Глава 18

Все эти старые истории хоть и послужили объяснением некоторых загадок, но никоим образом не могли помочь мне в будущем. А будущее, по моему глубокому убеждению, предстояло куда более сладостное, нежели горькое прошлое. Как бы хорошо было уехать сейчас отсюда, сорваться с места, однако это станет возможным, лишь когда я выясню, знал ли аббат де Вилье о моей связи с баронессой, его экс-любовницей. Именно это даст возможность исключить то, что он желал отомстить мне, так и не согласившись отпустить грехи умиравшей Жюльетте. Не упорство Жюльетты, наотрез отказавшейся назвать имя отца ее так и не рожденного ребенка, стало причиной тому, а интимная связь падкой на любовные утехи дамы и шестнадцатилетнего юнца, сына лесничего!

Я не считал возможным, что просто так, безо всякого перехода можно перенестись в совершенно иной мир чувств. Будучи человеком противоречивым, я все остававшиеся до отъезда дни провел в самокопании. Не раз стоял у могилы Жюльетты, но как только пытался обратиться к ней, все мучительные вопросы вместе с охватившим меня отчаянием куда-то улетучивались, и вновь я обращался мыслями к Марии Терезе. Но едва стоило отдаться воспоминаниям о ней, грезам о ее восхитительном теле, как тут же перед глазами вставали образы аббата и графа. Эти две отвратительные рожи коверкали любые, даже самые приятные воспоминания, и когда мне однажды все же удалось изолировать обоих, заперев в воображаемом застенке, душа моя омрачалась воспоминаниями о Жюльетте.

Демоны буйствовали. Они вторглись в мои чувства и вволю потешались над ними. Чтобы не разлететься на куски как личность, я прибег к давно испытанному средству — попытался сосредоточиться на окружавшем меня реальном мире, на самых простых вещах. То есть все выглядело примерно так: вот, гляди, почки набухли и вот-вот лопнут. А вот куча навоза. Чуешь запах? Где-то пилят дерево, пила звенит. А тут неподалеку кузнец выковывает что-то нужное в хозяйстве. Малышка Финквиллер. Хочется ли ей?

Очень было утомительно видеть в каждом стуле лишь стул и ничего больше. Но, как известно, утомление даром не проходит, а в сочетании с обильной едой и питьем вгоняет в сон. И все же, как бы там ни было, я был безмерно благодарен баронессе за то, что она не только давала мне возможность как следует отоспаться, но и пригласила в имение ослепшего крестьянина вместе с женой, с тем чтобы я смог испробовать свой дар на нем. И вот я ошарашил наивного и мечтательного Натана Бувийе, заставив его испытать самую большую в жизни радость… но пока что не время рассказывать эту историю.

Меня пока что всецело занимало лишь одно: я должен был призвать аббата к ответу, причем немедля. В мою амальгаму противоречивых чувств добавилось еще и мучительное нетерпение. Я уговорился с Марией Терезой, что она напишет мне сразу по завершении гастролей уже из Парижа. К счастью, она не заставила меня терзаться ожиданием, и посему я завершаю эту часть моей истории уже приводимым мной высказыванием: поездка на дилижансе означает новые знакомства, бесконечные разговоры и в первую голову бесконечное терпение.


«Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся вдруг, в мгновение ока, при последней трубе; ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся»[8].

Некто мог еще пару дней назад стоять у могилы своей сестры и думать:

«Ну вот, все хорошо, теперь ты можешь верить и молиться, снова обратиться к Богу. Боже, я снова верен Тебе и делу Твоему». Тот самый человек желал обрести уверенность в том, что жизнь его в контексте примирения в будущем обретет гармонию, однако, задав пару вопросов престарелой баронессе, он как бы вытянул лотерейный билет. И ему выпало какое-то время, не очень, правда, долго, жонглировать двумя каменными блоками. На первом было начертано: я — Мария Тереза, и предположительно меня попытаются встроить в дом графа; на другом сияли следующие слова: я — аббат де Вилье, видишь, какой я огромный, так вот, такой же была в свое время и моя месть.

Так что два каменных блока.

Но существовал еще и третий — ничуть не меньший и ничуть не легче двух первых. И чтобы не оказаться расплющенным ими, приходилось держать ухо востро, своевременно реагируя на опережавшие друг друга обстоятельства. Было время, когда он взирал на обрушивавшиеся каменные глыбы Триумфальной арки, ломая голову над тем, как проскочить через нее. Тогда он сумел проскочить благополучно, обманув темные силы тем, что пустился в пляс, ныне же его якобы «подвергали испытанию», причем осыпая его такими ударами, что впору рассыпаться.


