сопровождал к столу. Движимая чувством, в котором ничего не было от благожелательности, Сара смотрела в ту же сторону. Ее сердце сжалось.
Да, Жорж танцевал с другой. Он, может быть, и не думал о ней, только что принесшей ему жертву, на какую она еще накануне не считала себя способной ни за что на свете. Время, пока продолжалась кадриль, было мучительным для Сары.
Когда кадриль кончилась, Сара невольно продолжала смотреть на Жоржа. Проводив англичанку на место, он, как показалось Саре, стал глазами искать кого-то. Заметив лорда Муррея, он подошел к нему и произнес несколько слов; потом оба направились к Саре.
Она почувствовала, как у нее вся кровь прихлынула к сердцу.
— Мадемуазель, — обратился к ней лорд Муррей, — вот мой спутник по плаванию; слишком почитая наши европейские обычаи, он не осмеливается пригласить вас на танец, ибо не имеет чести быть вашим знакомым. Позвольте же представить вам господина Жоржа Мюнье, одного из самых достойных людей, каких я знаю.
— Как вы справедливо заметили, милорд, — отвечала Сара, с большим трудом овладев голосом, — господин Жорж и в самом деле излишне щепетилен, ведь мы с ним уже знакомы. В день своего приезда господин Жорж оказал мне услугу, а вчера он сделал для меня еще большее — он спас мне жизнь.
— Возможно ли? Значит, тот молодой охотник, которому посчастливилось подстрелить чудовищную акулу, оказавшись так кстати у места, где вы купались, это и был господин Жорж?
— Он самый, милорд, — подтвердила Сара, краснея от стыда при мысли, только теперь пришедшей ей в голову, что Жорж видел ее в купальном костюме. — Вчера я была еще настолько взволнована и перепугана случившимся, что едва имела силы выразить благодарность господину Жоржу. Но сегодня я пользуюсь случаем, чтобы еще раз поблагодарить его тем более горячо, что только его ловкости и хладнокровию я обязана счастьем присутствовать на вашем прекрасном балу, милорд.
— Мы также благодарим господина Жоржа, — добавил Анри, подходя к маленькому кружку, в центре которого стояла Сара. — Мы ведь вчера тоже были потрясены и огорчены этим происшествием, так что едва успели сказать господину Жоржу несколько слов.
Жорж, по-прежнему безмолвный, казалось взглядом проникал в самую глубину сердца девушки; он молча поклонился в знак благодарности, и это было его единственным ответом Анри.
— В таком случае я надеюсь, что господин Жорж и сам сумеет изложить вам свою просьбу, — сказал лорд Муррей, — оставляю на вас своего подопечного.
— Не окажет ли мне честь мадемуазель де Мальмеди, дав согласие на кадриль? — обратился к ней Жорж, снова поклонившись.
— О нет, сударь, — сказала Сара, — я, право, сожалею и надеюсь, что вы простите меня. Я только что отказала в той же просьбе своему кузену, так как не собираюсь танцевать сегодня.
Жорж улыбнулся с видом человека, понявшего все, и бросил на Анри взгляд, исполненный глубочайшего презрения, а тот в ответ так посмотрел на него, что лорд Муррей догадался, сколь глубокая и закоренелая ненависть разъединяет этих людей, однако сделал вид, что ничего не заметил, и сказал:
— И не вчерашнее ли ужасное происшествие мешает вам получать удовольствие от сегодняшнего вечера?
— Да, милорд, — ответила она, — я плохо себя чувствую и прошу кузена предупредить моего дядю о своем желании уйти с бала, рассчитывая, что он отвезет меня домой.
Анри и лорд Муррей направились сообщить о намерении девушки; Жорж наклонился к ней.
— У вас благородное сердце, мадемуазель, — сказал он вполголоса, — я благодарю вас.
Сара вздрогнула и хотела было ответить, но лорд Муррей уже вернулся. Она лишь невольно обменялась взглядом с Жоржем.
— Вы не изменили решения покинуть нас, мадемуазель? — спросил губернатор.
— Увы, нет, — ответила Сара. — Я бы очень хотела остаться, милорд, но… но я действительно плохо себя чувствую.
— В таком случае я понимаю, что эгоистично было бы пытаться удерживать вас; экипажа господина де Мальмеди, вероятно, нет у ворот, поэтому я сейчас прикажу заложить свой.
И лорд Муррей удалился.
— Сара, — начал Жорж, — когда я покидал Европу, единственным моим желанием было встретить девушку с отзывчивым сердцем, но мне казалось, что надежда моя не сбудется.
— Сударь, — прошептала Сара, невольно подчиняясь проникновенному голосу Жоржа, — я не понимаю, что вы хотите этим сказать.
— Я хочу сказать, что со дня моего приезда во мне живет мечта, и если эта мечта когда-нибудь осуществится, я буду счастливейшим из людей.
Не ожидая ответа, Жорж почтительно поклонился и, увидев приближающегося г-на де Мальмеди с сыном, удалился, оставив Сару с дядей и кузеном.
Через пять минут вновь появился лорд Муррей; он сообщил Саре, что экипаж готов, и предложил ей руку, чтобы провести через гостиную. У дверей девушка с грустью окинула последним взором зал, недавно обещавший ей столько радости, и вышла.
Но глаза ее при этом встретились со взглядом Жоржа, казалось неотступно следующим за ней.
Усадив мадемуазель де Мальмеди в экипаж и возвращаясь к гостям, губернатор встретил в передней Жоржа, также собиравшегося покинуть бал.
— И вы тоже? — спросил лорд Муррей.
— Да, милорд, вы ведь знаете, я живу теперь в Моке и должен проехать почти восемь льё. К счастью, с Антримом это можно проделать за час.
— Между вами и Анри никогда не происходило серьезной размолвки? — с интересом спросил губернатор.
— Нет, милорд, пока нет, — улыбнулся в ответ Жорж, — но, по всей вероятности, она не замедлит произойти.
— Возможно, я и ошибаюсь, мой друг, — продолжал губернатор, — но думаю, что причина вашей вражды с этой семьей лежит в далеком прошлом.
— Да, милорд, былые мальчишеские ссоры перешли ныне в неистребимую мужскую ненависть; уколы булавками могут стать ударами шпаг.
— И нет возможности все уладить? — спросил губернатор.
— Я на это надеялся, милорд; я думал, что четырнадцать лет английского владычества искоренили унизительный предрассудок, но я ошибся: борец должен натереться маслом и выйти на арену.
— Не встретите ли вы больше мельниц, чем великанов, мой дорогой Дон Кихот?
— Посудите сами, — улыбаясь, сказал Жорж. — Вчера я спас жизнь мадемуазель Саре де Мальмеди. Знаете ли вы, как ее кузен отблагодарил меня сегодня?
— Нет.
— Он запретил ей танцевать со мной.
— Невероятно!
— Да, клянусь честью, милорд.
— Но почему?
— Потому что я мулат.
— И что же вы думаете делать?
— Я?
— Простите мою нескромность, вы же знаете, с какой симпатией я отношусь к вам, ведь мы старые друзья.
— Что я думаю делать? — улыбаясь, промолвил Жорж.
— Да. Ведь вы что-то придумали.
— Да, я действительно принял решение.
— Какое же? Я скажу вам свое мнение.
— Через три месяца я стану супругом мадемуазель Сары де Мальмеди.
И, прежде чем лорд Муррей успел высказать ему свое одобрение или неодобрение, Жорж поклонился и вышел. У дверей его ждал слуга-мавр с двумя арабскими лошадьми.
Жорж вскочил на Антрима и галопом поскакал в Моку.
Вернувшись домой, он справился об отце; ему сообщили, что тот вышел из дома в семь часов вечера и еще не вернулся.
На следующее утро Пьер Мюнье первым вошел к сыну.
Приехав, Жорж несколько раз осматривал великолепное имение, принадлежащее отцу, и задумал несколько его усовершенствовать сообразно европейским вкусам. Отец, с его практической смекалкой, сразу же понял значение этого замысла, однако им недоставало рабочих рук. Запрещение гласной торговли неграми неизмеримо повысило цену рабов. Без огромных затрат невозможно было купить на острове пятьдесят или шестьдесят невольников, которых отец и сын хотели добавить к тем, что у них были. Накануне Пьер Мюнье в отсутствие Жоржа с радостью узнал о том, что в виду острова появился корабль работорговца. По обыкновению, принятому среди колонистов и торговцев невольниками, старик вышел прошлой ночью на берег, чтобы принять сигнал с корабля и подать ему знак, что он желает вести с ним торг.
Обменявшись сигналами, Пьер Мюнье пришел объявить Жоржу эту новость. Было условлено, что вечером отец и сын будут около девяти часов у Пещерного мыса, ниже Малого Малабара. Договорившись таким образом, Пьер Мюнье, как обычно, пошел проверять работы на плантациях, а Жорж, тоже как обычно, взял ружье и направился в лес, чтобы предаться мечтам.
Слова, сказанные накануне Жоржем лорду Муррею при расставании, не были хвастовством, — напротив, это было твердое решение. Всю жизнь, как мы уже знаем, молодой мулат посвятил тому, чтобы воспитать в себе необыкновенную волю и упорство. Достигнув во всех отношениях успехов, будучи достаточно обеспеченным, чтобы вести светскую жизнь во Франции или в Англии, в Лондоне или в Париже, Жорж, воодушевленный идеей борьбы со злом, вернулся на Иль-де-Франс. Именно здесь укоренился предрассудок, с которым он, исполненный мужества, считал своим долгом повести борьбу и над которым он, исполненный гордости, надеялся одержать победу. Благодаря своему инкогнито он мог изучить своего врага, причем враг не знал, какая война ему тайно объявлена, а он готов был напасть на недруга в такое время, когда тот меньше всего этого ожидал, и начать борьбу, в которой либо человек, либо идея должны были потерпеть поражение.
Сойдя на берег и увидев тех же людей, кого он оставил, покидая остров, Жорж понял неоспоримую истину, в которой он начал сомневаться, будучи в Европе: на Иль-де-Франсе ничего не изменилось, хотя прошло четырнадцать лет, хотя остров стал английским и теперь назывался Маврикием. Отныне Жорж держался настороже и, если можно так сказать, готовился к поединку в нравственной сфере, как другие готовятся к обыкновенной дуэли, — со шпагой в руке он ждал случая первым нанести удар противнику.
Однако, подобно гениальному Цезарю Борджа, который ко дню смерти своего отца предусмотрел для завоевания Италии все, кроме того, что сам он окажется при смерти, Жорж вступил в схватку, которую он не мог предвидеть, и получил рану как раз тогда, когда сам готовил удар. В день приезда в Порт-Луи случай свел его с пленительной девушкой, и эта встреча запала ему в душу. Затем Провидение привело его к ней в тот самый миг, когда ее жизни грозила опасность, и он спас ту, о которой уже смутно мечтал, едва увидев ее. После спасения Сары мечта о ней еще глубже проникла в его душу. Наконец, судьба вновь соединила их пути накануне, и, когда их взгляды встретились, в тот самый момент, когда он почувствовал, что любит, он понял, что и он любим. Борьба отныне обрела для Жоржа новый смысл: теперь он шел на борьбу не только ради своей чести, но и ради своей любви.
Однако, пораженный в сердце к началу битвы, Жорж лишился преимущества хладнокровия; правда, он обретал взамен пыл страсти.
Но если на Жоржа, с его пресыщенностью жизнью, с его уставшим сердцем, девушка произвела глубокое впечатление, то и его облик и те обстоятельства, в каких он предстал перед ней, всколыхнули юную жизнь и девственную душу Сары. Воспитанная в доме г-на де Мальмеди с того дня, когда она потеряла родителей, и как бы судьбой предназначенная удвоить своим приданым состояние наследника этого дома, она привыкла смотреть на Анри как на своего будущего мужа и тем легче подчинилась своей судьбе, что Анри был красивый и смелый юноша, один из самых богатых и элегантных колонистов не только в Порт-Луи, но и на всем острове. Что касается друзей Анри, ее кавалеров на охоте и на балах, она слишком давно их знала, чтобы ей пришло в голову полюбить кого-либо из них. Для Сары они были друзьями юности, и ей казалось, что их дружба будет длиться всю жизнь — не более того.
Сара пребывала в полном душевном спокойствии, когда она впервые увидела Жоржа. В жизни любой девушки нечаянная встреча с незнакомым молодым человеком благородного вида, изящной внешности всегда событие, и тем более, как легко понять, на Иль-де-Франсе.
Она сама не знала, почему его лицо, его голос, произнесенные им слова запечатлелись в ее душе, словно мелодия, которую, однажды услышав, запоминаешь навсегда. Сара, несомненно, через несколько дней забыла бы об этой встрече, если бы снова увидела Жоржа в обычных обстоятельствах; возможно, в следующий раз, приглядевшись к нему, она не только не впустила бы его глубоко в свое сердце, но, напротив, — отвернулась бы от него. Но случилось иначе. По воле Провидения Жорж и Сара встретились при драматических обстоятельствах на Черной реке. Любопытство, обычное при первом появлении героя, при втором его появлении обернулось восхищением и благодарностью. Внезапно Жорж преобразился в глазах девушки: посторонний человек, он вдруг обратился в ангела-избави-теля. Все ужасы, которые несла с собой угрожавшая ей смерть, Жорж устранил. Все счастье, все будущее, что жизнь обещает в шестнадцать лет, Жорж вернул ей в то мгновение, когда она чуть было все это не потеряла. Потом они встретились на балу, когда она уже была готова выразить ему благодарность, переполнявшую ее душу, но ей запретили общаться с ним, ее понуждали нанести ему оскорбление, что, по ее представлениям, было совершенно немыслимо даже в отношении последнего негодяя. Тогда благодарность, подавленная в ее сердце, превратилась в любовь: один ее взгляд все сказал Жоржу, а одно его слово все сказало Саре. Она не могла ничего скрывать, поэтому Жорж поверил в ее чувство. Затем первые впечатления сменились размышлением. Сара невольно сравнивала поведение Анри, своего будущего мужа, с поведением этого чужого, по существу незнакомого ей человека. Когда она увидела его впервые, насмешки Анри над незнакомцем больно задели ее. Равнодушие Анри, бросившегося в погоню за оленем сразу же после того, как она, его невеста, едва не погибла, уязвило ее в самое сердце. Наконец, на балу повелительный тон Анри оскорбил ее гордость: это привело к тому, что той долгой ночью, которая обещала быть такой веселой, а из-за Анри стала печальной и одинокой, Сара, быть может впервые, задала себе вопрос — а любит ли она кузена, и впервые поняла, что не любит. Ей оставался только шаг для того, чтобы осознать свою любовь к Жоржу.
Как бывает в таких случаях, после размышления о себе самой Сара стала думать о тех, кто жил с нею рядом: она стала взвешивать, нет ли корысти в поведении дяди по отношению к ней; она вспомнила, что имеет состояние в полтора миллиона, то есть в два раза больше, чем кузен; она усомнилась, что ее дядя был бы столь же нежен, заботлив и добр к ней, будь она бедной сироткой, а не богатой наследницей, и увидела в опекунстве г-на де Мальмеди лишь то, чем, по сути, оно и было: расчет отца, устраивающего сыну выгодный брак. Возможно, она судила слишком строго, но таковы уязвленные сердца: признательность покидает их, а боль ожесточает.
Жорж предвидел все это и надеялся на подобные чувства Сары, чтобы добиться взаимности и одержать верх над соперником. Основательно поразмыслив, он решил в тот день ничего не предпринимать, хотя в глубине души ему не терпелось вновь увидеть Сару. И он вышел с ружьем на плече, рассчитывая найти в охоте, своей главной страсти, развлечение, которое помогло бы ему убить время. Но Жорж ошибся: любовь к Саре говорила уже в его сердце громче всех других чувств. Итак, около четырех часов, не в силах больше сопротивляться желанию если и не увидеться с Сарой — ибо явиться к ней он не мог, а встретиться они могли лишь случайно, — то хотя бы быть ближе к ней, Жорж приказал оседлать Антрима и затем, освободив удила быстрому сыну Аравии, меньше чем через час прибыл в столицу острова.
Жорж приехал в Порт-Луи с единственной надеждой, но, как было сказано, эта надежда всецело зависела от случая. Однако на этот раз случай был непреклонен. Напрасно Жорж изъездил все улицы по соседству с домом г-на де Мальмеди и дважды пересекал парк Компании, место обычных прогулок жителей Порт-Луи, напрасно он трижды объезжал Марсово поле, где шла подготовка к предстоящим бегам, — нигде, даже издали, он не видел женщины, чей облик мог бы напомнить ему Сару.
В семь часов Жорж потерял всякую надежду и с тяжелым и разбитым сердцем, словно он перенес горе и испытал тяготы, выехал на дорогу к Большой реке. Обратно он двигался медленно, удерживая коня, потому что тот уносил его от Сары, которая, конечно, не догадывалась, что Жорж десять раз проехал по улицы Комедии и по Губернаторской улице, то есть не более чем в ста шагах от ее дома.
Он проезжал по лагерю свободных негров, находившемуся за чертой города, и все еще сдерживал Антрима, не привыкшего к такой необычной езде, как вдруг из какого-то барака вышел человек и бросился к стремени его коня, обнимая колени Жоржа и целуя ему руку; это был китайский торговец, человек с веером — Мико-Мико.
Жорж тут же уловил, чем может быть полезен ему этот человек, которому торговля позволяла проникать в каждый дом, а незнание языка исключало всякое недоверие к нему.
Жорж спешился и вошел в лавку Мико-Мико, где сразу же увидел все сокровища китайца. Нельзя было ошибиться в том чувстве, что этот бедняга питал к Жоржу, — оно вырывалось из его сердца при каждом слове. Это объяснялось просто: кроме двух или трех его соотечественников-торговцев, а следовательно, если не врагов, то во всяком случае соперников, Мико-Мико не нашел в Порт-Луи ни одного человека, с кем бы он мог поговорить на своем родном языке. Вот почему китаец спросил у Жоржа, чем можно было бы отплатить за счастье, которое тот ему доставил.
Жорж попросил лишь выяснить для него внутренний план дома г-на де Мальмеди, чтобы при случае иметь представление, где найти Сару.
С первых же слов Мико-Мико все понял: мы уже говорили, что китайцы — это евреи Иль-де-Франса.
Чтобы облегчить общение Мико-Мико с Сарой, а может быть, и из других соображений, Жорж написал на одной из своих визитных карточек цены различных предметов, которые могли бы понравиться девушке, и предупредил Мико-Мико, чтобы тот показал эту карточку только Саре.
Потом он дал торговцу второй квадрупль и велел ему прийти в Моку на следующий день около трех часов пополудни.
Мико-Мико обещал быть на месте вовремя, а до того побывать в доме Мальмеди и удержать в голове его план — такой точный, как если бы его начертил инженер.
Часы пробили восемь, а так как свидание с отцом у Пещерного мыса было назначено на девять, Жорж снова сел верхом и поехал по направлению к Малому Берегу; ему стало легче на сердце — ведь в любви нужно немного, чтобы все кругом изменилось.
Наступила темная ночь, когда Жорж прибыл к месту встречи с отцом. Тот, привыкший за годы общения с белыми всегда приходить заранее, ждал его уже минут десять. В половине десятого взошла луна.
Этого момента ждали Жорж и отец. Устремив взгляд к острову Бурбон и Песчаному острову, они заметили там трижды блеснувший луч. Это было, как всегда, зеркало, отразившее лунный свет. Увидев этот сигнал, хорошо известный колонистам, Телемах, сопровождавший своих господ, зажег на берегу огонь, который погас через пять минут. И они снова принялись ждать.
Не прошло и получаса, как на море появилась черная полоска, похожая на какую-то рыбу, плывущую по поверхности воды. Потом эта полоска увеличилась и приняла форму пироги. Скоро выяснилось, что это большая шлюпка, и, хотя плеска весел пока не было слышно, их движение угадывалось по мерцанию лунных лучей на поверхности моря. Наконец шлюпка вошла в залив Малого Берега и причалила в бухточке перед небольшим фортом.
Жорж с отцом вышли на берег ей навстречу. Человек, которого издалека можно было увидеть сидящим на корме, тоже покинул шлюпку.
За ним на берег сошла дюжина матросов, вооруженных мушкетами и топорами. Это они же гребли с оружием на плече. Человек подал им знак, и они начали высаживать негров, уложенных на дно шлюпки. Их было тридцать, вторая шлюпка должна была привезти еще столько же.
Тогда оба мулата и человек, первым сошедший на берег, обменялись несколькими словами. Жорж и его отец убедились, что перед ними сам капитан-работорговец.
То был человек приблизительно тридцати или тридцати двух лет, высокий, со всеми признаками немалой физической силы, естественно вызывающей к нему уважение; круто вьющиеся волосы были черны, бакенбарды спускались до самой шеи, а усы сходились с бакенбардами; лицо и руки, загоревшие под солнцем тропиков, были того же цвета, что у индийцев Тимора или Пегу. На нем были синяя полотняная куртка и штаны, какие носят охотники на Иль-де-Франсе, а также широкополая соломенная шляпа; на плече у него было ружье, а на поясе висела, помимо всего прочего, и изогнутая сабля, напоминавшая по форме арабскую, но пошире, с рукоятью, как у шотландского клеймора.
Если капитан-работорговец стал предметом внимательного изучения со стороны двух обитателей Моки, то и он не менее внимательно рассматривал их. Торговец черной плотью переводил взгляд с одного на другого и, казалось, все никак не мог утолить свое любопытство. Несомненно, Жорж и его отец не заметили этого настойчивого внимания к себе или не придали ему значения, ибо иначе это должно было бы их обеспокоить; они начали торговаться — для того они и пришли сюда, — оглядывая одного за другим негров, доставленных с первой шлюпкой. Почти все они были родом с западных берегов Африки, то есть из Сенегамбии и Гвинеи. Это обстоятельство повышало их цену, потому что, в отличие от малагасийцев, мозамбикцев и кафров, у них было мало надежды вернуться на родину и они почти никогда не пытались бежать. Несмотря на это, капитан запросил за негров очень немного. Сделка была заключена, когда прибыла вторая шлюпка.
Быстро договорились и относительно второй партии негров: капитан привез прекрасный товар, так как был отличным знатоком своего дела. Для Иль-де-Франса было просто удачей, что капитан привел свой корабль сюда, ибо до тех пор он торговал неграми главным образом на Антильских островах.
Когда все негры сошли на берег и сделка была заключена, Телемах, родом из Конго, приблизился к ним и заговорил на их родном языке. Он расхваливал прелести их будущей жизни, сопоставляя ее с той, какую вели их соотечественники у других рабовладельцев острова, и сказал, что им повезло — они попали к господам Пьеру Мюнье и Жоржу Мюнье, то есть к лучшим плантаторам на острове. Негры приблизились тогда к двум мулатам и, упав на колени, устами Телемаха обещали быть достойными счастья, дарованого им Провидением.
Услышав имена Пьера и Жоржа Мюнье, капитан-работорговец, слушавший речь Телемаха с вниманием (это доказывало, что он основательно изучал африканские диалекты), вздрогнул и принялся вглядываться еще внимательнее, чем прежде, в двух мужчин, с которыми он только что заключил сделку, принесшую ему около ста пятидесяти тысяч франков. Однако Жорж и его отец по-прежнему не замечали, что он ни на минуту не сводит с них глаз. Наконец настало время завершить сделку. Жорж спросил работорговца, каким образом он должен оплатить ее, золотом или переводными векселями: его отец привез и золото в седельных сумках и переводные векселя в бумажнике. Работорговец предпочел золото. Поэтому ему сейчас же отсчитали требуемую сумму, перенесли ее во вторую лодку; потом в нее сели матросы. К великому удивлению Жоржа и Пьера Мюнье, капитан не спустился в шлюпку: по его приказанию обе шлюпки отчалили, а он остался на берегу.
Капитан некоторое время следил за лодками; когда же они оказались вне пределов досягаемости зрения и слуха, он повернулся к удивленным мулатам, подошел к ним и, протянув руку, сказал:
— Здравствуйте, отец, здравствуй, брат.
Они были поражены.
— Да что с вами! — добавил он. — Не узнаете вашего Жака?
Оба вскрикнули от удивления, простирая к нему руки. Жак бросился в объятия отца, потом — Жоржа. Пришла очередь Телемаха, хотя, нужно сказать, что его охватила дрожь, когда он осмелился коснуться рук работорговца.
Итак, по странному совпадению, случай соединил в одну семью людей, один из которых всю жизнь покорялся расовым предрассудкам, другой — наживался на них, а третий собирался сражаться с ними не щадя своей жизни.
То действительно был Жак; отец не видел его четырнадцать лет, а брат — двенадцать.
Жак, как мы уже говорили, отплыл на борту одного из тех корсарских кораблей, которые, снабженные каперскими свидетельствами Франции, неожиданно вылетали из наших портов, как орлы из своих гнезд, и набрасывались на англичан.
Он прошел суровую школу на этих кораблях: их нельзя было сравнить с судами императорского флота, запертыми в портах и большей частью стоящими на якоре, в то время как корсарский флот, подвижный, легкий и самостоятельный, беспрерывно находился в плавании. В самом деле, каждый день происходила новая битва, но не потому, что наши отважные корсары нападали на военные корабли; нет, падкие на индийские и китайские товары, они набрасывались на большие суда с набитым трюмом, возвращающиеся из Калькутты, или Буэнос-Айреса, или Веракруса. Эти корабли степенно двигались в сопровождении английских фрегатов, которые могли дать отпор, или были вооружены и защищались самостоятельно. Если конвоя не было, это оказывалась просто игра, двухчасовая перестрелка, после которой все было кончено, но в первом случае все обстояло иначе: обменивались большим числом ядер, убивали с обеих сторон много людей, уничтожали немало оснастки, потом шли на абордаж — нанеся друг другу удары издали, начинали бой врукопашную.
В это время торговый корабль ускользал, и, если он не встречал, словно осел из басни, другого корсара, который напал бы на него, он заходил в любой английский порт, к большому удовлетворению Индийской компании, которая добивалась вознаграждения своим защитникам. Вот как обстояли дела в ту эпоху. Из тех тридцати или тридцати одного дня, что составляют месяц, корсары сражались в течение двадцати или двадцати пяти дней; отдыхали они в те дни, когда на смену сражениям приходили бури.
В подобной школе обучение занимало короткий срок. Здесь экипажи пополнялись не из рекрутов, как на военных судах. В этой малой войне, которая велась на свой страх и риск, не удавалось подолгу сохранять достаточно большое количество людей и экипажи на кораблях редко бывали полностью укомплектованы. Поскольку все матросы были добровольцами, количество их успешно заменялось качеством и в дни сражений или во время бури каждый должен был исполнять любые обязанности при строгом повиновении капитану или, в отсутствие капитана, его помощнику. Правда, на борту «Калипсо» (так называлось судно, которое Жак выбрал, чтобы пройти обучение морскому делу) шесть лет тому назад два матроса, нормандец и гасконец, нарушили дисциплину: один возразил капитану, другой — его помощнику. И капитан раскроил одному череп топором, а его помощник продырявил другому грудь выстрелом из пистолета; оба умерли на месте. Трупы их выбросили за борт, ибо ничто так не мешает работе, как трупы, и больше никто ими не интересовался. Эти два происшествия, оставшиеся лишь в памяти экипажа, оказали, тем не менее, свое благотворное действие. С тех пор никто и не помышлял спорить ни с капитаном Бертраном, ни с лейтенантом Ребаром (так звали этих двух суровых моряков, обладавших неограниченной властью на борту «Калипсо»).
Жак всегда хотел стать матросом; мальчишкой он вечно пропадал на борту судов, стоявших на рейде Порт-Луи, поднимался на ванты, влезал на стеньги, качался на снастях, скользил вниз по канатам; так как он занимался этим главным образом на борту кораблей, поддерживавших коммерцию с его отцом, капитаны были с ним очень ласковы, поощряли его увлечение, объясняли ему все, позволяли подниматься от трюма до брам-стеньги и спускаться с брам-стеньги в трюм. В результате в десять лет Жак стал отличным юнгой; не имея судна, он жил так, словно находился на корабле: влезал на деревья, игравшие роль мачт, и поднимался по лианам, воображая, что это снасти; в двенадцать лет он знал названия всех частей корабля, знал, как должно маневрировать судно, и мог бы исполнять обязанности гардемарина на любом корабле.
Но, как нам известно, отец принял другое решение: вместо того чтобы отправить его в училище в Ангулем, куда Жака влекло его призвание, он определил его в коллеж Наполеона. Вновь подтвердилась пословица «Человек предполагает, а Бог располагает». Жак провел два года, то рисуя бриги в своих тетрадях для сочинений, то пуская фрегаты в большом бассейне Люксембургского сада, и воспользовался первым же представившимся случаем, чтобы перейти от теории к практике и оставить занятия в коллеже. Во время путешествия в Бресте он посетил бриг «Калипсо» и объявил сопровождавшему его брату, чтобы тот один возвращался на берег, а он поступает на морскую службу.
Все сложилось так, как решил Жак, и Жорж вернулся в коллеж Наполеона один.
Что касается Жака, чье открытое лицо и смелая осанка сразу же понравились капитану Бертрану, то он тут же был удостоен звания матроса, хотя это и вызвало сильное возмущение его товарищей.
Жак не обращал внимания на их протесты, поскольку у него были вполне определенные понятия о том, что справедливо и что несправедливо: те, с кем его только что уравняли, не знали его способностей и считали несправедливым возводить новичка в ранг матроса. И вот при первой же буре Жак полез на брам-стеньгу и срезал парус, который из-за неправильно завязанного узла не удавалось спустить с мачты, так что этот парус мог сломать мачту; при первом же абордаже он вскочил на вражеское судно прежде капитана, за что тот так сильно ударил Жака кулаком, что оглушил его на целых три дня. Дело в том, что на «Калипсо» существовало правило: капитан первым ступает на палубу вражеского судна. Однако, поскольку такого рода нарушения дисциплины храбрец легко прощает храбрецу, капитан, приняв извинения Жака, позволил ему в будущих сражениях занимать любое место в рядах нападающих, но только после него и его помощника. И при следующем абордаже Жак взошел на корабль третьим.
С этого времени экипаж уже не косился на Жака, а старые матросы первыми протягивали ему руку.
Так шло до 1815 года; мы говорим до 1815-го, потому что капитан Бертран, человек весьма недоверчивый, никогда не принимал всерьез падение Наполеона; может быть, это было связано с тем, что ничем в то время не занятый, он совершил два плавания на остров Эльба и во время одного из этих плаваний имел честь быть принятым бывшим властелином мира. Что сказали друг другу император и пират во время этого свидания, никто никогда не узнал; заметили только, что капитан Бертран, возвращаясь на борт, насвистывал:
Тирлир-лир, трам-пам-пам,
И смешно же будет нам… —
что для капитана Бертрана было знаком самого полного удовлетворения; потом капитан вернулся в Брест и, не говоря никому ни слова, начал приводить «Калипсо» в порядок, запасся порохом и ядрами и нанял несколько человек, недостававших до полного состава экипажа.
Поэтому нужно было совсем не знать капитана Бертрана, чтобы не догадаться, что за занавесом замышляется представление, которое должно поразить публику.
В самом деле, спустя полтора месяца после плавания капитана Бертрана в Портоферрайо Наполеон высадился в заливе Жуан. Через двадцать четыре дня Наполеон вступил в Париж, а через трое суток после прибытия императора в Париж капитан Бертран вышел из Бреста на всех парусах с развевающимся трехцветным флагом на гафеле.
Не прошло и недели, как капитан Бертран вернулся, взяв на буксир великолепное английское трехмачтовое судно, нагруженное превосходнейшими индийскими пряностями. Капитан-англичанин был до того поражен, увидев трехцветное знамя (он считал его навеки исчезнувшим с лица земли), что ему и в голову не пришло оказать хотя бы малейшее сопротивление.
Эта добыча вызвала азарт капитана Бертрана. Продав товары по сходной цене и уплатив часть денег экипажу, который отдыхал в течение года и которому отдых сильно наскучил, он бросился на поиски другой жертвы. Но, как известно, не всегда находишь то, что ищешь: в одно прекрасное утро, после темной ночи, «Калипсо» встретилась нос к носу с фрегатом «Лестер», тем самым кораблем, который потом привез в Порт-Луи губернатора и Жоржа.
«Лестер» имел на десять пушек и на шестьдесят матросов больше, чем «Калипсо»; на нем не было никакого груза, вроде корицы, сахара и кофе, зато был заполненный пороховой погреб и богатый арсенал картечи и попарно связанных цепью ядер. Заметив, к какому роду кораблей принадлежит «Калипсо», «Лестер», не предупреждая, послал ей образец своего товара — ядро тридцать шестого калибра, пробившее подводную часть судна.
В противоположность своей сестре Галатее, убегавшей, чтобы ее увидели, «Калипсо» охотно бы убежала, пока ее не заметили. С «Лестера» взять было нечего, даже если его захватить в плен, что было совершенно невероятно. Но, к несчастью, не представлялось возможным и избежать встречи с ним, потому что его капитаном был тот самый Уильям Муррей, в то время служивший на флоте и, несмотря на свою изысканную внешность, которая позднее приобрела еще больший блеск в годы его дипломатической службы, известный как самый бесстрашный морской волк, плававший от Магелланова пролива до Баффинова залива.
Итак, капитан Бертран приказал установить две свои самые большие пушки на корме и пустился в бегство…
«Калипсо» была настоящим кораблем-хищником, построенным для гонок и имевшим длинный и узкий киль; но ныне бедная морская ласточка имела дело с океанским орлом, так что, несмотря на ее быстрый ход, скоро стало ясно, что фрегат догоняет шхуну.
Каждые пять минут «Лестер», уверенно нагонявший «Калипсо», посылал ядра, чтобы заставить шхуну остановиться. Впрочем, на это «Калипсо» отвечала своими кормовыми орудиями, не прекращая бегства.
В это время Жак внимательно рассматривал рангоут своего корабля и давал лейтенанту Ребару полезные советы по усовершенствованию оснастки судов, предназначенных, как это было в случае с «Калипсо», для погони или для спасения от преследований. Нужно было произвести коренные изменения в брам-стеньгах, и Жак, не отрывая глаз от слабых мест судна, едва закончил излагать свои соображения, когда, не получив никакого ответа, он взглянул на лейтенанта и все понял: лейтенант Ребар только что был разорван пушечным ядром надвое.
Положение становилось серьезным; было ясно, что меньше чем через полчаса суда станут борт о борт и придется, как говорят матросы, схватиться врукопашную с экипажем противника, на треть превосходящим числом собственный. Жак решил посоветоваться об этом с наводчиком, орудовавшим на корме возле одной из пушек, как вдруг наводчик, нагнувшись, чтобы прицелиться, казалось оступился, упал лицом на казенную часть своего орудия и уже не встал. Видя, что тот не спешит вернуться к своим обязанностям, столь важным в эту минуту, Жак взял его за ворот и поставил на ноги. Тут он увидел, что бедняга глотнул картечную пулю, но только она пошла не вниз, а поперек. Из-за этого и случилось несчастье. Можно сказать, что он умер, не переварив раскаленного железа.
Жаку не оставалось ничего другого, как самому нагнуться к пушке, поправить на две-три линии прицел и скомандовать: «Огонь!» Пушка громыхнула, и, поскольку Жаку не терпелось узнать, каков результат его сноровки, он вскочил на бортовую сетку взглянуть, какой ущерб нанес противнику его выстрел.
Удар был сокрушительным. Фок-мачта, срезанная немного выше грот-марса, согнулась, как дерево под ветром, потом со страшным треском упала, завалив палубу парусами и такелажем и сломав надводную часть правого борта.
На борту «Калипсо» раздался крик радости. Фрегат резко остановился, опустив в море сломанное крыло, в то время как шхуна, целая и невредимая, если не считать несколько порванных канатов, продолжала свой путь, освободившись от преследования врага.
Когда опасность миновала, первой заботой капитана было назначить Жака своим помощником на место Ребара; впрочем, все корсары и раньше считали, что, если эта должность освободится, она должна быть предоставлена ему. Когда объявили о его назначении, раздались приветственные возгласы.
Вечером состоялось отпевание убитых. Трупы матросов сбрасывали в море по мере того, как они испускали дух, и только помощнику капитана были оказаны почести, подобающие его званию; почести эти состояли в том, что его зашили в гамак, привязав к каждой ноге по ядру тридцать шестого калибра. Церемония была выполнена точно, и бедный Ребар присоединился к мертвецам, сохранив для себя скромное преимущество — опуститься в самую глубину моря, вместо того чтобы плавать на его поверхности.
Вечером капитан Бертран воспользовался темнотой, чтобы совершить обманный маневр; другими словами, благодаря резкой перемене ветра он повернул назад и, таким образом, возвратился в Брест, в то время как «Лестер», поспешивший заменить сломанную мачту запасной, гнался за «Калипсо», взяв курс на Зеленый мыс.
Все это резко ухудшило настроение капитана Муррея, и он поклялся, что, если когда-нибудь ему под руку подвернется «Калипсо», она не уйдет от него так легко, как ей удалось это теперь.
Устранив повреждения «Калипсо», капитан Бертран снова ушел в море; с помощью Жака он творил чудеса. К несчастью, произошло сражение при Ватерлоо, после Ватерлоо — второе отречение, и после второго отречения — мир. На этот раз сомневаться уже было не в чем. Капитан видел, как на борту «Беллерофонта» проплыл мимо него пленник Европы. Бертран бывал на острове Святой Елены, заходил туда дважды; он сразу понял, что сбежать оттуда не так легко, как с Эльбы.
Будущее Бертрана оказалось весьма ненадежным в этой огромной катастрофе, разрушившей столько судеб. Ему нужно было заняться другим делом. Располагая отличной быстроходной шхуной, экипаж которой составляли сто пятьдесят смелых моряков, готовых разделить его судьбу, он, совершенно естественно, решил заняться торговлей невольниками.
Действительно, это было выгодное дело, пока его не подорвала философская болтовня, о которой в то время никто и думать не думал, и тот, кто взялся бы за это дело первым, мог сколотить недурное состояние. Война, которая в Европе временами прекращается, в Африке длится вечно; там всегда находятся племена, испытывающие жажду, и поскольку жители этих славных краев заметили раз и навсегда, что вернейший способ раздобыть пленников — иметь как можно больше водки, то в те времена довольно было пройтись по берегам Сенегамбии, Конго, Мозамбика и Зангебара, имея по бутылке коньяка в каждой руке, чтобы привести с собой на корабль пару негров. Если не хватало пленных — матери готовы были за стаканчик водки отдать свое дитя; правда, дети ценились недорого, но тут выручало количество.
Капитан Бертран с почетом вел выгодную торговлю неграми в течение пяти лет, то есть с 1815 по 1820 год, надеясь заниматься этим делом еще долгие годы, как вдруг неожиданное событие положило конец его бренному существованию. Однажды он поднимался по Рыбной реке, находящейся на западном берегу Африки, вместе с вождем готтентотов, который должен был выдать ему в обмен на две полные бочки рома партию больших намакасов, о чем они договорились; этих негров капитан заранее продал на Мартинику и на Гваделупу. В пути он случайно наступил на хвост гревшейся на солнце бокейры. Хвост этих пресмыкающихся, как известно, настолько чувствителен, что природа наделила его множеством своего рода погремушек, чтобы путник, предупрежденный их звуком, не наступил на него. Бокейра молниеносно выпрямилась и ужалила Бертрана в руку. Капитан, хотя и был вынослив, вскрикнул от боли. Вождь готтентотов обернулся, увидел, что случилось, и поучительно сказал:
— Ужаленный человек — мертвый человек.
— Знаю, черт побери, потому и кричу, — ответил капитан.
Затем, то ли для удовлетворения местью, то ли не желая, чтобы змея еще кого-нибудь ужалила, он крепко ухватил бокейру мощными руками и удушил ее. Но силы тут же оставили храбреца, и он упал замертво рядом со змеей.
Все это произошло столь внезапно, что, когда Жак, шедший за капитаном на расстоянии двадцати пяти шагов, приблизился к нему, тот был уже зеленый, как ящерица. Капитан хотел что-то сказать, но едва смог пробормотать несколько бессвязных слов и испустил дух. Десять минут спустя его тело было испещрено черными и желтыми пятнами, словно какой-то ядовитый гриб.
Нечего было и думать перенести тело капитана на борт «Калипсо», так быстро оно разлагалось вследствие сильного воздействия змеиного яда. Жак и двенадцать сопровождавших его матросов вырыли могилу, положили в нее капитана и навалили на него все камни, какие только можно было найти в окрестности, чтобы как-нибудь предохранить его от гиен и шакалов. Что касается гремучей змеи, то ее взял себе один из матросов, вспомнив, что его дядя, аптекарь из Бреста, просил его привезти гремучую змею, живую или мертвую, чтобы поместить ее у входа в аптеку в банке между двумя сосудами с красной и синей водой.
У коммерсантов существует пословица: «Дело прежде всего». В согласии с ней между вождем готтентотов и Жаком было решено, что это несчастье не помешает осуществить условленную сделку. Жак отправился в соседний крааль взять полсотни проданных ему больших намакасов, а вождь готтентотов прибыл на бриг за двумя бочками рома. Совершив этот обмен, оба коммерсанта расстались довольные друг другом, обещав не прерывать торговых связей.
В тот же вечер Жак собрал на палубе всех матросов, от боцмана до юнги.
После краткой, но яркой речи о бесчисленных добродетелях, что были присущи капитану Бертрану, он предложил экипажу два выхода: либо продать весь груз, заполнявший корабль, а выручку разделить в соответствии с установленным порядком и разойтись в разные стороны на поиски счастья, либо избрать нового капитана, с тем чтобы продолжать торговлю под именем «„Калипсо“ и компания». Жак объявил, что, хотя он занимает должность помощника капитана, он заранее готов подчиняться общему решению команды и первым признает нового капитана, кого бы матросы ни выбрали. После этого произошло то, что и должно было произойти: без всякого голосования капитаном выбрали Жака.
Капитан назначил своим помощником боцмана, смелого бретонца родом из Лорьяна, которого (намекая на исключительную твердость его черепа) все называли «Железный Лоб».
В тот же вечер «Калипсо», более забывчивая, чем нимфа, имя которой она носила, направилась к Антильским островам, уже утешенная, по крайней мере внешне, если и не после отплытия царя Улисса, то после смерти капитана Бертрана.
И действительно, лишившись одного хозяина, она обрела другого, стоившего, конечно, прежнего. Покойный был одним из тех морских волков, которые делают все по старинке, а не по вдохновению. Не таков был Жак: он всегда действовал с учетом обстоятельств, обладал универсальными знаниями в области мореплавания, в битве или во время бури командовал как первостатейный адмирал, но при случае умел завязать морской узел не хуже последнего юнги. С Жаком экипаж не имел времени для отдыха, а потому и никогда не скучал. С каждым днем совершенствовалось размещение грузов на судне и улучшалась оснастка шхуны. Жак обожал «Калипсо» так, как только можно обожать любовницу, поэтому он непрестанно думал о том, как бы получше ее украсить. Он то менял форму лиселя, то упрощал движение реи. И кокетливая «Калипсо» слушалась своего нового господина, как не слушалась еще никого: оживлялась, когда звучал его голос, наклонялась и выпрямлялась под его рукой, бросалась вперед под его командой, как лошадь, чувствующая шпоры; казалось, Жак и «Калипсо» были созданы друг для друга, никому и в голову не приходило, что они могут жить один без другого.
Если бы не воспоминание об отце и брате, хмурившее время от времени его лоб, Жак был бы самым счастливым человеком на земле и на море. Он был не из тех падких на наживу работорговцев, которые из-за своей жадности теряют половину прибыли и для которых злодейство обращается в привычку и становится развлечением. Нет, он был расчетливым коммерсантом, проявляющим заботу о своих кафрах, готтентотах, о своих сенегальцах и мозамбикцах, он почти так же бережно обращался с ними, как если бы это были мешки с сахаром, ящики с ромом или тюки хлопка. Их хорошо кормили, они спали на соломе, два раза в день выходили на палубу подышать воздухом. Цепи предназначались только для бунтовщиков; как правило, на «Калипсо» продавали мужей вместе с женами и детей вместе с матерями, что было в те времена неслыханной мягкостью. Собратья Жака так поступали редко. Его негры переходили к другому хозяину здоровыми и веселыми, благодаря чему капитан «Калипсо» всегда сбывал их по высокой цене.
