Михаил Сазонов ОТРОК ХВЕДОР

ак во сне, разметалось посередь мягкой мшанины Важезерское озеро. Краем узким и серебристым — ни дать ни взять, плотва-рыбица на солнце — в темный, шумливый по осени бор вдалось.

Испокон века зыбится озеро, плещется, рысью на Свят-Камень наскакивает. Точит по ледоставу, рушит по ледоколу, ластится, голубится первогодкой-молодухой по лету.

Озеро Важезерское угодниками Божьими испокон века облюбовано.

Давным-давно угодники по белым каменным церквам в золотых раках упокоились. Давным-давно их гробы сосновые зубы человеческие источили, — от болезни зубной, вишь, древо пользительно. Только голоса угодников, как и во времена стародавние, слышатся иножды средь топкой мшанины, средь лесов заповедных: то братцы лесные с сестрицами-старицами по зорям, обернувшись к румяну лику Божью, радостно стихи творят немудрые.

А с замохначенных «царской слезой» лесных вершин вторят им птахи, которым голос дан.

Всем любо, всем весело, глядючи на заалевший лик Божий.

Но нету голоса звонче, тоньше и переливчатей во всей земной и воздушной округе, как у скитского отрока Хведора.

Недаром, видно, старец Акилл, что на камне коленки заскорузил от долгого стоянья, услышав голос отрока Хведора, смутился, а смутившись, поднялся и на певуна взглянуть пошел…

Досюльнее, дониконовское «Свете Тихий» пел отрок… Да каково же пел, и-и-их!..

Молча пригнулися кругом старцы со старицами, умолкли звонкогорлые птахи, — где уж им тягаться с отроком Хведором?

Допел тот. Что паутинка кованого серебра, голосок протянулся к вечернему небу…

Подняла братия головы, все разом вздохнули: хорошо-то хорошо хведорово пение, а только дух от него спирает… Так и захолонет в груди, как он вытягивать зачнет…

Слезы дрожат на глазах у братии коленопреклоненной, а над головами звездочки, очи небесные, мигают, переливаются, наземь слезы, росу вечернюю, роняют.

Всем любо пение отрока Хведора.

Подошел к нему праведный старец Акилл, руки дрожат, слово сказать норовит и не может. А Хведор, что окунья трава под Иван-день, поник головой, плечики под рубахой точиво-тканной зыбко подрагивают. И боязно ему, и радостно. Радостно слезу от песни своей видеть у братьев с сестрицами, а только и боязно за искушение.

«На-кось, старец-то с камня ведь сошел. О, Господи, твоя сила. Шутка, тоже сказать. А вдруг… може, лукавый в горло сел да к искушенью голосок, паутинку тонко-ковкую плетет».

Всяко может статься.

— Изыскал Господь братию лесную. К солнцу ясному, светлому, теплу благодатному радость несказанную прибавил — голос твой, — как во сне слышит отрок Хведор Старцевы слова. — Много слез ты утереть можешь, дитятко. Много тоски-печали людской растаитать. Потому голос твой, как огонь от костра Аввакум-отца. Не загинь ты слов моих неразумных. Попомни старика. Подь по белу свету, ищи горе да тоску людскую. Недаром те утиральник Богом дан, ах-ти-и-их какой!

Умолк старец. Спотыкаясь по кочкам, к камню своему вернулся.

Разошлась и братия лесная по келейкам.

Шепоток молитвы вечерней зашуршал под елями, путаясь в цепком малиннике.

Темень сверху надвинулась. Точь-в-точь сонная грудь девичья, мерно и протяжно вздыхает озеро. И любо ему от снов, и боязно. За дальними покосами жолна-птица, спервоначалу робеючи, перекликаньице завела с подружкой стародавней — ночью.

А отрок Хведор все стоит посередь мягкого чернишника да куманичного цвету дурманного. Стоит, не ворохнется. Крепко ему в душу запали старцевы слова:

— Подь да горе людское ищи по белу свету. Не голос те Господь дал, а слезам человеческим утиральник.

Взбаламутилась душа от старцевых слов.

Научи, вразуми, Господи…

Крепко задумался с той самой поры Хведор. Сядет, бывало, на камень, ноги, что живым гибкой березы кольцом, руками обхватит, а взгляд в обнимку с ветром над озером несется…

Ветер — он прыткий, везде успеет. Ему все дано видеть.

И несутся — ни дать, ни взять — родные братья по свету Божью: туда-сюда заглянут… там-сям остановятся… притихнут было, все, что надо, выведают, да и дальше.

А Хведор сидит, не двигаясь, — вестей ждет.

Случится, из братии лесной кто-либо подойдет, за плечо его тронет:

— Что, Хведушка, невесел? Задумался о чем? Спел бы, рожоно дитятко.

Поднимет Хведор глаза, а глаза, что у горюн-птицы над разворошенным гнездом, тоскливые-претоскливые:

— Братец, братец, — почнет он шепотать, — скажи ты мне, где больше слез да горя на земле? где? Сосет вот у меня здесь… скулит, — а сам глаза ажно закроет, головой поматывает. — Зовет меня сердце… манит все куда-то, а куда — и сам не знаю…

Наклонится брат, волосы отроковы, чесаного льна мягче да ласковей, любовно перебирать зачнет.

— Брось-ка, Хведушка, мысли эти самые. Смутил, вижу, тебя старец наш. Хошь и праведной он жизни человек, а сердце у него неладное. Не отошло оно, видно, совсем еще. Жалостливо к миру больно. А не стоит того мир-то этот самый, не стоит. Изведут тебя в миру. Душеньку твою голубиную грехом взбаламутят. Погибель ты ей уготоваешь, одно слово погибель. Не ходи. Пой здесь.

Головой Хведор мотает:

— Нет, братец. Не могу я здесь петь больше. Голос уже не бежит по-прежнему. Здесь и так радостно. Солнышко… Птахи… Опять же взять, — жизнь ваша праведная, утешенья вам не надобно. Горя никакого. А рази можно самую большую радость с самым малым горем сравнить? Уж коли и впрямь есть утешенье от моего пения, — пойду туда. — И, разжав живое, тонких рук кольцо с колен, пальцем вдаль показывает: — Туда, куда ветер взгляд унес. Далече-предалече. Мир-горюн там, за Важеозером, за бором темным, за угольными ямами.

Раз больно уж невмоготу стало Хведору-отроку, думает:

«Дай, пойду к старцу, в последний раз повыспрошу, попытаю».

Идет, а сам для видимости морошечные кукельки собирает в туясок, траву «сухота-отлети» кладет за пазуху, — пользительные травы. А сам исподлобья зорко поглядывает, — старца высматривает. Видит, — стоит тот на камне с руками воздетыми.

И старец отрока заприметил, но молитвы не покинул, лишонь взглянул на Хведора так укоризненно, будто и невдомек ему, почему тот еще в здешних местах, когда мир по утешенью тоскует, нудится. Не забыть вовек Хведору того взгляда, — пронзительный взгляд, что стрела Ильи-пророка. Недаром старец провидцем слыл.

Быстрехонько Хведор вернулся в скит, гусельки взял и, не оборачиваясь, отошел на кряж. На все четыре стороны поклонился, землю родную поцеловал.

Ветер пробежал над головой: «Прости, Хведушко!».

Закивал верхушками бор на хведово прощанье, приветно, что рукавом зеленым, замахали березки-притулочки, боровые нарядницы: «Прости, Хведушко, прости!».

Плеснулось было Важеозеро с последним целованьицем, да сер камень никак не перескочить: «Прости, Хведушко, прости!».

Расстались честь-честью, как родным братьям полагается.

Перекрестился, зашагал Хведушка.

Только рубаха белого точива, что валаамская чаица, меж дерев трепыхается…

К вечеру на большую дорогу-почтовик вышел…

Широкая да серо-пыльная, с верстовыми столбами полосатыми, гудливыми, протянулась путь-дороженька. Неточно бубенцы надсаживаются. Барин, в кибитке сидючи, папиросочкой попыхивает, а на козлах ямщик песню выводит не своим голосом: «На-а-ад сире-е-бряной рякой… на-а-д златы-ы-ым песо-о-очком… милой суда-а-арушки сваей да все иска-а-ал следочков…».

Деревни раскосо-развалые попадаются, — ни дать, ни взять — хмельные бабы задирчивые. Церковки по погостам притулились, беленькие да печальные, что твои невесты, женихом спокинутые. А по задворкам, по огумникам, на коноплянниках песни девки горланят. Песни невеселые, что причитанье на родителевых могилках в радуницу. А уж коли да песня с причетью схожа, — захлебнулась душа в горе. Свои слезы пьет, горемычная. Распалилось сердце отрока Хведора, на околице гусельки скорехонько налаживает, стих запевает про «Адриан-царя языческого». Смолкли девки-жижелеечки, в кружок собрались, щеку рукой подпираючи, слушают — любо им отроково пение.

— Поживи с нами, Хведушко… помаячь, красно солнышко… Потешь ты песнями, — скажут ему.

А он дело свое сделал, слезу утер, морщину разгладил, тоску-печаль малость растаитал, да и вперед. Скулит-свербит сердце, нет, вишь, ему того, чтоб прилепиться к одному месту. Горя да слез подавай ему. Все-то ему мало. Вот такого бы ему горя, что в Писании сказано: «Паче рек струй слезы лияся… Трава поникше от горя и…».

И идет да идет себе отрок Хведор. Уж позади скиты Выг-реки, Толвуй-деревня и палеостровские чудотворцы. Уж всему Заонежью знамо-ведомо про отрока Хведора. На пути карела да чудь белоглазая раскинулись. Житьишко убогое. Бабы зимой босиком на ламбу за водой ходят; пройдут, — на снегу след, что углем обведен; чтоб мыться, того и в заводе не было.

Долго жировал по дымным избам середь карелы отрок Хведор. Много слез утер. Сон наконец увидел, — стоит он под осенней ситягой, а в руках утиральник, мокрым-мокрешенек. Голос слышит:

— Подь высуши, отрок, утиральник. Скоро большую слезу утирать придется.

Ранешенько встал Хведор, к озеру Ладожскому путь отыскал, до валаамских чудотворцев добрался, пост на себя наложил, в скиту «Всех Святых» у старца древнего от грехов освобожденье получил, причастился, да и на материк. Идет, присматривается, зорко вглядывается, — где же будет наконец слеза «паче струй речных»?

Вон уж и река Свирь замаячила. Монастырь Александра, угодника свирского. Уж подумывать стал отрок про виденье свое: «А не искушение-ль?», как вдруг повстречал…

Гурьбой шли они, мужочонки залесные. Босые да загорелые, сапожонки ивовым прутиком связаны, через плечо перекинуты. Молча идут. Глаза в землю — тяжел их взгляд.

Лишонь молодка слабодушная сбоку увязалася, нету у баб перед слезой стыдобушки. Слез не прячет ихняя сестра. Сбоку вперед забежит, в глаза заглянет, наземь сядет, да и давай выть на весь лес, что жолна-птица:

— А на-а кого-о-о да спокидаешь ты… ра-а-спобедную мою да головушку?..

И нет того у мужика, чтоб проучить бабу. Не до того. Пусть за всех выплачется, горемычная.

На войну шли мужики.

Точно что кольнуло отрока Хведора в самое сердце. Видит — остановились мужичонки. Остановился и отрок, свернул с дороги, молча «хрещеным» в пояс поклонился, рядом идет. Чует он сердцем, — слов тут не надобно. Нету еще такого слова, чтоб душу мужицкую утихомирить, слабодушную молодку обрадовать. Не придумали люди такого слова, хоть до всего дошли, вон, летают с птицами наперегонку, а вот слова такого не знают.

Зато — гусельки…

Покосились сперва мужичонки, — не рехнулся ли парень. А Хведор крепко знает, — спервоначалу это только… Недаром старец с камня сошел, чтоб хведорово «Свете Тихий» послушать.

А как про «Царь-Голубя» спел им отрок, перестали хмуриться.

А тот им и про «Царицу Савскую», и про «Хитрости Соломоновы», и про «Перпетую-деву»…

Угомонилась молодка слабодушная, веселей поглядывает, мужичонки приободрились малость.

Уж дар такой был дан Хведору-отроку, — одно слово, — не стих, а огонь от костра Аввакум-отца.

Да вот так и до древней Ладоги дошли.

Поет Хведор, и нет ему усталости, а те слушают и тает тоска на сердце… Совсем уж им легко.

Остановка выходила в Ладоге.

Спервоначалу молебен «Иоанну-воину» отслужили, сам Хведор весь чин пропел. Горожан что собралось певуна послушать, и-и-и! Страсть! А после молебна распрощались, повеселевшие мужичонки в казарму пошли за амуницией, вконец отошла тоска от сердца.

— Прощай, Хведушка… Век Богу заставил ты за себя молить. Такое, брат, ты сделал… такое… Дух вернул. Воины мы нонича, настоящие воины. — Пальцами земли коснувшись, земно поклонились друг дружке: — Прости, Хведушка, прости!

Один уж с полупутья вернулся:

— А что я тебе скажу, Хведушко. Шел бы ты на войну. Со стихом-то со своим. Ладное б было дело.

Задумался было Хведор, головой поник, а на душе так и переливается: «Поди… поди. Там оно, горе-то настоящее.

Как в Писании сказано. Там… Вот к чему виденье было. Подь!».

Голову поднял Хведор, с глаз прядь чесаного льна откинул — радостны глаза:

— А где война эта самая? где… Какой дороженькой пройти туда?

— А ты поспрашивай, родно дитятко, поспрашивай… А только, помяни ты мое слово: не одну слезу утрешь ты там. Не одного приободришь воина.

Затаил дыханье отрок Хведор, во весь бы голос крикнуть от радости…

А с Ладожского волной соленой дохнуло. А може, и не дохнуло, може, это волна принесла и шепнула благословенье от валаамских чудотворцев отроку Хведору?

И идет да идет себе отрок Хведор. Солнце припекает, ситяга мочит, вьюга-курева, что нечисть, крутить иножлы почнет.

А он все идет да идет…

Лишонь на ростанях, на распутьях поспрашивает:

— А вы скажите, людюшки крещеные, которая дороженька на войну ведет?


Загрузка...