Глава 17

Поездка на дилижансе означает новые знакомства, бесконечные разговоры и в первую голову бесконечное терпение. Поездка из Парижа до Страсбурга занимала три дня и две ночи. Будь даже во Франции побольше хороших дорог, она вряд ли заняла бы меньше времени — все-таки шестерка лошадей так и остается шестеркой их, и шесть тысяч фунтов, которые они покорно тянут, меньше не становятся. Когда мы еле тащились, на ум мне неизменно приходил граф и его презрительные разглагольствования об англичанах, которые-де решили поставить себе на службу энергию пара, заменив конную тягу паровой. Во время поездки на дилижансе я пришел к убеждению: англичане — молодцы, а ты, граф, старая перечница и оголтелый консерватор и вообще не имеешь права судить, поскольку никогда ни на чем, кроме как на мягких подушках личных выездов, не передвигался.

Дилижанс состоял из четырех карет — впереди купе, на котором восседал кучер, далее кабриолет с кондуктором, за ним шестиместный берлин, за которым следовала багажная карета. Колосс на шестнадцати обитых сталью огромных колесах, длиннющий, с целый дом, наверное, и высоченный, со зрелое фруктовое дерево. Садиться на этот ковчег приходилось, взбираясь по почти отвесной, узенькой, как в курятнике, лесенке, и, когда все пассажиры занимали места, кондуктор дудел в рожок, щелкал хлыст, шестерка рысаков со скрипом сдвигала с места груз в шесть тысяч фунтов, и ты чувствовал себя и счастливым, и совершенно беспомощным.

Дороги вдоль Марны до Шалона были еще сносными, до Нанси от пассажира требовалось уже недюжинное здоровье, а чтобы выдержать перегон от Нанси до Страсбурга, он должен был иметь не просто недюжинное, а богатырское здоровье и вдобавок железные нервы. А вообще поездка изматывала не на шутку — шесть часов ночного отдыха, завтрак и он же обед — в час дня, а ужин — в час ночи.

И как бы то ни было, жуткая тряска в дилижансе была для меня радостным событием. Рядом сидел торговец деликатесами, он ехал до Страсбурга, — вылизанный, сверхопрятный типаж одного со мной возраста, худощавый, кучерявый, с несоразмерно большим носом заядлого пьянчуги. Душка Альфонс Леметр вез с собой шесть бутылок сливовой водки, львиную долю этих запасов он прикончил в пути без посторонней помощи. А полторы бутылочки с честью переработала моя печенка, потому что остальные попутчики — вдовы да старушки — налегали главным образом на пиво. Кстати, упомянутый Альфонс также присутствовал на представлении канатоходца Дьяболо, причем с гордостью поделился со мной тем, что не заплатил ни единого су, а предпочел рассчитаться льготным талоном своего магазина деликатесов на рю де Прувер.

— Незадолго до закрытия магазина явился Дьяболо отоварить талон. Ему нужны были растительное масло, хлеб и маслины. Как мне кажется, я все же поступил по-божески. Дьяболо поблагодарил меня, при этом глядя мне прямо в глаза. Мне от этого взгляда стало как-то не по себе, ничего подобного мне не приходилось испытывать. Он смотрел на меня…

— И как же он смотрел на вас?

Не было у меня настроения подшучивать над этим господином, но так и подмывало слегка загипнотизировать его. Я повторил вопрос, и пока он описывал мне суггестивный взгляд Дьяболо, постепенно стал принимать меня за уличного акробата. И я из месье Кокеро превратился в месье Дьяболо, который битый час рассказывал, какими вкусными оказались купленные на рю де Прувер растительное масло, хлеб и маслины.

— Допился, нечего сказать, — констатировала сидевшая с ним рядом старушонка по имени Люди, каркнув на Альфонса, что, мол, я такой же Дьяболо, как она — Ла Бель Фонтанон.

Альфонс же в свою очередь пытался объяснить мадам Люди, что та никак не может быть Ла Бель Фонтанон, поскольку старовата, и даже извинился при этом. Ла Бель Фонтанон не та женщина, с которой почтенной вдовушке следует брать пример. И вообще вслух произносить это имя могут лишь мужчины, да и то вполголоса.

— Не так ли, Дьяболо?

— Ах, конечно же, она греховна, — ответил я ему.

— Ну вот видите, — беря меня в союзники, торжествовала вдова Люди. — И что этому магу вновь удалось поставить ее на ноги — дело не простое. Сколько счастья могла она подарить вам, мужчинам, месье Леметр? Или вы хотите сказать, что вам вполне хватает вашей собственной жены? Поэтому, наверное, и закладываете за воротник, да так, что путаете почтенного врача с канатоходцем.

— Дьяболо — что это за имя? — вдруг вскипел Альфонс. — Какой-то явно позаимствованный из средневековья вокабуляр. Уверяю вас: вы для меня ничуть не менее почтенная фигура, нежели, к примеру, врач или адвокат. В остальном, мадам Люди, я вообще неженатый человек и не имею намерений связывать себя подобными узами. Ибо женатые мужчины раньше умирают, и лучший пример тому — вы…

— Да, но я-то — не мужчина, а вдова! — искренне возмутилась мадам Люди.

