ПОРАЖЕНИЕ ЗОРОАСТРА Повесть

В долине Сурхана и в сентябре продолжается лето. Днем столбик термометра даже в тени подскакивает до сорока. Правда, вечерами прохлада опускается быстро, точно осень, возмущенная долгостоянием предшественника, пытается быстро остудить воздух и загоняет в дома последних любителей сна под открытым небом.

Большая семья Менгнара-тога, чей дом стоял почти у самой кромки высокого берега реки в кишлаке Акджар, принадлежала именно к таким любителям. И сам он, и его жена Зебо-хола, и шестеро их детей, из коих четверо старших были девками, упорно не хотели перебираться на ночь с супы под чинарой в комнату или хотя бы в айван — легкий навес, специально построенный на высоких железных стойках, чтобы свежесть полей, щедро поливаемых в знойные июльские дни, разгуливала под ним и позволяла хорошо отдохнуть. Сейчас там уже было холодно, а на супе во дворе, огороженном высокими заборами и тополями вдоль них, было в самый раз. Разогретая за день земля не давала прохладе полностью овладеть пространством вокруг, она пока остывала медленно, и ее теплое дыханье всю ночь ощущалось на супе. Казалось, над ней висит незримый слой тепла. Конечно, со временем этот слой будет постепенно опускаться все ниже и ниже, пока холод совсем не прижмет его к земле, а затем и вовсе не вдавит в нее, но до этого пока еще было далеко, не меньше двух недель, и семья, едва наступал вечер, расстилала на супе паласы, выносила из дома одеяла и курпачи, складывала их у ствола дерева, чтобы после ужина и просмотра передачи по телевизору, который тоже был вынесен во двор и установлен на старом столе невдалеке от супы, постелить и лечь спать.

Раскрылись коробочки хлопка в самом нижнем ярусе кустов, теперь по утрам и вечерам над кишлаком, как всегда в эту пору, висел удушливый запах дефолиантов, которыми посыпали поля «кукурузники», но акджарцы и их дети настолько уже привыкли к этому запаху, что не обращали внимания.

Зебо-хола, сорокалетняя женщина, рано состарившаяся не столько от забот семьи, сколько от ударов судьбы, днем обычно оставалась дома с младшим сыном Хабибом. Остальные дети с утра покидали дом — кто в школу, кто в садик. Младшему уже было два года, но он с трудом передвигался на своих кривых ногах, и речь его была несвязна. Вот ведь чем обернулась экономия родителей Менгнара-тога и Зебо-хола. Чтобы добро не ушло на сторону, родные брат и сестра решили поженить своих детей. Впрочем, на узбекской земле такие браки распространены, но самой несчастной из них хола считала свою. И не без оснований. Кровосмешение, как потом объяснили врачи, изуродовало Гузаль, причем, делало это как бы поэтапно, а не сразу. Казалось, родилась нормальной, как все дети. Когда начала ходить, выяснилось, что левая ее нога чуть-чуть короче правой. С тех пор прихрамывает. Нынешняя ее почти четырехгранная фигура окончательно сложилась года два назад, а круглое, как полная луна, лицо немного раньше. И все это было бы не так обидно, если б к двенадцати годам не потолстели вдруг губы, став такими, как у негритянки. Хола понимает, что Гузаль остро переживает свое уродство. А она, мать, ничем тут помочь не сможет. И это ее угнетает, пожалуй, больше, чем дочь. Четверо родившихся после нее растут нормальными, даже красивыми, а вот на самом последнем опять напомнило кровосмешение. Уже сейчас видно, что и Хабиб вырастет уродом, если к тому времени медицина не придумает что-либо. Переживая за этих детей, хола тем не менее не перестает удивляться тому, что у Гузаль и Хабиба особые, прекрасные глаза. Чуть раскосые, миндалевидные, карие глаза их словно бы на всю жизнь наложили на себя отпечаток некоей виновности, точно бы они извиняются перед каждым, кто глянет в них, за то, что природа наделила ими не по назначению, должны бы достаться писаным красавцам, а вот… Может, они извинялись за уродство хозяев, кто знает. Во всяком случае, хола перестала смотреть дочери в глаза, когда той не было и десяти. С тех пор она ни разу не осмелилась нарушить это. Казалось, что только глянет ей в глаза и не выдержит, тут же разрыдается при ней.

Хола приготовила ужин, полила во дворе и подмела, затем расстелила на супе паласы, вынесла одеяла и, дождавшись прихода трех дочерей-младшеклассников, которые учились после обеда, оставила на их попечение Хабиба и отправилась за старшим сыном в садик. Солнце еще было высоко, и она подумала, что Гузаль и сегодня, как все последние дни, придет поздно. В колхозе начался выборочный сбор хлопка, а этим делом испокон веку занимались старшеклассники, поэтому все они и учились с утра, а вечером отправлялись в поле.

В конце августа хола отвезла Гузаль в соседний район, к мулле Акбергену, который пообещал излечить ее от головной боли. Заплатила крупную сумму и оставила Гуваль на пять дней. Дочь сама вернулась домой, показалось, была подавлена чем-то, но хола не стала расспрашивать о причине, боясь, что дочь, не приведи аллах, впадет в истерику, как уже бывало не раз, когда хола приставала к ней с охами да ахами. Сделала вид, что ничего особенного не происходит, тем более, что мулла Акберген предупреждал, что девушка первые несколько дней, пока не дойдут его молитвы до ушей всевышнего, будет именно такой. К началу учебного года Гузаль несколько отошла, а проучившись несколько дней, действительно сбросила все печали, будто встряхнулась от притока невидимых сил, похорошела, лицо покрылось румянцем. Придя с поля, Гузаль проворно справлялась со многими делами, напевала что-то себе под нос, отчего и на душе у холы было радостно. «Наконец-то, — думала она, — и я хоть немного отдохну от вечной тревоги, от которой так рано поседела». Три дня назад с Гузаль опять что-то произошло, она замкнулась в себе, была безразлична ко всему, что ее окружало. Никогда раньше она не била младших сестер и братьев, а позавчера неизвестно за что отшлепала Рахима. Хола решила было, что мулла обманул ее, но вспомнила, что дочь изменилась к лучшему, когда приехала от него, подумала, что, видно, не хватило одного курса лечения, придется в первые же каникулы снова везти ее туда. «Может, оставлю Хабиба у соседки и сама съезжу к нему, — пришла мысль, — посоветуюсь, уж он-то подскажет, как быть».

Вернувшись с Рахимом, она включила большую лампочку, что была подвешена к ветке чинары прямо над супой, расстелила дастархан, усадила вокруг него детей и пошла на кухню, чтобы принести ужин, как услышала голос первого забулдыги кишлака Кудрата.

— Эгей, Зебо-хола! — орал он хриплым, испитым голосом. — Открывай калитку!

Бросив дела на кухне, хола помчалась к калитке, мысленно подбирая слова, которыми отругает пьяницу, отворила ее и замерла от удивления. Кудрат и еще какой-то незнакомый мужчина лет тридцати, еле держась на ногах, подпирали с обоих сторон ее мужа — Менгнара-тога. Он выпивал иногда, но, как сам утверждал, не пропивал ума, и в таком состоянии хола видела его впервые.

— О аллах! — воскликнула она, придерживая калитку, пока мужики втащили его во двор.

— Стели постель, хола, — сказал Кудрат, — до утра проспится!

Зебо-хола постелила на чарпае, что стояла поодаль от супы, уложила мужа и, накрыв его легким одеялом, принялась кормить детей. Вскоре пришла Гузаль. Поздоровавшись, она умылась под краном и села за дастархан. Сразу посадила на колени Рахима, поцеловала его в щечку и произнесла, поглаживая его волосы:

— Прости меня, братик, ладно?! Отныне я никогда не побью тебя!

— Ладно, — ответил тот.

— Вот и хорошо, а теперь садись на свое место, я возьму Хабибджана. — Гузаль посадила на колени самого младшего.

Хола знала, что Гузаль всегда нежна именно с этим братишкой. Если сэкономит деньги, то купит ему шоколадку, а то возьмет его на руки и уйдет гулять по кишлаку. Дома же после дел только с ним и возится. И хола всегда ловила себя на мысли, что дочь таким образом, возможно, и неосознанно, видит в его судьбе повторение своей и старается хоть как-то смягчить будущие ее удары. Дети всегда жестоки, и хола знает, сколько пришлось вытерпеть Гузаль. С первого класса к ней приклеивали прозвища, самые обидные, подчеркивающие ее природные недостатки. То хромоножка, то обезьяна, то лягушка, то губастик… Бывало, и сама хола плакала, видя, как убивается от таких обид Гузаль. Но что делать? На каждый роток не накинешь платок.

Гузаль тем временем стала кормить Хабиба со своей ложки, выковыривая из шавли — рисовой каши — кусочки мяса. Она не забывала и о других, подкладывала и им мясо. Сама ела мало, рассказывала, как собирали хлопок и как по хвалил ее бригадир за то, что она больше всех принесла на весы. Вид у нее был сосредоточенный, казалось, она все время думает о чем-то другом, не имеющим к тому, о чем говорит, никакого отношения. Но вместе с тем Гузаль была весела и нежна. Хола это тоже видела и, мысленно поблагодарив бога, помолилась, чтобы и впредь он не забывал о ней и ограждал от неприятностей. Гузаль убрала дастархан, помыла посуду, тем временем хола постелила на супе. Дети легли, повернувшись к телевизору, где шло кино. Хола же, уставшая от хлопот по дому и дум о дочери, легла рядом с мужем, напомнив Гузаль, чтобы не забыла выключить телевизор. Над просторным двором открылась ее взору темно-синяя ночь, усеянная большими и маленькими звездами. Небо пересекала мутная широкая белая полоса дедушки Саманчи — Млечного Пути. Хола лежала, чувствуя, как тело наливается тяжестью сна, но не уснула, дождалась, пока кончились передачи телевидения. Она слышала, как Гузаль накрывала одеялами меньших сестер и братьев, целовала их, а затем примолкла сама. Спустя некоторое время, с супы уже доносилось ровное дыханье детей. Хола хотела было встать и еще раз поправить одеяла на детях, но уже не было сил, голову окутывал туман, и она не заметила, как уснула…

Проснулась хола, точно бы ужаленная змеей. Казалось, ее всю обожгло непонятно откуда взявшимся языком большого пламени. «Господи, — подумала она, — уж не война ли атомная началась». Ей было жарче, чем в часы, ежедневно проводимые у раскаленного тандыра в знойные июльские дни. Приподнявшись, хола поняла, что на дворе действительно есть источник тепла и света. Повернула голову в ту сторону. Рядом с водопроводным краном, прямо в центре двора пылало яркое пламя, а воздух был наполнен запахом керосина. Ей показалось, что это аджина решил выкинуть какую-либо из своих коварных штучек, или из кишлачных сорванцов кто надумал их попугать. Она закрыла глаза и тут услышала отчаянный крик Гузаль:

— Мама! Мамочка, прощайте!..

Хола пулей выскочила из-под одеяла, натянула на себя камзол и, сама не понимая зачем, стала тормошить мужа. А тот храпел вовсю, что-то бормотал во сне и повернулся на другой бок. Хола бросилась к супе и обнаружив, что там нет Гузаль, устремила взор на огонь. Столб пламени был таким же высоким и ярким, он слегка покачивался, а затем вдруг рухнул, продолжая гореть, и от него поползли языки по земле, как огненные змеи. И в свете этих огней хола увидела корчившуюся Гузаль. Огонь стал угасать, а хола стояла возле чарпаи, не в силах оторвать ноги от земли. Казалось, что она вросла ими в нее. «Господи, Гузаль сожгла себя, сожгла!» Эта мысль придала ей силы, она оторвала ноги, выдавила из себя застрявший в горле крик «а-а-а» и бросилась к дочери, но сделала всего два шага. Упала вперед лицом, протянув к Гузаль свои жилистые руки, и потеряла сознание…

1

Наргиза Юлдашевна, классный руководитель 8-го «а» и преподавательница родного языка и литературы в старших классах, шла домой не спеша, наслаждаясь пьянящим воздухом весны, которая в этом году немного задержалась, а потом вдруг, в начале апреля, выстрелили из почек яблонь, груш, урюка и вишен одновременно мириады цветов, запах которых густо висел над кишлаком и кружил голову. А к обеду этот запах до того густел, что, казалось, его можно было физически ощутить, набрать в пригоршню или же даже в какую-нибудь сумку, в мешок, в ведро и бог еще знает во что, и нести, чувствуя его вес. То ли от усталости на работе, то ли от нервного напряжения на уроках Наргиза Юлдашевна чувствовала какую-то слабость, и не иди она сейчас по центральной улице кишлака, где то и дело встречались знакомые, которым приличие обязывало отвечать на приветствия, а окажись на окраине, подальше от глаз, повалилась бы в густую траву и с удовольствием выспалась. Но надо было идти домой, пообедать самой и накормить мужа, участкового агронома, который тоже наверняка вернется с поля усталый и злой. На дочь Рано полагаться нельзя. Если еще придет эта дурнушка Гузаль, она забывает обо всем на свете и без умолку трещит с ней до полуночи.

«Господи, — думает Наргиза Юлдашевна, — сколько раз предупреждала, чтобы ноги этой черепахи в моем доме не было, как об стенку горох! Обидно, черт возьми! Себе во всем отказываешь, одеваешь ее, как куколку, как принцессу и… никакой благодарности! Еще и критикует, мол, старомодной ты стала, мама, покупаешь не то, что нужно. Брюки должны быть из легкой плотной ткани и сшиты так, чтобы сидели на мне словно бы вздутые. Бананы это. А ты мне купила обыкновенные джинсы местного производства. Что ж я, хуже Мехринисо или Равшаной?

И Хасан-ака… Слушает, как дочь пререкается со мной и улыбается себе исподтишка. Нет чтоб отрезать ивовый прутик да так отхлестать ее, чтобы до конца жизни своей позабыла, как матери перечить.

…И все-таки, Рано вся в меня, — думает Наргиза Юлдашевна, и сердце ее наполняется радостью. — Ей и шестнадцати еще нет, а как пышно расцвела?! Личико чуть продолговатое, нежное, белое. Иссиня-черные волосы вьются кудряшками на висках, а в глазах, томных, с поволокой, таятся едва уловимая лукавинка и будущая горячая страсть. Ох и даст она жару тому йигиту, которого судьба предназначила ей! Дай бог, чтобы и он не уступал ей в любви, не был бы таким, как мой благоверный… А-а, что сожалеть-то. Жизнь, считай, прошла, теперь нужно продолжать ее ради счастья детей».

Наргиза Юлдашевна шла и размышляла о будущем дочери. А вокруг полыхала весна. Сады были похожи на упавшие с неба облака. Они оттенялись зеленоватым цветом, если в них было больше груш, розоватым от слив и урюка и совершенно белыми, почти прозрачными были вишни. Солнце пекло в спину, поэтому учительница шла за своей тенью. Короткая, черная на желтом фоне, тень ее напоминала живую подругу дочери Гузаль, только не прихрамывала. Сделав для себя это открытие, Наргиза Юлдашевна снова с досадой подумала о казавшейся ей противоестественной дружбе Рано с Гузаль. Тут она отказывалась понимать дочь. Это было выше ее сил, хотя, как педагог, знала, что такие парадоксы случаются часто в мире подростков. Ну почему ей не сблизиться с Мехринисо или же с Бахор-ой? Красивые, стройные, учатся хорошо, со старшими всегда приветливы и уважительны. Если бы сошлась с ними, может, и сама преобразилась бы. А Гузаль… Только и знает хорошо историю, а в других науках плавает. Литературу же и вовсе презирает. Вот сегодня… Она, учительница, предложила восьмиклассникам вспомнить лирику узбекских советских поэтов, посвященных весне и любви; мальчики и девочки начали читать, кто Абдуллу Арипова, кто Эркина Вахидова, а кто — Мухаммада Али. Даже строки местных поэтов цитировали. А эта каракатица… Уставилась в окно, и как будто для нее класса не существует! Наргиза Юлдашевна несколько раз окликнула ее. Наконец, Гузаль оглянулась, посмотрела на учительницу невидящими глазами.

— Ты слышала, о чем я говорила? — спросила Наргиза Юлдашевна.

Гузаль молчала. Тогда Наргиза Юлдашевна прошла к окну, чтобы увидеть, что же ее там заинтересовало. По школьному саду бродил теленок. И учительница с досадой и одновременно с удовлетворением влепила ей двойку. Теперь, поди, сидит с Рано и слушает ее треп.

Приближаясь к дому, Наргиза Юлдашевна еще издали услышала громкую музыку. «Врубила магнитофон, — подумала она о дочери, — и мелет языком, а Гузаль, раскрыв свой толстогубый большой рот, слушает ее, как служанка принцессу». И вдруг ей пришла простая, как божий день, разгадка причин дружбы Рано с Гузаль. «Как же я не подумала об этом раньше, — упрекнула Наргиза Юлдашевна себя. — Ну конечно же, Рано с ней удобно. Можно поделиться любым секретом, та не проболтается. У Рано язык, что помело на вечном двигателе. Гузаль слушает, не перебивает, может, изредка словечко вставит и тем даст новый поворот разговору. И потом… Гузаль одевается простенько, значит, есть перед кем блеснуть нарядами».

Увидев мать, Рано выключила магнитофон, и песня Джурабека оборвалась на полуслове. Стало тихо, и Наргиза Юлдашевна услышала шелест листьев над головой. Открыла калитку и вошла во двор. Гузаль и Рано сидели за столом под ивой, а магнитофон стоял на подоконнике настежь раскрытого окна. На столе лежали книги и тетради.

— Мы к экзамену по истории готовимся, мамочка, — объявила Рано. — Уже восемь билетов выучили.

— Ну и что в них говорится о музыке Батыра Закирова? — спросила Наргиза Юлдашевна; не глянув на гостью.

— Нельзя уж и музыку послушать, — надула губы Рано. — Корпи день и ночь над книгами, а они у меня в печенке сидят!

— Ладно, — произнесла мать, остановившись на крыльце, — а про обед там тоже ничего, в билетах?

— Ой, мамочка, я совсем-совсем забыла! — воскликнула Рано, подмигнув Гузаль, которая стала собирать на столе учебники и тетради. — Ты пока разденься да умойся, а я чай поставлю, и вчерашний плов согрею. Не успеешь оглянуться, как обед будет на столе. Гузаль, ты куда, — остановила она направившуюся к калитке подругу. — Не уходи, у нас поешь!

— Нет уж, — крикнула мать, не скрывая раздражения, — пусть идет домой, у нее тоже, наверно, мать устала и ждет не дождется ее!

— Ну, ма-а, — жалобно произнесла Рано, — жалко, что ли, тебе?!

— При чем тут «жалко»? Дом у нее есть или нет?! Мать, поди, замучилась со своей оравой, а она тут будет рассиживать. Думаю, что ей и самой… — Не найдя подходящего слова, махнула рукой и добавила, обращаясь к Гузаль: — До свидания. До экзаменов еще далеко, вполне успеете подготовиться.

— До свидания, — ответила Гузаль и вышла за калитку.

2

«Вот змея, вот кобра! — ругала мысленно учительницу Гузаль, выйдя на улицу. — Испугалась, что я ложку черствого плова съем! Да нужен он мне больно! Пусть уж лучше пусто в желудке, да спокойно в ушах. Мне не привыкать, лепешкой обойдусь. Аристократку строит из себя, а сама как базарная баба. Господи, таким стервам ты позволяешь учить нас. Где же твоя справедливость?! Или мир, сотворенный тобой, сплошь — неправда?..»

Гузаль и есть-то не хотела, она, если б даже сама Наргиза Юлдашевна предложила, отказалась бы. Было обидно, что ее так бесцеремонно выставили за дверь. Могла бы и поделикатнее, черт ее возьми! Впрочем, у этой женщины откуда она, деликатность? Обижаться на обиженного судьбой не к лицу умному человеку. Пусть считает, что она унизила ее, нет, прежде всего унизила себя.

От обиды хотелось плакать, а от мыслей — улыбаться. И она решила побыть где-нибудь в укромном месте одна, успокоиться, потом можно и на глаза матери явиться. Сделай это она сейчас, мать, конечно же, изведет ее своими расспросами, ахами и охами. Мало того, начнет проклинать учительницу, а то и помчится к директору, а Гузаль потом краснеть перед одноклассниками. Рано обидится. С кем же тогда она останется? Одна?! Лучше уж тогда не жить!

Гузаль понимала, что матери и так нелегко, вечная тревога за нее, свою дочь, теперь вот и за Хабиба… как вечная пытка в аду! Пусть хоть сегодня обойдется без расстройства. Гузаль свернула в переулок и вскоре оказалась на берегу магистрального канала, где росли плакучие ивы, свесив свои, пока еще опушенные, косы до самой воды. Гузаль присела, прислонившись к корявому стволу, и стала глядеть на прозрачную воду, лениво текущую в сторону районного центра. От нее веяло прохладой, а блики солнца, пробивавшиеся сквозь крону ивы, прыгали на волнах, как золотые монеты, казалось, они сыпались с неба бесконечной чередой, сверкнув на миг, скрывались в синей пучине. Осыпались и мелкие прозрачно-желтые цветочки деревьев, которые, упав на воду, покачивались на волнах, точно стайки золотых муравьев, бегущих бог знает по каким делам.

Прохлада, веявшая от воды, взбодрила Гузаль, и она предалась грезам, от которых ударом линейки по стволу оторвала Наргиза Юлдашевна. Та-а-ак… В ее воображении Батыр-ака врезался на своем ярко-алом мотоцикле «Ява» в дерево. Он мчался по улице кишлака, вдруг из-за какого-то дувала выскочила на проезжую часть девочка, чтобы поймать свой шарик, навстречу шел трактор с прицепом, и Батыру-ака пришлось резко свернуть, прямо на дерево. И его увезли в больницу… На этом месте ее размышления и прервала Наргиза Юлдашевна. Теперь можно продолжить, как будут события разворачиваться дальше…

Итак, в кишлаке разнесся слух, что самый красивый парень школы уже не жилец, и врачи, как не бьются, ничего поделать не могут, слишком много крови он потерял. А если и будет жить, останется инвалидом. С лицом, изуродованным до неузнаваемости, без одной ноги, которую отрезали, потому что, ударившись о ствол дерева, она превратилась в кучу измельченных косточек. Неизвестно, будет ли действовать рука, которая также ударилась о ствол.

Мехринисо, эта вертихвостка, хоть бы для приличия погоревала. Нет, она себе цену знает. Хмыкнула, услышав все о Батыре-ака, и тут же стала строить глазки Тулкуну из девятого «б». А тому только это и нужно. Вся школа знает, что он страдает из-за нее, даже побледнел из-за своей любви, похудел, ветром качает парня. Не успела она проявить благосклонность к нему, как он задрал нос от гордости. Сила любви проверяется в беде. Мехринисо нередко признавалась, что пойдет замуж только за Батыра, конечно, после десятилетки, да только ее слова оказались лживыми. Зря Батыр-ака отдал сердце ей, она недостойна его.

Гузаль представляла, как она ухаживает за Батыром в больнице. Вот она кормит его, выносит утку, помогает медсестре делать капельницы и за два дня ни одним словом не обмолвилась с Батыром. Спрашивала его, разумеется, понравился ли суп, хочет ли пить или еще что, Батыр отвечал глазами. Она пыталась определить по глазам, как он воспринял ее появление, но не могла этого сделать, потому что Батыр редко открывал их, казалось, он погружен в глубокий сон. Возможно, на него действовали лекарства, которыми ежедневно по несколько раз накачивали его через вену? Этого Гузаль не знала, но… когда бы она сама не обращалась к нему, он открывал глаза мгновенно. И однажды глубокой ночью… Гузаль незаметно для себя задремала и во сне увидела, что он умер. Открыла глаза и увидела, что голова Батыра склонилась набок. Она хотела поправить ее, притронулась рукой и сразу отняла, потому что обожгло жаром. Побежала к медсестре. Та сказала, что неизвестно почему поднялась температура. Сделала укол и вызвала врача. Это был седой мужчина, в очках, лысый и сутулый. Он осмотрел больного и сказал, что ему немедленно нужно влить пол-литра свежей крови, иначе умрет. Сестра же пожала плечами, мол, где ее взять, эту кровь.

— Может, у меня? — спросила Гузаль.

Сколько крови у нее взяли, Гузаль не знала, но когда медсестра вытащила иглу из ее руки, закружилась голова. Врач приказал принести для нее очень сладкого горячего чая, гранатового сока, шоколада, заставил ее все это выпить и съесть. Потом медсестра накормила ее и жирной шавлей, предупредила, чтобы она не вставала до утра, выспалась.

В своем воображении Гузаль рисовала картины выздоровления Батыра, пыталась думать за него. «Дурак я, почему раньше не замечал эту девушку, позарился на броскую красоту Мехринисо. А она сразу же, как меня постигла беда, нашла нового. А Гузаль… Тот горбун из романа Гюго был уродлив еще больше, а какая у него была чистая душа! Наверно, природа, дав красоту одному, лишает его души, и наоборот, создав некрасивым, наделяет его лучшими качествами, которые должны быть присущи человеку. Ну, кто она для меня, эта… — Он долго не может найти подходящее слово, потому что „дурнушка“ или „уродина“ для нее, как теперь понял, не подходят. Он не хочет даже мысленно назвать ее так. Нет, он теперь никогда не сделает этого. Сестра, пусть пока будет сестра. А сестра — родной человек. Я обязан ей по гроб жизни и сделаю все, чтобы она была счастлива. Назло всем красавицам школы буду с ней дружить, а потом обязательно женюсь! Это и будет моей благодарностью. Женюсь и буду носить на руках!»

…Гузаль не заметила, как прошло время, и над кишлаком стал опускаться вечер. Она отправилась домой. С пастбища возвращалось стадо, мальчишки прутиками подгоняли своих коров и телок, а один сорванец оседлал огромного круторогого козла. Когда Гузаль переходила улицу, мимо нее, обдав гарью бензина, промчался на ярко-алой «Яве» предмет ее вечной любви Батыр. Он, конечно, даже не заметил ее.

— Где ты пропадала, доченька? — спросила мать, когда она вошла во двор. — Я уж вся извелась, черт знает, какие думы в голове! Хоть бы предупредила, что ли?

— Скоро экзамены, мама, — ответила она, — учила уроки с Рано. — Гузаль подумала, что реальная жизнь жестока и с этим, видно, ничего поделать нельзя. Но и жить одними грезами нельзя. А это тоже еще одна жестокость…

3

Наргиза Юлдашевна не могла дождаться большой перемены, чтобы в беспристрастном, разумеется, обмене мнениями выяснить отношение коллег к Гузаль, к дальнейшей ее судьбе. Будь на то ее воля, она, не раздумывая, исключила бы ее из школы, лишь бы она не маячила перед глазами, не сбивала, как ей казалось, Рано с правильного пути. Такой воли у Наргизы Юлдашевны не было, поэтому она втайне мечтала о том, чтобы девушку оставить на второй год. Сама она без боязни, что какая-то комиссия оспорит ее решение, могла поставить девушке двойку по литературе и родному языку. Если ее поддержит Расул-ака, математик, который тоже не питает особого расположения к Гузаль, и еще кто-либо, то девушке придется еще раз повторить пройденное. А она, хоть и ущербна фигурой и лицом, Наргиза Юлдашевна чувствует сердцем, горда, как принцесса Кашмира. Девушка, правда, всегда оставалась почтительной, но почтительность эта была особой, полной чувства собственного достоинства, внутренней гордости и душевного превосходства. Привыкшая к безропотному подчинению себе, своему опыту и служебному положению, Наргиза Юлдашевна не могла смириться с этим, внутри у нее все кипело от злости, даже просто вид Гузаль бесил ее. А уж то, что после случившегося в классе Гузаль набралась наглости и пришла к ним в дом, чтобы демонстративно подчеркнуть, что слова наставницы для нее пустой звук, жгло огнем ее сердце.

С кем поведешься, от того и наберешься. Не зря народ так говорит. Мимо очага пройдешь, обязательно сажей испачкаешься. Рано лицом не подурнеет, тут Наргиза Юлдашевна была спокойна. Что природою дано, никому не отнять. Но ведь у Гузаль должны быть и повадки, похожие на ее внешность. Она сознает свою уродливость, знает, что неполноценна, следовательно, мысли и отношение к окружающим, к жизни вообще будут соответствующими, тут и гадать нечего. Не дай бог, если до ее уровня опустится и Рано. Это было бы самым большим несчастьем для Наргизы Юлдашевны. Она так лелеет дочь, так заботится о ней и так мечтает, чтобы та взяла у жизни все, что не смогла мать по своей глупости, выйдя замуж за ее отца.

Наргиза Юлдашевна, несомненно, в девушках была хорошенькой, умной и общительной. В институте за ней ухаживали красивые парни. Но все они были из других областей, увезут, думала она, на край света, появятся дети, а потом и не вырвешься оттуда. Такая перспектива ее не устраивала, поэтому она и вышла за земляка. А он оказался не таким, каким ей представлялся настоящий муж. К слову, Наргиза Юлдашевна до сих пор была привлекательна, но сердце ее было озлобленным, что напрочь отметало ее суждения о гармонии внешности и души. Но, к сожаленью, она этого не знала. Бывает так, и тут ничего не поделаешь.

«Останется на второй год, — думала она о Гузаль, — гордость не позволит снова идти в школу. Пойдет в ПТУ или ученицей в ателье. А Рано продолжит учебу. Тогда Гузаль и отстанет от нее, не будет мотать душу своим присутствием». Эта цель была главной, и Наргиза Юлдашевна ради ее достижения готова идти до конца, напролом. Казалось, каждый миг дружбы дочери с Гузаль действует на Рано дурно. Постоянно находясь с ней, Рано теряет чувство красоты, а отсюда немного нужно, чтобы и самой превратиться в уродину.

Большая перемена — третья по счету. Продолжается двадцать минут. И к ней учителя готовятся. Те, у кого «окно» в расписании, заваривают чай в большой чайник, ставят на стол пиалы, блюда с конфетами, салфетки. Как только прозвенит звонок, из сумок и дипломатов вытаскиваются свертки со съестным и начинается предобеденное чаепитие. Как в любой организации. И разговоры, конечно. О том о сем, в зависимости от вкусов и наклонностей, но чаще о делах.

Наргиза Юлдашевна решила сегодня нарушить этот порядок. Она продумала все и с урока в учительскую примчалась первой. Расстелила газету на стол и выложила на нее гору пирожков с картошкой.

— Ого, Наргизахон, — произнес, улыбнувшись, вошедший следом учитель химии Сафар-тога. Он положил журнал и книги на стол, подвинув их к краю, взял стул у стены и поставил к столу. — Кажется, нынче попируем, а? Может, и коньячок на дне вашей сумки завалялся?

— Что вы, Сафар-ака, — ответила она, — вчера дети попросили испечь эти пирожки, а есть не стали, вот и…

— Мы перемолотим все, дорогая, не беспокойтесь, — мягко перебил ее химик, — дай бог, чтобы ваши дети почаще заказывали такие вещи и отказывались от них! — Он взял в руку пирожок и начал разглядывать его со всех сторон. — Глядите, какой он пышный. А поджарен как?! Золото! Точно на пляжах Золотых песков загорал. — Учитель много лет тому назад побывал по туристической путевке в Болгарии и при случае обязательно напоминал об этом. — А запах!.. В нем, мне кажется, все запахи кухни ресторана «Националь» собраны. Золотые у вас руки, коллега! С вашего позволения я съем этот пирожок.

— На здоровье, Сафар-ака, на здоровье, — произнесла Наргиза Юлдашевна, польщенная похвалой. Налила ему чая в пиалу. — Так вкуснее!

Учителя возвращались с уроков и почти каждый, увидев пирожки, восклицал «о-о-о!» и, потирая руки, подвигал стул. А во дворе шумела школа, голоса мальчишек и девчонок влетали в открытую форточку шумом восточного базара в воскресный день, напоминая своим наставникам, что лучшая пора человеческой жизни — это все-таки школьные годы. Когда за столом расселись все и кто-то завел разговор о весне, Наргиза Юлдашевна нашла повод подходящим и с возмущением произнесла:

— Вот-вот, Насыр-тога, вы утверждаете, что весна — пора, когда даже мертвые пробуждаются. У моей же ученицы Гузаль, кажется, происходит обратное, она становится бесчувственной, как стена.

— Возраст, Наргизахон, — усмехнулся тот, уплетая пирожок, — вспомните свои шестнадцать лет и весну… То-то! У восьмиклассниц, даже и помоложе их, наступает зрелость. Вы понимаете, о чем я? Пусть меня извинят женщины, но если откровенно… Для большинства ваших учениц сейчас объятия добрых молодцев где-нибудь в укромном месте куда предпочтительнее ста уроков литературы и трех сотен моего черчения. Может, Гузаль тоже принадлежит к числу таких? — Не услышав ответа, поинтересовался еще раз: — Так чем она прогневила вас?

— Мы всем классом слушали прекрасные стихи поэтов, — стала рассказывать она, — а все это проходит мимо ее ушей, мимо сознания, сидит, как истукан, уставившись в окно, за которым носился, брыкаясь, пестрый теленок. Разве не обидно? Так это меня задело, что я сорвалась и накричала на нее, стала бить линейкой по столу!

— Не принимайте близко к сердцу, Наргизахон, — сказал Сафар-ака. Он поблагодарил ее за угощение и встал у окна. — Влюбилась, наверно. Вот и размечталась. Пройдет. Гляньте, вон она сидит, отдельно от всех, на скамеечке, и вид у нее рассеянный. Точно — влюблена! Видать, грезит прекрасным Меджнуном.

— О чем вы? — не согласилась она. — Каждый сверчок знай свой шесток. Такая, простите, крокодилина и… Меджнун! Она сама по крайней мере должна же понимать это, а?!

— Я же не знаю, о ком она мечтает, — пожал плечами учитель, — просто высказал предположение, учитывая ее возраст. Может, тот, кого она избрала, в стократ уродливей самой Гузаль? Но он для нее все же Меджнун! Разве у вас было иначе, а?

— Разве я помню! Хлопот столько, что нередко забываешь имя свое!

— Возможно, — вступила в разговор молодая историчка Мавжуда Кадыровна, — однако мы обязаны учитывать возрастные особенности учащихся и не оставлять в их душах неприятных осадков, Наргиза-апа. Гузаль невиновна, что природа к ней оказалась немилосердной, но сердце-то у нее такое же, как и у вашей дочери, как у сотен ее сверстниц, как у красавицы Мехринисо. Мне кажется, что Гузаль гораздо впечатлительнее остальных в классе.

— Мне, дорогая, платят деньги не за то, чтобы я копалась в душах и «учитывала особенности», — подчеркнула она интонацией, — а за сумму знаний, которые я сумею вбить в их безмозглые головы! Если же я буду следовать вашему совету, Мавжудахон, то и трех моих жизней не хватит. Я рядовая учительница и не собираюсь строить из себя Сухомлинского или Макаренко. С делом же своим, думаю, справляюсь неплохо.

— А кто вас обвиняет в плохой работе, Наргизахон, — вмешался Насыр-тога, предчувствуя ссору, — с чего это вы взяли? Вы знаете свой предмет, умеете преподнести его. И лезть в душу каждого вам не обязательно. Но и ничего страшного не произойдет, если вы к Гузаль, поскольку речь о ней, отнесетесь чуточку внимательнее… Это наш долг, сестренка. Мавжуда права, может, у девушки в эти дни происходит какой-то важный перелом, а ее никто понять не хочет. Это страшно, когда тебя не понимают!

— Я остаюсь при своем мнении, Насыр-тога, — ответила Наргиза Юлдашевна, подумав, что и этот «морж» — так его ученики окрестили за длинные седые обвислые усы, — туда же! Сидел бы уж и не вмешивался. Песок сыплется, а он… Еще ни один его выпускник не стал художником или архитектором, а филологами — десятки. — Если Гузаль будет и дальше так вести себя, я ей выведу годовую двойку. По-моему, она и по физике хромает на обе ноги, Халима-апа?

— Да. Правила не запоминает, а в последнее время и то, что знала, забыла. Не знаю, как быть. С одной стороны, жалко ее, с другой — себя. Поставлю тройку, чтобы открыть дорогу ей, тогда как быть с собственной совестью?! Голова кругом идет!

Наргиза Юлдашевна никак не рассчитывала на эту женщину. Ей всегда казалось, что она относится к Гузаль благосклонно, оказалось — нет. Значит, из жалости ставила ей тройки. А восьмой класс выпускной, сама же и напомнила об этом. Она же будет в ответе за то, что из школы уйдет недоучка. Недоучка сегодня, завтра недоучка-работник… Нужно почаще напоминать Халиме о совести и тогда Рано навсегда избавится от Гузаль!

— А у меня именно в этом вопросе все ясно как день, — сказала Наргиза Юлдашевна. — Я не желаю больше выпускать недоучек!

— Дорогая Наргизахон, — заметил Сафар-ака, — мы — я, вы, все, кто сидит тут, в учительских всех школ, техникумов и вузов республики, только и занимались тем, что в последнее десятилетие выпускали недоучек. По три — три с половиной месяца держали детей на сборе хлопка, а потом программы спрессовывали, проходили их методом «галопом по европам». Так и шло. Школьники-недоучки становились недоучками-студентами. Выходили недоученными специалистами и выпускали снова недоучек, но уже на гораздо низшем уровне.

— Слава аллаху, с этим уже покончено навсегда! — воскликнула Наргиза Юлдашевна.

— Я не о том, — сказал Сафар-ака, — просто хочу напомнить, что в свете того, что уже было и кое-где еще продолжается, имеет ли особое значение еще одна недоучка? Думаю, нет.

— Конечно, — поддержала его Мавжуда Кадыровна, — Гузаль всю жизнь будет благодарна нам, что помогли устроить как-то ее нелегкую судьбу. Трудностей у нее впереди много, что и говорить.

— Такие же, как и у вас, джаным, — со злорадством произнесла Наргиза Юлдашевна. Ей не нравилась эта учительница. Хотя бы за то, что в ней не чаяли души ее восьмиклассники, в том числе и родная дочь.

Мавжуда собиралась замуж, об этом в колхозе было известно всем. К свадьбе все было готово, ждали возвращения жениха со службы в армии. А тут случились события в Афганистане, и он погиб. Мавжуда осталась вдовой, не познав брачного ложа. Охотников жениться на ней не было, мол, она уже одного отправила на тот свет. Сказывалось суеверие, которое продолжает жить в глубинах душ, если не молодых, то старшего и среднего поколений. Наргиза Юлдашевна и напомнила ей об этом. Присутствующие затаили дыхание. Мавжуда хотела что-то ответить, но слова не шли из груди, она выскочила за дверь.

— Правда даже богу неугодна, — произнесла вслед Наргиза Юлдашевна.

— Пирожки у вас были вкусными, — наконец нарушил молчание Насыр-тога, — а вообще… вообще вы поступили сейчас очень нехорошо, неблагородно, Наргиза! Нам, учителям, нельзя пользоваться запрещенными приемами, а вы это сделали. Нехорошо. Извините. — Он встал, взял журнал и конспекты и вышел.

Наргиза Юлдашевна остолбенела, тем более, что и другие стали молча выходить. Она искренне оскорбилась и сидела, забыв, что уже прозвенел звонок и надо идти в класс. И никто ей не напомнил об этом, даже дежурный учитель. Когда в дверь заглянул ученик, она поднялась со стула. «Поспешила я с ответом Мавжуде», — подумала она, при этом нисколько не осудив себя.

4

Сады уже отцветали, под деревьями белел снег осыпавшихся лепестков, жухлых, понемногу вянущих от тепла, но еще не сгоревших совсем. Время зноя наступит, и тогда ярко-зеленые лбы адыров, точно раскрашенные кистью художника-авангардиста, крупными мазками маков, ромашек и сурепки, желтизна которой, пронизанная лучами, издали кажется золотой, приобретут однообразный бурый цвет и будут навевать тоску. Небо, такое лазурное сейчас, превратится в плавленую медь, и солнце белым шаром поплывет по нему, поливая землю нестерпимо жгучими лучами. Листья деревьев съежатся, станут жесткими, точно из картона, а все живое попрячется в тень. Все это придет в конце мая, а сейчас только начало месяца; истома первых дней весны, расслабившая тело, исчезла как-то незаметно, словно бы испарилась от теплыни, и одновременно кровь в жилах насыщалась соками бодрости и необычайной легкостью, будто появились незримые крылья.

В школе начались занятия, прерванные майскими праздниками, но будни эти были наполнены преддверием экзаменов для старшеклассников, каникул — для малышей и, наконец, двухмесячных отпусков для учителей, поэтому казалось, жизнь школы незаметно ускорилась, что можно было определить и по тому, как быстро мелькали дни. После уроков, к которым относились уже не так серьезно, оттого, видно, что, главным образом, повторяли пройденное, — восьмиклассники собирались группами в чьем-либо саду, в тени ив у арыка или же на склоне адыра, где пахло квелой травой и всегда гулял свежий ветерок.

В этот день Рано и Гузаль решили пойти к Сурхану, тонко струившемуся в зарослях рыжего камыша и джиды, которая густо стала расти тут после того, как реку остановила плотина Южносурханского водохранилища. Бывало, раньше русло наполнялось от края и до края, вода сносила мосты и катила к Амударье, взбивая бледно-розовую пену на гребнях упругих волн, а по ночам, когда кишлак засыпал, можно было услышать глухой шум реки, и не было смельчака, который решился бы перейти ее, а сейчас там воробьи прыгают. Вода собирается в разной глубины лужи, связанные между собой тонкими протоками. Пойма заросла дерном, камышом и джидой, и там ребятишки пасут скот, а чаще — оставляют коров и овец, привязав их длинными веревками к железным колам, вбитым в землю.

В кишлаке, у арыка или же на адыре было шумно, там обычно собирались девчата и ребята, считавшие себя отличниками, собирались бегло повторить что-то из программы, а в основном отдавались пустой болтовне, которая, впрочем, им самим казалась значительной. Рано предложила Гузаль уйти к реке, где всегда стояла первозданная тишина. Наверно, оттого, что ветры, несущие шумы, проходили высоко над ней. Взяв учебники и тетради, а также старенькое тканевое одеяло, чтобы подстелить под себя, да лепешку свежую, чтобы при необходимости подкрепиться, они отправились туда, решив пробыть до вечера. Устроились в тени раскидистой джиды, у омута с прозрачной, как стекло, водой. По ее глади, с трех сторон окруженной седым прошлогодним камышом и свежими его побегами, напоминавшими зеленые стрелы, носились паучки, изредка в тени камыша скользила тень рыбки. Пахло плесенью.

— Сегодня будем готовиться по физике и литературе, — объявила Рано, разложив учебники. — Надо вызубрить правила, ты их, честно говоря, неважно знаешь, а физика без них не наука!

— Ты как Халима Сабировна, — сказала Гузаль, улыбнувшись, — бросаешь фразы, словно бы рубишь топором. Только я не знаю, нужна ли будет мне эта физика со всеми ее правилами в поле? Архимедова рычага я не изобрету, а тяпкой орудовать вполне можно и без физики. Верно?

— Я этого не знаю, — сказала Рано, — но экзамен все-таки нужно сдавать. Зря, что ли, восемь лет училась?! — Она не стала посвящать ее в свою ссору с матерью, что произошла накануне. Наргиза Юлдашевна откровенно, с цинизмом, как всегда, когда речь шла о Гузаль, высказала свои намерения, предупредила, что другого пути оторвать от нее Рано она не видит. И еще предупредила, что умрет, а своего добьется, Обронила фразу, что и по физике Гузаль провалит, мол, это уже договорено бесповоротно. Рано не рассказала и о том, чем закончился тот бурный разговор с матерью. В самый его разгар неожиданно появился отец, он забежал за какой-то бумажкой и стал свидетелем его продолжения. Рано назвала мать злобной старухой, взбесившейся неизвестно отчего. Наргиза Юлдашевна потеряла дар речи от такой дерзости, хотела влепить Рано пощечину, но между ними встал отец. Он сказал, что, в данном случае, полностью согласен с дочерью и, взяв Рано за руку, вывел со двора. Он тихо посмеивался, а Рано, ободренная его заступничеством, продолжала утверждать, что мать с годами становится невозможной. Отец кивнул, но заметил, что судить родителей детям не дано. Предложил ей вернуться домой часа через два, когда мать остынет. Он знал характер жены, впрочем, это было известно и Рано, так что, когда она к вечеру пришла обратно, мать хлопотала по хозяйству, только проворчала что-то вроде «явилась, не запылилась» и заставила идти в садик за братишкой. Ссоры с матерью у Рано случались и прежде, но они обычно кончались молчаливым примирением. Наргиза Юлдашевна сделала вид, что смирилась и на этот раз, но Рано чувствовала, что мать будет искать союзников среди учителей, и она, наделенная ее же упорством в достижении цели, решила идти наперекор ей, помочь Гузаль окончить школу нормально.

Рано никак не могла понять логику размышлений матери, не все ли равно, с кем дружит ее дочь. Да, Гузаль некрасива, но это еще не причина ненавидеть, отвергать ее. Рано она устраивает, и это должно быть веским основанием для матери оставить ее в покое. Ведь раньше она не поступала так, просто предупреждала, чтобы нашла себе подругу, достойную себя, но никого не предлагала, не требовала с таким неистовством, словно Гузаль ведет ее к пропасти, прекратить всякие связи. Предположений на этот счет у Рано было немало, но ни одно из них не вписывалось в сложившиеся обстоятельства. Она не знала, что и подумать, чтобы соответственно и вести себя. Поэтому и решила действовать вопреки матери.

— Правила так правила, — равнодушно произнесла Гузаль, сняв туфли и усаживаясь на одеяло. Взгляд ее был устремлен на воду, а мысли далеки от физики. Гладь омута в ее воображении стала расширяться до бесконечности и вот уже это море, без конца и края, с высокими зеленоватыми волнами. Точно такое, какое нередко показывают в передаче «Клуб путешественников». Ослепительно сияет солнце, тут и там, выбрасывая фонтаны, носятся киты; изредка, словно серебряный огромный меч, промелькнет в синеве волн акула; смешно, будто бы одновременно сплелись руки нескольких танцовщиц в каком-то таинственном танце, раскачиваются щупальца осьминогов; где-то далеко в глубине фосфоресцируют алые кораллы, и среди этого безмолвия воды — крошечная резиновая лодка, в которой волей обстоятельств оказались она и Батыр. Они уже плывут много дней. Батыр, выросший белоручкой, обессилел, он лежит на дне лодки и почти не подает признаков жизни. Гузаль работает веслами, забыв о времени, о том, что вторые сутки она не ела и не пила, хотя в фляжке есть пресная вода. Она бережет ее для любимого, когда видит, что ему становится хуже, вольет в рот два глотка и снова берется за весла. Соленый пот застилает глаза, а она гребет и гребет, вглядываясь вдаль. А она, эта даль, все так же бескрайна, как и в начале пути. Гузаль не помнит, сколько еще дней и ночей она вела лодку, но вдруг далеко-далеко на горизонте появился силуэт острова. Она увидела его, когда лодка поднялась на гребень волны, затем остров исчез. Гузаль уже знала, что это земля, и стала работать веслами с новыми силами. Напоила Батыра последним глотком воды и…

— Что ты там увидела, — спросила Рано, прервав ее мысли, — уставилась в одну точку, как кобра на мышь.

— Ничего, — ответила Гузаль, встряхнувшись, точно ото сна, досадливо поморщившись от того, что ей помешали.

— Давай заниматься, — как отрезала Рано и развернула учебник. — Итак, сначала узнаем, что такое закон сохранения энергии. Отвечай, что помнишь.

— Тебе Батыр нравится? — спросила Гузаль вместо ответа.

— Из десятого, что ли? — поинтересовалась Рано, удивившись тому, что подруга затеяла этот разговор. — Нет.

— Почему? В школе ведь все в него влюблены.

— Поэтому он мне и не нравится, — сказала Рано. — Он как красивая необычная кукла, все стремятся овладеть ею. Мехринисо так с ума сходит, я знаю. Да и другие тоже. Вот он и задается. Мне же никогда не нравились такие. Они кажутся бесчувственными, как дувалы, как его дурацкий красный мотоцикл. Носится на нем, как будто петуха оседлал.

— А если бы никому не нравился, а?

— Такого не могло бы быть, Гузаль. Я поняла, что большинство девушек всегда мечтают о недоступном. Раз он живет в нашем кишлаке, значит, и влюбленных в него будет достаточно.

— Ну а кто-нибудь тебе нравится? — поинтересовалась Гузаль.

— В данную минуту только закон сохранения энергии, который ты не знаешь, да и я, признаться, помню смутно.

— Разве преданная многолетняя любовь не есть проявление этого закона?

— Откуда мне знать. Ой, Гузаль, давай заниматься, время-то идет! Дался тебе этот красавчик! Если хочешь знать, из него хорошего мужа не получится, потому что избалован вниманием. Мне даже порой его жалко, не теперешнего, а того, кто будет жить через двадцать, скажем, лет. Он ведь так и проживет эти годы, убежденный в своей неотразимости, истреплется и будет напоминать половую тряпку. Что-что, а женщины умеют выжимать из своих кумиров соки!

— Двадцать лет… это совсем немного, — сказала Гузаль тихо. — Я подожду, и когда он никому не будет нужен, возьму себе. И всю свою любовь, что накоплю за это время, отдам ему.

— Дура ты, подружка, — рассмеялась Рано, — за двадцать лет мы с тобой обзаведемся кучей детишек, и нам некогда будет даже вспомнить о своих нынешних избранных. Судьба не считается с нашими пожеланиями, у нее свои законы. Только их, в отличие от законов физики, нам не дано знать. — Она отложила книгу в сторону и, развернув газету, достала лепешку, отломила кусок и стала есть. — Как ты заговорила о нем, так я почувствовала голод. — Она подумала, что мысль, высказанная ею только что о том, что все мы стремимся к недосягаемому, подтвердилась еще раз. Права мать: Гузаль ли с ее уродством мечтать о Батыре! Да и не только о нем. Он для нее как Эверест для начинающего альпиниста. Просто любой парень из их же класса, скажи ему о ней, рассмеется в лицо и обзовет сумасшедшей. А она… Как высоко хочет взлететь! Ай да Гузаль…

— Я влюблена в него с пятого класса, — призналась Гузаль, — как увидела, так сразу и… С тех пор только и жива тем, что он существует на свете. Все, чтобы я ни делала, мысленно связываю с его именем. Конечно, я дура, я ему вовсе не пара, но сердцу нельзя приказать, Рано, оно тоже, как судьба, не считается с разумом. А в эту весну… Я уже болею оттого, что терзаю себя несбыточными мечтами, ничего мне не хочется видеть и знать, и физика эта, будь она проклята, сидит у меня в печенке. Если хочешь знать, меня вовсе не волнует мысль, сдам ли я экзамены или нет, не трогает и брань Наргизы-апа, все это об меня, как об стенку горох.

Она рассказала о чем думала, уставившись на гладь воды, а Рано слушала ее, не веря своим ушам, как сказку из «Тысячи и одной ночи», не перебивала, не уточняла деталей. Просто думала, что вот надо же так влюбиться, чтобы постоянно жертвовать собой ради этой любви, хотя бы в мыслях! Сюжет из дастана, а не современная история!

Наргиза Юлдашевна, будь она сейчас на месте Рано, рассмеялась бы в лицо Гузаль, смешала бы с грязью ее светлые чувства. Но ее дочь в этом отношении была сдержанной. Рано как-то по-новому взглянула на подружку и на ее лице, освещенном ярким солнцем, увидела такую одухотворенность, с чем ей никогда раньше не приходилось встречаться. Лицо Гузаль казалось прекрасным, достойным именно такого парня, как Батыр, только не заносчивого, а скромного, как все. Она была горда за нее, еще раз мысленно доказав матери, что выбор ее был не случаен, подруга у нее что надо, но вместе с тем она жалела Гузаль, ведь она никогда не дождется той поры, о которой так страстно говорила. И через сто лет Батыр не обратит на нее внимания.

— Вот что, Гузаль, — серьезно сказала она, — постарайся выбросить из головы всю эту чушь и, пожалуйста, никому больше ни слова. Считай, что и я ничего не знаю!

— Боишься, что засмеют меня? — прямо спросила Гузаль.

— Не исключено и это.

— А мне наплевать, что будут думать другие. Я… я… я, если захочу, пойду и признаюсь ему в любви сама.

— Да ты что, с ума сошла? Ладно, люби тайно, про себя, мечтай, но, ради бога, давай учить физику, сейчас это для нас важнее, чем мальчики. Хорошо?

Солнце уже цеплялось за верхушки деревьев, стеной стоявших на противоположном берегу, когда девушки вернулись домой. Зебо-хола, увидев Гузаль, обрадовалась. Вид у девушки был бодрый, подавленность исчезла. Она хотела спросить у Рано, что же там произошло, но не решилась, боясь, что только испортит дело. «Пусть хоть сегодня дочь будет такой жизнерадостной», — подумала она.

— Садитесь, девочки, на супу, — предложила хола, — сейчас я вас накормлю пловом. После усердных занятий нужно обязательно хорошо подкрепиться…

5

Начался первый полив хлопчатника, и муж Зебо-хола, как и поливальщики колхоза, приходил домой за полночь, приходил уставшим, пахнущим землей, иногда и вымокшим до пояса. Вода — стихия, и поливальщику приходится всяко, особенно по ночам. Поскользнулся, и уже в арыке!

Каждый день в предзакатное время хола посылала мужу еду, носила ее обычно Гузаль. Хола, посылая ее, даже не задумывалась, что при возвращении кто-либо из кишлачных дуралеев может перехватить дочь в темном закоулке, а то и в поле… Была уверена, что на нее, пожалуй, быстрее позарятся, чем на Гузаль. А такое случалось уже. Подвыпили несколько юношей, сначала бесились в кишлаке, затем, видно, договорились, что ли, или заключили пари, но вдовушка, сорокапятилетняя Хурсанд-апа, попала к ним в руки. Правда, ходили только слухи, никто ни на кого в суд не подавал. Мужчины посмеивались, мол, Хурсанд-апа наверняка непрочь бы и повторить, да пацаны, черт их возьми, запропастились куда-то!

Сегодня хола вдруг заметила, что Гузаль может соблазнить подвыпившего, такой хорошенькой она вернулась с Сурхана. И счастливая, что наконец увидела на лице дочери радость, решила идти к мужу сама. Ей не терпелось поделиться с ним своим счастьем, успокоить его, ведь и он был удручен судьбой дочери, только по-мужски, без внешне выраженных эмоций, переживал за нее, думал о будущем. Жить полтора десятка лет с открытой раной в душе, скрывать эту боль не только от окружающих, порой и от себя… какое же должно быть у него терпение, какое мужество!.. «Пусть он, — думала хола, накладывая в кастрюльку плова, — хоть один вечер поживет без мрачных мыслей, забудет о них. О аллах, оказывается, ты все можешь. Вот ниспослал моей бедной дочери просветление в сердце, и весь наш дом словно озарило солнцем, даже мои малыши почувствовали перемену в ней, повеселели. Умоляю тебя, не забывай о ней, и пусть впредь она не терзается сознанием своей болезни, не терзай и нас, преданных твоих рабов!»

— Я пойду сама к отцу, — сказала она Гузаль, взяв узелок с кастрюлькой, — а ты приведи братишку из сада да прибери во дворе. В казане плова еще много, если захотите поесть, подогрей.

— Ладно, привет папе, — весело сказала Гузаль.

Хола вышла со двора. Шла по улице, точно окрыленная, и думала, что матери, в сущности, нужно совсем мало, чтобы она воспрянула духом, сбросила тяжкую ношу с сердца, — всего лишь улыбку на лице ребенка, всего лишь его благополучный вид. Она всю жизнь завидовала тем, чьи дети росли нормальными, и считала, что у них-то никаких забот и быть не должно. Конечно, пока дети маленькие, их подстерегают всякие неприятности, то корь, то коклюш, то, не дай бог, полиомиелит, но эти неприятности выпадают на долю каждой матери. Но чтобы жить, сознавая, что дочь обречена на вечное презрение полноценных, это выпало только на ее голову да на голову мужа, это ни одна другая мать кишлака не испытывала и понятия не имеет, какая это непреходящая боль в душе! О аллах, избавь от нее нас в будущем!

Поля бригады мужа располагались у подножья Бабатага, за новой магистральной дорогой, что связывала Термез с водохранилищем. Она была широкой и ровной, машины катили по ней день и ночь, но хола редко бывала в этих краях, лишь во время уборки хлопка, когда бригадир ходил по домам и чуть ли не силой выводил людей. Хола и не заметила, как оказалась на тропе, бегущей по насыпи коллектора. Замедлила шаг, чтобы перевести дыханье, и посмотрела по сторонам. Слева и справа лежали ровные, как гладь стола, карты, простроченные ровными линиями изумрудного бисера молодого хлопчатника. Впереди возвышался Бабатаг, покрытый нежной зеленой травкой, и поэтому он напоминал гигантский стог высушенного в тени клевера. В спину Зебо-хола светило оранжевое солнце, повисшее над гребнем Кугитангтау, а долина реки и все, что лежало за ней, уже окутывала сизая дымка сумерек. Воздух был чистым, напоенным ароматом полевых цветов, и хола дышала им в полную грудь, а в голове была невеселая мысль, что вот и еще одна весна прошла для нее незаметно.

— Гм, старуха, — усмехнулся тога, увидев ее издали и выйдя на край поля, — с чего это ты сегодня сама решила прийти?! Дома никого нет, что ли?

— Все дома, Гузаль, — ответила она, назвав мужа по имени первенца, как принято в узбекских семьях, — просто хорошо у меня сегодня на душе, вот и собралась сама. Так радостно, что и слов не найду. — Она расстелила платок на берегу арыка, развязала узелок и поставила перед ним кастрюльку, а сама села напротив. — Ешьте, пока плов не остыл, а я буду вам рассказывать обо всем по порядку.

Тога начал есть. Молча, сосредоточенно, точно вел струйку воды по борозде. Хола смотрела на складки его лба, глубокие и частые, и думала, что вот сидит перед ней ее муж, определенный ей до конца жизни судьбой, отец ее детей, пусть и не благополучных, но выношенных ею под сердцем, живых существ, коим предстоит продолжать их жизни, сидит, углубившись в мрачные мысли, — других хола не смела предположить, — и не знает, что после ее рассказа расправятся морщины на лице, исчезнут складки на лбу, расправятся плечи, потому что и ему будет радостно.

— Ну, выкладывай, что там случилось особенное? — сказал он, вытирая руки платком-бельбагом.

— Вы только не торопите меня, — сказала она, убрав кастрюльку в сторону. — Начну с самого утра. Дома все в порядке, так что спешить мне некуда.

— Может быть, но я на работе, — напомнил ей муж.

— Раз в жизни можно и послушать жену, не перебивая, — весело заметила хола, — никуда ваши струйки не денутся, им, как и нам судьбой, борозды строго определены. Так вот, когда Гузаль уходила в школу, неожиданно у меня стало подергиваться левое веко, точно бабочка крылышками машет и все! О аллах, думаю, какую еще пакость ты приготовил для меня сегодня? То, что левое веко всегда приносит печаль, я заметила давно и не сомневалась, что опять будет что-то нехорошее. Весь день жила в ожидании неприятности, к обеду вернулась из школы Гузаль, пришла вместе с Рано, вроде бы ничего особенного не было. Девчата поели пельмени, собрались и ушли к Сурхану, чтобы в тишине готовиться к экзаменам. Думаю, забыл аллах про меня, пронесло беду. А когда вернулись… О господи! Не поверите, но домой пришла совсем другая Гузаль. Куда подевалась ее подавленность, эта вечная грусть в глазах?! Такая веселая, шутит, носится по двору легко, столько дел переделала, пока я собиралась сюда. Думаю, вот почему дергалось мое веко, значит, бог изменил отношение ко мне, к нашей семье. Я так была рада этому, что решила поделиться радостью с вами.

— А почему в ней такая перемена, не спросила?

— Что вы, ака, разве можно? Знаете же, чем всегда кончались такие расспросы. Пусть, чтобы там ни было, я рада, что моя дочь переменилась к лучшему. Дай бог, чтобы так было и впредь!

Хола научилась понимать мужа без слов, читать его мысли. Вот и сейчас она ясно представляла, о чем он думал. Мол, дочь твоя со своей подругой там, у реки, подальше от глаз людских, миловалась с юношами, потому, может, и изменилась она, а ты, дура, от радости не обратила внимания, не заметила ничего на лице. Еще принесет внучонка в подоле неизвестно от кого, вот тогда и поглядим, как ты защебечешь. «Ну и пусть, — подумала она, — пусть даже оттого, что Гузаль узнала мужчину, она переменилась, я благодарна всевышнему, ведь должен же человек хоть когда-нибудь познать радость. А принесет внука… Мало ли других приносят их, детей неизвестного происхождения, в нашем кишлаке таких столько, что пальцев на руках не хватит пересчитать, растут ведь малыши, и никто ими не попрекает. Будет расти и у нас».

— Не беспокойтесь, ничего страшного, думаю, не произошло. Наверно, хорошо позанимались, может, побегали там, ну и…

— Ладно, — перебил тога, — иди домой, вон и солнце уже село, пока дойдешь, стемнеет совсем. Будь осторожна, а то…

— О боже, кому я такая развалина нужна? — воскликнула она, обрадовавшись уже тому, что муж не лишен чувства ревности.

— Хурсанд тоже, видно, так считала.

— Ну, она совсем другое дело, безмужняя, ака. Может, ничего с ней и не произошло, наговорила сама на себя, чтобы подчеркнуть, что еще на что-то годна, а?

— Глупая баба, — произнес он, сплюнув. Он закинул кетмень за плечо и отправился в поле. Обернулся и добавил: — Сегодня останусь здесь, так что не ждите.

Хола пошла к кишлаку. Над Кугитангом чуть заметно золотился отблеск закатившегося солнца да самые высокие пики Байсун-тау, еще не лишившегося снежных шапок, отражали свет ушедшего дня, а кишлак уже был погружен в полумрак, в нем виднелись тусклые точки вспыхнувших уличных фонарей. Хола шла споро, ни о чем не думала. Впрочем, думала. Не хотела признаваться себе, но была у нее тайная мысль, что муж, услышав новость, придет домой. Ох, бабья мечта! Предупредил, что не придет, значит, и мечте ее не сбыться.

Часть пути от дороги до кишлака хола почти пробежала, шарахаясь от каждого куста янтака, придерживая шаг на поворотах, за которыми, казалось, притаились насильники. Лишь выбравшись на освещенную улицу, хола пошла ровно. Никого она не встретила, потому что в это время обычно люди ужинают и смотрят телевизор. Жизнь улицы начнется к девяти часам, когда придет в контору председатель. Люди поспешат на планерку или просто соберутся у магазина или почты, чтобы обменяться новостями.

Гузаль сидела с младшими на супе и смотрела телевизор. Передача рассказывала о какой-то больнице, где лечились дети, не сделавшие в своей жизни ни одного шага, привязанные к постели. Показывали их лица, глаза, печаль пришедших навестить родителей и близких. У холы появилось желание выключить эту коробку, но потом, подумав, решила, пусть смотрит, пусть знает, что на свете есть люди, чья судьба не лучше, чем у нее, может, тогда и свои неурядицы будут легче переноситься. Она отнесла кастрюльку на кухню, заглянула в котел, увидела оставленный на ее долю плов, выложила его на маленькую чашку, вернулась на супу и, наблюдая за происходящим на экране, поужинала.

— Чай тоже готов, мама, — сказала Гузаль и подвинула к ней чайник, накрытый полотенцем, и пиалу. — Уроки мы все сделали, посуду я перемыла, так что поешь и ложись спать.

— Спасибо, дочка, — сказала хола, отпив глоток. Почувствовала, что Гузаль ничем не огорчена, обычно хола сразу это замечает, потому что в грудь вкрадывается тревога, и еще раз мысленно провозгласила здравицу в честь всевидящего, всезнающего и всесильного аллаха, которому ничего не стоит одарить радостью души смертных. Хола так и не решилась спросить у дочери о причинах перемены. «Пусть, — думала она, — если даже случилось то, на что намекал отец, ничего страшного. Каждая девушка должна пройти через это рано или поздно. Кто знает, что ждет Гузаль впереди, может, жалкое одиночество, тогда будет что вспомнить…»

Вся последующая неделя для хола промчалась, как один день. С утра она принималась готовить что-либо повкуснее, зная, что Гузаль придет с Рано, они соберутся и опять уйдут к реке с книжками и тетрадями. Она убедилась, что Гузаль и ее подружка ни с кем там не милуются, так что тревоги отца, да и свои, напрасны. Если бы это было так, хола заметила бы, уж перемену нельзя не увидеть. Значит, девушки успешно готовятся к экзаменам, у дочери появилась уверенность, что она сдаст их и будет не хуже других. Чувствовать же себя не хуже других в ее положении тоже немало.

Хола с нетерпением ждала возвращения дочери, то и дело выглядывала за калитку и чувствовала, как сердце наполняется почти уже позабытой, — как мало нужно матери! — терзавшей всю жизнь тревогой, и все время мысленно обращалась к всевышнему, чтобы он не жалел для ее семьи своих милостей, обещала заколоть овцу в его честь, если и сегодня дочь придет домой веселой. Гузаль она заметила, выглянув в очередной раз за калитку. Она плелась, опустив плечи, хромота стала снова заметной, шла одна, без Рано. Мать поспешила ей навстречу, молча взяла из ее рук сумку с книгами.

— Рано придет? — поинтересовалась она, усадив Гузаль за дастархан.

— Да, попозже, — вяло ответила Гузаль. Ела она нехотя, лицо снова потемнело. — Рано забежала домой на часик, братишка вроде бы заболел, посидит с ним, пока мать придет из школы.

— Собрать вам еду?

— Ага.

Хола стала собирать в узелок еду, положила половину лепешки, кишмиша, колотых орехов, свернула тканевое одеяло и решила, что, как только Гузаль пройдет через эти проклятые экзамены, обязательно сводит к врачу, может, он посоветует ей, что делать дальше…

6

Такие педсоветы в средних школах проходят регулярно в конце каждого учебного года с неизменной повесткой дня: «Итоги года и о допуске к экзаменам учащихся выпускных классов». В акджарской школе эти собрания обычно проходили без особых волнений. Преподаватели и руководство знали обо всем и собирались только для того, чтобы оформить протокол.

И нынешний педсовет в этом смысле не был исключением. О неисправимых двоечниках, отъявленных прогульщиках и лодырях было известно не один год, и все были единодушны во мнении, что стопроцентная успеваемость в общем-то и не нужна, что она вызовет подозрения у руководства района или области. Не дай бог, если, убедившись в достоверности этих ста процентов, надумают организовать какую-нибудь школу передового опыта, тогда школа для детей превратится в Мекку для любителей «изучать».

Директор школы Тахир Аббасович занимал свое кресло около тридцати лет, имел большой опыт, поэтому не позволял школе особенно высовываться, но и старался, чтобы она не числилась в отстающих. Чтобы были трудности, которые нужно преодолевать. Если не было трудностей, или же были несущественные, их придумывали. Как, впрочем, повсюду в этом благословенном районе, где считалось, что быть очень хорошим — нехорошо, а плохим — и того хуже.

И тем не менее на второй или третий день после собрания директор назовет педсовет «экзаменом на зрелость совести каждого члена педколлектива». Предметом же этого экзамена на сей раз была Гузаль. Когда подошел ее черед в длинном списке учащихся двух восьмых, Наргиза Юлдашевна держала речь дважды. Как классный руководитель, как учитель родного языка и литературы. Но в обоих случаях ею управляла одна цель, уже известная читателю, но неизвестная ее коллегам и начальству. В их глазах она решила показать себя бескомпромиссным наставником, руководствующимся веяниями последнего партийного съезда. Но раньше ее несколько слов сказал Тахир Аббасович, чтобы направить обсуждение по нужному руслу, дать понять, какую позицию занимает он сам.

— Товарищи, — начал он, — Гузаль — особый случай. За всю свою практику педагога я еще не припомню такого, чтобы дети, ущербные от природы, благополучно добрались до восьмого класса. Известно, — добавил он, видя, как Наргиза Юлдашевна ждет момента бросить реплику, — подобного случая в нашем кишлаке никогда раньше не бывало, но я, поверьте на слово, знаю немало примеров из практики других школ, из специальной литературы, наконец. Как правило, о таких, как она, заботится государство, для них созданы специальные интернаты, где они живут, учатся, приобретают профессии, приносят пользу стране. Расти среди подобных себе — одно, а среди полноценных ребят — уже совсем другое. Теперь, решая вопрос о ее дальнейшей судьбе, думаю, мы будем такими же благоразумными и милосердными, как и прежде. Пожалуйста, Наргиза Юлдашевна, вы, по-моему, хотели что-то сказать.

— Да, — кивнула она и встала, — мы вот все время после съезда говорим о качестве работы, но, слушая вас, Тахир-ака, я начинаю подозревать, что слова словами, а дела, как и раньше, изменяться не будут. Как же в таком случае понимать перестройку? Выходит, я обязана поступаться совестью из-за того, что кого-то обидела природа. Где же правда? От Гузаль все равно толку не будет, закончит она восемь классов или нет, а по моим предметам, так и речи нет — тут я на сто процентов уверена, что она и то, что знала, забудет на третий день после экзаменов. Лучше всего, мне кажется, дать ей справку об окончании восьми классов и пусть себе идет с богом. По языку и литературе годовая отметка у нее — двойка. Это я гарантирую!

— По-вашему, оборвать надежду в еще неокрепшем человеке справедливее, чем поддержать его?

— Правда не может быть разной, — ответила Наргиза Юлдашевна, — или она есть, или ее нет. Я понимаю, что ей придется нелегко, но ведь когда-то она должна взглянуть жизни в глаза прямо?! Она, между прочим, привыкла к ударам судьбы, относится к ним, думаю, уже безразлично, как к неизбежному злу, которое будет тенью на всю жизнь, так что волноваться не стоит, переживет и это. Зато моя совесть будет чиста. Перед собой, да и перед ней. Когда-нибудь она поймет и даже поблагодарит меня за это.

«Почему она взъелась на бедную девочку, — думал, слушая ее, Тахир Аббасович, — где Гузаль перешла ей дорогу? Дружит с Рано? Звук хлопка нельзя получить от одной ладони, значит, сама Рано не возражает. — Тахир Аббасович был в курсе ссоры Наргизы Юлдашевны с Мавжудой Кадыровной, хотел выяснить истинную причину ее неприязни к Гузаль, но она и в кабинете, с глазу на глаз, скрыла все в разглагольствованиях о честности и других благородных веяниях общественной жизни. Демагоги, видно, никогда не переведутся на земле, — подумал он тогда, — они самые умелые приспособленцы в роде человеческом. Формально учительнице не возразишь, а станешь противодействовать ей, чего доброго, угодишь в консерваторы. Согласиться же с ней… если бы речь о ком другом… а тут челочек, обиженный природой. Не получится ли по известной пословице, гласящей: „Обиженного богом и человек пнет ногой…“ Ладно, послушаем, что скажут другие».

— Три четверти вы ей выставляли положительные отметки по своим предметам, — сказал заместитель директора по учебной части Марьям Салаховна, — и все они, уверена, были заслуженными. Теперь вы во имя той же правды призываете нас не допускать ее к экзаменам. Выходит, у вас тоже правда не одна?

— Каюсь, ставила ей тощие тройки, допустила компромисс с совестью, — ответила Наргиза Юлдашевна, — жалела ее, но ведь нельзя же вечно пользоваться чужой жалостью?!

— А вы ее не жалейте, — подала голос историчка. — Жалеют сирот, бедняков, и то — чаще в газетах. Гузаль — равноправный член нашего общества. Тахир Аббасович намекал на снисходительность и милосердие, что, на мой взгляд, являются высшим проявлением душевных качеств советского человека, а учителя — так в особенности. Я тоже не могу поручиться, что девочка знает мой предмет прекрасно, но я всегда исхожу из ее положения. Другая, быть может, уже давно сломалась от сознания, что ее никто не любит, а у нее оказалось достаточно мужества, чтобы дойти до восьмого класса. Только за это нужно бы проявить снисхождение.

— Я тоже читаю газеты, слушаю радио, — не повернувшись к ней, резко ответила Наргиза Юлдашевна, — и не нужно тут громких фраз, все мы понимаем, что к чему. Не нужно нас агитировать. Свое мнение я высказала и не собираюсь его менять. Слышала, что и Халима-апа недовольна знаниями Гузаль по физике и намеревается выставить двойку. Значит, уже по трем предметам она не будет допущена к экзаменам. Тогда о чем спор, товарищи?! Тут не только справку, на второй год надо оставлять!

Директор повернулся к физичке с немым вопросом.

— Я еще не решила окончательно, Тахир-ака, — ответила та. — В последнее время Гузаль значительно подтянулась, отвечает неплохо. Думаю, скорее всего, разрешу ей сдать и экзамен.

— Влияние моей дочери, — бросила реплику Наргиза Юлдашевна, — без Рано она черта с два бы подтянулась!

— Раз ваша дочь имеет влияние на Гузаль, — сказала Марьям Салаховна, — давно бы надо предложить ей помочь и по вашим предметам.

— Рано сама-то!.. — в сердцах воскликнула Наргиза Юлдашевна и осеклась. Но коллеги ее знали, что дочь учительницы откровенно не любит ни родного языка, ни литературы в том виде, в каком их преподносит мать, бросила как-то, что «они вызывают ужас»… Наргиза Юлдашевна смело могла бы поставить и Рано двойку, — да она — родная плоть, любимица, существо, которое должно воплотить в своем будущем все, что мать не смогла претворить в своем прошлом. Об этом Наргиза Юлдашевна говорила коллегам, правда, в обтекаемой форме, намеками.

— Послушайте старого учителя, Наргизахон, — подал голос Насыр-тога. — То, что вы хотите сделать сегодня, завтра обрушится на вашу же голову кучей неприятностей. Подумайте хорошенько и согласитесь тогда со мной. Зачем вам лишние хлопоты, своих не хватает, что ли?!

— Решим так, — произнес директор, как бы подводя итог разговору, — к экзаменам мы Гузаль допустим и, чтобы это было на вполне законном основании, попросим Наргизу Юлдашевну о снисхождении, попросим всем коллективом. Надеюсь, она прислушается к нашей просьбе?

Наргиза Юлдашевна пожала плечами. Подумала, что письменный экзамен Гузаль все равно провалит, тогда она, учительница, со спокойной совестью влепит ей кол, вложив в него все свои неприятные переживания. Пусть, она сейчас отступит, потому что нельзя идти против пожеланий коллектива. Права Марьям Салаховна, надо было с первых дней учебы проявлять принципиальность… Но ведь тогда привязанность Рано к Гузаль не была такой крепкой. Дружба их стала демонстративной в последние месяцы, можно сказать, с весны. Наргиза Юлдашевна не допускала мысли, что она сама способствовала их сближению, постоянно напоминая дочери о нежелательности такового. Не хотела признавать, что тут нашла коса на камень, хотя всем и всегда доказывала, что дочь характером вышла в нее, в мать, такая же упрямая.

«Письменная работа — документ, — подумала она, — тут никуда не денешься. Пусть останется хоть по одному предмету на осень, и это будет моей маленькой победой. А там будет день, будет и пища, придумаю что-нибудь». От этой мысли отлегло от сердца. «И волки сыты, и овцы целы, — усмехнулась она про себя. — С коллегами избегу ссоры и недоразумения, — старая дева Мавжуда не в счет, — директор останется довольным, и цели своей достигну. Все равно я разлучу Рано с ней. Эта их дружба — издевательство над всеми моими светлыми чувствами и мечтами!»

Педсовет закончился к обеду. Наргиза Юлдашевна возвращалась домой вместе с Халимой-апа, и когда они оказались у ее калитки, Наргиза Юлдашевна пригласила к себе на чашку чая. И за столом она наконец открыла гостье истинную причину своего отношения к Гузаль, пожаловалась, что дочь не желает понять ее, что тоже приносит немалые огорчения. Мол, надеялась, что вы станете моим союзником, да… Сначала как бы между прочим, чтобы кусок хлеба не застрял в горле гостьи.

— А вы напрасно волнуетесь, Наргизахон, — сказала Халима-апа, подвинувшись к ней и положив руку на плечо, — во-первых, Гузаль, вероятнее всего, в девятый не пойдет, хоть и окончит восьмой успешно. Родителям ее тоже больно видеть, каких трудов ей стоила эта учеба. Заставят пойти в поле. А во-вторых, вспомните свою такую же пору. Так ли уж вы преданны тем своим привязанностям, а? Жизнь рассуждает по-своему, дорогая, со временем вы пожалеете, что нервничали зря. Гузаль, я уже сказала, в лучшем случае пойдет работать.

— А в худшем?

— Поступит в ПТУ учиться на тракториста, хотя я не представляю, как она станет взбираться на железного коня. Лично я решила посоветовать Гузаль учиться на повара. Всю жизнь проведет на кухне.

— Что вы, Халима-апа, — рассмеялась Наргиза Юлдашевна, представив Гузаль поварихой, — ни в коем случае не советуйте ей этого, у людей аппетит пропадет, как только узнают, какая уродина готовит блюда. Пусть уж в бригаду идет. — Она подумала, что Халима-апа в общем-то права. Чего это ей, умному человеку, ударило в голову расстраиваться из-за этой девчонки, неужели других забот нет. Жизнь — справедливая штука, она все расставит по своим местам. И все-таки… Где-то в глубине души Наргиза Юлдашевна сомневалась в том, что поступит разумно, дозволив получить свидетельство Гузаль.

Когда солнце находилось в точке у оконечности Бабатага, Халима-апа поднялась со стула, поблагодарив за угощение. Наргиза Юлдашевна вышла проводить ее к калитке, затем оказалась с ней и на улице, продолжая разговор. Навстречу им шли Гузаль и Рано.

«Гидры, — подумала Гузаль, — сговариваются, чтобы ужалить меня побольнее!» От этой мысли словно бы червь вкрался в душу и начал точить ее, настроение Гузаль сразу упало. Она не знала, что делать, но чувствовала, что Наргиза Юлдашевна, увидев ее снова в компании дочери, возненавидит еще больше. Тем более, что это случилось на глазах Халимы-апа.

— Выше нос, Гузаль, — приказала Рано, заметив грусть на ее лице.

— Ага, — кивнула она, но бороться с собой не могла…

7

До саратана — знойного периода лета — оставалось около недели, но трава на адырах уже выгорела вся, а ее остатки унесло жгучим «афганцем», и поэтому их склоны и лбы казались обритыми наголо. Рдели бока абрикосов, и на рынках уже торговали раннеспелыми огурцами и помидорами, появились и первые дыни — хандаляшки, кругленькие, золотистые и сладкие, как мед.

Дел в колхозе с каждым днем прибавлялось. После каждого полива хлопчатника шел в рост сорняк, нужно было выпалывать его, чтобы осенью комбайны собрали чистый хлопок. Люцерна подходила под третий укос, янтак созревал, надо было и его заготавливать, овец перегнать в горы, на летние выпаса, отремонтировать школу, овчарни, фермы, пройтись грейдером по внутрихозяйственным дорогам, словом, дел было невпроворот. А тут еще на поля обрушилась тля, надо и ее уничтожить. И стар и млад были в поле, уходили туда чуть свет и возвращались затемно.

Гузаль, сдав экзамены и получив свидетельство, как и большинство сверстниц, работала в бригаде. Поступать в СПТУ не разрешили родители. Они вполне резонно решили, что Гузаль живет в кишлаке в уже привычной для нее обстановке, а там, вдали от дома, среди новых девушек и парней, кто знает, как обернется дело. Но Рано уже с ней не было. Наргиза Юлдашевна, взяв отпуск, увезла дочь то ли в Ташкент, то ли в Самарканд, к своим родственникам, на все два месяца. За это время, думала она, Рано поостынет, пообщается там с подобными себе, а уж потом ни за какие деньги не согласится продолжать свою дурацкую дружбу с Гузаль. Но отсутствие Рано заметно сказывалось на Гузаль, настроение у нее менялось чаще, чем тучи закрывали солнце весной. То она была весела и жизнерадостна, то вдруг впадала в депрессию, никого видеть не хотела, только придет с работы, ложилась спать, но не засыпала, а лежала с открытыми глазами до полуночи, а то и дольше, ворочалась с боку на бок, думала все о своем, вздыхала, порой всхлипывала. Если мать интересовалась, в чем дело, она ссылалась на усталость и жару.

Действительно, жарко было и по ночам. Воздух над кишлаком повисал в неподвижности, и с болот Сурхана обрушивались тучи комаров, от них ничто не могло спасти. Они продирались сквозь марлевый полог и кусали, впиваясь острыми жалами в тело. Хола и сама нередко не могла долго уснуть, шлепала ладонями прилипших к шее или рукам насекомых, потом все это надоедало ей, и она разжигала полусырой кизяк и таким образом спасалась от комаров. Правда, спать окутанной едким дымом тоже не очень приятно, даже очень неприятно, но все же лучше, чем просыпаться утром с опухшим лицом и волдырями на шее. Об усталости и говорить нечего. Зебо-хола знает, что это такое — работа летом. Наступит саратан, станет и того труднее.

За неделю до саратана Гузаль резко изменилась, и Хола обратила на это внимание. Один день, второй, третий. Гузаль подавлена, грустна, придет с работы, и молчит, молчит, уставится в какую-нибудь точку, и ты хоть кол теши на голове, не обернется, не пошевелится. Попросишь что сделать, точно заведенная кукла, пробренчит своими пружинами, затем сядет и опять прежняя поза. Но хола, как всегда, ни о чем не расспрашивала ее.

Причина такого поведения Гузаль была в том, что Батыр, которого она видела каждый день, обязательно находила возможность хоть искоса взглянуть на него, поехал поступать в институт. Ей казалось, что жизнь потеряла для нее смысл. Она была уверена, что в любой институт примут такого красавца, не могут не принять, а уж девушки там начнут табунами бегать за ним, как это было в школе. И от мыслей, что она больше никогда не увидит парня, на душе было тошно, хотелось броситься с высокого яра и распрощаться с жизнью, чтобы закончились для нее мучения. Но такого яра в кишлаке не было, для этого следовало уйти подальше в отроги Бабатага. Днем изнурительная работа, люди вокруг, шутки, смех, все это как-то отвлекало ее от грустных мыслей, но только наступал вечер, Гузаль места себе не находила. Она представляла, как Батыр с новыми девчатами ходит на индийские фильмы, угощает их конфетами и мороженым и влилась на него, приказывала себе не думать о нем, выбросить из сердца, но… сердце не подчиняется разуму, оно готово простить ему все-все, лишь бы снова появился в кишлаке, лишь бы Гузаль хоть еще раз увидела его.

Чувствуя, что уже дальше нет мочи видеть дочь такой, Зебо-хола решила сводить ее к врачу. В один из дней она пришла в бригаду засветло, и, получив разрешение табельщика, увела Гузаль с собой.

— Мама, я совершенно здорова, — сказала она, следуя за ней, — только голова изредка побаливает, так это от солнца.

— Ну и хорошо, дочка, — согласилась хола, — врач посмотрит, посоветует, как с головой быть. Ведь у других же ничего не болит, верно?

— Откуда я знаю, — ответила Гузаль, — не спрашивала.

Они пришли к участковому врачу к концу рабочего дня. Врач Сагдулла, еще неженатый парень, собирался с друзьями посидеть в чайхане на мальчишнике. Там предполагалось приготовить плов, выпить грамм по сто, затем затеять аскию, просто поболтать о всякой всячине, весело провести вечер. Он уже снял было халат, повесил его на вешалку, как постучали в дверь.

— Войдите, — сказал он громко, стоя посреди комнаты, засунув руки в карманы.

Вошла Зебо-хола и чуть ли не втащила за собой Гузаль. Поздоровалась. Начала рассказывать о ней.

— В последние пять дней, укаджан, Гузаль совсем изменилась, тает на глазах. Правда, жара проклятая тоже сушит человека нещадно, но… посмотрите ее, пожалуйста, посоветуйте, как быть-то.

«До чего же природа изобретательна, — подумал доктор, с отвращением взглянув на Гузаль, — надо же, как изуродовала человека. Аджина и та, наверно, приятнее ее». Ему казалось, что стоит прикоснуться к ней, как и сам превратишься в урода.

— Видите ли, хола, — сказал Сагдулла, — у меня уже рабочий день кончился. Я вот, — он показал на дипломат, стоявший у двери, — собрался идти к больным по домам, а их тоже немало. Кому укол сделать, кого осмотреть, ну и так далее. Может, завтра с утра, а?

— Что вы, укаджан, — взмолилась хола, — я ее кое-как выпросила у бригадира, разве завтра он отпустит? Сами же знаете, сколько работы!

— М-да, — с досадой произнес он и повернулся к Гузаль, — садись на стул, сестрица, рассказывай. Что у тебя болит?

— Голова, — ответила за нее хола, — наверно, солнцем ударило. — Она посадила Гузаль на стул. Врач надел на руки резиновые прозрачные перчатки и начал ощупывать голову, изредка спрашивая «здесь болит?». Он сжимал пальцами точки, и они, конечно, болели. Гузаль отвечала утвердительно. Потом он снял перчатки, прошел за стол и произнес:

— Ничего особенного, хола, переутомилась девочка немного. Я выпишу рецепт, купите в аптеке лекарства, пусть попьет таблетки несколько дней, как рукой снимет!

Он быстренько написал рецепт, сунул его в руки хола и стал с нетерпением ждать, пока они выйдут, то и дело поглядывая на часы. Хола и Гузаль вышли.

— Ты иди домой, доченька, — сказала хола, когда подошли к аптеке, — я мигом за тобой приду, только куплю лекарства. Поставь чай пока.

— Эти таблетки мы без рецептов даем, хола, — пробасил аптекарь, — называются пенталгин. Как только голова заболит, приходите и берите.

— Спасибо, — поблагодарила хола, но ей и в голову не пришло удивиться поступку врача. Она считала, что так и положено…

Шли дни. Хола следила за тем, чтобы Гузаль исправно принимала таблетки, напоив с утра, она давала ей и с собой, чтобы выпила во время обеда. Но улучшения в дочери не видела. Гузаль была все так же молчалива и грустна, если и помогала матери по дому, то словно бы из-под палки. Зебо-хола уже перестала и спрашивать ее о чем-либо, переживала молча и не могла придумать выход. Ей было жаль дочь, жаль и себя, жаль и младших детей, потому что те, видя состояние старшей сестры, как-то притихли, вроде бы сразу повзрослели, перестали баловаться, и над домом, едва стемнеет, повисала гнетущая тишина. Только мурлыкал телевизор, да и то не всегда. Теперь его включали редко.

Менгнар-тога редко бывал дома, поливы чередовались часто, правление колхоза понастроило для поливальщиков легкие навесы, организовало горячее питание, и люди дневали и ночевали в поле. В один из его приходов домой хола поделилась с ним своими тревогами за дочь.

— А что она сама-то? — спросил тога.

— Говорит — жарко, устает.

— А ты что думаешь, легко там, — нахмурился тога. — Я мужчина и то еле ноги передвигаю. Пройдет, от работы еще никто не умер!

— Может, вы сами с ней поговорите, — сказала хола, — она прислушается к вашим советам.

— Сказал же — пройдет, значит, пройдет, — оборвал ее тога. — Недолго осталось, еще недельки две и полегчает. Поговорю с бригадиром, может, освободит ее от работы, пусть отдохнет малость. — Тога, по правде, боялся разговора с дочерью. В его памяти были свежи события двухлетней давности.

Как-то поздней осенью Гузаль пришла домой расстроенная, заплаканная. Мать стала успокаивать ее, несколько ласковых слов сказал и он. Гузаль послушала их и взорвалась яростью. Глаза ее превратились в пламя, два маленьких костра, готовых пронзить насквозь.

— Во всех моих несчастьях виноваты вы оба да ваши родители, — стала кричать она. — Побоялись, что два узелка тряпок уйдут на сторону, поженились между собой, поэтому я и родилась такой. Умереть бы мне скорее, чтобы и вас не видеть, и жизнь такую невыносимую! — Она вдруг замолчала, точно бы опомнилась, что мать и отец, собственно, ни при чем, а те, кто соединил их в браке, уже давно на кладбище, отвернулась, села в уголок, съежившись, тихая, как мышь.

С тех пор тога дал зарок не вызывать гнева дочери, избрал удобную для себя позицию — не вмешиваться в ее дела, пусть с ней занимается мать, женщины лучше поймут друг друга. Вот и сейчас он сменил одежду, выпил пиалу кислого молока и ушел. Хола была в отчаянии. Не придумав ничего путного, она решила смириться со всем, что происходит на ее глазах.

И саратан уже подошел к концу. Состояние Гузаль не менялось. Дни шли, хола не замечала в ней улучшения, равно, как и ухудшения. Подумала, что муж, видно, прав, работа изводит дочь, полегчает в поле, станет лучше и ей. И как бы в подтверждение ее мыслей, сегодня вечером дочь пришла совершенно другой. Она была похудевшей, загоревшей, как головешка, но словно бы встряхнувшейся от долгого недомогания. Она обласкала детей, всем принесла по шоколадке и стала помогать матери, как ни в чем не бывало. Хола обрадовалась, хотя не знала, чем объяснить такую перемену.

8

Девушки и юноши бригады каждое утро собирались на окраине кишлака, откуда потом отправлялись на работу. Собирались задолго до восхода солнца и обычно, дожидаясь кого-нибудь из задержавшихся, делились последними новостями. Гузаль стояла неподалеку, прислушиваясь к разговору, и наслаждалась прохладой, которая бодрила, придавала сил. Она дышала глубоко, в полную грудь, будто хотела запастись свежестью на весь нескончаемо длинный день.

— А Батыр-то наш вернулся, — хихикнув, объявила Кумрихон, соседка Батыра.

Гузаль, затаив дыхание, незаметно приблизилась к группе девушек.

— Да ну, — воскликнула Зульфия, — не может быть! Экзамены в институте, по-моему, принимают до двадцатого августа, а сегодня какое число?

— Надежда нашей школы, — начала с пафосом Кумри, — кумир акджарских девиц, единственный предмет их тайных вожделений Батырджан-ака изволили написать сочинение по литературе на единицу. Они сказали, что тема не понравилась, и поэтому нарочно сделали это.

— Шпаргалки, видно, не было у него, — заметил кто-то, — вот и куражится теперь. Гм, тема не понравилась! Знаний не было, вернее!

— Слушай, Кумри, а ты-то откуда узнала про все это? — спросила Зульфия.

— Равза-хола через забор рассказывала моей матери, а я не могла заткнуть уши, даже, наоборот, навострила их, чтобы ни одно слово не пролетело мимо.

— А дальше что? — нетерпеливо перебила ее Зульфия.

— Равза-хола тяжело вздохнула, высказала несколько проклятий в адрес руководства института, которое подсунуло ее сыночку нелюбимую тему, и пошла жарить для него баранину. Моя мама, естественно, повздыхала с ней и вернулась к дастархану, за которым сидела я. Сказала негромко: «Приехал ее оболтус! Провалился на экзаменах, а она его героем выставляет, точно легендарного Фархада. Будущей весной уйдет в армию, там ему вправят мозги».

— Твоя мамаша рассуждает так, точно сама двадцать лет пробыла в армии, — заметила Зульфия.

— Ха. Хуррам наш тоже был одного с Батыром поля ягода, даже хуже, разгильдяем, каких свет не видел. Отслужил два годика, приехал, точно шелковый.

— Что ж, до весны еще далеко, пусть повкалывает с нами кетменем.

— Мама с папой не позволят, он у них один, — сказала Кумри. — Будет мотоциклом своим пугать кур. Пошли девчата!..

Над Бабатагом уже расползалось зарево восхода, оно захватывало небо, окрашивая его в лазурный цвет. На противоположной стороне долины вспыхнули языками таинственных костров пики Байсун-тау, что и летом не снимают снежных шапок. Показался краешек диска солнца, свет залил долину, и только подножье Бабатага, где раскинулись поля бригады, утопало еще в тени. Гузаль знала, что, пока они дойдут до них, светило оторвется от гребня хребта и устремится, словно огненная птица, ввысь. И поля будут тоже залиты яркими лучами.

Весть о Батыре обогрела ее душу. «Теперь, — думала она, — я буду видеть его каждый день, знать, что он есть на этой земле, а большего мне и не нужно. Только бы видеть».

Весь день Гузаль чувствовала себя окрыленной, работала легко, и зной, казалось, к ней лично был гораздо милосердней. Могла бы работать и во время перерыва, но знала, что бригадир не разрешит. В колхозе было заведено: летом с тринадцати до шестнадцати часов ни одной души в поле не должно быть. Поэтому в этот промежуток жизнь на полях казалась вымершей. Колхозники отдыхали в тени навесов полевых станов, а тракторы, уткнувшись мордами в тени придорожных шелковиц, не тарахтели моторами, позволяя людям побыть в тишине.

Гузаль сильно хотелось видеть Батыра и ждала конца дня с нетерпеньем. Но, как всегда бывает в таких случаях, время тянулось медленно, солнце ползло к горизонту черепахой, казалось, что оно сегодня решило огорчить ее и поэтому нарочно задерживается то тут, то там в одной точке. И Гузаль, чуть ли не плача с досады, мысленно осыпала его проклятьями. Когда все потянулись к полевому стану, чтобы сложить свои тяпки и кетмени, она вздохнула с облегченьем — наконец-то! Были бы крылья, первой полетела бы в кишлак! На той же окраине, где собирались утром, стали расходиться по домам. Гузаль не отправилась сразу домой, пошла вкруговую так, чтобы путь ее лежал по улице, где жил Батыр. Заодно она хотела заглянуть в кинотеатр, если не встретит его возле дома.

Уже горели уличные фонари, вокруг них роились тучи комаров. От безветрия деревья стояли словно декорации. Казалось, небо над кишлаком от земли до звезд было набито комарами. Они жалили беспощадно, но Гузаль даже не чувствовала боли, спешила скорее увидеть возлюбленного. Приблизившись к дому, она замедлила шаг, вслушиваясь в голоса, доносящиеся со двора. Но его голоса не было слышно. Заторопилась к кинотеатру, над будкой которого ярко светила киловаттная лампочка. Возле него толпились мальчишки, которые так или иначе окажутся в зале без билетов, а то заберутся на деревья, что растут вокруг, и оттуда посмотрят фильм. Группами стояли юноши, все в джинсах, подпоясанные широкими ремнями с блестящими бляхами, в туфлях на высоких каблуках, остроносых, как у ковбоев, а рубашки были подвязаны узлом на животе. Батыра среди них не было. Гузаль набралась смелости и подошла к дверям, заглянула в зал, где на низеньких скамейках сидело уже довольно много народу. И сразу увидела его. Он сидел на противоположном конце ряда, у стены, со своим лучшим приятелем Каримом, слушал его и изредка кивал. У Гузаль екнуло сердце, ей показалось, что силы оставляют ее, и она, если не соберет всю волю, упадет замертво. Гузаль напряглась внутренне, и сердце дало знать о себе радостным биением. О аллах, спасибо тебе, ты вернул мне жизнь!..

Гузаль шла домой, не чувствуя земли под ногами, влетела в калитку и сразу же принялась помогать матери. Переделав кучу дел, она взяла на руки младшего брата Хабиба и начала носиться с ним по двору. К ней на руки стали проситься и другие, она и с ними позабавилась малость, потом мать позвала всех за дастархан. После ужина смотрели телевизор, с концертом выступала популярная певица Насиба Абдуллаева, и Гузаль, любившая ее песни, чуть слышно подпевала ей. Хола уснула мгновенно, точно ее несколько дней подряд мучила бессонница. Утром же встала первой, вскипятила чай, собрала завтрак и только потом подняла Гузаль. Та вскочила быстро, умылась, поела и, мурлыча под нос новую мелодию из репертуара Абдуллаевой, пошла на работу. Хола была на седьмом небе от счастья…

Так продолжалось недели две. Гузаль жила надеждой увидеть хоть издали Батыра. То встречала его на улице, а чаще — в кинотеатре. Теперь это был не прежний веселый парень, и Гузаль думала, что ему все-таки стыдно перед друзьями за провал экзамена, но чем она может помочь ему? И сама мысленно утешала его.

Появилась в кишлаке и Рано. В первый же вечер она пришла к Гузаль, рассказала о своем отдыхе, похвасталась, мол, видела будущего жениха, ничего парень, пожалуй, покрасивее, чем Батыр. А когда Гузаль сказала, что Батыр вернулся, не сдав экзамен, Рано воскликнула:

— Ну, что я тебе говорила, а? Пустышка он, и все! Воображал из себя черт знает кого, а как до дела дошло, так и скис, как барышня. Да я на его месте провалилась бы сквозь землю от стыда, а он, говорят, все время на людях, то в чайхане, то в кинотеатре. Сидел бы уж, как мышь в своей норе, пока не забрали в армию!

— Не суди ты его строго, Рано, — сказала Гузаль. — Такая неудача может самого хваленого постигнуть. Это же случайность. Не повезло на этот раз, повезет потом.

— К твоему сведению, подружка, — ответила Рано, — неудачи такого рода, главным образом, постигают Батыра и ему подобных. Дома, в школе слишком захвалили, вот и вообразил он себе, что все в жизни ему будет легко даваться. Ну, бог с ним, что ты-то думаешь делать?

— Не знаю, — пожала плечами Гузаль, — от СПТУ родители отговорили.

— Пойдешь в девятый класс, — заявила Рано твердо, — назло всем недругам. — Она имела в виду прежде всего Наргизу Юлдашевну, которая, когда уже подъезжали к Акджару, не преминула напомнить, что с Гузаль надо окончательно порвать дружбу.

«А что, — думала Гузаль, оставшись наедине с собой, — возьму и объяснюсь Батыру-ака в любви, все, что выносила в душе, выскажу. Не убьет ведь, не столкнет с пути своего. В крайнем случае, вежливо откажет, а может…» Ей страстно хотелось, чтобы он принял ее жертву, чтобы ответил взаимностью. Пусть не любовью, просто дружеским вниманием, этого ей будет достаточно для счастья. Она теперь все время думала об этом, на работе и дома, в дороге или, занимаясь делами, придумывала всевозможные поводы, чтобы встретиться с ним, остановить и высказать наболевшее.

Такой случай представился совсем скоро. Как-то Гузаль шла по той улице, где он жил, было темно. Заметила впереди себя качающуюся фигуру, а когда нагнала его, увидела, что это Батыр. Гузаль набралась смелости и подхватила его под руки:

— Что с вами, Батыр-ака? Никогда я вас таким не видела.

— Ты кто? — спросил он, положив руку на плечо.

— Гузаль я, — ответила она.

— Ясно, — пробормотал он, соображая, где же он видел эту дурнушку. — Если по пути, помоги дойти до дома.

— Хорошо, ака. Выпили, что ли?

— Ага. Хорошо выпили! Собрались все, кто весной в армию пойдет, и отметили. Как живешь-то?

— Нормально.

— Добро, если так. Сейчас самое главное жить нормально, а остальное приложится. — Он остановился, согнулся в три погибели, его начало рвать. Гузаль придерживала его голову, радуясь, что получила возможность дотронуться до него. А Батыра выворачивало наизнанку, он ревел, как бык. Затем притих, посидел на обочине тротуара, встряхнул головой и добавил: — Все, я опять как стеклышко. Голова вот гудит, как пустая бочка. Скажи, что обо мне говорят в кишлаке?

— Всякое, ака, — сказала она, — только вы не обращайте внимания, молва, что роса летом, высохнет, даже оглянуться не успеешь. — И тут она решилась. — В этом мире никто так горячо и крепко не любит вас, как я. Я готова лечь ковром под вашими ногами, Батыр-ака, как я счастлижива, потому что есть вы на земле! О аллах, как я счастлива, что вот сейчас иду с вами по этой улице!

Он посмотрел на нее совершенно протрезвевшими глазами.

— Понял теперь, почему ты все время попадаешься мне на глаза. Эх, сказал бы я тебе… Впрочем, скажу, чтобы не было недомолвок. Этот мир так построен, понимаешь? В нем для каждого отведено свое место. Неужели ты решила, что мое место рядом с такой совой, как ты? Да если бы мне это приснилось, я проснулся бы сумасшедшим. Нет, не проснулся бы, а умер от разрыва сердца. — Он снял руку с ее плеча, брезгливо вытер ее о штаны и добавил: — А теперь дуй домой, маленькая каракатица, и никому ни слова о нашем разговоре. Тебе же будет польза…

9

«Как мало нужно человеку, чтобы обрадовать его или огорчить, — думала Зебо-хола, глядя на вновь помрачневшую дочь. — Вот что-то подействовало на нее, и я даже забыла, что она когда-то терзала мою душу своим видом. И вот опять… Так тебе и надо, старая ворона, — ругала она себя, — нечего снимать калоши, не видя воды. Вместо того, чтобы понять, отчего у Гузаль поднялось настроение, сделать все, чтобы поддерживать его, ты за домашними делами почти забыла о ее существовании».

Вечером хола решила поговорить с Гузаль. После ужина попросила ее помыть посуду и, когда дочь нехотя пошла на кухню, следом отправилась и сама.

— Что опять случилось, Гузаль? — спросила она, вытирая посуду.

— Вы за этим меня отослали сюда, да? — Гузаль усмехнулась, и хола испугалась, увидев ее перекошенный рот.

— Что ты, доченька, — произнесла она, как бы извиняясь. — Просто ты все последние дни была веселой, радовалась я за тебя, а теперь вижу, что тебя что-то угнетает. Я же не чужой человек, мать, пойму, посоветую доброе. Ведь и мое сердце обливается кровью, глядя, как ты кручинишься! — Хола смахнула слезу рукавом. — Ладно, Гузаль, не хочешь, не надо, только ради бога, не обижай Хабиба, он и так…

— Я же человек, мама, — ответил Гузаль, — могут у меня быть свои огорчения и радости или нет? — Табельщик записал мне меньше того, что сделала, вот и разозлилась.

— Да я завтра пойду в бригаду и покажу этому козлу, — начала возмущаться хола, — пожалуюсь председателю, так он его в два счета выгонит из колхоза!

— Все уже решено, он извинился сегодня. — Гузаль подумала, что напрасно она мучает мать. Ей и так трудно. — Устаю я, мама, к вечеру совсем выдыхаться стала, домой еле-еле плетешься. Скорей бы уж уборка началась, что ли!

Хола поняла, что Гузаль не хочет продолжать разговор и, вздохнув, ушла на супу. «Может, дочь влюбилась?» Догадка точно током пронзила ее. Но в кого? Хола считала дочь разумной девушкой и даже предположить не могла о том, что Гузаль мечтает о самом красивом парне кишлака. «Прав отец, — думала хола, — перебесится Гузаль и пройдет все, может, и в Ташкент не нужно будет везти». Но так ли верны ее предположения, она не решилась спросить у Гузаль. «Помолчу, — решила хола, — переболеет она любовью, успокоится…»

— Ты не волнуйся, мама, — сказала Гузаль, укладываясь спать, — говорят, время — табиб, оно и меня излечит.

Табиб… Вот кого нужно найти для лечения дочери. Врачи все такие же, как в нашем кишлаке, а табибы лечат за деньги, значит, постараются сделать все. Надо узнать, не живет ли поблизости такой человек.

В кишлаке общение соседок происходит обычно через забор. Подоят женщины коров, накормят семьи, отправят кого куда, перемоют посуду, тесто замесят, а затем становятся у дувала с разных сторон и начинают чесать языками, все мировые проблемы обсудят, дадут оценки прошедшим программам телевидения, выскажут мнения о предстоящих свадьбах, порой до того увлекутся, что, глядишь, у одной тесто убежит и лепешки потом получаются кислыми-прекислыми, у другой — перегорит утюг или еще что случится. Зебо-хола чаще всего общалась с соседкой, что жила по правую сторону, с Гульчехрахон, дородной, сорокалетней женщиной.

На следующее утро, управившись с делами, соседки заняли обычные места, чтобы до наступления зноя успеть переговорить обо всем. Вид у Зебо-хола был озабоченным.

— Что случилось, дугона[6]? — спросила Гульчехра с участием. Она знала боли своей соседки и всегда старалась хоть словом облегчить их.

Зебо-хола во всех подробностях рассказала о Гузаль, о том, как она отлупила Хабиба, о своем разговоре с ней и, конечно, с возмущеньем о муже, который ради работы совсем забыл семью, забыл, что у него больная дочь, переложил домашние заботы на ее плечи.

— У мужчин всего мира одна природа, дугона, — стала успокаивать ее соседка, — наделают детей, как будто для этого много ума нужно, а там хоть земля разверзнись — не заметят. Мой тоже в этом смысле не подарок судьбы.

— Ума не приложу, что делать с Гузаль, — воскликнула Зебо-хола. — Найти бы мне табиба или муллу, чьи молитвы сильны…

— Ой, Зебохон, — перебила ее соседка, — я слышала о новом мулле в Каратале. Молодой, говорят, начитанный. Вроде бы закончил семинарию в Бухаре. Знает молитвы от любых болезней. Да что говорить, даже от бесплодия лечит!

— Так это же рядом, — сказала Зебо-хола, — помню, мы туда на свадьбу еще бегали, когда молоденькими были.

— Нет, дугона, я не об этом кишлаке говорю, тот Каратал в соседнем районе, туда на автобусе надо ехать. Но он тоже, как наш Акджар, стоит у большой дороги.

— Детей ведь не с кем оставить, поехала бы с Гузаль сама, — проговорила Зебо-хола с сожаленьем.

— Я же дома сижу, — сказала Гульчехра, — побуду с ними, за один день ничего со мной не будет. Раз нужно, раздумывать нечего, свозите ее. Может, бог даст, молитвы и помогут.

— Как бы я хотела, чтобы ей хоть что-то помогло, сил моих нету больше!

— Аллах милостив, дугонаджан, — сказала соседка, — давно бы вам надо было самой позаботиться о Гузаль. До первого сентября еще целая неделя, за это время вам нужно успеть побывать у муллы, дугонаджан, иначе начнется учеба, а там всех погонят собирать хлопок…

Весь вечер Зебо-хола уговаривала Гузаль поехать в Каратал и та, подумав, согласилась. Гузаль уже были невмочь страдания…

10

Если порыться в биографии мулл или ишанов, то за исключением редких из них, окончивших медресе или семинарию, можно найти столько грязи, что ничем их отмыть нельзя. Мулла Акберген не был исключением. Ему тридцать два года, правда, отец его, мулла Халмурад, — тоже без специального образования, но с многолетней практикой, — считает, что уже тридцать три, поскольку девять месяцев рос в чреве матери, а по исламу они входят в исчисление возраста.

Акберген закончил среднюю школу, а после того, как отслужил в армии, подался в дальние края искать счастья. И десять лет, как один день, куролесил в разных уголках страны, пил, курил анашу, играл в карты, был спекулянтом, несколько раз женился и расходился, — выгоняли жены, потому что не любил работать. Когда же становилось совсем невмочь, возвращался в отчий дом, где отец проводил с ним долгие душещипательные беседы о смысле жизни, а более всего напоминал, что пора бы уже ему и честь знать, взяться за ум и жить нормально, продолжить его дело. Так было не раз, отец наставлял на путь истинный, он слушал, поддакивая, соглашался, обещал следовать советам, но чуть набирался сил на домашних харчах, забывал обо всем, незаметно смывался, прихватив часть сбережений отца. Два года назад он вернулся с твердым намерением остаться в кишлаке. Годы напоминали о себе, да и в душе было пусто, и он, едва переступив порог отчего крова, обнимаясь с родителем, поклялся именем пророка, что отныне из отчего дома ни одного шага не сделает.

— Добрые намерения — половина успеха, ягненок мой, — произнес растроганно мулла Халмурад, сердцем почуяв, что сын на этот раз искренен в своем обещании, видно, действительно надоела безответственная жизнь. — Пора уже, сынок, давно пора! Аллах сотворил нас мужчинами, чтобы мы продолжили род свой, да и за дело нужно взяться теперь, ведь я не вечен, скоро и на покой! Мулла снова в почете. — продолжал отец с нескрываемой радостью, — и похоже, это надолго. Раз есть работа, жива и надежда, что не умрем голодной смертью. Не думай о другой работе, моего тебе хватит до конца.

— Долго мне учиться?

— Начнем с малого, с «Хафтияка», того, что нужно правоверному мусульманину каждый день, а там посмотрим. — Поинтересовался, хихикнув: — Сам-то, небось, не истрепался?

— Порох есть.

— Надо в первую очередь жениться. Мулла, если он молод, не должен быть холостым, иначе не будет ему доверия. Женщины не придут лечиться от бесплодия, их мужья не пустят. Поищу-ка я тебе жену в окрестных кишлаках, вдовушку какую, чтобы сиротой была от роду, тогда и родственников-нахлебников не будет, да и сама она станет послушной женой.

— Выбирайте достойную, — попросил он, — а то приведете кикимору какую.

— Не волнуйся, выбором останешься доволен…

Мулла Халмурад развил бурную деятельность, познакомил сына с несколькими молодыми женщинами, на одной из них — двадцатисемилетней Караматхон Акберген остановился. Это была невысокая, крепко сбитая женщина из целинного совхоза. У нее рос пятилетний сынишка, муж погиб в автомобильной катастрофе. Акберген ей тоже пришелся по душе, мулла обвенчал их по мусульманскому обычаю, и она тут же переехала к ним, к радости отца и сына, взвалив все хлопоты по хозяйству на свои плечи.

Акберген понемногу научился быть скромным, стал одеваться, как отец, в простенький ситцевый халат, на голову наматывал чалму из марли, был вежливым и почтительным. Но молитвы давались ему с трудом. Отец порой выходил из себя, называл его ослом, но в конце концов махнул рукой.

— Одно ты обязан вызубрить, как дважды два, — сказал он, — джанозу, молитвы поминовения на похоронах. Люди, конечно, не понимают арабского языка, но по напеву молитвы некоторые способны определить, правильно ты читаешь или нет. Не приведи бог, если напутаешь, они тебе никогда не простят такого кощунства. — И у Акбергена день начинался и заканчивался заучиванием джанозы.

— В других случаях не обязательно придерживаться точных молитв, — сказал мулла Халмурад, — людям ведь все равно, посвящены они бракосочетанию или против хвори, важно, что ты бормочешь под нос непонятные слова и венчаешь их здравицей в честь творца и пророка его Магомета.

— Вы говорите так, точно я сам разбираюсь в тех словах! — воскликнул Акберген. — Мудренно и непонятно, это мне ясно!

— Ты ведь тоже один из смертных, сынок. Таких священников, которые все понимали бы, можно найти в разрешенных властями мечетях, туда их присылают медресе или семинария. Все же остальные разбираются примерно на нашем уровне, ведь я тоже не бог весть какой богослов, а всю жизнь занимался этим делом и не был обделен милостынями аллаха. Разве мы плохо живем, а?

Этого Акберген при всем желании сказать не мог. К отцу приходили хворые и обиженные за молитвами и советами, платили деньгами, петухами и нередко — овцами, так что стол муллы всегда был изобильным, а карманы набиты купюрами.

Акберген постепенно стал забывать о прежней жизни, а если и вспоминал, то только для того, чтобы еще раз обозвать себя круглым идиотом. Настоящая-то жизнь, оказывается, вот где! Не надо обманывать, юлить, заглядывать кому-то в рот, делай свое дело скромно и с достоинством, не обижайся, если кто-то даст мало. Сегодня мало, завтра будет больше.

— Кстати, — как-то заметил мулла Халмурад, твердо убедившись в том, что сын сможет работать и самостоятельно, — никто из моих знакомых в этом районе, да и в соседних, не ведают, где ты пропадал все десять лет. Аллах как знал, надоумил тебя скитаться по чужим краям. Молитвы ты вызубрил, голос у тебя приятный, так что я могу с полной уверенностью обронить фразу, что ты учился в медресе. Это придаст тебе авторитета. Не думай, бог простит нам этот маленький обман, ведь мы свершаем ради него самого же!..

Мулла Халмурад знал законы и поэтому устроил сына сторожем в магазин. Формально к Акбергену никто придраться не мог. Отец его был на пенсии и первое время, когда обзавелся невесткой, сторожил магазин сам, а когда признак появления в доме еще одного члена семьи нельзя уже было скрыть даже под широким узбекским платьем, Акберген и сам работал, особенно в те дни, когда отца приглашали в дальние кишлаки. Намек отца о том, что сын превзошел его в знаниях, поскольку учился у самого шейха, постепенно обрел почву, стал распространяться по долине. И теперь уже к нему шли лечиться, заказывать тумары[7] от сглаза, от болезней, он «наговаривал» на съестное молитвы, чтобы удержать мужа-гуляку возле жены, чтобы отвадить сына-пьяницу от водки, но более всего он вроде преуспел в лечении от бесплодия. Как правило, молодку расспрашивал сам Халмурад-мулла, дотошно вникал во все интимные мелочи, узнавал, где и когда она была у врачей, что они сказали и прочее. Если же женщина была безнадежна, он предупреждал ее, что не может поручиться за лечение, в тех же случаях, если чувствовал, что она неудовлетворена мужем, нет между ними совместимости, то оставлял ее на недельку в своем доме и поручал заботам сына. Из десяти, может, из пятнадцати одна-две, переспав с Акбергеном, уносили в себе ребенка, а довольные мужья этих женщин рассказывали о силе молитв новоиспеченного муллы, добавляя славу к славе. Пожалуй, ни одно из средств массовой информации не обладает возможностями молвы, она распространяется от дувала к дувалу, бежит по улицам кишлаков и поселков, и те, кто потерял надежду в медиков, валили к нему и ничего не жалели.

Так подробно о муллах автор рассказывает только потому, чтобы еще раз подчеркнуть, как много дураков в нашем просвещенном обществе. Они — результат нашего равнодушия, недобросовестного отношения к своему делу, нередко — грубости, высокомерия, лжи и лицемерия. И пока эти пороки живы среди нас, особенно тех, кто по долгу своему обязан быть внимательным к простому человеку, — начальство религию не признает! — тропы к домам священников не зарастут травой.

Вот к такому мулле и приехала Зебо-хола с дочерью во второй половине дня. Их встретила приятная молодая женщина с малышом на руках, пропустила во двор и, узнав в чем дело, отвела в мехманхану — большую гостиную, где обычно жили приехавшие полечиться. Вскоре появился и старик с Акбергеном. Поздоровались, пригласили к чаю и за дастарханом, в неторопливой беседе стали выяснять цель визита матери с такой уродливой дочерью. Рассказывала в основном хола, вопросы задавал старик, Гузаль так и не пришлось раскрыть рта и лишь пару раз кивнула, чтобы подтвердить слова матери. Следя за разговором взрослых, она поняла, что старый мулла куда больше хочет знать, чем доктор, и в душе у нее появилась надежда с помощью его молитв избавиться от любви.

— Вы посидите минут десять, а мы с Акбергеном посоветуемся и тогда объявим свое решение, — сказал старик и, кивнув сыну, вышел. — Девушка, скорее всего, влюблена, — обратился он к сыну. — Она созрела, и это ей не дает покоя. Через две ночи с тобой, сынок, будет здорова, как лошадь!

— Вы что, отец! — воскликнул Акберген. — Меня же вывернет наизнанку!

— Не гневи аллаха, — сказал мулла, — довольствуйся тем, что он дает. Один раз некрасивую прислал, потом, глядишь, будет сотня писаных красавиц. Заставь себя.

— Попробую, — выдавил Акберген.

— Оставьте ее на пять дней, сестрица, — сказал старик, выйдя к Зебо-хола, — мой сын попробует полечить ее. — Видя, что она сует ему деньги, добавил: — Пусть аллах будет к вам милосердным. — Уже у калитки, провожая ее, предупредил: — После лечения день-два она может недомогать, так вы не обращайте внимания, пройдет…

11

Гузаль вернулась от муллы накануне первого сентября, вернулась сама, не дождавшись матери, которая обещала приехать за ней. Зебо-хола показалось, что в Гузаль появилась какая-то уверенность в себе. За дастарханом Гузаль начала рассказывать о пребывании у муллы.

— Мулла три раза в день опускался на колени и начинал читать молитвы, а временами поворачивался ко мне и плевался без слюны — суф, суф, суф. В остальное время я занималась, чем хотела, правда, никуда не ходила, а помогала его жене по дому, болтала с ней о всякой ерунде.

— С тобой наболтаешься, — усмехнулась хола, — держи карман шире. Молчишь и молчишь, как рыба.

— Я только поддерживала разговор, мама.

— Это другое дело.

На следующий день Гузаль пошла в школу. Перед началом уроков старшеклассников построили на спортивной площадке и директор объявил, что все они обязаны участвовать в сборе хлопка, а домашние занятия будут выполнять вечерами, после работы.

— Нам уже не привыкать, — сказал он, — но в отличие от прошлых лет в нынешнем году занятия будут проходить регулярно, имейте это в виду. — Он расписал классы по бригадам, назначил руководителей из числа учителей. Поскольку у Наргизы Юлдашевны были уроки и в пятом классе, ее девятый на время сбора передали историчке.

Рано и Гузаль были вместе, они выбирали междурядья рядом и шли по ним до конца поля, споро выщипывая комочки легкого, как пушинка, хлопка, который, казалось, еще хранил в себе тепло саратана. Они тихо разговаривали. Рано все интересовалась, как лечит мулла, требовала, чтобы она рассказывала до мельчайших подробностей. Но таких подробностей у Гузаль просто не было, и поэтому Рано обвиняла ее в скрытности, сердилась, потом отходила, увлеченная сбором.

— Все-таки сумел он выбить из твоей башки неразделенную любовь? — спросила Рано как-то.

— Еще как! — воскликнула Гузаль. — У меня теперь отвращение не только к Батыру, а ко всем мужчинам. Только вот не знаю почему!

— Ну и не надо знать, — сказала Рано, — главное, тебя избавили от страданий. — И добавила: — Кому верить-то? Говорят, не слушайте мулл и ишанов, а они лечат от душевных травм без уколов, без таблеток. Если и мне придется заболеть, поеду к тому мулле.

— Дай тебе бог не болеть, Рано!

— Конечно, — кивнула она, — я просто так сказала, чтобы проявить солидарность с тобой. Мои родители отъявленные безбожники, может, потому мать и злая, они слушать не захотят о мулле!

Прошла первая неделя сентября. Бледность сошла с лица Гузаль, и хола думала, что мулла, слава аллаху, не обманул ее, постарался в лечении, ведь Гузаль постепенно входит в норму, по меньшей мере, не угнетена мыслями, как последние четыре месяца. Может, перестанет наконец мучиться сознанием своей неполноценности, мало ли таких живет на свете, не пропадет и она. Ей так хотелось, чтобы это было именно так. Тогда и младший, как подрастет, не будет изводить ее. Хола с ужасом ждала, когда подрастет Хабиб и будет задаваться теми же вопросами, что и Гузаль. И уже заранее предполагала, что не переживет этого, умрет от разрыва сердца, от боли за сына. В школу хола провожала дочь с опаской, как бы вновь не сломалась, но дни шли, Гузаль оставалась ровной и спокойной. Зебо-хола была на седьмом небе от счастья и мысленно повторяла, что, едва только закончится уборочная кампания, она отвезет мулле Акбергену овцу.

В первый день следующей недели в школу прибыли медики из района для профосмотра учеников. Такие мероприятия проводились в каждой школе два раза в год, и ученики уже с первого класса привыкли к ним. Родители тоже были заинтересованы, чтобы дети не остались вне обследований. Знали, что опытные врачи посоветуют как лечить, если дети больны, могут обнаружить скрытые недуги и заблаговременно принять меры. Дети же привыкли, что им одновременно делают прививки и предупредительные уколы от тифов. Чем старше дети, тем более разнообразными и тщательными становились обследования, девочек же с седьмого класса обязательно проверяли гинекологи.

Осмотр продолжался весь день, а к вечеру в кабинете директора был организован ужин для гостей, куда были приглашены и все классные руководители. За ужином главный врач поликлиники подвел итоги работы врачей. Он назвал фамилии девочек и мальчиков, которых необходимо немедленно отправить в райбольницу, потом вручил местному врачу список тех, за кем нужен надлежащий надзор, посоветовал, что нужно делать, чтобы не отрывать детей от учебы.

— Ну, а подробности изложат специалисты, — сказал он в заключение.

Педиатр, лор, хирург, терапевт, рентгенолог и глазник листали свои тетради, говорили о том, что обнаружили. Одних просили направить для всестороннего обследования, Других — госпитализировать, за третьими — установить наблюдение. Попутно назвали фамилии учеников, которых нужно освободить от сбора хлопка. Последней выступала гинеколог, женщина средних лет.

— Две девушки, — произнесла она с досадой, — поспешили узнать мужчин за время каникул. — Учителя, как один, затаили дыханье. Никогда еще в этой школе такого не слышали. — Одна Ханифа Бегимова из десятого «а». Сама призналась, что ее родители в курсе случившегося; оказывается, жених ее приезжал на побывку, ну и… Говорит, что вернется весной и они сыграют свадьбу. Я попросила бы классного руководителя встретиться с ее матерью и узнать, правду ли говорит девушка. Предупреждаю, что Ханифа вполне созрела в половом отношении, так что никаких патологических изменений я не нашла. К счастью, она не беременна, поэтому прошу мое сообщение держать в тайне, чтобы не травмировать и ее, и родителей. Вторая — Гузаль Менгнарова из девятого класса. Ни на один свой вопрос я не получила вразумительного ответа, показалось, что она не знает, когда и с кем это у нее случилось. Но такого не бывает в природе, просто она скрытна очень. У нее тоже особых изменений в организме нет. Я попросила бы никаких слухов и сплетен не распространять. Я с ней очень серьезно поговорила, предупредила, к чему это может привести, думаю, достаточно этого. Девушка очень впечатлительная, и если мы сумеем сохранить ее тайну, уверена, никаких неожиданных и нежелательных эксцессов не произойдет.

— Ясно, товарищи? — спросил директор и, получив утвердительные ответы, попросил остаться в кабинете классных руководителей девятого и десятого «а». Он проводил гостей и, вернувшись, обратился к ним: — Рохат Сулеймановна, и вы, Наргизахон, пожалуйста, я подчеркиваю, пожалуйста, держите в тайне все, что услышали здесь о девушках, ведите себя так, словно бы вам ничего не известно. Это очень важно, дорогие!

— По инструкции такие обязаны учиться в вечерней школе, — сказала Наргиза Юлдашевна.

— Где ее взять, — развел руками директор, — так что придется мириться. Думаю, что и девушки будут молчать, не такие уж они глупые, чтобы трещать об этом, даже самым близким подругам.

— А если слух все-таки распространится, — заметила Наргиза Юлдашевна, — ведь слышали-то все учителя, а кто может за них поручиться? Боюсь, тогда я и Рохат-апа станем козлами отпущения.

— Утром я переговорю со всеми, — пообещал директор, — но главную роль играете вы, классные руководители, от вашей реакции будет зависеть и все остальное…

— Дочка, тебе говорю, а ты, сноха, мотай на ус, — вспомнила пословицу Наргиза Юлдашевна, когда вышли из кабинета. — Директор предупреждал меня, зная, что я с недоверием отношусь к способностям Гузаль. К слову, опасения мои были обоснованными, чуяло мое сердце!

— Придется проглотить языки, Наргизахон, и молчать, молчать! — сказала Рохат Сулеймановна.

— Не могу представить, какой это юноша или мужчина позволил себе дотронуться до Гузаль, — произнесла Наргиза Юлдашевна, кивком согласившись с мнением спутницы. — Неужели она способна вызвать какие-то эмоции?!

— Я тоже подумала об этом, — сказала Рохат-апа, — однако факты говорят об обратном. Ладно, Наргизахон, помолчим с вами, зачем нам лишние хлопоты!..

Расставшись с ней, Наргиза Юлдашевна мысленно издевалась над Гузаль, мол, ящик ты чайный, кособокая, косозадая, а мужика соблазнила! Ну и ну! Вот в какую сторону хорошо работают твои куцые мозги. Может, и Рано ты уже успела научить кое-чему, а? И если она благополучно прошла нынешний осмотр, неизвестно, с чем придет к весеннему. Все, надо решительно положить всему этому конец. Я не позволю развратить свою дочь!.. И она, распалив себя таким образом, улучив момент, когда осталась наедине с дочерью, решительно произнесла:

— Рано, насколько мне помнится, ты обещала с Гузаль не дружить. Теперь вижу, что слова своего не держишь. Почему?

— Я же не знала, что она снова придет в школу, — ответила Рано. — И вообще, у меня нет оснований отвернуться от нее ни с того ни с сего. Как я потом буду выглядеть в собственных глазах, мама?! Я уже не маленькая, знаю, что такое совесть.

— Ничего ты не знаешь, — повысила голос мать. — Пока мы с тобой ездили, твоя милая подружка лишилась девственности, а врачи это обнаружили…

— Неправда! — крикнула Рано. — Это ты нарочно так говоришь, чтобы отвадить меня. Не верю я тебе.

— Не веришь? Я могу поклясться чем хочешь. Зачем медикам обманывать меня, директора, других членов педсовета, а?

— Как же я отойду от нее, мама? Не буду же демонстративно… что она подумает?! Не смогу я просто так.

— Что ты убиваешься, точно сердце из груди вырываешь?! Старайся не уединяться, будь с классом, надеюсь, сама поймет.

— Попробую…

Гузаль сразу почувствовала перемену в Рано, пыталась поговорить с ней откровенно, но та не давала ей такой возможности ни в поле, ни по пути домой. Дойдя до своей калитки, Рано, кивнув, уходила, Гузаль звала ее к себе, подруга каждый раз под тем или иным предлогом отказывалась. Гузаль сильно переживала и не могла понять, в чем дело.

И все-таки слухи о Гузаль расползлись по кишлаку. Правда, шепотом, но это дела не меняло, от нее отворачивались, как от прокаженной. Только подойдет к группе девушек, как они тут же расходились, сославшись на срочные дела. Слух коснулся и ушей Менгнара-тога. И он отправился к директору школы за разъяснениями. Наргиза Юлдашевна увидела его в окно и, поняв в чем дело, поспешила в кабинет директора.

— Я хочу узнать правду, — сказал тога, поздоровавшись с директором и сев на предложенный стул, — правду о Гузаль. Злые языки пустили слух, грязный слух… Она же еще ребенок, неужели это непонятно?! Что сказали врачи?

— Что ваша дочь, тога, потеряла девственность, — нетерпеливо ответила Наргиза Юлдашевна. — Прежде чем обвинить кого-то, нужно было, извините, за дочерью хорошенько приглядывать.

Директор хотел как-то смягчить ее сообщение, но учительницу уже нельзя было удержать.

— Правда, как солнце, ее подолом не закроешь…

12

От директора вышел совсем другой Менгнар-тога, он шел, потрясенный услышанным, низко опустив голову и плечи, не оглядываясь и никого не видя. Очнулся тога уже на улице и, взяв себя в руки, стал размышлять. Однако даже мысленно не мог вообразить, что его дочь способна навлечь на его голову позор своего бесчестья. Но правда, действительно, что солнце, ее не накроешь, от нее не спрячешься… Кто соблазнил ее, почему? Разве нет в кишлаке более привлекательных девушек? Может, потому и соблазнил, что она легко поддалась? Тога решил обязательно узнать имя этого человека и наказать его. Он не сомневался, что человек тот живет в Акджаре, ходит рядом, встречается, может, здоровается с почтеньем, когда встретит его, а в душе посмеивается, мол, волк-то уволок шкуру твоего ягненка.

Было около четырех часов, в чистом небе светило яркое солнце, поливая жаром лучей землю, по дороге тащились тракторы с прицепами, нагруженными хлопком, проносились машины и мотоциклы. Но тога не замечал всего этого, шел, погруженный в свои мысли, и только выйдя на тропу вдоль карты, подумал, что ноги его несут не к хирману, а туда, где собирали урожай ученики. Да, надо сегодня же поговорить с Гузаль, поговорить решительно и узнать имя того человека, кроме нее никто этого не скажет. Потом тога знает, что делать. Он сумеет постоять за честь дочери и своей семьи!

Гузаль он увидел еще издали. Она шла на хирман с полным фартуком хлопка. Тога подождал и, когда она возвращалась обратно, подозвал к себе.

— Что случилось? — спросила Гузаль, увидев, что тога бледен и хмур. — Мама заболела?

— Мне нужно поговорить с тобой, — сказал тога, пряча глаза, чтобы не выдать своего волнения, — пойдем, посидим где-нибудь.

— Я должна предупредить учительницу.

— Ничего, вернешься и скажешь. Идем.

По той же тропе пошли обратно. Впереди, прихрамывая, шла Гузаль, следом — тога, злой и одновременно растерянный от того, что сердце обуревала жалость к ней. Он хотел было махнуть рукой на слухи, даже на сам факт, все равно теперь уже ничего нельзя вернуть, видать, от роду ей было суждено это, а против судьбы не пойдешь. Гузаль шла, закинув за плечи пустой фартук, грязный, как ветошь тракториста, платье у нее широкое, и тога все пытался по внешнему ее виду определить, насколько правильны слухи. Но, казалось, изменений не было. Такая же, как и прежде, приземистая, коренастая… «Нет, — подумал он, — я обязан узнать имя того человека, я не буду слишком строг к дочери, постараюсь выведать, не повышая голоса, а потом…» Конечно, он сможет заставить этого человека жениться на ней, но будет ли такой шаг справедливым?! Возможно, это произошло помимо его воли, а вдруг Гузаль сама навязалась, нынешние девушки вполне способны на это, тогда на голову тога падет позор еще страшнее.

Они дошли до магистральной дороги, по обе стороны которой густо росли шелковицы. Приметив небольшой холмик, тога направился туда. За ним последовала и Гузаль. Тога присел, вытянув ноги, рядом опустилась дочь.

— Скажи мне, Гузаль, — тяжело вздохнув, произнес он, верны ли слухи, которыми захлестнут наш кишлак? Я имею в виду слухи о тебе?

— Я ничего не слышала, папа, — ответила она, — о чем вы спрашиваете-то? Вас интересует, почему мы перестали дружить с Рано?

— Разве вы уже не подруги?

— Кажется, нет, хотя я не знаю, почему она стала избегать меня. Предполагаю, что мать отвадила ее от меня с помощью какого-нибудь муллы. Разве можно ни с того ни с сего перестать общаться?

— Гм, это для меня новость, дочка. Но ты не расстраивайся, девочек в школе много, подружись с другой. Кстати, о мулле… Нет, впрочем, о нем после. Тебе никто и ничего не говорил? Директор школы или врачи?

— Женский врач, тетенька, тоже говорила со мной, как вы сейчас, намеками. Скажите, наконец, в чем дело, папа?! Я уже не маленькая, все понимаю!

— Точно — не маленькая, — кивнул тога и невольно выдавил из себя: — Даже уже знаешь, что такое мужчина. Говори, кто тебя соблазнил?

— Никто меня не соблазнял, папа, я чиста перед вами и перед своей совестью. Могу поклясться хлебом!

— Но врачей ведь нельзя обмануть, — нетерпеливо произнес тога, помимо своей воли повышая тон. Ему казалось, что Гузаль издевается над ним, считает простачком. — Эта тетенька, как ты ее называешь, специалист, она врать не станет.

— Я сказала правду.

— Гузаль, скажи мне имя того человека и большего от тебя не требуется.

— Ну почему вы не верите мне? — воскликнула она, всхлипывая. — Спросите у мамы, уж ей-то я…

— Ладно, — перебил ее тога, — вспомни, как тебя лечил мулла. Все вспомни, с первого до последнего дня. Не спеши, времени у нас много. Мне нужна правда, поняла? Выкладывай.

— После того как мама уехала, — начала рассказывать Гузаль, — жена муллы Карамат-апа пригласила меня во двор. Мы там сидели на чарпае, пили чай. Она спрашивала, кем вы работаете, кем — мама, сколько у нас детей. Потом говорила о себе, так наступил вечер. Я помогла ей приготовить плов, поужинали за одним дастарханом. Меня поместили в мехманхане. Я уже было засыпать стала, когда дверь открылась и вошел мулла Акберген. Он дал мне выпить отвар какой-то травы, горькой, как красный перец. И тоже расспрашивал. Сел напротив и стал читать молитву, монотонную, как мелкий дождь, и я почувствовала, как сон одолевает меня. Но не уснула, потому что он полез руками под одеяло и начал делать массаж. Все время на груди были эти руки. Я потом пыталась вспомнить, что же происходило со мной, но это мне не удалось, папа. Я уснула. Вот и все.

— А утром ты не почувствовала боль? — спросил тога.

— Я ничего больше не помню, хоть убейте, — ответила Гузаль, и тога понял, что за этим последует истерика.

Он положил руку ей на плечо, крепко сжал его, а другой, схватив за подбородок, повернул голову Гузаль к себе. Заглянул в глаза, в которых стоял испуг. Гримаса перекосила и так-то несимметричное лицо. От боли. Он ударил по этому лицу, сильно и безжалостно.

— Шлюха ты, Гузаль, самая распоследняя шлюха, раз не помнишь, с кем и переспала! И мать твоя — шлюха, я ей еще покажу!

Гузаль вырвалась из его рук и, неслышно плача, побежала прочь. Тога не остановил ее, не стал догонять, все на земле ему вдруг стало безразлично. Он встал и побрел в сторону кишлака. Никаких мыслей в голове не было. Ни зла на жену, ни обиды на дочь. Он уже жалел о своем поступке. Почему аллах, всевидящий и милосердный, испытывает его такими жестокими методами? Чем он провинился перед ним? В чем вина Гузаль, родившейся ущербной? Конечно, она знает, кому отдалась, а мулла… он тут ни при чем. Видно, мать научила ее, мол, если что, вали все на муллу, его все равно преследуют власти.

Так он дошел до чайханы, где сидело человек пять бездельников, которые и в такую горячую пору, когда каждая рука нужна в поле, проводили время за бутылкой водки.

— О-о, Менгнар-тога, — воскликнул, встав навстречу мрачному тога, Кудрат, первый пьяница Акджара. Где он брал деньги на водку, никто не знал, но это был завсегдатай чайханы, как и чинара, под кроной которой стояли чарпаи. — Просим, просим дорогого гостя к нашему скромному столу. Ну-ка, Рустам, уступи почетное место знатному поливальщику, гордости нашего колхоза. — Второй его дружок пересел дальше, а на освободившееся место Кудрат посадил тога. — Готовится плов, тога, так что вы не обидьте нас отказом. — Крикнул мальчишке-чайханщику: — Эй, братишка, принеси-ка еще пиалу нам. — Он налил в нее водки, протянул тога: — Выпейте, для аппетита.

Тога выпил, закусил куском лепешки. Тут же Рустам протянул пиалу с чаем.

— Что-то вы, тога, мрачны, — произнес Кудрат, — с бригадиром поссорились или…

— Просто тошно на душе, — ответил тога, не вдаваясь в подробности. Налей-ка, брат, еще!

— Может, перед пловом?

— