МАКУМБА

Заклинания Жубиабы отогнали Эшу:[29] теперь он не посмеет нарушить праздничное веселье. Ему пришлось уйти далеко отсюда, — может, в Пернамбуко, а может, и в Африку.

Ночь опустилась на крыши домов, торжественная священная ночь сошла на город Всех Святых. Из дома Жубиабы доносились звуки барабана, агого, погремушек, кабасы[30] — таинственные звуки макумбы, растворявшиеся в мерцании звезд, в безмолвии ночного города. У входа негритянки продавали акараже и абара.

Изгнанный с холма Эшу отправился строить свои козни в другие места: на хлопковые плантации Вирджинии или на кандомбле на холме Фавелы.

В углу, в глубине большой комнаты с обмазанными глиной стенами, играли музыканты. Музыка заполняла все помещение, ритмически настойчиво отдаваясь в головах собравшихся. Музыка будоражащая, тоскливая, музыка древняя, как сама создавшая ее раса, рождалась в барабанах, агого, кабасах, погремушках.

Присутствующие теснились вдоль стен и не сводили глаз с ога[31], которые сидели в центре комнаты. Вокруг них крушились иаво[32].

Антонио Балдуино был ога, и Жоакин тоже, а Толстяк пока стоял в толпе возле какого-то белого, худого и с лысиной, — он внимательно следил за всем происходящим и в такт музыке похлопывал себя по коленям. Рядом с ним молодой негр в голубой рубахе, завороженный музыкой и пением гимнов, слушал, закрыв глаза, забывая о зрелище. Остальная публика — негры, мулаты жались поближе к толстым негритянкам в пестрых юбках, кофтах с большим вырезом и ожерельями на шее. Жрицы медленно кружились, сотрясаясь всем телом.

Внезапно старая негритянка, притиснутая к стене рядом с лысым человеком и охваченная нервной дрожью, вызванной музыкой и пением, впала в транс, почувствовав приближение оришалы[33]. Ее увели в соседнюю с комнатой спальню. Но поскольку она не была жрицей, ее просто оставили там, чтобы дать ей прийти в себя, а оришала тем временем остановил свой выбор на молоденькой негритянке, и ее тоже увели в отведенную для жриц комнату.

Оришалой был Шанго — бог молнии и грома; на сей раз его выбор пал на иаво, и негритяночка вышла из спальни в священном одеянии — вся в белом, только четки белые, но с красными, словно капли крови, крапинками, в руке она держала небольшой жезл.

Старшая жрица запела, приветствуя оришалу:

— Эдуро демин лонан е йе!

И все присутствовавшие подхватили хором:

— А умбо ко ва жо!

Старшая жрица продолжала песнопение на языке наго:

Пусть в пляске вырастут крылья у нас…

Иаво кружились вокруг ога, и все благоговейно склонялись перед оришалой, протягивая к нему руки, согнутые в локте под углом, с ладонями, обращенными в сторону оришалы.

— Оке!

И все кричали:

— Оке! Оке!

Негры, негритянки, мулаты, лысый мужчина, Толстяк, студент, все участники макумбы воодушевляли оришалу:

— Оке! Оке!

Оришала смешался с пляшущими иаво и тоже закружился в танце. На его белом одеянии выделялись, словно капли крови, красные крапинки на четках. Увидев среди ога Жубиабу, Шанго приветствовал самого старого макумбейро. Затем он, продолжая танцевать, снова сделал круг и почтил своим приветствием белого лысого мужчину, находившегося здесь по приглашению Жубиабы. Оришала трижды склонялся перед ними, потом обнимал и, держа за плечи, прикладывался лицом то к одной, то к другой щеке приветствуемого.

Старшая жрица пела:

— Ийа ри де жве о…

Она пела:

Мать в драгоценном уборе.

На шеях детей ожерелья.

И новые ожерелья она на детей надевает…

А ога и все присутствовавшие хором подражали треску четок, которые трещали все разом:

— Омиро вонрон вонрон вонрон омиро!

Под этот припев Жоана, во время танца впавшая в транс и уведенная в спальню, вышла оттуда богиней Омолу — богиней черной оспы.

В ее пестром одеянии преобладал яркий красный цвет, из-под юбки выглядывало нечто вроде панталон. Выше пояса она была обнажена, только грудь прикрывал кусок белой материи. Твердые остроконечные груди Жоаны едва не прорывали ткань, которая лишь подчеркивала безупречную красоту девичьего торса. И все же сейчас негритяночка Жоана была для всех присутствующих богиней. Даже Антонио не видел в ней свою возлюбленную, с которой столько ночей он провел без сна на песке портового пляжа. Та, что выступает здесь перед всеми полуобнаженной, — богиня Омолу, страшная богиня черной оспы. Вновь зазвучал монотонный голос старшей жрицы, возглашая появление оришалы:

— Эдуро демин лонан е йе!

Звуки барабана, агого, кабасы, погремушек. Музыка однообразная, без конца повторяющая одно и то же и вместе с тем возбуждающая до безумия. И хор всех присутствующих:

— А умбо ко ва жо!

Приветствия святому:

— Оке! Оке!

Омолу, танцевавшая в окружении иаво, увидела Антонио Балдуино и подошла к нему с приветствием. Удостоились ее приветствия и все те, кого вместили стены капища. И Толстяк, и негр-студент, вызывавший у всех живую симпатию, и лысый мужчина, и Роке, и многие другие.

Все уже были возбуждены и рвались танцевать. Омолу подходила к женщинам и вводила их в круг танцующих. Антонио Балдуино раскачивался всем туловищем, словно сидел на веслах. Все простирали руки к оришале. Таинство экстаза овладевало всеми — оно исходило отовсюду: от оришалы, от музыки, от песнопений и в особенности от Жубиабы, столетнего тщедушного старца.

Все пели хором:

— Эоло бири о бажа гва ко а пеинда… — что означало «собака, идущая по следу, вытягивает хвост». И на макумбе в доме Жубиабы появился Ошосси, бог охоты. К белому и зеленому цветам в его одежде было добавлено немного красного, на поясе с одной стороны — лук с натянутой тетивой, с другой — колчан со стрелами. На голове шлем из проволоки, обтянутой зеленой материей, с прикрепленным к нему султаном — пучком толстой проволоки. Султан — это было нечто новое: до сих пор Ошосси, бог охоты, великий охотник, не носил султана из толстой проволоки.

Босые ноги пляшущих женщин отбивали ритм на земляном полу. Они извивались всем телом, как того требовал обрядовый танец, и от их движений исходила та же чувственная напряженность, что и от их разгоряченных тел и от завораживающей музыки. Пот катился со всех ручьями, все отдались бешеному ритму пляски. Толстяк изнемогал от напряжения, все сливалось у него перед глазами: иаво, ога, загадочные боги из далеких лесов. Белый мужчина плясал, не жалея подметок, и, задыхаясь, говорил студенту:

— Сейчас упаду…

Оришала снова приветствовал Жубиабу. Согнутые под углом в локте руки приветствовали Ошосси, бога охоты. Возбуждение уже прижимало губы к губам, дрожащие руки искали ответного пожатия, соприкасались тела в неистовых содроганиях священной пляски. И тогда среди охваченной экстазом танцующей толпы внезапно появился Ошала[34], самый главный из богов, выступающий в двойном обличье — юноши Ошодиана и старца Ошолуфана. Он появился и поверг на землю Марию дос Рейс, пятнадцатилетнюю негритяночку, свеженькую и пухленькую. На сей раз Ошала предстал перед всеми старцем Ошолуфаном: сгорбленным, опирающимся на украшенный металлическими бляхами посох. Одетый во все белое, он принимал приветствия всех присутствующих, согнувшихся перед ним в низком поклоне:

— Оке! Оке!

И тогда старшая жрица запела:

— Э инун ожа ла о жо, инун ли а о ло.

Что означало:

— Люди, готовьтесь! Праздник начинается.

И все подхватили хором:

— Эро ожа е пара мои, е инун ожа ли а о ло.

— Приготовьтесь, люди, мы начинаем праздник.

Да, праздник мог начаться, ведь теперь с ними был Ошала, самый главный из богов.

Ошолуфан — воплощение Ошала в обличье старца — приветствовал только одного Жубиабу. После чего он закружился в пляске вместе с иаво и плясал, все убыстряя темп, до тех пор, пока Мария дос Рейс не рухнула на земляной пол, содрогаясь в конвульсиях, повторявших движения танца, с выступившей на губах пеной.

В переполненном помещении все, словно обезумев, плясали под все нарастающий гром барабанов, агого, погремушек и кабас. И боги тоже плясали под звуки древней африканской музыки, плясали все четверо вместе с иаво вокруг ога. Ошосси — бог охоты, Шанго — бог молнии и грома, Омолу — богиня черной оспы и Ошала — самый главный из богов, и он наконец рухнул на пол и тоже забился в конвульсиях.


* * *

На католическом алтаре в углу капища Ошосси представал в обличье святого Георгия; Шанго — святого Иеронима; Омолу — святого Роха и Ошала — в обличье Христа Спасителя из Бонфина, самого чудотворного из всех святых негритянского города Баия Всех Святых и Жреца Черных Богов Жубиабы. В доме Жубиабы празднества были всегда отменными, потому как он-то уж понимал, что такое кандомбле или макумба.

Собравшихся в зале угощали жареной кукурузой, а в соседнем помещении был приготовлен шиншин[35] из козлятины и баранины с рисом. В ночь макумбы возле дома Жубиабы собирались негры со всего города и толковали про разные разности. Толковали всю ночь напролет, пока не обсудят все, что где за это время приключилось. Но этой ночью всех смущало присутствие белого гостя, прибывшего издалека на макумбу Жубиабы. Гость здорово навалился на шиншин и облизывал губы, насладившись пловом с креветками. Антонио Балдуино потом узнал, что этот тип сочиняет АВС и много странствовал по свету. Поначалу Антонио даже принял его за моряка. Толстяк уверял, что сочинитель АВС ездит курьером. Белого гостя привел поэт, покупавший у Антонио его самбы. Его приятель во что бы то ни стало хотел увидеть макумбу, и поэт познакомил его с Антонио, уверяя, что никто, кроме Балдуино, не может добыть для него позволения Жубиабы присутствовать на макумбе. Но льстивые заверения поэта не слишком подействовали на Антонио, и он не спешил хлопотать перед Жубиабой за приятеля. Приводить на макумбу белых, да еще незнакомых, было рискованно. Белый мог оказаться из полиции, и тогда накрыли бы всех разом. Однажды уже так было, и тогда Жубиабе пришлось просидеть всю ночь под замком, а из капища полицейские унесли статую Эшу. Спасибо Зе Кальмару: только такой ловкач, как он, отважился выкрасть Эшу обратно, и откуда — из кабинета самого начальника полиции, куда он ухитрился проникнуть под носом у охраны. Когда Зе Кальмар принес спасенного Эшу, спрятав его под пиджаком, как раз был праздник. И всю ночь продолжалась макумба, чтобы умилостивить разгневанного Эшу, — ведь в его власти было испортить всем не только этот, но и все последующие праздники.

Вот потому-то Антонио Балдуино не хотел приводить белого. И только когда студент-негр, оказавшийся в большой дружбе с приятелем поэта, поручился за своего друга, как за себя самого, Антонио обратился к Жубиабе за позволением.

Но сперва он еще порасспросил студента — что за человек этот его белый приятель. И когда узнал, что тот исколесил едва ли не весь свет и все на свете перевидал, очень обрадовался. Как знать, не напишет ли этот сочинитель когда-нибудь АВС и о нем, знаменитом негре Антонио Балдуино?

Макумба закончилась, и белый, попрощавшись, ушел. Перед уходом он благодарил Жубиабу и говорил, что за всю свою жизнь не видывал зрелища великолепнее макумбы. Студент ушел вместе с ним, и все оставшиеся вздохнули как-то свободнее. Теперь можно было обсудить свои дела, всласть поболтать о разных происшествиях, потешить слушателей тут же выдуманными историями.

Розадо заговорил с Антонио Балдуино:

— Я тебе показывал свою новую татуировку?

— Нет.

Розадо был матрос, время от времени появлявшийся в Баие. Однажды он привез известие о Зе Каскинье, — тот плавал на дальних рейсах. Розадо умел говорить на языке гринго, а вся спина у него была покрыта татуировкой, изображающей вазу с цветами, кортик и плеть в окружении многочисленных женских имен.

Антонио Балдуино с нескрываемой завистью разглядывал спину Розадо:

— Красота-а!

— У нас на судне есть один матрос — американец, так у него на спине вся карта географическая наколота. Вот это действительно красота, парень…

Антонио Балдуино вспомнил о белом госте. Вот кто оценил бы татуировку Розадо! Но тот уже поспешил уйти: видно, ему самому было неловко оттого, что все его стеснялись.

Антонио Балдуино тоже подумывал насчет татуировки. Но все никак не мог выбрать, что бы ему такое изобразить. Лучше бы всего море и еще портрет Зумби из Палмареса. В порту он видел одного негра, у того крупными буквами во всю спину было вытатуировано имя Зумби.

Дамиан, старик негр, улыбнулся:

— Хочешь, я тебе покажу разрисованную спину?

Жубиаба жестом показал, чтобы старик не делал этого, но тот уже стянул рубаху и обнажил спину. Голова у старика была совсем белая, а на спине виднелись рубцы от ударов плетью. Во времена рабства он ходил в колодках, и плеть частенько гуляла по его спине. Вдруг Антонио Балдуино разглядел пониже рубцов от плети след от ожога.

