— И что нас всех ждет впереди? — сказала Тамар. — Пропади все пропадом, несчастные мы… — сказала и, схватив вдруг руку Антик, поднесла к своей груди, упругой, почти девичьей. — Ну что, что я видела в жизни, двух месяцев даже вместе не прожили… Моя мать для чего меня рожала на свет, для чего мне все это бог дал — чтобы каждый день в поле идти и возвращаться, в поле и обратно? В поле и домой? В поле и то лучше, чем дома. Я и домой-то не хочу возвращаться.

Ночью Антик лежала с детьми рядом, глядела в темный потолок. И вдруг забывала, что сама она мать, а рядом ее дети лежат. И, забывшись, шла несуществующими дорогами, встречала несуществующих, воображаемых людей, воображаемое счастье испытывала. И когда, очнувшись, останавливалась, видела, что кругом ложь. И все мгновенно рассыпалось. И действительность ей оставалась в виде потолка над головой. Рядом ерзали во сне дети, и она протягивала руку и притрагивалась к их маленьким тельцам, прислушивалась к их сладкому посапыванию и с гордостью думала об их завтрашнем дне. И видела в этом завтрашнем дне себя — серьезную, спокойно наставляющую детей, мудрую мать. «Будем жить, — улыбалась она. — Права она, а не та, которая не хочет с поля домой идти, к своим детям не хочет и, приложив руку ко лбу, вглядывается в даль: «Кто бы это был тот всадник?»

Весной Васил продал швейную машину сына и купил трех овец, корову, двух боровов. Вдруг узнали, что новый закон вышел, позволяющий держать крестьянству свою скотину. Он ни за что бы не продал машину сына, но, когда вышел закон, он, Васил, понимая всю пользу этого, пошел на решительный шаг.

— Это очень разумный закон, очень правильный для народа, народ ждал этого. Значит, наверху думают о народе.

Врач сказал:

— Если осенью не повторится — значит выздоровели все.

Пришла осень. Артуш и Маргуша пошли в школу. Дед вел приготовления к зиме, заготовлял исподволь хворост, складывал во дворе. Дети вспомнили, что в прошлом году в это время, когда подступала болезнь, они залезали на вязанки хвороста и грелись на солнце. Хворост напомнил им о выздоровлении. У Антик тоже прошла желтизна в глазах. Но радость ее была оттого, что дети выздоровели.

Антик вспомнила, как Стефан принес эти ампулы, как она нехотя позволила, чтобы он и ей заголил спину. Вспомнила события, последовавшие за этим, самое последнее из них: вчера он сидел и учил с Маргушей уроки:

— Антик, Маргуша очень хорошей ученицей будет, у Маргуши большие способности.

Антик представила мысленно его крупнотелый добрый облик: «Столько помог нам, а мы, что мы для него сделали?» Представила комнату врача. «Пол немытый, стекла грязные, посуда грязная». Поняла, что это грустное существование. «Хоть бы одежду принес, постирать мне дал». Решение возникло неожиданно — пойти к нему. Она никогда еще не была у Стефана в комнате. Она подошла к зеркалу, посмотрела, волосы убрала, подняла ворот, посмотрела, снова пригляделась. Сердце забилось неспокойно. Мысли заторопились, она смотрела и не видела больше себя в зеркале. И не было больше ни единой мысли — картины сменялись одна за другой, связные, как на экране, одна картина была продолжением другой, все шло к какой-то развязке…

Она поднялась от зеркала, осмотрелась, словно прощаясь со всем, что было в этой комнате и в этой жизни. Карпет на стене напомнил ей молодость, те дни, что впоследствии кажутся сном. Знакомые молчаливые предметы, бессловесные свидетели, и вы стареете. Разрушаетесь. Большие ножницы, висящие на стене, раскрывшись, разрезали молчание комнаты. От печали большой Антик чуть не заплакала. Достала из сундука чистое белье, переоделась. «Что делаю?» — подумала, но остановиться уже не могла. Дрожь какая-то била тело, и непонятная поспешность овладела всем ее существом. От двери Антик оглянулась, окинула комнату взглядом. «Только бы детей не повстречать, только бы они не попались по дороге». Закрыла за собой дверь. Прошла расстояние, лежавшее между комнатой и лестницей, снова остановилась. Чувствовала на теле чистоту долго не надеванной одежды и стесненность, напомнившую молодые годы.

С лестницы спустилась, поглядела на ворота, вспомнила тот день, когда смотрел на нее оттуда Стефан — остановился на секунду по пути и смотрел. Шел по дороге, остановился и смотрел. Антик вспомнила все случаи, вспомнила, что Стефан всегда на нее глядел. Ни слова никогда не сказал. Она понимала, что значит столько лет смотреть и ни слова не сказать. И то, на что была согласна уже ее душа, было чистым. Тяжелым до отчаяния. Печальным. Но чистым.

Она прошла по узкой тропинке под деревьями. Сад редел, замолкли все голоса, только ручьи звенели, словно текли по медным камням — не обычным.

Стефан возвращался от больного. Калитки в осенние сады были распахнуты, он возвращался садами домой и сквозь листопад глядел перед собой.

Уже темнело. Вздохнув, он опустил голову: «Пойду домой», — сказал он. Каждый раз он выходил утром из дому с какой-то слабой, смутной надеждой, а возвращался в потемках, вдвойне печальней утреннего.

В комнате его горел свет. Он толкнул дверь.

— Антик?

Комната преобразилась, стекла в окнах блестели, сиял и приятно пахнул пол, паутины в углах и на потолке не было. На тахте лежал узел с грязной одеждой. Ему неприятно стало оттого, что Антик видела его тоскливое, неубранное жилье. Она сидела у стола перед лампой. Значит, ждала его. Он подошел, сел против нее. Поглядели друг на друга.

— Почему свет слабый, подними фитиль, — сказал Стефан. И сам двумя пальцами взялся за колесико.

Покрутил, захотел поднять фитиль, ярче сделать свет в комнате, но заторопился, в обратную сторону подкрутил язычок фитиля. Стало темно. Он вдруг притих, улыбка сошла с лица: «Неужели сейчас»…

Антик молча смотрела на него. Слышалось ее дыхание только. Стефан еще немножко покрутил колесико, комната почти погрузилась во мрак. «Что это я делаю», — подумал он. Но Антик молчала и не двигалась, и он почти загасил лампу. «Конец», — сам себе сказал он. И еще он подумал… о чем подумал Стефан в эту минуту? Фитиль еле горел, лица Антик почти не разглядеть было. И не темнота была в комнате — годы, которые уводили Антик вслед за собой. Он совсем прикрутил фитиль… «Конец…»


Увидев снег, Маргуша сказала: «Дед Мороз муку сеет». Артуш засмеялся над сестрой. «Снег это, дура, не мука». Но Маргуша была поэт — никто этого еще не понимал.

Дороги покрывались снегом.

Васил в душе был спокоен. Дрова были сложены во дворе, сено — на крыше хлева. Скотина в тепле, защищенная от всяких напастей. И в доме вот трещит печурка, потрескивает, вырываются блики из-за железной дверки и щелей, прыгают на потолке и стенах. На улице крупными хлопьями валит снег. В доме внутри тепло, сытно. То же и у Аракела дома — старая печурка, дрова сложены во дворе, сено — на крыше. И он, Васил, довольный, взял на закорки Цовик и, сидя на тахте, играет с девочкой, наклоняется — вот-вот уронит ее, выпрямляется, приговаривая смешные слова незатейливой присказки:

— Масло бьем, масло бьем, водичку Маргуше, Артушу масло, масло бьем, масло бьем…

— А я? — поражается Цовик. — А мне что, ничего?

— Масло бьем, масло бьем, водичку Маргуше и Цовик, Артушу масло-о.

Васил думает, что близится весна, сена, значит, хватило, весной две коровы отелятся, овцы ягнят принесут, козы тоже. Молоко, мацун, сыр — всего вдоволь будет. Проживем, что бы ни случилось. Масла, может, даже продадим немножко, детям из одежки кой-чего купим. И у Аракела так же — корова отелится, хорошо…

— Масло бьем…

Невестки молодчины оказались обе, еще два-три года если выдюжат, дальше легко пойдет. Артуш большой будет, помогать начнет, сыновья Аракела подрастут…

— …масло Артушу нашему-у-у…

Хорошо, что швейную машину Гургена сообразили все-таки продать, коров купили, овец, шутка ли. Продать трудно было машину эту, память ведь, еле скрепился Васил, чтобы не заплакать, когда покупатель, погрузив ее на свою телегу, выехал со двора. Но зато коровы сейчас есть, овцы в хлеве…

— Масло Артушу вкусное, Маргуше водичка, Цовик водичка…

Антик мыла в кастрюле мясо, принесенное Стефаном.

— Не моют мясо, сок выйдет весь, — говорит Васил и продолжает думать: «И мясо едят, и обед всегда горячий есть, и одеты-обуты ничего…» — Говорю, сок весь выйдет, не моют мясо, слышишь… Артуш, безобразничаешь, сними с печки мясо, выбрось… Масло Маргуше, маслице Цовик, водичка Артушу-неслуху, да-а-а!..

— Мне масло, мне! — не выдерживает такого низвержения с пьедестала Артуш.

Снег валит на улице. Ребята, выстроившись у окна, выглядывают на улицу. И Артуш говорит:

— Весна придет, травы наберу, корове отнесу, овцам нашим…

— И мы, — подхватывают девочки.

— И вы, — снисходит брат.

— Ягод в лесу наберем. И цветов. Я фиалок для пашей учительницы нарву, — говорит Маргуша.

— И я нарву, — лезет Цовик, — нашей учительнице.

Артуш и Маргуша смеются над младшей, неразумной, которой еще не скоро в школу.

— Артуш, ты станешь пастухом, ладно? — говорит Маргуша. — Дед тебе свистульку из дерева вырежет, ты будешь пасти стадо в горах, а мы будем рядом ягоды собирать.

— Нет, я фиалки хочу, для учительницы, — говорит Цовик.

А снег хлопьями падает, падает, устилает всю землю.

Васил облокотился на подушку, ноги к печке протянул, любуется не налюбуется на детей. Словно на глазах взрослеют. Очень-очень был доволен Васил, из головы не шли коровы, овцы, козы и свиньи, купленные на вырученные от швейной машины деньги. За ситцевой занавеской стояли три больших мешка с зерном. Вид их внушал уверенность. «До самого лета прокормим вас, — говорили они, — не бойтесь ничего».

Запахло обедом. Семья собралась вокруг стола, ребята с ложками наготове смотрели в сторону печки на дымящийся, горячий обед в казанке.

— Стефан не пришел, — сказал Васил.

— Вы ешьте; он, может, и не придет. Я ему отнесу потом. — Антик поставила перед Василом полную тарелку.

Васил положил деревянную свою ложку, подождал, пока Антик налила всем. Сколько раз он ей говорил: «Обед сначала младшему наливают, потом старшему». Но Антик всегда ему первому подавала. И самое лучшее в обеде — весь жир ему доставался. И когда он в очередной раз сказал ей: «Сначала младшему, лучшее младшему», Антик шепнула ему на ухо: «Ешь, чтобы за нами смотреть, кто же за нами смотреть будет…»

Блики огня озорно прыгали по стенам. От еды и теплой печки, от запахов очага по телу какой-то покой разливался, сладкая какая-то дрема.

По дороге к роднику Антик зашла к Стефану. Обед ему принесла, оставила. Стефан из больницы возвратился поздно. Пришел — а на столе знакомая миска. Стефан подобрал щепки под печкой, развел огонь, поставил миску на огонь. И кусок хлеба положил рядом — вкусный аромат подгорающего хлеба и обеда разошелся и заполнил комнату. Он отломил от хлеба ломтик, стал жевать, вспомнил… И не вспомнил даже, а почувствовал. Он взял миску в руки, взял подогретый хлеб, накинул пальто на плечи и вышел на улицу. Снег скрипел под ногами. Тишина стояла удивительная. Он представил уже пустой стол. Представил, как войдет в комнату и поставит на этот стол миску с обедом и хлеб. Представил радость детей. Это больше, чем его голод, чем его сытость, чем его покой, чем его сон. Это больше, чем что-либо. Такого большого чувства он еще не испытывал.

Ржавая некрашеная дверь. Он вошел в комнату. Дети вскрикнули, но услышали тут же знакомый голос врача.

— Ну-ка, где лампа у вас, зажигайте, — сказал Стефан.

Миску на стол положил. Рядом — хлеб. Приложил руку ко лбу лежавшей в углу женщины:

— Все прошло, спи спокойно. — И вышел быстро, пошел обратно. К себе.

Поели, потом мальчик сел к печке поближе, обмакнул перо в чернильницу.

— Пиши, — сказала мать. — «Заявление. Прошу, имея в виду положение нашей семьи, выделить нам пять килограммов пшеницы…» — Она диктовала по буквам, боялась, чтобы ошибок не было, как будто что-то зависело от этого. — «Очень прошу не отказать в помощи. Точка».

Красивая и трудная была зима. Равномерно и неторопливо крутясь, земной шар повернул наконец к солнцу ту свою часть, где находились Артуш, Маргуша, Цовик и все другие дети, пишущие заявления под диктовку матерей. Начиналась весна. Такая же прекрасная, такой же красоты, что и зима.

В марте отелилась корова, в апреле овцы и козы принесли приплод.

Васил со своей долей хлеба в кармане шел работать в колхозные сады. Ширин, вытянувшись во весь свой исполинский рост на земле, рвал мальву. Васил подошел, увидел — под носом у Ширина сопля лежит, протянулась, дорогу к губе пробивает, а сам Ширин срезает тупым ножиком ростки мальвы, отряхает от земли, бросает в мешок.

Васил остановился над ним:

— Ты что делаешь, Ширин?

— Траву на обед собираю, не видишь, что ли.

— А сопля что висит?

Ширин не расслышал.

— Сварим траву — обед будет, — сказал.

Васил горько улыбнулся… Пять лет так прошло — пять лет Ширин, лежа на земле, лениво срывал траву-мальву. Васил его еще давно спросил:

— Ширин, с тобой что случилось, почему делом каким-нибудь не займешься, земля в пожаре, смотри, молодых, смотри, совсем не осталось.

Ширин ответил ему тогда:

— Мне что, у меня сыновьев нет… Одно брюхо, одна башка, как-нибудь перебьюсь…

Ничего Ширин не потерял. Никого. С чем был, с тем и остался, — то же брюхо, та же башка.

— Сегодня ел что, Ширин? — спросил Васил.

— Сегодня… — усмехнулся лежавший на земле великан. — Ты спроси, ел что-нибудь Ширин последние четыре дня…

— На, держи. — К рукам Ширина упал полукруг хлеба.

— Это что?… Хлеб?