Остальные пассажиры, две тетушки из Версаля со своими краснощекими восьмилетними племянниками, покатились со смеху.

— Но что вы за вдова! — с ужасом вскричал Альфонс. — Знаете, Дьяболо, строго между нами, есть такие люди, которые… ах, мне это в точности известно, что творится в их головах! Они без конца читают эти непристойные романы, доводя себя до сумасбродства. Вот послушайте. «Она со стоном попыталась вырваться из его объятий, отталкивала его, однако губы ее жаждали поцелуя». А он?

«Он прижал ее к себе, она, не помня себя от охватившего ее возбуждения, наслаждалась тем, как его нежные и в то же время сильные руки…» И так далее.

— Ну так что же вы замолчали? — воскликнула явно заинтересованная вдова Люли. — Давайте, продолжайте, раз уж начали!

И захлопала в ладоши — столь высокой ее оценки удостоился этот импровизированный отрывок.

— Я тоже мог бы писать такое, — с достоинством ответил торговец деликатесами с рю де Прувер. — Но мне не позволяет пойти на это чувство ответственности. Знаете, Дьяболо, попытаться подражать вам — такая затея изначально обречена на провал. Но, предложив вашему вниманию этот отрывок, эту скромную пробу пера, я преследовал единственную цель — доказать присутствующим, какова истинная цепа проклятым писакам. Самые страшные их муки — натрудить кисть руки писанием. На большее они не способны, у них начисто отсутствует любая практическая жилка.

Внезапно вид Альфонса изменился. Теперь он напоминал обиженного ребенка, и мне пришло в голову, что он с великой радостью подался бы в ряды этих самых писак-романистов и тут же позабыл бы о торговле деликатесами. Может, оттого и глушил себя водкой?

— Вы художник, месье Леметр, — убежденно произнес я. — Я чувствую это, потому что и сам отчасти художник.

— Благодарю. Слышать такие слова из ваших уст…

Альфонс был настолько тронут, что даже сподобился откупорить очередную бутыль, после чего раздал всем рюмки. Все пассажиры выпили за сто здоровье, и мадам Люли могла убедиться, что месье Леметр и вправду здоров.

— Альфонс, — мягко обратился к нему я, тронув его за рукав. — Позабудьте о Дьяболо и его артистических умениях. Дьяболо остался в Париже, а мы с вами вон где — уже за Нанси и к вечеру порадуем себя ужином в тени кафедрального собора.

Вздохнув, Альфонс невольно стал протирать глаза. Бросив на меня полный изумления взгляд, он недоверчиво тряхнул головой.

— Да, на этих дорожках тебя так протрясет, что поневоле черт знает что вообразишь, — сказал он. — Так трясет, что иногда тебе кажется, что идешь по канату. Ваше здоровье, месье Кокеро!

— Ваше здоровье, месье.

* * *

Страсбург! Страсбургский собор! Его колонны, башни, завитки, прозрачные, словно жилки листа. Башня кажется невесомой, а витражная роза из шестнадцати лепестков на западном фронтоне — настоящее чудо света! Роза и башня, камень и стекло — творение рук человеческих, непостижимое и великолепное. Башню эту не охватить взором, стоя на площади перед собором, — и пытаться нечего, а не то голова закружится, и шею скрутишь себе так, что к вечеру придется спасаться от боли притирками. Наверное, такова скрытая месть тех, на чьих костях возведено это чудо. Поговаривают, что души их плюют на нас со стен и носятся с ветром, изгоняющим пыль и грязь с витражей. И божественный свет, проникающий в собор снаружи, священнее всего внутреннего убранства. Когда я двенадцать лет спустя вновь оказался здесь, моя первая молитва звучала так: теперь я снова примирился с тобой. Аминь!

Расположиться я решил в первой попавшейся гостинице, там мы с Альфонсом и поужинали. Я пообещал, что по возвращении в Париж непременно зайду в его лавку деликатесов. После обильного и по части еды, и по части пива ужина я забылся мертвым сном и впервые за долгое время странствовал во сне по берегам Рейна, созерцая ели, сосны Эльзаса.

Что может быть лучше?

Прекрасно. Так как я был сыт передвижением общественным транспортом, мне, чтобы добраться до имения моего детства, пришлось нанимать частный. В пролетке — купе, запряженном парой лошадей, показаться в вотчине Оберкирхов я позволить себе не мог. В конце концов, что-что, а деньги у меня благодаря щедрым дотациям графа были. Да и комиссар Жоффе пообещал возместить все расходы, связанные с моим участием в расследовании убийства барона Оберкирха.

