Через несколько дней после того, как я хлопнул дверьми кабинета Эскироля, мы снова увиделись с ним. На сей раз он был исключительно дружелюбен. Попотчевал меня рюмочкой коньяку, рассыпая хоть и тошнотворно-назидательные, однако вполне беззлобные шуточки.
— Бог мой, кто же вы на самом деле, месье Кокеро? Боюсь, вы играете с огнем! Может, вы намеренно усаживаете пашу мадам Боне на деликатесы из расчета в будущем получить возможность лакомиться ими у нее в доме? После чего депрессия мадам незаметно перейдет к помешательству на почве гурманства? Куда это вас заведет? Задумали разрушить жизнь ее супруга? Вы, будучи человеком, несомненно, порядочным, случаем, не запамятовали, что и психиатрия в том числе также основывается на нравственных законах, но никак не заключается в том, чтобы одно безумие заменить другим? Кристиан Райль — вам, конечно же, известно это имя, — так вот, он утверждает, что главная заповедь психиатра: говори внятно и коротко. В будущем вам и следует придерживаться этого принципа! И это пс только мое личное мнение. Ваше здоровье!
— Ваше, месье Эскироль!
Молча мы вкушали коньяк, причем действительно превосходный в сравнении с пойлом, которое мне пару месяцев спустя преподнесли судья Ролан с графом де Карно. Вероятно, мое нежелание говорить и незнание, что сказать, и объяснялось именно коньяком, да и у Эскироля, похоже, не было настроения на беседу. К счастью, вскоре в дверь постучали. Рауль. Санитар Рауль. Запах камфары, котором он словно пропитался, был настолько силен, что уже через пару секунд в кабинете Эскироля разило больницей.
— Мадам Боне завтра в полдень заберет муж, — проинформировал меня Эскироль. — Так что можете сейчас проведать ее и расспросить о самочувствии. Но предупреждаю — будьте осмотрительны!
И в назидание поднял палец, после чего, приветливо кивнув мне на прощание, захлопнул окно. Невдалеке печально протрубил слон — лечебница Сальпетрие располагалась рядом с зоологическим садом, который до революции был ботаническим. Как же все продуманно и целесообразно, размышлял я, следуя за Раулем. Будь то антилопа, слон, медведь или даже сам царь зверей — всех их, оказывается, можно усадить под замок, как и самого «венца творения». И это не просто сантименты. Ибо именно тут, в старой и «недоброй славы» Сальпетрие, прогресс наступал семимильными шагами. Там, где еще совсем недавно женщин усаживали в камерах на цепь, где они ютились на сене, устилавшем загаженные полы, регулярно проводилась уборка, палаты проветривались, стены белили. Прежде низкие постройки нижнего корпуса представляли собой убогие, сырые норы. И если на Сене случался паводок, туда устремлялись полчища крыс. По ночам пациенты служили им пропитанием — кто помирал, того наутро находили обглоданным до неузнаваемости.
— Эта Боне — милашка, разве нет? — с ухмылкой полувопросительно констатировал Рауль.
Я ответил ему довольно мрачным взглядом. Интересно, скольких баб он обрюхатил? Десяток? Сотню? Те, кто утверждает, что это, мол, пациентки совращают санитаров, на мой взгляд, самые настоящие уголовники. Будто существовал некий не имевший обратной силы закон, согласно которому, если, мол, пациентка задрала перед тобой юбку — все, ее тут же надлежит завалить. Почти всегда за этим кроется стремление к обретению для себя преимуществ. И лишь в редчайших случаях она на самом деле «изголодалась» так, что готова лечь под первого попавшегося мужика.
— Милашка, говорите? — с сомнением переспросил я. Как бы его сбить с толку? — А какое это вообще имеет значение?
— Имеет, месье, ведь у хорошеньких всегда больше шансов, им полегче приходится, — суховатым тоном ответствовал Рауль. — Но могу вас успокоить — даже если я временами и смахиваю на кобеля, это вовсе не означает, что я таков на самом деле.
Я промолчал. Рауль хрипло рассмеялся. Неужели у меня действительно влюбленный вид? Ну ладно, допустим, пару разя улыбнулся ей, и что с того? И, желая упредить сплетни, я ответил:
— Если хотите знать, у нее глаза точь-в-точь как у моей сестренки.
