3. Ошибка Персея

Не было у меня лучше подруги, чем Чума, и сейчас нет. Но развела нас судьба руками Луиз. А знай Чума, сколько бед приключится из-за этой Луиз, она бы ни за что не притащила ее на наш пикник в честь Дня независимости. Только зря Чума себя виноватит. Это у нее из-за Берты. Все свое детство Чума трудилась за покойников. Ела манную кашу за дядю Мотеле, который, кстати, манную кашу не любил. Убили его неполных шести лет за то, что воровал хлеб в гетто. Еще Чума не имела права ходить босиком, потому что кузина Фейгл этим запретом пренебрегала, вот черти и схватили ее за босые лапки. Схватили и утащили в печь. В крематорий то есть. Чума даже музыке училась за других и в долг. За дядю Зундла и тетю Рейзл, которые точно стали бы великими музыкантами, если бы их не расстреляли.

И хоть Чума постоянно бунтовала против материнских причуд, с чувством ответственности у нее до сих пор проблема. Любой датчик зашкалит. Вот и эту историю с Луиз Чума себе, пожалуй, до сих пор не простила, хотя из той вонючей истории получился толк и родился Малах Шмерль, но попробую рассказать по порядку.

Мы с Женькой в то время наслаждались друг другом и обрушившимся на нас любовным шквалом. Спасал ли Женька себя, меня или просто вибрировал в любовном поле, не особо отдавая отчет, что заставляет его это делать, но вибрировал он классно. Жил для меня, мной дышал и при этом себя не обижал. Говорил, что впервые в жизни собой доволен. А когда твой мужчина доволен собой — это почти орден. И не ему, а тебе. Но видно, мы с Женькой заигрались, как дельфины в тихой заводи, и потеряли бдительность, потому что удар застал нас врасплох. Случилось это из-за моего муженька, про которого мы оба совершенно забыли.

Нам с Чумой настоятельно потребовалось забрать вещички из дома в Щели Надежды. Не тряпки, они к местному климату и вкусу все равно не подходили, а кое-какие документы, альбомы с фотографиями, книги и безделушки. Женька предупреждал: «Брось!», а я не послушалась. А послушайся я, все бы сложилось иначе. Муженек успел бы найти мне замену и как миленький принес бы в зубах все это добро в обмен на развод. Что и сделал года два спустя со всем багажом, который набрала для меня перед нашим отъездом Сима. Но нам с Чумой вдруг оказались позарез нужны старые фотоальбомы, потому что из разговоров выяснилось такое… в общем, оказалось, что мы сестры. Не по крови, а по бумагам.

И опять придется рассказывать все по порядку. Моя девичья фамилия — Белоконь. Лала Александровна Белоконь, белоруска. Никакая я не Александровна, не Белоконь и не белоруска, но для того чтобы понять, кто я есть и почему так, вам придется выслушать еще одну невероятную историю.

Сидим мы как-то с Чумой у нее дома. Это еще до выставки и пожара, годом раньше примерно. А жара такая, что даже трепаться лень. На столике передо мной — Чумины ключи и документы. Я взяла ее водительские права и читаю: «Иледи Александр Белокон».

— Кто этот Белокон, — спрашиваю, — кем он тебе приходится? Ты же говорила, что не знаешь, кто твой папаша.

— А я и не знаю, — отвечает Чума лениво. — Разве Берте можно верить? Она меня в матке сюда привезла. Откуда — черт ее знает. А на все вопросы отвечала, будто урок вызубрила: «Отец ребенка — партизанский генерал Александр Белокон». И так — кто бы ни спросил, я или социальная работница. Глаза вытаращит, живот втянет, плечи расправит, руку поднесет к уху, словно салютует, и: «Отец ребенка… Белокон».

— Белоконь, — поправила я осторожно. — Александр Евсеевич Белоконь.

— Ты откуда знаешь? — спросила Чума подозрительно.

— У меня так в паспорте написано: отец — Белоконь Александр Евсеевич.

Мы словно в дурном сне глядели друг на друга, не решаясь расправить мышцы или двинуть хотя бы одной из них.

— Ты… мне… сестра? — спросила наконец Чума и вдохнула-выдохнула с шумом и всхлипом.

— Нет, — очнулась и я. — Этот Белоконь… он то ли действительно всех своих партизанок трахал, то ли их младенцев своим именем покрывал. Из благородства. Замечательный человек! Но насчет себя я уверена — дядя Саша мне не отец.

— Значит, ты его знала?

— Знала. Только он жив. Поначалу мне говорили, что мой отец, герой-партизан, погиб смертью храбрых. И фотография на столе стояла. Сейчас я думаю… ты на него похожа. Огромный мужик, голубоглазый, красивый, все в нем большое, но ладное. А я, когда стала пионерской следопыткой, додумалась его искать. Могилу то есть и документы.

Мы все этим занимались, искали защитников Родины. Пришла… уже не помню куда… штаб какой-то был этих… юных следопытов. Ну, которые следы ищут. Какая разница, что это такое! Оно тебе нужно? Что-то вроде ваших «цофим», или как их там. Да не правые и не левые! Не было в СССР правых и левых! Пошли дальше! В общем, подаю дядечке бумажку с именем отца, говорю: «Хочу заняться поиском могилы и родственников». А он прочитал и засмеялся. «Почему — могилы? Какой еще могилы? Саша Белоконь в соседнем кабинете сидит. Сейчас проверю, свободен ли». И звонит по телефону: «Юная следопытка пришла по твою душу, могилку твою искать собралась».

Мне так стыдно стало! Я бы убежала, но дяденька меня взял за плечо и повел в соседний кабинет. А Белоконь уже встал из-за стола, сам к нам шел. Один к одному, как на портрете. Я ему этот портрет протянула, он у меня в кармане лежал. Белоконь перевернул карточку, прочел надпись, нахмурился и попросил моего провожатого оставить нас одних. «Ты, значит, дочка Маруси? Вот ты какая?!»

Маруся — это моя мама, а вообще-то ее зовут Муся. Полное имя — Мирьям. А у героя-партизана глаза были такие теплые, что я чуть не крикнула: «Папочка!»

— А почему ты не крикнула? — спросила Чума и посмотрела на меня… глазами дяди Саши Белоконя, чего уж тут! И как ей объяснишь, что у советских детей было основополагающее знание, что можно говорить и делать, а что нет! Ну как это им, этим здешним, объяснить? Мама мне сто раз говорила: «Отец погиб. И лучше без нужды это ни с кем не обсуждать». А у нее был разный тон при разных «нет». Порой мамино «нет» даже подталкивало сделать наоборот. А были такие «нет!», за которыми пушки палили. Это «нет!» было как раз из таких.

— Почему? Почему? Почему ты не сказала: «Папа!»? — теребила меня Чума.

— Не знаю. Я только попросила разрешения приходить. Он не просто разрешил, а даже приказал. И мы гуляли. Он меня в зоопарк водил. И в кино. И все время рассказывал про маму, какая она замечательная. И расспрашивал. И рассказывал.

— А ты не пробовала свести их с мамой?

— Нет, конечно. Мама тогда была с одним… У нее за это время разные были.

— А я бы попробовала! — произнесла Чума торжественно и мрачно. — А что было потом? Почему ты мне не сестра, если так?

— А потому что, когда мама серьезно заболела… ее отвезли в больницу, оперировали даже… она меня позвала и вручила сверток. Велела раскрыть дома. И сказала, что там все правда, даже если кто-нибудь скажет иначе.

— И что там было? — Чума подалась вперед, ее щеки пылали, и дышала она со свистом.

— Фотография субтильного мужчины в серой фетровой шляпе. И письмо, желтый листочек, датированный 1943 годом. Написано незадолго до разгрома Варшавского гетто. Мужчина — мой отец. А письмо короткое: «Дорогой сын (или дочь). Если мы никогда не встретимся, знай, что я бы тебя очень любил. Любил так, как люблю твою маму. Будь большим, сильным и никого не бойся. Будь счастливым. Или счастливой. И делай только то, что считаешь необходимым. Заботься о маме. Твой отец: Ежи Беринский».

— И все?

— И все.

— Почему же у тебя в паспорте была другая фамилия?