А Васил пошел в сады через вспаханные и засеянные им самим поля. «И сыновей потерял я, и хлеб тебе даю я». Сам маленький, всего один человек, шел среди необъятных, нескончаемых полей. И все здесь было делом его рук — и пахал он, и сеял он, а придет лето, Васил в поле косить начнет. Правда, он меньше всех заработает, потому что по старой привычке медленно косит, за каждым колоском наклоняется, но это очень старая привычка, не может изменить он ей.

Летом у них отелилась вторая корова.


Приближаясь к дому, Есаян заметил, что в его комнате горит свет. Кто-то забыл выключить. Кто? В окно видна пустая комната. Внутри — никого. Он вошел в сени, толкнул дверь. На столе — знакомая миска. Он огляделся, улыбнулся: «Давно ты сюда не приходила, — сказал он, словно Антик из угла смотрела на него, — а время выбрала, чтобы меня дома не было, чтоб не столкнуться со мной». Он приложил руку к миске — обед был остывший, холодный. «Поздно, — подумал, — завтра поем». Посмотрел на постель — чистое белье на постели было. «Для чего меняла, уезжаю ведь…»

Кто-то поднялся по ступенькам, остановился у двери.

— Стефан? — спросил голос Саака.

— Да?

— Ты почему так задержался, машина давно уже приехала, — сказал, входя, Саак. — Добрый вечер.

Врач сел.

— Плохо чувствую себя. Посидел немножко на камне, хуже стало. Спина беспокоит. Болит. Вот здесь.

— Не мог к дому подвезти, что ли? — пробурчал Саак. — И ты хорош, на холодном камне сидел.

— Если не мог идти дальше, куда же было садиться еще, — рассердился врач, — на землю, может?

Он стал расшнуровывать ботинок.

— Что слышно в больнице? — спросил он и вспомнил, что не имеет больше к больнице отношения. — Ничего не произошло, не случилось?

Саак рассмеялся беззвучно.

— Астхик, жена Сурена, рожала… — Саак помог врачу снять жилет. — Таскаешь вот пиджак, а надевать не надеваешь никогда, Стефан.

— Дальше, рожала… — сказал врач.

— Очень нас всех удивила.

— Кто? Астхик?

— Доктор Нора. Говорит: «На «вы» разговаривайте со мной, всех разгоню, — говорит, — никуда не годитесь…» Ты ложись, носки я с тебя сниму. Да ложись, тебе говорят, что мне, трудно, что ли…

— Погоди, — оттолкнул его руку Стефан, — почему это ты должен с меня носки снимать, что мне — сто лет?…

Два пожилых человека разругались, забыв про то, о чем только что говорили.

— Антик принесла, — сказал Саак, показывая на миску, — разогрею, поешь. И мацун кто-то принес, не знаю кто, не заметил, хороший мацун, прямо без хлеба поешь…

— О твоем деле, Саак, — врач устроил голову на подушке поудобнее, вытянулся, — я сказал Еноку. Обещал все сделать.

— Про телефонный разговор знаю. Только не подробно, как раз привезли Астхик, потом забыл уже подробнее у Норы разузнать… Да, — Саак улыбнулся, — родов испугалась. Нора, говорю, испугалась родов. Неопытная, что делать. Акушерка одна принимала, ничего, все прошло благополучно. Но только…

— Ну?

— Видно, я, Стефан, все-таки подам заявление, уйду. Не пригодный я к делу, что верно, то верно.

— Иди спи, — сказал врач, — и мне дай спать. — «Чувствую, утром не смогу встать». — Саак, — позвал он. Саак остановился у дверей, подождал. Есаян хотел сказать, чтобы он утром, перед тем как уйти в больницу, зашел к нему. Но передумал: — Погаси свет.

— Спокойной ночи, — сказал Саак, осторожно затворяя за собой дверь.

Саак что-то переставил в сенях, перенес там что-то тяжелое с одного места на другое. Потом шаги его стихли.

И в тишине послышалось, как о высокий камень во дворе разбивается вода. Стефан посмотрел на окна, которые напоминали синие холсты с начертанными на них черными крестами — кое-где на синем пробивались мерцающие в небе далекие звезды. «Я болен, — сам себе сказал врач, глубоко вздохнул и почувствовал на губах жар выдыхаемого воздуха, — у меня температура. Утром, наверное, не смогу подняться. Антик приходила. Даже обед принесла. Сколько лет уже не приходила. — Он улыбнулся, посмотрел на звезды, вздохнул. — Если узнает, что я болен, обязательно придет. И что я тебе такого сделал, Антик, что ты так долго не приходила…»


Был конец сорок восьмого года. Пришла телеграмма, что мать болеет. «Приезжай». Телеграмму отправила соседка — мать Розик. Он не поверил, подумал, что нарочно такую дали телеграмму, чтобы в город вызвать. Так уже несколько раз бывало: мать вызывала его под каким-нибудь предлогом. Новый год приближался — конечно, для того и вызывает, подумал. Но поехал. Вина взял, фруктов, патоки тутовой, орехов. Новый год чтобы встречать.

Но мать действительно лежала больная. На лбу мокрая тряпка. Он бросил у двери чемодан, опустил на пол бочонок с вином.

— Мама, что это с тобой случилось? — Сел рядом на постель.

Мать была больна, рядом на стуле стакан с водой стоял, немного еды, лекарства, термометр.

— Ты почему не отвечаешь мне… мама…

Мать открыла глаза. Спала. Увидела сына, улыбнулась. И эта улыбка сказала сыну, что положение ее тяжелое.

— Только что сомкнула глаза. — Стефан не удивился недовольству в ее голосе, больной человек, бог знает сколько ночей не спала, маялась, а теперь еле сомкнула глаза, а поспать не дали. — Телеграмму получил? — спросила мать.

— Я… мама… — И не смог сказать ни слова больше, что-то душило его: «Так вот и может умереть вдруг, и никого рядом не окажется». Он мгновенно забыл про все ссоры и раздоры между ними. Потому что все это пустяки, мелочь по сравнению с тем, что может быть между двумя людьми — матерью и сыном. Существует смерть. Они посмотрели друг на друга — об одном и том же подумали оба, и оба простили друг другу все. Стефан наклонился, положил голову матери на грудь. И не сдерживался больше, заплакал. Мать погладила его по голове.

— Почему плачешь? — сказала она вдруг, насторожившись, холодно и отодвинулась от него — вдруг положение ее тяжелее, чем она сама думала и сын понял уже это.

С сухим щелканьем работали ходики на стене.

Ночью он вышел на улицу. Тишина, недвижно все, спокойно. Только белье, вывешенное на балконе трехэтажного дома, полощется на ветру. Рубашки, сорочки рукавами вниз. Они заледенели на морозе и тихо стукались друг о дружку. Стефан быстро вернулся в дом.

Наутро он пошел к Аристо в больницу.

— Как мне найти доцента Петросяна?

Ему нравилось спрашивать об Аристо, он представил, как сейчас выйдет этот известный доцент Петросян и на глазах у всех они обнимутся.

Аристо показался в конце коридора в белом халате, с мрачным, брезгливым выражением на лице: «Кто меня спрашивал?» Увидев Стефана, удивленный, подошел. Оба обрадовались встрече, как всегда. Но Стефан не мог о болезни матери говорить с улыбкой. Аристо отвел его в свой кабинет. Там сели, поговорили.

— Приведем профессора Галстяна, лучший терапевт республики, — сказал Аристо. — Посмотрит, что скажет, то и сделаем. Самое лучшее сейчас — перевезти ее в больницу.

— Думаю, что желчный пузырь. Летом тоже жаловалась. Увеличен. А вообще…

— Говори.

Стефан вздохнул и отвел взгляд.

— Не знаю, — сказал он, — не знаю, почему у нас так все получилось, она мне не доверяет… Так долго врозь жили, что чужими почти стали. По всей вероятности, мне обратно в город надо перебираться. Не устроюсь врачом, на любую работу пойду. Только не знаю — нужно ей это все или нет.

— Ясно.

— Значит, вечером жду тебя. В какое время придете?

— От шести до семи.

Встали, пошли к выходу оба. Прощаясь, Аристо сказал:

— Все будет хорошо, с кем такое не случается. А характер ведь тоже от возраста зависит. Я не изменился, думаешь? Или ты? В отдел кадров ходил — нет? — спросил Аристо.

— Да когда же, — рассердился Стефан, — ночью приехал.

— Ну да, ты сказал…

Спускаясь по лестнице, Стефан смотрел кругом: «Конечно, приятно работать в такой больнице. Чистота, покой. И дежурить в такой больнице удовольствие одно».

Вечером, темно уже было, во дворе их зашумела машина. Из машины три человека вышли.

— Сюда, Арам Багратович, — послышался голос Аристо.

Три человека в черных пальто поднимались по лестнице к ним. Стефан пошел навстречу, поздоровался за руку со всеми, пригласил в дом. Соседи из окон видели все это. «Профессоры… Вот каким сын должен быть, вот!..»

От стенной голландской печи мягкими волнами шло тепло. Потирая руки, профессор приблизился к постели:

— Ну-ка, матушка, что разлеглась, неужто и впрямь заболела, а-а-а? Ну-ка, ну-ка, дай руку. Правую, правую, здороваемся ведь. Так. А теперь скажи, что у тебя болит, на что жалуешься, расскажи-ка нам.

— Все тело болит, профессор.

Профессор пошутил опять, прибаутку какую-то сказал. Все оживленно рассмеялись. Мать тоже.

— Здесь как? — Профессор легонько нажал между ребрами сначала с правой, потом с левой стороны. — Болит? А тошнит тебя, матушка, рвота была?

Между собой врачи разговаривали по-русски.

— Согласишься, матушка, я тебя к себе в больницу на месяц возьму, вылечу? Соглашайся, соглашайся…

— На операцию?…

— Нет, операцию делать не будем. — Профессор быстро переглянулся с коллегами. — Лекарствами тебя вылечим. Значит, согласна, согласна, матушка?

— А еду мне кто носить будет, за домом кто посмотрит?

— Соседку попрошу, — сказал Стефан. — Тагуи.

Мать косо посмотрела на него, кто это, мол, добровольно согласится за больной в больнице присматривать.

Вечером явились родственники, расселись вокруг стола. Подняв руку с вином в воздухе, словно для тоста, они произносили обвинительные речи в адрес Стефана. Когда речь зашла о том, чтобы ему в город переехать, мать сказала:

— Он не приедет, уж я знаю. Теперь только поняла, женщина там ему одна голову вскружила, ее детей растит, все, что зарабатывает, на них тратит. Не переедет, мать для него что, ему теперь то важнее.

Родичи сочувственно завздыхали, слегка пьяные уже были. Стефан подумал, как бы попросить кого-нибудь из них, чтобы за матерью в больнице присмотрели.

— Я поговорю с Тагуи, — сказал он вслух, — она поухаживает за тобой, все для тебя сделает, пока ты в больнице будешь. Я заплачу ей.

Родственники промолчали. А Стефан пожалел уже, что заговорил об этом и людей в неловкое положение поставил.

— Заплатишь? — недовольно сказала мать. — Сколько же ты ей заплатишь?

— Сколько захочет. Рублей триста.

— Умник какой! — скривилась мать.

Родственники действительно в глупом были положении. Они засобирались домой, заторопились, напялили пальто и разошлись. Только и сказали: «Спокойной ночи».

На следующий день соседка, свесившись с балкона, кричала:

— Аванес, который час?

Слепой, подхватив мешок с жареными семечками, и с вытянутым вперед посохом готовился перейти улицу. Он остановился, нащупал где-то под пальто циферблат:

— Два. — К его драповой шапке пристала клочками вата.

Тагуи зашла проведать их. С порога стала смеяться, смеясь, сказала:

— Ну что вкусненького из деревни своей привез? Например, я инжир очень люблю. — И, закрыв глаза, повела головой, словно держала во рту что-то вкусное-вкусное.

Стефан объяснил ей, для чего она им понадобилась. Лицо Тагуи сделалось серьезным. Она с недовольством посмотрела на большую айву, которую дал ей Стефан.

— Я вам заплачу, тикин Тагуи, — быстро сказал Стефан, — триста рублей достаточно? Десять дней посмотрите за мамой. Триста или сколько сами скажете, очень нас выручите.

Но Тагуи довольно неожиданно повела себя:

— И не стыдно тебе, Стефан? А тебя не было, кто за ней смотрел, две недели Маня с постели не встает. Чтоб я такого больше не слышала! — Она искренне вознегодовала. — Человек болеет, а ты деньги, говоришь. Не знаю, может, среди германцев так принято. У нас, у армян, говорить о таком даже стыдно.

— Ну да, — замялся Стефан, не зная уже, как на другое перевести разговор, — вина выпьете деревенского, Тагуи?

Соседка, приговаривая: «Вай-вай, опьянею», выпила три стакана сладкого вина, перекатывая с одной стороны беззубого рта на другую кусок сыра с хлебом, лаваша деревенского поела. Потом, действительно слегка опьяневшая, села и всякий вздор о том о сем понесла.

…Снующие по переулкам города спекулянты, завидев добродушный, наивный облик Стефана, перемигивались и затаскивали его в подворотни.

— Туфли нужны? Туфли, танкетки!

— Какой хочешь отрез — габардин, трико, бостон, выбирай!

Он и сам не заметил, как к концу дня неожиданно для себя купил огромную безобразную кошку-копилку из мела, выкрашенную для пущей привлекательности в красный цвет. С ненасытными невидящими глазами совы полую внутри кошку-копилку.

Он пришел домой вечером, поставил эту кошку со старой рядом на комод — та уже много лет смотрела с комода, уставившись оцепенело в одну точку, потом вытащил из кармана несколько монеток и, смеясь, затолкал в щель на голове кошки. Мать в углу тихо стонала.

«Ну хватит, — сказал себе Стефан, — позабавились». Он снял пальто, провел рукой по волосам, вытер платком мокрые руки.

Когда Тагуи, оправив со всех сторон постель больной, пожелала спокойной ночи им и ушла, мать сказала:

— Сколько говорит, проклятая, голова от нее распухла.