Я устало поднимался по ступеням лестницы вслед за носильщиком к своему жилищу. У отеля «Де Виль», куда прибыл дилижанс, мне удалось нанять рикшу. Молодой парень в перепачканных собачьим дерьмом сапогах оказался на удивление церемонным и без слов отер обувь перед тем, как войти в подъезд моего дома. Морщась от исходившей от него вони, я все же слезно попросил его не переступать порог моей квартирки, Бог с ним, с чемоданом, уж как-нибудь сам вволоку.

— Нет-нет, я уж сам его внесу.

— А там что у вас, все в коврах, что ли?

И затрясся от смеха при виде того, как я встаскивал багаж в спальню. Чемодан так и перенес странствие незапачканным. Но вдруг приклеился к полу. Будто я его на смолу поставил. Отчего бы? И до меня дошло, что все дело в шести бутылках настоянной на травах водки, которые по настоянию баронессы я запихнул в багаж. Шесть бутылок. Боже мой!

Я рассчитался с кучером, даже поднес ему стаканчик — из открытой еще перед отъездом бутылки.

— Вкусно, ничего не скажешь. И пьется легко, — сделал он мне комплимент.

— Пить — не мешки таскать.

— Верно, а смола все же получше собачьего дерьма. — Вино настроило пария на благодушный лад. Потом он обратил внимание, что ко дну чемодана прилипло какое-то письмо. — Оно у вас под дверью лежало. Вы сначала наступили на него, а потом бухнули прямо на него ваш чемоданчик.

Кучер не ошибся. Не заметь он этого, прощальное послание мадам Бершо я сподобился бы прочесть не ранее следующей вылазки из Парижа.

Ее прощальное письмо.

Всего несколько строчек. Написанных каллиграфическим почерком, тон — уверенный и, пожалуй, даже чуть высокомерный. Мадам Бершо не без присущего ей мазохизма писала о том, что она хоть и испрашивала инструктажа у меня по поводу осуществления ее намерения, но я, мол, не должен воображать себе, что мои знания — мое личное достояние:

«Не вы автор этого метода, посему никакими исключительными правами на него не обладаете, пусть даже и принадлежите к сословию лекарей. В противном случае я избрала бы иной способ. В этом могу вас уверить!»

Естественно, ее слова вряд ли могли служить утешением. До сих пор не могу простить себе, что позволил этой мадам Бершо обвести себя вокруг пальца и выложил ей способы безболезненно расстаться с жизнью. «Но вы не должны, ни в коем случае не должны корить себя за это и испытывать угрызения совести». И тут же следовало циничное, если не сказать жестокое утверждение: «Будьте искренни в своей любви, месье Кокеро! Любите беззаветно, отбросив все и всякие предрассудки, любите страстно! Иначе вы украдете у Марии Терезы и лето, и осень жизни».

Затем мадам Бершо кратко поблагодарила меня за «тот великолепный и яркий день». Это верно. Ярче и придумать трудно. Мадам Бершо явно не страдала словоблудием. Если не считать постскриптума: «Какая же я все-таки сумасбродка! Ведь и мне страшно хотелось переспать с вами».


Ипполит вынужден был лично сообщить мне о возвращении Марии Терезы. Я, ни секунды не медля, — то есть схватив пальто и даже не переодевшись — выскочил из дома. Дворецкий графа хотел было что-то сказать, однако лишь, скривил рот, и мы вместе поспешили в дом на рю де Бретань. К разговорам я был явно не расположен, а надменная натура не позволяла Ипполиту развлекать меня беседами. Но я все же спросил, что нового в городе.

— В Жарден-де-План обнаружены останки служащего зоопарка. Его сожрал его любимец — белый медведь.

— Как вижу, вы интересуетесь зверьем.

— Только белыми медведями. Они по крайней мере чистоплотны.

— Понимаю. Но давайте-ка мы все-таки наймем рикшу, — предложил я, тут же остановив пробегавшего мимо парня, услугами которого уже пользовался накануне и который невзначай наступил на собачьи гостинцы. — Знаете, Ипполит, он побыстрее лошади бегает. А все почему? — Подмигнув рикше, я демонстративно оглядел его обувь. И, понизив голос, повторил вопрос: — Почему он бегает быстрее лошади? Да потому, что вонь от собачьего дерьма, на которое он то и дело наступает, подгоняет его.

Мы вместе с Жюлем (так звали рикшу) от души рассмеялись этой довольно неуклюжей остроте. Зашлись, как пара ненормальных. Ипполит с каменным лицом тут же потребовал остановиться. Без единого слова он ступил на мостовую и, не удостоив нас взглядом, продолжил путь на своих двоих.

— Кто этот месье?

— Так. Один лакей.

— Недолго ему оставаться в лакеях.

— С чего это ты взял? Ты уж не провидец ли?

— И да, и нет, не могу сказать, предчувствие у меня в крови, что ли.

— Ты сможешь сэкономить мне двадцать минут? Заплачу вдесятеро.

— И еще как смогу!

