3

Улечу на Марс. Ну кому я здесь нужен? И только я это решил, пробравшись в палату через окно и покорно вытянувшись на постели, как явился врач, а за ним сестра. Врач, толстенький, с ямочками на щеках — ну просто сияющий восклицательный знак, — потирая маленькие ручки, принялся рассуждать о гонках. Он назвался моим болельщиком и очень переживал, что соревнования сорвались и я свалился в невесомость. Через минуту мне казалось, что я знаю его сто лет. Почему-то доктор помнил все гравилеты, на каких я летал, даже когда был мальчишкой. Я с вдохновением поддакивал, вспоминал разные мелочи и рассказал, как гнался за Гришей Сингаевским и как он знал, что я хочу его обогнать, а потом это облако. И тут я смолк и больше ничего не говорил. А восклицательный знак поднял мне веко, заглянул в глаз, дружески ткнул кулаком в живот.

— Сердце работает нормально. И все остальное, — объявил он, довольный осмотром.

— Это вы прочли в глазах?

— Секрет, — улыбнулся он.

Ох уж эти докторские секреты! Как будто я был маленький и не знал, что прослушивала меня ввинченная в пол кровать.

— А долго я был в этом… забытьи? — Я с трудом подыскал слово.

— Пустяки, — махнул рукой веселый доктор. — Спал несколько часов.

Несколько часов! Представляю, какая на меня собрана документация. Электрические, тепловые, механические, химические и разные другие процессы — все это собирала трудолюбивая кровать. До чего сложно устроен человек!

— Задал я вам работу, — искренне повинился я.

— В основном не мне, а Марье Семеновне, — засмеялся доктор.

Я покраснел, вспомнив мальчишескую проделку с тумбочкой. Когда я вернулся, тумбочка была на месте.

— Искала вас в саду, — сказала Марья Семеновна. Она была такой, как я представлял: с добрым лицом и мягкими неторопливыми движениями. Я начал говорить, что люблю гулять по ночам на свежем воздухе, и она опять пришла мне на выручку!

— Все мы были такие.

— Массаж! — кратко резюмировал доктор и удалился в полном сиянии.

А массажист был тут как тут, совсем как в раздевалке спортклуба, и пошли отбивать лихую чечетку его крепкие проворные руки, а когда я перевернулся на спину, то на стуле сидел Аксель. Аксель Михайлович Бригов, мой профессор, наш Старик Аксель. Я встрепенулся, но Старик пробурчал: «Лежи!» — и тогда проворный массажист легонько толкнул меня в подбородок ладонью и принялся уминать брюшной пресс.

Аксель был неизменным, сколько я его знаю. Черный костюм, галстук, шляпа на коленях. Величественный и торжественный. А маленькие медвежьи глаза смотрят недоверчиво, часто мигая, и я догадываюсь, что это от смущения: он очень не любит незнакомую обстановку. Молчит, и я тоже. Лучше подождать, когда сам начнет. Хорошо, что еще попался неразговорчивый массажист.

— Я все видел, — хрипло сказал Аксель, едва массажист скрылся. — Нет, не в телевизоре, — поморщился он на мой кивок. — Потом все видел, когда приехал с побережья. Хорошенькая история, ничего не скажешь.

Представляю, как мы испортили ему единственный за несколько месяцев выходной. Забрался в морские просторы, подальше от пляжей и подводных охотников, «морских чертей», как он говорил, спокойно управлял лодкой (он влюблен во все паруса мира), и — пожалуйста — срочный вызов.

Аксель помолчал, удовлетворенный ходом беседы. И вдруг самое главное:

— Март, что это было такое?

Я ждал этого вопроса, едва увидел учителя, но не думал, что он прозвучит так откровенно и прямо, что я опять сойдусь с неизвестным.

Я беспомощно взглянул на профессора — ведь он-то должен уже все знать, но лицо его выражало каменное спокойствие, а глаза смотрели твердо и беспощадно, приказывая говорить. И тогда я стал говорить, как все было, начиная с того момента, когда в ангаре нам мешал болтливый комментатор. Я очень хотел, чтоб учитель почувствовал азарт гонок и не думал, что я улыбался от самодовольства или какой-то иной глупости. И он, кажется, все понял, хотя я, конечно, ни слова не сказал про Каричку и свое настроение. Его огромные руки, спокойно лежавшие на коленях, зашевелились, он словно пробовал удержать руль моей машины. А я сказал, что он ни за что бы не удержал (Старик обладал огромной, непонятно-чудовищной силой). И еще прибавил что-то невразумительное про сильное поле притяжения, которым обладает облако.