Само собой разумеется, что Жак никогда не останавливался на берегу на столь продолжительное время, чтобы там могла возникнуть серьезная привязанность. Так как деньгам у него счета не было, он имел большой успех у красавиц-креолок с Ямайки, Гваделупы и Кубы, и они охотно кокетничали с ним; бывало даже, что их отцы, не зная, что Жак мулат, и принимая его за честного европейского работорговца, заговаривали с ним о женитьбе. Но у Жака были свои взгляды на любовь. Он еще в коллеже хорошо выучил мифологию и священную историю, знал притчу о Геркулесе и Омфале, а также о Самсоне и Далиле. Поэтому он решил, что у него не будет другой жены, кроме «Калипсо». Что касается любовниц, то их, слава Богу, ему хватало — черных, красных, желтых и шоколадных, смотря по тому, где он брал груз — в Конго, во Флориде, в Бенгалии или на Мадагаскаре. В каждом плавании он заводил новую любовницу, а прибыв на место, отдавал ее какому-нибудь приятелю, если был уверен, что тот будет хорошо с ней обращаться. У него было правило: никогда не оставлять себе одну и ту же надолго, какого бы цвета она ни была, из боязни, что она приобретет власть над его душой, так как, нужно сказать, больше всего на свете Жак любил свою свободу.
Добавим, что у Жака было множество других удовольствий. Он был чувствителен, как креол. Все великое в природе радовало его душу, а не производило впечатление на сю разум. Ему нравилась безграничность, но не потому что она обращает наши мысли к Богу, а потому что, чем больше простора, тем легче дышится; ему нравились звезды, но нс потому что он видел в них целые миры, движущиеся в пространстве, а потому что ему приятно было иметь над головой лазоревый свод, расшитый алмазами; ему нравились леса с высокими деревьями, но не потому что в их глубине слышатся таинственные и поэтические голоса, а потому что их переплетенные ветви образуют тень, сквозь которую не могут проникнуть лучи солнца.
Что касается его мнения о своем занятии, то он считал его вполне законным. Всю жизнь он видел, как продают и покупают негров, поэтому в сознании его создалось представление, что негры для того и существуют, чтобы их продавали и покупали. А имеет ли человек право торговать себе подобными — такой вопрос никогда не возникал у Жака: он покупал и платил, значит, вещь принадлежала ему, и, поскольку он заплатил за нее, то имел право ее продать. Но Жак никогда не следовал примеру своих собратьев, которые сами охотились за неграми: он счел бы отвратительной несправедливостью самому силой или хитростью завладеть свободным существом, чтобы превратить его в раба, но если это свободное существо стало рабом по не зависящим от Жака обстоятельствам, он не видел никаких препятствий к тому, чтобы купить его у владельца.
Итак, понятно, что Жак вел приятную жизнь, тем более приятную, что время от времени она прерывалась днями сражений. Так было еще при капитане Бертране. Торговля неграми была запрещена конгрессом правителей, которые, вероятно, считали, что она мешает торговле белыми; поэтому иногда случалось, что суда, интересующиеся делами, которые их не касались, обязательно хотели знать, чем занимается «Калипсо» у берегов Сенегала или в Индийских морях. Если капитан Жак был в хорошем настроении, он начинал дразнить слишком любопытное судно, поднимая флаги всех цветов; потом, когда ему надоедала эта игра в шарады, он поднимал свой собственный флаг: три головы негров на красном поле, а затем «Калипсо» обращалась в бегство, тут-то и начинался праздник.
Кроме двадцати пушек, украшавших бортовые люки, «Калипсо» специально для таких случаев имела на корме две пушки тридцать шестого калибра, дальнобойность которых превышала дальнобойность пушек на обычных судах; к тому же, так как «Калипсо» был замечательным парусником, подчинявшимся малейшему движению пальца или глаз своего хозяина, на мачтах поднимали ровно столько парусов, сколько нужно было, чтобы держать преследующее ее судно на расстоянии дальнобойности этих двух орудий. В результате вражеские ядра тонули в море позади «Калипсо», не долетая до нее, в то время как каждое из ее ядер — а Жак, разумеется, не забыл свое ремесло наводчика — прошивало корабль защитников негров от носа до кормы. Это продолжалось до тех пор, пока Жаку, по его собственному выражению, не надоедало «играть в кегли». Когда он видел, что дерзкое судно достаточно наказано за свою нескромность, он добавлял к уже развернутым парусам еще несколько бом-брамселей, несколько брам-лисе-лей, несколько бизаней собственного изобретения, посылал своему партнеру в знак прощания пару ядер, связанных цепью, и, скользя по морю, как запоздавшая птица, возвращающаяся в свое гнездо, исчезал за горизонтом, оставив враждебный корабль заделывать свои дыры, чинить снасти, связывать канаты.
Легко понять, что из-за таких проделок вход в порты представлял для Жака некоторые трудности. Но «Калипсо» была такая кокетка, которая умела вести себя по-разному и даже изменять лицо соответственно обстоятельствам. Иногда она брала себе какое-нибудь девичье имя и принимала простодушный вид, называлась «Красавицей Дженни» или «Юной Олимпией» и представлялась такой невинной, что на нее приятно было смотреть. При этом она прямо заявляла, за чем она явилась: в Кантоне — за чаем, в Мокке — за кофе, а на Цейлоне — за пряностями. Она показывала образцы своего груза, брала заказы, принимала на борт пассажиров. Капитан Жак принимал вид славного поселянина из Нижней Бретани, с длинными волосами, в широкой куртке, в большой шляпе — словом, он надевал одежду покойного Бертрана. А иногда «Калипсо» меняла пол, принимала имя «Сфинкс» или «Леонид», ее матросы облачались во французскую форму; она становилась на рейд, подняв белый флаг, любезно приветствуя форт, так же любезно ей отвечавший. Тогда ее капитан превращался в старого морского волка, ворчал, бранился, говорил только на морском жаргоне и недоумевал, для чего нужен берег, если не для того, чтобы время от времени сделать запас пресной воды или посушить рыбу. Иногда по своему капризу он принимал вид красивого щеголеватого офицера, только что окончившего училище; правительство, чтобы вознаградить заслуги его предков, назначило его командиром этого корабля — место, которого добивались десяток опытных офицеров. В этих случаях капитана звали г-н де Кергуран или г-н де Шан-Флёри, он был близорук, щурился и картавил. Где-нибудь во французском или английском порту эту игру очень быстро разоблачили бы, но на Кубе или Мартинике, на Гваделупе или Яве она имела огромный успех.
Что же касается помещения доходов, которые приносили его торговля, то для Жака это было самое простое дело. Он ничего не понимал ни в изменениях ажио, ни в учете векселей, поэтому в обмен на свое золото и переводные векселя он брал в Визапуре и в Гуджарате самые лучшие алмазы, какие только мог там найти, так что в конце концов стал разбираться в качестве алмазов почти так же хорошо, как и в достоинствах негров. Вновь приобретенные камни он прятал вместе с уже имеющимися в поясе, который обычно носил на себе. Если у него кончались деньги, он шарил у себя в поясе и извлекал оттуда бриллиант величиной с горошину или алмаз размером с орех. Затем он шел к какому-нибудь еврею, взвешивал у него этот камень и уступал по существующей цене. Потом, подобно Клеопатре, которая пила жемчуг, подаренный ей Антонием, он пропивал и проедал свой алмаз, но только, в отличие от египетской царицы, ему обычно хватало не на один обед.
Благодаря такой экономической системе, Жак всегда носил при себе ценности стоимостью в два или три миллиона; в случае надобности их легко было спрятать, так как они помещались на ладони. Жак не скрывал от себя, что у его ремесла есть и хорошие, и плохие стороны, что не весь его путь устлан розами, что после счастливых лет может наступить и день неудачи.
Но пока этот день не настал, Жак, как уже было сказано, вел привольную жизнь и не променял бы ее на королевскую, тем более что в те времена ремесло короля начинало становиться не таким уж привлекательным. Наш искатель приключений был бы совершенно счастлив, если б, как мы уже упоминали, не тоска по отцу и Жоржу, омрачавшая временами его мысли. Наконец в один прекрасный день он не вытерпел и, взяв на борт груз в Сенегамбии и в Конго, догрузив корабль у берегов Мозамбика и Зангебара, решил пройти до Иль-де-Франса и узнать, не уехал ли отец с острова и не вернулся ли домой брат. Приближаясь к берегу, он подал сигнал, принятый у работорговцев, и на его сигнал ответили соответствующим образом. По воле случая сигналами обменялись отец с сыном; таким образом, Жак не только оказался на родном берегу, но и попал прямо в объятия тех, ради кого он приехал.
Понятно, каким счастьем для отца и братьев, которые столь долго не виделись, было встретиться именно в то время, когда они меньше всего этого ожидали, и все же Жорж, получивший европейское образование, испытал вначале сожаление, что его брат занимается торговлей человеческими душами; однако это чувство вскоре рассеялось. Что касается Пьера Мюнье, который никогда не покидал острова, а следовательно, смотрел на все с точки зрения, принятой в колониях, то он даже не обратил на это внимания; впрочем, бедный отец был всецело поглощен неожиданным счастьем увидеть своих детей.
Ничто не мешало Жаку прийти ночевать в Моку. Он, Жорж и их отец не расставались до глубокой ночи. Во время откровенного разговора каждый поведал все, что было у него на душе. Пьер Мюнье излил переполнявшую его радость. Он не чувствовал ничего, кроме отцовской любви. Жак рассказал о своей полной приключений жизни, причудливых развлечениях, необычайном благополучии. Потом настала очередь Жоржа: он рассказал о своей любви.
Пьер Мюнье, слушая этот рассказ, трепетал всем телом: Жорж, мулат, сын мулата, любил белую и, признаваясь в этой любви, заявлял, что девушка будет принадлежать ему. Такая смелость в колониях считалась неслыханной, беспримерной дерзостью и, по мнению отца, должна была навлечь на того, в чьем сердце она зажглась, все земные горести и весь небесный гнев.
Жак же прекрасно понимал, что Жорж может любить белую женщину, хотя сам решительно предпочитал негритянок, прекрасно обосновывая свой выбор тысячами доводов. Но Жак был настроен слишком философски, чтобы не понимать и не уважать чужие вкусы. К тому же он считал, что Жорж, такой красавец, богач, во всем превосходящий других мужчин, мог претендовать на руку любой белой женщины, будь то даже Алина, царица Голконды!
Во всяком случае, он изложил Жоржу свой план действий, очень упрощавший дело: в случае отказа г-на де Мальмеди Жак предлагал похитить Сару и отвезти ее в какое-нибудь отдаленное место на земле по выбору Жоржа, где тот сможет присоединиться к ней. Жорж поблагодарил брата за любезное предложение, но, так как у него в это время был намечен другой план, отказался от совета.
На следующий день обитатели Моки сошлись чуть ли не на рассвете, столько им нужно было сообщить друг другу из того, что они не успели рассказать накануне. Около одиннадцати часов Жаку захотелось увидеть те места, где протекало его детство, и он предложил отцу и брату прогуляться, чтобы вместе вспомнить прошлое. Старик Мюнье согласился, но Жорж, как мы помним, ожидал новостей из города, поэтому ему пришлось отпустить их вдвоем и остаться в доме, где он назначил свидание Мико-Мико.
Полчаса спустя появился посланник Жоржа; он нес, как всегда, когда занимался торговлей в городе, свой длинный бамбуковый шест с двумя корзинами; предусмотрительный продавец полагал, что, возможно, ему по дороге встретится какой-нибудь любитель китайских безделушек. Несмотря на умение владеть собой, обретенное с таким трудом, Жорж открыл дверь с замирающим сердцем, потому что китаец встречался с Сарой и сейчас должен был рассказать ему об этой встрече.
Как и следовало ожидать, все прошло простейшим образом. Мико-Мико воспользовался привилегией свободно входить всюду и вошел в дом г-на де Мальмеди, а Бижу, который видел, как его хозяйка покупала у китайца веер, провел его прямо к Саре.
Увидев Мико-Мико, Сара была потрясена, поскольку с ним были связаны обстоятельства, напоминавшие ей о Жорже; она поспешила принять китайца, сожалея лишь о том, что вынуждена объясняться с ним только знаками. Однако Мико-Мико вытащил из кармана карточку — на ней Жорж своей рукой написал цены различных товаров, которые, как надеялся Мико-Мико, понравятся Саре, и подал эту карточку девушке, повернув той стороной, где было написано имя Жоржа.
Сара невольно покраснела и быстро перевернула карточку. Было очевидно, что Жорж, не имея возможности ее увидеть, применил этот способ напомнить о себе. Не торгуясь, она купила все вещицы, цены которых были обозначены рукой Жоржа, и, так как продавец не просил вернуть карточку, она оставила ее себе.
Когда Мико-Мико выходил от Сары, его остановил Анри. Он тоже позвал китайца к себе, чтобы посмотреть его товар. Анри ничего не купил, но он дал понять Мико-Мико, что собирается скоро жениться на кузине и ему понадобятся самые прелестные безделушки, какие только сможет найти китаец.
Этот визит к девушке и ее кузену позволил Мико-Мико рассмотреть дом во всех подробностях. А так как среди шишек, украшавших голый череп Мико-Мико, больше всех выделялась шишка топографической памяти, он прекрасно запомнил внутреннее расположение жилища г-на де Мальмеди.
Дом имел три выхода: один, как уже было сказано, — к мосту, ведущему через ручей в парк Компании; другой, с противоположной стороны, — к улочке, обсаженной деревьями и сворачивающей на Губернаторскую улицу; и третий, боковой, — на улицу Комедии.
Пройдя в дом через главный вход, то есть с моста, который переброшен через ручей и ведет в парк Компании, попадаешь на большой квадратный двор, где растут манговые деревья и китайская сирень, укрывающие своей тенью главное здание, в которое входят через дверь, расположенную почти параллельно воротам; на первом плане справа от входа расположены хижины негров, слева — конюшни. Далее, на втором плане, справа, в тени великолепного драконова дерева приютился павильон, напротив которого находится второе строение, также предназначенное для рабов. Наконец, на третьем плане, слева, — боковой вход, ведущий на улицу Комедии, а справа — проход, соединенный небольшой лестницей с переулком, обсаженным деревьями и образующим террасу, которая, сворачивая, выводит к театру.
Таким образом, если вы. внимательно следите за нашим описанием, то понимаете, что павильон был отделен от главного здания проходом. И поскольку этот павильон — любимое убежище Сары, где она проводит большую часть времени, позвольте сказать о нем еще несколько слов.
Из четырех стен павильона видны только три, а четвертая примыкает к негритянским хижинам. Первая из видимых стен выходит, на двор, где растут манговые деревья, китайская сирень и драконово дерево; другая — на проход, ведущий к маленькой лестнице; наконец, третья — на большой склад древесины, почти пустой, заключенный между тем самым ручьем, который течет параллельно главному фасаду дома г-на де Мальмеди, и обсаженным деревьями переулком, который возвышается над складом примерно на дюжину футов. К переулку прилепились два-три дома — их пологие крыши открывают легкий доступ из переулка к складу для того, кто вздумал бы зачем-то проникнуть туда незамеченным.
В павильоне три окна и дверь, как мы упоминали, во двор. Одно окно — рядом с дверью, другое смотрит в проход и третье — на склад.
Во время рассказа Мико-Мико Жорж трижды улыбнулся, причем с разным выражением лица. Сначала он улыбнулся, когда его посланник сказал ему, что Сара оставила себе карточку; затем — когда тот сообщил, что Анри женится на своей кузине, и, наконец, когда услышал, что в павильон можно попасть через окно, выходящее на склад.
Жорж положил перед Мико-Мико карандаш и бумагу, и, в то время как торговец для большей надежности чертил план дома, он взял перо и принялся писать письмо.
Письмо и план дома были закончены одновременно.
Тогда Жорж встал и пошел в свою спальню, откуда принес восхитительную шкатулку работы Буля, достойную принадлежать г-же де Помпадур. Он положил в нее только что написанное письмо, запер шкатулку на ключ, передал шкатулку и ключ Мико-Мико, сопроводив их своими наставлениями, после чего Мико-Мико опять получил квадрупль за новое поручение, которое он сейчас должен был выполнить. Приведя свой бамбуковый шест в равновесие на плече, китаец отправился в город тем же шагом, каким он пришел оттуда; это означало, что примерно через четыре часа он будет у Сары.
Не успел Мико-Мико исчезнуть в конце аллеи, ведущей на плантацию, как через заднюю дверь вошли Жак с отцом. Жорж, собиравшийся догнать их по дороге, удивился их внезапному возвращению. Оказалось, что Жак увидел в небе признаки, предвещающие ураган, и хотя боцман Железный Лоб, его помощник, пользовался полным его доверием, слишком велика была его любовь к «Калипсо», чтобы передоверить другому заботу о ее сохранности в столь грозных обстоятельствах. Жак вернулся, чтобы проститься с братом. С вершины горы Большой Перст, куда он поднялся, желая убедиться, что его шхуна на месте, ему стало видно, что «Калипсо» дрейфует примерно в двух льё от берега, и подал условный сигнал помощнику, сообщив, что намерен вернуться на борт. Сигнал был замечен, и Жак не сомневался, что через два часа за ним придет шлюпка, доставившая его на берег.
Мюнье, бедный отец, делал все возможное, чтобы удержать сына при себе, но Жак сказал ему ласково и твердо: «Дорогой отец, это невозможно», и старик по интонации его голоса понял, что сын непоколебим в своем решении, и больше не настаивал на своем.
Что касается Жоржа, то он настолько хорошо понимал, почему Жак торопится на свой корабль, что даже не отговаривал его. Он только сказал брату, что вместе с отцом проводит его до хребта Питербот, чтобы с его противоположного склона проследить, как он доберется до корабля.
Таким образом, они отправились втроем по тропам, известным лишь охотникам, до истока Тыквенной реки. Там Жак простился со своими близкими, у которых пробыл так недолго, но торжественно обещал скоро вернуться.
Часом позже шлюпка отчалила, увозя Жака, верного своей любви к кораблю и полного решимости спасти «Калипсо» или погибнуть вместе с нею.
Едва Жак ступил на палубу, как шхуна, которая до тех пор дрейфовала, взяла курс на Песчаный остров и на полной скорости пошла к северу.
Тем временем небо и море приобрели устрашающий вид. Море стонало и на глазах подымалось, хотя час прилива еще не настал. Небо, словно соперничая с океаном, катило валы облаков, стремительно летящих и рвущихся в клочья под порывами ветра, который то и дело менял направление с ост-зюйд-оста на зюйд-ост и зюйд-зюйд-ост.
Все эти приметы могли показаться предвестниками обычной бури кому угодно, но только не моряку. Подобные явления случались не раз в году, и за ними не обязательно следовали какие-нибудь бедствия. Но, вернувшись домой, Жорж с отцом убедились в прозорливости Жака. Ртуть в барометре упала до отметки в двадцать восемь дюймов.
Пьер Мюнье тут же велел управляющему срезать стебли маниоки, чтобы спасти хотя бы корни, — иначе большая часть растений будет вырвана из земли и унесена ветром.
Жорж в это время приказал Али оседлать к восьми часам Антрима. Услышав это, Пьер Мюнье содрогнулся.
— Для чего ты велишь седлать коня? — с ужасом спросил он сына.
— В десять часов я должен быть в городе, отец, — ответил Жорж.
— Но, несчастный, это невозможно! — вскричал отец.
— Это необходимо, отец, — возразил сын.
И в его голосе, как раньше в голосе Жака, отец почувствовал такую непреклонность, что только вздохнул и поник головой, не смея настаивать.
В это время Мико-Мико выполнял поручение Жоржа.
Прибыв в Порт-Луи, он тут же направился к дому г-на де Мальмеди, куда благодаря заказу Анри мог входить беспрепятственно. Он вошел туда тем более уверенно, что, следуя через порт, видел там господ де Мальмеди, отца и сына, — они смотрели на суда, стоявшие на якоре, капитаны которых, ожидая шквал, велели удвоить число швартовых. Поэтому он вошел в дом, не боясь, что кто-нибудь помешает ему в его намерении, и Вижу, еще сегодня утром видевший, как Мико-Мико совещался с молодым хозяином и с той, которую он заранее считал своей молодой хозяйкой, снова повел китайца к Саре (по своему обыкновению, она находилась в павильоне).
Как и предвидел Жорж, среди новых предметов, которые торговец предложил любопытству юной креолки, прелестная шкатулка Буля сразу привлекла ее внимание. Сара взяла ее, осмотрела со всех сторон и, полюбовавшись внешним видом, захотела посмотреть, как она выглядит внутри, и спросила ключ, чтобы открыть ларец; тогда Мико-Мико, пошарив в карманах, знаками показал, что ключа у него нет и что он, быть может, забыл его дома, сейчас пойдет за ним, и тут же вышел, оставив Саре шкатулку.
Десять минут спустя, в то время как девушка с горячим детским любопытством вертела в руках чудесный ларец, появился Бижу и подал ей ключ, который Мико-Мико послал с негром.
Для Сары было безразлично, каким образом ключ попал к ней, лишь бы он у нее был; она взяла его из рук Бижу, поторопившегося выйти из комнаты, чтобы закрыть все ставни в доме: ураган приближался. Оставшись одна, Сара поспешила открыть ларец.
В ларце, как нам известно, был только листок бумаги, сложенный вчетверо и даже незапечатанный.
Жорж все предусмотрел и рассчитал.
Важно, чтобы Сара была одна в ту минуту, когда она найдет это послание. Оно не должно быть запечатано, чтобы Сара не смогла вернуть письмо, заявив, что она возвращает его, не прочитав.
Она секунду колебалась, но, догадавшись, откуда пришло письмо, движимая любопытством, любовью и самыми разнообразными чувствами, бурлящими в девичьем сердце, не смогла побороть желание узнать, что писал ей Жорж; взволнованная, зардевшаяся, она взяла записку и прочла:
«Сара!
Нет надобности говорить Вам, что я люблю Вас: Вы это знаете; мечтой всей моей жизни была такая подруга, как Вы. В жизни бывают столь исключительные обстоятельства и столь напряженные моменты, когда все общественные условности исчезают перед настоятельной необходимостью.
Сара, любите ли Вы меня?
Подумайте, какой будет Ваша жизнь с Анри! Представьте себе, какой она будет со мной.
С ним — уважение общества.
Со мной — позор, вызванный общественным предрассудком.
Но ведь я люблю Вас, повторяю, и никто и никогда не полюбит Вас сильнее, чем я.
Мне известно, что г-н де Мальмеди спешит стать Вашим мужем, поэтому нельзя терять время. Вы свободны. Положа руку на сердце, выбирайте между Анри и мною.
Ответ Ваш будет для меня так же свят, как повеление моей матери. Сегодня в десять вечера я буду в павильоне, чтобы его получить.
Жорж».
Сара с испугом посмотрела вокруг. Ей казалось, что она сейчас увидит Жоржа.
В этот момент дверь отворилась и вместо Жоржа явился Анри; она спрятала письмо на груди.
Вообще Анри, как мы видели, в глазах своей кузины всегда оказывался в довольно скверном положении. На этот раз он опять выбрал неблагоприятное время, явившись к ней, когда она была всецело поглощена другим.
— Простите меня, милая Сара, — сказал Анри, — я вошел, не предупредив вас, но при наших отношениях, когда мы через две недели станем мужем и женой, мне кажется, что бы вы ни говорили, такое поведение законно. Я пришел сказать вам, что, если в саду есть цветы, которыми вы дорожите, лучше их внести в дом.
— Почему? — спросила Сара.
— Разве вы не видите, что приближается ураган и для цветов, как и для людей, лучше этой ночью оставаться дома?
— О Боже, — вскричала Сара, думая о Жорже, — значит, следует опасаться?
— Нам, поскольку у нас дом прочный, не следует, — ответил Анри, — но беднякам, живущим в хижинах, или тем, кто окажется в дороге, следует, и, признаться, я не хотел бы быть на их месте.
— Вы уверены, Анри?
— Черт возьми! Конечно, уверен. Разве вы не слышите?
— Что?
— Да филао[4] в парке Компании…
— Да, да, они стонут, и это признак бури, правда?
— И посмотрите на небо: оно все в тучах… Так вот, повторяю, Сара, если у вас есть цветы, которые надо внести в дом, не теряйте времени, а я пойду запру собак.
И Анри вышел, чтобы укрыть свору собак от бури.
В самом деле, ночь наступила с необыкновенной быстротой, небо покрылось громадными черными тучами, время от времени налетали порывы ветра, и от них сотрясался дом; потом наступал покой, но этот гнетущий покой был похож на агонию задыхающейся природы. Сара посмотрела на двор и увидела, что манговые деревья дрожат, словно они способны чувствовать и предвидят борьбу, которая начнется между ветром, землей и небом, а китайская сирень печально опускает свои цветы к земле. При виде этого девушку охватил ужас; она сложила руки и прошептала:
— О Боже мой, Господи! Спаси его.
В эту минуту Сара услышала голос своего дяди, звавшего ее. Она открыла дверь.
— Сара, дитя мое, — сказал г-н де Мальмеди, — Сара, идите сюда, вам небезопасно в павильоне.
— Иду, дядя, — сказала девушка, запирая дверь и унося с собой ключ: она боялась, что кто-нибудь войдет туда в ее отсутствие.
Но, вместо того чтобы присоединиться к Анри и его отцу, Сара вернулась к себе в спальню. Минуту спустя г-н де Мальмеди пришел посмотреть, что она делает. Она стояла на коленях перед распятием у подножия своей кровати.
— Что же вы здесь делаете и почему не идете пить чай с нами?
— Дядя, — ответила Сара, — я молюсь за путешественников.
— Черт побери, — воскликнул г-н де Мальмеди, — я уверен, что на всем острове не найдется такого безумца, чтобы пуститься в путь в подобную погоду!
— Дай-то Бог, дядюшка, — сказала Сара.
И она продолжала молиться.
В самом деле, не могло быть сомнения в том, что вот-вот произойдет событие, которое предсказал Жак с его верным чутьем моряка: один из этих ужасных ураганов, гроза колоний, надвигался на Иль-де-Франс.
Ночь, как мы уже сказали, наступила с устрашающей быстротой, но молнии сверкали так часто и так ярко, что темноту почти рассеял голубоватый мертвенный свет, придававший всем предметам землистый цвет тех угасших миров, которые Байрон заставил Каина посетить в сопровождении Сатаны. Каждый из коротких промежутков, когда молнии то и дело перемежались с мраком, царящим над землей, был заполнен тяжелыми ударами грома, который, казалось, зарождался за горами, скатывался по их склонам, поднимался над городом и терялся далеко за горизонтом. Потом широкие и мощные порывы ветра следовали за молнией, возникавшей в разных местах, и проносились, сгибая, как тонкие ивовые прутья, самые мощные деревья, которые выпрямлялись медленно и боязливо, жаловались и стонали под новыми, еще более сильными порывами.
В самом центре острова, в особенности в районе Мока и на равнинах Вилемса, ураган свирепствовал сильнее всего, словно радуясь своей свободе. Потому Пьер Мюнье был вдвойне испуган, видя, что Жак уехал, а Жорж готов уехать; как всегда уступив воле другого, дрожа от воя ветра, бледнея от раскатов грома, вздрагивая при каждой вспышке молнии, бедный отец смирился и даже не пытался удержать Жоржа возле себя. Что касается его сына, то он, кажется, мужал с каждой минутой, по мере того как приближалась опасность; в отличие от отца, Жорж, поднимая голову при любом грозном шуме, улыбался блеску молнии: он, доныне испытавший все виды единоборства с людьми, теперь, словно Дон Жуан, с нетерпением жаждал сразиться с Богом.
Поэтому, когда настал час отъезда, с непреклонной решимостью, которая отличала его характер с рождения, а не была приобретена им в результате полученного воспитания, Жорж подошел к отцу, протянул ему руку и, будто не понимая, почему старик дрожит, вышел таким же уверенным шагом и с таким же спокойным лицом, как если бы ничего особенного не случилось. У дверей он встретил Али: с безучастным восточным послушанием он держал за уздечку оседланного Антрима. Как будто узнав свист самума или рев хамсина, сын пустыни упирался и ржал, но, услышав знакомый голос хозяина, он, казалось, успокоился и, раздувая ноздри, скосил в сторону Жоржа свой дикий глаз. Жорж погладил его и сказал ему несколько арабских слов; потом, с легкостью превосходного наездника, вскочил в седло без помощи стремян; в тот же миг Али отпустил поводья, и Антрим поскакал с быстротою молнии, так что Жорж даже не увидел отца, который для того, чтобы продлить расставание со своим любимым сыном, приоткрыл дверь и следил за ним глазами до тех пор, пока тот не исчез в конце аллеи, ведущей к дому.
Какое необычайное зрелище — всадник, мчащийся так же стремительно, как ураган, вместе с которым он рассекает пространство, словно Фауст, летящий к Брокену на адском жеребце! Все вокруг него обратилось в хаос. Везде стоял оглушительный треск деревьев, рушащихся под ударами ветра. Вырванные из земли стебли тростника и маниоки носились в воздухе, словно гигантские перья. Птицы, застигнутые ураганом во время сна и уносимые против их воли неведомо куда, метались около Жоржа, отчаянно крича; время от времени перепутанный олень, подобно стреле, пересекал ему путь. Но Жорж был счастлив, сердце его переполняла гордость: один сохраняя хладнокровие среди всеобщего хаоса, хотя повсюду все гнулось и ломалось, он мчался своим путем к цели и ничто не заставило бы его свернуть с дороги, ничто не сломило бы его решимости.
Он мчался так в течение часа, перескакивая через стволы поваленных деревьев, через ручьи, превратившиеся в потоки, через вывороченные из земли и катящиеся по склонам гор камни; потом он увидел море, взволнованное, зеленоватое, пенистое, грохочущее, с грозным шумом бьющееся о берег, как будто его больше не сдерживала рука Бога. Жорж приблизился к подножию Сигнальной горы, объехал ее основание, влекомый фантастическим бегом своего коня, пересек Городской мост, свернул направо, на улицу Золотого берега, пересек укрепления, спустился по Наклонной улице в парк Компании. Потом, поднявшись в гору по пустынному городу, среди обломков поваленных труб, обрушенных стен, летящих черепиц он продолжал путь по улице Комедии, затем, резко повернув направо, выехал на Губернаторскую улицу. Углубившись в проход, расположенный напротив театра, Жорж соскочил с коня, отодвинул барьер, отделяющий проход от обсаженного деревьями переулка возле дома г-на де Мальмеди, закрыл за собой барьер и бросил уздечку на шею Антрима, оставив его запертым в тупике. Затем, пройдя по крышам, спускавшимся к переулку, и спрыгнув на землю, он очутился на складе, куда выходили окна описанного нами павильона.
В это время Сара была в своей комнате; она слушала рев ветра, крестилась при каждой вспышке молнии, беспрерывно молилась, призывая бурю и надеясь, что буря не позволит Жоржу выехать из дома; но спустя мгновение она дрожащим голосом шептала, что, если такой человек обещает что-либо, он это исполнит, пусть даже весь мир обрушится на него. Тогда она взывала к Богу, чтобы он успокоил ветер и погасил молнии; она представляла себе, что Жорж раздавлен деревом, разбился о скалу, катится по дну потока, и тогда, с ужасом поняв, какую власть ее спаситель уже имеет над ней, она чувствовала: всякое сопротивление этому влечению бесполезно, напрасна борьба против любви, родившейся накануне и уже такой могущественной, что ее бедное сердце может только биться и стонать, признавая себя побежденным без борьбы.
По мере того как шло время, волнение Сары все усиливалось. Устремив взгляд на часы, она следила за движением стрелки, и голос сердца говорил ей, что с каждой минутой Жорж приближается к ней. Часы показали девять, половину десятого, без четверти десять; буря не успокаивалась, а становилась все более грозной. Дом дрожал до самого основания, и каждую секунду казалось, что ветер снесет его с фундамента. Время от времени, среди жалоб филао, среди криков негров, чьи хижины, менее прочные, чем дома белых, рушились от порывов урагана, как от дуновения ребенка рушится возведенный им карточный замок, слышался, в ответ на раскаты грома, отчаянный зов какого-то корабля, терпящего крушение и подающего сигналы бедствия в полной уверенности, что не в силах человеческих спасти его.
Среди всех этих разнообразных звуков, этого шума разрушений Саре показалось, что она слышит ржание лошади.
Тогда она вдруг встала — решение было принято. Человек, который в то время, когда самые храбрые дрожат в своих домах, приехал к ней, невзирая на опасности, на вывороченные с корнем деревья, мощные потоки, зияющие пропасти, приехал только для того, чтобы сказать: «Я люблю вас, Сара! Любите ли вы меня?» — этот человек был действительно достоин ее. И если Жорж сделал это — Жорж, который спас ей жизнь, — то она принадлежала ему, а он принадлежал ей. Не она сама свободно принимала решение — это рука Всевышнего направляла ее так, что уже невозможно было противиться судьбе, определенной заранее, и она покорно подчинялась року.
С решительностью, обретаемой в крайних обстоятельствах, Сара вышла из своей комнаты, дошла до конца коридора, спустилась по маленькой наружной лестнице, казалось шатавшейся под ее ногами, очутилась в углу квадратного двора, пошла вперед, на каждом шагу спотыкаясь о валявшиеся обломки и опираясь на стену павильона, чтобы не быть опрокинутой ветром, и подошла к двери. В тот миг, когда она взяла в руки ключ, сверкнула молния и при ее свете она увидела согнутые манговые деревья, растрепанные кусты сирени, сломанные цветы, и лишь тогда ей стало понятно, в каких мучительных судорогах бьется природа. Сара подумала, что, может быть, напрасно ждать, Жорж не приедет не потому, что побоится, а потому, что погибнет; при этой мысли все затуманилось в ее сознании и она быстро вошла в павильон.
— Благодарю вас, Сара, — произнес голос, потрясший ее до глубины души, — благодарю вас! О, я не ошибся: вы меня любите, Сара, о, будьте же стократно благословенны!
И в то же время Сара почувствовала, как чья-то рука берет ее руку, чье-то сердце бьется возле ее сердца, чье-то дыхание смешивается с ее дыханием. Неведомое ощущение, стремительное, неутолимое, пробежало по всему ее телу; задыхаясь, она в растерянности склонилась как цветок на стебле, упав на плечо Жоржа в изнеможении от двух часов борьбы с собой, и могла только прошептать:
— Жорж! Жорж! Пожалейте меня!
Жорж понял этот призыв слабости к силе, целомудрия девушки — к честности возлюбленного; может быть, он приехал с другой целью, но он почувствовал: с этого часа Сара принадлежит ему и все, что он получит от девственницы, будет отнято у супруги, и, хотя сам он трепетал от любви, от желания, от счастья, он только подвел юную креолку ближе к окну, чтобы разглядеть ее при блеске молний, и, наклонив голову к ней, воскликнул:
— Сара, вы моя!. Сара, не правда ли, моя на всю жизнь?
— О да! Да! На всю жизнь, — прошептала девушка.
— Ничто никогда не разлучит нас, ничто кроме смерти?
— Ничто кроме смерти!
— Вы клянетесь в этом, Сара?
— Клянусь моей матерью, Жорж!
— Хорошо! — сказал молодой человек, дрожа от радости и гордости. — С этой минуты вы моя жена, Сара, и горе тому, кто попытается отнять вас у меня!
С этими словами Жорж прижался губами к губам девушки и, несомненно боясь, что не сдержит себя перед такой любовью, юностью и красотой, бросился в соседнюю комнату, окно которой выходило на склад, и исчез.
В это мгновение раздался такой оглушительный удар грома, что Сара упала на колени. Почти сразу же дверь павильона распахнулась и вошли г-н де Мальмеди и Анри.
Ночью ураган стих, но только на следующее утро можно было увидеть причиненные им разрушения.
Часть кораблей, находившихся в порту, получила значительные повреждения, многие были брошены ураганом друг на друга и разбиты. Мачты большинства судов были сломаны и срезаны, как у понтонов. Два или три корабля, не удержавшись на якорях, были выброшены на остров Бочаров. Наконец, одно судно потонуло в порту с грузом и экипажем: его не удалось спасти.
На самом острове разрушений было не меньше. Почти все дома в Порт-Луи серьезно пострадали от столь ужасной катастрофы. Унесло крыши со строений, крытых дранкой, шифером, черепицей, медью и железом. Полностью сохранились только здания, завершавшиеся аргамасами, то есть террасами, построенными на индийский лад. Утром улицы были усеяны множеством обломков; многие здания держались на своих фундаментах только благодаря многочисленным подпоркам. Все трибуны, приготовленные на Марсовом поле для бегов, были опрокинуты. Две пушки крупного калибра, стоявшие неподалеку от Большого Берега, повернуло ветром, и утром все увидели, что они направлены в сторону, противоположную той, что была накануне.
Центральная часть острова выглядела не менее плачевно. Все, что осталось от урожая — к счастью, жатву уже почти закончили, — было вырвано из земли; во многих местах целые арпаны леса напоминали побитые градом хлеба. Ни одно отдельно стоящее дерево не устояло против урагана, и даже тамариндовые деревья, чрезвычайно гибкие, были переломаны — такого еще никто никогда не видел.
Дом г-на де Мальмеди, один из самых высоких в Порт-Луи, сильно пострадал. В какой-то момент порывы шквала были настолько сильны, что г-н де Мальмеди и его сын решили укрыться в павильоне: имевший всего два этажа и построенный целиком из камня, он был защищен террасой и менее досягаем для ветра. Анри бросился к своей кузине, но, увидев пустую комнату, подумал, что Сара, так же как и они с отцом, испуганная бурей, решила укрыться в павильоне. Они спустились и в самом деле нашли ее там. Ее присутствие объяснялось вполне естественно, ее страх не нуждался в извинении. В результате ни отец, ни сын ни на секунду не заподозрили истинной причины того, что Сара вышла из своей комнаты, и приписали это страху, ибо и сами не избежали его.
К утру, как мы сказали, буря улеглась. Но, хотя почти никто не спал всю ночь, жители Порт-Луи не посмели предаться отдыху, и каждый занялся тем, что проверял ту часть убытков, понесенных городом, которая приходилась на его долю. Новый губернатор с утра проехал по всем улицам города и предоставил гарнизон в распоряжение горожан. В результате к вечеру следы катастрофы частично уже исчезли.
Нужно сказать, что каждый из жителей Порт-Луи изо всех сил старался вернуть городу прежний вид. Приближалось одно из самых больших торжеств на Иль-де-Франсе — праздник Шахсей-Вахсей. Этот праздник, вероятно никому не известный в Европе, тесно связан с описываемыми нами событиями, и потому мы просим у наших читателей позволения дать о нем некоторые необходимые сведения.
Известно, что большая семья магометан разделяется на две части, не только различные, но даже враждебные одна другой, — на суннитов и шиитов. Одна из них — к ней относятся арабы и турки — признает законными наследниками Магомета только Абу-Бекра, Омара и Османа; к другой принадлежат персы и индийские мусульмане, которые не признают этих халифов и верят, что только Али, зять и наперсник Пророка, имеет право на его политическое и религиозное наследие. Во время долгих войн, происходивших между претендентами, Хусейн, сын Али, был окружен возле города Кербела посланными вслед за ним солдатами Омара; молодой князь и шестьдесят сопровождавших его родственников, несмотря на героическое сопротивление, были убиты.
Индийские магометане каждый год отмечают этот злосчастный день; торжественный праздник носит название Шахсей-Вахсей, которое представляет собой искаженное «Ва Хусейн! О Хусейн!» — крики, которые персы повторяют хором. Впрочем, они изменили праздник, как и его название, примешав к нему обычаи своей страны и обряды своей древней религии.
В следующий понедельник, день полнолуния, ласкары, представители индийских шиитов на Иль-де-Франсе, должны были, по своему обычаю, праздновать Шахсей-Вахсей и представить колонии зрелище этой странной церемонии, которую в текущем году ждали с еще большим любопытством, чем в прошлые годы.
И в самом деле, одно необычайное обстоятельство должно было послужить тому, чтобы этот праздник стал великолепнее, чем когда-либо. Ласкары разделились на два клана — морской и сухопутный; их различают по цвету платья: у морских ласкаров — зеленое, у сухопутных — белое. Обычно каждая группа проводила праздник отдельно, с возможной для нее роскошью и пышностью, стараясь затмить своих соперников; в результате возникали ссоры, иной раз переходившие в драки. Морские ласкары были храбрее, но беднее сухопутных; вооружившись палками и даже саблями, они часто мстили своим противникам, и тогда, чтобы не допустить смертельной борьбы, приходилось вмешиваться полиции.
Но в этом году, благодаря деятельному вмешательству незнакомого купца, несомненно вдохновляемого религиозным рвением, обе группы отказались от своей вражды и соединились, чтобы образовать одно целое, поэтому, как мы уже сказали, повсюду распространялись слухи, что праздник пройдет спокойнее и вместе с тем более пышно, чем в прежние годы.
Понятно, что в местах, подобных Иль-де-Франсу, где так мало развлечений, все с нетерпением ждут этого праздника, всегда любопытного даже для тех, кто видел его еще в детстве.
Уже за три месяца до начала торжеств все разговоры сводятся к их обсуждению, всюду только и слышно о своего рода пагоде, которая должна стать главным украшением праздника. Мы уже объяснили смысл этого торжества, теперь объясним, о какой пагоде идет речь.
Эта пагода строится из бамбука и обычно состоит из трех ярусов, поставленных друг на друга, постепенно уменьшающихся и затянутых разноцветной бумагой. Каждый из этих четырехугольных ярусов строится в отдельном ящике, тоже четырехугольном; одну из его сторон взламывают, чтобы вынуть ярус, потом переносят все три яруса в четвертый ящик, высота которого позволяет поставить их один на другой. Здесь их связывают и затем, закончив сооружение пагоды, работают над ее отделкой. Чтобы достигнуть результата, достойного их цели, ласкары иногда за четыре месяца до праздника ищут по всей колонии наиболее умелых мастеров: индусов, китайцев, свободных негров и негров-рабов (только вместо того чтобы платить жалованье самим неграм-рабам, его вручают их хозяевам).
Хотя каждому обитателю острова пришлось жалеть о нанесенных ему ураганом убытках, все с радостью узнали, что ящик, в котором находилась пагода, уже доведенная до полного совершенства, под защитой отрогов горы Большой Перст остался невредим. Значит, в этом году на празднике будет все что нужно. Губернатор, чтобы отметить свой приезд, добавил еще бега и с аристократической щедростью взялся за свой счет наградить победителей призами с тем условием, чтобы владельцы лошадей сами скакали на них, как это принято среди дворян-наездников в Англии.
Итак, как мы видим, все способствовало тому, чтобы удовольствие, какое все предвкушали, быстро загладило только что пережитые неприятности. И через день после урагана, вслед за тревогой, вызванной им, сразу начались приготовления к празднику.
Одна Сара, погруженная в мысли, неведомые ее близким, против обыкновения, казалось, ничуть не интересовалась праздником, в прошлые годы очень живо занимавшим эту юную кокетку. В самом деле, аристократия Иль-де-Франса имела привычку в полном составе присутствовать на бегах, а также на празднике Шахсей-Вахсей, сидя на специально построенных трибунах или в открытых колясках; в обоих случаях это предоставляло прекрасным креолкам Порт-Луи возможность показаться во всех своих роскошных нарядах. Понятно, что все удивлялись, почему Сара, которую известие о бале или каком-нибудь зрелище обычно так волновало, на этот раз оставалась безразличной к будущему торжеству. Даже душенька Генриетта, воспитавшая девушку и читавшая в ее душе как в самом прозрачном кристалле, ничего не понимала в ее настроении, и ей было о чем глубоко задуматься.
Занятые важными событиями, о которых шла речь, мы даже не успели упомянуть о том, что мисс Генриетта вернулась в Порт-Луи на следующий день после катастрофы. Она так натерпелась страху в течение ночи, когда свирепствовал ураган, что, еще не оправившись от пережитых накануне волнений, выехала с Черной реки, как только стих ветер, и днем приехала в Порт-Луи, так что уже третий день она была вместе со своей воспитанницей, чья непривычная озабоченность начала ее серьезно беспокоить.
