Юр. Юркуну[7]
Последний поезд уходил, увозя беглецов из города. Слухи о близости и зверстве врагов тревожили тем более, чем были разноречивее и непровереннее. Желавшие уехать толпою жили на вокзале, ожидая своей очереди. Буфет не поспевал возобновлять съестные запасы, и кипяток из огромного бака на дворе сейчас же разбирали по чайникам, не давая времени перелить его в большие самовары. Дети и женщины сидели укутанной кучей на узлах, мужчины, подняв воротники пиджаков, руки в карманы, рассуждали о последних слухах и смотрели на дымок над лесом, не зная, очередной ли это поезд или уже признак приближающегося неприятеля. Но несмотря на вид катастрофы, на вокзале было увереннее и даже веселее, чем в городе, где оставалась только беднота, больные или не терявшие времени лавочники. Пользуясь безлюдьем, по улицам бродили куры, сохранявшие наибольшее спокойствие; собаки, те волновались ужасно. Расхрабрившаяся курица взлетела даже на невысокий подоконник открытого окна; чья-то худая рука равнодушно махнула и птица, поморгав красными веками, голову набок, не спеша, удалилась.
В небольшой комнате, убранной, как небогатые усадьбы, сидела молодая женщина. Она не читала, не работала, не смотрела на улицу (где, впрочем, и смотреть-то было не на что), а просто сидела и будто прислушивалась. Она сидела на тяжелом стуле, почти вплотную стоявшем у комода, куда, вероятно, никто никогда не садился. Гладко причесанные волосы, простое платье и косынка, стягивающая грудь, делали ее похожей на картины Федотова[8]. Ничего не было слышно, но сидевшая, очевидно, недаром прислушивалась: вдруг, вытянув шею и оставшись так несколько секунд, она встала и прошла в соседнюю комнату. Там лежал на диване мальчик лете десяти, одетый, с закрытыми глазами. По-видимому, он спал, так что мать пришла на сонный стон или даже вздох, услышанный только ею. Теперь мальчик лежал спокойно, похожий на мать. В комнате казалось необыкновенно тихо. Анна Николаевна постояла несколько минут, потом вышла, но не в ту комнату, где только что сидела у комода, а в кухню. Со двора через три окна светило солнце и, несмотря на отсутствие медной (да и вообще всякой) посуды, было как-то некстати весело и уютно. Анна Николаевна пожала плечами, потом осторожно топнула ногой в крышку подполья. Снизу раздалось ворчанье, хозяйка еще раз топнула сильнее и наконец, с трудом приподняв крышку, закричала вниз:
— Что за дура! вылезай скорее! Это — я. Какие немцы?! Тебе восемьдесят лет, что тебе сделают? Лезь скорее, а то я не удержу крышки и она хлопнет тебе по голове… ну!
Медленно из отверстия показывалось одно за другим: темный платок в горошках, морщинистый лоб, нос, рот, кофта, короткая ваточная юбка — и наконец вся кухарка Домна. Она была такого маленького роста, что было странно, как медленно выгружались все ее части из подполья.
— Как я перепугалась, барыня! думала — немцы!
— Полно болтать вздор! И без немцев тебе помирать пора.
— Помереть не страшно, а надругаются! — ответила Домна и высморкалась.
— Посиди с Федей, мне нужно сходить к Янкелевичу.
— Зачем, барыня? сиди лучше дома.
— Хочу попросить лошадей, поехать хоть к тете Дуне.
— Вот хорошо бы было! Только сдерет теперь Янкелевич втридорога.
— Тут всего тридцать верст. Я предложу ему оставить всю обстановку, мамин браслет у меня еще остался…
Старуха покачала головой.
— Навряд есть лошади у него. Лучше я схожу к Янкелевичу, а ты посиди. Мне оставаться с Феденькой страшно: вдруг он помрет, что я тогда буду делать? сама помереть могу!..