И Жюль помчался. Откинувшись на спинку, я прикрыл глаза. Все стало нереальным. Рикша несся бегом по улицам, будто его подстегивали плетью. Сколько еще Жюль выдержит этот бешеный темп? Мне даже стало неловко за свой каприз. Но я продолжал молча терпеть.

В конце концов Жюль утомился, но мы уже подъезжали к рю де Бретань. Парень, задыхаясь, повернулся ко мне. Лицо его было белее мела.

— Десять тарифов!

Я молча сунул ему деньги. И все остальное тоже происходило словно с удесятеренной скоростью. Безмолвные объятия Марии Терезы. Страстные поцелуи. Набросившись друг на друга, мы повиновались лишь обуявшим нас инстинктам — нам хотелось вобрать в себя друг друга, утопить в ласках, зацеловать до изнеможения.

— Ну и что же теперь? Что дальше?

Меня беспокоило, что она продолжала медлить с ответом. Мария Тереза стояла, прижавшись ко мне, ее волосы щекотали мне нос. Она излучала спокойствие, мерно дышала. Я еще раз прошептал вопрос, уткнувшись в ее волосы, выждал пару мгновений, потом, поняв, в чем дело, рассмеялся — как она могла ответить? Мария Тереза уснула!

Час или чуть больше спустя уснул еще один человек — аббат де Вилье. Мы с Марией Терезой стояли у его постели, озабоченные, полные недобрых предчувствий. Она смотрела то на своего опекуна и импресарио, то на меня. Одержимая страстью любовница уступила место перепуганной девчонке, изо всех сил старавшейся не расплакаться. Губы Марии Терезы дрожали, в глазах были тоска, пустота, страх.

Так как граф еще не вернулся из деловой поездки в Прованс вместе с банкиром Буасье, мы были отданы на милость Ипполита, что означало после четверти часа беспомощного созерцания быть изгнанными из полутемной спальни аббата, будто надоевшие насекомые.

— Ипполит, это вы верно придумали, — осторожно начал я, — но с горячкой одними только воскурениями не справиться. Это уже доказанный факт. Знаю, что виноградная лоза и можжевельник всегда в этом доме пользовались популярностью при избавлении от вредных миазмов, но слишком много дыма вредно для дыхательных путей и вызывает кашель. Куда лучше сейчас хорошо проветрить помещение и поставить на ночной столик пахучую лампу. Тимьян или гвоздичное масло весьма эффективны, но лучше всего эвкалиптовое масло.

— Аббат сам пожелал, чтобы воскурили именно можжевельник и лозу, — ответил Ипполит. — Нельзя ведь отказывать умирающему в последнем желании.

— Вы чудовище, Ипполит!

— Я лишь передаю вам то, что прошептал мне на ухо аббат сегодня утром, мадемуазель Мария Тереза.

Когда он говорил это, рот его исказила блудливая улыбка. Раскланявшись, Ипполит убрался прочь, так и оставив нас стоять. «Недолго ему оставаться в лакеях», — прозвучали у меня в ушах слова Жюля, но тогда это прорицание еще казалось мне чистейшей галиматьей. Ипполит принадлежал к породе людей, стабильно стареющих и при этом крепчающих. Ужасы начинались тогда, когда их лишали того, ради которого они живут, а именно — их хозяев.

— Вероятно, он подслушивал, — с издевкой произнес я, прижав к себе Марию Терезу. — Но могу тебя успокоить: твоему дядюшке хоть и неважно сейчас, но он никак не при смерти.

Вздохнув, Мария Тереза кивнула. Я же воздал небесам молитву простить меня. Я был абсолютно уверен, что аббату уже не подняться на ноги. Вспомнилась любопытная аллегория мадам Боне, представлявшей смерть в виде тени, связанной с каждым из нас незримой и неразрывной веревочкой на всю жизнь. И нынче костлявая получила распоряжение утащить аббата из мира живых. Она уже почти вплотную подобралась к нему, уже подтягивала свою веревочку.

Эта мысль не то чтобы потрясла меня, а скорее я сделал вывод, что времени для того, чтобы припереть аббата к стенке за все, что касалось Жюльетты, оставалось все меньше и меньше. Несмотря на переполнявший меня восторг от встречи с Марией Терезой, я не забывал обо всех загадках, на которые предстояло найти ответ перед тем, как…

Перед чем?

Разве для нас двоих могло существовать будущее?

«Возможно, — могла ответить тогда Мария Тереза. — Но не такое, каким ты его себе представляешь и на какое рассчитываешь».

Вся вторая половина дня была в нашем распоряжении. Или в моем? Мария Тереза на ужин пригласила Филиппа, что было хоть и досадно, но не удивительно. Я исходил из того, что она собралась рассказать ему начистоту обо всем, что касалось наших с ней отношений, однако это вовсе не означало, что я должен был чувствовать себя победителем. С другой стороны, я честно заявляю, что вспышки гнева Филиппа меня ничуть не страшили, хотя я отдавал себе отчет, что дело могло дойти как до вербальных, так и до физических конфликтов. Более того, при всем великодушии, которое я приписывал себе, я даже готов был простить Филиппа за все, что бы ни произошло между нами. Впрочем, стоило ему появиться, как я убедился, что Мария Тереза уже для меня не та, какой была прежде.