Три дня тому назад в жизни Сары произошли разительные перемены. Когда она впервые увидела Жоржа, в ее душе запечатлелся его образ, его осанка, его голос; начиная с этого времени с невольным вздохом она не раз возвращалась к мыслям о своем обручении с Анри, на которое еще десять лет тому назад молчаливо согласилась. Она не могла и подумать, что в ее жизни сложатся такие обстоятельства, когда этот брак станет невозможным. Но уже во время обеда у губернатора она начала понимать, что выйти замуж за своего кузена — значило обречь себя на вечное несчастье. Наконец, как мы видели, наступил момент, когда эта тревожная мысль обрела у нее силу убеждения и она торжественно обещала Жоржу принадлежать только ему, и никому другому. Читатель согласится, что теперь было о чем подумать шестнадцатилетней девушке и что все эти праздники и удовольствия, которые она до сих пор считала важнейшими событиями в ее жизни, стали казаться ей не такими уж важными.
В течение пяти или шести дней господа де Мальмеди также были встревожены: и тем, что Сара решительно отказалась танцевать с кем бы то ни было, раз уж ей запрещено танцевать с Жоржем; и тем, что она покинула бал, хотя обычно уходила последней; и тем, что она упрямо не желала отвечать, когда кузен и дядя заговаривали с ней о предстоящей свадебной церемонии, — все это вызывало недоумение, потому они и решили сначала подготовить все к свадьбе, а затем оповестить об этом Сару. Сделать это было тем проще, что день бракосочетания еще не был назначен, а Саре только что исполнилось шестнадцать лет, то есть она уже вступила в тот возраст, когда г-н де Мальмеди мог осуществить свои намерения по отношению к ней.
В последние три-четыре дня заботы, обуревавшие каждого из обитателей дома Мальмеди, породили между ними холодные отношения и натянутость. Они встречались обычно утром, за завтраком, потом в два часа за обедом, затем в пять часов, во время чаепития, и в девять — за ужином.
Три дня тому назад Сара испросила разрешения завтракать у себя. Этим она устраняла несколько минут неприятного общения, но оставались еще три совместные встречи, которые она могла избежать только под предлогом болезни, но такой предлог не мог быть постоянным, поэтому Сара покорилась необходимости появляться к столу в привычные часы.
Через день после урагана около пяти часов вечера она сидела у окна в большой общей гостиной и вышивала, что позволяло ей не подымать глаз, в то время как душенька Генриетта приготовляла чай с тем удивительным прилежанием, на какое способны англичанки, занимаясь столь важным делом, а господа де Мальмеди, стоя возле камина, разговаривали вполголоса. Вдруг дверь отворилась и Бижу объявил, что пришли лорд Уильям Муррей и г-н Жорж Мюнье.
Легко понять, что каждый из присутствующих принял это сообщение по-разному. Господа де Мальмеди, думая, что они ослышались, заставили повторить только что произнесенные имена. Сара, покраснев, опустила глаза на свою работу, а мисс Генриетта, только что открывшая кран, чтобы налить кипяток в чайник, была так поражена, что, глядя по очереди на господ де Мальмеди, Сару и Бижу, не заметила, что чайник уже наполнен и кипяток льется из него на стол, а со стола на пол.
Бижу, улыбаясь самым любезным образом, вновь произнес имена пришедших.
Господин де Мальмеди с возрастающим удивлением переглянулся с сыном, а потом, чувствуя, что надо на что-то решиться, сказал:
— Проси их войти.
Лорд Муррей и Жорж вошли.
Оба были в черных фраках, что означало особую значимость визита.
Господин де Мальмеди сделал несколько шагов навстречу гостям, в то время как Сара, покраснев, встала и, робко склонившись в реверансе, снова села или, вернее, упала на свой стул, а мисс Генриетта, заметив оплошность, которую она сотворила, быстро закрыла кран самовара.
Бижу, повинуясь жесту своего хозяина, подвинул два кресла, но Жорж поклонился, знаком показав, что надобности в этом нет и он будет стоять.
— Сударь, — сказал губернатор, обращаясь к г-ну де Мальмеди, — господин Жорж Мюнье попросил меня сопровождать его к вам и поддержать моим присутствием просьбу, с которой он хочет к вам обратиться. Искренне желая, чтобы его просьба была исполнена, я решил не отказывать ему, тем более что это предоставляет мне честь увидеть вас.
Губернатор поклонился; отец и сын ответили на его поклон.
— Мы так обязаны господину Жоржу Мюнье, — сказал г-н де Мальмеди-отец, — что будем счастливы оказать ему любую услугу.
— Если вы хотите, — ответил Жорж, — намекнуть на то, что я имел счастье спасти мадемуазель от угрожавшей ей опасности, то позвольте мне сказать вам, что за это я должен быть благодарен Богу, который привел меня туда, чтобы я сделал то, что каждый сделал бы на моем месте. К тому же, — улыбаясь, добавил Жорж, — вы сейчас увидите, что мое поведение не было лишено своекорыстия.
— Простите, сударь, но я вас не понимаю, — сказал Анри.
— Будьте спокойны, сударь, — продолжал Жорж, — вы поймете, сейчас я все объясню вам.
— Мы вас слушаем, сударь.
— Дядя, мне уйти? — спросила Сара.
— Если бы я смел надеяться, — сказал Жорж, повернувшись вполоборота и поклонившись ей, — что выраженное мною желание может повлиять на вас, мадемуазель, я, напротив, умолял бы вас остаться.
Сара осталась. Наступило молчание; затем г-н де Мальмеди дал понять, что он ждет.
— Сударь, — сказал Жорж совершенно спокойным голосом, — вы меня знаете, вы знаете мою семью, знаете мое состояние. Сейчас мне принадлежат два миллиона. Простите, что я вхожу в подробности, но, думаю, это необходимо.
— Однако же, сударь, — возразил Анри, — признаюсь, я не понимаю, почему все это может интересовать нас.
— Как бы то ни было, сказанное мною вас не касается, — продолжал Жорж, сохраняя спокойствие, в то время как Анри явно нервничал. — Я обращаюсь к вашему отцу.
— Позвольте вам заметить, сударь, я не понимаю, зачем отцу подобные признания.
— Сейчас поймете, сударь, — холодно возразил Жорж.
Затем, пристально глядя на г-на де Мальмеди, он продолжал:
— Я пришел просить у вас руки мадемуазель Сары.
— Для кого? — спросил г-н де Мальмеди.
— Для себя, сударь, — ответил Жорж.
— Для вас?! — воскликнул Анри, с угрозой взглянув на молодого мулата, но тут же сдержался.
Сара побледнела.
— Для вас? — снова спросил г-н де Мальмеди.
— Для меня, сударь, — с поклоном ответил Жорж.
— Но вы прекрасно знаете, — воскликнул г-н де Мальмеди, — что моя племянница предназначена моему сыну.
— А кем, сударь? — в свою очередь спросил Жорж.
— Кем, кем!.. Черт возьми! Мной, — сказал г-н де Мальмеди.
— Позвольте заметить, — продолжал Жорж, — что мадемуазель Сара не дочь ваша, а только племянница, она не обязана повиноваться вам беспрекословно.
— Сударь, спор этот представляется более чем странным.
— Простите меня, — промолвил Жорж, — мне он представляется совершенно естественным: я люблю мадемуазель Сару и уверен, что призван сделать ее счастливой! Я действую и по велению сердца, и по долгу совести.
— Но кузина не любит вас! — вскричал Анри, не имея сил сдержаться.
— Вы ошибаетесь, мадемуазель Сара позволила мне сказать вам, что она меня любит.
— Она?! — вскричал г-н де Мальмеди. — Это немыслимо!
— Вы заблуждаетесь, дядя, — сказала Сара, вставая, — господин Мюнье говорит чистую правду.
— Как вы смеете, кузина?! — с угрозой в голосе воскликнул Анри, бросившись к Саре.
Жорж рванулся к ним, но губернатор удержал его.
— Смею повторить то, в чем я призналась господину Жоржу, — возразила Сара, бросив на кузена взгляд, исполненный величайшего презрения. — Он спас мне жизнь, и моя жизнь принадлежит ему. Я никогда не стану женой другого.
С этими словами она грациозно и величаво протянула Жоржу руку. Жорж почтительно склонился и коснулся ее губами.
— Нет, это уж слишком! — вскричал Анри и поднял трость, которую он держал в руке.
Лорд Уильям Муррей, только что остановивший Жоржа, теперь удержал Анри.
Жорж взглянул на Анри, надменно улыбаясь, и, проводив Сару до дверей, еще раз ей поклонился. Сара присела в реверансе, подала знак мисс Генриетте следовать за ней, и они обе вышли.
Жорж вернулся.
— Вы видели, что сейчас произошло, сударь, — сказал он г-ну де Мальмеди, — и вы больше не должны сомневаться в том, как ко мне относится мадемуазель Сара. Я во второй раз осмелюсь просить вас дать положительный ответ на предложение, с которым я имел честь к вам обратиться.
— Ответ!? — воскликнул г-н де Мальмеди. — Вы имеете наглость надеяться, что я дам вам другой ответ, нежели тот, который вы заслуживаете?
— Я не навязываю вам ответ, который вы должны мне дать, сударь, однако, каков бы он ни был, прошу его высказать.
— Надеюсь, вы не ожидаете ничего, кроме отказа?! — воскликнул Анри.
— Я обращаюсь к вашему отцу, а не к вам, пусть он ответит мне, а с вами мы выясним отношения позже.
— Так вот, сударь, — заявил г-н де Мальмеди, — я решительно отказываю вам.
— Хорошо, сударь, — ответил Жорж, — я не ожидал иного ответа и обратился к вам потому, что таков обычай.
И Жорж поклонился г-ну де Мальмеди с безукоризненной вежливостью, словно ничего существенного не произошло; вслед за тем он обратился к Анри:
— Теперь, сударь, то, что касается нас двоих, если позволите. Хочу напомнить вам, что вы уже второй раз поднимаете на меня руку: первый раз вы меня ударили саблей четырнадцать лет назад. (Жорж откинул волосы со лба и пальцем показал след от удара.) Второй раз, сегодня, вы позволили себе угрожать мне тростью.
— Ну и что? — сказал Анри.
— Я настаиваю на дуэли за два этих оскорбления, — ответил Жорж. — Вы храбры, я это знаю и надеюсь, что вы, как подобает мужчине, ответите на вызов, который я бросаю вашему мужеству.
— Я очень рад, сударь, что вы осведомлены о моей храбрости, хотя ваше мнение на сей счет мне безразлично, — усмехаясь, ответил Анри. — Однако оно ободряет меня в моем вам ответе.
— Какой же этот ответ?
— Ваше второе требование переходит все границы не в меньшей степени, чем первое. Я не собираюсь драться с мулатом…
Жорж смертельно побледнел, однако странная улыбка искривила его губы.
— Это ваше последнее слово? — спросил он.
— Да, сударь, — ответил Анри.
— Чудесно, — продолжал Жорж. — Теперь я знаю, что мне остается делать.
И, поклонившись господам де Мальмеди, он вышел вместе с губернатором.
— Я вам предсказывал исход подобного рода, — сказал лорд Муррей, когда они вышли за дверь.
— Я сам знал это заранее, милорд, — промолвил Жорж, — но я прибыл на остров, чтобы исполнить все, что мне предначертано, и намерен дойти до конца. Я буду бороться с позорным предрассудком. И в этой борьбе я либо погибну, либо искореню его. Тем не менее я благодарю вас, милорд.
Вслед за тем Жорж раскланялся с губернатором и, пожав протянутую ему руку, направился в сторону парка Компании. Лорд Муррей следил за ним и, когда Жорж исчез за углом Наклонной улицы, покачав головой, произнес:
— Вот человек, который идет прямо к своей гибели, а жаль: в этом сердце есть нечто величественное.
В следующую субботу начинали праздновать Шахсей-Вахсей; к этому дню весь город старался приукраситься и убрать последние следы урагана. Трудно было поверить, что за шесть дней до того город был почти что разрушен.
С утра морские и сухопутные ласкары все вместе вышли из малабарского лагеря, расположенного за городом между ручьями Девичьим и Фанфарон. Впереди шел варварский оркестр с тамбуринами, флейтами и варганами, направляясь в Порт-Луи, чтобы провести там так называемый сбор; два вождя шли рядом, одетые один в зеленое, другой в белое, как того требовали правила их сторонников; каждый из них нес обнаженную саблю с апельсином, насаженным на ее конец. За ними шли двое мулл, неся в руках тарелки с сахаром, покрытые лепестками китайских роз, и, наконец, вслед за муллами шла в относительном порядке толпа индийцев.
Сбор начался с первых же домов города, потому что, несомненно проникнутые духом равенства, сборщики не гнушаются самыми бедными хижинами, пожертвования которых, так же как пожертвования самых богатых домов, тратятся на частичное покрытие гигантских расходов, понесенных этим небогатым населением, чтобы сделать церемонию как можно более торжественной. Нужно сказать, что сборщики держат себя с присущей восточным людям гордостью, совсем не униженно и раболепно, а, наоборот, скорее благородно и трогательно. После того как вожди, перед которыми открываются все двери, приветствуют хозяев, опуская перед ними концы своих сабель, мулла выходит вперед и предлагает присутствующим сахар с розовыми лепестками. В это время другие индийцы, заранее назначенные вождями, подставляют тарелки, в которые хозяева кладут свои подношения, потом все произносят «салям» и уходят. Они словно бы не принимают милостыню, но приглашают людей, чуждых их веры, к символическому союзу, чтобы те по-братски разделили с ними расходы на их обряды и дары их религии.
Обычно сбор денег распространяется не только на все дома города, но и на корабли, стоящие в порту и в значительной части принадлежащие морским ласкарам. Но на этот раз сбор здесь был очень скудным, поскольку большинство судов так пострадало, что их капитаны скорее сами нуждались в помощи, чем могли оказывать ее.
Однако в то время, когда сборщики были в порту, между редутом Лабурдоне и Белым фортом появился корабль, который был замечен еще с утра; он шел под голландским флагом, на всех парусах, приветствуя форт, и тот отвечал на каждый его выстрел. Конечно, когда на остров налетел ураган, этот корабль был еще далеко — это было видно по тому, что все его снасти, все его тросы были в полном порядке, — и теперь он приближался, грациозно наклонившись, словно рука какой-то морской богини вела его по поверхности воды. Издали с помощью подзорной трубы можно было видеть на палубе весь экипаж корабля в мундирах войск короля Вильгельма, как будто специально явившийся в парадной форме, чтобы непременно участвовать в церемонии. Понятно, что праздничный и радостный вид этого корабля привлек внимание обоих вождей ласкаров. Как только он бросил якорь, предводитель морских ласкаров сел в лодку и в сопровождении сборщиков с тарелками и еще дюжины своих людей направился к кораблю, оказавшемуся вблизи ничуть не хуже, чем на расстоянии.
В самом деле, если голландская опрятность, столь знаменитая во всем свете, заслуживает всяческой похвалы, то этот красивый корабль представлял собой плавающий храм самой опрятности; его палуба, выскобленная, вымытая, вытертая, отполированная, могла поспорить своей нарядностью с паркетом самого роскошного салона. Вся его медная отделка блестела как золото, лестницы, сделанные из ценных пород индийского дерева, казались украшениями, а не предметами повседневной необходимости. Что касается вооружения, то оно было предназначено скорее для артиллерийского музея, чем для арсенала корабля.
Капитан Ван ден Брук (так звали хозяина этого изумительного судна) при виде приближающихся ласкаров, вероятно, понял, в чем дело, потому что вышел к трапу, чтобы встретить их предводителя, и, обменявшись с ним словами на их языке — а это доказывало, что он не в первый раз плавает в Индийских морях, — положил на поднесенную ему тарелку не золотую монету, не столбик серебра, а прекрасный небольшой алмаз — он мог стоить сотни луидоров. Извинившись, что у него нет сейчас наличных денег, он просил вождя ласкаров удовольствоваться этим пожертвованием, которое настолько превосходило ожидания славного приверженца Али и так мало соответствовало обычной прижимистости соотечественников Яна де Витта, что предводитель ласкаров сначала не посмел принять всерьез такую щедрость, и только когда Ван ден Брук три или четыре раза заверил его, что алмаз действительно предназначен шиитам, к которым капитан, по его собственному утверждению, относился с большой симпатией, он поблагодарил его и собственноручно поднес ему тарелку с лепестками роз, обсыпанными сахаром. Капитан изящно взял щепотку лепестков и, поднеся ко рту, сделал вид, что ест их, к большому удовольствию индийцев, которые покинули гостеприимный корабль лишь после многократно повторенного «салям», чтобы продолжить свой сбор. Каждому встречному они рассказывали о свалившейся на них с неба необыкновенной удаче, но. больше она не повторилась.
Так прошел день. Каждый скорее готовился к завтрашнему празднику, чем принимал участие в сегодняшнем, который был, так сказать, только прологом.
На следующий день должны были состояться скачки. Даже обычные бега проходили на Иль-де-Франсе с большой пышностью, но эти, проводившиеся в честь праздника, а главное, предложенные губернатором, обещали, понятно, превзойти все, что обитатели острова видели доныне.
Праздник должен был состояться, как всегда, на Марсовом поле; вся площадь, кроме небольшой части, отведенной для бегов, с самого утра была заполнена зрителями, так как ожидались не только главные скачки — выступление джентльменов-наездников, основное развлечение дня. Спортивному состязанию предшествовали другие, потешные бега, особенно привлекательные для простонародья, потому что все могли в них участвовать. В начале праздника предстояли забавные бега со свиньей, бега в мешке и бега на пони. Победителям состязаний полагался приз, учрежденный губернатором. Победитель бегов на пони должен был получить великолепное ментоновское двуствольное ружье, победитель бегов в мешке — роскошный зонтик, а победитель бегов со свиньей в качестве приза получал саму свинью.
Призом главных скачек была изумительная серебряная позолоченная чаша, ценная не столько материалом, из которого она была изготовлена, сколько своей работой.
Мы сказали, что уже на рассвете места, оставленные для публики, были заполнены зрителями, но высший свет начал собираться только к десяти часам. Как в Лондоне, в Париже и повсюду, где бывают бега, места на трибуне были предназначены для знатных персон. Но, то ли из прихоти, то ли не желая смешиваться с толпой, самые блистательные дамы города Порт-Луи решили смотреть на бега из колясок. Все они, за исключением приглашенных в губернаторскую ложу, расположились напротив финишной линии или как можно ближе к ней, предоставив трибуны буржуа и мелким негоциантам. Молодые же люди приехали, по большей части, верхом и собирались следовать за участниками скачек по внутреннему кругу. Любители, члены жокей-клуба Иль-де-Франса, разгуливали в это время по беговой дорожке и заключали невероятные пари с чисто креольской непринужденностью.
В половине одиннадцатого казалось, что весь Порт-Луи собрался на Марсовом поле. Среди самых элегантных женщин в роскошных колясках выделялись мадемуазель Куде и мадемуазель Сипри де Жерсиньи. Сипри де Жерсиньи была в то время одной из самых красивых девушек Иль-де-Франса, сегодня же она все еще одна из самых его прекрасных женщин: ее роскошные черные волосы славятся даже в парижских салонах. Привлекали внимание шесть барышень Дерюн: белокурые, свежие, грациозные, они обычно выезжали все вместе в экипаже, и их иначе не называли как букет роз.
Впрочем, вся трибуна губернатора в тот день заслуживала сравнения, данного барышням Дерюн. Тот, кто никогда не посещал колонии, и в особенности тот, кто не был на Иль-де-Франсе, не может представить себе очарования и грации креольских женщин с их бархатными глазами и черными как смоль волосами; среди креолок выделяются, как северные цветы, бледные дочери Англии с прозрачной кожей, воздушными волосами, изящно склоненными головками. В глазах молодых людей букеты, которые держали в руках прелестные зрительницы, по всей вероятности, представляли собой призы гораздо более ценные, чем чаши от Одно, ружья из Ментона, зонтики от Вердье, которые губернатор в своей неслыханной щедрости мог подарить победителям.
В первом ряду трибуны лорда Уильяма между г-ном де Мальмеди и мисс Генриеттой сидела Сара; Анри же расхаживал по беговой дорожке, заключая пари со всеми, кто хотел поставить против него; однако, нужно сказать, таких было немного, ведь помимо того, что молодой человек был отличным наездником, прославившимся на скачках, он владел в это время скакуном, который считался самым быстрым на острове.
В одиннадцать часов гарнизонный оркестр, расположившийся между двумя трибунами, дал сигнал к началу представления; как мы уже сказали, первыми были бега со свиньей.
Читателю известно это шутовское зрелище, бытующее во многих деревнях Франции: хвост свиньи смазывают топленым салом, и участники игры по очереди пытаются удержать ее, причем разрешается хвататься только за хвост. Тот, кто остановит свинью, считается победителем. Это состязание для простонародья: все имеют право принять в нем участие, и никакого списка не составляют.
Животное привели два негра; это была великолепная крупная свинья, заранее намазанная жиром и готовая вступить на ристалище. При виде нее раздался единодушный крик, и негры, индийцы, малайцы, мадагаскарцы и местные уроженцы, ломая барьер, за который они до сих пор не смели заходить, ринулись к животному. Испуганная этой суматохой свинья бросилась бежать.
Были приняты меры, чтобы она не смогла ускользнуть от своих преследователей: у бедного животного передние ноги были привязаны к задним, приблизительно так, как спутывают ноги лошадей, чтобы заставить их двигаться иноходью. В результате свинья могла бежать лишь очень медленно и скоро была настигнута; тут-то и начались разочарования участников этой игры.
Ясно, что первые из них имеют мало шансов стать победителем: свеженамазанный хвост невозможно удержать в руках и свинья без труда вырывается от преследователей. Но, по мере того, как участники стирают первые слои жира, животное начинает потихоньку понимать, что притязания тех, кто хочет ее поймать, не так уж нелепы, как это было вначале. И тогда раздается ее хрюканье, смешанное с пронзительными криками. Время от времени, когда атака на свинью становится чересчур настойчивой, животное поворачивается рылом к самым рьяным своим врагам, а те, в зависимости от того, насколько большим мужеством наделила их природа, либо продолжают преследование, либо отступают. Наконец, приходит минута, когда хвост, полностью лишившись обманной смазки, уже почти не скользит в руках, предавая своего владельца: тот отбивается, хрюкает, визжит, однако все тщетно — единодушные овации достаются его победителю.
В этот день все шло в обычном порядке. Свинья сравнительно легко освободилась от первых преследователей и, хотя ей мешали веревки, начала обгонять всех на этом поприще мученичества. Но вот дюжина самых лучших и самых сильных бегунов, озлобившись от этой гонки, стали догонять бедное животное и хватать его за хвост, не давая ни секунды передышки; все указывало на то, что минута поражения свиньи, как ни пыталась та мужественно оттянуть ее, все же приближается. В конце концов еще пять или шесть ее врагов, запыхавшись и тяжело дыша, отстали. Однако, по мере того как уменьшалось число претендентов, шансы тех, кто продолжал борьбу, росли, поэтому, воодушевленные криками зрителей, они удвоили свою силу и ловкость.
В числе тех претендентов, кто, казалось, решился довести дело до конца, были двое наших старых знакомцев: Антонио Малаец и китаец Мико-Мико. Оба бежали за свиньей с самого начала и не отставали от нее ни на минуту: сотни раз хвост ускользал из их рук, но они чувствовали, что все для них идет к удаче и, не теряя надежды, предпринимали новые попытки добиться успеха. Наконец, оставив позади всех своих конкурентов, они оказались вдвоем. Вот тогда-то борьба стала по-настоящему захватывающей и зрители начали заключать пари на крупные суммы.
Бега продолжались еще минут десять. Обежав вокруг всего Марсова поля, свинья дошла до состояния, которое в охотничьих терминах называется подъемом зверя: визжа и хрюкая, она поворачивалась к преследователям; однако это упорное сопротивление не смущало противников, по очереди хватавших ее за хвост с размеренностью, достойной пастухов Вергилия. Наконец Антонио остановил беглянку, и все подумали, что он победил. Но животное, собрав последние силы, рванулось вперед, и хвост в сотый раз выскользнул из рук малайца. Мико-Мико, державшийся настороже, сейчас же схватил его; удача, которая, казалось, была на стороне Антонио, перешла теперь к Мико-Мико. Зрители, поставившие на него, решили, что он оправдал их надежды. Китаец схватил хвост двумя руками, напрягся, сопротивляясь изо всех сил, но свинья потащила его. За ним бежал малаец, почти смирившийся с поражением и сокрушенно качавший головой. Однако он был готов сменить китайца и на всякий случай держался рядом со свиньей, свесив свои длинные руки и натерев ладони песком (для чего ему почти не надо было нагибаться), чтобы придать им цепкость. Это достойное упрямство, впрочем, было напрасно: Мико-Мико был уже близок к победе. Протащив за собой китайца на десять шагов, свинья как будто признала себя побежденной и остановилась: она тянула вперед, но равная сила тянула ее назад. И поскольку равные силы уравновешиваются, свинья и китаец замерли на мгновение в неподвижности, явно не оставляя яростных попыток: животное — двигаться вперед, человек — оставаться на месте, и все это под громкие аплодисменты толпы. Так продолжалось в течение нескольких секунд и все уже начали думать, что так будет продолжаться еще долго, как вдруг противников разметало в разные стороны. Свинья покатилась вперед, Мико-Мико — назад: оба исполнили одно и то же движение, с той только разницей, что животное перекатилось через брюхо, а человек — через спину. Антонио тут же радостно ринулся к свинье, сопутствуемый криками всех, кто был заинтересован в его победе и на этот раз поверил в нее. Но радость его оказалась недолгой, его постигло жестокое разочарование: в то мгновение, когда он хотел схватить животное за часть тела, обозначенную в программе, поиски ее оказались тщетными. У несчастной свиньи хвоста больше не было: он остался в руках Мико-Мико, и тот, ликуя, предстал с трофеем перед публикой, взывая к ее беспристрастности.
Случай был непредвиденный; пришлось положиться на совесть судей; те посовещались с минуту и большинством голосов — трое против двух — решили: «принимая во внимание, что Мико-Мико неоспоримо поймал животное, даже если оно предпочло остаться без хвоста, Мико-Мико, несомненно, должен быть признан победителем».
В результате Мико-Мико был объявлен победителем и было подтверждено его право на захваченный им приз. Китаец, уразумев решение судей, тут же схватил свою собственность за задние ноги и повел ее перед собой, подобно тому, как толкают тачку.
Антонио же, ворча, удалился, смешался с толпой, однако та оказала ему радушный прием, ведь толпа всегда великодушно относится к тем, кого постигла неудача.
Зрители шумели, как это всегда бывает по окончании зрелища, привлекшего их внимание, но вскоре все успокоились и было объявлено начало бегов в мешке; каждый занял свое место, весьма довольный только что закончившимся первым состязанием и не желая ничего упустить из второго.
Дистанция для бегов в мешке начиналась у мильного столба Дрейпера и кончалась у трибуны губернатора, то есть в ней было около ста пятидесяти шагов. По данному сигналу участники — их было пятьдесят человек — выскочили вприпрыжку из хижины, специально для этого сооруженной, и построились в ряд.
Пусть читатель не удивляется большому числу участников этих состязаний: призом, назначенным победителю, был роскошный зонтик, а зонтик в колониях, особенно на Иль-де-Франсе, для негров всегда был предметом вожделения. Почему эта страсть достигла у них такой силы, что стала просто манией, мне не известно, и люди, более ученые, чем я, занимались исследованием этого явления, но их труды оказались бесплодными. Мы также просто-напросто указываем на этот факт, не выясняя его сути. Словом, губернатору дали хороший совет, раз в качестве приза за бега в мешке победителю он выбрал эту вещь.
Многие наши читатели — хоть раз в жизни — все же видели такие бега: человек влезает в мешок, который завязывают у него на шее, так что руки и ноги оказываются в мешке, поэтому участник состязания не может бежать, ему приходится только прыгать. Такой вид борьбы обычно бывает смешным, здесь же зрелище становилось особенно забавным, поскольку шутовство усиливалось странностью голов, торчавших из мешков, и любопытным разнообразием цветов участников этого соревнования — негров и индийцев, как и в бегах со свиньей.
В первых рядах тех, кого прославили многочисленные победы в состязаниях этого рода, были негры Телемах и Вижу; унаследовав взаимную ненависть своих хозяев, они редко встречались без того, чтобы не обменяться бранью, часто выливавшейся, что делало честь их мужеству, в изрядные потасовки; но на этот раз, когда руки их были лишены свободы, а ноги упрятаны, они довольствовались тем, что бросали друг на друга злобные взгляды; впрочем, между ними находились три или четыре их собрата. В момент старта из хижины появился, подпрыгивая, и присоединился к ним пятьдесят первый конкурент — Антонио Малаец, проигравший на предыдущих бегах.
По сигналу все бросились вперед, прыгая причудливым образом, как стая кенгуру; они толкались, сваливали друг друга с ног, катались по земле, снова вставали, снова толкались и падали. Пока они не прошли первые шестьдесят шагов, невозможно было предвидеть будущего победителя: дюжина участников следовала друг за другом на таком близком расстоянии, падения их были так неожиданны и так меняли расстановку сил, что в одну секунду, как на пути в царство небесное, первые становились последними, а последние — первыми. Однако, надо сказать, что среди самых опытных, тех, кто все время шел впереди, были Телемах, Бижу и Антонио. Через сто шагов от исходной точки они остались одни и вся борьба должна была пройти между ними.
Антонио с присущей ему хитростью быстро обнаружил взаимную ненависть Бижу и Телемаха по злобным взглядам, какие они бросали друг на друга, и рассчитывал на это не меньше, чем на свою собственную ловкость. Когда коварный малаец случайно оказался между ними и, следовательно, разделил их, он тут же воспользовался одним из своих многочисленных падений, чтобы уйти в сторону и оставить противников по соседству друг с другом. Как он предполагал, так и случилось: Бижу и Телемах, увидев, что препятствие, разделявшее их, исчезло, и они находятся рядом, мгновенно приблизились друг к другу, обмениваясь все более и более страшными взглядами, скрежеща зубами, как обезьяны, когда они ссорятся из-за ореха, и к грозной пантомиме добавилась еще и желчная ругань. К счастью, находясь в мешке, они не могли перейти от слов к драке. Но по движению мешковин легко было заметить, что руки у них так и чесались отомстить за оскорбления, которые сыпались с их уст. Влекомые обоюдной ненавистью, они сближались, их мешки соприкасались, и при каждом прыжке они толкали друг друга, все ожесточеннее ругались, обещая, что, как только они освободятся от мешков, между ними произойдет встреча более свирепая, чем все предыдущие. В это время Антонио вырвался вперед.
Увидев, что малаец опередил их на пять или шесть шагов, оба негра временно оставили вражду и попытались более мощными прыжками, чем те, что они делали до сих пор, наверстать упущенное, и им это явно удалось, особенно Телемаху, которому падение противника дало новый шанс. Антонио упал, и, хотя ему удалось почти сразу вскочить на ноги, Телемах уже обошел его.
Произошедшее оказалось тем более важным, что все они были уже шагах в десяти от финиша; Вижу, зарычав, с отчаянным усилием ринулся к своему сопернику; однако Телемах не позволил себя обогнать: он продолжал прыгать с возрастающей подвижностью; теперь каждый мог поклясться, что зонтик достанется ему. Но человек предполагает, а Бог располагает. Телемах оступился, зашатался при громких криках толпы и упал, но при этом, верный своей ненависти к Бижу, постарался преградить ему дорогу. Бижу не смог на бегу отклониться в сторону, наткнулся на Телемаха и тоже покатился по пыльной площадке.
Тотчас у обоих одновременно возникла одна и та же мысль: лучше, чтобы приз получил кто-то третий, чем позволить победить сопернику. Поэтому, к великому удивлению зрителей, оба противника, вместо того чтобы подняться и продолжать свое продвижение к цели, едва встав на ноги, бросились колотить друг друга, насколько позволяла им холщовая тюрьма. Сражаясь головой, как это делают бретонцы, они тем самым позволили Антонио, свободному от помех и избавленному от соперников, спокойно продолжать бег. Они же перекатывались друг через друга и, лишенные возможности пустить в ход ноги и руки, изо всех сил кусались.
В это время Антонио, торжествуя, достиг цели и выиграл зонтик, который немедленно был ему вручен. Он тут же раскрыл его под рукоплескания публики, в большинстве состоявшей из негров, которые завидовали счастливому обладателю подобного сокровища.
Бижу и Телемаха разняли, потому что они все еще продолжали кусать друг друга. У Бижу пострадал нос, а Телемах лишился части уха.
Настала очередь выступления пони; тридцать маленьких лошадок, уроженцы Тимора и Пегу, вышли из-за устроенной для них ограды; верхом на них сидели индийские жокеи, мадагаскарцы или малайцы. Их появление было встречено всеобщим оживлением, потому что эти бега больше всего развлекают черное население острова. Действительно, непокорность полудиких, почти не укрощенных лошадок таит много непредвиденного. Поэтому раздались тысячи возгласов, ободряющих смуглых жокеев, под которыми неистовствовала стая демонов; чтобы удержать их, требовалась вся сила и вся ловкость их всадников; они помчались бы во весь опор, не ожидая сигнала, если бы он заставил себя хоть немного ждать. Но губернатор вовремя распорядился, и сигнал был дан.
Все пони ринулись или, вернее, взлетели, потому что они были больше похожи на стаю птиц, летящих над землей, чем на стадо четвероногих, бегущих по ней. Но, едва доскакав до могилы Маларти, они по своей привычке начали «баловать», как говорят на жаргоне скачек, то есть половина их умчалась в Черный лес, унося с собой всадников, несмотря на все их усилия удержаться на Марсовом поле. У моста исчезла треть из тех, что еще оставались, поэтому, когда пони домчались до мильного столба Дрейпера, их было лишь семь или восемь; еще два или три скакуна продолжали бег, сбросив жокеев.
Дистанция составляла два круга; всадники, не останавливаясь, вихрем пронеслись за финишную черту и скрылись за поворотом, провожаемые громкими криками и смехом; затем все стихло. Остальные лошади, кроме одной-единственной, оставшейся на дорожке, разбежались кто куда: часть исчезла в лесу Водовзводной башни, часть — у ручья в расщелине, часть — у моста. Прошло десять минут ожидания.
И вдруг на склоне горы показалась лошадь без всадника. Она вбежала в город, проскакала вокруг церкви и по одной из улиц, ведущих к Марсову полю, вернулась на беговую дорожку, по собственной прихоти продолжая вольный бег, покорная лишь инстинкту; и тогда со всех сторон начали появляться все новые лошади, но они пришли слишком поздно: в мгновение ока первый конь доскакал до финиша, пересек финишную черту и, пробежав еще полсотни шагов, остановился, словно понял, что он победитель.
Призом, как мы уже сказали, было превосходное ружье, его и вручили владельцу умного животного. Это был колонист Сондерс.
Тем временем со всех сторон сбегались остальные лошади — так вспугнутые ястребом голуби один за одним возвращаются на свою голубятню.
Семь или восемь лошадей так и не вернулись, их нашли только на второй или третий день.
Настала очередь главных скачек; после получасового перерыва стали раздавать программы и заключать пари.
Самым азартным из тех, кто держал пари, был капитан Ван ден Брук; сойдя со своего судна, он прошел прямо к Вижье, лучшему ювелиру в городе, известному своей честностью, свойственной овернцам, и обменял алмазы на банкноты и золотые монеты на сумму около ста тысяч франков. Тотчас он, превзойдя самых смелых спортсменов и вызвав всеобщее изумление, поставил всю эту сумму на одну лошадь, имя которой на острове никому ничего не говорило. Звали ее Антрим.
Были записаны имена четырех лошадей:
Реставрация — полковника Дрейпера;
Вирджиния — г-на Рондо де Курси;
Джестер — г-на Анри де Мальмеди;
Антрим — г-на** (имя владельца было заменено двумя звездочками).
Самые крупные суммы были поставлены на Джестера и Реставрацию, которые на прошлогодних скачках стали победителями. На этот раз на них рассчитывали еще больше, потому что всадниками были их хозяева — превосходные наездники; Вирджиния же участвовала в скачках впервые.
Между тем, хотя капитану Ван ден Бруку и внушали с состраданием, что он делает глупость, он все же поставил на Антрима, и это только возбудило общее любопытство, вызванное интересом как к лошади, так и к ее таинственному хозяину.
Поскольку наездниками были сами хозяева, их не нужно было взвешивать, и потому никто не удивился, что под навесом не оказалось ни Антрима, ни джентльмена, скрывшего свое имя под условным знаком: решили, что он явится к началу состязаний и займет свое место среди соперников.
Наступил момент, когда лошади и их всадники вышли из-за ограды. Со стороны малабарского лагеря появился и тот, кто после распространения программы скачек вызывал всеобщее любопытство. Но его вид не только не успокоил публики, но еще усилил ее волнение: он был одет в египетский наряд, вышивки которого виднелись из-под бурнуса, закрывавшего половину его лица; он сидел на лошади по-арабски, то есть с короткими стременами; лошадь была оседлана по-турецки. С первого взгляда каждый понял — это умелый наездник. Что касается Антрима — с первого взгляда всем стало ясно, что появившаяся лошадь и есть та, которая была заявлена под этим именем, — то он, казалось, оправдывал доверие, заранее оказанное ему капитаном Ван ден Бруком, до того этот конь был изящный, гибкий — под стать своему наезднику.
Никто не знал ни лошади, ни всадника, но, так как запись велась у губернатора (для него нельзя было остаться неизвестным), все уважали инкогнито вновь прибывшего; одна только девушка, быть может, подозревала, кто этот всадник, и, краснея, наклонилась вперед, чтобы лучше разглядеть его; это была Сара.
Участники скачек построились в ряд; как мы уже сказали, их было всего четверо, поскольку репутация Джестера и Реставрации устраняла других конкурентов; каждый думал, что борьба будет происходить только между ними.
Так как предполагался лишь один забег наездников-джентльменов, судьи, чтобы продлить удовольствие зрителям, решили, что все лошади сделают два круга вместо одного, следовательно, каждая лошадь должна будет пробежать приблизительно три мили, то есть одно льё, и это даст больше шансов скакунам, приученным к длинным дистанциям.
По сигналу все всадники ринулись вперед, но, как известно, в таких обстоятельствах вначале нельзя ничего предвидеть. На середине первого круга Вирджиния (повторяем, она участвовала в состязаниях впервые) обогнала всех на тридцать шагов, почти рядом с ней бежал Антрим, а Реставрация и Джестер отстали, по-видимому сдерживаемые своими всадниками. Там, где начался горный склон, то есть примерно на двух третях круга, Антрим вышел на полкорпуса вперед, в то время как Джестер и Реставрация приблизились на десять шагов; это означало, что они могли обогнать его, и зрители, наклонясь вперед, аплодировали, подбадривая всадников; вдруг, случайно или с намерением, Сара уронила свой букет. Незнакомец увидел это и, не замедляя бега своего коня, с изумительной ловкостью соскользнул под его живот так, как это делают арабские наездники, подбирая джериды, поднял упавший букет, поклонился его* прекрасной владелице и продолжил свой путь, потеряв не более десяти шагов, которые, казалось, он меньше всего пытался наверстать.
Посредине второго круга Реставрация догнала Вирджинию, за ними следовал Джестер, в то время как Антрим все еще оставался на семь или восемь шагов позади, но, так как его всадник не торопил его ни хлыстом, ни шпорами, все понимали, что небольшое отставание ничего не значит и что он наверстает потерянное расстояние, когда найдет это нужным.
На мосту Реставрация споткнулась о камень и упала вместе со своим всадником; тот, не освободившись от стремян, силился поставить ее на ноги. Благородное животное сделало попытку привстать, но тут же упало снова: у него была сломана нога.
Три остальных соперника продолжали бег; в тот момент впереди шел Джестер, Вирджиния следовала за ним, Антрим скакал рядом с Вирджинией. Но там, где дорога шла в гору, Вирджиния стала отставать, в то время как Джестер удерживал преимущество, а Антрим без всяких усилий начал его обходить. У мильного столба Дрейпера он отставал от своего соперника только на корпус лошади; Анри, чувствуя, что его нагоняют, начал хлестать Джестера. Двадцать пять тысяч зрителей этих поразительных скачек рукоплескали, махали платками, подбадривая соперников. Тогда незнакомец наклонился к гриве Антрима, произнес несколько слов по-арабски, и умный конь, словно поняв, что говорит ему хозяин, удвоил скорость. До финиша оставалось только двадцать пять шагов; лошади скакали напротив первой трибуны, и Джестер все еще опережал Антрима на голову. Тут незнакомец, видя, что терять время нельзя, пришпорил коня и, привстав в стременах, отбросив капюшон своего бурнуса, сказал сопернику:
— Господин Анри де Мальмеди, за два оскорбления, которые вы мне нанесли, я отвечу вам одним, но надеюсь, что оно будет равноценно двум вашим.
И, подняв при этих словах руку, Жорж — это был он — ударил Анри хлыстом по лицу.
Потом, пришпорив Антрима, он опередил своего соперника у финиша на два корпуса, но, вместо того чтобы остановиться там и получить приз, он продолжил бег и посреди всеобщего изумления исчез в лесу, окружающем могилу Маларти.
Жорж получил удовлетворение: за два оскорбления, нанесенные ему г-ном де Мальмеди с разрывом в четырнадцать лет, он отплатил лишь одним, но публичным, страшным, несмываемым, решавшим все его будущее, потому что оно было не только вызовом сопернику, но и объявлением войны всем белым.
Итак, неумолимым ходом событий Жорж был поставлен лицом к лицу с укоренившимся предрассудком — для разрушения его он совершил столь долгий путь. Предстояла борьба не на жизнь, а на смерть.
Жорж был один на отведенной ему половине отцовского дома в Моке и обдумывал положение, в которое он себя поставил, когда ему сообщили, что его спрашивает какой-то негр. Естественно, он подумал, что это вызов от Анри де Мальмеди, и распорядился, чтобы пригласили посланца.
При первом же взгляде Жорж убедился, что ошибся, но у него зародилось смутное воспоминание: где-то он видел этого человека, но при каких обстоятельствах, не мог вспомнить.
— Вы меня не узнаете? — спросил негр.
— Нет, — ответил Жорж, — однако мы с тобой где-то встречались, не так ли?
— Дважды.
— Где же?
— В первый раз у Черной реки, где вы спасли девушку, а во второй…
— Верно, вспоминаю, — прервал его Жорж, — а во второй?..
— А во второй, — прервал его в свою очередь негр, — когда вы вернули нам свободу. Мое имя — Лайза, а брата — Назим.
— А что стало с твоим братом?
— Назим, когда был рабом, хотел бежать на Анжуан. Вы освободили его, он отправился к отцу и сейчас должен быть там. Благодарю вас за него.
— Но ты ведь тоже свободен, почему ты не уехал? — спросил Жорж. — Это странно.
— Сейчас объясню, — улыбаясь, ответил негр.
— Слушаю, — сказал Жорж, невольно заинтересованный этим разговором.
— Я сын вождя племени, — начал негр, — во мне течет арабская и зангебарская кровь; я не рожден жить в неволе.
Жорж улыбнулся, не узнавая в гордыне негра отражение своей собственной гордыни.
Негр продолжал, не заметив его улыбки или не обратив на нее внимания:
— Вождь Керимбо захватил меня в плен во время войны и продал работорговцу, а тот продал господину де Мальмеди. Я предложил выкуп — двадцать фунтов золотого песка, за которыми нужно было послать на Анжуан раба, но слову негра не поверили, и мне отказали. Сначала я настаивал, потом… в моей жизни произошла перемена, и я перестал думать об отъезде.
— А господин де Мальмеди обращался с тобой как ты того заслуживал? — спросил Жорж.
— Не совсем так, — ответил негр. — Три года спустя мой брат Назим также попал в плен и был продан, но, к счастью, тому же хозяину, что и я. Однако, в отличие от меня, у него не было причин оставаться здесь, и он решил бежать. Что произошло потом, вы знаете, ведь вы его спасли. Я любил брата как своего ребенка, а вас, — продолжал негр, скрестив руки на груди и поклонившись, — я люблю теперь как отца. Итак, слушайте, что здесь происходит, это и вас касается. Нас здесь восемьдесят тысяч цветных и двадцать тысяч белых.