— Какие глупости! Федя не так болен, он просто слаб, а у меня нет денег, чтобы везти его в Калугу… А ты говоришь, помрет, — вот дура!
— Что же с меня спрашивать, коли я дура? А от слова не сделается. Так сходить, что ли?
— Нет, зачем Федя умрет?
— К Янкелевичу-то, говорю, сбегать, что ли?
И она опустилась на табуретку прямо посредине солнечного коврика на полу. Анна Николаевна печально посмотрела на свою единственную помощницу и, тихонько вздохнув, начала:
— Да, сходи, умоли его дать завтра лошадей. Вот браслет, он — золотой, старинный; всю мебель, что осталась, все, что у меня есть.
— Все расскажу, на все пойду, барыня! такие времена, о чем тут думать?
Неизвестно, на что думала пойти Домна, но сейчас же стала одеваться, главным образом укутывая голову, будто была зима.
Федя продолжал лежать с закрытыми глазами, но, по-видимому, не спал, так как улыбнулся и ласково, не в бреду, позвал:
— Мама!
— Что, милый?
— Мама милая! — договорил мальчик и снова замолк. Анна Николаевна отвела его вспотевшие волосы и поцеловала в мокрый, горячий лоб.
— Немцы еще не пришли?
— Нет. Да они и не придут, не беспокойся.
— А к тете Дуне мы скоро поедем?
— Завтра.
— Я не помню… все лежал, вспоминал… столовая у тети направо или налево?
— От передней?
— Да.
— Налево.
— И там серый попугай?
— Да.
— Когда я поправлюсь, ты меня сведи в собор. Я позабыл, какой он такой.
— Хорошо. Сходим непременно.
Домна вернулась уже под вечер. По ее словам, несмотря ни на какие уговоры, Янкелевич лошадей дать не может, а за браслет предлагает три рубля. Мебели не надо — все равно, немцы будут стрелять и все переломают. Анна Николаевна спокойно выслушала эти сообщения, будто говорили не про нее, и сказала только:
— Ну, что же делать!
— Да уж, видно, ничего не поделаешь.
— Мама, зачем нам лошадей? Пойдем пешком! — раздалось с порога и, обернувшись, Анна Николаевна увидела Федю. Он держался за косяк, но вид имел веселый, румянец проступал на щеках и глаза блестели. Конечно, у него жар. Но нет, голова холодная. Может быть, и в самом деле поправился?
— Что ты говоришь, Федя?
— Пойдем пешком к тете Дуне. Я дойду. Помнишь, прошлый год мы ходили, всего три раза отдыхали! Как было хорошо! как весело! Нас дождик застал… Я здоров сегодня, совсем здоров!..
— Конечно, ты здоров, мой милый, но ты все-таки устанешь.
— Нет, мама, право, я не устану.
— Вот какой ходок выискался! — вставила Домна.
— Теперь поздно, темно… — уговаривала Анна Николаевна.
Федя улыбнулся снисходительно.
— Конечно, не сейчас идти. Ты меня совсем за глупого считаешь. Завтра с утра пойдем.
— Завтра и поговорим об этом. Теперь иди спать.
— Да, я пойду — согласился мальчике, — завтра нужно рано вставать.
Анна Николаевна, разумеется, не придала значения детским словам, хотя и подумала, что, конечно, будь Федя здоров, они могли бы пойти пешком к тете Дуне. Но что же думать о том, чего нет!
Утром мальчик поднялся раньше всех, потихоньку оделся, умылся и стал будить Анну Николаевну. Не вставая с постели, она пощупала его голову, — жара нет, бледненький, слабый, но бодрится и будто крепче, чем вчера. Может быть, и возможно?
— Я могу, я могу, мама!.. — твердил Федя и все торопил, но старуха стала их кормить, поить чаем, так что выйти можно было только часов в одиннадцать. Анна Николаевна почти не сознавала, что она делает, притом ей так хотелось, чтобы ее сын был здоровым и бодрым, как прежде, что она сама поверила в это.