— Ты должна расслабиться и полностью понять, что, хотя я и собираюсь погрузить тебя в транс, ты силой собственной воли в любую секунду сможешь прервать гипнотический сеанс.

— Я расслабилась.

— Если нет, это было бы очень неловко для меня.

Склонившись, я нежно поцеловал Марию Терезу в щеку. Деликатно выражаясь, мы все-таки сумели воспользоваться ситуацией для интимной встречи, теперь же нас ожидало нечто иное. Полушутя-полусерьезно я поинтересовался у Марии Терезы, могла ли она представить себе любовь под гипнозом. Нет, она ничего о подобном слышать не желала. Зато продемонстрировала готовность узнать о себе побольше, как «моя» Мари Боне. Я чувствовал, что это скорее было прихотью, нежели продуманным решением, просто плодом умиротворенности после испытанного наслаждения в постели со мной. Кроме того, Мария Тереза сомневалась, сумею ли я и в этом достичь тех же высот, каких достиг в роли любовника. Ее скепсис основывался на нашептываниях «дядюшки», который хоть и не оспаривал наличие у меня гипнотического дара, но все же внушал ей, что нетрудно погрузить в транс человека, практически незрячего.

— Твой дядя сам своего рода мастер по части внушений, — бросил в ответ я. — Стоит мне помыслить, что именно по его милости я лет десять не занимался собой, не обращая внимания на заключенный во мне дар, меня ничуть не удивляет, что ты придерживаешься именно такого мнения.

— И поэтому ты во что бы то ни стало жаждешь реванша. Я готова подумать, что для тебя куда важнее насолить аббату, чем помочь мне. Или выразимся не столь категорично: ты, конечно же, стремишься помочь мне вновь обрести зрение, но для тебя ничуть не менее важно еще и убедить моего дядю. Тебе непременно хочется победить его, и все потому, что ты не в силах ему простить того, как он поступил с твоей сестрой. Сердце подсказывает тебе: весы уравновешены. На одной их чаше трагедия, твоя и Жюльетты, на другой — зрячая Мария Тереза. Поэтому для тебя так важно, чтобы я безоглядно верила в тебя и подчинилась тебе. Иначе весы в твоем сердце вновь утратят равновесие. Ну что же — лови удачу!

Она вновь разрешила поцеловать себя, а потом откинулась на подушки, уложенные мной так, чтобы она могла пребывать в полу-сидячем положении. Сидя так в головах огромной кровати с пологом, обнаженная, улыбавшаяся, Мария Тереза взглядом бездонных, огромных очей напоминала богиню. Я готов был молиться на эту женщину, ее красота лишала меня дара речи. Кровь шумела в ушах, я вновь не мог поверить, что обладаю ее прекрасным телом. Еще менее я готов был поверить в то, что настанет день, когда я назову эту богиню моей.

Что за дурацкая идея загипнотизировать ее сейчас, мелькнуло у меня в голове. Это же просто-напросто гордыня. Ты должен любить ее. Так люби! Наслаждайся ею! Похищай ее! Упивайся ею авансом из расчета, может быть, на трудные времена!

Однако вместо того, чтобы броситься к Марии Терезе и покрыть ее тело поцелуями, я заботливо натянул на нее покрывало. И вкрадчивым голосом стал убеждать ее представить себе, что она с песчаного пляжа постепенно входит в море.

— Посмотри на меня, и пусть тебе кажется, что там, где должны быть мои глаза, ты видишь заходящее солнце. Оно круглой формы, темно-оранжевое, и цвет его становится с каждой секундой все насыщеннее. Ты чувствуешь, как вода омывает кончики пальцев, потом ласкает ступни, доходя до щиколоток. Это чудесная вода, мягкая, словно бальзам, и золотая, как солнце. Ты проходишь дальше в море, а солнце растет, увеличивается, прибавляя в насыщенности. Вот ты чувствуешь, как вода начинает доходить до колен, и тебе хочется, чтобы она коснулась твоих плеч, и это желание с каждым мгновением все сильнее…

Дыхание Марии Терезы, только что возбужденное, успокаивалось. Я попросил ее закрыть глаза и слушать только мой голос — в результате она стала погружаться в еще больший транс, и некоторое время спустя дыхание ее участилось, как у того, кто прилагает физические усилия.

— Очень тяжело идти в воде.

— А ты уже так глубоко зашла?

— Да.

— Тебе нравится плавать?