И опять на меня набросились видения прошлого — покрытый испариной лоб Жюльетты, испуганные глаза, и я в бешенстве на…
Послушайте мою историю. Мой дар трагически связан с судьбой сестры. Не помню уж, кто сказал: не случайности, а личный опыт, переходящий в поступки, и составляет судьбу. Именно так обстояло дело в нашем с Жюльеттой случае.
Мой дар. Когда я заговорил с сестрой, пристально глядя в глаза, это успокоило ее — и она умерла с улыбкой на устах.
— Честно говоря, мадам, мы боялись, что я загипнотизирую вас на всю оставшуюся жизнь. Месье Эскироль задал мне знатную трепку. Но аппетит, с которым вы поглотали фасолевый суп, к счастью, развеивает его опасения, не правда ли?
Взглянув на меня, Мари Боне согласно кивнула. Она занимала комнату, окна которой выходили на огород. Под надзором требовательных, грубоватых крестьянок там выращивались овощи, частично покрывавшие потребности лечебницы. Мне запомнились две женщины, которые пропалывали сорняки и поливали грядки. В их позах, жестикуляции было заметно беспокойство, а по скованным движениям головы чувствовалось, что накануне они перенесли холодный душ. Я вскипел от возмущения. «Знахари, скудоумные шарлатаны», — невольно пробормотал я, ибо считал подобные процедуры погоней за эффектом. Средством воздействия, грубая сила которого разрушала физическую конституцию больного. Пациента усаживали в деревянное кресло, цепями приковывали к нему, а из резервуара сверху на него обрушивался ледяной водопад.
Мадам Боне доела суп из фасоли. Отложив ложку, аккуратно вытерла рот и запила еду глотком вина. Я снова уставился в окно.
Две монголоидного вида девушки дергали из грядок морковь. В нескольких шагах от них у навозной кучи выстроились три страдающие кретинизмом и наперегонки мочились; покончив с процедурой, они, стащив с головы колпаки, подтерлись ими, после чего долго внюхивались в ткань.
— Вы тоже меченый, — заключила мадам Боне, вытирая кусочком хлеба миску. Она напомнила мне голодную служанку. — Бог неспроста нас свел, но это не то, о чем вы можете подумать. Я имею в виду, нам есть чему поучиться друг у друга.
— Звучит интригующе, мадам.
— Воистину, месье. Вы помогли мне, теперь мой черед помочь вам. Потому что, поместив меня сюда, вы здорово выручили и меня, и моего мужа. Вам мое прошлое известно, а вы мне о своем и словом не обмолвились.
— О, ничего особенного в нем нет, — ответил я, отчаянно стараясь придать голосу легкомысленность, чувствуя, как заколотилось сердце.
Подобного мне до сих пор от пациентов слышать не приходилось. Мари Боне лишь едва заметно и чуть снисходительно улыбнулась в ответ, будто понимая, что моя история происхождением шрама на щеке не исчерпывается. В ее глазах газели светилось доверие.
Я медленно провел пальцем по протянувшемуся через всю правую щеку шраму. «Акт мести», — со вздохом произнес я и рассказал ей, что в свое время был правой рукой моего дядюшки Жана, врача и брадобрея, не чуравшегося и медицины. Однажды я подвергся нападению одного молодого крестьянина и двух его работников. Им срочно понадобился козел отпущения, поскольку дядюшка Жан постепенно повыдирал у супруги упомянутого крестьянина все до единого зубы.
— И когда он в один прекрасный день выдернул у двадцатидвухлетней Изабель Эшвилер и резцы, это сразу же превратило ее в старуху. Дядюшки Жана они не нашли и решили остановиться на мне, его молодом ассистенте. А у меня в ту пору разгорался роман. Ее звали Малика, и она была родом из Богемии; мне было доверено врачевать укус пчелы. Однако куда сильнее Малику донимали недобрые сновидения. По ночам она просыпалась в холодном поту и уже не могла заснуть. Я посоветовал ей представлять перед сном сцены, как все эти недобрые образы, например, падают с высокого обрыва и разбиваются. Это помогло девушке, и пару дней спустя меня вознаградили страстным поцелуем. Счастье длилось целых четыре дня, после чего Малика вместе с родителями продолжила путь в Лион.
Мари Боне сочувственно вздохнула, поднялась со стула и обняла меня — то было нежное, целомудренное объятие — так маленькая девочка обнимает престарелого отца, поздравляя его в день рождения. Но для меня оно стало незабываемым. И не только потому, что впоследствии нам с Мари уже не случалось переживать пространственной близости, а еще и потому, что мы тогда пообещали всегда помогать друг другу.