Федя надел сапоги с голенищами и туго подпоясался ремнем, за пазуху наложил пирожков, в руки взял палку и вообще имел такой вид, будто он ведет Анну Николаевну, а не она его.
Было ясно и сухо, вдали деревни и дороги были так отчетливо видны, что летом нельзя бы было даже предположить, что они заметны с этого пригорка. За рекой кучками еле заметно серели конные отряды. Облака, определенно вырезанные, стояли, как ни в чем не бывало. Федя шагал бодро, изредка с улыбкой взглядывая на Анну Николаевну, будто желая убедиться, идет ли она, не утомилась ли, не отстала ли. Та кивала ему головою, и так шли дальше, молча. Некоторые мосты были сломаны, приходилось переходить ручьи по камням или босыми ногами вступая в холодную, быструю воду. Встречные деревни были безлюдны, лишь кое-где из верхнего окна выглянет старушечья голова, да заплачет грудной. На полях быстро убирали оставшийся хлеб. У одного из ручьев, где была вставлена кадушка и привязан берестовый ковшичек, сели отдохнуть и закусить. Федя лежал навзничь, смотря в небо сквозь густые еще, но слегка пожелтевшие ветки дуба.
— Пойдем, Федя: идти еще далеко.
— Пойдем.
— Что же ты не встаешь? или еще не отдохнул?
— Я, мама, больше не могу идти.
— Как не можешь? ножки болят?
— Не могу, совсем не могу…
— А ты попробуй… тебе так кажется, что ты не можешь, а попробуешь, и пойдешь.
Но, конечно, Феде нечего было и пробовать идти. Он только закрыл глаза, улыбнулся, но ничего не сказал — заснул, что ли. Анна Николаевна сидела так тихо, что подскочивший воробей спокойно клевал навоз, приставший к Фединым сапогам. Наконец, оглядевшись по сторонам, она наклонилась к сыну и осторожно подняла его, еще более легким сделавшееся за болезнь, тело. Тот во сне или в истоме обвил ее шею рукою и щекою прижался к щеке. Анна Николаевна пошатнулась слегка при первом шаге, но потом пошла бодро со своею ношею. Никого не встречалось, так как они выбрали кратчайшую дорогу, не всем известную и почти непроезжую. Это мало смущало путешественницу, все внимание которой будто на то было обращено, чтобы удержать Федю. Но руки все ослабевали и мальчик сползал вниз, держась наконец одними своими ручками за шею, начавшую уже ныть. Было, вероятно, часов пять, а дороги и половина не была пройдена. Вдали, будто заглушенные, но густые, прозвучали ружейные выстрелы. Анна Николаевна прислонилась к дереву и все яснее чувствовала, как руки у нее расходятся, как чужие, и Федя скользит вниз. Она осторожно положила сына под дерево и стала медленно проводить руками по воздуху, чтобы они отдохнули. Заметно темнело, поднимался ветер, разгоняя и те облака, которые были. Мальчик дышал спокойно, но очень тихо, — еле слышно было под толстым сукном куртки, как билось сердце. Мать около него совсем застыла, смотря, как все более краснела западная часть неба. Продолжение дороги в лес казалось совершенно черным. Выстрелы, не сделавшись чаще, не прекращались. Лошадиное фырканье заставило обернуться Анну Николаевну. Из черноты один за другим проскакали с десяток всадников, громко стегая коней. Достигнув дерева, где были путники, солдаты придержали лошадей, будто не зная, куда дальше направляться. Первый, показывая неопределенно рукою на долину, говорил что-то по-немецки. Анна Николаевна бесшумно опустилась на Федю, будто стараясь защитить его от неизвестной опасности; тот не проснулся, только тяжело вздохнул всем телом. Черное платье женщины, очевидно, скрывало ее от глаз неприятелей, потому, что, постояв некоторое время, они опять, один за другим, скрылись в темноте. Сколько времени провела так Анна Николаевна, она точно не знала, даже не знала, о чем молиться: о том ли, чтобы на этой узкой дороге показались какие-нибудь путники, которые могли бы помочь им, о том ли, чтобы в ослабелое тело ребенка вернулись силы, равные ее желанию, о том ли, чтобы сразу очутиться в каком-либо безопасном месте, — она ничего не знала, но все соединила в одно неопределенное устремление, чтобы как-нибудь, как угодно, но сделалось лучше. В то же время она старалась согреть мальчика своим дыханием и беспокойно прислушивалась, бьется ли сердце, стучит ли. Ей не казалось, что она спит, но на нее нашло какое-то скорбное и восторженное забвение, так что она не знала, во сне ли, или наяву, ее спросили:
— Сударыня, может быть, я могу помочь вам в вашем горе?