— Потому что отец сумел отослать мою беременную маму к партизанам. Вынес ее из гетто в мешке со строительным мусором. А я была внутри мамы. Мама попала в отряд к Белоконю. А в СССР не любили тех, кто бежал с Запада, даже из Польши. Даже из Варшавского гетто. Белоконь предложил маме записать ребенка на свое имя. И ее тоже. Он привез ее в Ленинград, какое-то время они, кажется, даже жили вместе. Я уже тогда родилась, но ничего этого не помню. Потом Белоконь вернулся к жене, а мама принялась искать себе мужа. У нее это хорошо получалось, только каждый раз продолжалось недолго. Она была очень красивая. И сейчас еще красивая.

— Значит, мы не сестры, — вздохнула Чума.

— Значит, нет, — ответила я и тоже вздохнула.

И вот Чуме срочно потребовались все фотографии Белоконя, сколько их у меня было. А дядя Саша подарил мне еще три фотографии, кроме той, что стояла на этажерке в моей комнате. И все они были в альбоме, а альбом — в моей старой квартире. И, согласитесь, что бы ни говорил Женька, а вручить дочери фотографии никогда ею не виденного отца — это срочно.

Между тем за прошедшие месяцы я привыкла жить так, как живут местные люди, а они, когда еще молодые и не в конец измочаленные жизнью, ездить в пригороды на автобусах не умеют. Из города в город, например, из Яффы в Тель-Авив — это запросто. Из Тель-Авива в Хайфу — с гримасой, но без проблем. А уж в Эйлат — это из любого места и с энтузиазмом, пусть даже на попутке. Но в Шаарию, пригород Щели Надежды, куда мы по прихоти Мишки завалились, как монетки в пыльный угол подкладки, местные ездили только на «прайвете», в смысле на частной машине. То ли из желания установить некую дистанцию между собой и тамошней голытьбой, то ли потому, что прямого маршрута и удобного автобуса туда не было, да и сейчас, скорее всего, нет. Отвечать за эти слова я, однако, не могу: давно никуда на автобусах не путешествую.

Чума хотела везти нас на своей старой таратайке, но что-то у нее не сложилось. Думаю, боялась не удержаться, знала, что попросит показать фотографию Белоконя тут же на месте. А делить с чужими людьми свое переживание она не умела. Бенджи вызвался меня отвезти, но Женька рассудил, что это негоже. Не та физиономия за рулем.

Сам Женька на права еще не сдал, но отпускать меня одну он не собирался. А за рулем нужен был кто-нибудь представительный. Нет сомнения, что мой муженек выглянет из окна, чтобы знать, с кем я приехала, вернее, к кому от него ушла. И видеть Бенджи, даже принаряженного, ему совсем ни к чему. Обязательно решит, что кто меня на машине возит, тот и всем прочим обеспечивает.

И тут нежданно вернулся из заморского круиза Кароль. Вернулся возбужденный. Подтянулся. Стал щеголять в брюках. Даже дома не надевал привычные свои шорты, из которых сверху вылезал пуп, снизу — шерсть, сзади — по четверти ягодицы с каждой стороны, а спереди при неосторожной посадке еще и то, что не рекомендуется выносить на люди ни в коем случае. Брюки он выбрал черные и купил их за границей в оптовом количестве. Еще купил дюжину дорогих рубашек — шелковых кремовых с большими накладными карманами, парижский шик под названием «сафари».

Мы не сразу разгадали, что это с ним произошло, но он денек-другой потомился, потом пригласил на шашлыки и все рассказал. И этот рассказ придется тоже рассказывать по порядку, а мы еще не дошли до Шаарии, тогда как сюжет подгоняет нас к пикнику в День независимости. Когда же мы туда дошлепаем?!

Дело в том, что события налетали на нас тогда со всех сторон, потому что мы были молоды и жили весело. А с Каролем случилось вот что: он влюбился еще в конце Войны Судного дня, но не знал в кого. Вернее, он знал, что его любовь зовут Марой, что она болгарка и врач. Еще он знал, что Мара пересекала на плоту Атлантику и что она прыгает с мостов с канатом за спиной, каковое прыганье называется «банджи». А даже бывшие «коммандос» боятся прыгать «банджи», так что эта баба — танк, и лучше ее в мире нет.

Все это он рассказывал нам с Женькой за шашлыками, когда Бандеранайка еще жила при нем, плясала, орала и кидала травы в этот свой тандури. И однажды даже признался, что Бандеранайка оказалась плохой заменой его платонической любви. У Мары и волос чернее, и голос более зычный, и походка стремительнее, и жаром она пышет, как духовка в праздник, тогда как купленная за горсть алмазов цейлонская баба страсть только симулирует.

Я решила, что подполковник знает о предмете своей платонической любви очень даже много, но он справедливо утверждал, что не знает главного: где эта Мара живет и с кем, где работает, как ее фамилия, сколько ей лет и что ей в жизни нужно. Женька согласился с Каролем — Мара остается инкогнито.

Познакомились же они вот как: Кароль лежал в ортопедическом отделении со сломанной ногой и желтухой. Нога срасталась, а желтуха была какой-то не такой, и никто не знал, как ее лечить. Но в тот вечер дело было вовсе не в Кароле, а в его соседе, у которого рука вылетела из плечевого сустава, когда он пытался потянуть к себе через голову коробку с виноградом. Вообще же этот сосед переломал себе ребра, упав с грузовика где-то в Синае, потому и прохлаждался в ортопедии. С поломанным ребром лежат дома, но у этого сверхсрочника армейских грузовиков дома как такового не было. Кроме того, шла война. И его оставили в больнице. И вот: сосед орет, в отделении только стажер, который не знает, что с ним делать, дежурный ортопед оперирует, а старший дежурный ортопед куда-то смылся и не оставил телефона. Одним словом, бардак!

— Зови кого угодно! — велел стажеру Кароль. — Не то я позвоню директору этого чертова заведения! Со мной лучше не шутить!

А его к тому времени представили к высшей награде за храбрость и должны были дать ему звание подполковника. Угроза такого человека не шутка. Стажер кинулся куда-то звонить. Звонил туда, звонил сюда — отовсюду его посылали нехорошими словами. Больница была переполнена, врачей не хватало, война никак не кончалась, дежурить за себя и за мобилизованных коллег всем надоело и тащиться в чужое отделение вправлять вывихнутую руку ни одному дежурному доктору не хотелось. И вдруг морда стажера залоснилась, он стал важный и хмурый.

— Сейчас придет Мара, — сказал он, положив телефонную трубку. — Она умеет все. Ее взяли врачом на плот того норвежца, который пересек Атлантику. И она прыгает «банджи».

Кароль, тогда еще только майор, не знал, что это такое — прыгать «банджи». Стажер ему объяснил, и Кароль решил обязательно попробовать, если, конечно, выживет. Стажер покачал головой. По его мнению, у этого пациента было мало шансов выжить. А если он и переживет свою атипичную желтуху, то все равно останется инвалидом и «банджи» прыгать не сможет.

— Буду прыгать! — хмуро заверил стажера орденоносный майор и отвернулся к стене.

Но тут железная кровать под ним заплясала, и тяжелые жалюзи, намертво закрепленные над оконной рамой, грохнулись на пол. Тут же вбежала санитарка и запричитала. Унесла жалюзи и смела осыпавшуюся штукатурку в фартук. Потом влетела ленивая медсестра Ирис, оглядела помещение, схватила одной рукой утку, полную мочи, а другой рукой — тяжелый поднос с тарелками, не убранными еще с обеда. Вышла, танцуя, словно это для нее — ежедневная гимнастика. А попроси ее в обычный день вынести утку или поднос — «Не могу, спина болит!»

Но не успела Ирис скрыться за дверью, как вбежал растрепанный стажер и стал рыскать глазами по палате, выискивая непорядок. А вскоре пахнуло жаром, как из печи, в которой скворчит мясо и поднимается сдоба. И вошла она. Дальше Кароль помнил плохо. Мара одним махом вправила соседу руку, тот и ойкнуть не успел. Потом повернулась к Каролю, подняла ему веко, заглянула в глаз и деловито запустила жесткую ладошку под печень.