Утром рано Тагуи была тут как тут. Подмела пол, поставила чайник на керосинку. Во все кастрюльки и горшки на кухне заглянула. Мать следила за пей взглядом. Тагуи говорила, не останавливаясь, как заведенная. Стефан вышел из дома, сказал, что должен по поводу работы…

— Ну, как ты, Маня, лучше? Давай температуру померяем. Ну тогда лекарство выпей. Вот как сын подоспел. Да, Стефан очень хороший сын, я всегда говорила. — Ни на секунду не умолкала, двигалась по комнате и говорила, говорила, а когда все дела были закончены, она придвинула к постели стул и заговорила с новой силой — это уже она по своему разумению развлекала больную. — Ты слышала, — начала опа, — про Гаруна, директора бойни? Помер. Да. От рака или еще от чего, не знаю. От рака, наверное. Бедный человек. Жену, пятерых детей бросил, на молодой женился, двадцатилетней! Директор бойни. Гарун. Новый дом, шесть комнат, кругом ковры. На полу ковер, на этой стене — ковер, на той — ковер, на диване — ковер, где только не понастлали. Дорогие, один дороже другого. И слег. Заболел и слег бедный человек, умирает. Жена, сын, дочь узнали — пришли, а он лежит, потом обливается, богу душу отдает, бедняга. Новая жена, молодая которая, плачет. Сам Гарун, директор бойни, умирает тут же. И вдруг смотрит. Что видит? Видит: сыновья тюфяки с постели стащили, дочки ковры со стен тащат, жена — первая которая — чемоданы проверяет. Только последняя жена, молодая что, стоит возле него и плачет. А он умирает. Сын трясет его за ворот, поднял вот так на постели и трясет. «Где, — говорит, — книжки, сколько в банке спрятал?» А Гарун совсем уже не дышит почти, директор бойни. Сын трясет его: «Где сто тысяч, отвечай…» А новая жена плачет. Он умирает, а старая жена, сын, дочь, другой сын, другая дочь под тюфяками сберкнижку ищут, чуть его с постели не сбросили, Гаруна.

Тагуи перевела дыхание, посмотрела на ходики.

— Который час сейчас, Маня? — спросила.

— Два, — сказала больная.

— Да… Пришли мы, смотрим, уже умер, директор бойни Гарун умер, в гробу, смотрим, лежит. Только молодая жена плакала, а те — нет. Вот. Директор бойни…

Вечером, когда она, заправив со всех сторон одеяло на больной, распрощалась и, пожелав спокойной ночи, ушла, мать позвала сына:

— Стефан…

Сын подошел.

— Стефан, — сказала мать, — в больнице что, сестры какие-нибудь, нянечки, санитарки есть?

— Как это, конечно, есть, не знаешь разве?

— Знаешь что, мне никто не нужен. Если во мне немного здоровья осталось — эта меня доконает, я чувствую.

— Хорошо, мать, как скажешь, так и сделаем.

— А… эту кошку зачем еще купил? Для ее детей?

Устроив мать в больнице, Стефан вспомнил про список, составленный детьми. Рукой Артуша было написано: «Для Артуша мяч, футбольный, или волейбольный, или большой мяч». Маргуша написала: «Мне детский утюг, игрушечный». Цветные карандаши для Цовик. Учебники арифметики, родной речи, географии, истории. Артуш в конце приписал: «Перо «рондо». Стефан купил горсть перьев — всех видов, надеясь, что среди них и «рондо» найдется. Он смотрел на перья у себя на ладони и пытался отгадать, которое же из них названо звучным именем «рондо». Мяч для Артуша нигде не находился, перевелись в городе мячи. Как было ехать в село без мяча?

Когда все покупки были сделаны, Стефана вдруг такая тоска взяла. Эти несколько дней, проведенных в поисках нужных для детей вещей, доставили ему истинное чувство радости. Вообще покупками своими он был доволен. Для Антик купил ночную рубашку. «Как будто семья моя они». «Это отдельно развернешь, посмотришь потом», — сказал он, словно Антик рядом была.

Ночью, когда он ложился спать, все думал, какую же незаметную допустил он ошибку в начале жизни, что сейчас остался один так. Он очень любил детей. «Поздно, поздно жалеть». В темноте сухо щелкал маятник. Он ощупал себя — бедра, локти, большой живот, вздохнул, повернулся на бок. «Спать…»

Мать быстро пошла на поправку, уже требовала поесть, сама заказывала — то принесите, это, этого столько-то, того столько… Разговаривая с врачами, Стефан стеснялся высказывать мнение. «И еще мы себя врачами называем, сколько месяцев специальных журналов в руках не держал, а эти по страницам помнят — на какой странице что, наизусть помнят».

И снова встреча Нового года у Аристо — в час по местному, в двенадцать по московскому все сдвигают рюмки.

Мать уже дома была, ходила по комнатам, мало-помалу оправлялась. И оба друг другом довольны были. От отпуска оставалось еще несколько дней, и они жили в мире и согласии, однообразной будничной жизнью, и между ними щелкали, крошили время старые жестяные часы их дома.


Васил уже брал Артуша с собой в поле, учил, как забирать граблями сено, в саду работать учил, всякие мелкие поручения давал. Мужчину в нем воспитывал. Но Артуш не любил работу, которая тут же налицо не вынет тебе и не положит результата. Он собирал сено вместе со всеми, а потом в школе на каком-то клочке бумаги карандашом записывалось пятьдесят сотых трудодня. И что все это значит и когда за это получишь еще — всего этого он не представлял как следует. Его характер проявлялся на сборе колосьев — больше всех колосков собирал он и, собрав, самыми глухими тропинками приносил все собранное домой, и никогда ни один из сторожей не мог угнаться за ним. За один месяц он такое количество колосьев набирал, что Васил удивлялся и гордился, а потом наедине с собой предавался сомнениям. Артуш приносил в дом почти столько же добра, что и он. Две большие бочки — днища у них оторвали и насыпали зерно, собранное в полях Артушем по колоску.

Стадо, поднимая пыль, шло утром на пастбище, вечером, вздымая пыль, возвращалось среди лучей заходящего солнца. И вдруг слух разнесся: «Скотину наполовину должны изъять у крестьянства». И пошли разговоры. Поджидая стадо, владельцы коров, коз, овец и свиней переговаривались между собой озабоченно: «Ну да, в соседних селах уже сократили поголовье». Все к этому времени сделались «скотовладельцами» — кто что мог продал и купил, кто телку, кто свинью, кто козу или овцу. Телки подросли, стали коровами. Коровы отелились. Размножались овцы, козы и свиньи, народ в селе снова стал с аппетитом мацун кушать… И вот разнесся слух.

Слух оказался верным. И все погнали скот на рынок. Придерживая за хвост, каждый спешил пораньше пригнать свою коровенку, «пока цены не упали». Стада в селе почти не осталось. Пыль, поднимаемая стадом, была с горсточку уже.

Васил продал вторую корову, трех овец, двух коз. Из одиннадцати свиней только одну разрешалось держать. Потом, переговариваясь после продажи, без скотины и с немногими деньгами в кармане крестьяне возвращались к себе домой. На всех дорогах были следы от копыт. Останавливались, смотрели на следы.

Молодежь стала в город подаваться, не желала оставаться в селе. Потом уехавшие приезжали в гости в отутюженных брюках, в шелковых рубашках, щеголяли техническими и городскими терминами. Уезжая обратно в город, уводили с собой товарищей. Председатель сельсовета вертел карандашом над списком и по одному вызывал уходивших, заставлял давать расписку, что знакомы с положением, по которому за самовольный уход из села граждане могут привлекаться к ответственности.

Стефан учил с Артушем уроки по физике. Опускал в стакан с чаем ложку, смотрел сбоку. Закон преломления.

— Да ну, дядя Стефан, на что мне это, есть ведь люди, которые не знают всего этого, плохо живут они, что ли?

— Например?

— Например, многие.

— Назови хоть одного.

— Ты лучше меня должен знать, ты старше, дядя Стефан.

Стефан, задумавшись, помешивал ложкой чай.

— А ты откуда все это знаешь, Артуш, ведь ты ребенок еще, тебе же четырнадцать лет всего, откуда тебе про все это известно?

— Мне пятнадцать.

— Хорошо, пусть пятнадцать.

— Ну, как тебе сказать, дядя Стефан…

— Вот, например, почему ты так много думаешь о том, чтобы хорошо жить?

— А о чем же еще думать, дядя Стефан?

— Ты спрашиваешь, о чем еще?

— Ну да.

— Об учебе.

— Да это ведь то же самое.

Вода в стакане кружилась, в центре образовывалась воронка, в воронке пузырь. А ложка и так, в кружившейся воде тоже, разломленной пополам казалась…


Рассвело. Врач встал, оделся. Плохо себя чувствовал. Вскипятил чай, выпил стакан, снова разделся, лег. Занавеску на окне отдернул, посмотрел из окна. Дороги села были видны, машины на дорогах, люди. «Вот так могу и умереть тут, и никто не узнает». Калитка от ветра ходила туда-сюда, открывалась, закрывалась. Словно невидимые люди входили в калитку и затворяли ее за собой. Кто-то сердито раз-два, открыл-закрыл, кто-то робко медленно открывал, еще медленней закрывал, а кто-то, передумав на полдороге, оставлял калитку полуоткрытой, уходил, поворачивался, не зайдя.

На улице заря занималась. «Значит, не придет уже, на работу ушла». По дорогам села ехали машины, люди шли, дети бегали. Он хотел принять болеутоляющее и все смотрел на калитку, калитка отворялась-затворялась, отворялась-затворялась.

Нора с Офик возвращались с вызова, ехали на подводе, запряженной лошадьми, — спускались в село, слетнего пастбища. На подводе глухо позвякивали бидоны с маслом, погонщик крутил в воздухе, щелкал кнутом. В долине лошади пошли шагом, и стало скучно. Под большим деревом вповалку лежали люди, отдыхали.

— Тут холодный родник есть хороший, — сказала Офик Норе.

Они сошли с подводы, подвода поехала дальше.

А они подошли к лежавшим под деревом людям, поздоровались. Некоторые из них спали, сны видели, зарывшись лицом в траву. Нора услышала за спиной свое имя. Кто-то произнес ее имя. Не окликнул ее — просто имя произнес. Нора с Офик спустились ниже, там среди травы и тины бил родник. Женщина, став на корточки перед родником, набирала в бутылку воды — она зачерпнула воду пригоршней, вся тина поднялась со дна. «Сколько микробов в каждой капле», — подумала Нора.

Они напились и прошли возле лежавших под деревом людей. Женщины сидели отдельно, вязали на спицах, переговаривались.

— Вон та, сбоку, — сказала негромко Офик. — Антик.

Нора встретилась взглядом с немолодой женщиной. Седина уже тронула волосы. Большие черные глаза выделяли ее среди других. «Я вообще таких глаз не видела». Антик улыбнулась, словно прочла ее мысли.

Жнецы заканчивали поле на крутом склоне, куда не мог пробраться комбайн. Запоздало жали. На тех самых склонах, где всю свою жизнь пахал и сеял Васил, которому сейчас за девяносто перевалило и который, сидя у себя у порога, отгонял палкой кур. А земля, по которой в молодые свои годы шагал-вышагивал он, и сейчас еще была молодой.

У некоторых из парней были свои мотоциклы. Отложив серп, они садились на мотоциклы и, словно перенесясь разом из средневековья в двадцатый век, включали самую большую скорость. Они и на мотоцикле, как на лошади, ехали — по горам, по ущельям, без дорог, входя в раж с каждой минутой.

— Добрый день всем, — раздался голос Миши, председателя сельсовета. — Как жизнь, люди? — Миша спрыгнул с лошади.

Спавшие проснулись, увидев председателя, посмотрели на часы — еще полчаса можно было отдыхать. Но бригадир, отряхивая сзади брюки, поспешил к Мише. А председатель сельсовета, заметив доктора Пору, оставив без внимания бригадира, сам, в свою очередь, поспешил к ней. Поздоровался, спросил, откуда, как они с Офик здесь очутились, узнал, что с фермы едут.

— Тут родник хороший есть, надо его привести в порядок, — сказала Нора, — а то грязный очень, запущенный, и скотина, видно, пьет из него, нельзя так.

Пока она говорила, Миша кивал головой. Нора думала — соглашается.

— Невозможно, — сказал Миша, когда Нора замолчала. — Думали уже, ничего невозможно сделать. Но… В этом тоже красота есть… Родник в поле таким и должен быть, наверное…

Подошли жнецы, разговор прервался.

— Есаян наш заболел, — сказал Миша, — лежит. Саак сказал. — И, подняв с земли серп: — Дайте мне получше, — попросил. — Дядя Шамир, ты старый, ты лежи, я вместо тебя пройдусь немного…

И зашагал с серпом к склону. Он должен был полдня помахать серпом, он должен был поработать на славу эти полдня, удивить и утомить людей этим, и, довольный собой, создав хорошее мнение о себе — руководит хорошо и жнец какой, — он со спокойным сердцем мог вернуться в село… Бригадир шел рядом с ним, говорил что-то, показывая на убранное поле. А Миша показывал серпом в другую сторону и тоже что-то говорил. Бригадир кивал. Бригадира звали Аветис.

— Аветис. — Антик подошла, встала рядом. — Я хочу сегодня раньше уйти. Мне домой нужно.

— Случилось что, Антик? — Бригадир пробовал на палец серп. — На три часа работы осталось, все пойдем.

— Пет, мне сегодня раньше надо.

— Иди, — сказал бригадир. — Раз раньше надо, иди.

Антик завернула серп в старый чулок, вышла на дорогу. «Наверное, простыл. Машина поздно пришла. Наверное, в кузове сидел, продуло, наверное. Старый человек, следи за собой, что ж ты так». Вышла на старую тропинку, спустилась в овраг. Дошла до того места, где много лет назад скручивал ей руки Теваторос, когда она от ужаса чуть не потеряла сознание. Поглядела на тот пригорок, откуда бегом сбежал тогда Стефан. Вспомнила, как потом вместе шли этой дорогой. Все вспомнила. «Горе моей несчастливой головушке, ах горе, — вздохнула она, — если и с этим что-нибудь, не приведи бог, случится…» Вытерла платком глаза, взяла прядь волос, поднесла к глазам — седели волосы. А он, Стефан, несколько дней назад — ночь уже глубокая была — пришел, пальцем в окно постучался. Наивный человек, хоть бы фонарь погасил, не догадался. «Это я, Антик». Антик окно открыла, постояли, поглядели друг на друга. Так с зажженным фонарем в руках и стоял, чудак человек…

Столько прихотливости было в неровной, петлявшей этой тропинке узенькой, столько ребячливости и озорства, тропинка словно дурачилась, дразнила, играла с прохожим. «Ты хоть подумал, что говоришь-то? Куда мне ехать, в моем возрасте, что люди скажут, внук ведь у меня есть, Стефан, ты подумал, нет…»

Внук ее был ребенок Артуша. Она вспомнила, как Стефан отвозил Артуша в С. в техникум устраивать. Старый костюм Стефана местный портной переделал на Артуша. Артуш от портного вернулся неузнаваемый. Стефан и ботинки для него купил, и от Артуша пахло обувным магазином. Растопырив руки, Артуш покрутился перед домочадцами. «Ну, словно наркомовский сынок», — сказал дед. Через несколько дней Артуш из С. прислал письмо — рассказывал о том, как они со Стефаном приехали в С., как Стефан устроил его в техникум. Директор оказался знакомым Стефана. «Пальто для меня купил», — писал Артуш. А сам Стефан им ничего про это не сказал. И в дом к ним редко приходил… С тех пор как Стефан принес и оставил у них патефон, а Васил сказал: «Ты что это, Стефан, все, что зарабатываешь, на нас расходуешь — что это значит?»