Теперь-то я понимаю, что Мари Боне сделала для меня куда больше, чем я для нее.
Так как женщина была еще очень слаба, она тут же вновь уселась и, внимательно взглянув мне в глаза, доверительно поведала свою историю, совсем как брату.
— Знаете, дома у нас всегда все было очень по-простому, очень по-земному, сказано — сделано, и никаких рассуждений. В семье моего мужа и слыхом не слыхали ни о каких болезнях. Они все общительные, весельчаки, такие отзывчивые. Им дела нет, если из бойни на улицу кровь течет потоком и прохожие пачкают обувь. И мужу моему наплевать, если летом в жару отходы — мозги, жилы, кишки — сваливают в канаву, что мухи роятся и червяки кишат и вонь такая, что не продохнуть. Но самое невыносимое — муж меня никак попять не желает! Я для него нежное, по далекое существо. Он любит меня, балует, оберегает, все старается раскормить меня, будто скотину какую. «Мы сделаем из тебя свою!» — в шутку повторяет он, но я же вижу, что он всерьез. Ах, как все это ужасно! Все вокруг меня обожают — ты наша козочка, только и слышишь от них.
— Вы не любите мужа?
— Я уважаю его, пеню его прямому, терпение. Это не любовь, но кто из женщин любит мужа? О таком лишь в романах писано. Я и вышла за него лишь потому, что родителям удалось внушить мне, что, мол, такой хрупкой красавице необходима в жизни опора, здоровый и сильный мужчина, муж. Они только об этом и говорили, и однажды я сдалась. Я вдоволь наслушалась их рассуждений о любви, семейном счастье, уверенности… Сначала это смешило меня. А потом уже нет, я поверила им, ничто во мне больше не протестовало. Теперь-то я понимаю, что попалась на удочку ничего не значащих красивых слов.
Я осторожно, как бы невзначай взглянул на мадам Боне, сосредоточившись на том, чтобы поймать, завлечь ее в свой взгляд, опутать ее незримыми нитями, заключить ее в кокон из них. И снова вынужден был признать, что Мари от природы очень и очень внушаема. Поразительно быстро она отдавалась теплоте и ясности моего взора, его одного достаточно было для установления теснейшего контакта между нами. Тут уж не требовалось ни назойливо щелкающих метрономов, ни возложений ладоней на голову, ничего. Никаких гипностимуляторов. Даже глаза ее оставались открытыми — что для психиатра вроде моего патрона Роже Коллара уже являлось несомненным признаком душевного заболевания: он твердо убежден, что тот, кто способен подчиниться одному лишь пристальному взору, куда ближе к безумству, нежели к нормальности. Глупое и ни на чем не основанное утверждение, почерпнутое Колларом из вышедшей в свет в 1816 году книги Эскироля «О душевных заболеваниях».
— Мадам, я всего лишь смотрю на вас, и вы уже готовы подчиниться мне?
— Да. Потому что вы смотрите на меня не так, как этот Эскироль! Вам я доверяюсь. Вы желаете мне хорошего. Я чувствую себя свободной как птица и готова последовать за вами куда угодно.
Внезапно я понял, что Мари Боне видит во мне человека, способного открыть ей мир, в который она могла бы отправиться и в будущем. Ее чувства обострились, она будто очнулась ото сна. Точно незримые нити связали ее с реальностью, с другой стороны, она продолжала пребывать во сне наяву. Казалось, она лишена тела, но вокруг нее пылало недоступное взору пламя мириад чувствительнейших нервных окончаний, в море атмосферы и эфира дожидавшихся новых посланий, новых событий и новых ощущений.
— Если бы вы просто уставились на меня, месье, — продолжала Мари Боне, — вы уподобились бы тигру. Пугливые животные, к каким я принадлежу, тогда вымерли бы. Но вы не тигр и вообще не из земных хищных тварей. От вас исходит свет…
— Что вы ощущаете?
— Я вижу себя со стороны, но и фасолевый суп, хлеб и вино в желудке. Мое тело — часовой механизм внутри кристалла. Мне кажется, что я различаю вены, мозговые извилины. И тут же чувствую, что вас охватывает ужас, ведь так? И, одаривая меня верой, вы лишаете себя покоя. Вас пугает, что я могу забраться вам в душу, стану бродить по тем потаенным ее закоулкам, куда вы запрятали свою боль.