— Знаю, — сказал Жорж, улыбаясь, — я тоже всех пересчитал.
— Я догадывался об этом. Среди этих восьмидесяти тысяч двадцать тысяч, по крайней мере, могут сражаться, в то время как среди белых, включая восемьсот солдат английского гарнизона, соберется не более четырех тысяч человек.
— Мне и это известно, — произнес Жорж.
— Тогда вы догадываетесь, о чем идет речь? — спросил Лайза.
— Я жду, что ты мне объяснишь.
— Мы твердо решили избавиться от белых. Мы, слава Богу, достаточно страдали, чтобы получить право отомстить.
— Ну и что? — спросил Жорж.
— Так вот — мы готовы! — ответил Лайза.
— Что же вы медлите, почему не мстите?
— У нас нет вождя, точнее, предлагаются два, но ни один из них не подходит для подобного начинания.
— Кто же они?
— Один из них Антонио Малаец.
Губы Жоржа тронула презрительная улыбка.
— А кто другой? — спросил он.
— Другой — это я, — ответил Лайза.
Жорж посмотрел в лицо этого человека, который мог бы послужить для белых примером скромности, заявив, что недостоин роли вождя.
— Значит, другой — это ты? — переспросил молодой человек.
— Да, — ответил негр, — но у такого дела не могут быть два вождя: нужен только один.
— Так-так, — отозвался Жорж, решив, что Лайза хотел бы стать единственным вождем движения.
— Да, нужен один вождь, верховный, безоговорочный, чей авторитет никем не мог быть оспорен.
— Но как найти такого человека? — спросил Жорж.
— Он найден, — сказал Лайза, пристально глядя на молодого мулата, — но согласится ли он?
— Он рискует головой, — заметил Жорж.
— А разве мы ничем не рискуем? — промолвил Лайза.
— Но какое ручательство вы ему дадите?
— То же, что и он нам: преследования и неволя в прошлом, мщение и свобода в будущем.
— Какой вы выработали план?
— Завтра, после праздника Шахсей-Вахсей, когда белые, устав от развлечений и сожжения пагоды, разойдутся по домам, ласкары останутся одни на берегу реки Латаний; и тогда со всех сторон соберутся африканцы, малайцы, мадагаскарцы, малабарцы, индийцы — все, кто участвует в заговоре, и они изберут вождя, а этот вождь поведет их. Так вот: дайте согласие — и вы будете вождем.
— Кто же поручил тебе сделать мне такое предложение? — спросил Жорж.
Лайза высокомерно улыбнулся:
— Никто.
— Тогда это ты сам придумал?
— Да.
— Кто же внушил тебе эту мысль?
— Вы сами.
— Почему я?
— Потому что только с нашей помощью вы сможете достичь своей цели.
— А кто тебе сказал, какую цель я преследую?
— Вы желаете жениться на Розе Черной реки и ненавидите господина Анри де Мальмеди. Вы хотите обладать одной и отомстить другому! Только мы сможем оказать вам помощь в этом деле, иначе первую вам не отдадут в жены, а второго не позволят сделать вашим противником.
— А откуда ты знаешь, что я люблю Сару?
— Я наблюдал за вами.
— Ты ошибаешься.
Грустно покачав головой, Лайза произнес:
— Глаза иногда ошибаются, но сердце — никогда.
— Может быть, ты мой соперник? — заметил Жорж, пренебрежительно улыбнувшись.
— Соперником может быть человек, имеющий надежду, что его полюбят, а Роза Черной реки никогда не полюбит Льва Анжуана.
— Значит, ты не ревнуешь?
— Вы ей спасли жизнь, и ее жизнь принадлежит вам, это справедливо; мне не было даже дано счастье умереть за нее, но, тем не менее, — добавил негр, пристально глядя на Жоржа, — поверьте, я сделал все, что следовало, для этого.
— Да, да, — произнес Жорж, — ты храбрый человек, но другие? Могу ли я надеяться на них?
— Я могу ответить лишь за себя, — ответил Лайза, — а за себя я отвечаю: если вам нужен мужественный, верный и преданный человек — располагайте мною!
— И ты первый будешь повиноваться мне?
— Всегда и во всем.
— Даже в том, что касается… — Жорж замолк, гладя на Лайзу.
— Даже в том, что касается Розы Черной реки, — произнес негр, поняв, что хотел сказать молодой мулат.
— Но откуда у тебя такая преданность по отношению ко мне?
— Олень Анжуана должен был умереть под плетьми палачей, но вы выкупили его. Лев Алжуана был закован цепями, но вы дали ему свободу. Среди зверей лев не только самый сильный, но и самый великодушный, и потому, что он самый сильный и великодушный, — продолжал негр, скрестив руки и гордо подняв голову, — меня и назвали Лайза Лев Анжуана.
— Хорошо, — сказал Жорж, протягивая негру руку. — Дай мне день на размышление.
— А что вам мешает решиться сейчас же?
— Сегодня я публично, страшно, смертельно оскорбил господина Анри де Мальмеди.
— Знаю, я при этом присутствовал, — промолвил негр.
— Если господин де Мальмеди будет драться со мной на дуэли, я пока ничего определенного сказать не могу.
— А если он откажется? — с улыбкой спросил Лайза.
— Тогда я в вашем распоряжении. Но, тогда, поскольку он храбр, дважды дрался на дуэлях с белыми и на одной из них убил своего противника, он нанес бы мне третье оскорбление в добавление к двум предыдущим и это переполнило бы чашу.
— О, тогда вы наш вождь, — сказал Лайза, — белый не станет драться на дуэли с мулатом.
Жорж нахмурился, он уже думал об этом. Но почему тогда белый может терпеть позорное клеймо на лице, нанесенное ему мулатом?
В эту минуту вошел Телемах.
— Хозяин, — сказал он, — голландский господин хочет говорить с вами.
— Капитан Ван ден Брук? — спросил Жорж.
— Да.
— Очень хорошо, — заметил Жорж.
Затем, обратившись к Лайзе, он добавил:
— Подожди меня здесь, я скоро вернусь; возможно, я смогу дать тебе ответ раньше, чем предполагал.
Жорж вышел из комнаты, где остался Лайза, и с распростертыми объятиями направился туда, где его ожидал капитан.
— Значит, ты меня узнал, брат? — спросил капитан.
— Ну, конечно, Жак! Счастлив тебя обнять, в особенности в эту минуту.
— Ты чуть было не лишился этого счастья.
— В чем дело?
— Я должен был бы уже отплыть.
— Почему?
— Губернатор оказался старой морской лисой.
— Скорее уж морским волком или тигром, Жак, ведь губернатор — это знаменитый коммодор Уильям Муррей, в прошлом капитан «Лестера».
— «Лестера»! Я должен был бы это предвидеть; тогда у нас старые счеты, теперь я все понял.
— Что же случилось?
— А вот что: после скачек губернатор любезно обратился ко мне и сказал: «Капитан Ван ден Брук, у вас прекрасная шхуна». Ответить на это было нечего, и он добавил: «Смогу ли я иметь честь побывать на ней завтра?»
— Он что-то подозревает.
— Да, но я, глупец, не подумал об этом, распустил хвост и пригласил его на завтрак на борту, а он согласился.
— Ну и что?
— Вернувшись на шхуну, чтобы сделать распоряжения относительно этого самого завтрака, я заметил, что с пика Открытия подают сигналы в море. Тогда мне пришло в голову, что сигналы могут отдаваться в мою честь. Я поднялся на гору и через пять минут, осмотрев горизонт в подзорную трубу, установил, что на расстоянии двадцати миль находится корабль, который отвечает на эти сигналы.
— Это был «Лестер»?
— Несомненно: меня намерены блокировать; но тебе известно, Жорж, что я не вчера на свет явился; ветер дует на юго-восток, и судно может войти в Порт-Луи, только лавируя вокруг берега; на это занятие ему потребуется часов двенадцать, чтобы достичь острова Бочаров; тем временем я удеру, и теперь я пришел за тобой, чтобы мы удрали вместе.
— За мной? Почему я должен покинуть остров?
— Ах, да! Ты прав, я ведь тебе еще ничего не сказал. Так вот слушай. Какого черта ты исполосовал хлыстом физиономию этому красавцу? Это невежливо.
— Разве ты не знаешь, кто он такой?
— Ну как же, ведь я держал пари против него на тысячу луидоров. Кстати, Антрим — редкостный конь, приласкай его от меня.
— Ну хорошо, а ты помнишь, как четырнадцать лет тому назад в день сражения этот самый Анри де Мальмеди…
— И что?
Жорж откинул назад волосы и показал брату шрам на лбу.
— Ах, да, верно! — вскричал Жак. — Тысяча чертей! Так у тебя на него обида. А я вот забыл всю эту историю. Впрочем, припоминаю: в ответ на его не очень-то любезный удар саблей я дал ему по физиономии кулаком.
— Да, и я уже было забыл это первое оскорбление, а вернее, готов был простить его, когда он вновь оскорбил меня…
— Как же?
— Он отказал мне в руке своей кузины.
— Ну, ты меня восхищаешь, клянусь честью! Отец и сын воспитывают наследницу как перепелку в клетке, чтобы ощипать ее в свое удовольствие путем выгодного брака, и вот, когда же перепелка стала жирной как надо, приходит браконьер и хочет забрать ее себе. Да что ты!? Как же они могли поступить иначе, если не отказать тебе? К тому же, дорогой мой, ведь мы всего лишь мулаты.
— Так я и не был оскорблен отказом, но во время спора он замахнулся на меня тростью.
— В таком случае он не прав. И ты его избил?
— Нет, — ответил Жорж, улыбаясь тому средству улаживать споры, которое всегда в подобных случаях приходило на ум его брату, — я потребовал дуэли.
— И он отказал? Ну что ж, справедливо, ведь мы мулаты. Мы иногда избиваем белых, бывает, но белые не дерутся с нами на дуэли, как можно!
— Тогда я заявил, что заставлю его драться.
— Потому-то в разгар скачек, coram populo[5], как мы выражались в коллеже Наполеона, ты отвесил ему удар хлыстом по физиономии. Неплохо было придумано, но подобная мера оказалась безуспешной.
— Безуспешной?.. Что ты хочешь этим сказать?
— Я хочу сказать, что вначале Анри, в самом деле, хотел согласиться на дуэль, но никто не пожелал быть его секундантом, и все его друзья заявили ему, что подобная дуэль невозможна.
— Тогда пусть бережет память об ударе хлыстом, который я ему нанес; он волен выбирать.
— Да, но сам ты поберегись другого.
— Чего же я должен поберечься? — спросил Жорж, нахмурив брови.
— Несмотря на все доводы, которые он услышал, упрямец настаивал на дуэли, и тогда, чтобы не допустить ее, друзья были вынуждены пообещать ему нечто другое.
— И что же ему пообещали?
— В один из вечеров, когда ты будешь в городе, человек восемь или десять устроят засаду на пути в Моку, захватят тебя врасплох, когда ты меньше всего этого ожидаешь, разложат тебя и отсыплют двадцать пять ударов розгами.
— Подлецы! Но так наказывают негров!
— А кто мы такие, мулаты? Белые негры, и никто больше.
— Они ему обещали так расправиться со мной? — переспросил Жорж.
— Именно.
— Ты уверен?
— Я присутствовал при их сговоре, меня приняли за чистокровного голландца, поэтому не остерегались.
— Ну что ж, — заявил Жорж, — я решил.
— Ты отправляешься со мной?
— Я остаюсь.
— Послушай, Жорж, — сказал Жак, положив ему руку на плечо, — поверь мне, брат, последуй совету старого философа, не оставайся, уедем отсюда.
— Невозможно! Получится, что я сбежал; а кроме того, я люблю Сару.
— Ты любишь Сару?.. Что ты хочешь сказать этим «Я люблю Сару»?
— Это значит, что либо она должна принадлежать мне, либо я погибну.
— Послушай, Жорж, я ничего не понимаю во всех этих тонкостях. Правда, я влюблялся только в своих пассажирок, но они ничуть не хуже прочих, поверь моему слову. Если б ты их отведал, ты бы отдал четырех белых женщин за одну, скажем, уроженку Коморских островов. У меня их сейчас шесть, выбирай любую!
— Спасибо, Жак. Повторяю тебе, что не могу оставить Иль-де-Франс.
— А я повторяю, что ты не прав. Представился счастливый случай, другого не будет. Я отплываю сегодня в час ночи, тайком; поедем вместе, завтра мы будем уже в двадцати пяти льё отсюда и посмеемся над всеми белыми господами с Маврикия, не говоря уж о том, что если мы поймаем кого-нибудь из них, то сможем с помощью четверых моих матросов вознаградить их тем, что они припасли для тебя.
— Спасибо, брат, — повторил Жак. — Это невозможно!
— Тогда что ж, ведь ты настоящий мужчина, и раз мужчина говорит, что невозможно, значит, это так и есть, а раз так, я отплываю без тебя.
— Да, отправляйся, но не уходи чересчур далеко и ты увидишь нечто неожиданное.
— Что я увижу? Затмение луны?..
— Ты увидишь, что от прохода Декорн до утеса Брабант и от Порт-Луи до Маэбура возникнет вулкан не хуже того, что на острове Бурбон.
— О, это другое дело, ты, видно, затеял что-то пиротехническое? Объясни же мне хоть чуть-чуть.
— Да, и через неделю эти белые господа, что презирают меня, угрожают мне, хотят отхлестать меня как беглого негра, будут у моих ног. Вот и все.
— Небольшое восстание, я понимаю, — сказал Жак. — Но это было бы возможно, если б на острове насчитывалось хоть две тысячи воинов, подобных моим ста пятидесяти ласкарам… Называю их по привычке ласкарами, но среди моих дружков нет ни одного, кто бы принадлежал к этой ничтожной расе: у меня замечательные бретонцы, храбрые американцы, настоящие голландцы, чистокровные испанцы — лучшие люди, представляющие каждый свою нацию. Но кто с тобой, кто поддержит твое восстание?
— Десять тысяч рабов, которым надоело повиноваться, которые тоже хотят командовать.
— Негры? Да что ты! — воскликнул Жак, презрительно выпятив нижнюю губу. — Послушай, Жорж, я их хорошо знаю, я ими торгую: они легко переносят жару, могут насытиться одним бананом, выносливы в труде, у них есть свои достоинства — я не хочу обесценивать свой товар, — но должен тебе сказать: это плохие солдаты. Слушай, ведь как раз сегодня на скачках губернатор интересовался моим мнением о неграх.
— И как же?
— Он мне сказал: «Послушайте, капитан Ван ден Брук, вы много путешествовали, мне представляется, что вы проницательный наблюдатель, как бы вы поступили, если бы были губернатором какого-нибудь острова и на нем произошло бы восстание негров?»
— И что ты ответил?
— Я сказал: «Милорд, я расставил бы сотню открытых бочек с араком на улицах, по которым должны пройти негры, а сам пошел бы спать, оставив ключ в дверях».
Жорж до крови закусил губы.
— Итак, в третий раз прошу тебя, брат, пойдем со мной, это лучшее, что ты можешь делать.
— А я в третий раз повторяю тебе: невозможно.
— Этим все сказано; обними меня, Жорж.
— Прощай, Жак!
— Прощай, брат, но послушай меня, не доверяй неграм.
— Значит, ты отплываешь?
— Да, черт возьми, ведь я не гордый и сумею при случае уйти в открытое море, коль скоро «Лестер» этого пожелает; если же он предложит сыграть со мной партию в кегли — он увидит, откажусь ли я; но в порту, под огнем Белого форта и редута Лабурдоне, — благодарю за любезность. Итак, в последний раз, ты отказываешься?
— Отказываюсь.
— Прощай!
— Прощай!
Молодые люди обнялись в последний раз; Жак направился к отцу, который, ничего не зная, спал крепким сном.
Жорж в это время вошел в свою комнату, где его ждал Лайза.
— Ну, как? — спросил негр.
— Вот что, — ответил Жорж, — скажи повстанцам, что у них есть вождь.
Негр скрестил руки на груди и, не спрашивая ничего более, низко поклонился и вышел.
Бега, как мы уже сказали, были частью второго праздничного дня; когда они закончились около трех часов пополудни, пестрая толпа людей, покрывавшая возвышенность, направилась к Зеленой долине, в то время как присутствовавшие на состязаниях нарядные кавалеры и дамы, кто в экипажах, а кто верхом, возвращались домой обедать, чтобы сразу же после этого поехать смотреть на упражнения ласкаров.
Это была символическая гимнастика, состоящая из бега, танцев и борьбы под аккомпанемент нестройного пения и варварской музыки, к звукам которой присоединялись выкрики негров-продавцов, торговавших самостоятельно или по поручению хозяев. Одни кричали: «Бананы, бананы!», другие: «Сахарный тростник!», те «Простокваша, простокваша, хорошая молочная простокваша!», а эти: «Калу, калу, хорошее калу!»
Эти упражнения ласкаров продолжаются примерно до шести часов вечера; в шесть часов начинается малое шествие, названное так в отличие от главного шествия, предстоявшего на следующий день.
Между двумя рядами зрителей проходят ласкары: одни наполовину спрятаны под маленькими остроконечными пагодами, устроенными наподобие большой пагоды (они называют их айдорё), другие вооружены палками и тупыми саблями, третьи едва прикрывают изорванным тряпьем свои нагие тела. Потом по особому знаку все начинают двигаться: те, что идут под айдоре, начинают вертеться, танцуя; те, что несут палки и сабли, вступают в борьбу друг с другом, нанося и отражая удары с необыкновенной ловкостью; остальные бьют себя в грудь и катаются по земле, изображая отчаяние; все кричат одновременно и по очереди: «Шахсей! Вахсей! О Хусейн! О Али!»
В то время как они занимаются этой религиозной гимнастикой, некоторые из ласкаров предлагают встречным вареный рис с ароматическими травами.
Это шествие продолжается до полуночи; в полночь ласкары возвращаются в малабарский лагерь в том же порядке, в каком они вышли из него, с тем чтобы выйти на следующий день в тот же час.
Но на следующий день сцена меняется и расширяется. Пройдя по городу, как накануне, ласкары с наступлением ночи возвращаются в лагерь, но только для того, чтобы вынести оттуда большую пагоду, символизирующую объединение обеих групп мусульман в одно целое. В этом году пагода была больше и красивее, чем в предыдущие годы. Покрытая самой роскошной, самой пестрой и самой разнородной бумагой, освещенная изнутри яркими светильниками, а со всех сторон — фонарями из разноцветной бумаги, которые были подвешены ко всем углам и ко всем выступам и струили по широким бокам пагоды потоки переливчатого света, пагода двигалась вперед — ее несло большое число людей, частью находящихся внутри, частью снаружи, и все они пели что-то напоминающее монотонный и мрачный псалом. Перед пагодой шли осветители, раскачивая на конце шеста длиною футов в десять фонари, факелы, огненные колеса и другие детали фейерверка. Тут танцы ласкаров в айдоре и поединки начались с новой силой. Фанатики в разорванной одежде принялись бить себя в грудь, испуская скорбные возгласы, на которые вся масса народа отвечала криками: «Шахсей! Вахсей! О Хусейн! О Али!» — криками еще более протяжными и душераздирающими, чем те, что раздавались накануне.
Дело в том, что пагода, которую они сопровождали на этот раз, изображала одновременно город Кербела, возле которого погиб Хусейн, и гробницу, в которой были похоронены его останки. Кроме того, обнаженный человек, раскрашенный под тигра, изображал чудесного льва, который в течение нескольких дней сторожил останки святого имама. Время от времени он бросался на зрителей, издавая рев, как будто хотел сожрать их, но человек, игравший роль его сторожа и идущий вслед за ним, останавливал его с помощью веревки, в то время как мулла, шедший сбоку, успокаивал его таинственными словами и магнетическими жестами.
В течение нескольких часов процессия с пагодой странствовала по городу и его окрестностям; потом те, кто нес ее, направились к реке Латаний; за ними следовало все население Порт-Луи. Праздник подходил в концу. Оставалось похоронить пагоду, и каждый, кто участвовал в ее триумфальном шествии, хотел теперь присутствовать при ее конце.
Подойдя к реке Латаний, те, что несли огромное сооружение, остановились на берегу; потом, когда пробило полночь, четыре человека приблизились с четырьмя факелами и подожгли пагоду с четырех углов; в тот же миг те, кто нес ее, опустили свою ношу в реку.
Но так как река Латаний всего лишь бурный и неглубокий поток, то в воду погрузилась только нижняя часть пагоды, а пламя быстро захватило всю ее верхнюю часть, взметнулось вверх по огромной спирали и, вращаясь, поднялось к небу. Это было фантастическое зрелище: яркая вспышка этого недолговечного, но живого пламени выхватила из мрака тридцать тысяч зрителей, принадлежавших ко всевозможным расам, кричавших на всевозможных языках и размахивавших платками и шляпами; одни толпились на берегу, другие — на ближних скалах; те смыкались в неясную массу, различимую лишь на первом плане и сливающуюся с темнотой тем больше, чем ближе они стояли к пологу леса, эти — в паланкинах, в экипажах и верхом — образовали огромный круг. Один миг вода отражала готовые погаснуть огни, и вся эта масса народа волновалась, как море; был такой миг, когда тени деревьев вытянулись словно поднимающиеся гиганты; был и такой, когда небо виднелось сквозь красный пар и каждое проходящее по небу облако было похоже на кровавую волну.
Потом свет угас, отдельные фигуры слились в общую массу, деревья, казалось, удалились сами собой и отступили во мрак, небо побледнело и постепенно приняло прежний свинцовый оттенок, облака все больше и больше темнели. Время от времени часть неба, еще не тронутая заревом, в свою очередь воспламенялась и отбрасывала на пейзаж и на зрителей дрожащий отблеск, потом затухала, отчего темнота становилась еще гуще, чем до вспышки. Понемногу весь остов пагоды рассыпался горящими углями, от которых задрожала вода в реке; последние пятна света погасли, а поскольку небо, как уже говорилось, было покрыто облаками, темнота казалась еще более глубокой оттого, что перед тем все было залито ярким светом.
Тогда началось то, что бывает всегда после народных праздников, особенно с иллюминацией и фейерверками: все стали шуметь, переговариваться, смеяться, шутить, толпа заторопилась в город; лошади, запряженные в экипажи, помчались галопом, а негры с паланкинами — рысью; пешеходы, образовав группы и оживленно разговаривая, шли за ними быстрыми шагами.
То ли из-за свойственного им любопытства, то ли из-за природной склонности слоняться без дела негры и цветные остались последними, но и они в конце концов разошлись: одни вернулись в малабарский лагерь, другие поднялись вверх по течению реки, те углубились в лес, эти пошли по берегу моря.
Через несколько минут площадь совершенно опустела, и в течение четверти часа слышалось только журчание воды среди скал, а в просветах между облаками не видно было ничего, кроме гигантских летучих мышей, направлявших свой тяжелый полет к реке словно для того, чтобы концами крыльев потушить последние угли, еще дымившиеся на ее поверхности, и потом снова подняться вверх и скрыться в лесу.
В это время послышался легкий шум и, один за другим, показались два человека, ползком направлявшиеся к берегу реки. Один появился со стороны батареи Дюма, другой — от Длинной горы; приблизившись с двух сторон к потоку, они поднялись и обменялись знаками — один из них три раза хлопнул в ладони, другой трижды свистнул.
Затем из чащи леса, из-за укреплений, из-за скал, громоздящихся вдоль потока, из-за манговых деревьев, склоняющихся с берега к морю, вышло множество негров и индийцев, чье присутствие здесь еще пять минут назад невозможно было подозревать; все они разделились на две несхожие между собой группы: одна состояла только из индийцев, в другой не было никого, кроме негров.
Индийцы разместились вокруг одного из двух пришедших первыми предводителей — то был человек с оливковым цветом кожи, говоривший на малайском диалекте.
Негры расположились вокруг другого вождя, тоже негра; он говорил то на мадагаскарском наречии, то на мозамбикском.
Один из вождей прохаживался среди собравшихся людей, болтал, бранился, разглагольствовал, жестикулировал — то был тип низкопробного честолюбца, вульгарного интригана; звали его Антонио Малаец.
Другой вождь, спокойный, сдержанный, почти молчаливый, скупой на слова, умеренный в жестах, не заискивал ни перед кем, но все же привлекал к себе внимание — то был человек могучей силы, обладающий даром повелевать; звали его Лайза, Лев Анжуана.
Они-то и являлись руководителями восстания, а окружавшие их десять тысяч метисов были заговорщиками.
Антонио заговорил первым:
— Существовал когда-то остров, управляемый обезьянами и населенный слонами, львами, тиграми, пантерами и змеями. Управляемых было в десять раз больше, чем правителей, но правители обладали талантом, павианьей хитростью, позволявшей разобщить обитателей леса, так что слоны ненавидели львов, тигры — пантер, змеи — всех остальных зверей. И получилось так, что, когда слоны поднимали хобот, обезьяны насылали на них змей, пантер, тигров и львов, и, как бы сильны ни были слоны, дело кончалось их поражением. Если начинали реветь львы, обезьяны направляли на них слонов, змей, пантер и тигров, так что и львы, какими бы они ни были храбрыми, всегда оказывались на цепи. Если оскаливали пасть тигры, обезьяны натравливали на них слонов, львов, змей и пантер, и тигры, как бы они ни были сильны, всегда попадали в клетку. Если бунтовали пантеры, то обезьяны пускали против них слонов, львов, тигров и змей, и пантеры, какими бы проворными они ни были, всегда оказывались укрощенными. Наконец, если шипели змеи, обезьяны посылали против них слонов, львов, тигров и пантер, и змеи, какими бы хитрыми они ни были, всегда оказывались усмиренными. Правители проделывали эту хитрость сотни раз и только посмеивались исподтишка, слыша о каком-нибудь мятеже; тотчас, применяя свои обычные уловки, они душили восстания. Так продолжалось долго, очень долго. Но однажды змея, более смышленая, чем другие, стала раздумывать; она знала четыре правила арифметики не хуже, чем счетовод г-на де М., и подсчитала, что обезьян в десять раз меньше, чем других зверей.
Собрав слонов, львов, тигров, пантер и змей под предлогом какого-то праздника, змея спросила у них:
«Сколько вас?»
Звери подсчитали и ответили:
«Нас восемьдесят тысяч».
«Правильно, — сказала змея, — теперь посчитайте ваших хозяев и скажите, сколько их».
Звери посчитали обезьян и объявили:
«Их восемь тысяч».
«Так вы же дураки, — сказала змея, — что не уничтожили обезьян, ведь вас десять против одной».
Звери объединились, уничтожили обезьян и стали хозяевами острова. Лучшие фрукты предназначались им, лучшие поля, дома — им, обезьяны же стали рабами, а самок-обезьян они сделали своими любовницами…
Теперь понятно? — спросил Антонио.
Раздались громкие крики, возгласы «ура» и «браво». Антонио своей притчей произвел не меньшее впечатление, нежели консул Менений речью, произнесенной за две тысячи двести лет до того.
Лайза терпеливо ожидал, пока все успокоятся, затем с жестом, призывающим к тишине, произнес простые слова:
— Уже есть остров, где однажды рабы решили сбросить иго рабства; они объединились, подняли восстание и стали свободными. Ранее остров этот назывался Сан-Доминго, ныне он называется Гаити… Последуем их примеру, и мы будем свободными, как и они.
Вновь раздались громкие крики «ура» и «браво», хотя надо признаться, что эта речь была слишком простой и не вызвала того энтузиазма слушателей, каким сопровождалась речь Антонио. Тот это заметил, и в нем укрепилась надежда на успех в будущем.
Антонио подал знак, что хочет говорить, и все замолчали:
— Верно, Лайза говорит правду; я слышал, что за Африкой, далеко-далеко, там, где заходит солнце, есть большой остров, где все негры — короли. Однако как на моем острове, так и на острове Лайзы был избранный всеми вождь, но только один.
— Справедливо, — сказал Лайза, — Антонио прав, разделение власти ослабляет народ, я согласен с ним, вождь должен быть, но только один.
— А кто будет вождем? — спросил Антонио.
— Пусть решают те, кто здесь собрался, — ответил Лайза.
— Человек, достойный стать нашим вождем, — сказал Антонио, — должен уметь хитрости противопоставить хитрость, силе — силу, смелости — смелость.
— Согласен, — заметил Лайза.
— Нашим вождем достоин быть, — продолжал Антонио, — лишь такой человек, кто жил среди белых и среди черных, кто кровно связан с теми и другими, кто, будучи свободным, пожертвует своей свободой; это должен быть человек, имеющий хижину и поле и рискующий потерять их. Только такой достоин стать нашим вождем.
— Согласен, — промолвил Лайза.
— Я знаю лишь одного, кто нам подходит, — сказал Антонио.
— И я знаю, — заявил Лайза.
— Ты имеешь в виду себя? — спросил Антонио.
— Нет, — ответил Лайза.
— Ты согласен, что вождем должен быть я?
— Нет, и не ты.
— Кто же он тогда?! — вскричал Антонио.
— Да, кто же он? Где он? Пусть покажется! — закричали в один голос негры и индийцы.
Лайза трижды ударил в ладони — послышался топот лошади, и при первых лучах рождающегося дня все увидели появившегося из леса всадника — во весь опор он въехал в толпу людей и так резко остановил коня, что тот присел на задние ноги.
Лайза торжественно протянул руку в сторону прибывшего всадника и, обратившись к толпе негров, сказал:
— Вот ваш вождь.
— Жорж Мюнье! — воскликнули все десять тысяч повстанцев.
— Да, Жорж Мюнье! — провозгласил Лайза. — Вы потребовали вождя, который смог бы противопоставить хитрость хитрости, силу — силе, смелость — смелости, — вот он! Вы потребовали вождя, который жил среди белых и черных, который кровно связан с теми и другими, — вот он! Вы потребовали вождя свободного и готового пожертвовать своей свободой, имеющего хижину и поле и рискующего потерять их — он перед вами! Где вы будете искать другого? Где вы найдете такого же?
Антонио был в замешательстве; взоры всех присутствующих обратились к Жоржу, послышались громкие возгласы.
Жорж знал людей, с которыми он имел дело, и понимал, что ему надо прежде всего поразить их воображение, поэтому на нем был роскошный, вышитый золотом бурнус, под бурнусом надет был почетный кафтан, полученный от Ибрагима-паши, на кафтане блестели кресты Почетного легиона и Карла III. Его горячий и гордый конь Антрим, покрытый великолепной красной попоной, трепетал под своим всадником.
— Но кто нам за него поручится? — воскликнул Антонио.
— Я, — сказал Лайза.
— Жил ли он среди нас, знает ли он наши нужды?
— Нет, он не жил среди нас, он рос среди белых, изучал науки. Да, он хорошо знает наши нужды и наши желания, ведь у нас одна нужда и одно желание — свобода.
— Пусть тогда он начнет с того, что освободит триста своих рабов.
— Уже сделано, с сегодняшнего утра они свободны, — заявил Жорж.
— Да, да, это правда, мы свободны, господин Жорж освободил нас, — раздались громкие голоса в толпе.
— Но он дружит с белыми, — произнес Антонио.
— Я заявляю всем вам, — ответил Жорж, — что вчера я порвал с ними навсегда.
— Но он любит белую девушку, — возразил Антонио.
— И это еще одна победа для нас, цветных, — ответил Жорж, — ведь белая девушка любит меня.
— Но если ее предложат Жоржу в жены, — воскликнул Антонио, — он нас предаст и помирится с белыми!
— Если мне предложат ее в жены, я отвергну это предложение, — заявил Жорж. — Я желаю, чтоб она сама избрала меня в мужья и не нуждаюсь в том, чтобы кто-нибудь мне ее давал.
Антонио хотел было еще что-то сказать, но в эту минуту со всех сторон раздались возгласы: «Да здравствует Жорж! Да здравствует наш вождь!» — и в этом шуме он не мог произнести уже ни слова.
Жорж сделал знак, что он хочет говорить, и обратился к мгновенно стихшей толпе:
— Друзья мои, наступает день, и, следовательно, нам пора расстаться. В четверг будет праздник, вы не работаете и сможете явиться сюда в восемь часов вечера, я буду здесь, возглавлю ваше войско, и мы пойдем на город.
— Да, да согласны! — крикнули все в один голос.
— Еще условимся: если среди нас окажется изменник и если его измена будет доказана, каждый из нас может тут же предать его любой смерти, которая его устроит: мгновенной или медленной, легкой или мучительной. Согласны ли вы так поступить с предателем? Я первый подчиняюсь этому решению.
— Да, да, — в один голос воскликнула толпа, — если окажется изменник — смерть ему! Смерть изменнику!
— Так, хорошо, а теперь скажите, сколько вас?
— Нас десять тысяч, — сказал Лайза.
— Триста моих негров должны выдать каждому из вас по четыре пиастра, к четвергу вы все обязаны приобрести какое-нибудь оружие. До встречи в четверг!
Жорж попрощался и исчез так же быстро, как и появился. Тут же триста негров открыли мешки с золотом и начали раздавать обещанные деньги.
Правда, этот царственный дар обошелся Жоржу Мюнье в двести тысяч франков. Но что значила эта сумма для богатого человека, владевшего миллионами и готового пожертвовать всем своим состоянием во имя сокровенной мечты, которой он издавна был увлечен?
Наконец эта мечта начала осуществляться. Перчатка была брошена.
Когда Жорж вернулся домой, он был гораздо спокойнее и гораздо увереннее, чем можно было ожидать. Это был один из тех людей, кого убивает бездеятельность и возвышает борьба. Он ограничился тем, что на случай непредвиденного нападения приготовил оружие, оставляя за собой возможность отступить в Большой лес, который он обошел еще в юности и шум и необъятность которого, как и шум и необъятность моря, с детства привили ему романтическую мечтательность.
Тот же, на кого действительно пала вся тяжесть непредвиденных событий, был его бедный отец. В течение прошедших четырнадцати лет сокровенным желанием его было вновь увидеть своих сыновей, и вот это желание исполнилось. Он увидел их обоих, но с тех пор его жизнь стала беспокойством: один из сыновей — капитан невольничьего судна — беспрестанно боролся со стихией и с установленными законами; другой — идейный заговорщик — восстал против расовых предрассудков и сильных мира сего. Оба вступили в борьбу против самых могучих противников, оба могли быть раньше или позже сломлены бурей, а он, скованный привычкой безропотного повиновения, видел, как они оба приближаются к бездне, но не в силах был удержать их и мог утешать себя, лишь без конца повторяя: «По крайней мере, я убежден в одном — я умру вместе с ними».
Впрочем, судьба Жоржа должна была решиться в самое ближайшее время: всего через два дня произойдет катастрофа, которая определит его место в истории — он станет либо вторым Туссен-Лувертюром, либо новым Петионом. В эти два дня он жалел только, что не может поговорить с Сарой, ведь было бы неосторожно пойти в город и искать там своего постоянного гонца — Мико-Мико. Но вместе с тем Жорж был убежден, что девушка так же уверена в нем, как он в ней. Существуют души, которым для полного взаимопонимания довольно обменяться взглядом или словом, и они безоглядно вверяются друг другу. Кроме того, Жоржем овладела мысль о своей великой мести обществу и о великом вознаграждении, уготованном ему судьбой. Он скажет Саре при встрече: «Я не видел вас целую неделю, но этой недели мне хватило на то, чтобы, подобно вулкану, изменить лик острова. Бог хотел уничтожить все ураганом и не смог. Я же захотел смести бурей законы людей и предрассудки, и вот — более могущественный, чем Бог, — я совершил это».
В политических и общественных бурях, подобных тем, которые увлекали Жоржа, есть некое опьянение; в этом кроется причина того, что и бунты и бунтари будут вечно. Бесспорно, самый могучий двигатель человеческих поступков — стремление удовлетворить свою гордыню, и что же милее всего на свете нам, чадам греха, как не мысль продолжить вечную борьбу Сатаны с Богом, титанов с Юпитером? Мы знаем, что в этой борьбе Сатана был поражен молнией и Энкелад погребен под землей. Но погребенный Энкелад, поворачиваясь, сотрясает гору. Пораженный молнией Сатана стал князем тьмы.
Правда, бедный Пьер Мюнье ничего в таких вопросах не понимал.
Оставив окно полуоткрытым, повесив пистолеты у изголовья и положив саблю под подушку, Жорж спокойно уснул, не думая о том, что спит как бы на пороховом погребе. Пьер Мюнье, вооружив пятерых негров, в которых он был уверен, поставил их вокруг дома нести караул, сам же стал наблюдать за дорогой в Моку. Таким образом, Жоржу не грозила опасность быть захваченным врасплох и для него сохранялась возможность немедля бежать.
Ночь прошла спокойно. Впрочем, заговоры, которые замышляют негры, имеют ту особенность, что тайна всегда строго соблюдается. Эти бедные люди еще не столь цивилизованны, чтобы рассчитать, сколько можно заработать на измене.
Следующий день прошел как предыдущая ночь, а следующая ночь — как день, и не произошло ничего такого, что дало бы Жоржу повод подумать, будто его предали. Всего лишь несколько часов оставалось до начала осуществления его замысла.
Около девяти утра появился Лайза; Жорж провел его в свою комнату. Ничего не изменилось в плане восстания, лишь преданность Жоржу, вызванная его щедростью, возрастала. В девять часов на берегах реки Латаний должны были собраться десять тысяч вооруженных повстанцев; в десять заговорщики должны были приступить к действию.
В то время как Жорж расспрашивал Лайзу о расположении отрядов и обсуждал с ним возможности успеха этого рискованного предприятия, он издали увидел своего посланца Мико-Мико: держа через плечо корзины на бамбуковом шесте, он приближался к дому обычным своим шагом. Его появление было как нельзя более кстати. Со дня скачек Жорж даже мельком не видел Сару.
Как ни владел собой молодой человек, он все же открыл окно и подал знак Мико-Мико поторопиться, что учтивый китаец и сделал. Лайза хотел удалиться, но Жорж задержал его, потому что еще не все успел ему сказать.
Действительно, как и предвидел Жорж, Мико-Мико явился в Моку не по собственному желанию: войдя, он тут же подал Жоржу записку, сложенную необычайно аристократично, узкую и длинную; на ней женским почерком были надписаны его имя и адрес. При виде записки у Жоржа бешено заколотилось сердце, он взял ее из рук посыльного и, чтобы скрыть свое волнение — бедный философ, не осмеливающийся быть человеком, — отошел к окну.
В самом деле, письмо было от Сары. Вот что в нем содержалось:
«Дорогой друг,
приходите сегодня к двум часам после полудня к лорду Уильяму Муррею и Вы узнаете новость, о которой не скажу Вам ни слова, настолько я счастлива. Посетив его, зайдите ко мне, буду Вас ждать в нашем павильоне.
Ваша Сара».
Жорж дважды прочитал записку, но так и не понял, какую цель преследуют эти два свидания. Что за новость собирается сообщить ему губернатор и почему эта новость осчастливила Сару? И как может он, выйдя от лорда Муррея, появиться в доме Мальмеди в три часа после полудня, средь белого дня, на глазах у всех?
Один лишь Мико-Мико мог бы ему все это объяснить; Жорж стал его расспрашивать, но достойный торговец знал только то, что мадемуазель Сара прислала за ним Вижу, которого он не сразу узнал, потому что после битвы с Телемахом бедняга Вижу лишился кончика носа, и без того достаточно вздернутого. Мико-Мико последовал за ним и встретился в павильоне с девушкой, там она передала ему письмо для Жоржа, и сообразительный посланец сразу угадал, кому оно предназначено.
Затем она дала ему золотую монету, а больше он ничего не знает.
Жорж все же продолжал свои расспросы, его интересовало все — писала ли девушка письмо при Мико-Мико, была ли она при этом одна, радовалась она или грустила. Да, она писала письмо при нем, никого больше в комнате не было, а лицо ее сияло от счастья.
В это время послышался стук копыт — то прибыл курьер от губернатора; он вошел в комнату Жоржа и вручил ему письмо от лорда Муррея, в котором сообщалось:
«Мой дорогой попутчик!
С тех пор как мы не виделись, я был занят устройством Ваших дел; мне представляется, что они идут успешно. Будьте любезны прийти ко мне сегодня в два часа. Надеюсь сообщить Вам приятные новости.
Ваш лорд У. Муррей».
По содержанию письма были сходны, и потому, как бы ни было для него опасно появляться в городе при существующем положении и сколько бы благоразумие ни нашептывало ему, что отправиться в Порт-Луи, а особенно к губернатору, — это чересчур большое безрассудство, Жорж, со свойственной ему гордыней, все же счел, что отказаться от назначенных свиданий было бы проявлением едва ли не трусости, в особенности потому, что его призывали единственные из всех людей, отозвавшиеся: одна на его любовь, другой — на его дружбу. И он обратился к посыльному с просьбой приветствовать милорда и сообщить, что прибудет к нему в назначенный час.
Получив этот ответ, посланец удалился.
Жорж сел за стол и стал писать Саре.
Встанем же у него за плечом и посмотрим, что он ей писал:
<<Дорогая Сара!
Да будет благословенно Ваше письмо! Это первое письмо, которое я получил от Вас, и хотя оно очень короткое, Вы сказали все, что я хотел знать: Вы меня не забыли, Вы любите меня, Вы принадлежите мне, как и я принадлежу Вам.
Я пойду к лорду Муррею в указанный Вами час. Будете ли Вы там? Об этом Вы умолчали. Увы! Радостные для меня новости могут исходить только из Ваших уст, так как единственное счастье в этом мире для меня — стать Вашим мужем. До сих пор я делал для этого все, что мог;
все, что я буду делать впредь, направлено к той же цели. Будьте же твердой и верной, Сара, как буду тверд и верен я; но каким бы близким ни казалось Вам это счастье, я очень боюсь, что нам, прежде чем обрести его, придется пережить мучительные испытания.
И все же я убежден: ничто на свете не может противостоять могучей и незыблемой воле и глубокой и преданной любви. Будьте такой любовью, Сара, а я буду такой волей.
Ваш Жорж ".
Написав письмо, он вручил его Мико-Мико, и тот, взяв бамбуковый шест с корзинами, привычным своим шагом отправился в Порт-Луи, разумеется, не без нового вознаграждения, столь им заслуженного за его преданность.
Жорж остался с Лайзой. Тот почти все слышал и все понял.
— Вы идете в город? — спросил он Жоржа.
— Да, — ответил тот.
— Это неосторожно, — заметил негр.
— Да, я знаю, но я должен идти, я был бы трусом в собственных глазах, если бы не пошел.
— Согласен, идите, но если в десять часов вас не будет на реке Латаний?..
— Значит, я арестован или мертв, тогда идите на город и освободите меня либо отомстите за меня.
— Хорошо, — произнес Лайза, — положитесь на нас.
И эти два человека, так хорошо понимавшие друг друга, что одного слова, одного жеста им было довольно, чтобы проникнуться взаимным доверием, расстались, ничего более не пообещав и не посоветовав друг другу.
В десять утра к Жоржу пришли осведомиться, будет ли он завтракать с отцом. Вместо ответа, Жорж направился в столовую: он был спокоен, как будто ничего не случилось.
Пьер Мюнье посмотрел на него с отеческой заботой, но, увидев, что сын его выглядит хорошо и приветствует отца с обычной улыбкой, успокоился.
— Хвала Господу, дорогое дитя! — воскликнул этот славный человек. — Наблюдая, как тебе несут одно письмо за другим, я боялся, что ты получил плохие известия, но твой вид успокаивает меня, значит, я ошибся.
— Вы правы, дорогой отец, — отвечал Жорж, — все идет хорошо, восстание начинается сегодня вечером, в условленный час, а эти посланцы принесли мне два письма, одно от губернатора — он назначил мне свидание сегодня на два часа, другое от Сары — она говорит мне, что любит меня.
Пьер Мюнье был потрясен. Впервые Жорж рассказал ему о восстании негров и о своей дружбе с губернатором; Пьер Мюнье краем уха слышал об этом, но был поражен до глубины души, узнав, что его возлюбленный сын Жорж вступил на такой путь.