По пути в имение я вновь попытался воссоздать картину убийства на основе имевшихся до сих пор сведений: Людвиг был убит стилетом, ему же принадлежавшим, который, как показал слуга, использовался для чистки ногтей. Смертельный удар был нанесен сзади, хотя порезы на ладонях графа свидетельствовали о том, что ему пришлось отражать нападение спереди. Убийство произошло в спальне графа — на Людвиге был утренний халат. К тому же по некоторым признакам он был сексуально возбужден, в высшей степени вероятно, что непосредственно перед гибелью он дожидался «ее».

Был ли Людвиг в интимных отношениях с Марией Терезой или же нет?

Альбер Жоффе признал, что до сих пор не задавал этот вопрос. Но разве ответ на него, будь он положительный или же отрицательный, каким-нибудь образом способствовал прояснению этого довольно запутанного дела? Тип отношений с обоими братьями, присущее ей от природы отсутствие стыдливости — из всего этого логически вытекала постановка такого вопроса. Филипп был большим ревнивцем, но и Людвиг вряд ли уступал ему, да вашему покорному слуге также знакомо это чувство. Усмехнувшись про себя, я вспомнил бог знает в какой раз бесконечно дорогие для меня минуты после единоборства на рапирах — Мария Тереза произвела на меня впечатление женщины, вполне искушенной в вопросах любви. Другими словами, ни о какой девственности речи быть не могло.

Кто же был ее первым мужчиной? Людвиг? Если не он, то кто? Или такового вовсе не было? То, что воспитанницы детских приютов, пансионов и т. д. предавались утехам в духе Сафо, ни для кого не секрет, да и малоприятные воспоминания самой Марии Терезы на сей счет вполне заслуживают доверия. Потеря девственности в стенах пансиона ничуть не уменьшала шансы на выгодное замужество. Напротив, будущие супруги нередко отдавали предпочтение именно этой категории выпускниц — дескать, они куда опытнее в вопросах любви. Были и такие женихи, которые питали особую склонность именно к этим, как они выражались, «лесбияночкам», и все потому, что таких было весьма трудно шокировать чрезвычайно пестрой палитрой постельных пожеланий.

Отсюда следует, что первым был ты?

Я улыбнулся про себя — с каждой минутой все труднее становилось сосредоточиться на истинно следовательских мыслях и соображениях. Да и знакомая местность вокруг отвлекала. Участок вдоль Эна, деревья, уже подернутые первой прозеленью, взволновали меня. Надо мной к востоку тянулись стаи диких гусей, на кроне старого, засохшего дуба приютилось аистиное гнездо, в котором гордо возвышался его обитатель. Весна вступала в свои права, и здесь, в мягком климате долины Рейна, она вела себя куда увереннее, чем в Париже, хотя на дворе был всего лишь февраль.

Я уже одолел три четверти расстояния до имения, теперь предстояло повернуть на запад, к предгорьям Вогез.

А обнаруженный служанкой Людвига втоптанный в ковер перстень? — вопрошал я себя. А непонятные буквы или знаки, нацарапанные им на окопном стекле?

Мы с Альбером Жоффе предполагали, что они могут обозначать фразу: «Ты позабудешь меня». Так кто все-таки был их автор? Убийца? Сам Людвиг? Или Мария Тереза? Последнее исключается, поскольку перстень был ее и она потеряла его в спальне Людвига. Это вряд ли мог быть и убийца, в таком случае ему необходимо было иметь этот перстень. Значит, оставался Людвиг. Что могло заставить его поступить таким образом? Какими намерениями он руководствовался?

При приближении к дорожному перекрестку я прервал монолог. Внимание мое привлекла женщина, стоявшая у божницы. Одинокая, со сложенными руками, она почему-то напомнила мне святую Одиллию, покровительницу Эльзаса, в особенности почитаемую всеми незрячими и плохо видящими. Одиллия сама появилась на свет незрячей, но в момент крещения ее в бургундском монастыре произошло чудо — она прозрела. Может быть, и эта женщина надеялась на похожее чудо? Одета она была в праздничный наряд зажиточной крестьянки — белая блуза с рюшами, красный пояс, черного цвета накидка, лакированные туфли, белые носки.

Присутствовала и еще одна немаловажная деталь — волосы были собраны в широкий тугой узел, разделенный пополам и напоминавший полумесяц. Живописный вид, такая же неотъемлемая часть Эльзаса, как дома в стиле фахверк, круглые окошки со свинцовым стеклом, винные бутылки с длинным горлышком и усеянные травами-специями поля. Присев в книксене, женщина перекрестилась, поздоровалась, потом забралась в повозку. На козлах сидел, покуривая трубку, крестьянин, наверняка ее муж. Махнув ей в ответ, я тут же почувствовал, что судьба сведет меня с ней вновь.

И представьте, не ошибся. Каким бы невероятным это ни казалось, история, приключившаяся с ее мужем, помогла мне узнать, что послужило причиной слепоты Марии Терезы.