— Вы правы, мадам, — ответил я, будучи не в силах заострять внимание на только что услышанных от нее страшных вещах. Я и на самом деле лишился покоя. — По-моему, вы словно ясновидящая, способная видеть то, что остальным недоступно. Как это объяснить, понятия не имею. Я всего лишь лекарь, желающий вернуть вас в семью, а вам — аппетит. И мое желание исполнится, если вы того захотите, но вы вправе и остаться. Могущество в вас, не во мне. Но могу вас заверить, это было бы для меня самым настоящим даром.
Мари Боне не отвечала. Затаив дыхание, я наблюдал, как газельи глаза вдруг стали косить. Женщина вперила сей странный взор в меня, в то время как горизонтальные полулуния ее белков на мгновение как бы угасли, но уже мгновение спустя они снова обрели прежний живой блеск.
Я почувствовал себя отринутым и беспомощным. Однако инстинкт подсказывал мне, что теперь не время поддаваться тщеславию, падать духом, к примеру, отдавшись воспоминаниям о Жюльетте. И то и другое повредило бы контакту, установившемуся у меня с Мари, порвало бы его незримые нити. Все зависело только от нее. Я рассчитывал, что проявленное ко мне доверие пробудит в ней желание доставить мне радость. Потому что, по моему глубочайшему убеждению, именно в свободе, но не в принуждении и заключался секрет всех удачных внушений. Если мадам Боне оставила бы попытки стереть из памяти все, что пережила в состоянии транса, а рассмотрела бы это как часть своей биографии и судьбы, она давным-давно справилась бы с состоянием, грозившим ей голодной смертью.
Но для меня она ничего упрощать не намеревалась. Ибо для проникновения в потаенные уголки ее души мне было необходимо средство — мои гипнотические способности.
— Вы придете к нам в гости?
— Если таково ваше желание — приду.
— Это позволит мне преподнести вам подарок. В конце концов, и в будущем мне наверняка потребуются эти удивительные странствия, как вы считаете?
Мой ответ был таков:
— Ну и кто же, по-вашему, был здесь активной стороной, Мари? — Однако неужели у меня не было достаточных оснований возгордиться своими умениями?
Месье Боне был вне себя от счастья вновь обнять свою Мари. Эскироль также был вполне удовлетворен. Сальнетрие могла записать на свой счет еще один медицинский успех, независимо от того, была ли в том его личная заслуга или же нет. От лица всех он пригласил меня как-нибудь встретиться с ними, мол, нам всем неплохо друг у друга поучиться.
Явно польщенный, я обратился к месье Боне, решившему проявить великодушие и щедрость: он ни много ни мало объявил меня другом семьи, заверив в том, что отныне и вовеки веков я желанный гость на рю де Бабилон.
Со смешанным чувством я наблюдал, как месье Боне уже во второй раз обнял супругу. Интересно, сколько же еще Мари сможет все это выдерживать? Уже одно то, как он пожирал ее глазами! Ни упрека! Ни злобы! Месье Боне представлял собой самую настоящую колоду, деревянную чурку, покрытую мягкой и нежной, словно масло, корой, добросердечную и готовую в своем добросердечии удушить и расплющить. Так что не приходилось удивляться, что месье Боне вполне понял меня, когда мы на прощание перекинулись парой слов. Разумеется, он был мне малоприятен, и его рукопожатие оказалось досадно крепким, однако глаза этого человека светились не только неподдельной радостью, но и умом.
— Обязательно, обязательно! Мы уж вам покажем, что такое настоящее гостеприимство! — Месье Боне с размаху шлепнул себя по голове. — И как только я сам не докумекал! Она ведь и есть газель, ей нужен простор, воздух! Светлая прогалина в лесу! А мы, будто стадо свиней, не отпускали ее от себя, дожидаясь, пока она вместе с нами в навоз завалится! Нет! Мари откроет салон! Она будет читать книги! А все наши с ней дети станут учеными! Все, кроме одного! Ему предстоит продолжить мое дело.
Еще раз наградив собственный череп увесистым шлепком, месье Боне оглушительно расхохотался и возложил мне на плечо свою тяжелую лапищу. Сей жест мог означать лишь одно — я, таким образом, до конца дней своих связан с ним узами нерушимого товарищества. От Боне разило мясными специями — майораном, тимьяном, орегано, перцем. У меня мгновенно потекли слюнки.