Вспомнила, как однажды, возвращаясь с поля, встретила на дороге Стефана. Ночь была, женщины пели песню «Лунная ночь, сон нейдет…». Антик со слезами на глазах всего в несколько шагах от подруг шла и думала о Гургене: «Тебя совсем забыла, прости…» Слезы текли по лицу, она шла и думала о Стефане, о детях. И плакала, сама не зная, отчего так легко ее душе в этом безжалостном и красивом, этом виноватом мире. Женщины пели очень грустную песню, и душа, тоскуя, очищалась, на душе делалось покойно и светло. «Господи боже, человеку снова бы молодым стать, а жизнь как лесная тропинка бы была — не знаешь, куда идешь; идешь-идешь-идешь, а она не кончается, и чтобы деревья не желтели, а желтые листья не опадали, не было бы ни зимы на свете, ни осени…»

И вдруг она заметила Стефана. Отстала от всех, подождала, пока он поравнялся. Женщины, напевая, уходили в сумерках, не зная, что одна из них осталась, не пошла с ними дальше… Стефана она оставила на дороге сидящим на каком-то камне, а сама одна вернулась в село. Ночью ей не спалось, все казалось, так он там и сидит в поле. «Между нами все кончено, Антик?»

Через два месяца Артуш бросил техникум, исчез. Пришло письмо: «Обо мне не думайте, я, где ни буду, проживу». Он объяснял, почему оставил техникум, не стал учиться: «Кончу, что из меня будет? Пятьсот рублей зарплата — самое большое пятьсот в месяц. Что это за жизнь?» Приезжали люди, рассказывали — видели Артуша в Ереване. В Кировакане. В Баку. Пропал Артуш — год не подавал вестей. Через год стал писать из Сумгаита. Все письма начинались одинаково: «Если спросите, как я, — скажу: лучше вас». Успокоились, наконец, поверили.

Подрастали остальные дети, Маргуша и Цовик. Маргуша была гордостью школы, а гордость школы не могла ходить в школу в рванье. «Сколько он для моих детей сделал, сколько! Этот человек для нас одних только и работал…»

И столько прихотливости было в затейливой тропинке лесной, столько озорства, словно дразнилась, играла с человеком. И она вспомнила все случаи подряд. «Он моих детей любил, а я его любила…»

Она перестала верить в возвращение Гургена в тот день, когда у Артуша родился первый ребенок. Она наклонилась над младенцем, вгляделась и вдруг подумала, что не помнит лица мужа, забыла. Без карточки не вспоминалось, хотела вспомнить — лицо внука шло на память.

В июне Артуш с женой приезжали, десять дней гостили у нее. Сын ясно сказал, что после смерти деда заберет мать к себе в Сумгаит. С женой он по-русски разговаривал и ребенка учил по-русски говорить. Антик не знала, ехать ей к ним жить или нет.

Она снова подняла прядь к глазам — седели волосы. «Здесь хорошо, с женщинами на работу идем вместе, и в поле хорошо, разговариваем, и весело бывает… Что мне в Сумгаите делать, с чужими людьми, на незнакомом месте, магазины чужие, чужой язык…» Позапрошлой ночью Стефан пришел с лампой под окно, как ребенок, ну совсем как ребенок. «Поедем, — говорит, — со мной, Антик, поедем со мной в город».


— Саак, сколько лет мы знаем друг друга?

— Не помню, доктор. Мне кажется, со дня рождения.

Но они друг друга всего десять лет знали. Почти десять. Много лет назад человек один ушел из села и долго жил в городе. Дочери его повыходили замуж, он остался один. И, вспомнив о селе, об отцовском доме в нем, приехал, вернулся сюда. Дом отремонтировал, перестроил, большой дом был. Человек этот был шофером. Председатель правления сказал ему:

— Много ребят у нас поджидают машину, вернулись из армии ребята… Но если дадут нам машину, будет твоя, Саак.

Саак сказал:

— Я без машины как больной.

Машину колхозу дали, а поджидавшие ребята подняли шум. Саак сказал:

— Ничего, я подожду.

Но сам про себя решил немедленно вернуться в город, в автобусный свой парк. Хорошо было на автобусе, возил пассажиров. Спокойный по нраву человек, машину вел не торопясь, медленно. Дороги через горы вели, через перевалы, по берегу Севана, он на дальних маршрутах работал. Ему вспомнилось все это, и он твердо решил вернуться. Но тут вдруг и больнице после долгих просьб дали машину.

Саак отправился к врачу. Больница была в старом школьном здании. Сначала семь коек было, потом расширили, двенадцать сделали. Сейчас это большой стационар на восемнадцать мест.

— Товарищ Есаян, слышал я, машину получаете?

Он мял в руках шапку и стеснялся Стефана. «Я должен ему отдать машину», — сразу решил Стефан.

Саак поехал в район и приехал на машине. Грузовая была машина. Поговорили с правлением — снять кузов, фургон пристроить на его месте. Те не согласились. Артуш в это время в селе был. Узнал. Правая рука в кармане — явился. Выбритый, наодеколонившийся.

— Правда, доктор, что дело такое намечается? Больше он не говорил ему «дядя Стефан».

— Ты про что? — не понял Стефан.

— А говорят, вы грузовик под «Скорую помощь» хотите переделать. Если так, я ведь столяр, принимаю заказ.

— Сумеешь, Артуш?

Артуш засмеялся.

За два дня Артуш разобрал кузов на части и пришел к врачу с чертежом. Стефан чертеж одобрил. Артуш работал с утра и до ночи, удивляя всех стремительностью и выносливостью. Рассветало, а Артуш уже стучит своим инструментом. Он так энергично начинал утром, что, казалось, долго так работать не сможет, выдохнется. Но до самого позднего вечера он работал с тем же усердием и быстротой. Больные обступали его, он рассказывал им, продолжая работать:

— Столярничаю… — говорил. — В банке тридцать пять тысяч есть.

Цифра эта была неизменная, и, произнося ее, он казался одновременно и довольным и недовольным. Доволен был, что есть, недоволен был, что мало.

А фургон он сделал на славу. Всем понравился, все похвалили мастерство Артуша. Артуш получил за работу и уехал из села.

А Саак сел за руль, и годы за этим рулем прошли. Машина состарилась, несколько раз уж заменяли части, а фургон, сделанный Артушем, оставался прочным, вечным, краска только слезла кое-где от дождя.

Сейчас машина, как Саак говорит, законсервирована, стоит в больничном дворе. Машины как таковой вообще-то не существовало больше, был только паспорт на нее. А Саак с тех пор, как машина стала, работал в больнице. Крепкий, здоровый человек, какой приехал десять лет назад из города, таким и оставался, не старел нисколько. Вначале он стеснялся своей новой, не шоферской, работы, потом привык, освоился. Приход Норы снова сбил его с привычной колеи. Два выхода было для него, думал он, или же район дает запчасти и он возвращается к машине, или же он уходит из больницы, и тогда что?

— Очень строгая эта Нора, очень, все дрожат прямо. Как завидят издали, так дрожат.

— Значит, я не строгий был, — обиделся Стефан. — Хочу встать, — сказал он, — дай одежду мою. От лежания спина затекает, лучше оденусь, похожу.

— Лежи, — сказал Саак.

— Ишь начальник еще над головой нашелся, — рассердился врач.

Пока он не начинал сердиться и выходить из себя, Саак его не слушался. Саак принес одежду Стефана и, когда тот зашнуровывал ботинки, подошел, хотел помочь ему. Стефан его отстранил.

— Да тебе же нагибаться нельзя, — возмутился Саак, — у тебя давление во внутренних органах поднимается…

— Какого врача себе на голову вырастил, оказывается, а? Внутренние органы… Смотрите-ка!

Он оделся, походил немного по комнате. Причесал без зеркала редкие волосы.

— Стефан, — сказал Саак, — биомицин сильнее или стрептомицин?

— Смотря какая болезнь.

— А кортизон?

— Не морочь голову!

Саак замолчал. Тихо насвистывая, Саак убирал постель врача.

— Антик идет, — сказал он, выглянув в окно.

Вошла Антик с серпом через руку, посмотрела на Стефана, стоявшего посреди комнаты, поглядела в сторону Саака. Саак, еле слышно насвистывая, прошел рядом с Антик. Вернее, он уже и не свистел даже, просто что-то сохранилось в его дыхании, какая-то музыка. Аптик услышала это, когда он прошел рядом с ней. Саак вышел, шуганул в сенях кур, бросил непочтительное замечание в адрес слонявшейся без дела собаки и ушел куда-то.

— Откуда ты?

— С поля. А ты не больной разве, зачем встал?

— Кто это сказал, что больной? Нарочно хотят из человека больного сделать. Ты приходила сюда? Вчера.

Антик кивнула.

— Поел обед? — спросила она.

— Я о важном сейчас думаю, — сказал Стефан, отворачивая лицо. — Сядь.

Антик села на тахту с краю.

— Десять лет уже говоришь: «Поеду на курорт», — сказала она.

— Поздно в этом году уже, в будущем поеду. — Он протянул перед собой руки, сжал и разжал пальцы, опустил руки снова. — Здоровья и то не осталось. Хотя на что мне оно… — Прошелся несколько раз по комнате, опустив голову. — О серьезном я сейчас думаю, Антик, знаешь…

— О чем? — спросила Антик.

Поглядели друг на друга. Врач улыбнулся, опустил снова взгляд.

— Помнишь, как ты испугалась маленькой, в больнице у меня спряталась?

— Когда это было?

— Ты маленькой девочкой была.

Антик сказала:

— Я пойду. — Поднялась. — Ты про меня все помнишь, — сказала она. — А я вот забыла, я не помню.

— Садись, зачем встала, сядь, посиди, может, друг друга не увидим больше. Сядь, поговорим.

— О чем говорить, Стефан. Сегодня работу рано кончили, дай, думаю, зайду, посуду заберу.

Антик провела рукой по лицу, несколько волосинок свесились на пальцы, белые, тонкие, как прозрачный туман.

— Стефан.

— Ну?

— Верно, что ты на войне встречал Гургена?…

Врач не ответил: «Стоит разве сейчас об этом говорить, — подумал он. — Сколько лет прошло? Двадцать. Нет, больше. Что тебе надо, что ты хочешь узнать? Для этого пришла? Уезжаю — не выдержала, захотела узнать напоследок все-таки. Что ж, я все тебе скажу, спрашивай».

— Встречал.

Антик смотрела сквозь туман.

— Ранен был?

— Ранен был.

Тихо стало в комнате. «Спрашивай же, спрашивай дальше».

— Правда, что ты мог его освободить?

Врач улыбнулся, словно усмехнулся мысленно над несправедливостью. Да. Тебя обвиняют, а ты не желаешь, ты не хочешь оправдываться, чувствуешь — не поверят, чувствуешь — обязательно хотят, чтобы ты виноватым был. И ты только усмехаешься над несправедливостью.

— Правда, — ответил врач. — Мог.

— Почему не освободил? — со спокойным укором сказала Антик.

— Невозможно было, — сказал врач. Если бы Антик не было в комнате, он бы лег, он уже не мог стоять на ногах, такая слабость нашла. Он проглотил таблетку, запил водой. — Голова болит, — сказал.

Антик опустила голову, вздохнула. Оба подумали одновременно: «Двадцать лет прошло!» И еще подумали: «Какое имеют значение годы? Зачем годами отделываться, за годами прятаться?»

— Что он говорил? — спросила Антик. Она почти не помнила лица мужа. И сейчас словно о чужом человеке спросила.

— Ничего особенного не говорил, — Стефан вспомнил, что тогда у него и в мыслях не пронеслось, что Гургена могут убить. И сейчас он вспомнил подробности того дня, когда они встретились, ту комнату, ту местность.

— Все еще веришь, что вернется?

Антик покачала головой.

— Кто должен был вернуться — вернулся давно. И зачем? Его возвращение было бы несчастьем сейчас, — прямо в глаза Стефану глядя, сказала Антик.

— Стареешь, Антик. Сегодня плакала.

Антик, грустно улыбаясь, покачала головой.

— Я пойду, — сказала.

— Не стоит думать об этом, — сказал Стефан. — Поздно… Как будто вчера было, пришел сюда молодым, думал, тысяча лет впереди. Кто думал тогда о смерти?

— Пойду, — сказала Антик, встала, пошла к двери.

— Посуду, — напомнил врач.

Антик вернулась, взяла со стола миску.

— Хоть бы кто-нибудь из твоих детей моим был, Антик, — сказал Стефан. — Любой, все равно… Из-за тебя не женился… А сейчас ты уходишь и не оглядываешься даже. Может, не увидим больше друг друга. Не думаешь об этом? «Устал, — сам себе сказал он, — посижу немного». Сел на тахту, расстегнул пуговицы на жилете. «Когда ты уйдешь, разденусь и лягу. Не очень хорошо себя чувствую». — Я тебя не виню, Антик, — сказал он, — я сам во всем виноват.

— Я говорила тебе, женись. Сколько раз говорила.

— А женитьба тоже пустое. Болтовня одна, разговоры. За стариком хорошо смотрите, совсем слабый. Если что случится, вызывайте меня, телеграмму дайте. Я обязательно должен приехать.

Он хотел сказать: «Сыновей-то у него нет», он вспомнил Артуша. Хотя Артуш в село редко приезжал. Дед всегда большие надежды с внуком связывал. Думал, что Артуш таким же, как он, тружеником земли станет, трудолюбивым и хозяйственным, станет жить рядом с ними, окруженный почетом и уважением. Но Артуш село бросил и вернуться не пожелал. И это еще ничего бы. Но Артуш забыл деда. Или Василу так казалось, что забыл. Василу казалось, забыл его внук, по перед другими он всеми способами пытался представить дело так, будто бы его внук Артуш помнит и любит своего деда. «Артуш прислал, всегда присылает». Васил специально шел в парикмахерскую, чтобы продемонстрировать присланные внуком новый ремень, шапку и садовый нож изогнутый. Он хотел всех непременно убедить, что он счастливый дедушка. Но сам испытывал только постоянную горечь. «Что такое письмо, — думал он, — почему не напишет, трудно ему? Пусть хоть раз мне письмо напишет. Неужели же у него горя никакого нет и совета не нужно бывает спросить? Не спросившись меня, из города в город переезжает, невесту себе выбирает, свадьбу играет».