* * *

И наконец мы в имении! Через распахнутые ворота мы въехали во двор импозантного особняка в стиле фахверк — усадьбы Оберкирхов. Меня встретили незнакомые лица, дружелюбные, сосредоточенные, некоторые равнодушные. Чувствовал я себя как любой из парижан, очутившийся в погожий день на лоне природы и поражающийся, как же все-таки деревенский воздух может вобрать в себя запахи сена и стойла, коптилен и яблок и свежеструганного дерева.

Меня проводили в одну из комнат для гостей на втором этаже. Полчаса спустя меня обещала принять баронесса.

— Вы отобедаете с нами, как я понимаю?

— Не исключено, — ответил я, слегка удивленный. — Или баронесса рассчитывает на иное?

— Нет-нет. Хочу лишь подготовить вас к тому, что баронесса за столом будет не одна. Она любит общество и обедает вместе с управляющим, его супругой, кравчим, чтицей и лесничим и его супругой. И мои родители также присутствуют.

— Вот оно что. А кто вы?

— Мадлен Финквиллер.

— Тогда я могу быть с вами и на ты. Потому что ровно четырнадцать лет назад вам было ровно четыре годика, и вы часто приносили фрукты моей сестре, когда та была на сносях. Как дела у вашего отца, толстяка Альбера, как мы его тогда называли?

— Можете и сами убедиться.

Мадлен, похоже, не спешила ударяться в воспоминания, зато покраснела до ушей. Может, она и сама сейчас в интересном положении?

К слову заметить, так и оказалось. И к тому же помолвлена, а ее суженым, выйти за которого она собиралась к Пасхе, оказался один из самых зажиточных крестьян округи. Толстяк Альбер и его жена были единственными, кого я знал за столом баронессы. Каким-то непостижимым образом он сбросил изрядное количество фунтов и сейчас походил не на толстяка, а скорее на упитанного мужчину, правда, с грустинкой в глазах, а жена его в свои пятьдесят шесть лет уподобилась согбенной от долготерпения, непрерывно перебирающей четки святоше, узкогубой и вечно смотрящей куда-то вдаль. И хотя мы с Жюльеттой вскоре после смерти матери в 1806 году прожили полтора года в их доме и они довольно быстро стали для нас вторыми родителями, сейчас оба ограничились формально-вежливыми расспросами о моей жизни в Париже.

Единственным человеком, которого искренне обрадовал мой приезд, была баронесса. Она торжественно заявила к сведению всех присутствовавших за столом, что и мой отец пал смертью храбрых за Францию.

— Он тоже был эльзасцем и вольнодумцем, он был за Францию и не перебежал в лагерь предателей богоугодного миропорядка. И к революционерам ничего, кроме презрения, не испытывал. В Хирзингене, Каршпрахе и повсюду они жгли и разоряли замки и имения, но отец Петруса воспротивился черни, подстрекавшей на преступления и наших людей. Благодаря его мужеству мы потеряли лишь один из сараев. Наградой ему стала успешная карьера после мобилизации в ряды армии Наполеона — он дослужился до старшего лейтенанта. Но лучшие всегда гибнут первыми. И ему суждено было пасть именно в битве при Аустерлице, столь победоносной баталии Наполеона. Его супруга настолько близко приняла это к сердцу, что уже год спустя, в декабре, отправилась за ним на небеса.

Я растроганно вздохнул и улыбнулся. Старая баронесса любила моего отца и всегда протежировала ему. Задним числом я понимаю, что она пыталась возместить тем самым потерю собственного сына, погибшего вскоре после всеобщей мобилизации 1793 года. Как и Фредерик, тот самый канонир, с которым мы пили после моего посещения концерта Марии Терезы и которого я гипнотизировал, барон Оберкирх участвовал в сражении при Флёрю в Бельгии с пруссаками и австрийцами. В звании подполковника он служил в штабе генерала Журдана, осуществляя бесперебойную связь нарочными между фронтом и генеральным штабом. Он стал жертвой одной из разрозненных и отбившихся от своих групп австрийских снайперов, когда верхом отправился в курьерскую миссию.

Это произошло в июне 1794 года. В последовавшие за ним годы постепенно на передний план выходила личность аббата де Вилье, сводного брата баронессы-вдовы. Еще осенью того же 1794 года, что было мне известно из рассказов моих родителей, аббат этот появился в имении вместе со своей сводной сестрой, которой вскоре предстояло разрешиться от бремени. В январе 1795 года на свет появились двое братьев-близнецов — Людвиг и Филипп. Одно из моих самых ранних воспоминаний — аббат, его экономка и баронесса уезжают из имения. Все до единого работники желали лично проститься с ними. Переполох был словно на ярмарке, даже лошадей и экипаж убрали цветами. Меня отец нес на руках, а за руку вел Жюльетту. Помню, мы махали удалявшейся карете березовыми веточками. Куда отправились господа, я начисто забыл, а может, и не знал никогда.

«Расспроси саму баронессу, ты же для этого сюда и явился».