Скромность прежде всего! Внутренний голос шептал мне именно это, приятный, вкрадчивый, и все же предостережение насторожило меня. Более того, я почувствовал, как меня будто что-то сдавливает. Источающий отраву камень. Стоило сосредоточиться на себе, прислушаться к тому, что происходит внутри, как я вновь ожил. Чем сильнее я подавлял желание не предавать широкой огласке историю болезни Боне, уже хотя бы потому, что не желал подвергать испытанию симпатию ко мне Эскироля, тем отчетливее я чувствовал давление этого самого камня.
Одновременно с этим мне не давал покоя и вопрос: что ты о себе воображаешь? Положа руку на сердце — разве это настоящий успех? Прорыв?
В принципе, убеждал я себя, ты ведь еще не исцелил эту женщину. Да, с депрессией ей удалось справиться, но лишь оттого, что тебе удалось раскрыть дверь в неожиданно обнаружившуюся за ней сокровищницу, которую она с твоей помощью собиралась разорить. Объяснимо. Но не отведена ли тебе при этом роль лакея? Суфлера, который жестами и шепотом подстраховывает того, кто волшебствует на сцене?
Страхи мои улетучились, лишь когда я под напором тщеславия и упрямства решил все же продолжить гипнотические эксперименты. Я не должен был и не желал обрекать на бездействие заложенные во мне возможности и дар гипнотизера, вероятно, даже куда более широкие, нежели я мог предполагать. Какой простор открывался передо мной! Кто знает, может, мне было уготовано совершить революционный переворот в психиатрии?
— Бог ты мой! Экономки управляют домом, торговцы продают скобяные изделия, колониальные товары — кофе, пряности, чай, табак, шоколад, «мадам» заправляют борделями, лакеи прислуживают, отцы семейств содержат жен, детей и прочую челядь, шулера подкидывают меченые карты! А я? Я гипнотизирую людей, посылая сигналы их мозгу, заставляя их блуждать по закоулкам собственных душ! Что в этом необычного?
Взбодрившись после холодного душа подобных вопросов, я направился в один из тех сомнительной репутации отелей, где номера сдаются на час и куда имел обыкновение захаживать Коллар. Тамошняя «мадам» благоухала розовой водицей и, затянутая в старомодное платье с высокой талией, с тыла являла собой средоточие аристократических добродетелей. Она повернулась, и я заметил, что на меня уставилась единственным глазом пожилая, лет под пятьдесят, проститутка. Отсутствующий или больной глаз закрывала строгая черная повязка.
— Что желаем?
Голос звучал вполне дружелюбно, но холодно, будто могильная плита. Весьма бесцеремонно старуха загородила мне дорогу и произнесла:
— Понимаю.
После чего проводила меня в потешную гостиную. При моем появлении с кушеток поднялись четыре девушки и отвесили мне церемонные поклоны.
— Шестнадцать франков включая ужин, тридцать — с хорошим ужином и ночевкой.
— А без ужинов?
— Вы что же, хотите обречь вашу даму на голодную смерть?
Эх, Коллар, обожающий кальвадос Коллар, умеете же вы выбирать места! Ваша милосердная душа наверняка возрадовалась бы при сознании, что вы своим визитом еще и спасаете партнершу от голодной смерти!
Поскольку в мои планы не входило возбуждать всякого рода необоснованные иллюзии, я заказал ужин. Из четырех блюд. Овощной суп по-провански, тушеные колбаски, холодный цыпленок по-индийски (с карри), велев еще подать немецкого анисового хлеба, поскольку обычный хлеб показался мне черствым.
Напитки — за отдельную плату. Я позвонил.
— Что вам угодно, месье?
— Красного вина. Не откупоривать бутылку, я сам.
— Шесть франков, пожалуйста.
С покорным вздохом я откупорил вино — божоле средних достоинств, — после чего приступил к ужину, а потом воспользовался и остальными услугами согласно прейскуранту.