Известие о том, что Артуш бросил техникум и исчез из города С., тяжко отозвалось на Василе. Дом, дома трое душ женщин — Маргуша, Цовик, Антик. Дед стал табак в кармане держать. Нет-нет, да и поднесет щепотку к носу. Да как вдохнет, да расчихается как — смех один.

— Что это ты, дед, какая тебе от этого польза-то?

— Зрение, — отвечает, — улучшается, когда чихнешь сильно, глаза, смотришь, и раскрылись…

— А что же они закрытые у тебя?

— Закрытые, не знала разве?

Не видел больше Васил белого света, не видел черной борозды, не различал ничего. Вот идет он и забылся — зерно все на одну сторону сыплет, его окликают, а он и слышать давно не слышит. Так и добредет до конца борозды, в конце оглянется — и вдруг доходит до него ошибка его: «Ба-а, плохи дела твои, плохи дела, Васил… — И головой качает. — Плохи».

Молока в селе теперь не пили. Делали мацун, хлеб в него крошили, похлебку эту ели. Но молоко было нужно, необходимо было детям. Кормящие матери работали со всеми наравне в поле. Где-нибудь поблизости, в люльке, привязанной к дереву, лежал грудной младенец — мать время от времени подходила, давала грудь.

С яслями в селе никак не ладилось. Женщины были против. Но собрать детей в одном месте и ходить за ними было единственным выходом для всех. Женщины не соглашались, потому что тогда им бог знает какое расстояние пришлось бы проделывать с поля в деревню и обратно, чтобы покормить ребенка, и потом снова вернуться на работу. Стефан собрал их:

— Это не только ваши дети…

Женщины смотрели неприязненно, что еще за такие «люди будущего»?! Это их дети, и больше ничего.

— Это люди будущего, им жить предстоит лучше нашего, но как обстоит дело с их здоровьем, как складывается их детство…

Наконец они согласились, что ясли самое лучшее. В общем-то если подумать, так оно и было на самом деле. А то только и думаешь, как бы чего не случилось, только и мерещатся всякие ужасы вроде того, как коршун спустился и ребенка, твоего именно — раз! — и унес, или же змея с дерева упала, или муравьи в ушки забрались, словом, завидишь птицу в небе — сразу как сумасшедшая к люльке бросаешься. Теперь и бояться нечего будет.

И Стефан направился к председателю колхоза. Пришел, сел против того через стол, стукнул рукой по столу, сказал:

— Детям каждый день горячее молоко требуется. И чай каждый день нужен сладкий. Следовательно, нужен сахар. Но в первую очередь молоко. Мо-ло-ко.

Председатель покосился на него мрачно:

— Сколько молока?

— По пол-литра на каждого. Минимум.

— Пятьдесят раз по пол-литра, двадцать пять литров в день. Тридцать помножить на двадцать пять, сколько будет? — Председатель покачал головой. — Семьсот пятьдесят, считай, что тонна.

— Пол-литра молока в день на одного. Что, много? — сказал Стефан.

— Немного, — вздохнул председатель, — кто говорит, что много. В месяц — тонна. А мы план по молоку на тридцать процентов выполняем. Не могу, Стефан. Не могу я на такой риск идти. Нет.

Вечером он долго сумрачно смотрел, как жена его поит ребенка молоком из стакана. Ночью он не заснул. Обычно он вставал затемно, зажигал свет на кухне и, найдя вчерашний обед, разогревал его или, хлеба с сыром поев на скорую руку, шел на улицу.

В полдень он был у трактористов — те тоже молоко, как назло, пили — эмтээсовская машина привозила откуда-то, директор заботился о своих работниках, добывал.

Председатель Аршак повернул к яслям.

Смотрит — а там годовалых детей кормят пшеничной похлебкой, потом в раскрытую дверь Аршак увидел: нянечка держит младенца грудного, Стефан младенца осматривает.

Аршак на цыпочках прошел в комнату, кивнул, снял шапку, сел на свободный стул.

— Следующего, — сказал Стефан.

Председатель сидел, смотрел. Около часу так просидел, слова не сказал. Бог знает какие невеселые мысли терзали его председательскую голову. Двадцать пять ежедневных литров молока виделись ему в двух больших эмалированных голубых ведрах, красивые голубые ведра с голубым молоком, а в это время звонят, звонят, план по молоку требуют, ох, требуют. «Норму на сколько процентов выполнили?!» — «На тридцать…» Да и то с грехом пополам… «И пусть, пускай снимают, — думал председатель Аршак, — пускай, если хотят, снимают…»

Дети играли на полу, двое мужчин, два громадных великана стояли и смотрели на них сверху.

Председатель дернул Стефана за рукав, вывел его во двор.

— Вот что… давай сюда свой список, кому там нужно молоко… Пусть хоть под суд отдают… Мне все равно… Горячее, говоришь, полагается, молоко-то?… В общем, молоко будет, а уж вы там сами знаете, подогревать его или что…

Через несколько дней председатель снова завернул в сторону яслей:

— Ну-ка, неси второй список, до четырех лет которые, пускай и эти кушают молочко через день…

Стефан протянул список, председатель взглянул на последние цифры, и снова в его уме пошли мучительно совершаться четыре арифметических действия.

Антик от Стефана вернулась — Васил сидел возле крыльца. Антик серп на место повесила, прошла в дом.

Дед, сомлев под солнышком, спал. Голова до колен свесилась. Курицы, осмелев, подходили совсем близко. Дед спал, солнце припекало, и виделось во сне деду лето, яркие летние дни проплывали, ветер поднимался, от ветра поле ходило из конца в конец, они с Гургеном косили — громадное, большущее пространство было скошено уже ими, отцом и сыном; он смотрел из-под руки на солнце — полдень стоял. «Что это?» — думал Васил, не понимая, что сон это. Косили они, косили, а поле все не кончалось, и солнце с места не двигалось.

Он спал и думал сквозь сон: «Нужен камень для надгробия», и видел, где будет стоять этот камень, сколько раз он бывал тут, вниз глядел, на землю под ногами, на камень на могиле жены, и вверх, на кизиловое дерево. «Вот и я, — думал, — тут же буду, а солнце будет так же светить, и дерево это так же будет тень давать». Потом ему дорога виделась, каменистая дорога, два вола тащат телегу, в телеге человек лежит, не дышит. Дорога вела на кладбище, кладбище в лесу было.

Васил давно уже — как заметил, что портится зрение и ноги не держат, — стал все в порядок приводить по дому. Сад новый заложил, изгородь всю починил, крышу подправил и все наставлял своих: «Осенью под деревьями копайте, разок можете и полить… К весне снег к деревьям сгребайте, как появятся почки, сухие ветки приметные станут — срежьте, урожай вовремя всегда собирайте…»

Но сейчас перед его глазами было лето, теплые летние дни.

…Да, Артуш женился, Маргуша замуж вышла, Цовик замуж пошла — никого не осталось.

А однажды внуки съехались. Деду радость была великая — он брал правнуков на руки — как когда-то Аракела и Гургена, а потом их детей. Он играл с ними, прижимал к лицу их головенки и говорил: «Наш запах».

— Дети, — сказал тогда же Васил, — умру, плакать не вздумайте, вот так же сядете — беседовать будете, от слез проку никакого, для чего сердце болью наполнять, вспомните меня — и достаточно.

Маргуша с одной стороны обняла деда, Цовик с другой, сестры глянули друг на дружку — что подумали? — заплакали.

А те поля, что видел во сне Васил, — они и в самом деле существовали, только косили на них другие люди уже. Во всех снах его были поля, пашни, сыновья его, кони были отменные, быки крутолобые, телята с белой отметиной на лбу, сады и дорога одна каменистая, через лес… «Камень нужен…»

Антик пришла от Стефана в смятенье вся, хотела деду обед разогреть — руки не слушались. Впервые она ощутила пустоту в доме и свое одиночество. Маргуша в городе, Маргуша врач, своя семья у Маргуши. Цовик здесь, правда… Цовик еле-еле дотянула до третьего класса, дальше учиться не смогла, большая уже была девушка, пятнадцатилетняя, — где остановится, там и стоит, пока не окликнешь, с домашними животными заговаривала. А когда восемнадцать ей исполнилось, в село три парня из города приехали, гуляли они здесь, кутили в горах, веселились, один из них увез с собой Цовик… Почерком первоклассницы написала Цовик из города письмо домой: «Простите меня, я вышла замуж». А через два месяца вернулась, кинулась деду с матерью на шею, обрадованная встречей, с невинным лицом ребенка, не сознающего содеянного… Второй раз за пожилого одного человека замуж пошла, ничего, добрый оказался человек, учит ее всему, наставляет, и сам, говорит, доволен, но только далеко ее от себя не отпускает, дом их отсюда виден, иногда Антик видит дочь в том дворе.

Антик вздохнула и посмотрела на деда. «У Артуша буду жить. Не уживемся — вернусь, одна заживу, работать буду, за садом ходить, летом дети приезжать будут…» Ее радость была Маргуша — красивая, скромница, совестливая. Врач. И муж хороший, добрый, с уважением, Антик мамой называл. Летом они обязательно, хотя бы на несколько дней, приезжали погостить. Но Маргуша со своей городской культурой, чистотой и привычками была уже далекой, недосягаемой и даже чужой какой-то. Антик стеснялась ее, особенно мужа ее стеснялась. Радовалась, что они счастливы вдалеке.

…Стефан уезжал. И она не могла в себе разобраться, не знала, хоть плачь, как тут быть. Было что-то сильное в мире, что запрещало ей уйти с ним, бросить дом. Но и себя было жалко, и хотелось жизни легкой, другой…

Дед проснулся, хотел было с места подняться, не смог. Антик подошла, подала ему руку.

— Ты, Антик? Рано вернулась…

— Бригадир отпустил.

— Косите или пашете?

— Косим.

— Весной разве косят?

Антик улыбнулась.

— Не весна, дед, осень уже. Идем в дом, на тахту ляжешь, что это ты на холодном камне сидишь, вставай, простынешь…

Обычно дед на старое к стене приставленное седло садился, но куры запачкали седло, и деду противен был запах, идущий от него.

— Хорошо мне, говорю, слышишь? Стефан мне лекарство дал, помогло… Зрение подводит, а так силы есть, не зрение если бы, пошел бы с вами поле косить. А что!..

И как-то молодо зашагал к дому дед и по дороге проворно огрел по морде замешкавшегося поросенка.


Больные рассказывали Стефану про Артуша — помог деду, новый сад заложили большой, изгородь починили, крышу. Поехал куда-то, через два дня приехал на грузовике, доверху груженном сосновыми досками. Мебель мастерит, и не как попало — добротно; на совесть работает, сначала для дома делал, люди пришли, поглядели, понравилось — стали и себе заказывать.

В воскресенье Стефан купил в магазине бутылку коньяку, рыбных консервов, килограмм конфет. Мать из города фиников прислала — завернул в бумагу большой кусок этих самых фиников, взял все и вышел, как стемнело, из дому.

Он чувствовал неловкость, даже страх затаенный, не мальчик уже — взрослый мужчина Артуш. «Что, парень, приехал и не скажешь — на свете дядя Стефан есть, а?» — с этими словами можно и войти, что ж…

Первая ему навстречу Цовик попалась. Давно уже он у них не бывал. Цовик обрадовалась.

— Дядя Стефан, к нам идешь?

А он уже возле их порога, к ним, к кому же еще. Стефан рассмеялся:

— К вам, конечно, куда еще…

— Что принес, что у тебя там, дядя Стефан? Еда или одежда?…

А он уже прислушивался к голосу Артуша:

— …Газет, значит, не читаете и не получаете?

— Нет, — отвечал Васил, — радио вон слушаем, не все равно?…

— Добрый вечер… Что, парень, приехал и не скажешь — на свете дядя Стефан есть… Забыл старых знакомых…

Стефан с Артушем поглядели друг другу в глаза.

— Ну, рассказывай, как дела?…

Артуш усмехнулся, отвернулся к окну.

— Дела как дела, мертвые умерли, живые живут, каждому свое.

Стефан сказал, что все Артуша хвалят, хороший мастер, говорят. Артуш не отвечал, слушал он Стефана или нет — не понять было.

— Сад надумал новый сажать, дядя Васил?

«Ну что, что я вам сделал, не желают разговаривать. Не надо было приходить, для чего я пришел сюда…»

— Саженец воткнул в землю, сверху той же землей присыпал — вот тебе и сад. — И Васил, забыв про неприязнь, пошел рассказывать про сад, про то, что задумал сделать в саду, по хозяйству.

А Стефану все хотелось вставить, рассказать, как он в городе встретил Маргушу, как привел ее домой к себе — Маргуша теперь часто у его матери бывает, в гости приходит. Василу он уже рассказывал это, и теперь вот хотелось повторить все Артушу, чтобы тот отошел немного, потеплел…

— На кольцевой сошел я с трамвая, возле медицинского института, смотрю — Маргуша с подругами, в белом халате…

Артуш сидел, не двигаясь, сложив на столе кулаки, смотрел на Стефана исподлобья.

— Ступай туда, откуда пришел. — И казалось, Артуш даже губ не разжал.

Тревожное молчание повисло в воздухе, и от молчания этого невозможно стало дышать Стефану. Стыд захлестнул его всего, и со страхом посмотрел он на Артуша-взрослого… Девять-десять лет было Артушу. Он попросил у Стефана мячик из города привезти. Стефан все просьбы детей выполнил, оставалась эта одна. Все знакомые знали, что Стефану нужен большой детский мяч. И только в последний день, за полчаса до отъезда, кто-то сказал ему, что в детском магазине на центральной улице получены мячи. И чемоданы уже были упакованы, набиты, как всегда, до отказа, и на поезд можно было прекрасно опоздать; он выскочил на улицу, схватил такси. В магазине перерыв был. Он постучал монеткой по стеклу, попросил открыть. Продавщица в глубине магазина покачала головой. Подошел таксист, стали вдвоем барабанить в дверь — продавщице надоело… А на вокзале на станции отъезжающие пытались взять приступом общий вагон, давка стояла неимоверная, над головами мелькали ящики, чемоданы, корзины, пуговицы у пальто сами расстегивались, лица потные, толкотня, и он, Стефан, с двумя чемоданами и мячом. Возле самого вагона, у дверей самых мяч выскользнул из рук. Стефан нагнулся, его тут же оттеснили. Он нагнулся и увидел на земле между ногами чудесный, великолепный, большой резиновый мяч и — крепкий был, молодой — того толкнул, этого, дорогу себе пробил, смешной человек, с большим, вымазанным в грязи детским мячом, пальто нараспашку…

— Не уходи, дядя Стефан, — удивленно попросила Цовик, — куда ты…

Брат оборвал ее:

— Ославил на все село…

Стукнула дверь, в дверях показалась Антик с кувшином. Опустила кувшин на землю, вода в кувшине курлыкнула. Антик посмотрела на Артуша, на Стефана.