Мария Тереза сделала резкий вдох, выгнулась, руки ее задвигались, будто она плыла. Не став ей в этом мешать, я выяснил, что плавать ее научили еще ребенком, в Амьене, в пору пребывания в пансионе Бара. Она хорошо помнила вылазки к морю, но мало что могла сказать о природе, поскольку уже тогда длительное время не видела. Разумеется, меня переполняло тщеславие послушать рассказ зрячей Марии Терезы. Однако стоило мне попросить ее «погулять» по пансиону Бара, как она категорически отказалась:

— Нет уж. Сейчас мне хочется переживать только приятное. И ничего другого.

— Тебе решать. Но ведь тебе известно, какой я любопытный. Можешь ты припомнить хоть одно приятное событие, относящееся к тому периоду, когда ты еще видела?

— Думаю, что смогу.

— Что же это было? Ищи образ. Он у тебя в голове. Ты только забыла его. Но забыть — не означает, что его вовсе не было. Тебе просто лень припоминать и вновь увидеть эту картину. Тебе пришлось бы вновь ее прочувствовать. И не исключено, что испугаться.

— А вот этого мне как раз не хочется!

— Все неприятное можно отбросить.

— Воспоминание означает и потерю невинности.

— То, что ты сейчас говоришь, — сплошь серые топа. Придай картине краски.

— Ладно. Это драка.

— Ну и что в ней такого страшного?

— Я еще маленькая.

— Стало быть, очаровательная малышка. Может, малышка Мария Тереза рассорилась с Мушкой из-за куклы? Ты ведь ее помнишь, верно? Малышку Мушку? Капканчик?

Сердце колотилось у меня где-то в глотке. Еще задавая этот вопрос, я уже знал ответ на него.

— Как же я могу спорить сама с собой?.Я ведь и есть Мушка.

— Это я так, в шутку. — Каким-то чудом мне все же удалось овладеть собой и даже заставить себя не додумывать до конца, хотя голова моя готова была вот-вот лопнуть от напряжения — шутка ли сказать, добиться от нее этого подтверждения своим догадкам. — А с… с кем ты дерешься тогда?

— Я-то не дерусь.

— Кто же?

— Двое мальчишек. Я наблюдаю за ними сверху. Они старше меня. Катаются по траве, колотят друг дружку, орут как резаные. Это происходит там, где сушат сено, но сена нет. Я забралась почти на крышу. Сижу, опершись о бревно. Хоть и колет что-то в спину, но ничего, сидеть можно. Совесть мне не дает покоя! Я-то хорошо знаю, что они сцепились из-за меня. И очень боюсь за одного из них. Другой мне тоже нравится, но не так.

— Мария Тереза, отчего у тебя совесть нечиста?

Чтобы мой голос звучал спокойно, я вынужден был собрать в кулак всю свою волю и самообладание. Если бы ситуация не требовала от меня сдержанности, я бы схватил Марию Терезу за плечи и заорал бы на нее, потребовав признания, что мальчишки — Филипп и Людвиг.

— Отчего у тебя нечиста совесть? Ты же девчонка, ребенок. Чем же ты досадила им?

— С одним из них мы играли в папу-маму. А тут пришел другой.

— Ну и?

— Он видел, как я поцеловала его брата.

— И все?

— Нет, не все. Я еще сказала: «Когда вырасту, выйду за тебя замуж». На что другой ответил, что, дескать, ему такое слышать от меня приходилось. А первый тогда набросился на него и повалил на землю. Они подрались.

— И после этого оба захотели жениться на тебе. Верно?

— Верно.

— А откуда тебе вообще известно, что они — братья?

Мария Тереза безмолвствовала. Я пообещал ей, что сейчас возьму ее на руки и последние шаги мы пройдем вместе. Кивнув, она расплакалась. Я поцеловал ее, погладил по голове и дал ей передохнуть. Потом признался, что Жюльетта, когда у нее начались схватки, рассказала мне, что и я, когда был совсем маленьким, хотел жениться на ней. Мария Тереза успокоилась, но попросила меня остановить сеанс.

— Оба мальчишки были братьями-близнецами, да?

— Да, но я не могу сказать тебе, как их звали…

— А что это изменило бы? Или ты думаешь, я не сохраню нашей тайны?

Она покачала головой.

— Я поцеловала Людвига. Но начал все Филипп.


Если до того я утверждал, что Мария Тереза после проведенного со мной вечера перестала быть прежней, надо признаться, я слегка покривил душой. Однако тот простой факт, что она ожидала к ужину своего брата, а пару месяцев назад у нее был роман с его братом-близнецом, уже не оставлял в ее сердце места для меня в качестве очередного кавалера. К тому же она не предприняла ничего, что подвигло бы Филиппа к соответствующим выводам. Напротив, Мария Тереза вела себя с ним настолько доверительно, что вселяла в него новые надежды. Уже то, как она его встретила: сияющая, радостная, будто они не виделись годы.

Филипп вошел в гостиную, и она вскочила как ужаленная.

— Филипп! Филипп! Ну наконец-то!