Выйдя на улицу, я ощутил страшную, безысходную пустоту. Непродолжительный путь к дому если не заставил ее исчезнуть, то в заметной степени поубавил. Оказалось, что не окончательно, потому что я, откупорив вторую по счету за вечер бутылку, снова ощутил тяжесть придавившего меня ядовитого камня. Пойми, это всего лишь временное умирание, так всегда бывает после соития! Коммерческие совокупления — самые ненадежные из средств исцеления. И даже зная о том, что за этим обычно последует, тебе кажется, во всяком случае пару минут, что ты все же сумел отделаться от всех страхов, неуверенности и иных досадных вещей. В тебе всегда пробуждается ирреальная надежда, что на сей раз удастся растянуть блаженный момент, увековечить приятное ощущение.
Мне, однако, самокопания были ни к чему. Ядовитый камень, зароненный мне в душу, давил, вгоняя меня в депрессию, до сих пор не испытанную мной.
После третьей бутылки я перешел к беседам с самим собой. Эмоциональный фон их растянулся от отчаяния к эйфории. Я укорял себя. Бранил, обзывая дураком и недотепой, но вскоре вновь ощутил себя Петром Великим. Уверовав в то, что впустую растранжирил десяток лет жизни, я изводился самообвинениями, обвиняя во всех смертных грехах свое мягкосердечие, какую-то детскую гордость тем, что представляю объект любви лишь для полоумных.
«Пошел ты к дьяволу. Все это суета да тщеславие. Напейся-ка лучше. Нажрись до отвала. Этому тебя учить нет нужды. А потом можно и в могилу!»
Воскресенье клонилось к вечеру, а я измотался самоедством до такой степени, будто полдня ишачил в каменоломне. И все же, собравшись с силами, соорудил подобие обеда: паштет из куропатки, хлеб и сыр. Но, даже пообедав, я чувствовал себя полупарализованным. Вытянувшись будто мертвец на диване с восточной обивкой, я вслушивался в разноголосье колокольного боя парижских церквей. Окна одной из двух поместительных комнат, снимаемых мною на рю Мон, выходят как раз на церковь Сен-Этьен-дю-Мон, другой — на усаженный черной смородиной двор.
Я любил ту, что с окнами во двор. В конце лета, например, двор этот служил пристанищем для многочисленных котов, которые мирно грелись здесь на солнышке. Стоило мне в течение нескольких минут, не отрываясь, смотреть на них, как их поведение менялось — животные начинали беспокойно озираться, поглядывать в мою сторону, явно желая уточнить, кто же все-таки удостоил их вниманием.
В полусне мне вдруг показалось, что на меня уставились четыре пары зелено-золотистых кошачьих глаз, и тут в дверь постучали.
Запыхавшись, консьержка передала мне письмо, которое, согласно ее клятвенным заверениям, только что было ей вручено. Разумеется, я не поверил. По части честности у мадам Руссо, пс-смотря на аристократическую фамилию, дела обстояли столь же скверно, как и по части естественности и доброты.
— Ваши подопечные в Шарентоне — уж не организовали ли они бунт? Я бы там у вас гильотину водрузила. Подобные вещи недопустимы!
Как и большинство женщин, величающих себя консьержками, мадам Руссо принадлежала к числу провокаторов. Однако я своевременно постиг науку пропускать ее комментарии мимо ушей. Уже первые строки послания родили идею, которую я тут же решил воплотить в жизнь — разыграть мадам Руссо, иными словами, поставить на ней небольшой эксперимент.
К письму Эскироль приложил два бесплатных билета. «Разве не подойдет вам такое мероприятие? Мне кажется, вам, как новопосвященному месмеристу, будут небезразличны экивоки этого Коперникуса. К сожалению, ни моя жена, ни я пойти не можем. Так что воспользуйтесь случаем».
— Прошу вас, мадам Руссо. У меня для вас сюрприз.
— Сюрприз для меня?
Несколько секунд спустя консьержка сидела визави, явно сокрушаясь о том, как это она сразу не поняла, что врачующий психопатов молодой человек с четвертого этажа — интереснейший тип. «Эти ваши кутежи, выражение сомнения на лице? Вам не кажется, что вы похожи на художника? На поэта, пожалуй, даже больше. А ваш голос! Полный достоинства» — так говорили в салоне ее обожаемого зятя. Сплошные достоинства! Хоть и психопатов пользует, но все равно — врач есть врач и зарабатывает соответственно.
Полагаю, что мадам Руссо тогда, во время своего первого визита ко мне, — который, если не ошибаюсь, так и остался единственным, — готова была простить мне даже то, что я высказался против гильотины.