— Уходи, — сказал Артуш.

Стефан кивнул, пошел к двери. Глаза его встретились с глазами Антик: «Для чего было тебе приходить сюда, несчастный человек?» Антик. Стефан и ей кивнул, вышел…

Ночь была на улице, темно и скользко было идти. В небе, далеко, послышался крик птицы. Высоко над селом, одиноко расправив крылья, летел ворон. И было непонятно и не верилось, что в необъятном и темном этом пространстве он видит перед собой цель и знает, куда летит…


Мать и сын стояли со всеми вместе, лицом к амвону. В полутьме церкви лучисто помаргивали тоненькие свечечки, звенела и дымилась кадильница. С обреченностью приговоренных меланхолически пели хористы, и взгляд человеческий невольно обращался к небу. Мать перекрестилась.

— Аминь, — простонали верующие.

Мать шагнула вперед, взволнованная и счастливая. Вчера, перед сном, свет уже был потушен, мать пожаловалась:

— Сколько лет не была в Эчмиадзине. Возьми меня туда. Завтра, — попросила. И вот Стефан, огромный, высоченный, стоит в толпе, рядом мать, маленькая, головой до плеча его еле достает…

Снова все осенили себя крестом, запели «Отче наш». Пели верующие, армяне-туристы пели и репатрианты. И вдруг Стефан услышал ее — мать тоже пела прерывистым, дрожащим голосом, со слезами на глазах.

И тут что-то случилось со Стефаном, что-то сдавило ему горло, и долгий и прекрасный ряд воспоминаний проплыл перед его глазами… Давно, очень давно он не испытывал к матери такого чувства родства и жалости.

На следующий день все в том же вчерашнем настроении он отправился в министерство. Он шагал но темным коридорам министерства и был почти уверен, что его поймут, когда он скажет: «Она у меня такая старая, очень уже старая…»

— Можно? — спросил он нерешительно.

Завотделом кадров поднял голову. «Этот человек надоел мне, мне осточертел этот человек, — сказал он сам себе. — Терпеть не могу таких. Держать в руках бумагу за подписью министра и проморгать место — только идиот может сделать такое. Не терплю идиотов, и ничего он от меня не получит, жалостный вид уже принял…»

— Слушайте, Есаян, — сказал завотделом кадров, — не надоело вам сюда таскаться, сколько лет уже мозолите нам глаза! Мы от вас устали уже, вы от нас нет?

«Ну как такому работу в городе дашь, он небось и рецепта нормального написать не может, сидит в своих горах там и сам уже на чабана стал похож…»

Стефан присел на край стула, руки положил на угол письменного стола.

— Я хочу поговорить с вами, я в этом селе не могу больше оставаться. Вам известна моя история. Я, признаюсь, я сам виноват, вы меня отзывали — я не смог тогда приехать. Я вас очень прошу, товарищ Погосян, не могу я больше там жить, поймите правильно. — Он на минуту замолчал, не зная, как объяснить этому чужому, неблизкому человеку свою горечь, свое одиночество, всё. — Тамошние люди, вы не знаете, это равнодушный, неблагодарный народ… И потом, у меня мать в городе, очень уже старая, совсем… Не сегодня-завтра…

— Я вам ясно сказал, товарищ Есаян, у нас нет мест, ни одного свободного места. Вам ведь прямо сейчас подавай… Вот вы, что бы вы сами на моем месте сделали?

— Не знаю, — сказал Стефан, — не знаю.

Он сидел задумавшись и не уходил. Завотделом кадров Погосян разбирал бумаги на своем столе, а Стефан сидел и не уходил — все ждал, что тот отзовется и он услышит хотя бы несколько участливых слов…

— Не человек вы, что ли? — сказал громко Стефан.

— Знаете что, — посерьезнев, сказал завотделом, — идите и приходите сюда с вашим дипломом.

«А ведь побледнел, с чего это он так побледнел? — сказал себе завотделом. — Надо проверить, любопытно. А вдруг у него и диплома-то нет?… Ну, я знаю, что я тогда сделаю… Вы поглядите на него! Другие просят, в ногах валяются, тысячу знакомых в ход пускают, а этого приглашают — он не едет, у него дела в селе, он не может сейчас. Ишь ты, еще и голос повышает».

— Да, — сказал завотделом совершенно спокойно, — принесите, будьте любезны, свой диплом.

Стефан молчал, он глядел в землю и думал, какой же негодяй сидит сейчас перед ним. Что такому скажешь! «Ты видишь, я мучаюсь, хоть это ты видишь или нет, мне больше от тебя ничего не надо, ты только поверь мне…»

— Я работаю в селе с 192… года, — сказал Стефан, но, встретившись с глазами завотделом, замолчал.

«Он не верит, он думает, все говорят неправду, он никому не верит, он даже не верит, что у меня может быть старая мать…»

— Мне нужен ваш диплом, — сказал завотделом.

«Ну, дело заваривается, я скажу. Ни за что так не оставлю. Наверняка могу сказать — диплома у него нет».

— Есаян, прошу вас убедительно — приходите завтра с дипломом.

— Я не принесу вам никакого диплома. Ни завтра, ни послезавтра. Вы просто издеваетесь надо мной.

— Я нахожусь на службе и заведую кадрами, имею я право взглянуть на диплом своего работника? Целый час уже занимаюсь вами, дорогой Есаян.

Стефан был один. За соседними столами работали люди, в комнате толклись посетители, и в дверь заглядывали и проходили дальше разные люди, но на всем белом свете Стефан был один против этого человека. Резиновые ласты вентилятора небрежно гнали на него теплый душный воздух.

В коридоре его нагнал бледный, с лицом, напоминающим противогаз, сотрудник отдела и, взяв его за локоть, тихо сказал:

— Не расстраивайтесь, идите к замминистра, Карп Самсоныч сделает, он принимает в пятницу, с двух до четырех.

Красивая и холодная секретарша вежливо отвечала на вопросы — ей велено было быть приветливой, и она отвечала на вопросы вежливо, очень вежливо, только что не улыбалась, потому что всем улыбаться было выше ее сил.

Стефан, очутившись в кабинете замминистра, сразу стал жаловаться, разволновался, перешел в крик.

— Успокойтесь, — сказал ему замминистра. — Садитесь, пожалуйста.

— Я заслуживаю человеческого с собой обращения или нет?!

— Кто это так вас рассердил? — сказал замминистра. — Работу просите? Какого рода?

— Я согласен на любую, даже на административную, — сказал Стефан, — мне необходимо сейчас быть в городе… крайне.

Замминистра взял трубку, набрал номер и стал с кем-то говорить, потом положил трубку и сказал:

— Стефан Есаян. Теперь я вспомнил. Но ведь мы вас несколько раз вызывали, трижды мы вас приглашали в город на работу. Не так разве? Л вы ходите по отделам, оскорбляете людей.

Малейшее сочувствие мгновенно обезоруживало Стефана.

— Верно.

— Вот видите… Сами о себе не заботитесь, другие должны за вас думать… Старая мать, квартира в центре города, отец — известный революционер, да-а-а… Ну ладно, теперь вы снова идите к Погосяну, я сказал ему уже. Погосян отдаст приказ, но смотрите, если опять вовремя не явитесь, пеняйте на себя и к нам уже не обращайтесь. — Замминистра поднялся. — Желаю удачи, всего хорошего. Пожалуйста.

Завкадрами принял Стефана чуть ли не радостно:

— Пишите заявление, вот, пожалуйста, бумага, чернила, ручка. Напишите, что согласны на административную работу.

— На чье имя писать заявление?

— На мое. Только не обижайтесь, товарищ Есаян, вы пойдите домой, подумайте еще раз как следует, так будет лучше.

— Хорошо, — сказал Стефан. «Пусть будет по-твоему, жалкое ты существо…» — До свиданья.

Назавтра он пришел с заявлением, написанным красивым, четким почерком. А подпись на заявлении настолько была витиевата и торжественна, что у завотдела что-то вроде преклонения вдруг шевельнулось к этому человеку.

— Очень хорошо, — сказал он. — Оставьте у меня.

Но Стефан не уходил, ему надо было сказать этому человеку, как ему казалось, нечто важное для того.

— Во всяком случае, — начал он, — вы не в состоянии меня уважать. Понимаю вас. И сочувствую. Перед вами здесь столько гнули шею, так заискивали, столько вы видели просителей здесь, что ничего иного вы и не мыслите себе. Вы вообще разучились людей уважать.

«Ох, глупый, безмозглый человек, что ж ты яму себе роешь, и кто это тебя таким дураком сотворил, соображал бы немного, потом ведь сам будешь удивляться, что отказали. Ах, глупый, за кого ты меня принял? Что я тебе, друг близкий или брат, которому все можно сказать, о чем ты думаешь, когда так говоришь, не пойму».

— Говорите, говорите, — кивнул он Стефану.

— Я думаю, — сказал Стефан, улыбаясь, — если в вас есть все-таки какая-то порядочность, вы не обидитесь на мои слова и правильно примете это дружеское замечание. Я думаю, вы все правильно поймете и я, — Стефан засмеялся, — не испорчу этим себе дела.

— Конечно, — тоже засмеялся завотделом. — До свиданья, товарищ Есаян, будьте здоровы.

Стефан поехал в село и стал ждать вызова в город.

На пятнадцатый день пришло отпечатанное на бланке письмо из министерства за подписью помощника завотделом кадров. В письме сообщалось, что министерство здравоохранения отказывается освободить врача Стефана Есаяна от обязанностей заведующего сельской участковой больницей такого-то села, такого-то района.

В село на машине приехал человек — Зинавор. Поседевший, старый, худой. Сыновья, невестки и внуки окружили его — повели домой. Тут же всем про это стало известно — посыпали к нему домой. Через несколько дней он и сам вышел в село и, заложив руки за спину, пошел по улице. Кое-где останавливался, смотрел подолгу на чей-нибудь дом и думал о чем-то. Люди навстречу попадались — останавливал, пытался имя вспомнить, расспрашивал о родных.

О себе почти не говорил. Где был двадцать лет, что делал — умалчивал. Пришел в больницу.

— Ты здесь еще, Стефан? — сказал. Удивился.

И Стефану вдруг почудилось, что он, Стефан, все эти двадцать лет стоял на одном месте, каменный и бесчувственный, не видя ничего и не ведая. Пожали они с Зинавором друг другу руки, но сказать им было нечего. Заговорили о здоровье Зинавора.

— Ложись, полечу тебя, — предложил Стефан после осмотра.

— Лягу.

Пятнадцать дней пролежал Зинавор в больнице, послушно выполнял все, что говорили, какие лекарства давали — с удовольствием глотал, все, что поесть приносили, — ел, ни от чего не отказывался. Из больницы выписался, но время от времени наведывался, приходил «электризацию принимать». В старом доме ухнул топор — плотничать где-то научился, значит. Собрал инструмент, поступил в бригаду плотников. Во время работы часто останавливался. Работал медленно.

— Отдохну немножко, — говорил.

— Отдыхай на здоровье, сколько хочешь, — отвечали товарищи.

Он садился и смотрел не мигая перед собой. Потом понемногу стал отходить, рассказывать начал о себе. Люди смотрели на него с сочувствием и никогда не прерывали.

Спустя два года построили дом отдыха в лесу. Первыми отдыхающими были Васил и Зинавор… всего десять человек. Вечером садились за стол, горела лампа, лес шумел за окнами, кричала сова в темноте.

Все расходились, ложились спать, а Зинавора сон не брал. Он выходил из дома, поднимался по дороге, сворачивал к кладбищу… Там зажигал спичку, наклонялся к камню — все знакомые люди были, вот уже лежали под этими камнями. Знакомые имена будили воспоминания, из далеких далей всплывали стершиеся лица, полузабытые — лица колебались в слабом свете спичечном, разговаривали с ним, исчезали. Он зажигал новую спичку, вглядывался в соседний камень — «Теваторос, сын Ягута». Из тьмы кромешной вылетал всадник на белом коне, оба разгневанные, и вдруг конь, рванувшись к Зинавору, гасил спичку и, прыгнув через его голову, скрывался во тьме…

Зинавор зажигал новую спичку: «Здесь покоится Арустам дед Бабаян 1854–1942». Перед Зинавором появилось лицо деда с жидкой бороденкой.

«Для чего звал в такой поздний час, что надо, Зинавор?»

«Помнишь, я ребенком забрался в твой сад, ты меня выпорол?»

И еще вспоминает Зинавор дождливый день. Старик, вымокший, на одежде грязь, стоит в конторе сельсовета перед Зинавором.

«Ну, дед, видишь, каким я стал человеком, а ты говорил, не получится из тебя человека, а? А я председатель твой, хозяин, значит».

Дождь на улице лил не переставая. Страшная, кошмарная ночь.

«Для того ты меня тревожил?» — сказал дед.

Спичка погасла, тоскливо шумел лес кругом… Еще камень — Зинавор вгляделся в надпись. Двадцать лет, умерла во время родов… Зинавор сам быстро задул спичку, не захотел видеть страшное лицо. Камни все вдруг сделались страшными. Зинавор повернулся, зашагал прочь, а вслед ему глядело множество знакомых лиц.

«Зачем я к людям так относился, зло им делал, кому это было надо… Добро бы творил, добро…»

А Васил в это время настраивал приемник, смотрел внимательно на шкалу, и ему казалось — где-то на крошечном пятачке стоят и разом, ртами отталкивая друг друга, говорят англичанин, немец, француз. Каждый хочет быть услышанным Василом.

«Вот так и бывает, — думал Зинавор, глядя на Васила, — его не взяли, а меня взяли, а ведь я самый правильный был человек. И как это так получилось…»

Председатель сельсовета Миша приехал узнать, не надо ли чего, как отдыхается, а то, он слышал, в лесу топором стучат, может, скучно им тут — нет? Миша привез с собой группу самодеятельности, и те пели, плясали, настоящий концерт устроили отдыхающим.

— Прямо не верится, — Зинавор сидел рядом с Мишей, — в наше время каждую минуту надо было о мобилизации людей думать, а то бы уважать не стали. А сейчас, я смотрю, руководить просто… Я людей на работу выгонял, беременных женщин не щадил, а сейчас машина работников на поле привозит…

Миша не возражал, кивал головой. Все кивали Зинавору. И ему казалось, что он прав во всем.


— Доктор, — сказал высокий, с худым лицом человек. — Я много лечился. Ничего не помогло. Ни кварц, ни массаж, ни электризация, обман это все, пустое.

— Почему? — строго спросила Нора. Ее раздражали уже невежественные, лишенные всякой логики рассуждения больных. — Чем вы болеете?