Извиваясь в его объятиях, она ворковала точно голубка, а когда они поцеловались, у меня пересохло во рту. Любой другой на моем месте умер бы от ревности или закатил скандал. Я же неприметно стоял в сторонке с бокалом шампанского, изобразив на лице невозмутимость и всепрощение человека, который, мол, выше земных страстей. Я был всего на три года старше близнецов Оберкирх, а сейчас Филипп мне казался просто сосунком.

Я уже почти готов был посочувствовать ему, но как только перехватил его восторженный взгляд, мое сочувствие быстро сменилось злорадством. Вероятно, я подействовал на него как Будда, потому что Филипп вполне дружески обнял и приветствовал меня. У него даже был припасен для меня гостинец: первоклассный чай с Гималаев, первый урожай, его непременно нужно было оценить на вкус, потому что он, по утверждению Филиппа, «изгоняет из разума шлаки» и даже побуждает к действию, ибо действие, дескать, и есть непреложный закон жизни.

— И это я слышу от того, кто, кроме шоколада, ничего на свете не признает? Мне всегда казалось, что те, кто тянется к роскоши, массу времени уделяют внешности, как правило, умудряются еще и оставаться католиками. А чай и кофе — чисто протестантские напитки. Они лучше подходят для кабинетов, служа утешением для ученых, поскольку последние не склонны слишком налегать на вино. Уж не собрался ли ты запихнуть жизнелюбие и темперамент поглубже в шкаф и сменить их на уныло-серую мантию педанта?

— И все-то ты знаешь и понимаешь, господин доктор! Ты мне лучше расскажи о моей бабушке. На сколько еще хватит ее приглядывать за имением? С тем, чтобы я это время мог, как ты выражаешься, чисто по-католически воспользоваться оставшимся мне временем, дорогой мой.

— Ты бы уж пояснил.

— Валяться на диване и любить ту единственную, что уготована мне судьбой.

И расхохотался. Я тоже. Рассмеялась и Мария Тереза.

Она играла с огнем.

— И кто же эта уготованная тебе судьбой и единственная? — легкомысленно спросила Мария Тереза, грациозно пройдя мимо меня, ущипнув при этом за руку, но так, чтобы Филипп не заметил.

— Ну, тебе уж это давно известно…

— Ничего мне не известно…

Откашлявшись, я намеренно покачал головой, придав лицу строгое выражение школьного наставника.

— Да, понял, это супротив comme il faut.

— И мой дядя тяжело болен…

Филипп медленно кивнул, не сказал ни слова, но на лице его читалось такое довольство, будто ему доподлинно известно, что аббат вот-вот преставится.

Насколько шумной была встреча Филиппа, настолько чопорно прошел остаток вечера. Мы поужинали, затем Мария Тереза играла — ничего серьезного, легковесные пустячки для убиения времени. И я это понял по одной-единственной ее хитроватой улыбке. Я почувствовал облегчение и стыд. Мне следовало все без утайки рассказать Филиппу. Вместо этого я держал его за дурачка и своими руками приближал катастрофу. Ведь ему ничего не стоило вызвать меня на самую настоящую дуэль. Интересно, понимала ли это Мария Тереза?

И тут нашу идиллию нарушил Ипполит: аббат проснулся и желает видеть Марию Терезу.

— Но одну только мадемуазель.

— Понятно. Так вы его сразу же расспросили?

— К чему? Месье аббат желают видеть свою племянницу. А вы, господа, гости мадемуазель. О гостях речи не было.

— А откуда ему знать, пес несчастный, что мы здесь?

Филипп готов был наброситься на Ипполита. Стоило тому раскрыть рот, и барон Оберкирх схватил бы его за грудки и тряхнул бы как следует. Но Ипполит был воистину железным человеком, ни один мускул не дрогнул у него на лице. Словно язык проглотив, он продолжал стоять, при всем том все видели — он ничуть не боится Филиппа Оберкирха.

— Месье аббат желают видеть мадемуазель, барон. Вероятно, следует отнестись к этому с пониманием, поскольку беседа носит личный характер. И мой хозяин, граф де Карно, барон, также рекомендовал бы вам отнестись к этому с пониманием.

Думаю, что вряд ли унижу и Филиппа, и себя самого, если рискну утверждать, что в ту минуту Ипполит явно был на высоте.

Не только мне, но и Филиппу нечего было сказать. Я словно за поддержкой обернулся к Марии Терезе, а Филипп… У него палице была мировая скорбь.

Ощутила ли Мария Тереза эту перемену в нем?

Нет. Потому что — и тут я ручаюсь за уместность подобной формулировки — во все глаза смотрела на Ипполита. Талантливая пианистка, гордая красавица разом превратилась в запуганную пичужку. По-видимому, его обеспокоенность за самочувствие аббата была столь велика, что он даже нетерпеливо потянул Марию Терезу за кончик рукава — мол, чего же ты медлишь, аббат ждет!

Мы с Филиппом остались. Вскоре Ипполит прислал служанку передать, что мадемуазель решила остаться на ночь у постели аббата. Она благодарит за сегодняшний визит и желает всего наилучшего.

— Это называется выставить вон! — отметил я.

— Давай пойдем ко мне и выпьем, — предложил Филипп.


Мы сидели у барона и пили привезенный мной бальзам — творение дома Оберкирхов. Выпито было уже три бутылки. Разумеется, мы не все время посвятили этому чудесному напитку, иногда прогуливаясь по просторной гостиной. Впервые мне выпала возможность без помех полюбоваться собранием картин барона. Филипп не стал брать на себя роль экскурсовода, да и я в таковом не нуждался. Но покой, исходивший от этих полотен с изображением античных руин, натюрмортов, мадонн периода Ренессанса, темных облаков, проносившихся над неподражаемыми голландскими мельницами, мало-помалу перешел в изумление — тем, что лишь мы с аббатом были посвящены в тайну, которая, несомненно, могла поставить Марию Терезу на грань нервного срыва.

И она, и я разыграли небольшой спектакль. Деликатно выражаясь, у нас не хватило пороху развеять его иллюзии.

Но ведь это ложь!

В конце концов Мария Тереза вспомнила лишь о том, что давным-давно знает Людвига с Филиппом и что оба ссорились друг с другом из-за нее с самого детства. Все остальное по-прежнему оставалось тайной за семью печатями. Но когда она окажется перед необходимостью развязать этот биографический узелок, когда нач-ист всерьез вспоминать о том, где именно имела место описанная ею стычка двух мальчишек, — это был всего лишь вопрос времени. Так где же все-таки это было? В имении ее дяди или в Энхейме, в имении Оберкирхов? Стоило лишь спросить об этом Филиппа… попросить его рассказать о малышке Мушке, и он наверняка… Я вновь попытался предугадать их реакцию, но мне явно не хватало воображения. Лишь одно не внушало сомнений: я должен оберегать Марию Терезу, не покидать ее, по крупицам собирая ее истинную биографию и понимая, что аббат был ей отцом, а баронесса Оберкирх — матерью.

Погруженный в размышления, я рассматривал небольшую картину голландского автора, на которой пестрая толпа детворы гоняла по льду деревянный мячик, а кучка явно подвыпивших крестьян, стоя в стороне, криками подбадривала жонглера факелами. Первый план занимала лачуга, из окон которой валил дым. Ты — на льду, гоняешься за любовью и счастьем, а где-то рядом занимается опасное пламя.

Я налил еще бальзама, выпив сто, вдохнул. Эх, Мария Тереза, были времена, когда я напропалую резвился с твоей матерью, и вот теперь… Ведь я с самой первой нашей встречи понял, что и тело твое, и твои поцелуи удивительным и непостижимым образом знакомы мне… теперь-то я знаю, в чем дело, что это не порождение разгоряченной фантазии. Лишь верхушка айсберга приоткрылась моему взору, остальное же прошлое до сих пор скрывали темные воды. Но кого я по-настоящему люблю? Тебя или же твою мать? От этого вопроса мне становилось не по себе, Мария Тереза. Но придет время, и ты задашь его мне. И мне оставалось лишь надеяться, что я не стану лепетать нечто невразумительное и, когда признаюсь тебе, что люблю тебя, ты не усомнишься. Тебя, и только тебя.

Признаться, все это звучит сентиментально. Но в те часы я думал и чувствовал именно так. А как же обстояли дела с Филиппом? Я заметил, как он углубился в лик мадонны, подходя к полотну все ближе и ближе и пытаясь разглядеть изображение под разным углом зрения.

«Ты возжаждал матерь твою, друг мой, — произнес я про себя. — Осознаешь ли ты это? Любишь свою сестру, на самом же деле тоскуешь о матери. Тебе никогда не приходило в голову, что у Марии Терезы ореол твоей матери? Нет, откуда, тебе это недоступно. Сын никогда в жизни не способен признать подобное. Мать — вечное табу, и ты познаешь это с самых первых дней жизни». «Когда вырасту большой, женюсь на тебе», — четырехлетий говорит такие слова маме, трехлетняя девочка тоже обещает когда-нибудь стать женой своему отцу, такое слышишь и от брата, и от сестры. И мы слышим эти фразы и в глубине души желаем воспретить их содержание.

Да, мы воспрещаем, по зародыш-то остается. Как моллюск обволакивает песчинку перламутром, так и мы трансформируем желания и страсти наши в сокровище, которые носим в сердце до конца дней своих. Леденящее душу сокровище. Хоть оно и не согревает, но ему присуще сияние, магическое свечение, которое мы ощущаем, хоть и бессознательно, но лишиться его страшимся. Это как полярное сияние — в точности так же, как полярное сияние освещает северную часть неба, так. и в сердцах наших матовым холодным блеском светится наша жемчужина.