— Мадам, — подчеркнуто благодушно продолжал я, — вы видели два этих билета, так? Они на сегодняшнее вечернее представление. Оно состоится на рю де Бретань в отеле «Де Карно». Граф де Карно имеет честь по рекомендации знаменитого маркиза де Пюсепора представлять его ученика Коперникуса.
Вид у мадам Руссо был такой, будто при перечислении мной этих имен она мучительно пытается припомнить все возможные сплетни, с ними связанные. Однако тут она явно не могла ничего припомнить. Первое, оттого, что я улыбался, и, второе, потому, что консьержка была застигнута врасплох моим, как выразился бы Эскироль, «психоидным взором каштановых глаз».
— Вы ощущаете усталость? Я не ошибся?
— О, месье, и как это вы угадали?
— Если я пообещаю, что ничего дурного вам не сделаю, вы ведь закроете глаза? Закроете?
— Ах…
В этот момент у мадам Руссо должно было возникнуть ощущение, что к векам ее вдруг подвесили стопудовые гири. А тут еще этот голос… Ну как можно не покориться ему? Считанные секунды спустя женщина смежила веки, и глаза ее закатились. Как впоследствии объясняла мне Мари Боне, на этой фазе внушения чувствуешь, что неведомая сила уносит тебя в хоть и лишенное конкретного зрительного образа, но исключительно приятное безвременье.
— Мы могли бы вместе отправиться в Лё Маре? Не хотите? Например, в отель «Де Карно»?
Вместо ответа мадам Руссо лишь тяжко вздохнула. Она была ведь не только консьержкой, но и вдовушкой пятидесяти пяти лет от роду. И ее желание сменить обстановку, отвлечься было сравнимо с жаждой, одолевающей путника в знойной пустыне. Я ни на минуту не сомневался, что мое приглашение было бы принято и без всякого гипноза. Уже хотя бы потому, что ей явно польстило бы показаться в свете в обществе молодого человека, годящегося ей в сыновья. А в состоянии гипнотического транса она готова бы последовать за мной хоть на край света.
Внуши я ей, что я — ее сын, консьержка принялась бы гладить меня, или же, напротив, наградила бы меня подзатыльником, или же задумала бы накормить меня, обстирать, или целовать мне ноги, пожелай я того. Мне пришлось бы взять на себя роль ее повелителя, и я прославился бы на весь Париж как ловелас, для которого нет и быть не может никаких преград.
Гипнотизируя ее, я задавал мадам Руссо вопросы о том, не разливается ли у нее по животу приятное тепло от только что выпитого доброго коньяка, я внушил ей, что руки ее тяжелеют, что в ногах она чувствует покалывание, случающееся после долгого пребывания в сидячем положении, и в конце концов заставил ее пережевывать сухую корочку хлеба.
Рот мадам Руссо комично задвигался, все выглядело так, будто женщина и на самом деле пытается разгрызть сухарь. Она жевала, глотала, чавкала — словом, поглощала пищу. И тут мое восхищение сменилось испугом, даже, пожалуй, легким отвращением. Внезапно, будто в озарении, я понял всю силу своей власти над легко внушаемой частью человечества. Ощущение было таким, словно я с высокой скалы пытаюсь заглянуть в преисподнюю. Там, где-то в глубинах, затаился пока еще не распечатанный ящик Пандоры. Все было в моей власти. Стремился ли я к могуществу? Или же намеревался и далее оставаться в ипостаси человека добросердечного?
Вероятно, я все же невольно ахнул, потому что передо мной вдруг возник взор Жюльетты, и в нем была мольба, ничем не прикрытое отчаяние. Ядовитый камень снова напомнил о себе у меня в груди.
— Как только мы минуем ступени отеля «Де Карно», мы с вами друг друга не знаем, мадам. Вы поняли меня? Мы с вами незнакомы.
Мой голос, дрогнув, зазвучал хрипло, что, к счастью, никак не повлияло на контакт. Но все же чуточку мести не помешает. Слишком уж часто доводилось мне видеть, как мадам Руссо осуждающе качала головой, провожая меня взглядом.
— И вот я вам приказываю — каждый раз, если я только обращусь к вам, вы окинете меня недобрым взглядом и вслух возмутитесь: «Что вы тут болтаете? Это неслыханно!» Если сейчас вам захотелось умыться и переодеться, в таком случае просыпайтесь. И после этого почувствуете себя будто заново родились на свет. Мадам Руссо, очнитесь, прошу вас!