— Лептоспироз, — сказала стажеру, — пошли кровь и мочу в Петах-Тикву к Якову Шамушке.

— Кто это? — удивился стажер.

— Старый микробиолог из Черновиц. Только он во всем этом сраном государстве еще помнит, что такое микробиология.

— А ты откуда про это знаешь? — почтительно справился стажер.

— В Болгарии нас учили медицине, а вас тут учат черт знает чему! Ты, — она ткнула пальцем в сторону Кароля, — жрал уток с Черных озер?

— Гусей, — виновато ответил тот.

— Ну и дурак! — постановила Мара и вышла вон.

У Кароля оказался этот самый лептоспироз. А признание в том, что он ел гусей с Черных озер, расположенных в земле Гошен, что на подступах к Египту, чуть не стоило ему звания, потому что солдатам было строго запрещено охотиться там на диких свиней и диких птиц. А уж офицеру нарушать строгий приказ было и вовсе нельзя. Но звание Каролю все же присвоили. Очень он перед тем отличился. И он, теперь уже подполковник, не держал зла на Мару. Она его спасла тем, что поставила диагноз. И потом вовсе не она, а дурак-стажер рассказал другим врачам про гусей. Но драма была в другом: пока Кароль проваландался с этой гусиной желтухой, Мара исчезла из больницы. И никто не мог сказать, куда она девалась.

Одни говорили, что уехала лечить какие-то жуткие болезни в Южную Америку, другие — что отправилась налаживать прививки в Африке, а третьи утверждали, что она еще раньше вышла замуж за миллиардера и живет в Штатах, а в Израиль приезжала только на время войны. Война кончилась, и Мара уехала назад, а адреса не оставила.

Кароль дошел до самого главврача, но и тот ничего толком ему не рассказал.

— Поверь мне, парень, — пробормотал, — от этого тайфуна нам всем лучше держаться подальше.

И вот, представьте себе, стоит наш подполковник в очереди на посадку в аэропорту Орли, это в Париже, чтобы лететь в Камерун, и вдруг видит: мимо него идет — кто бы вы думали? Да, Мара!

Кароль вышел из очереди и пошел за ней. Выяснил, куда она летит, переплатил, но взял-таки билет на тот же самолет, а самолет летел в Гренландию. Каролю же было все равно, куда лететь — в Гренландию или в Камерун, лишь бы вместе с Марой. Он сел в самолете рядом с ней, отправив какого-то шибздика-француза на свое место. И такой вид был у нашего подполковника, когда он просил французика пересесть, что тот и не подумал спорить, хотя предлагаемое место было в самом хвосте самолета.

А уж пристроившись рядом с Марой, Кароль не отходил от нее до тех пор, пока не оказался вместе с ней в гостиничном номере паршивой гостиницы, которая в Гренландии считается самой хорошей. Но ему было наплевать на недостатки гостиничного сервиса в Гренландии, потому что Мара подарила ему такое счастье, о котором он даже не смел мечтать.

И в День независимости они решили отпраздновать помолвку.

Замуж за Кароля Мара пока не шла, но согласилась пожить вместе, чтобы присмотреться. «Ты пока дерьмо, — объяснила она возлюбленному, — но мне кажется, из тебя еще можно сделать человека». И от этих слов подполковник вознесся на седьмое небо, где и продолжал находиться.

Может быть, по этой причине, а может, по другой он немедленно согласился везти нас в Шаарию на своем серебристом «понтиаке», что должно было убедить моего бывшего мужа в моей, а не его правоте. А что муж — бывший, в этом я не сомневалась. С тех пор как я ушла от него, жизнь стала нормальной. Сумасшедшей, конечно, но нормальной, без вечного страха за завтрашний день и без нытья. Нормальная жизнь, крепкая, как наваристый бульон. Жизнь, в которой я себе и ей, этой жизни, полная хозяйка. И никогда больше не будет иначе.

Если бы все это происходило в Питере, за спиной вился бы шепоток: «Она — дочь своей матери!» Да и вился наверняка! Уж Мишкина мать точно не преминула употребить это восклицание, когда получила от сына письмо с сообщением о моем непорядочном поведении. Ну что ж! Не такая уж плохая у меня мать. Красавица. И умница. Переводит с четырех языков и все еще держится молодцом, хотя ей уже под пятьдесят. Берет себе тех мужиков, какие ее устраивают. И делает то, что хочет. Как покойный отец мне завещал. А я, дура, старалась жить по линеечке, чтобы все как у людей, чтобы ни ниточки за прошвочку не вылезло. Так что — бывший муж, совсем бывший. И никаких шансов на примирение. Кроме того, Женька ему дает фору по всем параметрам.

Приехали мы в Шаарию в седьмом часу вечера. В окнах моей бывшей квартиры — во всех разом — горел свет. Мне бы задуматься: с чего это? Эмигрантская жизнь, она осторожная, экономная. По телефону долго не болтать, свет без нужды не жечь, чтобы перебиться и выжить. А уж в деле экономии на Мишку можно было положиться. Он из дому и не звонил никогда. Привязывал ниточку к телефонному жетону, звонил из телефонной будки, потом свой жетончик назад выуживал. А тут — свет везде! Понять надо было, что не в себе человек!

Но я к тому времени про экономию вовсе забыла. Может, потому мне жизнь и стала казаться нормальной. Женька экономить не любил. «Я на свои нужды всегда заработаю!» И Кароль экономию не признавал, утверждал, что она — путь к бедности. Нормальный человек должен не экономить, а обеспечивать себя и своих близких всем необходимым и особенно лишним. Мы и в галерее оставляли электричество включенным на целые сутки.

Да ладно! Какая теперь разница! Я же удивилась тогда, что свет всюду горит. Удивилась и пропустила мимо. Не до того мне было.

Женька вышел со мной из машины и проводил до входной двери. А полковник закурил и открыл дверцу — выпускать дым и шугать местных пацанов, для которых появление «понтиака» — праздник. А если этим мальчишкам удастся еще и отвинтить фирменный знак, тогда уж не просто праздник, а, можно сказать, пир духа. Все просто, все нормально. Я шла к подъезду, смеясь.

А на лестнице силы меня оставили, ноги налились тяжестью, а голова, напротив, закружилась от непереносимой легкости. Все мысли из нее выдуло. Поднималась я на третий этаж, а казалось, что на Эверест. Или — по гороховому стеблю — в небо. Или по винтовой лестнице в башню с привидениями. Или… Звонок тявкнул и затих. И хорошо. И пусть его не будет дома. Открою своим ключом. А где этот ключ? Со мной? Потерян? Упал в пропасть?

Мысль о ключе вдруг стала непереносимо важной. Куда он мог деться? Я отчаянно шарила в сумке вспотевшей ладонью и даже не расслышала шагов за дверью и не сразу поняла, что дверь открылась. А когда поняла, что-то обожгло щеку, обрушилось на голову, сумка вылетела из рук, голова шмякнулась о притолоку, воротник впился в шею. И снова о притолоку, и волоком по коридору, плечом об стену.

Я пыталась понять, что это, но боль вспыхивала то с одной стороны, то с другой. Свет потух в правом глазу, что-то горячее полилось из носа… все стихло на короткое время, но ноги не держали. Я стала сползать по стенке на пол, и тогда в поле зрения попало лезвие ножа. Оно надвигалось, отодвигалось, танцевало в смутном свете… а вокруг грохало и валилось… что? Что происходит? Что?!

Боль в левом плече была оглушительной, и у нее оказался знакомый запах. Мишкин запах. Он словно разбудил меня. Я принялась толкать и лупить то, от чего этот запах исходил. А еще — визжать и брыкаться. Почувствовала, что держусь за дверь, протиснулась за нее и захлопнула дверь изо всех сил, преодолев чье-то сопротивление. Сползла на пол, уткнулась во что-то и не сразу уразумела, что это моя сумка. Вытащила впившуюся в ногу железку и не то чтобы увидела, а поняла, что это — ключ, который я искала. Пошарила в темноте руками по полу, сложила предметы сначала в кучку, потом переложила их в сумку. Помню, что долго пыталась понять, портмоне ли то, что держу в руке, или записная книжка. Терять нельзя было ни то, ни это. Пошарила еще, нашла книжку. Поднялась, попыталась нащупать ногой ступеньку, не удержалась и съехала на спине по всему лестничному пролету, два этажа с четвертью.