— Так, юноша, — сказал Аксель, — весьма поэтично, но анализ никуда не годится. Ты ведь учишься на физическом?

— На физико-математическом.

— Жаль, что не мне сдаешь экзамен. Но шутки в сторону. Как ты сказал: облако?

— Это я случайно. Облако я не видел, только сияние.

— Пожалуй, ты угадал.

— А Сингаевский?

— Да-а, — только и сказал профессор.

Он молчал довольно долго. Потом смущенно заморгал.

— Ты гулял ночью…

— Да, отлучался. Аксель поморщился.

— Это я к тому, что ты вроде можешь вставать.

— Конечно, могу.

— Будет Совет. Пойдешь со мной, если разрешат врачи.

Такого я не ожидал.

СОВЕТ! Совет ученых планеты!

Я вскочил, закричал:

— Да я здоров! Я летал в Студгородок! Совсем здоров!

— Вот как… — Только голос да насторожившиеся, сжатые в точку зрачки выдали удивление моего учителя. (Черт возьми, как хорошо я его знал!) — В какой же это город? — спросил он.

— Искусств.

— Вот как, — повторил он, — веселился?

— Не очень, — неопределенно ответил я, вспомнив свое возвращение.

— Во сколько ты улетел оттуда?

Этот вопрос не был случайным, что-то беспокоило Бригова, и его беспокойство сразу передалось мне. Я стал вспоминать вслух, стараясь что-нибудь выведать:

— В четыре… Нет, в половине пятого… Примерно без четверти пять… Я пропустил что-то интересное?

— Потом, — неопределенно сказал Аксель. — Отдыхай Вечером встретимся.

Он ушел, а я бросился на постель и зарычал в отчаянии: «Отдыхай!». Да, я бы отдыхал, будь у меня такое каменное спокойствие. Отдыхал бы и размышлял над физической природой странного объекта, который сначала глотает гравилет с человеком, а потом является поразвлечься к беззаботным студентам. Я чувствовал, что это так, что грязно-белое пятно, мелькнувшее в ночи над моим датским принцем, не было галлюцинацией. Аксель недаром насторожился. Чертов Старик, не мог сказать определеннее.

Я хотел опять выскочить в окно, но в палату, будто чествуя подвох, зачастила Марья Семеновна. Она мне очень нравилась, и хорошо, что она входила просто так, а не появлялась на стене; я уже говорил, что эта спокойная больница мне тоже нравилась. Марья Семеновна приводила и уводила посетителей. Среди них были деловые ребята из Института Информации, которым я в третий раз рассказал свой случай.

Шумно ввалились наши — Андрей, Игорь Маркисян и еще один парень, с которым я учился, — Сергей. Я сразу успокоился. Друзья могли ради меня сделать все. Только попроси я — и они разыщут и даже примчат сюда Каричку.

Но никто из них не знал о происшествии в Студгородке. Что самое удивительное, меланхоличный Андрей первый почувствовал неладное и серьезное в моих вопросах.

— На! — Он вынул из кармана светогазету, которую обычно таскал с собой, и еще отдал свои радиочасы. Мы договорились, что он вызовет меня, когда что-нибудь узнает.

А Игорь ругал профессора Акселя.

— Как он мог тебе не сказать? Консерватор! — Игорь всегда находил резкие слова.

— Консерватор? — переспросил Андрей. — Уточни.

— Конечно! Что за игра в таинственность? Заскоки прошлого века. Как будто мы ничего не понимаем.

— Мы — двадцать первый век… — подхватил Сергей, подмигнув нам с Андреем.

Игорь не ответил, но глаза его все больше мрачнели. Сейчас он, по своему обыкновению, сверкнет яркой и неожиданной, как клинок, мыслью и в пух и в прах разнесет призрак Старика Акселя.

Я нажал на кнопку часов, и раздался вкрадчивый, хорошо поставленный голос, выплывающий из музыки.

— …руки на пояс и — раз, два… раз, два… хорошенько прогибайтесь!…

Мы рассмеялись.

— Жив курилка! — с удовольствием сказал Сергей. — Рекомендую: балетмейстер от гимнастики.

Перебивая друг друга, мы в подробностях стали вспоминать один эпизод. Кажется, мы готовили какое-то представление для институтского вечера. Юмор рождался в мучениях, у всех разболелась голова, и я распахнул окно. «Закройте окно!» — потребовал мрачный толстяк. Его толком никто не знал: синоптики, приглашенные на вечер, выделили нам в помощь своего остряка. И когда он впервые открыл рот, мы буквально окаменели: это был чертовски знакомый голос, голос, который командовал с экранов поставить ноги на ширину плеч и прыгать повыше, как это делали картинно изящные гимнасты. Мы обомлели, сопоставив красивый баритон с грузной, округлой, как бочонок, фигурой. А толстяк вполне серьезно требовал закрыть окно: он опасался простуды. Я сказал: «Но ведь весна»… А Андрей поправил: «Не весна, а нормальный зимний день». Тогда знаменитый спортивный балетмейстер хлопнул рамой и, покраснев от гнева, ушел. Мы хохотали от души, благодаря синоптиков за такую шутку для нашего представления.

— Ладно, веселись тут без нас, — сказал Игорь, пожимая мне руку.

— Жди вызова минут через тридцать, — пообещал Андрей.

А Сергей, не любивший церемоний, просто подмигнул и уже из двери крикнул:

— Все будет в порядке, Март!


Они ушли, а я принялся крутить колесико Андреевых часов, вслушиваясь в голоса мира. Я любил иногда вечером перед сном пронестись по радиоволнам и как бы со стороны взглянуть на добродушно-огромный теплый шар, который шумно дышал, бежал знакомой дорогой и сообщал о себе тысячи новостей. Но сейчас я отмахивался от летящих ракет, подводных экспедиций, открытий ученых и их электронных помощников, от городов, смотрящихся в зеркало будущего, праздников песен, заказов на погоду и еще сотен и сотен подробностей менявшегося лика планеты. Сейчас я искал свое. И, как назло, в этом бесконечном потоке не было того, что меня мучило. Мир как будто забыл о существовании Студгородка Искусств.

Газетные страницы, едва я их развернул, бросили мне в лицо ряды слов, выстроенных в строгие колонки, и выпуклые цветные фотографии. Андрей читал, конечно, «Новости», блестяще отстававшие от событий, судя по подробному описанию наших гонок и отсутствию хотя бы единой строки о Студгородке. В выходных сведениях была плоская стрелка переключателя с указанием еще четырех газет. Я включал и внимательно просматривал утренние номера «Юности», «Известий», «Спорта» и даже «ВЭЦа» (выпуска экономического центра), но ничего нового не нашел. Стремительно уходило в угол кинокадра белое пятно; на одном снимке я улыбался сам себе, судорожно вцепившись в руль; спокойно и уверенно смотрел на читателей Гриша Сингаевский. Почти все заголовки кончались увесистыми знаками вопроса, в статьях был собран полный набор фантастических эпитетов. Комментарии ученых отсутствовали.

Я отбросил газету, схватил с тумбочки радиочасы: они жужжали тихо и вкрадчиво.

— Март, — сказал Андрей, — информация очень туманная. В Студгородке все разъехались. День Искусств отложен на неделю.

— А Каричка?

— Я звонил ей домой…

— Ну что?

— Она еще не приехала, там ничего не знают.

— Ясно, — сказал я очень спокойно, Андрей помолчал.

— Я могу слетать в городок, — неуверенно предложил Андрей.

— Зачем? Лучше расспросить Акселя. Ведь он в курсе.

— Старик заперся у себя и никого не пускает. Да, Март, через час Большой Совет. И ты туда приглашен.

— Я знаю.

— Счастливец. А у нас во всем институте подключен всего один экран.

— А где Игорь?

— Забыл тебе сказать. Игорь побежал искать Рыжа. Рыж! У меня радостно екнуло сердце. Как я смел забыть тебя, маленький всемогущий Рыж! Ты-то, конечно, найдешь Каричку.

— Ладно, смотри, — разрешил я Андрею.

— Я еще позвоню.

Но никто больше не звонил, часы молчали на моей руке.


После обеда я простился с веселым доктором и добрейшей Марьей Семеновной, и меня отвезли в Институт Информации. Электромобиль нырнул в тоннель, оставив меня у подножия стеклянного куба, сверкавшего всеми гранями. Раздвинулись прозрачные двери, эхо шагов забилось в пустом вестибюле. В лифте я нашел кнопку конференц-зала, кабина стремительно пронесла меня сквозь толщу этажей, набитых бесшумными машинами, и опять я был один в светлом коридоре, а может, и во всем этом обманчиво простом, обманчиво солнечном кубе.

— Сюда, Март! — прозвучал голос Акселя.

Вот она, знаменитая резная дверь: в черных клетках блестят золотые знаки Зодиака. Дверь была полуоткрыта, но я, вместо того чтоб войти, почему-то робко заглянул в зал. За длинным полированным столом орехового цвета сидели в креслах двое: Аксель Бригов и математик Бродский, которого я узнал по мощной сократовской лысине.

— Входи! — властно сказал Асель.

А Бродский, взглянув на меня, рассмеялся:

— Лет сорок назад вошел я сюда, как этот юноша, робея и трепеща. Верно, Аксель?

— Помню, — мрачно изрек мой учитель. — Ты как вошел, уселся рядом с председателем, на место Гофа, и все порывался выступить. Гоф потом говорил, что впервые видит в науке столь расторопного юношу. Садись, Март, и бери пример с Ивана Бродского.

Бродский смеялся заразительно, глаза его вспыхивали во весь круг толстых очков, и я невольно улыбнулся, подсел к Акселю и сразу сказал ему самое главное:

— Там, в Студгородке, была Каричка. Что с ней?

— Здорова. Скоро встретишься, — буркнул Аксель, и я совсем успокоился.

Бродский вспоминал, какие умы собирались раньше за этим столом: Гордеев, Поргель, Семенов… Они, эти великие старики прошлого, смотрели на меня со стены; некоторые были еще живы, но уже не являлись на Совет. По воле художников все они были строги, лишь один астроботаник Лапе замер в радостном изумлении, будто увидел диковинное марсианское растение. А ведь каждый из них радостно, как Лапе, встречал все новое и потому потрясал своими открытиями мир. Так представлял я жизнь всех великих. Но кто знает, может быть, меня ждет встреча со строгими, как эти портреты, судьями, когда начнется Совет.

Я представлял, как это будет, и все же, когда во весь полукруг стены стали зажигаться экраны, почувствовал, что пол подо мной колеблется, кресло как бы повисает в воздухе, и я последний раз взглянул на доброго Лапе. Стена беспредельно отодвинулась, и вот я уже сижу перед огромным залом, где сошлись оба земных полушария, и все эти знаменитости ни с того ни с сего начинают здороваться со мной. Я растерянно отвечал на их улыбки и приветствия, но только чуть позже догадался, какую коварную шутку со мной сыграли телеэкраны: ученые здоровались с моими соседями. Почему-то от этого простого открытия мне стало легче, но через минуту, когда председателем избрали Акселя Бригова, я опять покраснел: все смотрели на Акселя, а мне казалось — на меня. Прошло несколько томительных секунд, пока я сообразил, в чем дело, и повернул голову к учителю.

— Кажется, нет только Константина Алексеевича Лапина. — Аксель обежал маленькими глазами лица. — Что там у вас, Мирный?

На экране появилась девушка в белой кофточке и официальным голосом объявила:

— Константин Алексеевич летит в Мирный с полюса недоступности.

— Ну, а мы начнем. — Аксель говорил спокойно, как дома. — Цель нашего собрания всем известна: обменяться мнениями о загадочном явлении, которое мы пока называем облаком. Пленки товарищи видели. Но я предлагаю посмотреть их еще раз всем вместе.

Аксель, круто повернувшись, не вставая с места, протянул длинную руку к пульту, щелкнул выключателем, Сидевшие напротив люди из другого полушария превратились в едва различимые фигурки, нас разделили море и небо. Четкий строй игрушечных гравилетов рассекал небесное полотно, плавно огибая точки золотистых шаров, и я не сразу понял, что это летим мы, тридцать парней, вслед за желтым крылом лидера, пока не услышал артистический речитатив комментатора. На зрителей наплывали лица пилотов — угрюмо сдвинутые брови Сингаевского, моя блаженная улыбка, сжатые губы, упрямые скулы, прищур десятков глаз, и сквозь эти лица в полнеба виделась вся картина гонок. Странно было смотреть на это сейчас, со стороны: я был просто зрителем и никак не мог представить себя в пилотском кресле гравилета, хотя вместо баритона Байкалова уже звучал мой рассказ, который записали несколько часов назад в больнице. И когда я увидел идеально круглое облако, красивое и праздничное, как елочная игрушка, бешеное вращение двух машин, потом исчезновение Сингаевского, падение обломков и маленького нелепого человечка, которого, словно спящую рыбу, вылавливали сетью из зоны невесомости, — мне казалось, что это всего-навсего знакомый фильм.

Только голос Гриши Сннгаевского, его спокойные последние слова, заставили сжаться мое сердце.

Море исчезло, берега соединились…

Меня удивило спокойствие ученых Совета. Будто ничего не случилось, не исчез на наших глазах человек. Молчание затягивалось. Видно, Акселю оно не нравилось: он медленно осматривал зал, выискивая первого, кто захочет выступить. Судя по задумчивым лицам, сейчас кто-нибудь должен был сказать: «Чепуха! Этого не было!».

— А где сейчас облако?

Я узнал по резкому тону Лапина. Он стоял, широко расставив ноги, огромный, плотный, в своей меховой кухлянке, и казался каким-то взъерошенным. Настоящий властитель Антарктиды с красным, иссеченным ветром лицом. Он грозно смотрел на Акселя, словно тот был виновником.

— Не зарегистрировано, — кратко ответил Аксель.

Лапин грузно сел, молча достал свою знаменитую трубку.

Физики сделали первый шаг. Молодой сухопарый человек в мятой куртке быстро и четко написал на доске формулы гравитации. Чикагский физик говорил отрывисто, почти раздраженно, стоя к нам спиной, как будто досадуя на то, что вынужден повторять общеизвестные истины об огромных сгустках архиплотного вещества и их гравитационных свойствах. Худая сильная рука бросила на доску уравнения полей облака. Мел крошился, ломался, физик брал новые куски, огрызки летели под наш стол, и это был самый настоящий оптический обман: мы были здесь, в Европе, а крошки — там, в Чикаго. И там, на той доске, уже были готовы новые расчеты, опровергавшие прежние.

— Нам неизвестны силы, которые могут изготовить подобный сюрприз, — сказал физик.

Гнетущее неизвестное вновь повисло в воздухе, и как-то малоутешительно прозвучал вывод «мятой куртки»: накопление фактов и точных данных об облаке может, судя по всему, привести к открытию новых физических законов.

Мне это выступление не понравилось. Мы, студенты, были определеннее в своих суждениях, чем этот восходящий гений. А тут еще Бродский, отвечая физику, стал защищать давно открытые законы физики и незыблемость теории. Я слушал его вполуха и, честно говоря, даже подумал, что он рад исчезновению облака: теперь он мог теоретизировать сколько угодно о Вселенной, о разнообразии небесных тел и общих, давно известных законах.

Все же чикагский физик первый бросил камень сомнения. Постепенно разразилась лавина. Вставали один за другим маститый седой Сомерсет — могучий математик, открывавший истины за своим рабочим столом; изящный француз Вогез, покоривший плазму; бронзоволицый астрофизик в сверкавшей чалме Нуд-Чах; маленький синеглазый, как ребенок, Чернышев, открывший антигалактики; вышагивал по комнате растрепанный Каневский, пересыпая свою речь остротами, столь неожиданными, что не выдержал и поддакнул даже Бригов. А когда к доске подошла Мария Тауш, все смолкли: после долгих лет, проведенных астрономом на Луне, красивое, в овале длинных волос ее лицо казалось белее бумаги.

Это были деловые, предельно сжатые, почти без формул доклады. На моих глазах рушились рамки теорий, которые еще час назад казались монолитными, как пирамиды. Я видел по глазам, по выражению лиц, по репликам и быстрым записям в блокнотах, как воображение ученых раздувало в пожар те искры гипотез, что вспыхивали в речах, — так бурно множит кванты кристалл мазера, и вот уже луч света, луч поиска устремился вслед за ускользнувшим облаком. В каком горниле Вселенной оно родилось? Может, оно состояло из сверхплотного вещества, что рождает звезды? Его притяжение вовсе и не гравитация, а сила неизвестного нам поля? Как совместило оно притяжение с отталкиванием, свободно захватывая и разбивая в щепки гравилеты? Игра ли это природы? Творение ли высокой цивилизации?

Голова шла кругом от этих мыслей. Вспомнились слова, что мир-это не знакомая нам земля; настоящий мир, бросающий вызов нашему пониманию, — это страна бесконечных гор: вершины знаний, с которых мы бросаемся, и пропасти неизвестного, над которыми проносимся на крыльях интуиции. Кажется, так сказал де Бройль, что не побоялся погнаться за электронами и подарил миру волну — частицу, два слова, открывших эру квантовой физики. Что ж, если бы де Бройль мог прийти сейчас на Совет, он убедился бы в правоте своей формулы: пропасти бесконечны и всегда появляются неожиданно.

Между прочим, об иной цивилизации сказал Лапин. Сидел дымил с закрытыми веками, кажется, уже уснул, как вдруг открыл хитрющие глаза и сказал весело и прямо. Все рассмеялись от неожиданности, и Лапин громче других. Вот таким я его и запомнил на одной студенческой пирушке, когда он, полярный бог, легко ступая в своих неизменных унтах, грохотал на всю комнату и учил нас пить золотистый сок из консервной банки одним глотком до дна.

— У меня вопрос к Марту Снегову, — прозвучал спокойный голос.

Я вздрогнул, но не потому, что не ожидал, что обо мне вспомнят; в мягкой, почти домашней интонации вопроса почувствовал значительность следующего момента: этот человек знал что-то важное для меня.

Он смотрел добрыми глазами — Джон Питиква, врач-психолог из Африки. Улыбнулся, будто почувствовал мое волнение. Струя теплого воздуха шевелила его белые волосы.

— Скажи мне, Март: когда ты вспомнил то, что произошло с тобой, подробно, во всех деталях?

— В больнице, когда проснулся.

— Все сразу?

— Да, — сказал я. — Сразу и целиком.

— Мы много говорили о физике и совсем не говорили о человеке. — Старый ученый поднялся во весь могучий рост, и вокруг него сомкнулось пространство напряженного молчания. — Это не упрек, — тихо продолжал Питиква. — Я говорю не только о пропавшем. Я говорю об опасности, угрожающей людям. Все гонщики подлетали близко к облаку, и все на некоторое время теряли память. Они даже не помнили, куда летят, машины посадили автоматы. Память восстанавливалась у пилотов постепенно. Март Снегов сказал, что он вспомнил все сразу, — это правда. Но с момента аварии до его пробуждения прошло шесть часов. Разрешите мне обратиться к материалам.

Воздух прорезали снопы голубых искр: Питиква демонстрировал на экране свои записи. Они то бежали легкими игривыми волнами, то начинали дрожать и метаться мелкими нервными молниями. Питиква читал эти записи молча, как открытую книгу, обращая всеобщее внимание на важные для него слова, сравнивая совпадавшие по смыслу строки, перелистывая ненужные страницы. Казалось, голубые линии подчиняются взмаху его руки. Я с восхищением смотрел на человека, который знал обо мне гораздо больше, чем я сам.

— Вот другая серия записей. — Питиква как бы стер ладонью прежние волны и жестом вызвал новые. — Они странным образом совпадают с первым случаем — машины уже провели анализ, — хотя физики уверяют, что здесь облако не было зарегистрировано. В европейском Студгородке Искусств…

Я вдруг увидел грязно-белое пятно там, в черноте ночи, над головой Карички. Я узнал его и вскочил:

— Было! Я видел!

Я стал говорить сбивчиво, торопливо — мысли опережали язык; я знал, как это сейчас важно: внезапно изогнувшийся луч прожектора и молчание стоявшей на помосте Карички. Не помню, что спрашивал Питиква, я видел только его глаза, только их я слушался сейчас. А потом я увидел Каричку; она лежала на постели и задумчиво смотрела на меня с экрана. Кто-то сказал, что она здорова, но я — то понимал, как ей тоскливо на этой больничной кровати.

Все. Теперь я знал, что мне надо делать. Бежать к моему датскому принцу.


Когда мы спускались по лестнице к стеклянным дверям и Аксель сказал мне: «Отдыхай. Послезавтра в шесть. Поедешь со мной», — я очнулся и стал вспоминать, чем кончился Совет. Кажется, Бригов, заключая собрание, сказал: «Это облако, кем бы оно ни было, бросает вызов нашему пониманию природы…».

Совет решил его преследовать.

Загрузка...