Остаток вечера я выступал в роли оратора. Тема: парижские сплетни. И все же наступил момент, когда мне пришлось изумиться. Ни один из присутствовавших не просил меня поведать о моем житье-бытье — простейшее объяснение: даже баронесса, достаточно подробное описание которой я представил, не говоря уже об остальных, и не подозревала о моем гипнотическом даре. И потом, столь яркая звезда на парижском небосклоне, как Ла Бель Фонтанон просто не была знакома никому из здешних, как, например, парижанам провинциальные дыры вроде Эна или Майстрацхайма.

— Что вы скажете, если я вам заявлю, что Петрус — своего рода колдун?

В ответ послышался невнятный ропот, а Аннхе, жена Альбера, быстро перекрестилась. Что-то я не помнил за ней раньше подобного благочестия, однако и здесь в который уж раз срабатывал закон того, что в провинции женщины с возрастом превращаются в святош. Мы сидели в большой гостиной имения, зале, который вполне мог служить и рыцарским. Он не претерпел ровным счетом никаких изменений за время моего отсутствия. Те же облаченные в латы манекены по обеим сторонам от входа, те же портреты предков и пейзажи Вогез на стенах. С потолка свисали те же три роскошные люстры из богемского хрусталя, одна из которых освещала диваны и стулья — уголок, заботливо отделенный от остальной гостиной тремя расшитыми стеклярусом ширмами. Усевшись у пылающего камина, мы попивали вино с добавленными в него согласно древнему рецепту дома Оберкирхов пряностями.

— Это он может, — поддержал баронессу муж Аннхе, некогда толстяк Альбер. — Раньше он любил превращаться в невидимку, если надо было идти скирдовать сено.

Несмотря на шутку, гости пребывали в полудремотно-вялом настроении. Тематика сплетен была исчерпана, а забавляться местными историйками, похоже, ни у кого не было желания. И я вынужден был вкратце изложить суть моего дара, к счастью, это несколько оживило присутствующих. Начиная от Калиостро и кончая Месмером, маркизом Пюсегюром, включая и учеников последнего во главе с профессором Вюрцем, Страсбург некогда был центром притяжения для всякого рода «магов», гипнотизеров, прорицателей и целителей, и самым выдающимся шарлатаном среди них был, вне сомнения, небезызвестный граф Калиостро. Я рассказал о моем прежнем коллеге Адриене Тиссо, о Шарентоне, о том, как мне удалось поставить на ноги Ла Бель Фонтанон, и меня стали умолять испробовать свои умения на одном из энхеймских крестьян, ни с того ни с сего ослепшем.

— Ах, по-моему, по пути мне случилось повстречать его жену. Она ходит в традиционном наряде, если не ошибаюсь. И молится у божницы святой Одиллии?

Гости восторженно заахали и заохали — я попал в самую точку. Настроение разом переменилось. К тому времени как отправиться спать, я успел охрипнуть. Голова отяжелела от выпитого вина, по охватившее меня волнение не проходило. Первое, я тосковал по Марии Терезе, второе — успела прийти почта. Отправитель: Париж, Консьержери. Полицейский комиссар Альбер Жоффе сообщал, что распоряжение о домашнем аресте аббата де Вилье и Филиппа Оберкирха отменено, а обстоятельства покушения на меня выяснены.

Сидя на краешке постели, я, глуповато разинув рот, разглядывал строчки послания. В ушах стоял звон. В состоянии легкого подпития картины прошлого возникали и исчезали с удивительной быстротой — мгновение, и вот я, охваченный желанием, обнимаю обнаженную Марию Терезу, затем на смену этой сцене пришла другая — я сражаюсь с двумя свирепыми псами в Шарентоне. И возник любопытный хоровод: стоило мне на миг представить себе груди Марии Терезы, как тут же в ушах раздавался хриплый собачий лай, стоило вообразить ее бедра, как в нос ударял запах псины — в памяти всплывала сцена битвы крыс собакой.

Я был близок к отчаянию. В чреслах моих пылал огонь вожделения, в ушах многократным эхом раздавался крик «Недоносок, недоносок!». Ошибиться я не мог, голос принадлежал Мишелю, тому мальчишке из Шарентона. Он горел жаждой отмщения. Во-первых, я прикончил одного из его псов, во-вторых, он не мог забыть оскорбления. «Вам теперь конец», — вновь и вновь слышал я, потом этот полный ненависти вопль сменился страстными вздохами Марии Терезы и ощущением ее губ на своих. Пожар в чреслах унялся, и я со злостью смял послание Альбера Жоффе. Этого дурака Мишеля поймали на том, что он нанял муниципальный экипаж. После допроса всех кучеров среди них отыскался и тот, который вез Мишеля. Он хорошо запомнил мальчишку, в особенности тон, каким он произнес: «Есть у меня деньги, не сомневайся, ясно как божий день. Я же не какой-нибудь недоносок». Фраза была занесена в протокол, тот, кому она принадлежала, угодил в розыскной лист, который и поверг в раздумья шарентонского жандарма Робера Гиме. История с разбитым окном парикмахерского салона, учиненная подростками драка — все это было тщательно запротоколировано, причем не кем-нибудь, а самим Робером Гиме. Естественно, он вспомнил Мишеля.

Мальчишка не стал запираться, что в немалой степени способствовало первому повышению жандарма по службе.


На следующее утро я залежался в постели и сквозь дрему слышал знакомые с детства звуки: характерный стук открываемых окон, скрип дверных петель, звяканье ведер, коровье мычание. Я услышал, как во двор въехала повозка и чей-то голос прокричал, что, мол, лошадь надо подковать.

Подойдя к окну, я открыл окно, потом снова забрался под одеяло. Повеяло горьковатым дымком — где-то жгли прошлогоднюю виноградную лозу. Из расположенного напротив сарая пахло сеном. На камень двора выплеснули воду, затем послышалось ритмичное шарканье метлы.

Я поднялся, умылся и оделся. Позавтракал я в комнате для прислуги, после этого начал обход. До уборки мы полчаса посидели с баронессой, но ее, похоже, к воспоминаниям не тянуло. Я не мог отделаться от дум о Марии Терезе, и с каждым мгновением грусть обволакивала сердце. Меня осенила догадка. Я кое-что вспомнил. Фразу, всего одну короткую фразу. «Жозеф, ты ведешь себя так, будто согласие у тебя уже в кармане!» Раньше я никак не мог уразуметь, к чему аббат сказал ее, теперь же она повергала меня едва ли не в неистовство, порождая все новые и новые страшные вопросы.

Уже не домогался ли граф руки и сердца Марии Терезы?

От кого ему еще ожидать «согласия»? От Марии Терезы, больше не от кого. А она? Неужели она надумала податься в графини? А почему бы и нет? В конце концов, ее дарование и красота рушили все пресловутые сословные перегородки. Да, но а как же возраст? Ей двадцать пять, ему шестьдесят, да и здоровье не ахти какое. Не следовало забывать и об ужасном характере графа де Карно.

Будто пьяный уставился я на жердины, на которых вместо сена сейчас было разложено для просушки белье. Трава на полях оставалась жесткой, прошлогодней, по кое-где зеленели пятна мать-и-мачехи. Выбрось это из головы, пытался я успокоить себя. Пусть все и так на самом деле, разве может это помешать пашей любви?

Нашей любви?

Я вернулся. Баронесса дожидалась меня. Она приняла меня в своей гостиной в альпийском стиле. На секретере я заметил две расходные книги, одну из них раскрытую. С тех пор как Людвига не стало, контроль расходов ей пришлось взять на себя, озабоченно заметила баронесса, положив поверх испещренных колонками цифр страниц свой дневник. Баронесса была не из престарелых патриархальных барышень, у которых глаза на мокром месте, а женщиной решительной и самостоятельной.

— Придет время, и Филипп полюбит хозяйственные дела, как и его брат, — неловко попытался утешить ее я.

— Только оттого, что он его брат-близнец? Нет, Петрус, ты и сам прекрасно понимаешь, что Филиппу на хозяйство наплевать. Единственное, что его волнует, — его апанаж. Пока с ним все в порядке, ничто в этом смысле не изменится. Он — бонвиван. Причем счастливый.

— Так, во всяком случае, кажется. А если сравнить обоих — Людвиг предпочитал кофе, а Филипп — шоколад.

— Занятный вывод.

Мы с баронессой направились в домашнюю часовню, где покоился прах Людвига, единственного представителя второго поколения Оберкирхов. Престарелый барон обрел вечный покой в энхеймской приходской церкви, его сын с женой стали первыми, кто был погребен в домашней часовне. Я положил букет цветов на могильную плиту и попытался молиться. Ничего из этого не вышло, сердце мое безмолвствовало. Мысли мои были заняты воспоминаниями о былых плотских утехах, на сей раз, правда, вожделение приняло облик не Марии Терезы, а покойной баронессы. Могильную плиту последней украшала каменная резьба, которую мне вдруг помимо воли захотелось погладить.

— Можешь думать, что хочешь, — сухо произнесла баронесса.

Я непонимающе уставился на нее. Она была одета в черное с блеском платье, и мне представилось, что ее седые, собранные в пучок на затылке волосы встали дыбом под усеянной жемчужинами сеткой. А случаем, не могла ли она знать, что ее бывшая невестка в свое время…

— Не смотри на меня так, Петрус. Людвиг…

— Ах, Людвиг…

— Да, Людвиг. Ваша с ним встреча произошла с запозданием. Случись она раньше, ты бы еще смог ему помочь. Потому что в Париж его погнала депрессия, которая посетила его здесь года два назад. Вначале она донимала его время от времени, затем паузы между приступами сократились. Бывало время, когда Людвиг просиживал дни напролет за бюро, не в силах работать. Вместо этого он смотрел в зеркало, которое стояло так, чтобы видеть в нем отражение облаков.

Могу я спросить, не Мария Тереза ли служила причиной его тоски?