Голова ударяла о ступени с медным гулом. Словно вдалеке били в колокол. Бам-бам-бам. Потом все выключилось. Потом включилось, не знаю что, но включилось. Я поднялась и медленно, стараясь не давить на горячую и непослушную правую лодыжку, сползла, спустилась, сошла в вестибюль, а оттуда во двор. Куда идти дальше, я не знала. Был ли свет на улице или нет, тоже не могла понять. В левом глазу света осталось совсем чуть-чуть, а правый давно закрылся. И все-таки я шла — куда, бог меня знает. Женька догнал меня у выхода на улицу. «Под автобус…» Я слышала, как он это сказал, а потом все снова исчезло, и очнулась я в машине. Надо мной хлопотал Кароль, обтирал мне щеки платком, смоченным «Кока-колой». Лицо у него было нечеткое, но казалось озабоченным. Или заботливым. Поди разбери, если раньше ничего похожего это лицо никогда не выражало.

— Очнулась, — сказал он ворчливо. — Ну слава богу! Если бы ты сказала, что он — сумасшедший, мы бы тебя одну не пустили. Зачем ты жила с таким сумасшедшим? Зачем?

Я не жила с сумасшедшим. Мишка был вполне нормальным занудой. А поначалу даже занудой не был. Такой… Гитара, турпоходы, рубайаты и сонеты. Йога головой вниз, чтобы наполнять мозг кислородом. И еще это… кирпичи ладонью рубить… как это у них называется… карате, вот! На случай самообороны и чтобы выручать мамзелей из дистресса. А меня выручать не надо, я сама кого хочешь вгоню в этот… в дистресс.

Голова гудела так, что ток по временам выключался. На секунду. Потом включался снова. Когда включался, я бежала по пылающему гонгу, и пятки выбивали из меди гулкий звук. А когда выключался, гонг погасал, но я все равно бежала по нему, только в полной тишине, и это было еще страшнее. Бам-бам-бам. Ш-ш-ш… Ш-ш-ш… Ш-ш…

— Только полная сволочь или законченный псих может так избить женщину! — кричал Кароль.

И тут я вдруг поняла, что со мной случилось. А поняв, потеряла сознание. Оно вскоре вернулось вместе с тошнотой. И я услыхала чей-то голос, тупо повторяющий две фразы: «Он посмел поднять руку на моего ребенка! Он ударил сироту!»

Слова были мамины. А голос — нет. Может быть, это был мой голос, но я не была в этом уверена.

— Что ты сказала? Что это? — Кароль почему-то кричал, а чего сейчас кричать? А, это потому, что голос говорит по-русски, а Каакуа не понимает, что он говорит. Значит, это мой голос. Какой странный. Губы, поняла я, губы опухли. — Мы едем в больницу! — орал Кароль. — Я хотел подняться к нему и раскрошить этому уроду зубы. Но Женья сказал, что это его мужское дело. Так правильно, но я не хочу больше ждать. Мы едем в больницу. А потом я пришлю сюда полицию.

— Не надо… Нет…

— Идите оба к черту! Вы, русские, все сумасшедшие. Мы едем в больницу! Все! Все! Это не твое дело! Я сам вызову полицию! Он должен сидеть за решеткой, как опасный бабуин! Как зверь, который почуял кровь! Держись! Я сажусь за руль.

— Надо… посмотреть, что с Женей…

— Не надо! Женья сам справится. Он мужчина.

— Надо… Мишка чемпион в тяжелом весе… и он… он… он не в себе. Он может убить!

— Кто? Женья?

Я помотала головой, отчего ток снова выключился. Откуда-то издалека услыхала: «Хорошо! Я пойду, но ты держись!», и с усилием кивнула. Кароль захлопнул дверцу машины, и хлопок гулко прозвучал в моей голове. Потом я опять услыхала: «Он ударил сироту! Он бил моего ребенка!» Но теперь это был мамин голос.

Маму бил гестаповец. Он бил ее прикладом. Я была внутри, но такая мелкая, что у меня не хватило сил даже на то, чтобы произвести выкидыш. И, наверное, даже не испугалась. Трехмесячные зародыши не умеют бояться. А когда мама очнулась и пришла в себя, папа вынес ее из гетто в мешке со строительным мусором. Он был субтильный, мой папа. Узкокостный и очень элегантный. У него были узкие ладони и длинные пальцы. Он играл на кларнете и любил английских поэтов. Но он нанялся выносить строительный мусор. И носил тяжелые мешки так, словно только этим всю жизнь и занимался. А один мешок был особо тяжелым. И он нес его очень осторожно. Мама была тогда совсем худая. Не было еды, и еще ее все время тошнило. И когда я родилась, подросла и начала вредить, мама никогда меня не била.

Но как-то, когда у нее завелся новый муж, или кем он ей там приходился… я не жила тогда с ними… случилось так, что меня забрали в милицию, потому что мы бросали патроны в костер… а Сима, мамина подруга, у которой я жила, иногда дралась, и за патроны могла побить по-настоящему. Обычно она дралась не больно, шлепала по попе или давала щелбана. Но наказывала сурово. Могла не разрешить месяц выходить во двор. Ну вот… я не хотела. чтобы милиция отвезла меня к Симе, и дала мамин адрес. А этого ее тогдашнего мужа я плохо помню. Он был большой и лохматый. Кажется, его звали Фимой. И он снял ремень… Я не кричала. Мама вошла случайно. И как она размахнулась табуреткой! А потом крикнула так, словно выдрала этот крик из собственного живота: «Пошел вон! Вон! Вон!» И потом сидела на том же табурете и повторяла без выражения: «Он ударил моего ребенка! Он поднял руку на сироту!» Кому она это говорила? Симе? Да, пожалуй. Потому что я помню Симин голос: «Мало ли. Он хотел ей добра».

Дверца машины опять хлопнула.

— Садись! — крикнул Кароль. — Садись, я отвезу вас к вашей яхте и больше не хочу видеть! Никого! Вы — ненормальные!

Над спинкой правого переднего сиденья показалась голова Женьки, а в машине запахло перегаром.

— Они пили! — крикнул подполковник еще громче. — Они сидели вдвоем на кухне и пили!

— Я вошел, а он сидел на полу и плакал, — сказал Женька глухим безразличным голосом. — Я разбил его жизнь.

— Заткнись, — велел Кароль. — Заткнись, не то я размозжу тебе челюсть. Вы, русские, вы все — опасные сумасшедшие. Вас всех надо держать за решеткой.

Машина то неслась плавно, то дергалась и прыгала, причиняя каждым скачком многократную боль: сначала стукало в голове, потом било в плечо, разносило зубы, ударяло под дых, отдавалось в спине и взрывалось в лодыжке.

— Кароль, — не выдержала я, — Кароль… Тише… пожалуйста…

Справа и спереди доносилось тяжелое Женькино сопение. Иногда он бормотал что-то, но мне не удавалось разобрать слова.

— Убирайся! — вдруг завопил Кароль. Машина дернулась и затихла. — Иди! Отсюда дойдешь ногами. Заодно протрезвеешь. Ее я отвезу к себе. Если Мара дома, она сама решит, нужно ли ехать в больницу. Ну! Я кому сказал! Ты мне мешаешь вести машину. Пошел отсюда!

Я поняла, что Кароль все же выгнал Женьку из машины, и снова потеряла мир из виду. Очнулась я уже в постели. Надо мной висело незнакомое сосредоточенное женское лицо с усами и очень большими и очень черными глазами.

— Очнулась? Значит, ничего. Попей! — велел хриплый, сильный, но приятный голос. — Лодыжку я тебе вправила. Рану зашила. Грудную клетку стянула бинтами. Остальное заживет. А сотрясение мозга — с этим делать нечего. Это надо вылежать. А почему ты не хочешь ехать в больницу? На тебе что-нибудь висит? Ты пырнула его ножом?

Я не помнила, что не хотела ехать в больницу. Не помнила, что говорила такое.

— Я никого не пыряла. Он мой муж… бывший.