В темноте выделялось только небо с Большою Медведицею; говорящего у дерева не было совершенно видно. Анна Николаевна, вероятно, громко плакала и прохожий ее услышал. Она стихла и молчала.
— Может быть, я могу помочь вам? Теперь ночь, место здесь глухое, под откосом нас ждут. Я вас отвезу в город, где вы найдете и другую помощь.
— Вы — немец! вы отвезете в плен меня и моего ребенка! будете нас мучить!
— Господь с вами! вы слышите, что я говорю по-русски.
— А разве немцы не могут говорить по-русски?
— Ну, смотрите: похож ли я на немца? я — русский офицер!
Незнакомец вынул карманный фонарь и навел бледный, дрожащий, теряющийся в кустах круг на себя. Он был, действительно, в русской форме, но Анна Николаевна смотрела только на его лицо. Безусое, смуглое и продолговатое, оно не было русским, но, конечно, и не немецким. Длинные глаза строго бодрили и губы, не улыбаясь, были ласковыми. Девическая мужественность и суровая девственность делали лицо это странным и когда-то виденным. От движущегося света лицо казалось неподвижным, не живым.
— Идемте! — сказал он, как приказание, опуская фонарь к траве, словно лучистую лейку. — Я возьму вашего ребенка. Не бойтесь, я умею обращаться с больными. Держите меня за руку. Сейчас мы придем.
Анна Николаевна взялась за сухую и теплую руку, которая с нежною силою повела ее, будто она плыла, не передвигая ногами. Зацеплялась за репейник, платье рвалось, спотыкалась о колеи и камни, но ничего не чувствовала. Федя сидел молча, свесив руки и голову, а ей казалось, что он радуется и плещется. Иногда она будто днем видела и мальчика, и офицера, и себя, и спуск в луговину так светло, как не мог бы освещать фонарь.
Внизу ждал автомобиль без шофера. Офицер посадил Анну Николаевну и Федю в коляску, а сам, повозившись немного с машиной, сел снаружи. Они поехали очень быстро, но не так, как хотело бы летящее желание Анны Николаевны. Неслись по незнакомым местам, ночью и знакомое кажется неизвестным. Одичалое стадо баранов бросилось вбок, расплескав болото, с блеяньем и мордами, как у чертей. Вдали розовели три зарева, на которых черно-красными, округло и мягко, летели снаряды. Веретеном жужжал цеппелин и казалось, что по сторонам дороги — погоня в галопе. Офицер, не оборачиваясь, говорил:
— Не бойтесь, будьте спокойны, ваш сын будет жив, и вы спасетесь. Верьте мне.
— Я вам верю и ничего не боюсь.
— Так и надо. Это — хорошо.
— Это хорошо. Я знаю. Иначе и нельзя.
— Иначе и нельзя.
Анна Николаевна говорила вполголоса, но офицер ее слышал, и она слышала его ответы. Может быть, они не говорили, а только думали.
По мере того, как они подвигались, все становилось покойнее, небо темнело, зарева еле светлели позади уж, и когда они въехали в городок, там все спало, будто и не было войны в ста верстах. Только серело, настоящей зари не начиналось. Остановились у небольшой гостиницы с высоким каменным крыльцом на улицу. Разбудивши слугу, офицер внес Федю в номер и сказал:
— Тут вам будет покойно. Отдохните и поезжайте на родину. У вас, вероятно, совсем нет денег — я вам оставлю на первое время. Когда сможете, отдадите.
— Когда смогу, отдам, — повторила Анна Николаевна, смотря на незнакомца. То же лицо, неизменяемое и изменчивое, только ростом кажется выше, когда в комнатах. Он наклонился к Феде, такому маленькому на двуспальной кровати, поцеловал его в лоб. В руке у офицера очутилась сторублевая ассигнация как-то без того, чтобы он доставал ее из бумажника. Он позвонил горничной и сказал:
— Теперь до свиданья! Будьте покойны и счастливы. Все устроится.
И вышел за дверь. Только утром у Анны Николаевны мелькнула мысль:
— Как же я не спросила у него ни фамилии, ни названия полка, где он служит? Даже не поблагодарила его как следует!
— Впрочем — успокаивала она сама себя — он, вероятно, здесь всем известен, если стоит тут. А если он стоит в другом месте, затем же бы он меня привез именно сюда?
Но в городе офицера никто не знал, а в гостинице даже уверяли, что ни офицера, ни автомобиля не видали, а когда отворили двери на звонок, прямо нашли уже Анну Николаевну и Федю на крыльце. За сон принять это не позволяли три двадцатипятирублевки с мелочью, оставшиеся от размененных ста рублей.
— Мама! — позвал Федя с постели.
— Что, милый?
— Как мы сюда попали? вот видишь, — я и дошел и ничего не случилось, а ты все боялась!..
— Да, да…
— Ведь я дошел своими ножками?
— Своими ножками. А потом я тебя несла немного…
— То-то мне снилось, что меня несут… только не ты, а офицер…
Мальчик приподнялся, оглядел комнату.
— Что это, совсем не похоже на тетину квартиру! и где же она сама?
— Мы, дружок, не у тети Дуни, мы совсем в другом месте, и завтра поедем далеко, в деревню под Калугу. Ты там никогда не бывал. Там ты поправишься, будешь пускать змеев, зимой кататься на салазках, и немцы туда не придут.
— Вот это хорошо! Только я все-таки не понимаю, как мы сюда попали!
Анна Николаевна ничего не ответила, так как и сама покуда этого не понимала. Поняла она это гораздо позже, когда уже приехала в Калужскую губернию и захотела отслужить молебен в сельской церкви, где с детства по летам молилась, где венчалась и где отпевали ее отца. Она хотела это сделать сейчас по приезде, не дожидаясь ближайшего праздника, потому отворили пустую церковь и, кроме Анны Николаевны, ее матери, Феди да горничной девушки никого не было. Они сидели в ограде на скамеечке, когда пришел сторож сказать, что все готово. Не успела Анна Николаевна, поставив свечку Спасителю, перейти с зажженной другой к Божьей Матери, как вдруг упала, громко вскрикнув. Свечка откатилась, но не погасла. Все поспешили на помощь барыне, но она уже очнулась и, прошептав: «Ничего, можно служить!», проползла на коленях к северным вратам и припала губами к потемневшей ноге Ангела. Федя, перебирая кисточки кушака, твердил:
— Мама, что с тобою? мама…
— Ничего. Молись, Федя… — ответила Анна Николаевна, не спуская заплаканных сразу глаз с ласковых без улыбки губ, строгих и бодрящих очей и с продолговатого, смуглого лика. Батюшке она ничего сейчас не сказала, а на следующее утро прислала в конвертике для бедных сто рублей со странной припиской:
«Никогда в долгах не бывала. Всегда их платила. Особенно такие».