Он пробормотал какие-то возражения, но Жорж остановил его.
— Отец! — воскликнул он с улыбкой. — Вспомните тот день, когда вы проявили чудеса храбрости, как вы освободили добровольцев, захватили знамя, а знамя это отнял у вас господин де Мальмеди; в тот день вы предстали перед врагом — великий, благородный, но, впрочем, таким вы всегда будете встречать опасность. Тогда я поклялся, что настанет день, когда отношения между людьми будут справедливыми; день этот наступил, и я не нарушу данной мною клятвы. Бог рассудит спор между рабами и господами, между слабыми и сильными, между мучениками и палачами — вот и все!
Пьер Мюнье, обессиленный, словно на него навалилась вся тяжесть мира, не возражал, слушая пылкие слова сына, и сидел подавленный, удрученный. Жорж приказал Али седлать коней, а затем, спокойно закончив завтрак и с грустью взглянув на отца, поднялся, чтобы уйти.
Старик встал, дрожа, и протянул руки к сыну.
Жорж устремился к нему, и лицо его осветилось сыновней любовью, которую он обычно скрывал. Он прижал к груди благородную голову отца и несколько раз поспешно поцеловал его седые волосы.
— Сын мой! Сын мой! — воскликнул Пьер Мюнье.
— Отец! Вам будет обеспечена почитаемая всеми старость, или же я лягу в кровавую могилу. Прощайте!
Жорж выбежал из комнаты, а старик с глубоким стоном рухнул в кресло.
В двух льё от отцовского дома Жорж догнал Мико-Мико, идущего в Порт-Луи; он остановил лошадь, подозвал китайца и тихим голосом сказал ему несколько слов. Мико-Мико кивнул, выражая полное понимание, и продолжил путь.
У подножия горы Открытия Жоржу встретилось немало городских жителей. Внимательно вглядываясь в разнообразные лица прогуливающихся людей, случайно оказавшихся на его пути, он пришел к убеждению, что им ничего не известно о восстании, которое должно начаться сегодня вечером. Жорж двинулся дальше, прошел через лагерь негров и прибыл в город.
В городе было спокойно. Все, казалось, занимались своими делами, не ощущалось никакой общей тревоги. Суда плавно покачивались в укрытии порта. Мыс Болтунов был как всегда заполнен гуляющими людьми. Прибывшее из Калькутты американское судно стало на якорь против Свинцовой собаки.
И все же появление здесь Жоржа произвело заметное впечатление, хотя, очевидно, оно было связано с происшествием на скачках и с тем, что мулат нанес неслыханное оскорбление белому.
Многие, увидев молодого мулата, прекратили явно деловые разговоры и стали следить за ним, удивляясь тому, как он осмелился вновь появиться в городе. Но Жорж в ответ на их взгляды посмотрел на них с таким высокомерием, а в ответ на их перешептывание так презрительно улыбнулся, что они мгновенно потупились, не в силах выдержать обжигающего блеска его глаз.
К тому же из его кобур торчали чеканные рукоятки пары его двуствольных пистолетов.
Особое внимание Жорж обратил на солдат и офицеров, которых он встретил по дороге. Но у них были безмятежные лица скучающих людей, перенесенных с одного края света на другой и приговоренных к изгнанию за четыре тысячи льё. Однако, если бы солдаты и офицеры знали, какое занятие готовил им Жорж на ночь, они имели бы вид если не более веселый, то, во всяком случае, более озабоченный.
Все в городе, в общем, внушало Жоржу спокойствие.
В таком состоянии духа Жорж прибыл к дворцу губернатора, бросил повод своего коня в руки Али и приказал ему не отлучаться. Затем он пересек двор, поднялся на крыльцо и вошел в приемную.
Слугам заранее был дан приказ доложить о приходе г-на Жоржа Мюнье, как только он появится. Слуга направился впереди молодого человека, открыл дверь гостиной и объявил о прибывшем.
Жорж вошел.
В гостиной были лорд Муррей, г-н де Мальмеди и Сара.
Она сразу же устремила взор на молодого человека и была глубоко удивлена, увидев, что лицо его выражало скорее мучительное, нежели радостное чувство: он нахмурился, брови у него сблизились, и почти горькая улыбка мелькнула на его губах.
Сара при его появлении быстро встала, но, почувствовав, что ее ноги подгибаются, медленно опустилась в кресло.
Господин де Мальмеди стоял неподвижно, удовольствовавшись едва заметным поклоном; лорд Уильям Муррей шагнул навстречу Жоржу и протянул ему руку.
— Мой юный друг, — заговорил он, — я счастлив сообщить вам новость, которая, надеюсь, осуществит все ваши мечты. Горя желанием искоренить рознь между расами и соперничество каст, которые в течение двух веков порождают несчастье не только на нашем острове, но и во всех колониях, господин де Мальмеди дает согласие на ваш брак с его племянницей мадемуазель Сарой де Мальмеди.
Сара, покраснев, незаметно подняла глаза на молодого человека, но Жорж только поклонился, не ответив ни слова. Господин де Мальмеди и лорд Муррей посмотрели на него с удивлением.
— Дорогой господин де Мальмеди, — произнес лорд Муррей улыбаясь, — я вижу, что наш недоверчивый друг не полагается только на мои слова; скажите же ему сами, что вы согласны принять его предложение и хотите, чтобы и прежняя, и нынешняя вражда между вашими семьями была бы забыта.
— Все это так, сударь, — произнес г-н де Мальмеди, явно делая над собой усилие, — и господин губернатор уведомил вас о моих чувствах. Если у вас сохранилась какая-нибудь обида из-за определенного события, случившегося при захвате Порт-Луи, забудьте ее, как мой сын, обещаю это от его имени, готов забыть куда более серьезное оскорбление, которое ему недавно нанесли вы. О брачном союзе с моей племянницей господин губернатор уже сообщил вам: я даю согласие на этот брак, слово за вами, если сегодня не откажетесь вы…
— О Жорж! — воскликнула Сара, подчинившись внезапному порыву.
— Не спешите осуждать мой ответ, милая Сара, — произнес молодой человек, — поверьте, мое решение продиктовано настоятельной необходимостью. Сара, перед Богом и людьми, после вечера в павильоне, после встречи на балу, после того, как я впервые увидел вас, Сара, — вы моя жена, никакая другая не будет носить имя, не отвергнутое вами, несмотря на то что оно унижено, и потому говорить нужно лишь о формальностях и сроках.
Затем Жорж обратился к губернатору:
— Благодарю вас, милорд, благодарю. Тому, что сейчас происходит, я обязан вашему великодушию и вашему дружескому расположению, но с того часа, когда господин де Мальмеди отказал мне в руке его племянницы, а господин Анри вновь оскорбил меня, я счел своим долгом отомстить за отказ и за нанесенное мне оскорбление, публично предав обидчика постыдному несмываемому позору, и тем самым я решительно порвал с белыми: отныне сближение между нами невозможно. Я не знаю, что входит в расчеты господина де Мальмеди, не знаю, каковы его намерения, но если он может пойти мне навстречу, то я не могу и не хочу идти навстречу ему. Если мадемуазель Сара любит меня, она свободна, она сама располагает своей рукой и сама распоряжается своим состоянием, только от нее самой зависит еще более возвыситься в моих глазах, снизойдя до меня, и я не хочу пасть в ее глазах, пытаясь возвыситься до нее.
— О господин Жорж! — воскликнула Сара. — Вы хорошо знаете…
— … да, я знаю, — прервал ее Жорж, — что вы благородная девушка, с безгранично преданным сердцем, чистой душой. Я знаю, Сара, что вы будете со мной, несмотря на все преграды, все препятствия, все предрассудки. Я знаю, что мне остается только ждать вас и вы однажды придете ко мне, знаю наверняка, что, поскольку жертва должна исходить от вас, вы уже великодушно решили принести ее. Что касается вас, господин де Мальмеди, и вашего сына Анри, отвергнувшего мой вызов, надеясь, что его друзья отстегают меня розгами, то — слышите! — между нами будет вечная борьба, смертельная ненависть, и ее погасит либо кровь, либо презрение: пусть же ваш сын сделает выбор.
— Господин губернатор, — возразил г-н де Мальмеди с таким достоинством, какого трудно было от него ожидать, — вы видите, я со своей стороны сделал все, пожертвовал своей гордостью, забыл нанесенные мне оскорбления, и старые и новые, но, соблюдая приличие, я не могу более чем-либо поступиться и вынужден ограничиться тем, что принимаю войну, объявленную нам господином Жоржем. Мы будем не только ждать нападения, но и защищаться. Отныне, мадемуазель, как объявил господин Мюнье, вы свободны, вольны распоряжаться своим сердцем и состоянием. Выбирайте же: оставайтесь с ним либо пойдемте со мной.
— Мой долг, дядя, следовать за вами, — промолвила Сара. — Прощайте, Жорж; я не понимаю вашего сегодняшнего поступка, но не сомневаюсь, что вы поступили так, как вам велит долг.
И, присев перед губернатором в реверансе, исполненная спокойствия и достоинства, Сара удалилась с г-ном де Мальмеди.
Лорд Уильям Муррей проводил их до двери, вышел с ними и спустя некоторое время возвратился.
Его проницательные глаза встретились с твердым взглядом Жоржа. Мгновение оба молчали, отлично понимая друг друга благодаря тонкости своих натур.
— Итак, — произнес губернатор, — вы отвергли предложение.
— Я посчитал своим долгом поступить так, милорд.
— Простите, не подумайте, что я допрашиваю вас; но не могу ли я узнать, какими побуждениями продиктован ваш отказ?
— Чувством собственного достоинства.
— Это единственная причина?
— Если есть другая, милорд, то разрешите о ней не говорить.
— Послушайте, Жорж, — сказал губернатор с той удивительной непринужденностью, которая придавала ему еще больше обаяния, хотя чувствовалось, что она совершенно чужда его холодному и сложному характеру, в то же время дополняя его, — послушайте! С того времени как я вас встретил на борту "Лестера", с тех пор как я смог оценить отличающие вас высокие качества, во мне возникло желание поручить вам важную миссию — объединить враждующие касты острова. Я начал понимать ваши убеждения, вы раскрыли передо мной тайну вашей любви, и я готов был стать по вашей просьбе вашим посредником, поручителем, секундантом. За это, Жорж, — продолжал лорд Муррей, отвечая на поклон Жоржа, — за это, мой дорогой друг, вы мне ничем не были бы обязаны, вы бы и сами поспешили исполнить любые мои желания, вы содействовали бы моему плану примирения, вы усовершенствовали бы мои политические проекты. Я ведь сопровождал вас, когда вы направились к господину де Мальмеди, я поддержал вашу просьбу значимостью своего присутствия и авторитетом своего имени.
— Я это знаю, милорд, и благодарю вас. Но вы сами убедились, что ни авторитет вашего имени, столь уважаемого, ни значимость вашего присутствия, сколь ни лестно оно должно было бы быть, не смогли предотвратить полученный мною отказ.
— Мне было так же тяжело, как и вам, Жорж, я восхищался вашей сдержанностью, ваше хладнокровие убеждало меня, что вы готовили грозное возмездие. Это возмездие совершилось на глазах у всех в день скачек, и тогда я понял, что, по всей вероятности, мне следует отказаться от моих проектов примирения.
— Прощаясь с вами, я предупредил вас об этом, милорд.
— Да, я помню, но послушайте меня: я не признал себя побежденным; вчера, придя в дом господина де Мальмеди, почти злоупотребляя влиянием, связанным с моим положением, я обратился с настоятельной просьбой и добился от отца согласия забыть былую вражду к вашему отцу, а от Анри — вновь возникшую ненависть к вам; мне удалось также добиться согласия их обоих на ваш брак с мадемуазель де Мальмеди.
— Сара свободна, милорд, — живо прервал его Жорж, — и, чтобы стать моей женой, благодарение Богу, она не нуждается в чьем-либо согласии.
— Да, это так, — продолжал губернатор, — но признайтесь, что есть разница, похитите ли вы девушку из дома ее опекуна или получите ее руку с согласия семьи. Спросите вашу гордость, господин Мюнье, и вы убедитесь в том, что я сделал все возможное, чтобы полностью удовлетворить ее, добился такого успеха, какого вы и сами не ожидали.
— Это верно, — ответил Жорж. — К несчастью, слишком поздно пришло это согласие.
— Слишком поздно? И почему слишком поздно? — спросил губернатор.
— Избавьте меня от ответа на этот вопрос, милорд. Это моя тайна.
— Ваша тайна, бедный мой юноша? Ну хорошо же, хотите, я раскрою вам эту тайну, которую вы от меня скрываете?
Жорж посмотрел на губернатора с недоверчивой улыбкой.
— Ваша тайна! — продолжал губернатор. — Вы думаете, что тайна сохранится долго, если она доверена десяти тысячам людей?
Жорж продолжал смотреть на губернатора, но теперь уже без улыбки.
— Послушайте меня, — сказал губернатор, — вы хотите погубить себя, а я хочу вас спасти. Я пришел к господину де Мальмеди, уединился с ним и сообщил ему: "Вы не оценили господина Жоржа Мюнье, грубо оттолкнули, вынудили его открыто порвать с нами всякие отношения, вы совершили ошибку, так как господин Жорж Мюнье — выдающаяся личность, с чувствительным сердцем и благородной душой; такой человек способен на многое, и доказательством служит то, что жизнь наша сейчас в его руках, он руководитель обширного заговора, и завтра в десять часов вечера господин Жорж Мюнье направится в Порт-Луи во главе десяти тысяч негров, — я говорил с ним об этом вчера. Дело в том, что мы располагаем гарнизоном всего в тысячу восемьсот человек, и если у меня не возникнет какой-либо план спасения, вроде тех, какие порою озаряют гениальных людей, то мы погибли; пройдет день — и Мюнье, которого вы презираете как потомка рабов, быть может, станет нашим властелином и, быть может, не пожелает иметь вас в числе своих рабов. Так вот, сударь, вы можете предотвратить эту беду, — сказал я ему, — можете спасти колонию. Забудьте прошлое, согласитесь на брак вашей племянницы с господином Жоржем, в чем вы ему прежде отказали, и, если он согласится, если он захочет согласиться, так как роли переменились и его намерения тоже могут измениться, — так вот, при этом вы сможете спасти не только вашу жизнь, вашу свободу, вашу собственность, но к тому же спасти жизнь, свободу, благосостояние всех нас". Вот что я ему сказал, и тогда на мою мольбу, на мои просьбы, на мои настояния и мои требования он согласился. Но произошло то, что я предвидел: вы слишком далеко зашли и не можете отступить.
Жорж следил за речью губернатора с возрастающим удивлением, но с совершенным спокойствием.
— Итак, — спросил он, когда тот умолк, — вам все известно, милорд?
— Мне кажется, вы сами это видите, и, думается, я ничего не забыл.
— Нет, — улыбаясь, произнес Жорж, — нет, ваши шпионы прекрасно осведомлены, примите мои поздравления: ваша полиция хорошо работает.
— Ну, так вот, — сказал губернатор, — отныне вы знаете, почему я действовал так; решайте, есть еще время, согласитесь принять руку Сары, примиритесь с ее семьей, откажитесь от безумных помыслов, и я буду вести себя так, как будто ничего не знаю, ни о чем не осведомлен, все забыл.
— Это невозможно, — произнес Жорж.
— Подумайте же, с какого сорта людьми вы связались.
— Вы забыли, милорд, что эти люди, о которых вы отзываетесь с таким презрением, — мои братья; что презираемые белыми людьми как низшие, они меня признали, избрали своим вождем; вы забываете, что в тот миг, когда эти люди доверили мне свою жизнь, я посвятил им свою.
— Итак, вы отказываетесь?
— Отказываюсь.
— Несмотря на мои увещевания?
— Простите, милорд, но я не могу их принять.
— Несмотря на вашу любовь к Саре и ее любовь к вам?
— Несмотря ни на что.
— Подумайте еще.
— Бесполезно. Я уже все обдумал.
— Ну хорошо. Теперь, сударь, — сказал лорд Муррей, — последний вопрос.
— Говорите.
— Если бы я был на вашем месте, а вы на моем, как бы вы поступили?
— Не понимаю.
— А вот что: если бы я был Жорж Мюнье, руководитель восстания, а вы — лорд Уильям Муррей, губернатор Иль-де-Франса, если бы вы держали меня в своих руках, как я вас ныне держу в своих, — скажите, я спрашиваю вас, как поступили бы вы?
— Как бы я поступил, милорд? Я разрешил бы свободно выйти человеку, который явился сюда по вашему приглашению, полагая, что идет на место встречи, а не завлечен в ловушку; затем, вечером, если я убежден в правоте моего дела, я обратился бы к Богу с тем, чтобы Всевышний разрешил наш спор.
— Так вот, вы были бы не правы, Жорж, ибо с той минуты, когда я обнажил шпагу, вы уже не смогли бы меня спасти: как только я зажег бы пламя восстания, его следовало бы погасить в моей крови… Нет, Жорж, нет, поймите, я не хочу, чтобы такой человек, как вы, погиб на эшафоте, погиб как обыкновенный мятежник, чьи намерения будут оклеветаны, а имя проклято, и, чтобы спасти вас от подобного несчастья и не дать судьбе посмеяться над вами, я арестую вас. Отныне вы мой пленник.
— Милорд! — воскликнул Жорж, оглядываясь вокруг в поисках какого-нибудь оружия, которое он мог бы схватить и защищаться.
— Господа, — произнес губернатор, повысив голос, — войдите и арестуйте этого человека.
Появились четыре солдата во главе с капралом и окружили Жоржа.
— Отведите его в полицию, — сказал губернатор, — заключите в камеру, которую я приказал подготовить утром, установите строгую охрану, но следите за тем, чтобы ему было оказано должное уважение.
При этих словах губернатор поклонился арестанту, а Жорж вышел из кабинета.
Все произошло так быстро и так неожиданно, что у Жоржа даже не было времени подготовиться к тому, что его ожидало. Благодаря исключительному самообладанию он скрыл нахлынувшие на него чувства под бесстрастно-презрительной улыбкой.
Арестант и его охранники вышли через заднюю дверь; у порога ее стоял экипаж губернатора; но, то ли случайно, то ли преднамеренно, когда Жорж садился в экипаж, неподалеку оказался Мико-Мико, и наш герой обменялся взглядом со своим постоянным гонцом.
По приказу губернатора Жорж был доставлен в полицию, расположенную на Губернаторской улице, чуть ниже театра. Жоржа ввели в камеру, указанную губернатором.
Камера эта явно была приготовлена заранее, как и говорил лорд Уильям, и было заметно, что ее стремились сделать по возможности комфортабельной: мебель была весьма опрятной, а кровать даже изящной; ничего в ней, кроме зарешеченных окон, не напоминало тюрьму.
Едва лишь закрылась дверь за Жоржем и узник остался в одиночестве, как он подошел к окну, расположенному футах в двадцати над землей и выходившему на гостиницу Куанье. Так как одно из окон гостиницы Куанье находилось напротив камеры Жоржа, узник мог видеть все, что делалось в комнате напротив, тем более что окно в ней было открыто.
Жорж возвратился от окна к двери, прислушался и понял, что в коридоре находится часовой.
Затем он подошел к окну и открыл его.
На улице не было часовых: охранять заключенных предоставляли решеткам. И решетки, действительно, были такими массивными, что внушали доверие самой бдительной охране.
Итак, никакой надежды бежать без посторонней помощи не было.
Но Жорж, конечно, ожидал ее; оставив свое окно открытым, он внимательно смотрел в сторону гостиницы Куанье, которая, как мы уже сказали, возвышалась напротив здания полиции. И действительно, его ожидания сбылись, через час он увидел, что в комнату напротив заходит Мико-Мико, с бамбуковым шестом на плече и в сопровождении гостиничного слуги. Арестант и Мико-Мико обменялись лишь взглядом, но этот взгляд, хотя и был мимолетным, вернул Жоржу спокойствие духа.
С этого мгновения Жорж казался столь же безмятежным, как будто находился в своем доме в Моке. Однако внимательный наблюдатель заметил бы, что он порой хмурил брови и проводил рукой по лбу: внешне невозмутимый, он думал слишком о многом и, словно бушующее море со своим приливом и отливом, беспрестанно волновался.
Однако проходило время, а арестант не видел доказательств того, что в городе происходят какие-нибудь события: не слышно было ни боя барабана, ни лязга оружия. Два или три раза Жорж подбегал к окну, обманутый доносившимися до него звуками, но всякий раз шум, принятый им за барабанный бой, производила проезжающая по улице телега с бочками.
Наступала ночь, и по мере ее приближения Жорж становился все более возбужденным и взволнованным. В лихорадочном состоянии он шагал от двери к окну; выход по-прежнему охранялся часовыми, а окно — только решетками.
В раздумье Жорж прижимал руку к груди, и на лицо его набегала легкая тень, что свидетельствовало о том, как сильно у него временами сжимается сердце, — от этого не может избавиться даже самый мужественный человек в момент грозных поворотов судьбы. Жорж в это время, несомненно, думал об отце, ведь отец не знал об опасности, нависшей над сыном, и о Саре, невольно ставшей виновницей ее. Что касается губернатора, то, хотя Жорж испытывал к нему холодную и сдержанную ярость, какую игрок, потерявший бдительность, испытывает к счастливому сопернику, он не мог не признать, что тот в таких обстоятельствах не только проявил по отношению к нему заботливость, присущую этому аристократу, но и был вынужден арестовать его лишь после того, как предложил все пути к спасению, которые были в его власти.
Это не помешало тому, что Жорж был арестован по обвинению в государственной измене.
Тем временем стали сгущаться сумерки. Жорж взглянул на часы: они показывали половину девятого вечера, через полтора часа должно было начаться восстание.
Вдруг Жорж, подняв голову, снова взглянул на гостиницу Куанье и увидел, что в комнате напротив мелькнула тень, затем ему был подан знак. Он отошел от окна; какой-то сверток пролетел сквозь прутья решетки и упал посреди камеры.
Бросившись к свертку, Жорж подобрал его: в нем были завернуты веревка и напильник — это была та самая посторонняя помощь, которую ждал заключенный. Теперь свобода зависела от него, но он желал воспользоваться ею в час восстания.
Жорж спрятал веревку под матрацем и, как только наступила полная темнота, начал подпиливать прутья решетки.
Прутья находились на таком расстоянии друг от друга, что, убрав один из них, он смог бы пролезть через образовавшийся проем.
Напильник действовал бесшумно, никаких звуков слышно не было, и, поскольку ужин в камеру принесли еще в семь часов, Жорж мог быть почти уверен, что его не побеспокоят.
Однако дело шло медленно: пробило девять часов, половину десятого, десять. Узник продолжал пилить железный прут, как вдруг ему показалось, что в конце Губернаторской улицы, в стороне улицы Комедии и в порту вспыхнули яркие огни. Однако ни один патруль не появлялся на улицах города, ни один запоздалый солдат не возвращался в свою казарму. Жорж не мог понять причины такой беспечности губернатора; он уже хорошо знал его и был уверен, что тот примет все меры предосторожности, а между тем город, казалось, оставался без всякой охраны, словно всеми покинутый.
Однако в десять часов Жорж услышал шум, доносившийся со стороны малабарского лагеря; именно с той стороны должны были появиться повстанцы, собравшиеся на берегу реки Латаний. Жорж стал действовать более энергично: снизу прут был уже полностью перепилен, и теперь надо было пилить сверху.
Шум за окнами усиливался; сомнения не было, то был гул многих тысяч голосов. Лайза сдержал слово; радостная улыбка мелькнула на губах Жоржа, вспышка гордости озарила его лицо: близилась битва. И если это будет и не победа, то, во всяком случае, борьба. И Жорж присоединится к этой борьбе: прут решетки уже еле держался.
С бьющимся сердцем он напрягал слух; шум все приближался, а свет, который он видел раньше, становился все ярче. Был ли то пожар в Порт-Луи? Но быть этого не могло, поскольку до него не доносилось ни одного крика отчаяния.
Более того, хотя гомон толпы не умолкал, странное дело, то были скорее возгласы ликования, нежели угрозы, нигде не слышалось бряцания оружия, и улица, где находилось здание полиции, оставалась пустынной.
Жорж прождал еще четверть часа, надеясь услышать ружейную стрельбу и, наконец, убедиться, что восстание началось, но пока слышался лишь тот же непонятный гул, и столь ожидаемые звуки к нему не примешивались.
Тогда узник подумал, что самое главное для него — бежать из тюрьмы. Последним усилием он вырвал прут из решетки, крепко привязал веревку к ее основанию, выбросил на улицу отпиленный прут, решив, что он послужит ему оружием, пролез сквозь проем, соскользнул по веревке и без затруднений спустился на землю, затем подобрал прут и кинулся в одну из прилегающих улиц.
По мере того как он приближался к Парижской улице, которая пересекала весь северный квартал города, он видел, что свет становится все ярче, и слышал, что гул возрастает; наконец он достиг одной из ярко освещенных улиц, и тут ему стало ясно все.
Все улицы, примыкающие к малабарскому лагерю, то есть тому месту, откуда повстанцы предполагали войти в город, были ярко освещены, будто по случаю праздника, и повсюду перед наиболее заметными домами стояли открытые бочки с араком, водкой и ромом для бесплатной раздачи.
Негры, издавая крики ярости и мщения, ринулись на Порт-Луи, словно лавина. Но, появившись в городе, они увидели, что улицы освещены и повсюду стоят бочки-искусительницы. Некоторое время они сдерживали себя, боясь, что напитки отравлены, и подчиняясь приказу Лайзы, но вскоре природная страсть одержала верх над дисциплиной и даже над страхом, — несколько человек бросились к бочкам и начали пить. Буйная радость этих смельчаков увлекла всю массу негров — началось повальное пьянство; все это множество невольников, которое могло бы уничтожить Порт-Луи, мгновенно рассеялось и, окружив бочки, принялось с радостным бешенством черпать пригоршнями водку, ром, арак — вечную отраву черной расы, при виде которой негры не могут устоять и готовы продать за нее своих детей, отца, мать и, наконец, самих себя.
Именно от пьяных толп несся тот странный гул, природу которого Жорж не мог себе объяснить. Губернатор воспользовался советом Жака и, как мы видим, применил его с успехом. Проникнув в город, восстание замедлило ход между Малой горой и Ямой Фанфарон и окончательно застряло в сотне шагов от губернаторского дворца.
При виде этого необычайного зрелища, развернувшегося перед его глазами, Жорж более не сомневался в провале своих замыслов; он вспомнил предупреждение Жака и содрогнулся от стыда и гнева. Эти люди, с которыми он собирался изменить существующий порядок жизни на острове, потрясти его и отомстить за двухвековое рабство победой, достигнутой за час, и свободой, завоеванной навсегда, — эти люди хохотали здесь, пели, плясали, шатались пьяные по улицам, бросив оружие; для того чтобы снова согнать этих людей на плантации, довольно было бы и трехсот солдат, вооруженных лишь плетьми, а ведь рабов было десять тысяч.
Итак, тяжелый труд Жоржа над самим собой был напрасен; глубокое изучение собственного сердца, собственных сил, собственной значимости оказались бесполезным; отличающая его от других людей сила характера, ниспосланная Богом и приобретенная воспитанием — все это потерпело крах перед торжеством инстинкта расы, возлюбившей водку превыше свободы.
И тут Жорж почувствовал всю ничтожность своих устремлений; гордыня вознесла его на мгновение на вершину горы и показала ему все царства земные, лежащие у ног его. И вот — все это оказалось пустым видением и скрылось из глаз, а Жорж остался один на том самом месте, куда завела его ложная гордость.
Он сжимал железный прут, чувствуя яростное желание броситься в толпу и колотить этих негодяев по их безмозглым головам за то, что они не сумели устоять против низкого искушения и пожертвовали ради этого им, Жоржем.
Группы любопытствующих, несомненно, не понимали причин этого импровизированного праздника, устроенного губернатором для рабов, и смотрели на все происходящее, широко раскрыв глаза и рот; каждый спрашивал своего соседа, что это означает, и сосед, такой же несведущий, как и он, не мог дать какое-либо объяснение.
Жорж переходил от группы к группе, устремлял взгляд в глубь ярко освещенных улиц, где бродили пьяные негры, производя безумный шум. Он искал среди этой толпы отвратительных существ одного человека, единственного, на которого он мог положиться среди всеобщего падения. Человек этот был Лайза.
Вдруг Жорж услышал шум, доносившийся от здания полиции: с одной стороны его началась довольно сильная ружейная стрельба с правильностью, навыки которой регулярные войска отрабатывают на учениях, а с другой — редкий беспорядочный огонь, свойственный нерегулярным войскам.
Наконец-то, пусть хоть в одном месте, разгорелось сражение!
Жорж бросился туда и пять минут спустя оказался на Губернаторской улице. Он не ошибся. Небольшой группой сражавшихся командовал Лайза: узнав, что Жорж арестован, он возглавил отряд из четырехсот преданных бойцов, обошел вокруг города и направился к зданию полиции, чтобы освободить Жоржа.
Власти, несомненно, предвидели это, и, как только группа повстанцев была замечена в конце улицы, батальон англичан двинулся ей навстречу.
Лайза полагал, что ему не удастся освободить Жоржа без борьбы, но он рассчитывал, что по улицам, примыкающим к малабарскому лагерю, в город придут остальные мятежники. Этого, однако, не произошло по известной нам причине.
Жорж одним прыжком оказался среди сражавшихся, громко крича: "Лайза! Лайза!" Он все же нашел негра, достойного быть человеком, он все же нашел характер, равный своему.
Два вождя встретились в огне сражения и, не пытаясь найти укрытие от огня, не боясь свистящих вокруг них пуль, спешно обменялись краткими словами, как того требовала чрезвычайная обстановка. В один миг Лайза узнал обо всем и, покачав головой, произнес: "Все погибло".
Жорж хотел внушить ему надежду, посоветовав воздействовать на пьяных негров, но Лайза с презрением возразил: "Они будут пить, пока не закончится водка, и надеяться не на что".
Бочек было открыто столько, чтобы недостатка водки не было.
Борьба потеряла смысл: Жорж, которого Лайза хотел спасти, был уже на свободе; приходилось лишь сожалеть о потере двенадцати человек, погибших в сражении, и дать сигнал к отступлению.
Но по Губернаторской улице отступление стало невозможным: в то время как отряд Лайзы противостоял английскому батальону, другой отряд англичан, укрывшийся в засаде у порохового завода, вышел с барабанным боем и преградил путь, по которому Лайза и его люди проникли в город. Стало быть, оставалось лишь одно — броситься в улицы, прилегающие к зданию суда, и по ним добраться до Малой горы и малабарского лагеря.
Пройдя лишь двести шагов, Жорж, Лайза и их люди оказались на освещенных улицах, заставленных бочками. Их глазам предстала отвратительная картина пьянства еще более необузданного, чем вначале.
А в конце каждой улицы виднелись сверкающие в темноте штыки английской роты.
Жорж и Лайза переглянулись с горькой улыбкой, означавшей, что теперь уже не может быть речи о победе, а думать следует лишь о смерти, но о мужественной смерти.
Однако оба решились на последнюю попытку спастись: они бросились на главную улицу, стремясь сплотить вокруг своего небольшого отрада восставших. Но одни из повстанцев не в состоянии были понять, чего хотят от них вожди восстания; другие даже не узнавали их, горланили песни пьяными голосами и плясали, едва держась на ногах; большинство же напились до такой степени, что валялись на земле, с каждой минутой утрачивая последние проблески сознания.
Лайза схватил хлыст и изо всех сил начал избивать несчастных. Жорж, опираясь на железный прут, свое единственное оружие, смотрел на них, неподвижный и высокомерный, словно статуя Презрения.
Но вскоре они поняли, что рассчитывать не на что и каждая потерянная минута угрожает их жизни; к тому же некоторые из их отряда, увлеченные примером, зачарованные видом пьянящего напитка, одурманенные винными парами, понемногу отступали от своих вождей. Нельзя было терять время, следовало немедленно начать отступление из города, ибо скоро, очевидно, было бы уже слишком поздно.
Жорж и Лайза собрали небольшой отряд из верных им людей, человек триста, и, встав во главе их, решительно бросились бежать по улице, в конце которой, как стена, стояли солдаты. Когда между ними и англичанами осталось шагов сорок, они увидели направленные в их сторону ружья; по всей линии блеснула огненная полоса — тотчас град пуль обрушился на их ряды, человек десять — двенадцать упали, и все же предводители, оставшиеся на ногах, крикнули в один голос: "Вперед!"
Когда между шеренгами оставалось двадцать шагов, раздался залп второй линии; он вызвал еще большее смятение в рядах повстанцев, однако оба отряда почти тут же сошлись в рукопашном бою.
То была ужасающая схватка: известно, что представляют собой английские войска и как они умирают, но не отступают. Однако теперь они имели дело с отчаявшимися людьми, которые знали, что в плену их ждет позорная смерть, поэтому хотели умереть свободными.
Жорж и Лайза творили чудеса смелости и самоотверженности. Лайза дрался держа ружье за ствол и используя его как цеп; Жорж — железным прутом от тюремной решетки, служившим ему палицей; к тому же сподвижники изо всех сил помогали им, бросаясь со штыками на англичан, в то время как раненые ползли между сражающимися и ножом подрезали врагам сухожилия на ногах.
Минут десять продолжалась ожесточенная, яростная, смертельная борьба; никто не мог сказать, на чьей стороне будет победа, однако отчаяние победило дисциплину: ряды англичан разомкнулись, словно прорванная плотина, поток негров ринулся в брешь и вырвался за пределы города.
Жорж и Лайза, возглавлявшие атаку, остались в арьергарде для того, чтобы прикрыть отступление. Вскоре они добрались до подножия Малой горы, крутой и заросшей лесом, куда англичане не рискнут пойти. Здесь они остановились, и восставшие смогли перевести дух. Человек двадцать чернокожих окружили своих вождей, в то время как остальная часть отряда рассеялась; отныне приходилось думать не о борьбе, а о том, чтобы укрыться в лесах. Жорж определил место общего сбора всех повстанцев, желавших присоединиться к нему, в Моке, где проживал его отец; он сообщил, что выйдет из Моки завтра на заре и направится к Большому порту, окруженному, как уже говорилось, самыми густыми лесами.
Жорж отдал последние распоряжения остаткам своего разбитого войска, с которым думал завоевать остров, и луна, проплывая между двумя облаками, озаряла бледным светом его отряд, в котором он выделялся если не ростом, то, по крайней мере, голосом и жестами, как вдруг в кустарнике, расположенном шагах в сорока от беглецов, блеснул огонь, раздался выстрел, и Жорж, раненный в бок пулей, упал к ногам Лайзы.
Вслед за тем какой-то человек, стремительно промелькнув в ночном мраке, бросился из окутанного дымом кустарника в лежащую за ним лощину и, невидимый для всех, в обход пробрался по ней до английских войск, остановившихся на берегу Девичьего ручья.
Но, как ни быстро бежал стрелявший, Лайза его узнал, и, прежде чем раненый потерял сознание, он смог услышать тихий возглас Лайзы, сопровождаемый угрожающим жестом:
— Антонио Малаец!
В то время как в Порт-Луи происходили описанные нами события, Пьер Мюнье с тревогой ожидал в Моке исхода борьбы, о которой ему намекал сын. Привыкший, как мы уже сказали, к вечному господству белых, отец давно решил для себя, что это господство не только их благоприобретенное право, но и естественное. Как ни велика была его преданность Жоржу, отец не мог поверить, что преграды, которые он считал непреодолимыми, рухнут перед его сыном.
С тех пор как Жорж попрощался с ним, он будто оцепенел. Его сердце разрывалось от тревоги, в голове теснились неспокойные мысли, и это привело к кажущейся бесчувственности, похожей на потерю разума. Два или три раза он намеревался сам поехать в Порт-Луи и собственными глазами увидеть, что там происходит, но, для того чтобы двинуться навстречу определенности, нужна сила воли, которой бедный отец не обладал; правда, если бы нужно было пойти навстречу опасности, Пьер Мюнье, не раздумывая, решился бы на это.
Итак, день прошел в тоске и страхе, тем более глубоких, что они не проявлялись внешне, и тот, кто их испытывал, не смел объяснить, когда его расспрашивали, никому, даже Телемаху, причину этой подавленности. Он то и дело вставал с кресла и, опустив голову, подходил к открытому окну, бросал долгий взгляд в сторону города, как будто мог видеть его, слушал, как будто мог что-нибудь услышать, потом не увидев и не услышав ничего, тяжело вздыхал, возвращался и, молча, с потухшими глазами, снова садился в свое кресло.
Наступил час обеда. Телемах, на которого были возложены повседневные домашние заботы, приказал накрыть на стол, подать обед, но пока делались все эти приготовления тот, для кого они делались, даже не поднял глаз; потом, когда все было готово, Телемах подождал еще четверть часа и, видя, что его хозяин остается в том же самом оцепенении, слегка тронул его за плечо; Пьер Мюнье вздрогнул и, вскочив с кресла, спросил:
— Ну как? Узнал что-нибудь?
Телемах обратил внимание своего хозяина на поданный обед, но Пьер Мюнье грустно улыбнулся, покачал головой и снова погрузился в свои мысли. Негр видел необычность происходящего и, не смея спрашивать объяснения, поводил вокруг большими глазами с ярко-белыми белками, словно искал какого-нибудь знака, который мог бы намекнуть ему, что это за неизвестное событие; хотя все оставалось на своих местах и казалось таким же, как прежде, было очевидно, что с утра их дом живет в ожидании какого-то огромного несчастья.
Так прошел день.
Телемах, все еще надеясь, что голод возьмет свое, оставил обед на столе, однако Пьер Мюнье был слишком поглощен своими мыслями, чтобы чем-нибудь отвлечься от них. Был момент, когда Телемах, увидев крупные капли пота на лбу Пьера Мюнье, подумал, что его хозяину жарко, и поднес ему стакан воды с вином, но тот мягко отвел его руку со стаканом и только спросил:
— Ты еще ничего не узнал?
Телемах покачал головой, посмотрел на потолок, потом на пол, словно для того, чтобы найти там разгадку, и, не дождавшись ответа, вышел, чтобы спросить других негров, не знают ли они причины такой тайной тревоги их хозяина.
К его большому удивлению, оказалось, что в доме нет ни одного негра. Он побежал в ригу, где они обычно собирались, чтобы провести там берлок. Рига была пуста. Телемах вернулся, прошел к хижинам: в них оставались только женщины и дети.
Он расспросил их, и оказалось, что, закончив работу, вместо того чтобы, как обычно, отдыхать, все негры взяли оружие и отправились отдельными группами по направлению к реке Латаний. И Телемах вернулся в дом.
Услышав звук открываемой Телемахом двери, старик обернулся.
— Ну что? — спросил он.
Телемах рассказал ему, что негров нет и что все они, вооруженные, направились в одно и то же место.
— Да! Да! — сказал Пьер Мюнье. — Увы! Да!
Итак, больше не оставалось сомнений, и это сообщение еще более способствовало тому, чтобы бедный отец понял: пришел момент, когда для него все решается в городе; со времени возвращения Жоржа старик, увидев сына таким красивым, смелым, таким уверенным в себе, со столь богатым прошлым и надежным будущим, убедил себя в том, что теперь они оба будут жить одной жизнью, и не мыслил, что ему когда-нибудь придется потерять сына или хотя бы разлучиться с ним.
Как он упрекал себя за то, что утром, позволив Жоржу уйти, не расспросив обо всем, не узнав его планов, не поняв, какой опасности он мог подвергаться! Как он упрекал себя за то, что не уговорил Жоржа взять его с собой! Но мысль о том, что его сын вступает в открытую борьбу с белыми, настолько его поразила, что в первые минуты он ослабел духом. Мы уже говорили, что эта простая душа могла противостоять только физической опасности.
Тем временем наступила ночь, и часы протекали, не принося никаких известий — ни утешительных, ни страшных. Пробило десять часов, одиннадцать часов, полночь… Хотя темнота, наступившая в саду и казавшаяся еще глубже из-за того, что в доме зажгли огни, мешала видеть что-либо на расстоянии десяти шагов, Пьер Мюнье то и дело вставал с кресла, подходил к окну, а от окна возвращался к креслу. Телемах, по-настоящему встревоженный, устроился в той же комнате, но, как бы ни был верный слуга предан хозяину, он не мог сопротивляться дремоте и уснул на стуле, стоявшем у стены, на которой его силуэт выделялся словно нарисованный углем.
В два часа ночи сторожевая собака, которую ночью обычно спускали с цепи, но в этот вечер в суматохе это сделать забыли, тихо и жалобно завыла. Пьер Мюнье вздрогнул и хотел было встать, но когда он услышал эти мрачные звуки, которые суеверные негры считают точным предсказанием близкого несчастья, силы оставили его, и, чтобы не упасть, ему пришлось опереться о стол. Пять минут спустя собака завыла еще громче, тоскливее и дольше, чем в первый раз, а через тот же промежуток времени завыла в третий раз, еще мрачнее и жалобнее, чем прежде.
Пьер Мюнье, бледный, не в силах произнести ни слова, с каплями пота на лбу, не отводил глаз от двери, хотя и не подходил к ней, как человек, который ждет несчастья и знает, что оно войдет именно отсюда.
Внезапно послышались шаги множества людей. Шаги приближались к дому, но медленно и мерно; несчастному отцу почудилось, что это похоронная процессия.
Вскоре в передней набились люди; из кого бы ни состояла эта толпа, она хранила молчание; в тишине старику послышался стон, и ему показалось, что стонет его сын.
— Жорж, — воскликнул он, — Жорж, ради Бога, это ты? Отвечай, говори, иди ко мне!
— Да, отец, — отвечал Жорж слабым, но спокойным голосом, — это я.
В тот же миг дверь открылась, вошел Жорж и остановился, прислонившись к ней; он был так бледен, что Пьеру Мюнье на мгновение почудилось, что это тень его сына, тень, которую он вызвал, и она возникла перед ним. Поэтому он не бросился навстречу сыну, а отступил назад.
— Во имя Неба, — прошептал он, — что с тобой, что случилось?
— Ранение тяжелое, но успокойтесь, отец, не смертельное, вот видите, я стою на ногах, правда, долго стоять не могу.
Затем он слабым голосом произнес:
— Ко мне, Лайза, силы оставляют меня…
И Жорж упал на руки негра. Пьер Мюнье бросился к сыну, но тот уже потерял сознание.
Жорж, с присущей ему необычайной силой воли, несмотря на слабость, почти умирая, хотел предстать перед отцом на ногах — на этот раз не из чувства гордости: он знал, как любит его отец, и боялся, что, если старик увидит сына на носилках, его может поразить смертельный удар. Не слушая уговоров Лайзы, он встал с носилок, на которых негры по очереди несли его, когда они пробирались по ущельям горы Большой Перст. С нечеловеческим усилием, подчиняясь могучей воле, преодолевающей физическую слабость, он поднялся, оперся о стену и стоя предстал перед отцом.
Как он и предполагал, это немного успокоило старика.
Но железная воля не устояла против боли, и обессиленный Жорж, как мы видели, упал без сознания на руки Лайзы.
Даже суровые мужчины не могли без сочувствия видеть горе отца — горе, не проявлявшееся ни в жалобах, ни в рыданиях, но безмолвное, глубокое и безутешное. Жоржа уложили на диван. Старик опустился на колени перед сыном, подложил ему под голову ладонь, пристально глядя на его сомкнутые веки; затаив собственное дыхание, он вслушивался в едва ощутимое дыхание сына и поддерживал свободной рукой его свисающую руку. Он ничего не спрашивал, не интересовался мелочами, не заботился о выводах: все было ясно для него — сын его ранен, в крови, без сознания, что еще нужно было узнавать, в чем еще нужно было разбираться перед лицом такой страшной беды?
Лайза стоял в углу возле буфета; опираясь на ружье и поглядывая в окно, он ожидал наступления рассвета.
Другие негры, почтительно удалившиеся после того, как они перенесли Жоржа на диван, теснились в соседней комнате, по временам просовывая свои черные головы в дверь. Некоторые расположились снаружи, под окнами; многие были ранены, кто легче, кто тяжелее, но, казалось, никто не вспоминал о своем ранении.