— Нет. Она вошла в его жизнь позже. Я ее и видела всего-то раз, больше слышала. Он был с ней счастлив?

— Она, во всяком случае, его очень любила.

— А Филипп?

— Подозревают, что он… из ревности мог…

— Вздор.

Отойдя от захоронений, мы вышли на раскинувшееся за часовней кладбище — место последнего приюта всех, кто жил и работал в имении Оберкирхов. Включая моих родителей и Жюльетту. Могилы их поросли неподатливым серовато-зеленым вереском, из которого торчали стандартные черные копаные кресты с фамилиями и датами рождения и смерти. Было видно, что бронзовая краска недавно подновлена. Я неотрывно смотрел на буквы имени моей сестры. Выбрасывал из ее имени отдельные буквы, складывал их вместе, снова и снова мысленно повторяя дорогое имя. Мне пока что удавалось сдерживать слезы, но потом я не выдержал. Опустившись на колени, я беззвучно заплакал. Слезы бежали по щекам, падали, орошая могильную траву, оставляя на ней темные пятнышки. И затем, совершенно внезапно, я почувствовал облегчение.

— Ты была и останешься моей дорогой и любимой сестрой, Жюльетта.

Голос мой едва не сорвался, когда я произносил эти слова. Мне даже удавалось спокойно дышать, на мгновение я закрыл глаза, и, когда вновь открыл их, бронзовые буквы полыхнули, будто освещенные солнцем.

— Идем, Петрус, — донесся до меня голос баронессы. В нем было участие. — Отныне ты будешь находить в себе силы возвращаться сюда.

Взяв меня под руку, она новела меня прочь. Но не с кладбища. Миновав несколько рядов, мы остановились перед еще одной могилой.

— Мари де Вилье, — медленно прочел я. — Верно. Она была…

— Ты ее знаешь. Малышка Мушка. Забыл?

— Я только и помню, что экономка аббата заливалась слезами на ее похоронах. А еще помню, что это была резвая девчушка, толстяк Альбер называл ее Канканчиком. Но церковь воспрещает аббатам обзаводиться детьми. Вот силы небесные и решили лишить аббата неправедным путем прижитого ребенка.

— Ох, помолчал бы ты, Петрус. Мушка была моей внучкой. И была дочерью не экономки Бальтазара, а моей невестки. То есть аббат Бальтазар де Вилье наградил ребенком свою сводную сестрицу. Вот поэтому и произошел тот знаменательный отъезд. Мушка прожила здесь до начала лета 1802 года. Ее родители рассорились окончательно, поскольку Бальтазар — и его можно понять — никак не одобрял того, что его тайная возлюбленная и сводная сестра вынуждена была вести себя как сучка в период течки. Мушка приехала в имение де Вилье. Там и умерла. И по моему настоянию ее похоронили здесь.

— В таком случае она должна была знать и Марию Терезу?

— Откуда? Та Мария Тереза, которую опекает аббат, из пансиона Бара в Амьене. Я помню, что он представил ее нам в 1815 году. Вскоре оба перебрались в Вену. И там она брала уроки у учеников Бетховена.

— Все верно. Но Мария Тереза сама рассказывала мне, что выросла в имении де Вилье и только потом оказалась в Амьене. Она ведь круглая сирота. Аббат де Вилье удочерил ее в 1798 году во время Нидвальдского восстания!

Я не на шутку разволновался. Ход моих мыслей становился все более странным, и вскоре я ненадолго лишился дара речи. Глупо было бы усомниться в правоте баронессы. И то, что она решилась довериться мне, свидетельствовало очень и очень о многом, к тому же ее преклонный возраст никак не повлиял на память и ясность ума. И она ничего не могла перепутать. Баронесса была и оставалась воплощением здравомыслия, практичности и самообладания, всегда ходила, пожалуй, даже чуть неестественно прямо, эта пожилая женщина чутко улавливала любые перемены. Сила ее рукопожатия сделала бы честь любому молодому кузнецу. Из рассказов родителей я помнил, что она всегда взирала на невестку свысока и терпела присутствие аббата лишь из желания избежать распрей.

Естественно, что баронесса не могла не заметить охватившего меня смущения, но вместо того чтобы продолжать этот разговор, она призвала к себе садовника — дать ему указания насчет могил. Цветы, и только цветы, и никакого вереска, незачем было его высаживать. Здесь проявилась еще одна черта этой необыкновенной женщины: умение признать свои ошибки. Хотя и с запозданием, когда ничего уже изменить нельзя.

Наконец мы могли продолжить пашу прогулку. А я тем временем отчаянно пытался восстановить в памяти все связанное с Мушкой, но единственное, что смог припомнить, это потасовки Филиппа с Людвигом и ее похороны. В мозгу с поразительной отчетливостью запечатлелись две картины: истеричные рыдания экономки аббата на могиле девочки и отвратительные жирные зеленые мухи, осаждавшие гробик маленькой покойницы в тот удушливо-жаркий день, — жужжание их, казалось, заглушало поминальный звон церковного колокола.