— A-а! Может, ты и права. Зачем выносить сор из избы? Ножевая ранка, но неглубокая, многочисленные ушибы, сломанное ребро и сотрясение мозга. Записать все это надо. Развод тогда проще. Кароль, возьми большую машину, положим ее на заднее сиденье. До приемного покоя и назад. В больнице ей делать нечего. Я уже все, что нужно, сделала. Заберем домой. В полицию пока жаловаться не пойдем. Но какая же ты тряпка! Я бы его так отделала! Он бы у меня блевал кровью в туалетное очко!

— Все случилось сразу… я не ожидала.

— Надо бить головой в живот. Изо всех сил. Или — по яйцам! А потом, когда согнется от боли, рукой в челюсть… снизу… вот так! — Смуглый и не такой уж большой кулак врубился в парчовую подушку, и подушка взлетела к самому потолку. — Когда очухаешься, я тебя научу. Это просто.

— Пошел он к черту! — сказала я своим голосом, что было странно. Я ощупала губы. Они сильно уменьшились в размере. Стали почти такими, какими были прежде.

— Рот не пострадал, — успокоил меня голос, принадлежавший, очевидно, легендарной Маре, которая переплыла Атлантику на плоту и прыгала «банджи». — Зубы целы, челюсть тоже. А опухлость я сняла. Но рентген все же сделать придется.

— А рана, откуда она?

— На ножик напоролась.

Ножик? Мишка действительно хотел меня убить?! А Женька, зная это, с ним пил? Или Мишка возился на кухне и просто вышел с ножом в руке, а я на этот нож напоролась? Что же там было на самом деле? Все с ума посходили?

— Не плачь, — ласково, но твердо сказала Мара. — Выплюнь, выбрось, забудь. Не вздумай разбираться. У таких историй нет одной правды.

Так началась моя дружба с Марой. И закончилась счастливая любовь с Женькой. Никаких взаимных претензий не осталось. Просто растаяло все, что между нами было, словно его никогда и не было. Какая из меня Андромеда? Я же своя, со мной все просто, потому что понятно. Мишка плакал. Женька отнял у него любимую женщину. Что им оставалось? Убить друг друга или чокнуться и запить проблему. Хорошо, что выбрали второе. А Персей ничего про чудище не знал. И не понимал, что у того на душе. Не мог вникнуть в его проблему, иначе Персею этому никак бы не удалось совершить подвиг. Чудище должно быть потусторонним и совершенно непонятным, иначе получится совсем другая история. Что-то вроде того, что случилось у Красавицы со Зверем, у Иванушки с лягушкой и у Машеньки с медведями.

Наконец я поняла, почему Андромеду притащили сюда аж из Эфиопии для того, чтобы посадить на камушек напротив ресторана «Алладин» в Яффе. И почему Персей и все прочие ланселоты перлись за три моря выручать из беды Прекрасных Дамзелей. Это — для остранения. Чтобы чудище оставалось чудищем, дрянью заморской. Чтобы убивать его было легко. А кроме того, я поняла, что, описывая мою тогдашнюю жизнь, нужно оставить на потом все другие, приключившиеся за это время истории, иначе мы никогда не доберемся до пикника на берегу моря в честь Дня независимости и помолвки Кароля и Мары.

Впрочем, личный праздник был не только у Кароля и Мары. Бенджи прощался с холостой жизнью, потому что старец Яаков нашел ему жену раньше назначенного срока. Персиянка была большой и сильной с огромными бархатными глазами. Бенджи решил принять этот дар судьбы, но прежде потребовал от Чумы окончательного ответа. И Чума снова сказала решительное «нет!».

На пикнике Бенджи должен был представить свою Шахерезаду обществу. Шахерезаду звали Рахель. Была она из хорошего рода правильного племени, и прийти могла только в сопровождении брата, которого Бенджи уже ненавидел, как полагается ненавидеть такого родственника.

Чума тоже праздновала целых три события: освобождение от назойливой страсти Бенджи, приближение своей выставки, приобретавшей конкретные формы, и что-то еще, о чем говорить она пока не хотела.

— Я приду не одна, — предупредила Чума. — Со мной будет арабка Луиз.

— Это еще зачем? — взвился подполковник, которого Мара назвала Каро, что на ладино и прочих похожих языках означает «драгоценный».

Мара была сефардкой, Кароль, во всяком случае по матери, тоже был с Балкан, а там почти все евреи — сефарды. Так что им теперь пристало переговариваться разве что на ладино, которого ни один из них не знал. Но как бы там ни было, «Каро» звучит лучше, чем «Каакуа».

— А что? — напряглась Чума. — Тебе-то что? Она — моя гостья, кто ее тронет или заденет, будет иметь дело со мной!

Надо сказать, что Кароль, по его собственному признанию, готов был смотреть на арабов только через прицел ружья. Но к Чуме он относился уважительно. Что там между ними было, не знаю, но они были знакомы давно и без особой причины друг друга не задевали.

— А то, — нахмурился Кароль, — что это День независимости. Твоей Луиз и самой не поздоровится, если другие арабы узнают, что она была с нами. И нам праздник испортит, и себе навредит.

— Уже навредила, — усмехнулась Чума. — Она чокнутая. Хочет быть с евреями. Говорит, они ей больше нравятся. Кроме того, она христианка.

— Час от часу не легче, — буркнул Кароль. — Из яффских, что ли? Как бы она нам на хвосте драку не принесла. Неохота с этим пачкаться в праздник.

— Все будет нормально, — успокоила его Чума. — Ее папаша держит таксопарк.

— Саид, что ли?

Чума кивнула. Кароль тоже кивнул, и больше они об этом не разговаривали.

Еще собирались прийти армейские друзья Кароля. Чума позвала и Женьку, хотя Кароль после того случая его и видеть не хотел. Но Женька, как истинный мазохист, только к нам и таскался. Когда пришел в первый раз, я еще была сильно нехороша. Рана нагноилась, головные боли не отступали, синяки только начали линять. Он потоптался у постели, присел на корточки и спросил с тоской в голосе: «Ты меня ненавидишь?» Говорить мне не хотелось, и я только помотала головой.

— Почему? — не согласился Женька. — Ты должна меня ненавидеть! Я сам себя ненавижу. Но — представь себе: я захожу, а там здоровенный мужик сидит на полу и ревет. Что я должен был делать? Бить ногой?

Я снова помотала головой.

— Должен был! — не согласился Женька. — Надо было его поднять, а потом — врезать. Но я это только потом сообразил. А тут — сел за стол, налил себе рюмку… дурацкая ситуация… а он вдруг подполз и рядом сел… Я прощения не прошу. А что я мог сделать?

Я прикрыла глаза. И правда — что? Альбомы искать? Так любовнику не полагается шастать по квартире и шарить по полкам! Но говорить на эту тему мне не хотелось, думать — тоже. Я заснула, а когда проснулась, Женька так и сидел на полу возле кровати. С места не сдвинулся. Кароль его несколько раз из дома выкидывал, а он снова приползал. На него махнули рукой. Ходил за нами, как побитая собака, сам себе наливал кофе из финджана после того, как Мара всем остальным разлила.

Наверно, я должна была его простить. Любовь зла, но она и отходчива. А меня словно заморозили. Такое со мной бывало, когда случалось что-то очень нехорошее. Хожу, гляжу, делаю то, что требуется, говорю то, что полагается, но вся словно замороженный зуб. И поди пойми — есть он или на его месте дыра. Женька мучился, я это видела, но не реагировала. Не могла. Что с этим сделаешь?

Итак, на пикник собиралось человек двадцать. Кароль и Чума считали, что еще человек десять подойдет, так что надо покупать целого барана. За бараном Кароль поехал к своим друзам в горы. Они под его началом воевали. А Чума с Марой покатили на базар. Привезли гору продуктов и снова поехали. Три раза ездили, потом быстренько овощи почистили, что замариновали, что потушили, что-то чем-то нафаршировали. Коробки с едой не влезали в холодильник, и Кароль, недолго думая, поехал в магазин за вторым холодильником. Судя по всему, семейная жизнь представлялась ему непрекращающимся застольем, потому что, посоветовавшись с Марой, Кароль решил купить огромный американский холодильник на две двери.