С каждой минутой число негров увеличивалось: беглецы, рассыпавшиеся во все стороны, чтобы не попасть в руки англичан, подходили к дому Мюнье разными дорогами, один за другим, словно заблудившиеся овцы, возвращающиеся в загон. В четыре часа утра вокруг дома собралось около двухсот человек.
Тем временем Жорж пришел в себя и попытался, произнеся несколько слов, успокоить отца, но голос его был настолько слаб, что, как ни обрадовался старик, услышав его, он стал просить сына помолчать, затем все же осведомился, какое тот получил ранение и какой врач перевязывал рану; в ответ, улыбаясь, едва заметным движением головы Жорж указал на Лайзу.
Известно, что некоторые негры в колониях славятся как умелые хирурги; иногда даже белые колонисты предпочитают обращаться к ним, а не к профессиональным врачам. Дело объясняется просто: эти первобытные люди, подобно нашим пастухам, постоянно находятся в царстве природы и постигают, так же как и звери, некоторые ее тайны, неведомые прочим людям. Лайза слыл на острове замечательным хирургом; негры объясняли его знания тем, что ему известны какие-то заговоры или колдовские приемы; белые же считали, что он знает травы и растения, названия и свойства которых не знакомы никому другому. И Пьер Мюнье успокоился, узнав, что рану сына перевязывал Лайза.
Между тем близился час рассвета. С каждой минутой Лайза, казалось, испытывал все большее беспокойство.
Ждать дольше нельзя было; под предлогом, что ему нужно пощупать пульс больного, он подошел к Жоржу и тихо произнес несколько слов.
— О чем вы говорите и чего хотите, дорогой друг? — спросил его Пьер Мюнье.
— Вы должны знать, чего он хочет, отец, — ответил Жорж, — он хочет, чтобы я не попал в руки белых, и спрашивает меня, чувствую ли я себя достаточно хорошо, чтобы меня можно было перенести в Большой лес.
— Перенести тебя в Большой лес! — воскликнул старик. — Такого слабого! Нет, это невозможно.
— Но ведь другого выхода нет, отец, иначе меня арестуют у вас на глазах и…
— Что им нужно от тебя? Что они могут тебе сделать? — спросил встревоженный Пьер Мюнье.
— Что им нужно от меня, отец? Они хотят расправиться с ничтожным мулатом, осмелившимся бороться против них и, быть может, на какой-то миг заставившим их дрожать от страха. Что они могут мне сделать?! О! Самую малость, — улыбаясь произнес Жорж, — они могут отрубить мне голову в Зеленой долине.
Старик побледнел и задрожал всем телом. Было ясно, что в его душе совершается жестокая борьба. Затем он поднял голову и, глядя на раненого, прошептал:
— Схватить тебя, отрубить тебе голову, отнять от меня моего мальчика, убить его, убить моего Жоржа! Только за то, что он красивее их, смелее, образованнее… Пусть только они придут сюда!..
И с отвагой, на которую еще пять минут назад он казался неспособным, старик ринулся к карабину, пятнадцать лет висевшему на стене без применения, схватил его и воскликнул:
— Да! Да! Пусть придут, и тогда посмотрим! Вы лишили бедного мулата всего, господа белые, лишили его самоуважения, и он промолчал; если бы вы захотели лишить его жизни, он и тогда не произнес бы ни слова, но вы хотите отнять у него сына, чтобы посадить в тюрьму, чтобы пытать его, отрубить ему голову! Ну, господа белые, приходите, и тогда посмотрим! Пятьдесят лет в нас зреет ненависть; приходите же, настало время свести с вами счеты!
— Прекрасно, дорогой отец, прекрасно! — воскликнул Жорж, приподнявшись на локте, лихорадочно блестящими глазами глядя на старика. — Прекрасно! Теперь я узнаю вас!
— Итак, решено, идем в Большой лес, — сказал старик, — и посмотрим, осмелятся ли они преследовать нас.
Да, сын, отправляемся; уж лучше быть в Большом лесу, чем в городе. Там мы под Божьим оком; пусть Бог видит и судит нас. А вы, друзья, — продолжал мулат, обращаясь к неграм, — ведь вы всегда считали меня хорошим хозяином?
— О да! Да, да! — в один голос воскликнули негры.
— Разве вы не говорили много раз, что преданы мне не как рабы, а как родные дети?
— Да, да!
— Так вот, настал час, когда вы должны доказать мне свою преданность.
— Приказывай, хозяин, приказывай! — закричали все.
— Входите, входите все!
Комната наполнилась неграми.
— Знайте, — продолжал старик, — мой сын решил спасти вас, дать вам свободу, сделать вас людьми, и вот расплата. Но это еще не все; они хотят отнять его у меня, смертельно раненного, истекающего кровью. Хотите его защитить, спасти его, решитесь ли вы умереть за него и вместе с ним?
— Да, да! — закричали все.
— Тогда идем в Большой лес, в Большой лес! — произнес старик.
— В Большой лес! — повторили негры.
Вслед за тем люди поднесли сплетенные из веток носилки к дивану, на котором лежал Жорж, переложили на них раненого, четыре негра взялись за ручки носилок и вынесли его из дома. Их сопровождал Лайза, за ним следовали остальные негры; Пьер Мюнье вышел последним, оставив дом открытым, брошенным, безлюдным.
Шествие почти из двухсот негров продвигалось по дороге, ведущей из Порт-Луи в Большой порт; спустя примерно полчаса колонна повернула направо, двинувшись к подножию Срединной горы, чтобы достичь истока Креольской реки.
Прежде чем повернуть за гору, Пьер Мюнье, замыкавший колонну, поднялся на холм и в последний раз обратил взгляд в сторону покинутого им прекрасного дома. Перед его глазами раскинулась богатая плантация тростника, маниоки и маиса, роскошные купы грейпфрутовых деревьев, ямбоз и такамаков; на горизонте высились величественные горы, подобно гигантской стене обрамлявшие его необъятное поместье. Он подумал, что понадобилось три поколения честных, трудолюбивых людей, каким был он сам, чтобы на этой земле создать рай. Вздохнув и смахнув слезу, он поспешил к носилкам, где его ожидал раненый сын, ради которого он покидал родные места.
Когда группа беглецов достигла истока Креольской реки, начался день: с востока лучи солнца осветили гранитную вершину Срединной горы, вместе с ними пробуждалась жизнь леса. На каждом шагу из-под ног у негров выбегали танреки и спешили спрятаться в свои норы; обезьяны прыгали с ветки на ветку вакоа, филао и тамариндовых деревьев, добираясь до самых гибких их концов; цепляясь за них хвостами и раскачиваясь, они с удивительной ловкостью прыгали с одного дерева на другое, преодолевая большое расстояние, и укрывались в густой листве; с громким шумом взлетал турач, потрясая воздух своим тяжеловесным полетом, а серые попугаи словно посмеивались над ним своими криками; пролетал и кардинал, подобный летящему пламени, быстрый, как молния, и сверкающий, как рубин. Природа, всегда молодая и беззаботная, всегда плодоносная, своей прозрачной тишиной, спокойной беспечностью являла вечный контраст человеку с его волнениями и скорбями.
После трех или четырех часов ходьбы отряд остановился на равнине у подножия безымянной горы невдалеке от протекавшей здесь реки. Начал уже ощущаться голод; к счастью, по дороге все успешно занимались охотой: некоторые палками забивали танреков — для негров это настоящее лакомство, другие убивали обезьян и турачей. Наконец, Лайза подстрелил оленя, за которым погнались четыре негра и через час доставили его в лагерь. Итак, пищи хватало на всех.
Лайза воспользовался этой стоянкой для того, чтобы перевязать раненого; по дороге он часто удалялся от носилок, собирая травы или растения, целебные свойства которых знал только он. На стоянке он смешал травы, положил драгоценный сбор в углубление скалы и растер, как в ступке, круглым камнем. Закончив эту операцию, он выжал из смеси сок, смочил им чистую тряпку и, сняв старую повязку, наложил новый компресс на сквозную рану (к счастью, пуля не застряла в теле, а, попав ниже последнего левого ребра, прошла насквозь и вышла наружу над бедром).
Пьер Мюнье с тревогой следил за этой операцией. Рана оказалась тяжелой, но не смертельной, более того, было ясно: если не поврежден какой-либо жизненно важный орган, следовало надеяться, что выздоровление будет протекать в этих условиях даже быстрее, нежели под наблюдением городского врача. Впрочем, это не уменьшало ужаса, который испытывал бедный отец при виде этой процедуры. Жорж же, несмотря на боль, вызванную перевязкой, даже не поморщился и сдерживал дрожь, когда отец держал его руку в своей.
Перевязка завершена; закончена трапеза; пора продолжать путь. Уже близок Большой лес, но надо было еще до него дойти; немногочисленный отряд шел медленно, так как несли раненого и с ним трудно было продвигаться по лесной местности; на пути, где проходил отрад, от самого дома оставался заметный след.
Целый час они шли вдоль берега Креольской реки, затем повернули влево и оказались у опушки леса; на дороге все чаще стали встречаться густые заросли мимозы, между деревьями высоко поднимались гигантские папоротники, с вершин такамаков, словно змеи, зацепившиеся хвостами, свисали гигантские лианы — все это означало, что отряд входил в Большой лес.
Лес становился непроходимым: сближались стволы деревьев, папоротники теснили друг друга, а лианы сплетали преграды, и продираться сквозь них становилось все труднее, в особенности для тех, кто шел с носилками. Жорж при виде препятствий все время пытался вставать, но всякий раз Лайза так строго запрещал ему подниматься, а отец обращался к нему с такой настойчивой мольбой, что больной, не решаясь обидеть преданность одного и нежность другого, оставлял свои попытки сойти с носилок, которые с каждым разом были все мучительнее, хотя давно уже были безуспешными.
Однако трудности, которые испытывали беглецы, пытаясь проникнуть в глубь этих девственных лесов, служили как бы ручательством их безопасности, потому что эти же препятствия должны были в еще большей степени задерживать и их преследователей — английских солдат, не обладавших навыком негров к подобным походам, а привыкших маршировать по Марсову полю и Лордсфилду.
В конце концов отряд подошел к такому дремучему лесу, что дальнейшее продвижение по нему было невозможно. Люди долго шли вдоль своего рода сплошной стены; проникнуть в чащу можно было лишь орудуя топором, но через открытый проход потом могли продвигаться и преследователи.
После долгих поисков негры обнаружили ажупу[6], в которой догорал огонь. Было ясно, что в здешних окрестностях скрывались беглые негры и что, судя по свежим следам, они не могли быть чересчур далеко.
Лайза пошел по следу. Известна ловкость дикарей, отыскивающих в безлюдных пространствах след друга или врага. Нагнувшись над землей, Лайза замечал каждую травинку, примятую каблуком, каждый камень, выбитый из своей лунки ударом ноги, каждую ветку, отодвинутую в сторону плечом прохожего; наконец он пришел к тому месту, где следы терялись. С одной стороны с горы стекал ручей, впадавший в Креольскую реку, с другой — громоздилась гряда скал и камней, поросшая кустарником и похожая на стену; лес на ее вершине казался еще гуще, чем повсюду. Лайза перешел ручей, надеясь обнаружить на другой его стороне пропавший след, но попытка оказалась тщетной. И все же негры — их было несколько — не могли уйти далеко.
Лайза постарался подняться на эту стену; забравшись туда, он убедился, что дальше он не сможет такой дорогой вести людей, среди которых были раненые. Он спустился со стены и, уверенный, что те, кого он ищет, находятся неподалеку, оповестил о себе громкими возгласами, по которым беглые негры обычно узнают друг друга, а затем стал ждать.
Вскоре ему показалось, что в глубине кустарника, покрывавшего каменную стену, которую мы описали, что-то зашевелилось; кто-нибудь другой, не привыкший к тайнам безлюдных пространств, принял бы это за колебание веток под порывом ветра; но тогда трепет шел бы от концов веток к стволу, теперь же, напротив, движение зарождалось у ствола и замирало на концах веток. Лайза не обманулся и стал пристально наблюдать за кустарником; вскоре его догадка сменилась уверенностью: между ветвями блеснули два встревоженных глаза; они оглядели все, что могли охватить, и вонзились в Лайзу; тот повторил уже данный им сигнал — тотчас же между разбросанными камнями, словно змея, прополз какой-то человек; немного спустя перед Лайзой предстал беглый негр.
Они обменялись лишь несколькими словами, затем Лайза вернулся к своему отряду и проделал с ним путь к тому месту, где он встретил негра.
После того как в стене было разобрано несколько камней, в ней обнаружился проход в огромную пещеру.
Беглецы по двое прошли через этот проход, который легко было бы оборонять. Вслед за тем как там оказался последний из них, негр положил камни на место так, чтобы следов прохода не было видно снаружи, а потом, цепляясь за кустарник и за выступы камней, он перелез через стену и исчез в лесу. Двести человек укрылись в недрах земли, и самый опытный глаз не мог бы постигнуть, каким путем они проникли сюда.
То ли по прихоти природы и без какого бы то ни было участия человеческих рук, то ли, напротив, в результате длительного и упорного труда беглых негров вершина горы, в недрах которой только что скрылся небольшой отряд, была с одной стороны защищена отвесной скалой наподобие крепостной стены, а с другой — гигантской живой изгородью: непроходимым сплетением стволов, лиан и папоротников, только что задержавших наших беглецов. Проход, о котором мы рассказали, был здесь единственным, и благодаря камням, загромождавшим его, а также кустарнику, покрывавшему камни, обнаружить это место было невозможно. Так что вооруженные колонисты, выслеживающие беглых негров по собственному почину, и английские солдаты, делающие это по приказу губернатора, сотни раз проходили мимо, не замечая его. Знали о нем только беглые рабы.
По другую сторону отвесной скалы, дремучей чащи и входа в пещеру вид местности был совершенно иным. Хотя это были такие же леса с могучими деревьями и надежными укрытиями, там уже легче было проложить себе путь. В этих обширных и безлюдных пространствах было все необходимое для жизни. Водопад, берущий начало на горной вершине, величественно низвергался с высоты в шестьдесят футов и, разбиваясь в водяную пыль о скалы, источенные его вечным падением, растекался мирными ручейками; затем он, неожиданно исчезая в земных глубинах, вновь вырывался на поверхность земли уже по другую сторону стены. Леса изобиловали оленями, кабанами, обезьянами и танреками. Наконец, в тех местах, где солнечные лучи пробивались сквозь могучие своды крон, они озаряли отягощенные плодами грейпфрутовые деревья и вакоа с его пальмовой капустой, плодоножка которой так хрупка, что плод, созрев, падает от любого толчка и малейшего дуновения ветра.
Сохранив в тайне свое убежище, беглецы могли прожить здесь ни в чем не нуждаясь, пока не выздоровеет Жорж, и уже вслед за тем они решили бы, как действовать дальше. Какое бы решение молодой вождь ни принял, несчастные негры, которых Жорж сделал своими сообщниками, твердо намеревались до конца разделить его участь.
Но как ни тяжело был ранен Жорж, он сохранил обычное хладнокровие и, оглядывая пещеру, прикидывал, какими возможностями для обороны располагает найденное Лайзой убежище. Как только носилки с Жоржем оказались в пещере, он подозвал Лайзу и объяснил ему, что, после того как будет укреплен внешний вход в пещеру снаружи, можно еще соорудить укрепление перед входом внутри, а кроме того — заминировать пещеру порохом, захваченным ими из Моки. Тотчас был составлен план действий и начаты работы, поскольку Жорж не скрывал от себя, что, вероятнее всего, его будут судить не как обычного беглеца, и у него доставало гордости полагать, что белые посчитают себя победителями лишь после того, как он, со связанными руками и ногами, окажется в их власти.
Итак, по замыслу Жоржа и под непосредственным руководством Пьера Мюнье отряд принялся сооружать оборонные укрепления.
За это время Лайза обошел гору: как мы уже сказали, она со всех сторон была защищена либо естественными палисадами, либо крутыми скалами, и лишь в одном месте можно было бы одолеть эти скалы с помощью пятнадцатифутовой лестницы. Дорога, ведущая вдоль основания этой естественной стены, шла по краю пропасти. Оборонять такую дорогу было бы легко, но отряд Лайзы был слишком малочисленным, чтобы расставить достаточное количество постов за пределами того, что можно было бы назвать крепостью.
Лайза решил, что следует особо укрепить участок, который примыкал ко входу.
Приближалась ночь. Лайза оставил десять человек на этом важном участке, а сам направился к Жоржу доложить о результатах осмотра горы.
Он застал его в шалаше, наспех сплетенном из ветвей деревьев; укрепления были почти готовы: внезапно наступившая темнота не помешала работе.
В караул вокруг укреплений пещеры были расставлены двадцать пять человек, они сменялись каждые два часа. Пьер Мюнье охранял пещеру, а Лайза, обновив повязку Жоржу, возвратился на свой сторожевой пост.
Теперь все ждали новых событий, которые несомненно должны были произойти с наступлением ночи.
В самом деле, в предстоящей схватке между повстанцами и теми, кто не прекращал их преследовать, ночь благоприятствовала нападающим и вселяла тревогу в оборонявшихся.
Эта ночь была торжественной и ясной. Луна, находившаяся в последней четверти, должна была взойти лишь к одиннадцати часам.
Для людей, менее озабоченных предстоящими испытаниями и непривычных к подобным картинам, это постепенное наступление сумерек на пустынные и дикие пространства, которые мы попытались описать, представилось бы величественным зрелищем. Вначале темнота, подобно прибою, подымалась из глубины, обволакивая стволы деревьев, подножия скал, предгорья, неся с собою молчание и постепенно изгоняя последние отблески заката, еще озаряющего, подобно пламени вулкана, вершину горы, и наконец все тонуло в море мрака.
Но когда глаза осваивались во тьме, оказывалось, что она не беспросветна; когда слух привыкал к тишине, он начинал улавливать звуки. Жизнь никогда не замирает в природе, дневные шумы сменяются ночными: среди вечного ропота трепещущих листьев, сливающегося с журчанием ручьев, слышатся тоскливые крики ночных существ и пугающий шорох их крадущихся шагов. Их невидимое присутствие внушает даже самым мужественным сердцам мистическое чувство, непобедимое рассудком.
Ни один из этих смутных звуков не ускользнул от опытного уха Лайзы: это был охотник-дикарь, а следовательно, человек, привыкший к безлюдью, ночной путешественник, и никаких тайн не существовало в ночи и безлюдье ни для его зрения, ни для его слуха. Он слышал, как танреки с хрустом грызут корни деревьев, узнавал шаги оленя, направляющегося к привычному источнику, улавливал биение крыльев летучей мыши на прогалине. Два часа прошли, и эти звуки не нарушили его неподвижности.
Удивительнее всего было то, что, хотя в этом месте собралось около двухсот человек, здесь царило полное безмолвие и, казалось, совершенное безлюдье. Двенадцать негров Лайзы лежали на земле ничком, и даже он сам не мог разглядеть их во тьме, особенно густой под деревьями; хотя иные из его бойцов заснули, даже во сне они, казалось, не забывали об осторожности и сдерживали почти неслышное дыхание. А сам Лайза стоял прислонясь к гигантскому тамаринду, гибкие ветви которого свисали не только над дорогой, огибающей скалы, но и над пропастью по другую сторону дороги; самый зоркий взгляд не различил бы негра на фоне могучего ствола — он сливался с ним благодаря ночной тьме и цвету своей кожи.
Так, в молчании, не шевелясь, Лайза провел около часа, пока не услышал, что сзади по каменистой земле, усыпанной сухими ветками, к нему подходят люди; впрочем, идущие и не скрывались; Лайза обернулся, не испытывая никакой тревоги, — он понял, что к нему подходит патруль. В самом деле, глазами, привыкшими к темноте, он вскоре различил человек шесть или восемь во главе с Пьером Мюнье. Лайза узнал его по одежде и высокому росту.
Лайза отделился от дерева, к которому он прислонялся, и направился к подошедшим.
— Итак, — спросил он, — люди, посланные вами в разведку, вернулись?
— Да, они сообщили, что нас преследуют англичане.
— А где они?
— Час тому назад остановились между Срединной горой и истоком Креольской реки.
— Англичане идут по нашим следам?
— Да, надо полагать, завтра мы о них услышим.
— Нет, раньше, — ответил Лайза.
— Почему раньше?
— Потому что, если мы отправили своих разведчиков в их лагерь, англичане сделали то же самое.
— И что же?
— А то, что поблизости бродят люди.
— Откуда вам это известно? Вы слышали их голоса, вы распознали их следы?
— Нет, но я услышал бег оленя и по скорости, с которой он мчался, понял, что он кого-то испугался.
— Итак, вы полагаете, что кто-то бродит вокруг?
— Я убежден в этом… Тихо!
— Что?
— Слушайте…
— Да, я слышу шум.
— Это полет турача, он за двести шагов от нас.
— Откуда он летит?
— Оттуда, — Лайза указал в сторону купы деревьев, вершины которых поднимались из ущелья. — Вон, видите, — продолжал негр, — он сел в тридцати шагах от нас, по другую сторону дороги, которая проходит у подножия скалы.
— Вы думаете, что его спугнул человек?
— Один или несколько, — ответил Лайза, — не могу сказать точно, сколько их.
— Я не об этом спрашиваю. Вы думаете, что его спугнули люди?
— Звери инстинктом узнают себе подобных и не пугаются их, — ответил Лайза.
— Итак?
— Они приближаются… Тихо, вы слышите? — произнес негр, понизив голос.
— Что это? — спросил старик, приняв ту же предосторожность.
— Треск сухой ветки, на которую наступил один из них… Тихо, они уже радом с нами, могут услышать, спрячьтесь за стволом, а я буду на посту.
И Лайза вернулся на свое место, а Пьер Мюнье проскользнул за дерево; негры, сопровождавшие их, также затерялись в тени кустов и застыли, словно безмолвные статуи.
На минуту воцарилась тишина, ничто не нарушало покоя ночи, как вдруг послышался грохот камня, катящегося по крутому склону пропасти. Лайза почувствовал возле себя дыхание Пьера Мюнье. Старик, несомненно, хотел заговорить с ним, но негр сразу схватил его за руку, и тот понял, что надо молчать.
В тот же миг с клекотом вновь взлетел турач и, пролетев над вершиной тамаринда, опустился где-то в верхней части горы.
Неизвестный путник был шагах в двадцати от тех людей, чьи следы он, несомненно, разыскивал. Лайза и Пьер Мюнье затаили дыхание, остальные негры казались окаменевшими.
В эту минуту серебряный луч осветил вершины горной цепи, видневшейся на горизонте в просвете между деревьями. Вскоре над Креольским утесом появилась луна, ее ущербный диск поплыл по небу.
Если сумрак подымался снизу, то свет, напротив, падал сверху, но достигал лишь открытых мест сквозь прорези крон, а весь лес по-прежнему тонул во мраке.
В это время послышался легкий шелест, затем кустарник, окаймлявший дорогу и шедший по верху крутого склона, который, как уже говорилось, спускался в пропасть, раздвинулся и среди его ветвей постепенно появилась голова человека.
Несмотря на темноту, впрочем в этом месте менее непроницаемую, так как его не затеняли деревья, Пьер Мюнье и Лайза одновременно заметили, как шевелятся ветви кустарника, и сжали друг другу руки.
Некоторое время лазутчик стоял неподвижно; затем он снова вытянул голову, прислушался и осмотрел все открытое пространство, немного высунулся вперед и, убедившись, что вблизи никого нет, встал на колени; снова прислушался и, не заметив и не услышав ничего подозрительного, выпрямился во весь рост.
Лайза крепко сжал руку Пьеру Мюнье, давая понять, что надо быть осторожнее; негр нисколько не сомневался в том, что лазутчик отыскивал их следы.
И действительно, оказавшись на краю дороги, ночной бродяга снова нагнулся, изучая землю, чтобы узнать, не хранит ли она следы многочисленного отрада; он потрогал ладонью траву, чтобы узнать, не примята ли она; коснулся пальцем камней, чтобы убедиться, не сдвинуты ли они с места; наконец, будто следы людей, которых он искал, могли остаться в воздухе, он поднял голову и устремил свой взгляд на тамаринд, в тени которого, прижавшись к его стволу, затаился Лайза.
В этот миг лунный луч, пройдя сквозь просвет между двумя деревьями, озарил лицо ночного лазутчика.
Тогда Лайза, быстрый, как молния, вырвал правую руку из руки Пьера Мюнье и, ухватившись за конец одной из самых гибких ветвей дерева, под которым он скрывался, упал словно атакующий орел, к подножию скалы. Ухватив шпиона за пояс, он оттолкнулся ногами от земли и вместе с выпрямившейся ветвью взвился вверх, как орел со своей добычей; затем, пропуская ветку с гладкой корой сквозь сжатый кулак, он соскользнул с нее к подножию дерева, в толпу своих товарищей, крепко держа пленника, безуспешно пытавшегося ударить его ножом подобно тому, как змея безуспешно пытается ужалить царя воздушных сфер, уносящего ее из трясины в свое гнездо, соседствующее с небесами.
Несмотря на ночной мрак, все с первого взгляда узнали пленника: это был Антонио Малаец. Все произошло столь стремительно и неожиданно, что он не успел даже вскрикнуть.
Итак, смертельный враг был теперь в руках Лайзы; оставалось лишь немедленно покарать предателя и убийцу.
Лайза придавил его коленом к земле, глядя на него с той свирепой насмешкой победителя, что не оставляет побежденному никакой надежды; но тут вдруг издалека послышался собачий лай.
Не расслабляя рук, которыми он сжимал горло врага и его запястье, Лайза поднял голову и стал прислушиваться.
— Все в свое время, — как бы про себя произнес Лайза.
Затем он обратился к окружавшим его неграм:
— Привяжите этого человека к дереву, я должен поговорить с господином Мюнье.
Негры схватили Антонио за ноги и за руки и привязали его лианами к стволу такамака. Лайза убедился, что малаец надежно скручен, отвел старика в сторону и показал, откуда только что доносился собачий лай.
— Вы слышали? — произнес он.
— Что? — спросил старик.
— Лай собаки.
— Нет.
— Послушайте! Он приближается.
— Вот теперь я слышу.
— За нами охотятся как за оленями.
— Ты думаешь, что это преследуют нас?
А кого же еще?
— Какая-то сбежавшая собака охотится самостоятельно.
— Может быть и так, — ответил Лайза. — Послушаем еще.
После недолгой тишины в лесу послышался лай собаки, которая теперь явно была ближе, чем прежде.
— Это преследуют нас, — заявил Лайза.
— А откуда ты знаешь?
— Собака не так лает, когда охотится, — сказал Лайза, — это вой собаки, которая ищет своего хозяина. Проклятые изверги нашли ее на цепи у хижины беглого негра, и она их ведет по следу; если этот негр с нами, мы погибли.
— Да это же лай Фиделя, — с ужасом произнес Пьер Мюнье.
— Теперь узнаю, — сказал Лайза, — я слышал его еще вчера вечером: он выл, когда мы принесли вашего раненого сына в Моку.
— В самом деле, я забыл его взять с собой, когда мы уходили, и все же, если б это был Фидель, он прибежал бы, мне кажется, скорее. Слышишь, как медленно приближается его голос?
— Они его держат на поводке и следуют за ним; пес, быть может, ведет за собой целый полк; не надо обижаться на бедное животное, — с мрачной улыбкой добавил негр с Анжуана, — он не может идти быстрее, но будьте спокойны, он приведет их.
— Так что же нам делать? — спросил Пьер Мюнье.
— Если бы вас ожидало судно в Большом порту, до которого отсюда всего лишь восемь или десять льё, мы, надо сказать, еще успели бы туда. Но ведь у вас там нет никакой возможности для побега?
— Никакой!
— Тогда придется драться, и, если это возможно, — добавил негр мрачным голосом, — умереть, защищаясь.
— Стало быть, идем, — сказал Пьер Мюнье, обретя решимость, как только речь зашла о схватке. — Собака приведет их ко входу в пещеру, но внутрь они не пройдут.
— Верно, — ответил Лайза, — идите к укреплениям.
— А ты не пойдешь со мной?
— Я должен остаться здесь на несколько минут.
— А когда ты придешь?
— При первом выстреле я буду с вами.
Старик подал руку Лайзе (грозящая им опасность стерла между ними все различия) и, вскинув на плечо ружье, в сопровождении своих негров стремительно направился ко входу в пещеру.
Лайза провожал его взглядом до тех пор, пока он совсем не исчез во мраке; затем он вернулся к Антонио, которого негры по его приказу привязали к дереву.
— Теперь, малаец, — сказал он, — посчитаемся друг с другом.
— Посчитаемся? — произнес Антонио дрожащим голосом. — И чего же хочет Лайза от своего друга и брата?
— Я хочу, чтобы ты вспомнил о том, что было сказано на празднике Шахсей-Вахсей на берегу реки Латаний.
— Там говорилось много всего, и мой брат Лайза был очень красноречив, потому все с ним соглашались.
— Не вспомнишь ли ты самое главное — объявленный тогда заранее приговор предателям?
Антонио задрожал всем телом и, несмотря на медный цвет своего лица, побледнел, что можно было бы заметить, будь в это время светло.
— Кажется, мой брат утратил память? — грозным и в то же время насмешливым тоном продолжал Лайза. — Ну хорошо, я напомню ему; тогда условились, что если среди нас объявится изменник, то каждый из нас вправе убить его, предать мгновенной или медленной, легкой или страшной смерти. Точно ли я повторил слова клятвы, вспоминает ли их брат мой?
— Вспоминаю, — еле слышным голосом ответил Антонио.
— Тогда отвечай на мои вопросы, — приказал Лайза.
— Я не признаю за тобой право допрашивать меня, ты мне не судья! — воскликнул Антонио.
— Хорошо, тогда я буду допрашивать не тебя, — заявил Лайза.
И, обратившись к неграм, лежавшим вокруг него на земле, он произнес:
— Поднимитесь и отвечайте.
Негры повиновались, и десять или двенадцать человек молча построились полукругом перед деревом, к которому был привязан Антонио.
— Это рабы, — воскликнул предатель, — меня не могут судить рабы! Я не негр, я свободный; если я совершил преступление, меня должен судить суд, но не вы.
— Довольно, — произнес Лайза, — сначала судить тебя будем мы, а потом ты обратишься с жалобой к кому захочешь.
Антонио умолк; во время наступившей тишины, последовавшей за приказом Лайзы, раздался лай приближающейся собаки.
— Так как обвиняемый не желает отвечать, — обратился Лайза к неграм, окружившим Антонио, — вместо него будете отвечать вы… Кто донес губернатору о заговоре только потому, что вождем восстания был избран не он, а другой?
— Антонио Малаец, — глухо, но в один голос произнесли негры.
— Неправда, — завопил Антонио, — это ложь, клянусь, я отвергаю это обвинение!
— Молчать! — приказал Лайза повелительным тоном.
Затем он продолжил:
— После того как тайна была выдана губернатору, кто стрелял в нашего вождя и ранил его у подножия Малой горы?
— Антонио Малаец, — ответили негры.
— Кто меня видел? — закричал малаец. — Кто осмелится сказать, что то был я, кто может ночью отличить одного человека от другого?
— Замолчи! — приказал Лайза.
Затем так же спокойно он продолжил:
— А после доноса губернатору о заговоре, после попытки убить нашего вождя, кто пришел ночью в наш лагерь и ползал вокруг нашего убежища, как змея, чтобы найти проход, через который к нам могли бы попасть английские войска?
— Антонио Малаец! — вновь воскликнули негры с той же убежденностью, которая не покинула их ни на мгновение.
— Я хотел присоединиться к своим братьям! — воскликнул пленник. — Я шел к вам, чтобы разделить вашу участь, какой бы она ни была, клянусь; я отрицаю свою вину.
— Верите ли вы тому, что он сказал? — спросил Лайза.
— Нет! Нет! Нет! — закричали негры.
— Дорогие, добрые мои друзья, — обратился к ним Антонио, — послушайте меня, я вас молю о пощаде!
— Молчать! — приказал Лайза.
Затем он продолжил все тем же суровым тоном, выражавшим величие возложенной на него миссии:
— Антонио не единожды, трижды предатель, значит, он трижды заслуживает смерти, даже если и невозможно умереть трижды. Антонио, готовься предстать перед Великим Духом, потому что сейчас ты умрешь!
— Это убийство! — вскричал Антонио. — Вы не имеете права убивать свободного человека, к тому же вблизи англичане… Я буду звать, кричать! Помогите! Помогите! Они хотят меня зарезать! Они хотят…
Лайза железной рукой схватил малайца за горло и заглушил его крики; затем он обратился к неграм:
— Приготовьте веревку!
Услышав приказ, предвещавший его судьбу, Антонио сделал такое невероятное усилие, что одна из пут, прикреплявших его к дереву, порвалась. Но он не смог высвободиться из самых ужасных пут — из рук Лайзы. Однако через несколько мгновений негр понял по конвульсиям, которые пробегали по телу Антонио, что если он будет и дальше сжимать горло врага, то никакой веревки не потребуется. Лайза освободил шею пленника, и тот свесил голову на грудь, как человек в предсмертном хрипе.
— Я обещал тебе дать время, чтобы ты смог предстать перед Великим Духом, — промолвил Лайза. — Тебе остается десять минут, готовься.
Антонио хотел что-то сказать, но голос изменил ему.
Собачий лай с каждым мгновением приближался.
— Где веревка? — спросил Лайза.
— Вот она, — ответил негр, подавая Лайзе то, что тот просил.
— Хорошо, — сказал Лайза.
Судья вынес приговор, палач должен был привести его в исполнение.
Лайза ухватил одну из толстых ветвей тамаринда, притянул ее к себе, накрепко привязал к ней конец веревки, из другого конца сделал скользящую петлю, надел ее на шею Антонио и приказал двум помощникам придерживать ветвь; убедившись, что Антонио прочно привязан к дереву, хотя две или три лианы порвались, он вновь предложил ему готовиться к смерти.
На этот раз речь вернулась к осужденному, но, вместо того чтобы взывать к Богу о милосердии, он стал просить людей сжалиться над ним.
— Ну ладно! Да, братья мои, да, друзья мои, — запричитал он, меняя тактику в надежде, что признание вины, возможно, спасет ему жизнь. — Да, я виновен, это так, вы вправе дурно обойтись со мной, но вы ведь сжалитесь над своим старым товарищем, так ведь? Вспомните, как я веселил вас на посиделках! Кто распевал вам забавные песни, рассказывал занятные истории? Как вы останетесь без меня? Кто вас развеселит? Кто отвлечет от мук? От тяжелого труда? Сжальтесь, друзья мои, помилуйте бедного Антонио! Даруйте ему жизнь! На коленях молю вас об этом!
— Подумай о Великом Духе: тебе остается жить пять минут, — произнес Лайза.
— Нет, мой добрый Лайза, не пять минут, дай мне пять лет, — продолжал малаец молящим голосом, — пять лет я буду твоим рабом. Буду тебе верно служить, исполнять твои приказы, а если что-то будет не так, если я совершу малейшую оплошность, тогда ты меня накажешь, будешь бить плетью, розгами, веревкой, и я все стерплю, буду говорить, что ты великодушный хозяин, потому что ты дал мне жизнь. Молю тебя о жизни, Лайза! Молю тебя о жизни!
— Антонио, — сказал Лайза, — ты слышишь лай собаки?
— Ты думаешь, что это я посоветовал ее отвязать? Нет, не я! Ты ошибаешься! Клянусь, не я!
— Антонио, — сказал Лайза, — белому не пришло бы в голову направить собаку по следам своего хозяина, это ты научил их так поступить!
Малаец тяжело вздохнул, но еще раз попытался смягчить своего врага, унизясь перед ним.
— Да, — сказал он, — это я, Великий Дух покинул меня, жажда мести превратила в безумца. Надо сжалиться над безумным, Лайза, во имя твоего брата Назима прости меня.
— А кто выдал Назима, когда он собрался бежать? Напрасно ты произнес это имя, Антонио. Антонио, пять минут прошли. Малаец, сейчас ты умрешь!
— О нет, нет, нет! — вскричал Антонио. — Лайза, пощади, друзья мои, пощадите!
Не слушая жалоб, увещеваний, мольбы осужденного, Лайза одним взмахом ножа перерезал все путы, в тот же миг он отдал приказ, а его помощники отпустили ветвь, к которой был подвешен Антонио, и она поднялась, увлекая за собой гнусного предателя.
Ужасный крик, последний крик, в котором, казалось, вылилось все его отчаяние, разнесся по лесу, — зловещий, одинокий, безутешный; все было кончено, и Антонио стал всего лишь трупом, качавшимся над пропастью.
Лайза некоторое время молча стоял, наблюдая, как постепенно замедляется движение веревки. Затем, когда она прочертила к небосводу почти неподвижную отвесную линию, он снова прислушался к лаю собаки, находившейся уже не более чем в пятистах шагах от пещеры, подобрал ружье, лежавшее на земле, и обратился к неграм:
— Идемте, друзья! Месть совершена, теперь мы можем спокойно умереть.
И, сопровождаемый сподвижниками, он направился к пещере.
Лайза не ошибся: собака шла по следам своего хозяина и привела англичан прямо ко входу в пещеру; прибежав туда, она бросилась в густой кустарник и принялась скрести и хватать зубами камни. Англичане поняли, что они подошли к цели своего похода.
И тотчас вперед выступили солдаты с кирками и начали пробивать проход. Минута — и проем, через который мог бы пройти человек, был готов.
Один солдат просунулся туда до пояса, но последовал выстрел, и солдат упал с простреленной грудью; второго постигла та же участь; попытался проникнуть туда и третий, но и он тоже был сразу убит.
Повстанцы первые начали стрельбу, решившись на отчаянное сопротивление.
Нападавшие приняли меры предосторожности: тщательно прикрываясь, они расширяли проем, чтобы в него одновременно могли пройти несколько солдат; забили барабаны, и гренадеры ринулись со штыками вперед.
Но преимущество осажденных было столь велико, что вскоре брешь заполнилась убитыми, и, прежде чем начать новый приступ, надо было убрать их трупы.
На этот раз ценою больших жертв англичане прорвались к центру пещеры; однако, используя укрепление, сооруженное по указанию Жоржа, негры по команде Лайзы и Пьера Мюнье весьма метко стреляли.
Жорж, оставленный в шалаше, проклинал себя: рана не позволяла ему принять участие в сражении. Запах пороха, ружейная стрельба — все это, вплоть до сигналов к атаке, которые беспрерывно подавали англичане, вызывало в нем неистовое желание драться, побуждающее человека рисковать своей жизнью по прихоти случая. А здесь речь шла не о чужих интересах, за которые нужно было бороться, не о своеволии короля, которое нужно было поддерживать, не о национальной чести, за которую следовало мстить; нет, это было кровное дело защищавших себя людей, и он, Жорж, человек мужественный и предприимчивый, ничем не мог помочь им — ни делом, ни даже советом. Он лишь кусал в ярости свою подстилку и плакал.
При второй атаке, проникнув в пещеру, англичане начали обстрел укреплений, и так как шалаш, где лежал Жорж, находился как раз за ними, то несколько пуль со свистом пролетели сквозь ветки, из которых он был сплетен. Свист пуль мог бы напугать кого угодно, но Жоржа он утешил и возбудил в нем чувство гордости: значит, он тоже подвергся опасности, и если он не может нести смерть другим, то, по крайней мере, может умереть сам.
Англичане на короткое время прекратили атаку; по глухим ударам кирки можно было понять, что они готовились к новому приступу. И действительно, вскоре часть внешней стены пещеры рухнула и проход расширился вдвое. Снова забил барабан, и при свете луны у входа в пещеру в третий раз засверкали штыки.
Пьер Мюнье и Лайза переглянулись: было ясно, что борьба будет жестокой.
— Что вы можете еще предпринять? — спросил Лайза.
— Пещера заминирована, — ответил старик.
— В таком случае у нас еще есть возможность спастись, но в решительный момент делайте все, что я вам скажу, или мы погибли: невозможно отступать с беспомощным раненым.
— Ну что ж! Пусть меня убьют возле него, — сказал старик.
— Зачем же? Лучше спасти вас обоих.
— Вместе?
— Вместе, или отдельно, это не важно.
— Я не оставлю сына, предупреждаю тебя, Лайза.
— Вы его оставите. Только так можно его спасти.
— Что ты хочешь сказать?
— Объясню потом!
Затем он обратился к неграм:
— Итак, молодцы, настал решающий момент. Огонь по красным мундирам, стреляйте без промаха! Через час пороха и пуль будет недоставать.
Тотчас началась стрельба. Негры, в основном отличные стрелки, точно исполняли приказ Лайзы; ряды англичан стали редеть, но после каждого залпа смыкались вновь в безупречном порядке и их отряд, несмотря на трудности передвижения, продолжал продвигаться в подземелье. К тому же со стороны англичан не было ни одного выстрела: казалось, что на этот раз они хотели захватить укрепления только при помощи штыков.
Тяжелая обстановка, сложившаяся для всех, была особенно невыносима для Жоржа из-за его беспомощного состояния. Вначале он приподнялся на локте; затем встал на колени; затем ему удалось встать на ноги, но, оказавшись в этом положении, он почувствовал невероятную слабость — земля словно уходила у него из-под ног, и он вынужден был ухватиться за окружавшие его ветви. Отдавая должное смелости преданных ему до конца негров, он не мог не восхищаться холодной и бесстрашной храбростью англичан, продолжавших продвигаться как на параде, хотя после каждого шага им приходилось сплачивать свои ряды. Наконец он понял, что на этот раз они не отступят и через пять минут, несмотря на непрерывный обстрел их радов, захватят укрепления. Тогда он подумал, что это из-за него, да, из-за него, вынужденного оставаться беспомощным наблюдателем, все эти люди обречены на смерть, и его стали терзать угрызения совести. Он попытался сделать шаг вперед, броситься между радами сражающихся, сдаться врагу — ведь ясно, что, захватив его, англичане перестали бы сражаться, но он почувствовал, что не сможет пройти и трети расстояния, отделявшего его от них. Он хотел крикнуть осажденным, чтобы они прекратили огонь, а англичанам, чтобы они остановили наступление, и объявить, что он сдается, но его слабый голос терялся среди непрерывной перестрелки сражающихся. К тому же в это время он увидел своего отца: тот поднялся, по пояс показавшись над укреплением; затем, с горящим факелом в руках, сделал несколько шагов в сторону англичан и, среди пламени и дыма, поднес его к земле. Тотчас по ней побежала огненная дорожка, которая затем исчезла с поверхности, после чего земля содрогнулась, раздался страшный взрыв, и под ногами англичан открылся пылающий кратер, свод пещеры осел и рухнул, а за ним рухнула опиравшаяся на него скала; в невообразимом хаосе, при криках англичан, оставшихся по другую сторону входа, подземный проход в пещеру исчез.
— Теперь, — воскликнул Лайза, — нельзя терять ни минуты!
— Приказывай, что надо делать?
— Поспешите к Большому порту, постарайтесь найти приют на французском судне, а я позабочусь о Жорже.
— Я говорил тебе, что не оставлю сына.
— А я вам сказал, что вы это сделаете, ведь, оставаясь с ним, вы обрекаете его на смерть.
— Почему?
— Ваша собака все еще у них. И они неустанно будут следовать за вами повсюду. Будь вы в самом темном лесу или в самой глубокой пещере, они найдут вас, и вы, находясь вместе с Жоржем, погубите его, но если вам удастся уйти отсюда, они подумают, что ваш сын с вами, пустятся за вами в погоню и, может быть, настигнут вас, а я тем временем, воспользовавшись ночной темнотой, с четырьмя верными людьми унесу Жоржа в противоположную сторону, и мы доберемся до лесов, окружающих Бамбуковый утес. Если у вас будет возможность спасти нас, дайте нам знать — зажгите огонь на острове Птиц; тогда мы спустимся на плоту по Большой реке к ее устью, а вы придете на шлюпке и встретите нас.
Пьер Мюнье, затаив дыхание, внимательно выслушал эту речь, сжимая руки Лайзы, а при последних его словах бросился ему на шею.
— Лайза! — вскричал он. — Да, я понимаю тебя, только так надо действовать: вся свора англичан непременно бросится за мной, а ты спасешь моего сына!
— Я спасу его либо погибну с ним, — сказал Лайза, — вот все, что я могу вам обещать.
— А я верю, что ты сдержишь свое слово. Подожди, я хочу только попрощаться с сыном, поцеловать его.
— Нет, — сказал Лайза, — увидев его, вы не сможете с ним расстаться, а он, узнав, что вы ради него собираетесь рисковать жизнью, не отпустит вас. Немедленно все отправляйтесь в путь, пусть только четверо самых сильных, самых выносливых, самых преданных останутся со мной.
Но остаться пожелали человек двенадцать.
Лайза выбрал четырех, и так как Пьер Мюнье все еще колебался, он предупредил старика:
— Поймите, англичане вот-вот нагрянут!
— Итак, встречаемся у устья Большой реки?! — вскричал Пьер.
— Да! Если нас не убьют и не возьмут в плен.
— Прощай, Жорж! — крикнул Пьер Мюнье.
И, сопровождаемый группой негров, он быстро пошел в сторону горы Креолов.
— Отец, — закричал Жорж, — куда вы идете, что вы делаете? Почему вы не пожелали умереть со своим сыном? Отец, подождите, я сейчас…
Но Пьер Мюнье был уже далеко, и слабый крик сына едва ли был им услышан.
Лайза ринулся к раненому; тот стоял на коленях.
— Отец! — прошептал Жорж и упал без сознания.
Лайза не терял времени; этот обморок оказался очень кстати. Жорж, будь он в сознании, не стал бы в одиночку продлевать борьбу за свою жизнь и такое бегство от преследователей счел бы позором. Теперь же он всецело был во власти Лайзы, и тот уложил его, все еще бесчувственного, на носилки. Четверо негров взялись за ручки носилок и под предводительством Лайзы понесли Жоржа в район Трех Островков, откуда он рассчитывал, следуя по берегу Большой реки, добраться до Бамбукового утеса.
Не пройдя и четверти льё, они услышали лай собаки.
Лайза подал знак, носильщики остановились. Жорж все еще находился в бессознательном состоянии или же был настолько слаб, что не обращал никакого внимания на все происходящее.
Случилось то, что предвидел Лайза; англичане влезли на скалу, нависшую над пещерой, надеясь с помощью собаки вновь настичь беглецов.
Наступил тревожный миг; Лайза прислушался к лаю собаки: несколько минут она лаяла, не двигаясь с места, потом добежала до пещеры, где только что происходило сражение, затем помчалась от укреплений к шалашу, где некоторое время лежал раненый Жорж и где его навестил отец; вслед за тем лай удалился к югу, то есть в том направлении, куда шел Пьер Мюнье, — уловка Лайзы удалась. Англичане поддались на обман, они пошли по ложному следу за Пьером Мюнье, оставив без внимания его сына.
Положение оставалось тем не менее опасным: во время недолгой остановки беглецов появились первые лучи солнца и таинственная темнота леса начала рассеиваться. Конечно, если бы Жорж был цел и невредим и, как прежде, ловок и силен, трудностей у них было бы меньше, поскольку хитрость, мужество и находчивость были в равной степени присущи и преследуемым и преследователям, но рана Жоржа ставила их в неодинаковые условия, и Лайза не скрывал, что положение было критическим.
Он особенно боялся, что англичане, вполне вероятно, взяли себе в помощь рабов, обученных охоте на беглых негров, пообещав им что-нибудь, например свободу, если они схватят Жоржа. Тогда его превосходство как близкого к природе человека отчасти потеряет смысл, поскольку их преследуют такие же дети природы, для которых также нет тайн ни в ночи, ни в безлюдных пространствах.
Он подумал, что нельзя терять ни минуты, и, убедившись в том, какое направление выбрали преследователи, немедленно продолжил путь, двигаясь все время к востоку.
Лес выглядел необычно, и все живые существа, казалось, разделяли человеческие тревоги: стрельба, продолжавшаяся всю ночь, перебудила птиц в гнездах, кабанов в логовах и ланей в зарослях — все живое было напугано и носилось в паническом страхе, словно обезумев. Так беглецы шли два часа.
Через два часа пришлось сделать привал: негры, сражавшиеся всю ночь, в последний раз ели накануне в четыре часа. Лайза остановился у разрушенной ажупы, несомненно укрывавшей еще этой ночью беглых негров: под кучей золы, оставшейся после довольно долгого их пребывания здесь, еще тлели угли.
Трое негров отправились на охоту за танреками. Четвертый занялся разведением огня. Лайза собирал целебные травы для перевязки раненого.
Как бы ни был силен Жорж духом и телом, болезнь взяла свое: его лихорадило, он бредил, не сознавая, что происходит вокруг, и ничем не мог быть полезен своим спасителям — ни советом, ни делом.
Все же перевязка раны, казалось, принесла ему некоторое облегчение. Что же касается Лайзы, то он словно не был подвержен каким бы то ни было физическим слабостям. Шестьдесят часов провел он без сна, но выглядел бодро; двадцать часов он ничего не ел, но будто и не чувствовал голода.
Негры возвращались один за другим; они добыли штук шесть или восемь танреков и принялись поджаривать их у огромного костра, разведенного их товарищем. Дым костра все же внушал Лайзе опасения, но он рассудил, что поскольку они не оставили за собой никаких следов и успели уйти на два-три льё от места битвы, то, даже если враги и заметят дым, расстояние от их маленького отряда до любого английского поста настолько велико, что можно будет успеть скрыться до прихода солдат.
Когда еда была готова, негры позвали Лайзу, неотлучно сидевшего возле Жоржа. Лайза встал, присоединился к друзьям и вдруг заметил, что на бедре одного из негров кровоточит свежая рана. Тотчас спокойствие Лайзы исчезло: англичане могли гнаться за ними, как преследуют раненую лань, не потому, что догадывались, какая добыча от них ускользает, а для того лишь чтобы захватить раненого, ведь, кто бы он ни был, от него можно было получить важные сведения; конечно, англичане сделают все возможное, чтобы заполучить такого пленника.
Подумав об этом, он уже хотел отдать приказ своим четырем сподвижникам, сидевшим на корточках вокруг огня, сейчас же двинуться в путь, как неожиданно небольшую рощу, которая была гуще, чем остальной лес кругом, и на которой его взгляд не раз с беспокойством останавливался, озарила вспышка, послышались выстрелы, и пять или шесть пуль просвистело мимо него. Один из негров упал лицом прямо в костер, трое кинулись бежать, но один из них рухнул шагов через пять, а другой — еще через десять. И только одному удалось целым и невредимым укрыться в лесу.
Увидев дым, услышав стрельбу и свист пуль, Лайза бросился к носилкам, где лежал Жорж, подхватил раненого на руки как ребенка и, хотя тяжесть была велика, тоже устремился в лес.
Вдруг восемь или десять солдат, сопровождаемых пятью-шестью неграми, выскочили из рощи и бросились за беглецами, в одном из которых они узнали Жоржа, поскольку им было известно, что он ранен. Как и предвидел Лайза, они шли по кровавому следу. Остановившись недалеко от ажупы, на расстоянии в половину ружейного выстрела, они спокойно прицелились, и, как мы видим, прицелились неплохо: трое из четырех негров были если не убиты, то во всяком случае выведены из строя.
Тогда, уже ни на что не надеясь, Лайза пустился бежать; но, как бы он ни был вынослив, он не мог оторваться от преследователей, и те в конце концов сумели бы догнать его; к несчастью, у него было только две возможности, и обе обреченные на неудачу: броситься к чаще, где он вряд ли сумел бы далеко пробиться сквозь непролазные заросли, или бежать лесными прогалинами, подставляя себя под выстрелы. Он выбрал второй путь.
Вначале, собрав все силы, Лайза оказался на почти безопасном расстоянии от выстрелов; если бы он имел дело только с англичанами, он бы, безусловно, спасся; но за ним, быть может и неохотно, гнались еще и негры, подгоняемые сзади солдатскими штыками и из-за этого вынужденные преследовать его как дичь, и не потому, что они усердствовали, а потому, что боялись за себя.
Время от времени Лайза мелькал между деревьями, и тогда раздавались выстрелы и было видно, как пули срывают кору с деревьев вокруг него или вспахивают землю у него под ногами; но ни одна пуля не задела его, словно заговоренного, и он продолжал бежать все быстрее, подгоняемый опасностью, от которой он убегал.
Наконец он выбежал на край прогалины: это был крутой и почти открытый склон горы, вершина которой густо поросла молодым лесом. Если бы Лайзе удалось подняться по склону, он укрылся бы среди скал, проскользнул бы в какую-нибудь лощину и ушел бы от погони; но на этом открытом месте Лайза был хорошей мишенью для стрелков.
Раздумывать было не время: броситься вправо или влево значило потерпеть неудачу, а случай до сих пор помогал беглецам — кто знает, может быть, им опять повезет?..
Лайза выбежал на прогалину; его преследователи, видя преимущество своего нового положения, ускорили бег. Вот и они уже на опушке. Около ста пятидесяти шагов отделяют их от Лайзы.
Тогда все они, как по команде, остановились, вскинули ружья и выстрелили. Лайза, казалось, не был задет и продолжал бежать. У солдат еще было время перезарядить ружья, прежде чем он скроется, и они поспешно забивали заряды в дула.
Лайза тем временем уже был далеко; если его не подстрелят при втором залпе и ему удастся добраться до леса невредимым, то удача будет на его стороне. До чащи ему оставалось шагов двадцать пять, и, пока солдаты замешкались, перезаряжая ружья, он опередил их на сто пятьдесят шагов. Вдруг он исчез в ложбине; к несчастью, она не вела ни вправо, ни влево; тем не менее, он двигался вдоль нее сколько было возможно, пытаясь сбить солдат с толку. Но вот ложбина, защищавшая его, закончилась; теперь ему пришлось снова взбираться на откос и, следовательно, снова показаться преследователям. Тут же грянул залп из десяти — двенадцати ружей одновременно, и охотникам на людей показалось, что Лайза пошатнулся. И верно — шагнув еще несколько раз, Лайза остановился, покачнулся, опустился на одно колено, потом на оба и положил на землю Жоржа, так и не пришедшего в сознание; затем, встав во весь рост, он повернулся к англичанам, поднял руки к небу угрожающим жестом, посылая своим врагам последнее проклятие, и, выхватив из-за пояса кинжал, вонзил его себе в грудь по самую рукоять.
Солдаты, словно охотники, загнавшие зверя, бросились к нему, издавая радостные крики. Несколько секунд Лайза еще стоял, затем рухнул, как поваленное дерево: лезвие ножа пронзило ему сердце.
Приблизившись к беглецам, солдаты обнаружили, что Лайза мертв, а Жорж умирает: чтобы не попасть живым в руки врага, он из последних сил сорвал повязку со своей раны, из которой потоком хлынула кровь.
Что же касается Лайзы, то, перед тем как вонзить себе в сердце кинжал, он получил две сквозные пулевые раны — в бедро и грудь.
То, что произошло в течение двух или трех дней после описанной нами катастрофы, оставило у Жоржа лишь неясное воспоминание; его рассудок, блуждавший в бреду, смутно представлял себе то, что случилось; он потерял счет времени и не имел понятия о последовательности прошедших событий. Однажды утром он пришел в себя как от тяжелого сна и понял, что находится в тюрьме.
Возле него был полковой хирург гарнизона Порт-Луи.
И только тогда, напрягая память, Жорж вспомнил нескончаемую череду прошедших событий, подобно тому как в тумане различаешь озера, горы и леса; перед ним предстало все вплоть до того мгновения, когда он был ранен. Он еще помнил, как его принесли в Моку, как они вместе с отцом покинули дом; но все, что происходило после того, как они прибыли в Большой лес, представлялось ему неясным, все было похоже на сон.
Единственная неопровержимая, достоверная и роковая истина состояла в том, что он находился в руках своих врагов.
Жорж был слишком горд, чтобы задавать какие-нибудь вопросы, и слишком высокомерен, чтобы просить о каких-нибудь услугах. Стало быть, он не мог знать, что произошло на самом деле. И тем не менее его душу терзали две страшные тревоги.
Спасся ли его отец?
Любит ли его по-прежнему Сара?
Эти мысли всецело занимали его; они сменяли друг друга, как прилив и отлив, и беспрестанно волновали его сердце.
Душевная буря не проявлялась в его внешнем облике. Он был бледен, хладнокровен и спокоен, как мраморная статуя, причем не только в глазах тех, кто посещал тюрьму, но и в своих собственных.
Когда врач нашел, что у раненого достаточно сил, чтобы выдержать допрос, он сообщил об этом властям, и на следующий день судебный следователь в сопровождении секретаря явился к Жоржу. Тот не мог еще встать с постели, но, тем не менее, с уважением приветствовал представителей власти; проявив терпение, полное достоинства, приподнявшись на локте, он объявил, что готов отвечать на все поставленные ему вопросы.
Наши читатели хорошо знают характер Жоржа и не подумают, что у него могла возникнуть мысль отрицать предъявленные ему обвинения. Он отвечал на все вопросы с полной правдивостью, впрочем, объяснил, что сейчас он еще слишком слаб, поэтому не сегодня, а завтра сможет сам продиктовать секретарю подробную историю заговора. Предложение показалось слишком заманчивым, чтобы чиновники правосудия могли от него отказаться.
Поступая так, Жорж ставил перед собой двойную цель: ускорить ход процесса и взять на себя всю ответственность.
На следующий день чиновники снова пришли к нему. Жорж продиктовал обещанное показание, но, поскольку он умолчал о предложениях, сделанных Лайзой, следователь прервал его, заметив, что Жорж упускает возможность оправдать себя, поскольку, принимая во внимание смерть Лайзы, бремя ответственности ни на кого не ляжет.
Только теперь Жорж узнал о смерти Лайзы и о том, каким образом он погиб: до сих пор это время его собственной жизни было покрыто мраком.
Он ни разу не произнес имени своего отца, оно вообще в деле не упоминалось; по еще более веским обстоятельствам не было произнесено и имя Сары.
Показаний Жоржа было вполне достаточно для того, чтоб прекратить дальнейший допрос. Жоржа больше никто не посещал, кроме врача.
Как-то утром доктор увидел Жоржа на ногах.
— Сударь, — обратился он к нему, — я запретил вам вставать с постели еще несколько дней: вы слишком слабы.
— Простите, мой дорогой доктор, — ответил Жорж, — вы наносите мне оскорбление, сравнивая с рядовыми преступниками, нарочно отдаляющими день суда; я же чистосердечно уверяю вас, что хочу ускорить решение этого дела. Неужели вы полагаете, что стоит быть таким уж излеченным, чтобы умереть? У меня достаточно сил, мне кажется, чтобы достойно взойти на эшафот, — это все, что от меня могут потребовать люди, и все, о чем я могу просить Бога.
— Но кто вам сказал, что вы будете приговорены к смертной казни? — спросил врач.
— Моя совесть, доктор; я участвовал в игре, и ставкой в ней была моя голова, я проиграл и готов расплатиться, вот и все.
— И все же, — сказал врач, — я считаю, что вам необходимо еще несколько дней для укрепления сил, иначе вам трудно будет выдержать судебные прения и ожидание приговора.
Но в тот же день Жорж написал судебному следователю, что он совершенно здоров и находится всецело в распоряжении суда.
Через день началось судебное разбирательство.
Жорж, представ перед судьями, с волнением осмотрелся вокруг и с радостью обнаружил, что он единственный обвиняемый.
Затем он окинул спокойным взглядом зал: весь город присутствовал на суде, за исключением г-на де Мальмеди, Анри и Сары.
Некоторые из присутствующих, казалось, жалели обвиняемого; но на большинстве лиц выражалась лишь удовлетворенная ненависть.
Что касается Жоржа, то он, как всегда, был спокоен и надменен. На нем были черный сюртук и черный галстук, белый жилет и белые панталоны.
Две его орденские ленты были прикреплены к петлице.
Ему назначили казенного адвоката, так как он отказался сделать выбор сам: Жорж не хотел, чтобы кто-либо даже пытался защищать его дело.
То, что сказал Жорж, не было оправдательной речью, то была история его жизни. Он не скрывал, что прибыл на Иль-де-Франс, чтобы вести борьбу всеми возможными средствами против предубеждений, унижающих цветных людей, но не обмолвился ни словом о том, почему он поторопился осуществить свой замысел.
Один из судей задал ему несколько вопросов о г-не де Мальмеди, но Жорж попросил разрешения не отвечать на них.
Хотя подсудимый делал все возможное, чтобы облегчить процесс суда, прения продолжались три дня, ведь даже когда адвокатам нечего сказать, они всегда все равно говорят.
Прокурор говорил четыре часа — он произнес сокрушительную речь.
Жорж слушал это длинное выступление с величайшим спокойствием, подтверждая свои признания одобрительными кивками.
Затем, когда речь прокурора была закончена, председатель спросил обвиняемого, желает ли он взять слово.
— Нет, — ответил Жорж, — замечу лишь, что господин прокурор был весьма красноречив.
Прокурор поклонился.
Председатель объявил, что заседание суда окончено, и Жоржа отвели в тюрьму; приговор должны были объявить в отсутствие обвиняемого и вслед за тем оповестить его.
Вернувшись в тюрьму, Жорж попросил бумаги и чернил, чтобы написать завещание. Так как по английским законам решение суда не влечет за собой конфискацию имущества, он мог распорядиться своей долей состояния.
Доктору, лечившему его, он завещал три тысячи фунтов стерлингов.
Начальнику тюрьмы — тысячу фунтов стерлингов.
Каждому из тюремщиков — тысячу пиастров.
Для каждого из них это было целое состояние.
Саре он оставил золотое колечко, доставшееся ему от матери.
Когда он собирался поставить свою подпись под завещанием, вошел секретарь. Жорж встал, держа перо в руке. Секретарь зачитал приговор. Предчувствие Жоржа подтвердилось: его приговорили к смертной казни.
Когда чтение было закончено, Жорж поклонился, снова сел и подписал завещание такой твердой рукой, что нельзя было заметить ни малейших различий его почерка в основной части документа и в подписи. Затем он направился к зеркалу посмотреть, не стал ли он бледнее, чем прежде. Лицо его оставалось бледным, но спокойным. Жорж остался доволен собой и, улыбнувшись, прошептал:
— Ну что ж! Я думал, что выслушаю смертный приговор с более глубоким волнением.
Доктор пришел его навестить и, как обычно, спросил, как он себя чувствует.
— Очень хорошо, доктор, — ответил Жорж, — вы чудесно меня лечили, досадно, что вас лишают возможности довести лечение до конца.
Затем он поинтересовался, не изменился ли способ казни после английской оккупации острова. Способ остался прежним, и Жорж был весьма доволен, что это была не гнусная виселица Лондона и не мерзкая гильотина Парижа. Нет, казнь в Порт-Луи носила живописный и поэтический характер, она не унижала Жоржа: негр, помощник палача, отсекал голову топором. Именно так расстались с жизнью Карл I, Мария Стюарт, Сен Мар и де Ту. От того, как казнят, зависит и то, как казнь претерпевают.
Потом он пустился в физиологические рассуждения, споря с доктором о вероятности посмертной боли при обезглавливании; доктор утверждал, что смерть наступает мгновенно, но Жорж был иного мнения и привел два примера в доказательство своей правоты. Однажды в Египте казнили раба. Он стоял на коленях, и палач одним ударом снес ему голову, которая откатилась на семь-восемь шагов; обезглавленное тело вдруг выпрямилось во весь рост, сделало два-три неосознанных шага, размахивая руками, затем упало, но еще некоторое время содрогалось. В другом случае, также в Египте, Жорж присутствовал при казни и, движимый своей вечной любознательностью исследователя, подхватил голову казненного, как только она была отделена от тела, и, подняв ее за волосы к своему лицу, спросил по-арабски: "Тебе больно?" При этом вопросе несчастный открыл глаза, и губы его зашевелились, словно пытаясь дать ответ. Жорж был убежден, что после казни жизнь еще некоторое время продолжается.
В конце концов доктор вынужден был согласиться с Жоржем, тем более что и сам придерживался того же мнения, но он считал своим долгом внушить осужденному, что его ожидает легкая смерть.
День прошел для Жоржа так же, как все предшествующие дни, он только написал письмо отцу и брату, потом взял перо, чтобы написать Саре, но какая-то сила остановила его, и он отодвинул бумагу, опустив голову на руки. Он долго сидел в таком состоянии, и если бы кто-нибудь тогда увидел, как он поднял голову с обычным для него движением, исполненным надменности и высокомерия, он едва ли смог бы заметить, что глаза Жоржа покраснели и на его длинных черных ресницах появились слезы.
Дело в том, что с того дня, когда он навестил губернатора и отказался жениться на прелестной креолке, он не только с ней больше не встречался, но и не слышал о ней ни единого слова.
Однако он не мог поверить, что Сара его забыла.
Наступила ночь, Жорж лег в обычный час и спал так же, как и в предыдущие ночи. Утром он встал и попросил позвать начальника тюрьмы.
— Сударь, — сказал он ему, — я хотел бы попросить вас об одной милости.
— О какой же?
— Я желал бы поговорить с палачом.
— Для этого мне нужно получить разрешение губернатора.
— О! — улыбнулся Жорж. — Обратитесь к нему от моего имени. Лорд Муррей — джентльмен, он не откажет в этой милости старому другу.
Начальник вышел, пообещав выполнить эту просьбу.
Вслед за ним появился священник.
У Жоржа представления о вере были такие же, как у людей нашего возраста в наше время, другими словами, отвергая церковный ритуал, сердцем он принимал все связанное с верой, и мрачная церковь, уединенное кладбище, похоронная процессия производили на его душу более сильное впечатление, чем любое из тех событий, которые волнуют заурядных людей.
Священник был одним из тех почтенных старцев, которые, не стремясь убедить вас, говорят с убеждением; одним из тех людей, которые, будучи воспитаны среди величественной природы, искали и нашли Всевышнего в его творениях; одним из тех безмятежных сердец, которые привлекают к себе страждущие сердца, чтобы поддержать и утешить их, взяв на себя часть их скорби.
При первых же словах, которыми они обменялись, Жорж и священник подали друг другу руку.
Затем была откровенная беседа, а не исповедь молодого человека старику; высокомерный перед сильными, Жорж предстал смиренным перед слабым. Жорж обвинил себя в гордыне: как у Сатаны, это был его единственный грех, и, как и Сатану, этот грех погубил его.
Однако теперь именно гордыня придавала ему силы, поддерживала и возвышала его.
Но то, что люди принимают за величие, перед Богом не является таковым.
На уста молодого человека двадцать раз просилось имя Сары, но он укрывал его в мрачной бездне своего сердца, в которой тонули все чувства и глубины которой скрывало, как слой льда, его лицо.
Во время разговора священника и осужденного дверь открылась и вошел начальник тюрьмы.
— Человек, которого вы желали видеть, — произнес он, — здесь и ждет, что вы сможете его принять.
Жорж немного побледнел, и легкая дрожь пробежала по всему его телу.
Однако нельзя было заметить почти никакого признака чувств, которые он испытывал.
— Просите его войти, — промолвил он.
Священник хотел удалиться, но Жорж его удержал.
— Нет, оставайтесь, — сказал он ему, — то, что я сообщу этому человеку, можно сказать и при вас.
Быть может, эта гордая душа, чтобы поддержать свои силы, нуждалась в свидетеле того, что сейчас происходило.
Привели негра, высокого, с осанкой Геркулеса, почти обнаженного — на нем не было ничего, кроме лангути из красной материи. Его большие невыразительные глаза свидетельствовали о крайней ограниченности. Он посмотрел на начальника, который его привел, а затем на священника и Жоржа.
— С кем из двух я имею дело? — спросил он.
— С молодым человеком, — ответил начальник и удалился.
— Вы палач? — хладнокровно спросил Жорж.
— Да, — ответил негр.
— Очень хорошо, подойдите сюда, мой друг, и отвечайте мне.
Негр сделал два шага вперед.
— Вы знаете, что должны казнить меня завтра? — спросил Жорж.
— Да, — ответил негр, — в семь утра.
— Так, значит, в семь утра, благодарю вас. Я справлялся у начальника, но он меня не известил. Однако волнует не это.
Священник почувствовал, что силы оставляют его.
— Я никогда не видел казни в Порт-Луи, — начал Жорж, — а поскольку я желаю, чтобы она прошла достойно, я послал за вами, чтобы мы проделали вместе то, что на театральном языке называется репетицией.
Негр ничего не понял. Жоржу пришлось объяснить более ясно, чего он хочет.
Тогда негр взял табурет, заменяя им плаху, подвел к нему Жоржа, показал ему расстояние, на котором он должен был встать на колени перед плахой, и объяснил, как следует наклонить голову, пообещав отсечь ее одним взмахом.
Старик хотел подняться и выйти, ибо он не мог переносить зрелища этого странного представления, в котором оба актера сохраняли полное бесстрастие: один — из-за отсутствия разума, другой — благодаря своему мужеству. Но ноги священника подкосились, и он упал в кресло.
Закончив эту предсмертную репетицию, Жорж снял с пальца бриллиантовое кольцо.
— Друг мой, — сказал он негру, — так как у меня нет при себе денег, а я не хочу, чтобы ваше время было потеряно совсем даром, примите это кольцо.
— Мне запрещено что-либо принимать от осужденных, — ответил ему негр, — но я наследую им; сохраните кольцо на своем пальце, и завтра, когда вы будете мертвы, я сниму его.
— Хорошо, — сказал Жорж.
И он хладнокровно надел кольцо на палец.
Негр вышел.
Жорж повернулся в сторону священника. Тот был смертельно бледен.
— Сын мой, — сказал старик, — я был счастлив встретить такую душу, как у вас: я впервые провожаю приговоренного на эшафот и боялся, что у меня не хватит сил. Вы меня поддержите, не так ли?
— Будьте спокойны, отец мой, — ответил Жорж.
То был священник небольшой церкви, расположенной на дороге; осужденные обычно останавливались в ней, чтобы прослушать последнюю мессу. Называлась она церковью Христа Спасителя.
Священник ушел, пообещав вернуться вечером. Жорж остался один.
Что происходило в душе этого человека, никто не знал; быть может, природа, этот безжалостный заимодавец, вступила в свои права; быть может, он настолько же ослабел теперь, насколько был сильным еще так недавно; быть может, едва упал занавес между ним и зрителем, эта его внешняя бесстрастность сменилась смертной тоской. Однако, скорее всего, это было вовсе не так, поскольку, когда тюремщик, принеся Жоржу обед, открыл дверь, он застал его совершенно спокойным: осужденный скручивал сигару так же спокойно и безмятежно, как это делал бы идальго на Пуэрта дель Соль или светский щёголь на Гентском бульваре.
Он пообедал как обычно, затем пригласил тюремщика и заказал ему приготовить ванну к шести часам утра и разбудить его в половине шестого.
Часто, читая в историческом сочинении или в газете, что приговоренного к смерти разбудили в день его казни, Жорж недоумевал: неужели осужденный действительно мог спать и его приходилось будить. Жоржу предстояло проверить это самому и узнать, как к этому относиться.
В девять часов вечера пришел священник. Жорж лежал и читал. Священник спросил, какую книгу он читает в предсмертные часы, "Федон" ли это или Библия. Жорж протянул ему книгу: то был роман "Поль и Виргиния".
Удивительно, что в столь страшный час приговоренный избрал именно эту трогательную поэтическую историю.
Священник оставался с Жоржем до одиннадцати. Почти все эти два часа говорил лишь Жорж, объясняя священнику, как он понимает Бога, развивая свою теорию бессмертия души. Он и в обычной жизни бывал красноречив, но в свой последний вечер был несравненно великолепен.
Осужденный проповедовал — священник слушал.
В одиннадцать вечера Жорж извинился перед священником, заметив, что для того, чтобы не потерять сил перед казнью, он должен немного отдохнуть.
Как только он остался один, в душе его разразилась буря; он вновь позвал священника, тот вернулся, и Жорж, сделав над собой усилие, сказал: "Нет, ничего, отец мой, ничего".
Жорж лгал: ему все время хотелось произнести имя Сары. Однако и на этот раз старик удалился, ничего не услышав.
На другой день в полшестого утра в камеру вошел тюремщик; Жорж крепко спал.
Проснувшись, он сказал:
— А ведь это правда, осужденный может спать в последнюю ночь.
Но никто не знал, в котором часу он заснул.
Принесли ванну.
В это время вошел доктор.
— Вот видите, доктор, — сказал Жорж, — я придерживаюсь правил античности. Афиняне перед сражением принимали ванну.
— Как вы себя чувствуете? — спросил доктор, адресуя ему один из тех банальных вопросов, с какими обращаются к людям, когда нечего сказать.
— Ну конечно же хорошо, доктор, — улыбаясь ответил Жорж, — и я начинаю верить, что не умру от своей раны.
Затем он передал ему запечатанное завещание.
— Доктор, — сказал он, — я вас назначил своим душеприказчиком, в этой бумаге вы найдете три строчки, касающиеся вас, я хотел оставить вам воспоминание о себе.
Доктор прослезился и пробормотал несколько слов благодарности.
Жорж принял ванну.
— Доктор, — спросил он через минуту, — скажите, каков пульс у здорового человека в обычном его спокойном состоянии?
— Шестьдесят четыре — шестьдесят шесть ударов в минуту.
— Проверьте мой, я хотел бы знать, какое воздействие на мою кровь оказывает приближение смерти.
Доктор достал часы, взял руку Жоржа и стал проверять пульс.
— Шестьдесят восемь, — сказал он через минуту.
— Так-так, — сказал Жорж, — я доволен, доктор, а вы?
— Это потрясающе, — ответил тот, — вы что, сотворены из железа?
Жорж с гордостью улыбнулся.
— А, господа белые, — сказал он, — вы спешите увидеть меня мертвым? Я понимаю, — добавил он, — вам, быть может, необходимо преподать урок мужества? Я это сделаю.
Вошел тюремщик и объявил, что пробило шесть часов.
— Дорогой мой доктор, — сказал Жорж, — разрешите выйти из ванны? Однако же, пожалуйста, не уходите совсем, мне будет крайне приятно пожать вам руку, прежде чем я покину тюрьму.
Доктор вышел.
После ванны Жорж надел белые панталоны, лакированные ботинки и батистовую рубашку, собственноручно загнув ее воротник, затем подошел к небольшому зеркалу, привел в порядок волосы, усы и бороду с большим усердием, чем если бы он отправлялся на бал.
Затем он подошел к двери и постучал, чтобы дать знать, что готов к выходу.
Вошел священник; он взглянул на Жоржа: никогда в своей жизни молодой человек не был так красив. Глаза его блестели, лицо сияло.
— Сын мой! Сын мой! — сказал священник. — Остерегайтесь гордыни: она погубила ваше тело, как бы она не погубила вашу душу.
— Вы помолитесь за меня, — промолвил Жорж, — и Бог, я убежден, ни в чем не откажет такому святому человеку, как вы.
В эту минуту Жорж заметил палача, стоявшего в тени у двери.
— А, это вы, мой друг, — сказал он, — идите сюда.
Негр был закутан в широкий плащ и прятал под ним топор.
— Ваш топор хорошо рубит? — спросил Жорж.
— Да, — ответил палач, — будьте спокойны.
Жорж заметил, что негр смотрит на руку с бриллиантовым кольцом, которое накануне тому было обещано и камень которого был случайно повернут вниз.
— И вы, в свою очередь, будьте спокойны, — сказал он, поворачивая оправу вверх, — вы получите свое кольцо.
И он отдал кольцо священнику, знаком указав, что оно предназначено для палача.
Затем он подошел к маленькому бюро, открыл его, достал два письма, одно — отцу, другое — брату, и вручил их священнику.
Казалось, Жорж еще хочет что-то сказать: он положил руку на плечо священника, пристально посмотрел на него, губы его шевельнулись; но и на этот раз воля его оказалась сильнее чувства, и то имя, которое, казалось, готово было вырваться из глубины его сердца, замерло на устах.
В это время пробило шесть.
— Идемте! — сказал Жорж.
И в сопровождении священника и палача он вышел из тюрьмы.
На нижней площадке лестницы он встретил доктора — тот ждал его, чтобы в последний раз проститься.
Жорж протянул ему руку и сказал на ухо:
— Поручаю вашим заботам мое тело.
Затем он устремился во двор.
Улица перед воротами тюрьмы, как нетрудно понять, была запружена любопытными. Такое зрелище в Порт-Луи бывало редким, и все хотели видеть если не казнь, то хотя бы смертника.
Начальник тюрьмы спросил осужденного, как он желает дойти до эшафота. Жорж ответил ему, что хочет идти пешком. Его желание было исполнено — то была последняя любезность губернатора.
Восемь конных артиллеристов ожидали Жоржа у ворот тюрьмы. На всех улицах, по которым он должен был пройти, английские солдаты были выстроены в два ряда, охраняя осужденного и сдерживая любопытных.
Когда приговоренный появился, раздался громкий гул, однако, к удивлению Жоржа, почти не слышно было криков ненависти; раздавались разные возгласы, но прежде всего они выражали участие и жалость. Ведь люди всегда неравнодушны к красивому и гордому человеку, идущему на смерть.
Жорж шагал твердо, высоко подняв голову, со спокойным лицом. Однако в этот час на сердце у него было невыносимо тяжело.
Он думал о Саре.
О Саре, которая не попыталась его увидеть, не написала ни слова, ничем не напомнила ему о себе.
О Саре, в которую он верил и с которой теперь было связано его последнее разочарование.
Конечно, если бы она его любила, ему не хотелось бы умирать; забытый Сарой, он готов был испить чашу до дна.
А рядом с его обманутой любовью страдала его униженная гордость.
Он потерпел поражение во всем; его превосходство над другими людьми не привело к достижению ни одной цели.
Результатом всей его долгой борьбы оказался эшафот, к которому он шел всеми покинутый.
Когда люди будут говорить о нем, они скажут: "Это был безумец".
Время от времени он улыбался своим мыслям. Улыбка эта, внешне обычная для него, была, на самом деле, горька.
И все же на пути он надеялся увидеть Сару, искал ее взглядом на всех перекрестках, во всех окнах.
Сара, бросившая ему букет, когда он, уносимый Антримом, устремлялся к победе и стал победителем, неужели она не уронит слезы на его пути, когда он, побежденный, идет к эшафоту?
Но ее нигде не было видно.
Он прошел всю Парижскую улицу, повернул направо и приблизился к церкви Христа Спасителя.
Церковь была затянута черной тканью, как для погребального шествия. А разве осужденный, идущий к месту казни, не живой труп?
Подойдя к дверям, Жорж вздрогнул. Возле доброго старика-священника, ждавшего его на паперти, стояла женщина, одетая в черное, с черной вуалью на лице.
Что она здесь делает, эта женщина во вдовьем платье? Кого она ждет?
Пораженный, Жорж невольно ускорил шаг, не сводя с нее глаз.
По мере того как он приближался к ней, его сердце билось все сильнее; его пульс, столь спокойный при известии о казни, стал лихорадочным при виде этой женщины.
Едва он ступил на первую ступень маленькой церкви, женщина первая шагнула к нему. Жорж, одним прыжком преодолев четыре ступени, поднял ее вуаль, громко вскрикнул и упал на колени.
Это была Сара.
Она торжественно подала ему руку; в толпе воцарилось молчание.
— Слушайте, — обратилась она к толпе, — на пороге церкви, куда он входит, на пороге могилы, куда он готов сойти, я всех вас перед Богом и людьми призываю в свидетели — в свидетели того, что я, Сара де Мальмеди, спрашиваю Жоржа Мюнье, хочет ли он взять меня в жены?
— Сара! — воскликнул Жорж, разразившись рыданиями. — Сара, ты самая достойная, самая благородная, самая великодушная из всех женщин!
Затем, поднявшись с колен и обхватив Сару рукой, как будто боясь потерять ее, Жорж произнес:
— Идем, вдова моя!
И он ввел ее в церковь.
Никогда еще не было триумфатора более гордого своим триумфом, чем Жорж. В одно мгновение, в одну секунду для него все изменилось. Одним своим словом Сара возвысила его над всеми людьми, смотревшими с усмешкой, как он шел мимо них. То был уже не бедный безумец, беспомощно стремящийся к недосягаемой цели и умирающий прежде, чем он достиг ее, то был победитель, поверженный в момент победы. То был Эпаминонд, вырывающий копье из своей груди, но последним взглядом преследующий бегущих врагов.
Так, благодаря лишь силе своей воли и своим несомненным достоинствам, он, мулат, заставил белую женщину полюбить его и, хотя он ни сделал и шага в ее сторону и не повлиял на ее решение ни словом, ни письмом, ни жестом, она сама ждала его на пути к эшафоту и перед всеми, чего в колонии еще не бывало, избрала своим супругом.
Теперь Жорж мог спокойно умереть, вознагражденный за неутомимую борьбу с предрассудком, который, нанеся ему смертельный удар, сам был повержен в этой борьбе.
Все эти мысли промелькнули в голове Жоржа, в то время как он вел Сару в церковь. Это уже не был смертник, готовый взойти на эшафот, это был мученик, возносящийся на небо.
Двадцать солдат выстроились в два ряда в церкви; четверо охраняли клирос. Жорж прошел между рядами, не замечая их, и стал вместе с Сарой на колени перед алтарем.
Священник начал брачную мессу. Жорж не слушал его слов; держа руку Сары, он по временам с глубоким презрением окидывал взглядом присутствующих.
Затем он снова глядел на Сару, бледную и оцепеневшую, ощущал дрожь ее руки в своей руке, пытался выразить взглядом всю свою любовь и благодарность и с трудом удерживал вздох; он, шедший умирать, думал при этом о том, каким счастьем была бы вся его жизнь рядом с этой женщиной.
О, то было бы небесным блаженством! Но небесное блаженство не для смертных.
В то время как продолжалась служба, Жорж, повернувшись, увидел среди толпы Мико-Мико, изо всех сил пытавшегося если не словами, то жестами умолить солдат, охранявших проход к клиросу, пропустить его к Жоржу. В награду за свою преданность он просил лишь взгляда, лишь прощального пожатия руки. Тогда Жорж обратился по-английски к офицеру с просьбой позволить славному китайцу подойти к нему.
В том, чтобы исполнить просьбу приговоренного, никакой опасности не было, по знаку офицера солдаты расступились, и Мико-Мико бросился к клиросу.
Бедный торговец питал дружеские чувства к Жоржу со времени их первой встречи, поэтому он разыскал Жоржа в полиции, а теперь явился к нему перед его казнью.
Мико-Мико упал на колени, и Жорж подал ему руку. Китаец схватил ее и прижался к ней губами, и в тот же миг Жорж почувствовал в своей руке записку. Жорж встрепенулся.
Китаец же, сделав вид, что ему ничего не нужно было, кроме этой последней милости, и, получив ее, он ничего более не желает, удалился, не произнеся ни единого слова.
Жорж, нахмурившись, держал записку в руке. Что написано в ней? Конечно, что-то важное, но он не осмеливался посмотреть на нее.
Когда он время от времени бросал взгляд на Сару, такую прекрасную, такую преданную и такую далекую от земной любви, в сердце Жоржа, словно железный коготь, вонзалась небывалая, неведомая ему боль; думая об утраченном счастье, он невольно жалел о жизни и, чувствуя, что душа его готова подняться к небу, в то же время знал, что его сердце приковано к земле.
Тогда он с ужасом понял, что ему предстоит умереть в отчаянии.
Записка жгла ему руку. Он не решался прочесть ее, боясь быть замеченным солдатами, которые его охраняли, но она внушила ему какую-то неясную надежду, хотя любая надежда в его положении была бы чистым безумием.
Ему не терпелось заглянуть в нее, но благодаря огромному самообладанию он ничем не выдал внешне своего нетерпения и только стиснул бумагу в кулаке с такой силой, что ногти его вонзились в ладонь.
Сара молилась.
Наступило время освящения святых даров; священник поднял освященную облатку, мальчик, прислуживавший в церкви, зазвенел колокольчиком, все встали на колени.
Жорж воспользовался этим мгновением и, также преклонив колени, прочитал записку. Там была лишь одна строка:
"Мы здесь. Приготовься".
Первые два слова были написаны Жаком, последнее — почерком Пьера Мюнье.
Не успел удивленный Жорж, один среди всей толпы, поднять голову и окинуть взором окружающих, как дверь ризницы распахнулась, из нее выбежали восемь моряков, схватили четырех солдат, стоявших у клироса, приставив к груди каждого из них по два кинжала. Тут же подскочили Жак и Пьер Мюнье: Жак унес Сару, а Пьер увел Жоржа. Оба супруга оказались в ризнице, туда в свою очередь вбежали восемь моряков, держа перед собой четырех английских солдат и тем самым оберегая себя от пуль англичан. Жак и Пьер закрыли дверь и прошли через другую, выходившую в поле, у которой их ожидали два оседланных коня: то были Антрим и Ямбо.
— На коней! — вскричал Жак. — Гоните во весь опор к Могильной бухте!
— А ты? А отец? — воскликнул Жорж.
— Пусть они попробуют захватить нас среди моих храбрых моряков, — сказал Жак, сажая Сару в седло, пока Пьер Мюнье подсаживал Жоржа в седло.
Затем, возвысив голос, он закричал:
— Ко мне, мои ласкары!
Тотчас из леса Длинной горы появились сто двадцать молодцов, вооруженных до зубов.
— Ну, в путь, — сказал Жак Саре, — увозите его, спасайте его…
— А вы? — спросила Сара.
— Не волнуйтесь, мы последуем за вами.
— Жорж! — воскликнула Сара. — Во имя Всевышнего, едем!
И девушка пустила свою лошадь в галоп.
— А наш отец? — воскликнул Жорж. — Наш отец?
— Клянусь жизнью, я отвечаю за все, — ответил Жак, плашмя хлестнув Антрима клинком своей сабли.
И Антрим помчался словно ураган, унося своего всадника: через десять минут он вместе с Сарой оказался за малабарским лагерем, в то время как Пьер Мюнье, Жак и его моряки мчались за ним с такой скоростью, что англичане не успели и опомниться, а небольшой отряд уже был на другом берегу Девичьего ручья — другими словами там, где его не могла достать ружейная пуля.
К пяти часам пополудни в тот же самый день, когда произошли описанные нами события, корвет "Калипсо" шел бейдевинд под всеми парусами по курсу ост-норд-ост, гонимый ветром, который, как всегда в этих краях, дул с востока.
Кроме достойных матросов и старшего помощника капитана, боцмана по прозвищу Железный Лоб, которого читатель если еще и не видел, но о котором уже слышал, на борту корабля появились еще трое: Пьер Мюнье, Жорж и Сара.
Пьер Мюнье прогуливался с Жаком от бизань-мачты до грот-мачты и обратно.
Жорж и Сара сидели бок о бок на корме. Жорж смотрел на Сару, держа ее руку в своих руках; взор Сары был обращен к небу.
Надо было бы побывать в том страшном положении, из которого только что удалось вырваться двум влюбленным, чтобы понять великое счастье и бесконечную радость, охватившую их, когда они стали свободными в необъятном океане, правда уносившем их далеко от родины, но от родины, беспрерывно их преследовавшей, словно мачеха. И все же горестный вздох порой вырывался из груди одного из них, и тогда другого охватывал трепет. Сердце, так долго страдавшее, не осмеливается поверить неожиданному счастью.
Зато они были свободны, зато над ними было только небо, впереди — только море, и со всей скоростью быстроходного корвета они удалялись от Иль-де-Франса, где жизнь чуть не привела их к роковому концу. Пьер и Жак разговаривали, а Жорж и Сара сидели молча, и изредка то он, то она шептали имена друг друга — вот и все.
Пьер Мюнье время от времени замолкал и смотрел на них с невыразимым восхищением: старик так настрадался, что сам не мог понять, откуда у него берутся силы, чтобы вынести теперь это нежданное счастье.
Менее чувствительный Жак смотрел в ту же сторону, но было ясно, что его взгляд устремлен не на только что описанную нами картину, а рыщет поверх голов Жоржа и Сары, в направлении Порт-Луи.
Он не только не разделял общей радости, но порой казался озабоченным и проводил рукой по лбу, словно пытаясь рассеять тревожные мысли.
Что касается Железного Лба, то он спокойно беседовал с рулевым; добряк-бретонец отличался необычайной требовательностью и размозжил бы голову первому, кто не выполнил бы беспрекословно его приказа, но во всем остальном это был простой человек, совершенно лишенный чванства: со всеми здоровался за руку, заводил разговор с первым встречным.
Весь остальной экипаж выглядел беззаботно, как это обычно бывает у моряков после сражения или бури; дежурные несли вахту на палубе, несколько матросов находились в батарее.
Пьер Мюнье, всецело поглощенный счастьем Жоржа и Сары, все же заметил, что его старший сын чем-то встревожен, но сколько он ни следил за его взглядом, он не увидел в западном направлении ничего, кроме сгущавшихся там огромных туч, и подумал, что Жака беспокоят именно они.
— Нам угрожает буря? — спросил он у сына в одну из тех минут, когда тот пристально изучал горизонт.
— Буря?! — воскликнул Жак. — Клянусь, "Калипсо" боится бури не более, чем эти чайки. Нам угрожает нечто похуже.
— И что же нам угрожает? — в тревоге спросил Пьер Мюнье. — Я было думал, что, ступив на твое судно, мы спасены.
— Несомненно, — ответил Жак, — что сейчас наше спасение ближе, чем двенадцать часов тому назад, когда мы прятались в лесах Малой горы, а Жорж произносил свою исповедальную молитву в церкви Христа Спасителя. Но, хотя мне не хочется вас огорчать, отец, я пока еще не могу поручиться за то, что наши головы прочно держатся у нас на плечах.
Затем, не обращаясь к кому-либо в отдельности, он скомандовал:
— Человек, на бом-брам-рей!
Мгновенно три матроса ринулись вперед, один из них за несколько секунд добрался до указанного места, а двое тут же вернулись, спустившись с мачты.
— А чего же ты боишься, Жак, — продолжал старик, — думаешь, они попытаются преследовать нас?
— Да, отец, — ответил Жак, — на этот раз вы попали в самую точку, у них в Порт-Луи стоит фрегат под названием "Лестер", я его хорошо знаю и, должен вам признаться, боюсь, что нам не избежать встречи с ним, он не даст нам уйти, не предложив сыграть в кегли, а нам придется согласиться.
— Но мне кажется, — сказал Пьер Мюнье, — что, как бы то ни было, мы опережаем его на двадцать пять — тридцать миль и при нашей скорости быстро окажемся вне поля его зрения.
— Бросить лаг! — приказал капитан.
Три матроса тут же принялись за дело. Жак внимательно наблюдал за ними и, когда они закончили, спросил:
— Сколько узлов?
— Десять узлов, капитан, — ответил один из матросов.
— Ну что ж, для корвета, идущего бейдевинд, это прекрасный ход; в английском флоте имеется, быть может, лишь один фрегат, который может идти быстрее на пол-узла; к несчастью, нам придется иметь дело именно с ним, если губернатор вздумает преследовать нас.
— О, если это зависит от губернатора, то он конечно же не будет преследовать нас, — заметил Пьер Мюнье, — ты ведь знаешь, что губернатор был другом твоего брата.
— Прекрасно знаю! Это не помешало ему позволить, чтобы того приговорили к смертной казни.
— Но мог ли он поступить иначе, не нарушив своего долга?
— В данном случае, отец, речь идет не о нарушении долга, здесь затронуто его самолюбие. Ведь понятно, если бы губернатор имел право помиловать Жоржа, то он бы так и сделал, доказав свое великодушие, а тем самым и свое превосходство; но Жорж ускользнул от него в ту минуту, когда тот считал, что крепко держит его в руках. Значит, Жорж взял над ним верх; естественно, губернатор не захочет быть униженным.
— Парус! — закричал матрос на марсе.
— Ну вот! — воскликнул Жак, кивнув отцу. — И где же? — спросил он, подняв голову.
— Под ветром от нас, — ответил матрос.
— На какой широте?
— Приблизительно на широте острова Бочаров.
— И откуда он идет?
— Кажется, из Порт-Луи.
— Это по нашу душу, — прошептал Жак, взглянув на отца, — я же вам говорил, что мы еще не спаслись от их когтей.
— Что происходит? — спросила Сара.
— Ничего, — ответил Жорж, — кажется, нас преследуют, вот и все.
— О Боже, — воскликнула Сара, — вернув его мне, ты сотворил чудо, но неужели лишь для того, чтобы снова отнять его у меня! Это невозможно!
Тем временем Жак взял подзорную трубу и поднялся на грот-марс. Несколько минут он с предельной сосредоточенностью наблюдал за парусом, который был замечен матросом, затем сложил трубу ладонью, спустился, насвистывая, и подошел к отцу.
— Ну что? — спросил старик.
— Как видно, — сказал Жак, — я не ошибся, наши добрые друзья-англичане охотятся за нами; к счастью, — добавил он, взглянув на часы, — через два часа наступит полная темнота, а луна взойдет лишь в полпервого ночи.
— И тогда, ты думаешь, нам удастся уйти от них?
— Мы сделаем все возможное, отец, — сказал Жак, — не волнуйся. Я не тщеславен и не люблю таких передряг, в которых ничего, кроме колотушек, не получишь. А уж что касается этого дела — то будь я проклят, если откажусь поостеречься.
— Что ты говоришь, Жак, — воскликнул Жорж, — ты, бесстрашный и непобедимый, хочешь бежать от врага?
— Дорогой брат, я всегда бегу от дьявола, если у него в карманах пусто, а рога на два дюйма длиннее моих. Вот если бы карманы у него были битком набиты, тогда я, возможно, и рискнул бы подраться с ним.
— Но знаешь, скажут ведь, что ты испугался.
— А я скажу, черт побери, что это правда. Ну какая нам польза, если эти молодцы нас захватят? Тогда дело пропало, нас всех до одного повесят на реях, а если мы одержим верх, мы вынуждены будем потопить их вместе с судном.
— Как это потопить?
— Непременно, а как же иначе — если б это были негры, мы бы их продали, но ведь это белые, какой в них прок?
— О Жак, дорогой брат, вы никогда не совершите подобного, правда?
— Сара, сестрица, — ответил Жак, — мы сделаем все, что в наших силах; впрочем, когда все начнется, если, конечно, начнется, мы поместим вас в укромное местечко и вы ничего не увидите — следовательно, для вас как бы ничего и не было.
Затем, поглядев на идущее позади судно, он произнес:
— Да, да, вот оно появляется, видны верхушки марселей, видите, отец?
— Я вижу лишь белую точку, она покачивается на волне, словно чайка.
— Да, именно так. Только ваша чайка — это отличный, превосходный тридцатишестипушечный фрегат. Хотя, знаете ли, фрегат — тоже птица, однако орел, а не ласточка.
— Но, может быть, это какое-нибудь другое судно, например торговое?
— Торговое судно не ходит бейдевинд.
— Но мы-то идем.
— О, мы другое дело, мы бы не могли пройти мимо Порт-Луи, для нас это означало бы очутиться в пасти волка, поэтому нам пришлось идти бейдевинд.
— А ты не можешь увеличить скорость корвета?
— Он несет на себе все, что сейчас можно нести, отец. Когда ветер будет сзади, мы поднимем еще несколько парусов и ускорим ход на два узла, но фрегат сделает то же самое; скорость "Лестера" превышает нашу на одну милю. Я давно это знаю.
— Значит, он догонит нас завтра днем?
— Да, если мы не сможем ускользнуть от него ночью.
— Ты думаешь, нам это удастся?
— Смотря какой капитан им управляет.
— Ну, а если он нас догонит?
— Тогда, отец, дело решит абордаж, ведь вы понимаете, что артиллерийский бой для нас неприемлем. Прежде всего потому, что у "Лестера", если это он — а я готов поручиться, ставлю сто негров против десяти, что это он, — на двенадцать орудий больше, чем у нас; к тому же на случай ремонта в его распоряжении Бурбон, Иль-де-Франс и Родригес; у нас же лишь безбрежное море и необъятное пространство. Суша наш враг; спасти нас могли бы только крылья.
— А если абордаж?
— Тогда мы можем выступить на равных: у нас есть гаубицы, которые, быть может, не очень-то разрешены на военных судах, но мы, пираты, даровали себе это право собственной властью. Затем, экипаж фрегата в мирное время имеет команду в двести семьдесят человек, у нас — двести шестьдесят, а если учесть, какие они бравые молодцы, то, можно считать, что силы равны. А теперь успокойтесь, отец, вот и колокол звонит, не будем пренебрегать ужином.
Действительно, было семь часов вечера, и с обычной точностью раздался сигнал к ужину.
Жорж взял Сару под руку. Пьер Мюнье последовал за ними, и втроем они спустились в каюту Жака, которая из-за присутствия Сары была преобразована в столовую.
Жак немного задержался, чтобы отдать распоряжения боцману Железному Лбу, своему помощнику.
Внутренние помещения "Калипсо" представляли любопытное зрелище не только для моряка. Словно любовник, украшающий свою возлюбленную со всею доступной ему роскошью, Жак украсил "Калипсо" всеми нарядами, какими можно одарить морскую нимфу. Лестницы красного дерева блестели как зеркало; медная оснастка, чищенная трижды в день, сверкала как золото; наконец, все орудия убийства — топоры, сабли, карабины, — размещенные в причудливой композиции вокруг орудийных люков, откуда пушки выставляли свои бронзовые шеи, казались украшениями, расставленными умелым декоратором в мастерской какого-нибудь знаменитого художника.
Но особенным великолепием отличалась капитанская каюта. Мы уже упоминали, что Жак был большой жизнелюб и, подобно тому, как некоторые люди в чрезвычайных обстоятельствах умеют обходиться без самого насущного, в повседневной жизни любил наслаждаться всеми причудами роскоши. Итак, каюта Жака, служащая одновременно салоном, спальней и кабинетом, была в своем роде образцом.
С двух его сторон, у правого и левого бортов, царственно раскинулись два широких дивана; под ними скрывались вместе с лафетами две пушки, о существовании которых можно было догадаться, только находясь снаружи. Один из диванов служил Жаку постелью, а другой предназначался для отдыха. В простенке между двумя окнами висело превосходное венецианское зеркало в раме стиля рококо, изображающей амуров среди хитросплетения цветов и плодов. Наконец, с потолка свисал серебряный светильник, несомненно похищенный из алтаря Мадонны, такой совершенной работы, что его безошибочно можно было отнести ко времени расцвета Возрождения.
Диваны и стены были задрапированы прекрасной индийской тканью: золотые цветы, вьющиеся по алому полю, казалось, были вышиты без изнанки иглой волшебницы.
Эту каюту Жак уступил Жоржу и Саре; но, поскольку венчание в церкви Христа Спасителя было прервано и Сара не была уверена в законности их брака, Жорж дал ей понять, что только днем будет вместе с ней в этом святилище, а ночь будет проводить в другом помещении.
В этом-то помещении, как уже было сказано, и собирались обедать.
Неожиданным счастьем для этих четырех людей было оказаться вместе, за одним столом, после того как они чуть было не разлучились навеки. На какой-то миг они забыли об окружающем мире и думали только друг о друге. Прошлое и будущее были забыты ради настоящего.
Обед продолжался около часа, но им он показался не дольше секунды, затем все поднялись на палубу.
Прежде всего они обратили взгляд назад, в сторону фрегата.
Наступила минута молчания.
— А вы знаете, мне кажется, что фрегат исчез, — сказал Пьер Мюнье.
— Это потому что паруса в тени, так как солнце опустилось к горизонту, — ответил Жак, — но посмотрите, отец, в этом направлении.
И капитан жестом показал, с какой стороны он видит корабль.
— Да, да, теперь вижу, — сказал старик.
— Он даже приблизился, — заметил Жорж.
— Да, примерно на милю или две, Жорж, взгляни: ты различишь даже нижние паруса, фрегат не далее чем в пятнадцати милях от нас.
В эти минуты "Калипсо" находилась напротив прохода Мыса; другими словами, начала удаляться от острова; солнце на горизонте садилось в облака, и со стремительностью, свойственной тропическим широтам, наступала ночь.
Жак позвал боцмана; тот подошел со шляпой в руке.
— Ну, как вы думаете, Железный Лоб, — спросил Жак, — что это за судно?
— С вашего позволения, капитан, вам это известно лучше, чем мне.
— Не имеет значения, я желаю знать ваше мнение. Это торговое судно или военное?
— Изволите шутить, капитан, — ответил Железный Лоб, широко улыбаясь, — во всем торговом флоте и даже у Индийской компании нет судна, которое могло бы сравниться с нами в скорости, а этот нас догоняет.
— И насколько оно приблизилось с того времени, как мы его заметили, то есть за три часа?
— Мой капитан прекрасно это знает.
— Я спрашиваю ваше мнение, Железный Лоб, вдвоем мы определим точнее — ум хорошо, а два лучше.
— Мой капитан, оно выиграло примерно две мили.
— Хорошо, а как вы полагаете, что это за судно?
— Вы его узнали, капитан!
— Быть может, но я боюсь, что ошибаюсь.
— Невозможно, — произнес Железный Лоб, вновь засмеявшись.
— Ничего, говорите.
— Это "Лестер", черт бы его побрал!
— И вы думаете, на кого у него зуб?
— Мне кажется, на "Калипсо". Вы отлично знаете, капитан, что фрегат давно затаил злобу на "Калипсо", хотя бы за то, что она посмела разрезать надвое его фок-мачту.
— Прекрасно, боцман! Я знал все, что вы мне сообщили, но хотел убедиться в том, что вы разделяете мое мнение; через пять минут сменится вахта; дайте отдохнуть всем, кто не будет на дежурстве: часов через двадцать нам понадобятся все наши силы.
— Разве капитан не воспользуется ночью, чтобы навести фрегат на ложный след? — спросил боцман Железный Лоб.
— Тихо, об этом поговорим потом, а сейчас займитесь своим делом и исполняйте мои приказания.
Пять минут спустя вахта сменилась и свободные от дежурства матросы спустились в батарею; через десять минут все они уже погрузились в сон или делали вид, что спят.
И хотя среди команды не было ни одного, кому бы не было известно, что за "Калипсо" охотятся, они отлично знали своего капитана и полагались на него.
Тем временем корвет продолжал идти в том же направлении, однако волнение открытого моря снижало его скорость. Сара, Жорж и Пьер Мюнье спустились в каюту. Жак оставался на палубе.
Наступила ночь, и фрегат исчез из вида.
Прошло полчаса; Жак вновь позвал своего помощника, и тот немедленно предстал перед капитаном.
— Боцман Железный Лоб, — спросил Жак, — как вы полагаете, где мы сейчас находимся?
— Севернее Пушечного Клина, — ответил помощник.
— Прекрасно, сможете ли вы провести корвет между Пушечным Клином и Плоским островом, не зацепившись ни справа, ни слева?
— Я пройду с завязанными глазами, капитан.
— Чудесно; в таком случае, предупредите ваших людей приготовиться к маневрированию — нельзя терять время.
Каждый матрос занял свое место; наступила тишина.
Затем в этой тишине раздалась команда капитана:
— Повернуться другим бортом!
— Есть другим бортом! — повторил Железный Лоб.
Затем послышалась дудка старшины.
"Калипсо" некоторое время колебалась, как несущийся галопом конь, которого внезапно останавливают, затем медленно повернулась, накренившись под действием свежего ветра и высоких волн.
— Румпель вниз! — приказал Жак.
Рулевой повиновался, и корвет, применяясь к направлению ветра, стал выпрямляться.
— Выбраться на ветер! — подавал команды Жак. — Распустить задние паруса!
Оба маневра были выполнены одинаково быстро и успешно. Корвет завершил поворот, задние паруса стали надуваться, передние также наполнились ветром, и грациозное судно ринулось к горизонту в новом направлении.
— Боцман Железный Лоб, — распорядился Жак, следивший за ходом корвета с таким же удовольствием, с каким всадник следит за бегом своего скакуна, — обогните остров, используйте каждый порыв бриза, чтобы держаться ветра, и следуйте вдоль пояса скал, что тянутся от прохода Декорн до бухты Флак.
— Есть, капитан! — ответил его помощник.
— Ну что ж, спокойной ночи, боцман, — произнес Жак, — разбудите меня, когда поднимется луна.
И Жак пошел спать со счастливой беззаботностью — одной из привилегий тех, кто постоянно находится между жизнью и смертью.
Через десять минут он погрузился в глубокий сон и спал так же крепко, как любой из его матросов.
Боцман Железный Лоб сдержал слово: он благополучно миновал пролив между Пушечным Клином и Плоским островом и, обогнув проход Декорн и остров Амбры, насколько это было возможно, приблизился к берегу.
В половине первого ночи, когда рог луны показался к югу от острова Родригес, он, согласно полученному приказу, пошел будить капитана.
Поднявшись на палубу, Жак осмотрел горизонт проницательным взглядом моряка. Ветер становился все свежее и менял направление с восточного на северо-восточный; с правого борта милях в девяти виднелась едва заметная в тумане земля. Ни одного судна не было видно ни позади, ни слева, ни впереди.
Корабль находился напротив порта Бурбон.
При создавшемся положении Жак придумал наиболее удачный маневр: если фрегат, потеряв ночью "Калипсо" из виду, продолжает путь на восток — на заре ему будет поздно поворачивать обратно и тогда "Калипсо" спасена. Если же, по подсказке рока, командир фрегата распознает хитрость Жака и пойдет следом за "Калипсо" — у корвета еще останется возможность скрыться от врага, используя извилистые очертания острова. Когда Жак с помощью подзорной трубы ночного видения пытался проникнуть взглядом за горизонт, кто-то хлопнул его по плечу. Он обернулся: то был Жорж.
— А, это ты, брат, — сказал он, протянув ему руку.
— Ну, что нового? — спросил Жорж.
— Пока ничего; но, даже если "Лестер" идет за нами, его еще не видно, расстояние слишком велико. Утром мы узнаем, как обстоят дела… О, вот так штука!
— Что случилось?
— Ничего: небольшой порыв ветра, вот и все.
— Нам на пользу?
— Да, если фрегат следует прежним курсом. Если же нет, то усиление ветра в равной степени благоприятствует и фрегату и нам; в любом случае надо этим воспользоваться.
Затем, обратившись к старшему матросу, заменившему помощника, Жак распорядился:
— Поставить лиселя!
— Есть поставить лиселя! — повторил тот.
В ту же минуту с палубы на марсы, а с марсов на брам-стеньгу поднялись, подобно облакам, пять лиселей и встали по левую сторону от парусов; почти тотчас же ощутилось, что корвет ускорил ход. Жорж обратил на это внимание своего брата.
— Да-да, — сказал Жак, — он, как Антрим, легко слушается узды: его не надо подгонять хлыстом, чтоб он ускорил ход, надо лишь распустить сколько надо парусов, и он отлично помчится.
— И сколько теперь миль мы делаем в час? — спросил Жорж.
Жак скомандовал:
— Бросить лаг!
Приказ тотчас был исполнен.
— Сколько узлов?
— Одиннадцать, капитан.
— Идем на две мили быстрее, чем раньше. Большего требовать нельзя, ведь это всего лишь дерево, парусина и железо, и если бы за нами гналось другое судно, а не этот дьявол "Лестер", я смог бы его провести как на поводке до мыса Доброй Надежды. А там бы мы ему сказали: "До свидания!"
Жорж ничего не ответил; братья продолжали молча прогуливаться по палубе с одного ее конца на другой; тем не менее, когда они выходили на корму, Жак каждый раз пристально всматривался в темноту, словно стараясь разогнать ее взглядом; наконец, вместо того чтобы продолжить прогулку, он остановился, опершись на гакаборт.
Тьма начала рассеиваться, хотя первые лучи света еще не появились, и в светлеющих сумерках, сквозь туман, расступающийся перед голубоватой зарей, Жак заметил на расстоянии примерно пятнадцати миль фрегат, шедший тем же курсом, что и его корвет.
Он уже хотел показать брату эту почти неразличимую точку, но в это время матрос на марсе крикнул: "Парус позади!"
— Да, — ответил Жак, словно говоря с самим собой, — да, я его вижу, он идет в нашем кильватере, как будто мы оставляем за собой след на воде. Однако, вместо того чтобы пройти между Плоским островом и Пушечным Клином, он прошел между Плоским островом и Круглым островом и потому потерял два часа. На корабле следует быть моряку, который немного получше знает свое ремесло.
— А я ничего не вижу, — сказал Жорж.
— Смотри, вон там, — показал ему Жак. — Можно разглядеть даже нижние паруса, а когда судно поднимается на волне, виден, черт возьми, и нос корабля, словно это рыба высовывает голову из воды, чтобы вдохнуть воздух.
— Действительно, — сказал Жорж, — ты прав! Я его вижу.
— И что же вы видите, Жорж? — раздался нежный голос позади молодого человека.
Жорж обернулся и увидел Сару:
— Что я вижу, Сара? Великолепный восход солнца. Но ведь на земле всякая радость несовершенна, и предстающее передо мной зрелище несколько подпорчено появлением этого корабля, который, как видите, вопреки расчетам и надеждам моего брата, не потерял наш след.
— Жорж, — сказала Сара. — Господь, который сотворил чудо, соединив нас, не отвратит от нас свой взор в ту минуту, когда мы больше всего нуждаемся в его помощи. Пусть вид этого корабля не помешает вам любить Господа Бога в его творениях. Взгляните, взгляните, Жорж, как прекрасно это зрелище!
И в самом деле, в тот миг, когда начал зарождаться день, казалось, что ревнивая ночь пытается еще больше сгустить свою мглу. Потом забрезжил голубоватый и прозрачный свет, расходящийся все шире, разгорающийся все ярче; затем он стал переходить от серебристо-белого к нежно-розовому, от нежно-розового — к ярко-розовому, и наконец на горизонте возникло пурпурное облако, похожее на пламенеющие пары вулкана. Это царь мира восходил, чтобы принять власть над своей империей, это солнце, повелитель всего сущего, озарило небосвод.
Сара впервые видела подобное зрелище; зачарованная, она не отводила от него глаз, с любовью и благоговением сжимая руку молодого человека, но Жоржа, не раз наблюдавшего такое во время своих долгих морских путешествий, интересовало главным образом то, что занимало всех. Корабль, преследующий их, все приближался, хотя сейчас, залитый с востока волнами солнечного света, он стал менее заметным; корвет же, вероятно, в эту минуту отчетливо был виден с "Лестера".
— Ничего не поделаешь, — прошептал Жак, — он тоже видит нас, вот он поднимает свои лиселя. Жорж, друг мой, — продолжил он, наклонившись к уху брата, — ты ведь знаешь женщин, они обычно с трудом примиряются со своей участью, и, по-моему, тебе следовало бы тихонько сказать Саре пару слов о том, что нам предстоит.
— Что сказал ваш брат? — спросила Сара.
— Он сомневается в вашем мужестве, — ответил Жорж, — а я ручаюсь ему за вас.
— Вы правы, дорогой мой. Когда наступит решительный час, вы скажете, что мне делать, и я исполню свой долг.
— Этот демон мчится словно на крыльях! — воскликнул Жак. — Милая сестрица, вы не знаете ли случайно имени капитана этого судна?
— Я встречалась с ним несколько раз в нашем доме и отлично помню его имя — Джордж Патерсон, но не может быть, что это он сейчас командует "Лестером". Я еще третьего дня слышала, что Патерсон болен, и, как уверяют, смертельно.
— После смерти капитана командиром судна в тот же день должен быть назначен его помощник, иначе было бы несправедливо. В добрый час. Приятно иметь дело с таким удальцом. Посмотрите, как летит вперед его судно, словно конь на скачках; если так будет продолжаться, через пять-шесть часов нам придется драться врукопашную.
сказал
— Ну что ж, будем драться врукопашную, —
Пьер Мюнье, поднимаясь на палубу; глаза его загорелись огнем, как это бывало с ним всегда перед лицом близкой опасности.
— О, это вы, отец! — воскликнул Жак. — Я восхищен вашими намерениями! Скоро нам понадобятся все, кто находятся на борту.
Сара слегка побледнела, и Жорж почувствовал, что девушка сжимает его руку; он обернулся к ней, улыбаясь:
— Друг мой, вы же всегда надеялись на Бога, неужели теперь вы в нем сомневаетесь?
— Нет, Жорж, нет, даже когда из глубины трюма я услышу рев пушек, свист ядер, крики раненых, клянусь вам, буду верить и надеяться, что вновь увижу моего Жоржа живым и здоровым. Что-то говорит мне сейчас, будто мы уже исчерпали самое горькое из наших несчастий, и, как на смену ночной тьме приходит яркое солнце, так пройдет и наша ночь и наступит светлый день.
— В добрый час, — воскликнул Жак, — вот это хорошо сказано! Клянусь честью, не знаю, почему бы мне не повернуть на другой галс и не взять курс на этот дерзкий корабль; это избавило бы его от половины хлопот, а нас от половины забот; что ты на это скажешь, Жорж? Попробуем?
— Охотно, — ответил Жорж, — но ты не боишься, что в порту Бурбон стоят английские суда, и, услышав на этом расстоянии канонаду, они ринутся на помощь своему товарищу?
— Знаешь, брат, ты говоришь, как святой Иоанн Златоуст, — промолвил Жак, — будем продолжать путь. А, это вы, боцман Железный Лоб, — продолжил он, обращаясь к своему помощнику, который появился в эту минуту на палубе, — вы пришли вовремя; как видите, мы находимся напротив утеса Брабант; держите курс на вест-зюйд-вест от утеса. А мы пойдем завтракать; это никогда не помешает, особенно если не знаешь, придется ли обедать.
Жак, предложив руку Саре, в сопровождении Пьера и Жоржа первым спустился в каюту.
Чтобы отвлечь хоть ненадолго своих гостей от ожидания грозной опасности, Жак постарался, насколько возможно, продлить время завтрака.
Только два часа спустя они поднялись на палубу.
Прежде всего капитан устремил взгляд на "Лестера". Фрегат заметно приблизился, теперь уже видны были его батареи. И все же Жак ожидал, что за это время он подойдет на более близкое расстояние. Взглянув на снасти своего корвета, чтобы удостовериться, что в положении парусов ничего не изменилось, он спросил:
— Не понимаю, боцман Железный Лоб, что произошло; кажется, мы идем немного быстрее, чем два часа тому назад.
— Да, капитан, — ответил помощник, — вроде бы так.
— Что же вы сделали с кораблем?
— О, пустяки! Я передвинул балласт и приказал матросам пройти вперед, ближе к носу.
— Ну-ну, вы знаете свое дело, и что мы на этом выиграли?
— Одну милю, капитан, одну-единственную милю, вот и все. Мы идем со скоростью двенадцать узлов. Я только что бросил лаг. Но это не спасет нас, конечно, "Лестер" сделал то же самое: пятнадцать минут назад он тоже увеличил скорость. Смотрите, капитан, он совсем на виду. Да, предстоит встреча со старым морским волком, который наделает нам хлопот, это мне напоминает, как он гнался за нами, когда им командовал Уильям Муррей.
— А, черт возьми, теперь мне все понятно, — воскликнул Жак, — ставлю тысячу луидоров против ста, Жорж, это твой разгневанный губернатор на борту корабля! Он, видимо, захотел отыграться.
— Ты так думаешь, брат, — вставая со скамьи и схватив брата за руку, произнес Жорж, — ты так думаешь? Признаюсь, я был бы счастлив, ведь и я желаю отплатить ему за все.
— Это он, он собственной персоной — бьюсь об заклад, только такая ищейка и могла напасть на наш след. Черт побери! Какая честь выпала на долю мне, жалкому работорговцу: иметь дело с коммодором королевского флота! Благодарю, Жорж, именно тебе я обязан такой удачей.
И Жак со смехом пожал брату руку.
Но возможность иметь дело с самим лордом Мурреем была для Жака лишним поводом все предусмотреть, принять все необходимые меры предосторожности. Жак оглядел надводный борт: все гамаки были в бортовых сетках; он посмотрел на экипаж: матросы невольно уже разделились на группы, и каждая их них держалась возле батареи, которую ей предстояло обслуживать; по всему было видно, что ничего объяснять им не надо: о том, что сейчас произойдет, все они знают столько же, сколько и их капитан.
И вскоре порыв ветра донес барабанную дробь с вражеского фрегата.
— О! — произнес Жак. — Не обвинишь их, что они медлят. Давайте, ребята, поспешим и мы! Господа моряки королевского флота знают свое дело, следуя их примеру, мы только выиграем.
И он крикнул во все горло:
— Приготовиться к бою!
Тотчас на корвете раздались дробь двух барабанов и пронзительные звуки флейты — на палубе появились три музыканта: они вылезли из люка, маршем прошли по палубе и скрылись в люке с противоположной стороны.
Появление музыкантов и прозвучавшая музыка произвели магическое впечатление на всех.
В мгновение ока каждый матрос с предназначенным ему легким вооружением занял заранее определенное место; стрелки, вооруженные карабинами, поднялись на марсы. Стрелки с мушкетами расположились на юте и на шкафутах, мушкетоны были установлены на подставки, пушки высвобождены и выдвинуты в батарею; запасы гранат сделаны всюду, откуда их было удобно бросать на вражескую палубу. Наконец, старшина велел застопорить все шкоты, установить на рангоуте швермеры, вывесить абордажные крючья на их места.
Во внутренних помещениях судна шла не менее тщательная подготовка, чем на палубе: там открывали пороховые погреба, зажигали сигнальные фонари, готовили запасной румпель; наконец, разбирали перегородки, освобождали капитанскую каюту и выкатывали две пушки, которые в ней стояли.
Наступила полная тишина. Жак убедился, что подготовка к бою закончена, и начал проверку.
Каждый матрос стоял на своем посту и каждая вещь лежала на своем месте.
Тем не менее, поскольку Жак понимал, что предстоит самое серьезное сражение в его жизни, проверка эта продолжалась полчаса. Во время поверки он осмотрел каждую вещь и поговорил с каждым матросом.
Когда он поднялся на палубу, фрегат был уже совсем близко, на расстоянии не более полутора миль.
Прошло еще полчаса, в течение которых на борту корвета не прозвучало и десяти слов: казалось, что все чувства матросов, командиров и пассажиров свелись к способности видеть.
Выражение лиц полностью согласовывалось с характером каждого из персонажей: на лице Жака была написана беспечность, Жоржа — надменность, Пьера Мюнье — отцовская тревога, а Сары — преданность.
Вдруг легкая пелена дыма возникла на борту фрегата и торжественно взвился флаг Великобритании.
Сражение было неизбежно: корвет уже не мог больше состязаться в гонке с фрегатом, превосходство в скорости противника было очевидным. Жак приказал спустить лиселя, чтобы не сохранять паруса, бесполезные при маневрировании, затем обратился к Саре:
— Видите, сестрица, все разошлись по своим местам, и я думаю, вам надо спуститься вниз и занять свое.
— О Боже, — воскликнула девушка, — неужели сражение все-таки неизбежно?
— Через четверть часа, — сказал Жак, — начнется перебранка, надо полагать, она будет жаркой, и все, кто в ней не участвуют, должны удалиться.
— Сара, — обратился к ней Жорж, — не забудьте, что вы мне обещали.
— Да, да, — ответила девушка, — конечно, я повинуюсь, Жорж, я рее понимаю. Но вы сами будете благоразумны?
— Я полагаю, Сара, что вы не просите меня оставаться безучастным зрителем того, что произойдет, ведь ради меня столько смелых людей рискуют жизнью.
— О нет, — промолвила Сара, — прошу вас лишь думать обо мне и помнить, что, если вы погибнете, умру и я.
Она подала руку Жаку, подставила лоб для поцелуя Пьеру Мюнье и в сопровождении Жоржа спустилась с кормы в каюту.
Четверть часа спустя Жорж с абордажной саблей в руке и с пистолетами за поясом появился на палубе.
Пьер Мюнье был вооружен украшенным насечкой карабином — старым другом, который всегда ему верно служил.
Жак стоял на вахтенном мостике, держа в руке рупор, символ командования; при нем были абордажная сабля и небольшой шлем.
Корабли шли по одному и тому же курсу, фрегат все приближался к "Калипсо", и матросы на марсах могли уже видеть, что происходит на палубе противника.
— Боцман Железный Лоб, — обратился к своему помощнику Жак, — у вас верный глаз и трезвый ум, сделайте мне одолжение, поднимитесь на крюйс-марс и скажите, что там у них происходит.
Помощник, как обыкновенный марсовой матрос, мгновенно поднялся на указанное место.
— Ну что? — спросил капитан.
— Вот что — каждый на своем боевом посту: канониры в батареях, солдаты морской пехоты на шкафутах и на юте, капитан на своем мостике.
— Нет ли на борту других военных, кроме матросов и солдат?
— Не думаю, капитан, если только они не скрываются в батареях: там повсюду видна одна и та же форма.
— В таком случае силы почти равны — разница лишь человек в пятнадцать — двадцать. Это все, что я хотел знать, спускайтесь, боцман Железный Лоб.
— Постойте, постойте, англичанин берет рупор. Тихо! Попробуем расслышать, что он скажет.
Однако, несмотря на наступившую тишину, ни звука со стороны фрегата не донеслось до борта корвета, и все же экипажу сразу стало ясно, что приказал капитан фрегата, так как сверкнула молния, раздался выстрел и два ядра пронеслись за кормой "Калипсо".
— Так, — сказал Жак, — на их корабле, как и у нас, орудия только восемнадцатого калибра, шансы равны.
Потом, подняв голову, он приказал помощнику:
— Спускайтесь, вам нечего там делать, вы нужны здесь.
Железный Лоб подчинился приказу и тотчас оказался возле капитана. Тем временем корабль англичан продолжал приближаться, но не стреляя. Пристрелка показала, что ядра еще не долетают до цели.
— Боцман Железный Лоб, — обратился Жак к помощнику, — спускайтесь в батарею, и, пока мы будем отступать, пользуйтесь ядрами, но когда мы пойдем на абордаж, стреляйте разрывными снарядами, только разрывными снарядами, вам понятно?
— Так точно, — ответил помощник.
И он спустился по заднему трапу.
В течение примерно получаса оба корабля продолжали идти вперед, и никаких враждебных действий со стороны фрегата все это время замечено не было. На корвете же, несомненно, решили, что не следует без пользы делу расходовать порох и ядра и отвечать ударами на вызов врага, но по тому, как оживились лица матросов, по тому вниманию, с каким капитан следил за расстоянием, разделявшим еще оба судна, становилось очевидно, что перебранке, о которой говорил Жак, не долго еще оставаться монологом, и скоро начнется диалог.
И действительно, минут через десять, каждая из которых, казалось, длилась столетия, на фрегате вновь вспыхнул огонь, послышались два выстрела, и два ядра пронеслись сквозь паруса, продырявив крюйс-марсель и повредив две или три снасти.
Жак окинул взглядом повреждения, нанесенные корвету двумя вестниками разрушения, и, заметив, что они незначительны, воскликнул:
— Ну, что ж, ребята, по всему видно, они ждут разговора с нами. Ответим же любезностью на любезность! Огонь!
В тот же миг корвет задрожал от двух выстрелов, и, взглянув за борт, Жак увидел результат ответного удара: одно ядро разбило передний борт фрегата, другое вонзилось в его носовую часть.
— Прекрасно! — воскликнул Жак. — А вы почему молчите, черт возьми! Цельтесь в рангоут, перебейте ему ноги, продырявьте крылья. Дерево сейчас ему дороже мяса. Посмотрите!
В это время два ядра прошили паруса корвета и его оснастку, при этом один срезал фок-рей, а другой — фор-брам-стеньгу.
— Огонь, черт побери, огонь, берите пример с этих парней, — скомандовал Жак, — двадцать пять луидоров тому, кто первым повалит мачту на фрегате!
Сразу после команды последовал выстрел, и можно было увидеть полет ядра сквозь паруса вражеского судна.
В течение четверти часа огонь продолжался с той и другой стороны. Ветер, ослабленный пушечной пальбой, почти обессилел, оба судна шли со скоростью не более четырех-пяти узлов, и пространство меж ними было окутано дымом, так что пушки били вслепую; однако фрегат неуклонно шел вперед, и лишь концы его мачт виднелись над облаками дыма, в то время как корвет, идущий вслед за ветром и обстреливающий врага с кормы, не имел дымового прикрытия и был отчетливо виден.
Минута, которую ждал Жак, настала. Он сделал все возможное, чтобы избежать абордажа, но, не имея выбора, вынужден был броситься на охотника, словно раненый вепрь. Фрегат в это время шел у раковины правого борта корвета и открыл по нему огонь из орудий, расположенных в носовой части; корвет в свою очередь принялся обстреливать "Лестера" с кормы: Жак оценил преимущество своего положения и решил им воспользоваться.
— Подкрепление наверх! — крикнул он.
И тут же отряд подкрепления бросился на палубу.
Огонь не прекращался, но голос Жака перекрыл грохот канонады:
— Выбирать галсы грота готовься! К задним брасам левого борта! К шкотам бизани! Право руля! Брасопить с левого борта! Выбирай галсы грота! Стягивай шкоты бизани!
Едва были последовательно выполнены все команды, как послушный рулю и задним парусам корвет стремительно развернулся на правый борт, сохраняя достаточный ход, чтобы перерезать путь фрегату, и застыл на месте благодаря предусмотрительности капитана, положившегося на передние брасы правого борта. В тот же миг фрегат, лишенный возможности маневрировать из-за повреждения задних парусов, не сумел на ветру разминуться с корветом и, рассекая одновременно клубы дыма и морские волны, против своей воли и со страшным ударом врезался бушпритом в грот-ванты противника.
В эту минуту в последний раз, перекрывая грохот канонады, раздались команды Жака:
— Огонь! Обстреливайте его продольным огнем от носа до кормы, сбивайте мачты!
Четырнадцать пушек, из которых шесть были заряжены картечью, а восемь — разрывными снарядами, подчиняясь команде, обрушили шквал огня на палубу фрегата, уложив тридцать или сорок человек и срезав бизань-мачту у основания. В то же время с высоты трех марсов на шканцы посыпалось множество гранат, опустошая носовую часть фрегата, тогда как он мог ответить на эти потоки огня и град пуль лишь с фор-марса, и то прикрытого фор-марселем.
В то же мгновение по реям корвета, по бушприту фрегата, по вантам, по снастям, по тросам, тесня друг друга, хлынули пираты. Напрасно английские морские пехотинцы встречали их страшным ружейным огнем: вышедших из строя сменяли другие бойцы; раненые, ползя по палубе, толкали впереди себя гранаты и размахивали оружием. Жорж и Жак уже решили было, что они одержали победу, как вдруг раздался крик: "Все на палубу!" Английские матросы, обслуживавшие батареи, оставили их и через люки и порты поднялись на палубу; это придало новые силы морским пехотинцам, которые уже, казалось, готовы были сдаться. Во главе подкрепления бежал командир корабля. Жак не ошибся: это был бывший капитан "Лестера", пожелавший взять реванш. Жорж Мюнье и лорд Уильям Муррей — теперь смертельные враги — встретились лицом к лицу посреди кровавой резни, с саблями в руках.
Они узнали друг друга и попытались сойтись в схватке, но в этой всеобщей свалке их словно вихрем разносило в разные стороны. Англичане напирали на братьев с особенной яростью, но те отбивались хладнокровно, упорно и мужественно. Два английских матроса уже занесли было топоры над головой Жака, но тут же упали, сраженные незримыми пулями. Два солдата теснили Жоржа штыками, но оба рухнули замертво к его ногам. Это Пьер Мюнье со своим верным карабином оберегал сыновей.
Вдруг страшный крик, заглушивший взрывы гранат, ружейную стрельбу, стоны раненых и хрипы умирающих, раздался из батареи, заставив сражавшихся оцепенеть от ужаса:
— Пожар!
В тот же миг из заднего люка и портов повалил густой дым. Оказалось, что один из снарядов взорвался в каюте капитана и пламя распространилось по фрегату.
В ответ на этот страшный, неожиданный и завораживающий крик все замерли; и тогда послышался громовой голос Жака, властный и повелевающий:
— Все на борт "Калипсо"!
И тотчас же, с той же поспешностью, с какой они спускались на палубу фрегата, пираты стали покидать ее, взбираясь друг на друга, цепляясь за снасти и прыгая с одного борта на другой, в то время как Жак и Жорж с несколькими смельчаками прикрывали отступление.
Но и губернатор бросился вперед, тесня пиратов, стреляя в них в упор и намереваясь вместе с ними проникнуть на борт "Калипсо"; однако первыми на корвет вбежали пираты, ринулись на марсы, и оттуда снова обрушился шквал гранат и пуль. Тем, кто еще оставался на фрегате, перебросили тросы, и каждый ухватился за конец. Жак уже был на борту, Жорж оставался последним. Губернатор пробивался к Жоржу, и тот ждал его. Вдруг чья-то железная рука подхватила Жоржа и подняла. Это отец в третий раз за день спас сына от верной смерти.
И тогда над всем этим побоищем прогремел голос:
— Брасопить с левого борта на носу! Поднять кливера! Взять на гитовы грот и бизань! Круто право руля!
Хотя все приказы, поданные тем громовым голосом, который внушает беспрекословное подчинение, были мгновенно исполнены, англичане, как ни стремительно они бросились вслед за пиратами, все же не успели помешать судам разъединиться. Корвет, словно чувствуя грозившую ему опасность, мощным усилием оторвался от фрегата, в то время как тот, лишенный бизань-мачты, продолжал медленно идти вперед под воздействием парусов грот-мачты и фок-мачты.
И тогда с палубы "Калипсо" всем открылось ужасное зрелище.
В разгар битвы пожар на борту фрегата не был замечен вовремя, и с той минуты, когда послышался крик "Пожар!", он разгорелся так сильно, что потушить его надежды уже не было.
И в тот момент, когда все было объято пламенем, проявилась поразительная сила английской дисциплины. Среди дыма, становившегося с каждой минутой все гуще, капитан фрегата поднялся на мостик левого борта и, взяв рупор, который висел у него на левом запястье, крикнул:
— Успокойтесь, молодцы, я отвечаю за все!
Все замерли.
— Шлюпки на воду! — распорядился губернатор.
Через пять минут четыре шлюпки — одна кормовая, две бортовые и одна из запасных — были спущены на воду и покачивались в ожидании вокруг фрегата.
— Кормовая шлюпка и запасная — для морской пехоты, бортовые — для матросов! — продолжал губернатор.
Тем временем "Калипсо" продолжала уходить и удалилась настолько, что уже не было слышно команд, но было видно, как четыре шлюпки заполнились всеми, кто еще оставался целым и невредимым на борту фрегата, в то время как несчастные раненые ползли по палубе, тщетно умоляя товарищей взять их с собой.
Жак, видя, что четырех шлюпок явно недостаточно, чтобы вместить весь экипаж, приказал:
— Две шлюпки на воду!
И две пустые лодки отошли от борта "Калипсо" и закачались на волнах.
Тогда те, кому не хватило места в английских шлюпках, бросились в море и поплыли к шлюпкам с корвета.
Губернатор все еще оставался на борту "Лестера".
Его хотели взять в одну из шлюпок, но, не будучи в состоянии спасти раненых, он решил умереть вместе с ними.
Море являло теперь ужасающую картину.
Четыре шлюпки на веслах отплывали от горящего корабля, в то время как опоздавшие матросы плыли к двум лодкам корвета.
Неподвижный, окутанный дымом, с командиром, стоявшим на вахтенном мостике, и ранеными, ползавшими по палубе, фрегат горел.
Зрелище было столь ужасным, что Жорж, почувствовав дрожащую руку Сары на своем плече, даже не обернулся, чтобы посмотреть на нее.
Отойдя на некоторое расстояние от фрегата, шлюпки остановились.
А на фрегате происходило вот что.
Дым все больше сгущался; через люки просочилась змейка огня, она поползла вдоль фок-мачты, пожирая паруса и снасти; затем воспламенились порты и выстрелили никем не управляемые пушки; внезапно раздался страшный взрыв — судно разверзлось, образовав дымящийся кратер, столб пламени и дыма устремился в небо, и можно было видеть, как в этом облаке падали в кипящее море обломки мачт, рей и снастей.
Это было все, что осталось от "Лестера".
— А лорд Уильям Муррей? — спросила Сара.
— Не дай мне судьба счастья жить с тобой, Сара, — произнес Жорж, поворачиваясь к ней, — то, клянусь честью, я желал бы умереть как он!