— У меня несколько болезней, — улыбнулся человек. — Одна, например, радикулит.

Человек показал на спину.

— Как вас звать? Садитесь.

— Меня Зинавор зовут, — сказал худой человек.

Нора быстро подняла голову: «Наверное, другой. — Нора вспомнила рассказ Стефана про Зинавора и лошадь Пируз. — Или он? Мало ли на свете людей с таким именем».

— В молодости много ездили на лошади? — спросила Нора.

— Много, — отозвался посетитель. — Еще как много.

«Он?»

— Что же вы предлагаете, если медицине не верите? Наше лечение такое. Если не помогает, на курорт какой-нибудь надо поехать, в Сочи, Мацесту, например, или Саки. В Цхалтубо.

Зинавор засмеялся:

— Может, парафин попробовать?

— Пожалуйста, — сказала Нора. — Парафин у нас есть.

— Сколько на мне всяких болезней, доктор. Когда приходить? — спросил он, поднимаясь.

Нора слышала, что Зинавор теперь гробы делает. Мерок никогда не снимает — знает и так. Люди под его холодным взглядом цепенели.

— Приходите хоть завтра, — сказала Нора, улыбаясь, — в десять утра, парафин есть. Пожалуйста.

После работы Нора пошла к Есаяну.

Врач стоял среди разбросанных к отъезду вещей, с раскрытой книгой в руках.

— Вы разве не больны? — спросила Нора. — Почему не в постели. Здравствуйте.

— В Ереване, все уже в Ереване, целый свободный месяц впереди. А вообще лежать нехорошо, — врач вздохнул, — я предпочитаю на ногах все переносить. Садитесь, Нора.

— Знаете, кто был у меня сейчас, Стефан Арташесович? Зинавор.

— Да, он любит лечиться… Смотрите-ка. — Врач достал из книги засушенный листок сусамбара. — Бог знает сколько тут пролежал. Не пахнет совсем.

Приоткрылась дверь. Вошла Антик, посмотрела от дверей на Нору, на Стефана.

— Стефан, дед, кажется, помирает.

Книга выпала из рук, и Стефан удивился — Ни за что бы не подумал, что так близок ему этот человек. Умирал дед, девяноста лет от роду, почти целый век. Врач взял камфару, шприц, посмотрел на Нору. Все вместе вышли из дому.

Нора поглядела им вслед и пошла к своему дому.

Васил лежал на тахте, глядел перед собой неподвижным, замершим взглядом. О чем он думал, думал ли он? О ком? Что? Если думал.

Стефан взял его за холодное сухое запястье. Век уходил, застыли последние мгновения. Губы у Васила шевельнулись, он попробовал что-то сказать. Сто лет было прожито, и вот не хватило нескольких минут.

И не стало больше Васила. Дед ушел, и в глазах его осталась печаль вечности…

Стефан с Антик остались одни. Всегда, всю жизнь Васил был с ними. И когда они снова поглядели друг на друга, они увидели, сколько лет уже прожито, и так далеко они вдруг увидели свое прошлое, что смерть Васила тоже показалась им давно случившимся, в прошлом, бог весть как давно.

Антик вытерла слезы, сказала спокойно:

— Надо детей вызвать.

На следующий день приехали Артуш, Маргуша, два сына Аракела.

Врач с кладбища шел один. Он думал, как же сильно он задержался в этом селе. Потом он вспомнил, что завтра ему уезжать. И вдруг почувствовал, сколько он тут оставляет, в этом не то чтобы большом, но и не маленьком селе, которое сорок лет назад было для него незнакомым материком, а сейчас почти дом родной…


На следующий день Стефан пошел в больницу прощаться. Все вначале улыбались — и он, и остающиеся здесь люди. Никогда еще не любили они друг друга до такой степени.

— Ну, доктор, желаю вам удачи, — сказал Есаян Норе.

— Прощайте. — Что сказать еще, Нора не знала.

Персонал весь собрался у ворот, тихонько переговаривались между собой сестры. Больные смотрели из окон.

Рядом с ним шел Саак с его чемоданом и каким-то свертком.

— Хочешь, поеду с тобой до станции? Доктор отпустила… Тебе говорю, Стефан!..

Сквозь туман проглядывало солнце. Круглое, без лучей, как раскаленный металлический диск. Обалдело метались по небу вороны, и отовсюду текли ручьи, под щебнем клокотала желтоватая вода.

Они прошли узенький мосточек и увидели сплетенную из тонких прутьев изгородь с всегда распахнутой настежь калиткой. Антик, Артуш, Маргуша, Цовик стояли у калитки — он не ждал такого. Страшно заволновался, со слезами на глазах подошел к ним.

— День добрый, — сказал он им.

Было грустно до боли.

— Ну, дети, оставайтесь с богом, — сказал он.

— А деда-то, деда-то, деда нет… — заплакала Цовик.

Много лет назад здесь стояли совсем другие люди. Теперь в мире были эти, они стояли возле своего дома, на своей земле и что-то говорили ему. Артуш, Маргуша, ее муж, Цовик. И только Антик молчала, строго смотрела на него. Стефан кивнул ей. Сказал снова:

— Оставайтесь с миром. Спасибо за все…

Он шел по дороге, и из-за заборов вдоль всего его пути выглядывали головы и провожали взглядами этого непонятного человека, всю жизнь прожившего с ними и теперь уходящего невесть куда. Стефан остановился, поглядел назад, на тот дом. Они стояли все так же вместе, в тумане, смотрели ему вслед.

На крутой дороге, на косогоре с камнями под колесами стояла машина. Его дожидалась. Возле машины толпились люди. Стефан подумал сначала, что его провожать пришли, но они просто, каждый по своим делам, ехали в город. И все ждали, пока придет он и машина поедет. Тут же крутился Миша. Стефан понял, что уж Миша-то для него пришел. Ну да, Миша сторожил дверь кабины. Чтоб никто не сел туда.

— От имени всего села выражаю вам благодарность, — сказал председатель сельсовета Миша, этот единственный сейчас человек.

— Не стоит благодарности, — ответил врач.

Люди в кузове устраивались, прощались с родными, к кабине подошел Саак, они без слов поглядели друг на друга. Камни из-под колес вытащили, водитель захлопнул свою дверцу, лицо Саака медленно стало отодвигаться, замелькали острия заборов, тополя и сады, потом все разом провалилось. В ущелье. В туман.

Все, кроме Стефана, поехали в город автобусом. Стефан отправился на железнодорожную станцию.

На станции кто-то выводил песенку на губной гармонике. Паровозы, используя всего лишь несколько из своих тысяч лошадиных сил, лениво волокли пустые вагоны.

Звякнули рельсы, горячим воздухом полыхнуло от паровоза. Громыхнул вагон. Снова вагон. Вагон. Вагон. Вагон. Шестой вагон остановился перед ним. Носильщик подхватил вещи.

В купе уже ехали двое. Молодая чета. Женщина была на сносях, с потрескавшимся, в пятнах лицом.

Стефан выглянул из окна — губная гармоника продолжала играть, ежеминутно вздрагивая, браво передвигались стрелки привокзальных электрочасов.

Через двадцать минут лязгнули колеса, застучали по рельсам, станция потихоньку стала отставать.

«Домой», — сказал Одиссей.


За окнами плыл луг, ровно и согласно стучали колеса вагонов, деревья, мелькнув на секунду, стремглав отлетали. Две коровы, не поднимая голов, не двигая ногами, паслись и неслись стремглав задом наперед.

Муж и жена сидели рядом, поглядывали в окно — словно кино смотрели. Вот так, любовь, объятия, потом ребенок, мокрые пеленки, крик.

Когда он проснулся, он был в купе один, муж с женой сошли на какой-то станции. Тот же день продолжался. И поезд мчал спавших и бодрствовавших своих пассажиров. За окном, очень близко, некончающейся стеной тянулась скала. И вдруг он снова увидел себя со стороны — он едет домой, в пустую квартиру. Один. И матери нет. На свете нет.

…Мать с соседкой Тагуи облюбовали помещение народного суда — от их дома рукой было подать. У них тут даже свои постоянные места были, на последней скамье, у стенной печки, никогда не горевшей. Они исправно приходили и выслушивали подряд все процессы. Даже если в зале никого не бывало, все равно они деловито устраивались на своей последней скамье и досиживали, кутаясь в шали, до самого конца. Сколько виновных и безвинных прошло тут перед их взглядами, сколько они видели!

Однажды вечером Стефан пришел домой с улицы. Мать была в постели.

— Что с тобой, мать, так рано легла? — спросил сын.

— Холодно, — сказала мать. И никак не могла согреться, и грелка не помогала. — В косточках холод. — Голос ее был жалобный, усталый…

Поезд проезжал железобетонный мост. По реке запрыгали прямоугольные тени от вагонов и пропали тут же, утонули в воде.

В купе напротив него сидела женщина с ребенком. Стефан только сейчас заметил их.

— Бу, — сказал ребенок.

Мать налила из бутылки воды в стакан — ребенок выпил воду.

— Бу-у-у… — сказал ребенок.

Женщина посмотрела на Стефана, улыбнулась.

…Спустя три дня мать умерла. Вечером. Вдруг закрыла глаза. Стефан, предчувствуя плохое, позвал: «Мама», взял ее за руку. И вдруг во всем доме погас свет. Спичек под рукой не оказалось. Он чувствовал в темноте, что мать умирает. И эта тьма непроглядная с горем вместе оглушили его. Вдруг почудилось — весь мир, все живое умирает. Все во тьме. Ему захотелось увидеть лицо матери, он побежал к дверям, выбежал на балкон. Было темно кругом. Нигде не горел свет. Люди стояли на балконах. Переговаривались. Курили. Ждали.

Зажегся свет, и он увидел, что в темноте произошло, случилось страшное.

Наутро объявились люди. Родственники. Друзья. Знакомые. Незнакомые. На второй день во дворе объявились его сельчане. Откуда только узнали?

Он не плакал. Одна и та же мысль крутилась, не давала покоя. Он думал: «Как же это так? Все, даже то, что было несколько дней назад, и то уже стало прошлым». Все-все молниеносно обращалось в прошлое, почему? Казалось, все было давным-давно и с каждой минутой отодвигалось все дальше. И уже забывалось даже. Воспоминания обрывались на том дне. Мать пела «Отче наш»… Он тогда чуть не заплакал, подумав, как много может сделать сын для матери…

А люди грубо и привычно утешали его.

Все в доме теперь напоминало о ней, даже отполировавшиеся за много лет восково-прозрачные перила. Несказанно грустно было. Но и тогда он еще не заплакал.

Но когда настала пора ехать обратно, он запер дверь на замок и не смог сделать ни шагу. Он почувствовал пустоту. Пустоту этой комнаты. Всей своей жизни. И перед тем, как отойти от двери, он заплакал…

— Бу, — сказал близко ребенок.

И мать ребенка вновь посмотрела на Стефана и улыбнулась. Стефан тоже улыбнулся ей в ответ.

Он вышел в проход. В конце коридора юноша и девушка, голова к голове, стояли рядышком, смотрели в окно. В другом конце прохода пожилой мужчина курил и поглядывал на них. Стефан заслонил их собою и помешал мужчине. «Подожду немножко и лягу спать. Наверное, эта женщина хочет лечь, я подожду, пока она там устроится, и пойду тоже».

Когда он вернулся в купе, женщина лежала лицом к стене, обняв ребенка. Было тихо. Врач лег на застеленную полку, положил руку себе на грудь. В дверном зеркале мелькнуло заходящее солнце. Путник прикрыл лицо ладонью. От прошлого оставался малюсенький осколочек…

…Красивая, сверкающая и холодная, как китайский фарфор, секретарша, не отвечая на приветствие, не поднимая головы, указала рукой на дверь:

— Можете войти. — Потом, почувствовав, что Стефан все еще стоит, подняла голову, повторила: — Входите.

Но обшитые дерматином двери внушали ему чувство страха, и чем добротнее был этот дерматин, тем сильнее был страх. Секретарша поднялась и, блеснув фарфоровой улыбкой, распахнула перед ним двери.

Человек за длинным столом поздоровался, предложил сесть. Попросил подождать минуту-две — «извините меня» — разговаривал по телефону. Дверь раскрылась снова. К столу бодро подходил кто-то с белой бородой. Стефану лицо его было знакомо, но где он этого человека видел и как его звали — не шло на память. Они поздоровались, старикан с бородой улыбался приветливо.

— Между прочим, — сказал сидевший за столом человек, — Стефан Арташесович Есаян тоже из ваших выпускников тех лет, может, помните?

— Как?! — старикан с улыбкой повернулся к Стефану. Они узнали друг друга в лицо, но не больше. — А-а-а… — сказал старикан и снова пожал Стефану руку. — Здравствуйте, здравствуйте. — Но в глазах его было сомнение.

Они сели друг против друга, разговорились. Вспомнили студенческие годы.

— Сорок лет… — простонал старикан и замолк на секунду. — Да-a, факультет, если помните, помещался во дворе, в маленькой такой комнатке, помните, наверное, Стефан Арташесович. Раньше эти комнатки, там баня семинаристов была до этого, кое-как приспособили под лаборатории, да-а-а…

— Занятия были вечерние, — сказал Стефан.

— Да, вечерние. Вначале, в первые годы, помните, было холодно, электричества часто не бывало, зажигали лампу… Профессор Арцруни на лекциях в шубе сидел…

— Микроскоп был один. — Стефану тоже захотелось вспомнить что-то.

Старикан тут же подхватил:

— Да, один микроскоп, один, да-да… — Говорить было, собственно, не о чем.

Старикан распрощался, вышел. Это был он, но кто, кто он? Имя его Стефану ничего не говорило. Может, они даже на одном курсе учились. Могло быть и такое. По они с таким жаром встретились, что после уже неудобно было пускаться в выяснения.

— Чему вы смеетесь, товарищ Есаян? — спросил человек за столом.

— Так просто. Постарели мы, наверное.

— Я знаком с вашим делом, Стефан Арташесович, можете не рассказывать. Вы несколько раз приглашались в город на работу…

— Несколько раз, да. Официальная переписка несколько папок, наверное, составляет.

— Приглашались и ни разу вовремя не явились, вот чем они оправдываются. Но я понимаю, не от вас это зависело, потому что, что же это за человек должен быть, чтобы со спокойным сердцем бросить больных и заниматься собственными делами. Почему-то об этом они не подумали. Не так ли?

— Да, и так тоже.

— Словом, Стефан Арташесович, через два месяца получите назначение.

Стефан смотрел на него. Странно было все это.

— Я даже не радуюсь, — сказал он. — Не верю потому что.