— Старый поставим на крыше, — кивнула Мара. — Там можно держать напитки.

— И мясо для шашлыков, — тут же добавил ее Каро.

Они были необычайно согласованными во всех движениях и проявлениях. Создавалось впечатление, что им не только хочется одного и того же, но что это совместное желание даже просыпается в обоих в одну и ту же единицу времени. Вот Мара только направилась к тяжелому вазону с деревцем, чтобы переставить его в другой угол террасы, а Кароль уже несет этот вазон в направлении ее взгляда и ставит его, очевидно, точно туда, куда сама Мара предполагала поставить, потому что она лишь согласно кивает головой. Или Кароль только собирается куда-то идти, по глазам видно, что он еще даже не решил, идти ли, а Мара уже спускается по лестнице из спальни и несет вниз его кожаный пиджак. Каролю остается согласно кивнуть, чмокнуть ее в щечку и отправиться туда, куда собрался. Но ее-то в комнате вообще не было, когда Кароль встал и отправился за пиджаком!

Вот и сейчас они двигались по пляжу в согласованном ритме, молча, но так, словно неведомый хореограф заранее расписал каждый их шаг. Кароль несет тюфяк, привезенный для меня, в тень под дерево, а Мара уже выходит с другой стороны этого дерева с одеялом и подушкой. Мара несет шашлычницу и оглядывается, куда бы ее поставить. Приносит на выбранное место, а там уже лежат стопкой кирпичи, которые необходимо под шашлычницу подоткнуть. Говорят, семейные люди приходят к такому безмолвному пониманию желаний и намерений друг друга после долгих лет совместной жизни, но эта пара только собиралась стартовать в семейном забеге, и мне казалось, что стартовать из позиции, уготовленной для финиша, опасно.

Мара то и дело подходила ко мне справиться, удобно ли лежать, не достает ли прохладный ветер, не нужно ли мне чего. Я потянула ее за рукав, приглашая сесть.

— Почему ты решила выйти за него замуж? — спросила я неожиданно для самой себя. И тут же поправилась, объяснилась: — Мужики, когда добьются своего, они это… становятся другими.

Мара опустила голову. Я видела только ее жесткие, как стружка, смоляные кудряшки, по которым уже бежала обильная седина.

— Ты думаешь, на свете есть много мужчин, которые прощают нам прыжки с моста? Или пересеченную на плоте Атлантику? Я его выправлю! — сказала она решительно, подняла голову и рассмеялась громким гортанным смехом. — Он у меня станет человеком! И мы будем жить вместе долго и счастливо. — Потом снова опустила голову и сказала тихо, почти шепотом: — Я ездила к его матери.

— Говорят, кошмар…

— Моя тоже не сахар, — задумчиво ответила Мара. — Но, может, оно и хорошо. Мужчина выбирает жену наподобие собственной мамаши или полную ее противоположность.

— И что оказалось?

— Не знаю, — вздохнула Мара. — Ее подобрали с суденышка, которое перевозило нелегальных иммигрантов. Ни отца, ни матери. Своего дома никогда не было, своей жизни тоже. В пятнадцать лет родила ребенка. От кого — не знает. Их много было. Не насиловали даже, а брали за кусок хлеба. Хлеб бросали на расстеленный рядом старый платок. Платок был в клетку. А внешне… внешне мы, пожалуй, похожи. Я пыталась узнать, откуда прибыло суденышко. Вроде как из наших краев.

Мы посидели с Марой молча, и тут на тюфяк рядом со мной плюхнулась большая картонная коробка.

— Забирай! — сказала Чума. — Тут твои вещи. Не все, еще я привезла два чемодана, но они у меня дома.

— Ты ездила… туда?

— Ездила. Твой муженек пытался трепыхаться. Пришлось пригрозить. А теперь покажи мне моего папашу.

Ее глаза победно сверкали. Я решила, что это и был Чумин сюрприз, о котором она не хотела говорить. Все в ней горело, фотография Белоконя была нужна ей позарез. Но оказалось, что дело не только в Чумином горении, вернее, не в нем одном. Она успела съездить в музей «Яд ва-Шем» и потребовать признать Белоконя спасителем евреев. Есть, оказывается, такая должность. Звание. И теперь она собирала свидетельства. Нашла еще трех человек, бежавших из гетто, которым дядя Саша помог.

— Это ему и Берте, — произнесла Чума торжественным голосом. — Как жаль, что он не дожил! И она тоже.

Так я узнала, что дяди Саши уже нет в живых. Интересно, как узнала об этом Чума?

Получив все фотографии Александра Белоконя, Чума удалилась. Мара поглядела ей вслед, передернула плечами, словно озябла, и произнесла:

— Сколько же тут сирот, Господи помилуй!

Вскочила и отправилась навстречу обеспокоенно глядевшему в нашу сторону Каролю, а на ходу бросила:

— Скажу Каро, пусть съездит за моими стариками. Что-то я по ним соскучилась.

Не поверите, но Кароль уже играл ключами от машины. Мара шепнула ему что-то на ухо, и он тут же собрался в путь. На сей раз не на шикарной американской птице-тройке, а на стареньком грузовичке. Мой тюфяк, корзины с едой, углем и шашлычницами в «понтиак» бы не поместились. Вот Кароль и взял эту колымагу, она в углу двора стояла.

Мара торопливо выгружала из кузова то, что еще в нем оставалось, а Кароль принимал у нее корзины и шашлычницы. Работали они так споро, что и десяти минут не прошло, как грузовичок запылил по песку и скрылся за прибрежной скалой.

И тут я увидала Луиз. Она, видно, пришла с Чумой, но остановилась шагов за десять до моего тюфяка. Там и осталась стоять. И, боже мой, разве не так должна была выглядеть Андромеда?

Ветер пытался сорвать с нее хламиду, длинную и легкую. Ткань прилипала к стройному телу, обтягивала его, морщилась на груди и трепетала по бокам. Луиз ее оттягивала, оправляла, беспокойно покусывала нижнюю губу, но не вертелась и лишних движений не производила. Просто беспокоилась о пристойности, как и полагается испуганной девственнице. Она явно была очень напряжена, незнакомые люди ее пугали, но в круглых черных глазах светилось любопытство. Длинные черные волосы спадали до пояса. Ветер и их не пропустил, подхватывал прядь за прядью, вертел в невидимых пальцах, швырял в разные стороны, как нервический куафер, поймавший вдохновение, но еще не решивший, под каким углом пустить в ход ножницы. Я поманила арабку пальцем. Она подошла легкой бесшумной походкой. Подошла, как и должны ходить — по воздуху! — прекрасные принцессы, предназначенные в жертву морским чудищам.

— Луиз, — представилась тихим голоском и протянула ладошку.

Я потянулась навстречу и ойкнула.

— Извини! — пробормотала Луиз, быстро и ловко забралась на мой тюфяк, поджала ноги и удобно устроилась на крошечном пространстве. — Ты — Ляля?

У нее были тонкие черты лица, пухлые губы и совсем еще детская шея, со складочками даже.

— Чума сказала, что тебя избил муж. Я думала, у вас этого не бывает. А у нас — сколько угодно! Мой отец не бьет мать. Но у всех знакомых такое случалось. А я думаю: если меня кто-нибудь ударит, я, наверное, умру.

— Не умрешь.

— Умру! Я лучше умру! А хочешь, я принесу тебе питу с чем-нибудь? Мы с Чумой принесли совсем горячие питы. С чем тебе, с салатом или с сыром? Мясо еще не начали жарить, только сейчас выкладывают на огонь.

Откуда эта тараторка знает, что выкладывают на огонь метров за триста от нашего тюфяка? Луиз двинула ноздрями разок-другой, они, очевидно, и служили ей источником информации.

— С сыром и с овощами.

Она поднялась так легко, словно ветер смахнул ее с тюфяка и снес к корзинам. И тут на горизонте, то есть на невысокой прибрежной дюне, появился Женька. И спикировал оттуда навстречу своей судьбе.

А вообще-то я сейчас занимаюсь сочинительством, потому что ничего такого андромедного в этой Луиз при первом ее появлении не было. Ветер был, платье на ней он обжимал, волосы трепал, как и на всех остальных, но — ничего особого. Милая такая тараторка. Услужливая до невозможности. С любопытством в глазах и затаенным страхом в походке. Говорила на иврите с легким акцентом. Женька обратил на нее внимание только к концу пикника, но Кароль что-то ему сказал тихо и твердо. Женька отпрянул. А потом его как магнитом потянуло к этой девчушке. Они ушли гулять вдоль берега. Долго гуляли. Вернулись, возбужденные ветром и разговором. И разошлись. Луиз ушла с Чумой, предварительно хорошенько поработав на сборе мусора. И коронкой вечера была вовсе не она, а Марина мамаша.

Кароль привез их, мамашу и папашу, довольно поздно. Шашлыки уже съели. Песни спели, костер потушили. Как раз выковыривали картошку из-под углей. Никому она уже не была нужна, эта картошка, но какой без нее пикник у моря? И тут на дюне появился знакомый грузовичок. А до того Мара места себе не находила. Металась туда и сюда, сюда и туда. И все время взглядывала на дюну, ждала. Ну и дождалась!

Я думала, из кабины вылезет нечто громадное, усатое, громомечущее и молниеобразующее. А оттуда, как из зеркал версальского пассажа, выпорхнуло крохотное изящное создание в длинном платье с кружевами. Лицо срисовано с Греты Гарбо, а походка — меленькая, с упором на носок, заимствована у героинь мелодрам. Вот сейчас заломит руки и пойдет причитать, благословляя и проклиная непослушную дочь одновременно. Но нет. Досеменила до спуска к морю и оглянулась. Не растерянно, а властно. И с обеих сторон к ней немедленно побежали с протянутыми руками Кароль и крупный пожилой мужчина в элегантном костюме и при фетровой шляпе. Кароль оказался прытче. Ему и повезло снести фею по песчаному склону и поднести ее к самому костру.

Вообще-то ему надо было не спускать ее осторожно на землю, словно драгоценную китайскую вазу эпохи Тан, а бросить прямо в костер. И повалил бы дым, черный и вонючий.

Мара бросилась к матушке, та потрепала ее по щеке и нахмурилась. Фее явно не понравился наряд дочери, майка и брюки. А майка-то, между прочим, была фирменная, и брюки тоже.

— Ну и зачем нас привезли на эту… на этот потухший костер? — спросила фея так холодно, что у всех присутствовавших мороз по коже прошел.

— Я думала… — пробормотала Мара, опустив голову, — я думала… — Она подняла голову и посмотрела на мать так же, как та смотрела на нее. В воздухе скрестились два жестких луча, две стальные шпаги. — Я думала, тебе захочется побывать на моей помолвке.

— Помолвка? В первый раз слышу! Но как бы то не было, твои помолвки и свадьбы для меня давно уже не повод для веселья. И кто тут жених? — Фея переводила взгляд с одного мужского лица на другое, и взгляд был одинаково неодобрительный.

— Он тебя привез. И не ври, что не знала. Я разговаривала с папой и оставила тебе записку.

— А! На сей раз ты вышла замуж за грузчика?! Поздравляю! Жорж, ты знал, что человек, который нас привез, собирается стать нашим зятем? Хорошо, что я забыла дать ему чаевые! Получился бы ужасный конфуз. Нельзя ставить мать в подобное положение, Мара!

— Моя мать сама умеет поставить себя в любое положение и выйти из него, — четко и спокойно парировала Мара. — А я готова ей помочь. Каро, милый, поезжай за «понтиаком» и отвези мою матушку в ее хрустальный дворец. Или лучше вызови такси.

Кароль не шелохнулся. Он стоял, набычившись, минут пять, удерживая на склоненной голове тяжелую тишину, только усиленную шумом моря.

— Твоя матушка достойна хрустального дворца и «понтиака», — сказал он вдруг. — Я должен был думать, что делаю. Мы взяли старый грузовичок, чтобы заодно привезти все необходимое для пикника, — обратился он уже непосредственно к будущей теще. — Я прошу прощения. Но у меня есть для вас удобное раскладное кресло. Сейчас я его принесу. И угощу вас таким бараньим шашлыком, что вы не пожалеете, что приехали. Костер для этого не нужен, у меня есть шашлычница. Еще у меня есть винтажное шабли, очень хороший год, прекрасный урожай. И позвольте представиться: подполковник Кароль Гуэта, предприниматель.

Поскольку гости сидели вокруг затухающего костра, вздох облегчения они передавали по кругу. Раздался и короткий хлопок в ладоши. Хлопал Жорж, отец Мары. Очень на нее похожий. Наоборот, конечно, но сравнивала-то я его с Марой, а не ее с ним. Раскладное кресло оказалось под рукой, фея села в него, отвесив Каролю вежливый кивок. Мара обвела присутствующих влажным страстным взглядом.

— Кажется, мне не придется его выправлять, — шепнула она, пробегая мимо меня. — Кажется, мне есть чему у него учиться, — шепнула, пробегая в обратную сторону.

А я, честно говоря, не удивилась ни внезапной галантности нашего подполковника, ни его светским манерам. Кароль был человеком с тысячью лиц, мог вести себя и так и этак, потому его и побаивались. Какой он на самом деле, не знал никто. Чума тоже не удивилась.

— Знаешь, — сказала она задумчивым тоном, — Кароль… он из тех мужчин, с которыми хорошо попасть в беду. Я бы не испугалась, останься мы с ним вдвоем посреди пустыни и без воды… он бы что-нибудь придумал и спас нас обоих. Ни за что меня там одну не оставил бы. Но на необитаемый остров я бы с ним не хотела попасть. Один из нас должен был бы умереть.

Ах, какие шашлыки подал Кароль Гуэта будущей теще! Фея съела всего три кусочка, так что и нам перепало. А шабли вредная Марина мамаша поставила около себя, сама не пила и другим не дала. Потом долго пели. Оказалось, что Марина матушка была знаменитой болгарской эстрадной певицей, а в Израиле ей с трудом удалось организовать пару концертов. Кароль это, очевидно, знал и стал умолять бывшую диву спеть. Та долго не ломалась и спела несколько старых шлягеров. Овация публики была ей наградой. А затем она вступила в оживленный разговор с Каролем по поводу возможного возвращения на сцену. Спустя четверть часа Кароль был назначен импресарио тещи, которая расцеловала дочь и зятя и горячо их благословила прямо над потухшим костром.

Но публика хотела новых песен, и в круг вступила Луиз. Голосок у нее был небольшой, но приятный. Женька внимательно слушал.

— Нашел свою Прекрасную Даму? — спросила я с непонятным мне самой раздражением.

— Скажи одно слово, и она исчезнет с горизонта.

— Мне нечего сказать. Надеюсь, эта Андромеда не потребует от тебя подвига.

Женька почернел лицом, скрипнул зубами и исчез. А отец Мары спел песню на ладино, и дива ему подпевала. Потом… В общем, пели все, каждый свое. Даже я спела какое-то русское страдание из фольклорного репертуара нашей студенческой компании. Хлопали и мне, потом хором орали «Катюшу». А под конец, как водится, в ход пошел репертуар армейских ансамблей и израильский шансон.

Кароль успел за это время съездить за «Понтиаком», отвезти тещу с тестем, вернуть «понтиак» на место, приехать на наше стойбище на грузовичке и собрать в него все, что оставалось от пикника, включая меня и мой тюфяк. Потом дорулил вопреки запрещающему дорожному знаку до самого дома, затащил меня на средний этаж, устроил на одном из диванов, разгрузил и расставил по местам вещи, сварил кофе, налил его в термосы и повез туда, где, как я поняла из утреннего доклада счастливой Мары, пели до рассвета и даже с рассветом не хотели расходиться.

На этом рассказ о событиях, завершившихся пикником у моря, можно было бы и закончить. Но к нему прилежит история, случившаяся двумя неделями позже. Мне хотелось бы рассказать о ней здесь, потому что в последующем повествовании для нее вряд ли найдется место.

Чума продолжала хлопотать о присвоении дяде Саше Белоконю звания спасителя еврейского народа и добилась своего. Ее упорство меня заразило. И я решила заняться поиском друзей, родственников и знакомых моего родного отца.

Почему я не занялась этим раньше? Как-то не до того было, а кроме того, мама меня предупредила: никаких поисков родни! Мне еще в раннем детстве сказали правду: мой отец погиб. Звали его Ежи Беринский. И что бы кто бы о нем не сказал, я должна помнить: он был самым хорошим человеком на свете и очень любил маму и будущего ребенка, то есть меня.

Но у Чумы была своя точка зрения. Известно, что моего отца расстреляли за то, что он вынес свою любовницу, мою будущую маму, из гетто. Значит, какая-то сволочь донесла немцам. Так? Так. Эту сволочь неплохо бы опознать. Кроме того, родственники и друзья отца могут плохо относиться к женщине, из-за которой он погиб. То есть к моей маме. Так? Так и не иначе, незачем спорить! Мама об этом знает, поэтому велела к ним не соваться. Но я — родная дочь, единственная живая память об отце. А это — другое! Совсем другое! Его близкие могут очень мне обрадоваться. И оказаться прекрасными людьми. У них могут быть фотографии отца. Они могут много о нем рассказать. Значит, надо искать!

И мы объявили поиск.

Чума, регулярно навещавшая заведение «Яд вашем», нашла там сведения о моем отце, потом обнаружила адрес его выжившего и — надо же! — приехавшего именно в Израиль брата, который эти сведения и представил. Я поехала в Хайфу.

Я бы не хотела, чтобы мой отец выглядел как инженер Станислав-Шимон Беринский. Лысый, с вытянутым вперед лицом, напоминающим лисью морду, с тонкими губами и обиженным выражением лица. Судя по виду, неудачник, но: инженер при мэрии, большой человек по самоощущению. Как это совмещается? Да просто: не получилось из человека то, что он сам себе изначально назначил, а он не то чтобы удовлетворился меньшим, а пытается раздуть это малое в то большое, чего не было и, наверное, не могло быть. Поэтому обижен на судьбу, но пытается сделать вид, будто она, судьба, просто придавила его подарками из рога изобилия. История банальная и противная. Такие люди вызывают у меня физическую тошноту. Мишка, мой бывший муж, тоже из этих.

Возможно, это мое неприязненное отношение с первого взгляда и определило все, что на той встрече произошло. Сейчас в этом уже не разобраться.

Я пришла в мэрию, спросила, где могу найти Шимона Беринского. Меня даже не спросили, по какому поводу. Сказали: «Двести восемнадцать, второй этаж», и я стала подниматься по лестнице.

Судя по всему, инженер Беринский был не так уж и нужен хайфской мэрии. У других кабинетов толпился народ, а перед двести восемнадцатым было пусто. Я постучала и вошла. Инженер Беринский стоял спиной ко мне и глядел в окно. Рабочий стол был пуст, зато стены кабинета были густо завешаны фотографиями в одинаковых рамках. Под фотографиями красовались белые полоски целлулоида с выдавленными буквами — красными, синими и черными. Несколько надписей удалось прочесть за время, понадобившееся инженеру Беринскому на то, чтобы повернуться к посетителю передом, к окну задом. На одной — зелеными буквами — сообщалось, что перед нами — инженер Беринский в обществе заместителя председателя союза ветеранов. Красные буквы связывали инженера Беринского с главой какой-то фракции. Черные — с заместителем главы хайфской мэрии. Я решила разглядеть другие фотографии, чтобы понять, означает ли цвет букв общественную или иную градацию людей, которым инженер Беринский оказывает честь сняться рядом с собой, или же цвет зависит только от наличия тех или иных чернил в приспособлении для печатания надписей. Но инженер Беринский спросил: «Ну-с, чем могу быть полезен?» — и расследование пришлось прервать.

Первую фразу я заготовила заранее. «Расскажите мне о Ежи Беринском. Это — мой отец».

— И кто же сказал, что он твой отец? — насмешливо спросил инженер Беринский.

Такой немедленной и лобовой атаки я не ожидала. Можно было подумать, что инженер Беринский изнурен набегами неправомочных детей брата.

Я молча протянула письмо отца. Беринский пробежал его глазами, хмыкнул, подержал в руках и неохотно вернул листочек.

— Это ничего не значит! — сказал он, тряхнув головой. — Судя по всему, твою мать зовут Мирьям. Она спала с немецким офицером. Так что я еще не знаю, полагается ли тебе израильский паспорт.

Инженер Беринский был явно доволен собой. Он засунул руки в карманы и прошел от стола к окну фривольной походкой человека, получившего в карточном раскладе полный марьяж.

— Вы держали свечку? — спросила я, как мне казалось, спокойно. Унять дрожь, подступавшую к горлу, было непросто.

— Это знали все!

— Кроме моего отца?

— Ха! Так бывает со всеми рогоносцами.

— Видно, отец хорошо знал вашу пакостную натуру, поэтому и призвал меня не верить тому, что будут говорить вам подобные. Кстати, кто донес? Этот вопрос меня чрезвычайно интересует. Кто донес фрицам, что мой отец вынес мою маму в мешке с мусором?

Я сказала это, чтобы что-нибудь сказать. Надо было уходить, но у этого типа наверняка сохранились фотографии. Он мог многое рассказать. Ах, как все нехорошо получилось! За мыслями о том, можно ли поправить ситуацию, я не сразу заметила перемены, произошедшие с инженером Беринским. Его лицо вытянулось вперед еще больше. Юркие глазки носились туда и сюда, как шарик детского бильярда, не находящий лузу. Инженер Беринский присел, руки у него мелко тряслись.

— Ты ничего не сможешь доказать! — прошипел он натужно.

— Смогу, — сама не знаю, зачем и почему ответила я.

Инженер Беринский прыгнул ко мне, протянув руку к прощальному письму отца, которое я все еще держала в руках, но промахнулся.

— Почему! — крикнула я. — Почему ты это сделал?!

— Он украл все семейные драгоценности и отдал этой своей шмакодявке! Он оставил меня и свою мать без гроша.

— Его мать и моя бабушка сама отдала ему все эти цацки. Я их видела не раз. И — вот! — кольцо на мне. Мама не раз говорила, что это — подарок бабушки! Я сделаю все, чтобы Израиль узнал, кто такой Шимон Беринский! — мой охрипший до сдавленного шепота в конце фразы голос удивил меня самое. Я и не знала, что способна на такое.

— Я выкину тебя из Израиля! — заорал мне вслед озверевший голос убийцы моего отца.

Чума рассказала эту историю какому-то сочувственному дядечке в «Яд ва-Шем».

— Мы знаем, что там что-то нечисто, — вздохнул дядечка, — но про гетто и так ходит столько нехороших слухов. Не надо ворошить старую историю. Я сам оттуда. А этот Шимон Беринский… про него многое говорили. Зато сам Ежи был славным парнем. Люди его любили. Смелый и надежный. Я до сих пор не знаю, как он вынес свою Мирьям вместе с мусором. Такой щупленький был. Невероятная история! Скажи твоей приятельнице… впрочем, Ежи все сказал сам. Мирьям была красоткой. На нее многие заглядывались. Но шлюхой она не была. Совсем еще девчонка. Кстати, мне кажется, что ее отец, дед твоей подруги, живет в Париже. Он расстался с ее бабушкой еще до войны. Говорили, что это она рассталась с ним. Такой тип был, одно слово — художник! Приезжал как-то сюда с какой-то делегацией. Я с ним разговаривал. Сумасшедший старик, но занятный. Передай это твоей приятельнице. Адрес я достану.

Про деда, живущего в Париже, я знала и без него. И адрес лежал в сумке. Я даже писала по этому адресу, но ответа не получила. Тогда это меня нисколько не огорчило. Но сейчас стало настоятельно необходимо разыскать деда, пребывающего в бегах. Моя мать мне не звонила и не писала. Тетя Сима писала, но что толку? Приехать она никогда не сможет, потому что никакая она мне не тетя, да и не еврейка к тому же. Родной дядя меня не признал и грозил выгнать из Израиля. Мужа я оставила, любовник ушел к другой. У Кароля на худой случай есть мать, пусть и брошенная в кибуце, а у меня — никого! Все говорят, что от родственников, когда они есть, проку немного. Но когда их нет, в эту правду жизни трудно поверить.

Загрузка...