Столько людей носит в сердце эту жемчужину, и у стольких ее в сердце нет. Так и не смогла зародиться, потому что отец или мать, брат или сестренка были монстрами, лишившими этого ребенка счастья произнести одну воинственную фразу: «Когда вырасту большой, женюсь на тебе». И те, у кого в сердце нет этой жемчужины, беднее тех, у кого она есть. Нет, им удается в избытке скопить обычных сокровищ, но с возрастом они все явственнее ощущают эту пустоту там, где должна покоиться эта жемчужина. И демоны облюбовывают эту пустоту, творя свои недобрые дела, повергая в страх, ускоряя распад и боль. Кое-кто от отчаяния по доброй воле расстается с жизнью, остальные мучатся. И возникает извечный круговорот — жертвы становятся преступниками. Лишь тот, кто в силах это осознать и изгнать демонов, осмыслить и назвать их, поведать об этом, — лишь тот может считать себя исцеленным и в состоянии помочь потомкам обрести свою жемчужину в сердце.

— Петрус!

— Да?

— Ты ведь без ума от нее, так же как и я?

— Ну, знаешь, равнодушием мое отношение к Марии Терезе явно не назовешь.

— Друг мой, я в состоянии дать ей куда больше, чем ты, — я человек независимый в том, что касается средств. И пусть эта мысль покажется тебе смешной, пусть кощунственной и даже оскорбит тебя, но женщина, покоряющая мир, нуждается в опоре, стабильности, в надежном спутнике, Мария Тереза должна жить в роскоши…

— …и познать, что такое настоящая любовь, Филипп. Хотя я понимаю тебя. Готов даже согласиться с твоими доводами. Вот только у Марии Терезы своя голова на плечах, Филипп.

— Это мы еще посмотрим. И чтобы ты понял, насколько я откровенен с тобой, я тебе вот еще что скажу: как только старикан отправится на тот свет, я ей делаю предложение. А ты, дорогой, будешь моим свидетелем.

В глазах Филиппа затрепетал психопатический огонек. Передо мной стоял видный, высокий, сильный мужчина, наивно-беспомощный и настроенный весьма решительно. У меня мурашки поползли по спине. Впервые я по-настоящему испугался Филиппа. Я понимал, что уже поздно выкладывать ему всю правду. Да и выложи я ее ему, тогда мне уже не выйти отсюда живым.

— А если…

— Если что?..

— Если обстоятельства изменятся таким образом, что помешают тебе осуществить задуманное?

— Вот именно потому я и перекинулся в стан любителей чая, Петрус, — парировал Филипп, едва заметно улыбнувшись. — Ибо любители чая утверждают: изменить задуманное легче легкого. Нужно просто уметь приспособить свой план к обстановке.

— Звучит угрожающе…

— Так и есть, друг мой.

Филипп широко раскрыл глаза, потом подошел ко мне и обнял меня. Я уже думал, что за этим последует поцелуй. Смертельный.

Но его не последовало. И все-таки я не был расположен верить даже этому, явно доброму предзнаменованию.


Придя домой, я стряхнул с себя воспоминания об этой крайне неприятной для меня сцене, сев за написание письма Альберу Жоффе. Ничего не скрывая, я описал об отношениях аббата со своей сводной сестрой, умолчав об остальном. Во всяком случае, я дал обещание баронессе. «Что касается убийства Людвига, мы, к сожалению, не продвинулись ни на шаг» — такими словами я заключил послание. Как бы мне хотелось, чтобы барон Филипп был другим. Не таким ревнивым и не таким мизантропом.

Намек, как говорится, предельно прозрачный.

Вполне может быть, что депрессия Людвига происходила вследствие подобных же внутренних конфликтов, которые довелось пережить и мне, размышлял я. Может быть, Людвиг шантажировал своего брата-близнеца? Может, у него были на руках порочащие того доказательства?

Если рассматривать в этом свете, все указывало на то, что автором таинственного послания, нацарапанного на стекле, был Людвиг. В момент депрессии он обнаруживает перстень Марии Терезы и тут же решает кое-что написать им на стекле.

Ты позабудешь меня.

Меня. Однажды.

Un jour tu m'oublierai, Marie-Therese.

Однажды ты позабудешь меня, Мария Тереза.

Нацарапанные на стекле буквы были прощальным посланием. Только в этом случае они обретали смысл. Я не сомневался, что это именно так, чувствовал, как замыкается круг. Но пока что решил приберечь догадку. «Ничего, ничего, ты и сам все уразумеешь, Альбер Жоффе», — посмеивался я.

И пару секунд спустя у меня вдруг перехватило дух. Оставалась еще одна возможность: Людвиг каким-то образом разузнал, что Мария Тереза — его сестра.

И узнал он это от аббата.

Все, оказывается, так просто.

Загрузка...