Он стоял на перекрестке, ждал такси. Чемодан у ног. Такси все проезжали занятые. Прошел автобус, битком набитый ребятишками, следом еще один, еще, еще — около тридцати автобусов. В Цахкадзор, в пионерские лагеря. Автобусы полны были шума, улыбок, смеющиеся лица выглядывали, косички, панамки, пионерские галстуки, машущие руки. Люди останавливались, смотрели вслед.

…За окнами с равными промежутками пролетали телеграфные столбы. Провода с них свисали почти до самой земли, потом вдруг разом взлетали и снова прогибались. На проводах нотными знаками расселись семейства птах.

Когда он проснулся, под окнами уже плыла Араратская долина. Вдали был виден Масис. Облака закрывали его почти сплошь, и видна была только вершина — упавший с небес на облака громадный метеорит.

Он уже сходил с поезда. Проводница спросила вслед:

— Билет не нужен? Командировочный? Нет?

— Даже не знаю, — сказал ей Стефан, — не знаю ничего.


— Вот, значит, ваш дом отдыха, — сказала Нора.

С белыми стенами небольшое строение на опушке леса, одноэтажный домик с шиферной крышей. Синяя правленческая «Волга» свернула к ущелью. Домик из поля зрения пропал.

— Что значит ваш? — сказал председатель сельсовета Миша. — Вы, между прочим, теперь тоже наша. Скажете — пет?

Тени от высоченных деревьев сошлись над машиной. Машина словно в тоннель въехала, даже воздух похолодал, потянуло сыростью, а машина свернула на другую опушку, опять пошла на спуск, стала. Мотор умолк. Со стороны дома отдыха послышались звуки тара. С буков по одному слетали листья. А на мощных стволах выдолблены были и вырезаны буквы, даты, пронзенные стрелой сердца, еще какие-то многозначащие обозначения.

Чуть пониже в яме бил родник. Нора вначале не заметила его, а неподалеку вокруг большого поваленного набок чана сидело человек пятнадцать деревенских мальчишек. Носились, видно, до этого в лесу, а теперь передышку устроили. Они, умолкнув, настороженно смотрели на приближавшихся нового доктора, председателя Мишу и отставшего от них водителя машины. «Здравствуйте, ребята, — скажет сейчас этот трафаретный председатель, — подумала Нора. — Ну, как она, жизнь?»

Ребята заулыбались новому доктору, а председатель Миша заорал неожиданно и довольно грубо:

— Чего разлеглись?! А ну пошли отсюда! Быстро!

Улыбки исчезли. Ребята побрели к ущелью, оглядываясь, нехотя. Миша что-то спросил у Норы, Нора не расслышала и переспрашивать не стала. «Майко» — было выведено на стволе, «Майко, I. А.» и пониже: «ИРА». Взгляд Норы упал на водителя, тот доставал из машины бутылки и деловито относил, укладывал их в ручей. Тар замолчал, не играл больше.

— Что это с вами случилось? — спросил Миша.

— Настроения нет.

— Председатель правления ждет нас внизу.

— Кого ждет?

— Нас с вами. Меня и вас.

— А… для чего мы сюда пришли?

— Хороший, красивый день, холодные родники кругом. Неужели не приятно? Вам надо быть поближе к руководству. Стефан не был таким…

— Каким — таким?

— Не шел к нам, как посторонний держался. Врач ведь в селе тоже руководящий работник, мы вместе должны держаться…

— И что же сейчас мы вместе будем делать?

— Побеседуем, бутылки как раз охладятся. Не смотрите так, ничего плохого в этом нет. Мы свой хлеб едим, свое вино пьем, не чужое.

Председатель правления спал под деревом и был как бутерброд, подстелив под себя одно из домотдыховских одеял и сверху накрывшись таким же. Видны были высунувшиеся из-под одеял ноги в оранжевых ботинках.

— Товарищ Галстян, — Миша деликатно потолкал председателя в плечо, — проснитесь, товарищ Галстян.

— Дай спать, — открывая один глаз и тотчас же его закрывая, сказал председатель, — разведи пока огонь…

«Бежать!» Дерево, под которым, растянувшись, спал председатель, тоже было сплошь в инициалах. «Н. Б. О.» — и это, конечно же, означало: «Немедленно Беги Отсюда». Чуть повыше — «Т. П. Р.» — «Туфли. Полотенце. Рай». И где же это я? В лесу. С кем? С людьми. Туфли. Пакость. Р… Раба. Немедленно беги отсюда. Шумел, шелестел лес. Из ущелья доносились крики и голоса ребят. У Норы было такое чувство, будто она в большом зале, где недавно было много народу, а теперь никого не осталось, стулья сдвинуты в беспорядке, пусто, и ты один.

— Слушайте, Миша, мешали они вам, что ли, для чего было их прогонять?

— Не поняли? Потому что, если эти поганцы увидят, как мы тут шашлык устраиваем, проходу потом не дадут. Невоспитанные, наглые дети. Раззвонят по всему селу, что народ в поле, а председатели в лесу шашлыки устраивают. Хотя… что тут… такого…

Дым мешал ему говорить. Он сидел на корточках перед костром, подбрасывал прутья в огонь, отводил лицо от дыма, а раз поднял лицо — врача на прежнем месте не было. Он огляделся кругом — Нора быстро сбегала вниз по склону.

— Товарищ Галстян, а товарищ Галстян… Доктор от нас ушла, обратно в село ушла. Наверное, на вас обиделась, что не встали. Неудобно как получилось, нехорошо.

Ребята в лесу разом умолкли, видно, Нора поравнялась с ними.


— Это я, Аристо. Здравствуй. Приехал. Из Еревана говорю. Сын твой дома? Скажи, от Норы ему письмо есть, пусть зайдет, возьмет. После поговорим, Аристо, потом. Конечно, зайду. Здравствуй, Микаэл. Да ничего как будто. Спасибо. Не знаю. Не знаю, останется или нет… Из автомата говорю, с улицы… Я буду дома, приходи… Грустная или веселая? — Стефан задумался на секунду. — Веселая скорее…


В больнице одна только Офик была. Из персонала никого. Офик пила чай. Санитарки, сказала, только что, вот прямо сию секунду, отлучились на десять минут, сейчас будут. Прошел час. Никто не показывался. Акушерку и сестер Нора сама разослала утром по больным. Они ушли — как в воду канули. «Пронюхали, что не будет меня. Хорошо же!» Она пошла сама в дом, где был больной. Никакой сестры тут и в помине не было. Нора еще в один дом зашла. Выяснилось, сестра к роженице тоже не приходила.

— Чтобы завтра же сами явились на консультацию, — рассердилась Нора. — Безобразие, ни разу не показывались, бегать за вами должны! К одиннадцати явитесь с ребенком.

Сестра-дезинфектор, припертая к стене, запричитала, заголосила:

— Ходила я, доктор, дверь на замке у них была, клянусь детьми, ходила!

На следующее утро она собрала всех:

— Ну, уважаемые медсестры, нянечки, акушерки, фельдшер, где все вчера были, отвечайте, где вас носило в рабочее время?

На базаре. Все ходили на базар.

— Совсем совесть потеряли. Симонян, вы что, тоже на базар ходили? Стол покупали? В рабочее время покупали себе стол?

— Доктор, ну если стола нет и людей в доме, чтобы занялись этим, тоже нет, как же еще быть, кто же мне стол покупать будет, сама рассуди…

— Освобождаетесь от работы. Можете больше не приходить.

— Доктор, милая, я двадцать один год работаю здесь, и всегда так было.

— И что же, что так было? Больше не будет. И прошу меня милой не называть. Мы с вами не родственники тут собрались.

— Хорошо. Я хочу сказать, доктор… так было всегда, для чего тебе нашу жизнь менять?

— Увидите. Так еще все поменяю, узнаете, что такое дисциплина.

«Но это мучение одно. Это невообразимо так жить». Она была одна в кабинете, она прижалась лицом к стеклу письменного стола, закрыла глаза. Вспомнила буквы на стволе: «Н. Б. О.» Со стоном подняла голову.

В полураскрытую дверь виднелся Саак. В белом халате. Он сидел на стуле, держал за руку какого-то мальчишку. Вот он достал носовой платок из кармана, вытер мальчишке нос, засмеялся и, спрятав платок в карман, сказал:

— Лишай, значит, говоришь… Что будем делать?… Вылечить или же…

И, взяв кусочек белой бумаги, свернул ее воронкой и положил воронку широким горлом на блюдце, потом зажег спичку и поднес к свободному концу получившегося конуса. «Что делает?» — удивилась Нора. А Саак взял горящую бумажку, притушил ее; бросил в корзину. На блюдце оставался желтоватый нагар — им помазал мальчику больную щеку.

Нора, руки в карманах белейшего халата, подошла, стала рядом.

— Что это вы делаете, Саак?

Саак поднялся, виновато покосился на Нору, пробормотал:

— Очень хорошее средство, испытанное. Стефан тоже пользовался. От фельдшера Смбата… он научил. Он всегда так делал.

— У нас ведь мазь для этого есть, Саак.

— Знаю… Но это очень хорошее средство.

Нора вздохнула, ничего больше не сказала, отошла. «Хочет освободить меня от работы, но стесняется, — затосковал Саак. — Что делать, шофер я, и все. Я шофер, они врачи».

Нора никого еще не сняла с работы, хотя грозилась все время. Сааку стало жалко ее. Он понимал, что ей для авторитета надо одного-двух уволить. И однажды со вздохом он снял с себя халат, отложил в сторону и прошел к Норе в кабинет. Сел. Крайне был взволнован.

— Освободите меня, доктор… — Ничего больше не смог прибавить.

Некоторое время Нора молчала, смотрела на него. Вдруг она в нем узнала, почувствовала своего товарища.

— Расскажите мне, о себе, Саак. Почему вы одиноки, например, я бы хотела знать.

— Что рассказывать… В двадцать пятом ушел из села, попал в Ереван. Хотел устроиться на стройке — не взяли. Инспектор по трудоустройству сказал: «Иди поучись, сынок, как косточки окрепнут, тогда и придешь». Восемь лет трактористом работал, потом шофером был, и в армии на машине был, и тут тоже шофером значусь… только так, без машины пока. Шофером «скорой» считаюсь… Прошу уволить.

— Нет, Саак, никого я увольнять не буду. Будем работать все вместе. Надо нам только с уважением друг к другу относиться, пусть у нас будет хороший коллектив, можно ведь это, товарищ председатель месткома?

Саак робко глянул на нее, кивнул.

Через несколько дней он снова снял с себя белый халат, с тем чтобы больше уже никогда не надевать его, — необходимые для машины запчасти прибыли наконец, и Саак сел за сборку машины. Руки в масле, с сияющим лицом Саак.


— Бифштекс, — кивнул Стефан. — Рубленый?

— Рубленый, — сказал официант, доставая блокнотик с карандашом.

Тарелки на столе. Официант стал у стены, стоит неподалеку, посматривает краешком глаза. Стефан начал с маслин, съел яйцо, пока не остыло. Зелень. Жареную картошку. Вилкой отрезал кусочек от языкообразной массы. Официант наблюдал со своего поста. И под взглядом этим вилка переместилась в руках у врача. На помощь ей явился совершенно ненужный нож, и Стефан стал есть, отрезая маленькие кусочки и посмеиваясь про себя над официантом.


Письмо лежало распечатанное на столе. Что ответить, Нора не знала. Она снова прочла: «А наша любовь? И ты всерьез решила…» Нора накрыла письмо конвертом.

…Их дом. Она была у них дома. Разглядывала со скукой знакомые репродукции на стенах, а он, отчужденный, ушедший в себя — или ей так казалось? — он вдавился в кресло, не смотрел на нее и вертел под ухом маленьким полупроводниковым японским транзистором в белом футляре. Пела Далида. Пела словно для одного человека. Для очень близкого человека.

— Между прочим, — сказал он, — если ты твердо решила работать в селе, в любом селе, — пожалуйста! Товарищ моего отца давно уже работает в селе и сейчас переезжает в город. Можешь на его место.

— Это легко сделать?

— Легче легкого.

— Мне можно увидеть этого человека?

— Да, он будет у нас на днях.

Через несколько дней они шли но улице.

— Наверное, уехал уже, — сказал Микаэл, — что-то его не слышно. А ты не передумала?

— Я хочу его видеть, — сказала Нора.

Мимо проехал автобус, полный ребятишек, следом проехал второй, тоже битком набитый, третий, четвертый… около тридцати автобусов. К Цихкадзору, в пионерские лагеря. Прохожие останавливались, смотрели, а автобусы были полны радости, смеха, смеющиеся лица выглядывали, косички, галстуки, белые панамки, машущие руки… За рулем сидели серьезные угрюмые дяденьки.

— Я бы хотела видеть его, — сказала Нора.

— Я думаю, он уехал, раз не показывается.

— Как его зовут?

— Стефан, старый товарищ отца, вместе учились…

Нора сняла конверт с письма, подвинула к себе лист чистой бумаги и вывела первые слова: «Нам необходимо встретиться, в ближайшее время буду в городе, мы сядем с тобой и вместе все решим…»


Все скамейки в городском саду были заняты. Преимущественно ровесниками Стефана, чуть старше или чуть помоложе. Они сидели и рассказывали друг другу разнообразные истории о справедливости. Притчи из своей жизни. О себе. Рассказывали, что в жизни-де встречали добрых и злых. Дурное и хорошее. Да. Кто-то кого-то предал. Тот изменил, этот обманул… Обманули, предали, изменили — другие, все… А сами они — они сами только страдали, сами творили одно только благо…

Подавшись вперед, старик один вел свой рассказ с начала века аж, с самого Карса — пыльные дороги, голод. «Весной все бросили, все, что было…» Что было, что было… Мать теряет дитя, дитя теряет мать, история тянется из города в город, переходит через Аракс, вылезает на этот берег, а иногда как пойдет вдруг топтаться, плясать вокруг какого-нибудь 1920 года. «Из Басаргечара нас в 1920-м погнали…»

Ни одного знакомого лица. Столько народу — и никого знакомых. Невероятно даже. Кто-то же знакомый должен встретиться. Как же так. Стефан прошел дальше. Дальше играли в карты, мучительно напряженная шла битва в карты. «Сегодня что, воскресенье?» — сам себя спрашивает Есаян Стефан. «Нет. Значит, это всегда, каждый день так, и сегодня, и завтра, и послезавтра… До самой…»

Он задержал шаг возле игроков в нарды. Десять красных досок пронумерованных, и на всех десяти имя «АТОМ» выведено. Играли одновременно десять пар. Более сорока человек дожидались очереди. Все его возраста люди. Стефан смотрел на них и не отходил, старался понять, что же они тут делают, чем это они так заняты тут? А они играли. Но, может быть, что-нибудь еще? Он простоял довольно долго и убедился, что больше они ничего не делали. Играли. Пустота.

Загрузка...