Боже, как давно это случилось! Марии Терезе в ту пору было года четыре, наверное. Может, она еще помнит Мушку? Тем больше у меня оснований попытаться исцелить ее от слепоты.

С другой стороны…

— А может быть такое, что аббат де Вилье и вовсе не был в Нидвальде? — осторожно спросил я.

— Кто знает? — ответила баронесса. Ее явно развеселил мой вопрос. — Странствия этой грешной парочки начались в 1798 году весной, и они наверняка направились в Австрию. Постой, мне кажется, что ты явно неравнодушен к этой Марии Терезе? Поскольку Людвига больше нет, догадываюсь, что вы с Филиппом строите планы на ее счет. Она весьма недурна собой, как я понимаю? И это не в силах изменить даже то, что она слепа, как крот.

— Тут мне вам нечего возразить, баронесса. И на самом деле — Мария Тереза неравнодушна и ко мне, и к Филиппу. Но могу я полюбопытствовать, знали ли Людвиг с Филиппом, что малышка Мушка была ее сестренкой?

— Нет. И я не желаю вмешиваться ни во что, что связано с Филиппом. Так уж изволь действовать на свое усмотрение.

Я молчал. Серое мрачное облако пронеслось, нам открылся кусочек ослепительно голубого неба. Начинался самый настоящий весенний день, и мне вдруг захотелось немного пройтись пешком по окрестностям. Однако оставалась еще парочка вопросов. Меня занимал год 1802-й. К концу 1802 года Мария Тереза прибыла в Амьен, а в конце лета того же года в имении де Вилье умерла Мушка. В начале же лета аббат рассорился со своей сводной сестрой. Мне тогда минуло десять лет, и мир взрослых мало интересовал меня. Баронесса намекнула, что у ее невестки в ту пору начинался новый роман и этим романом дело не ограничилось. Обсуждать эту тему мне представлялось малосущественным, поскольку четыре года спустя аббат и его сводная сестрица снова помирились. Он снова проживал в имении Обсркирхов, проданном после смерти его матери их семейству. Помню, что он посвятил себя заботе о душах прихожан. Пару раз он встречался и с моей матерью и в декабре отпустил ей грехи.

Мы снопа вошли в дом, но вместо прощания со мной баронесса пожелала провести меня по комнатам ее сыновей и невестки. Сердце мое учащенно забилось, я чувствовал, что начинаю краснеть. В гостиной ничто не изменилось: те же белые с голубым обои, так напоминавшие мне об Италии и юге Франции. Та же светлая мебель, тот же ковер на полу с цветочным орнаментом, по степам в бра те же свечи, издающие медовый аромат. В этой гостиной тебя невольно охватывало желание обрядиться в нестеснявшие одежды, лакомиться фруктами, попивать шампанское. Когда я впервые оказался здесь, чтобы вручить баронессе букет летних цветов, она в пышном одеянии возлежала в шезлонге и пила чай. У меня глаза на лоб полезли — одеяние было лишь слегка застегнуто, и я… я все увидел.

— Я правлюсь тебе? — поинтересовалась тогда она.

— Еще бы! — вырвалось у меня, помню, я еще после этого захихикал, а потом и расхохотался во все горло. Мой сбитый с толку вид, моя импульсивная откровенность вопреки всякому этикету привели к тому, что баронесса поднялась, вплотную приблизилась ко мне и любовно провела по моим волосам.

— Мы с тобой смотрим друг на друга. Я вижу в твоих глазах, чего тебе сейчас больше всего хочется. Ну что же, начинай.

Ну я и начал. И откуда во мне взялось столько смелости, до сих пор попять не могу. Может, мне тогда показалось, что все это — сон, с другой стороны, ситуация была настолько авантюрной, абсурдной даже, и я, долго не размышляя, решил ею воспользоваться. Привилегия юных лет оживлять свои буйные фантазии, превращая их в реальность.

Полчаса спустя я очутился в постели баронессы, и мне казалось, она была весьма довольна моими обеими скромными попытками изобразить из себя взрослого мужчину.

Постель баронессы.

Ее свекровь распахнула дверь в спальню и жестом обвела вокруг. Я вновь видел железную кровать с жесткими матрацами, которая никогда не скрипела, что бы на ней ни происходило, широкую и соразмерно высокую. Она стояла на том же месте подле кафельной печи.

— Тебе ведь все это должно быть знакомо.

— Простите?

— Тебе было тогда шестнадцать, если не ошибаюсь?

Я готов был провалиться сквозь землю от охватившего меня стыда.

— Так вы все знали?

Большего я выдавить из себя не мог. От смущения я не знал, куда деть руки.

— Пойдем отсюда! Теперь, когда все — далекое прошлое, можешь считать, что тебе здорово повезло, что Бальтазар ни разу вас не застал.

— А он что, тоже знал об этом?

— Помолчи. Все давно быльем поросло.

Загрузка...