— А это у вас что, дядюшка?

Но как только Дамиан понял, что Антонио спрашивает его про ожог, он ужасно засмущался и быстро накинул рубаху. Не отвечая, старик стоял и смотрел на город, сверкающий внизу огнями. Мария дос Рейс улыбнулась Антонио: у стариков, которые когда-то были рабами, могут быть свои тайны.

Жоана между тем ушла с праздника одна, мучимая подозрениями и ревностью. Мария дос Рейс тоже отправилась домой, и потому Антонио Балдуино спускался с холма в обществе Толстяка и Жоакина. В руках он держал гитару: предполагалось, что они еще куда-нибудь закатятся.

Но Толстяк отказался: ему было далеко добираться до дому, где он жил со своей бабкой, бородатой восьмидесятилетней старухой, давно утратившей всякое ощущение реальной жизни и живущей в полной отрешенности от всего, что происходило вокруг. Все время она проводила, бормоча какие-то истории, путая их с другими, смешивая людей и события и не доводя ни одну из них до конца. На самом деле эта старуха вовсе не приходилась Толстяку бабкой. Толстяк выдумал это, стыдясь признаться, что он заботится об одинокой старухе, подобранной им на улице. Заботился он о ней и вправду как о родной бабке, приносил ей еду, часами беседовал с ней, возвращаясь домой как можно раньше, чтобы старуха не чувствовала себя брошенной. Порой кто-нибудь из приятелей, встретив Толстяка, замечал у того в руках кусок материи — не иначе подарок какой-нибудь каброше-франтихе.

— Да нет, это для моей бабки… Она, бедняга, укладывается прямо на грязную землю, одежды на нее не напасешься. Больно уж старая она у меня.

— А она тебе, Толстяк, бабкой-то приходится по отцу или по матери?

Толстяк сроду не знал ни матери, ни отца. Но у него была бабка, и многие из его друзей ему завидовали.


* * *

Простившись с Толстяком, Антонио с Жоакином спускались по Ладейра-да-Монтанья, насвистывая самбу. Улица была пустынна и тиха. Только в одном тускло освещенном окошке женщина развешивала пеленки новорожденного, а в глубине комнаты мужской голос уговаривал:

— Сыночек… сыночек…

Жоакин кивнул головой в сторону окна:

— Этот завтра заснет на работе. Нянчит по ночам ребятенка…

Антонио Балдуино не отозвался. Жоакин продолжал:

— Ничего не меняется. Да и зачем?

— Ты про что?

— Не меняется…

Антонио, думавший про свое, спросил:

— А ты заметил, какой славный парень наш Толстяк?

— Славный? — Жоакин не находил в Толстяке ничего особенного.

— Да, он добрый. Он хороший человек. Он держит открытым глаз милосердия.

Теперь промолчал Жоакин. А потом вдруг расхохотался.

— Чего ты ржешь?

— Да так. И я теперь уразумел, что наш Толстяк — отличный парень.

Какое-то время они спускались молча. Антонио Балдуино вспоминал макумбу, лысого белого человека, который объехал весь мир. Он так торопился уйти, уходил чуть ли не бегом. Антонио Балдуино представил себе, что этот человек — Педро Малазарте. Ведь он так поспешно ушел, почти убежал, потому что заметил, что негры его стесняются. Потом Антонио вспомнил про Зумби из Палмареса. Если бы нашелся тогда еще один такой Зумби, старика негра не посмели бы избивать плетью. Он, Антонио, будет бороться. И нечего стыдиться белых. Человек тогда человек, когда он со всеми вместе. И может так случиться, что этот белый в один прекрасный день напишет куплеты о нем, Антонио Балдуино, героические куплеты, в которых будут воспеваться приключения негра — свободного, веселого, дерзкого и храброго, как семеро храбрецов.

Подумав об этом, Антонио Балдуино развеселился и со смехом сказал Жоакину:

— Знаешь что, Жоакин? Не я буду, коль эта негритяночка моей не станет…

— Какая негритяночка? — живо заинтересовался Жоакин.

— Мария дос Рейс… Она тоже давно уж на меня поглядывает…

— Какая же это Мария?

— Да та, которую выбрал Ошала. Она в первый раз на макумбе.

— Смотри, Балдо, осторожней. У нее ведь есть жених-солдат. Не зарывайся.

— Подумаешь… А ежели мне самому охота… Буду я еще об ее солдате беспокоиться. С негритяночкой мы поладим, это точно… А солдат — пусть наперед не зевает…

Жоакин и без того был уверен, что Антонио Балдуино захороводит мулаточку, наплевав на солдата, но его тревожила возможность стычки с военным, и он еще раз предостерег:

— Оставь-ка ее лучше в покое, Балдо…

Он забыл, что жизнь Антонио Балдуино должна быть воспета после его смерти в куплетах АВС, а все герои подобных куплетов всегда любят юных девушек, с которыми они встречаются под покровом ночи, и ради них готовы драться даже с солдатами.


* * *

Они шли по нижнему городу. Город спал. Ни одной живой души — даже подраться не с кем. «Фонарь утопленников» был на замке. Улицы словно вымерли: хоть бы каброша какая-нибудь попалась — позабавиться на пляже… Все закрыто — негде горло промочить. Приятели уже притомились, Жоакин зевал во весь рот. Они свернули в переулок и наконец увидели парочку — похоже было, что эти двое тоже только что повстречались. Жоакин толкнул Антонио в бок:

— Этому повезло…

— Не робей: была ваша — будет наша…

— Да они уж сговорились, Балдо…

— Не беда — сейчас мы его обставим…

Одним прыжком Антонио Балдуино приблизился к мулатке и дал ей с размаху такого тумака, что та упала.

— Ах ты, сука… Я надрываюсь, вкалываю, а она тут с кобелем снюхалась… Тварь бесстыжая, ну погоди, ты у меня еще получишь…

И он повернулся к мулату. Но прежде чем Антонио заговорил с ним, тот сказал:

— Так она твоя сожительница? Я ведь не знал…

— Сожительница? Она моя жена, нас с ней священник венчал, слышишь, священник…

Говоря это, Антонио все ближе подступал к парню.

— Да я же не знал… Ты не злись… Она мне ничего не сказала…

И парень поспешил исчезнуть в первом же проулке. Антонио хохотал до упаду. Жоакин, не принимавший в этой сцене никакого участия, — двое на одного было бы не по правилам, — подошел к приятелю:

— А он и вправду поверил…

Теперь они вдвоем заливались веселым смехом, пробуждая спящий город. Вдруг они услышали еще чей-то смех. Это смеялась мулатка, поднимаясь с земли. Беззубая, неказистая, она вряд ли стоила затраченных ради нее усилий. Но никакой другой не предвиделось, и потому пришлось вести на пляж беззубую. Первый с ней пошел Антонио Балдуино, потом Жоакин.

— Зубов у нее нет, но вообще-то она не хуже других. — Жоакин был доволен.

— Да нет, зря я спугнул мулатика, — отозвался Балдуино.

Он растянулся на песке, взял гитару и принялся что-то наигрывать. Женщина, оправив на себе платье, подошла к ним и, прислушавшись к мелодии, стала напевать ее, сначала тихонько, а потом в полный голос. Голос у нее оказался красивый, редкий по звучанию, низкий, как у мужчины. Он заполнил собой всю гавань, разбудил лодочников и матросов на судах, и над морем занялся новый день.


* * *

Едва рассвело, в жалком домишке на Ладейра-да-Монтанья, где в окне сушились пеленки, женщина разбудила мужа. Завод, где он работал, был далеко, и вставать ему приходилось рано.

Он ворчал, показывая на ребенка:

— Из-за этого пискуна я всю ночь глаз не сомкнул… Спать хочу до смерти.

Плеснул водой в лицо, взглянул на занявшееся утро, выпил жидкий кофе.

— Хлеба нет, все деньги ушли на молоко для малыша, — сказала жена.

Муж покорно промолчал, поцеловал ребенка, потрепал по плечу жену, закурил на дорожку:

— Пришли мне в обед что-нибудь поесть…

Спускаясь в голубой дымке раннего утра по Ладейра-да-Монтанья, мужчина столкнулся с Антонио Балдуино и Жоакином — за ними плелась беззубая. Балдуино закричал:

— Жезуино, ты ли это?

Да, это был Жезуино, который когда-то был такой же нищий мальчишка, как и они все. Его трудно было узнать — так он исхудал.

Жоакин засмеялся:

— Экий ты скелет, дружище…

— У меня сынок родился, Балдо. Я хочу, чтоб ты был крестным отцом. Я тебя познакомлю с моей хозяйкой…

И он пошел дальше, на завод, который находился в Итажипе. Он должен был добираться туда пешком, чтобы сберечь деньги на молоко для ребенка. А его жена тем временем развешивала в окне пеленки, такая же худая и бледная, как и ее муж. Для нее уже не осталось ни хлеба, ни кофе.

Загрузка...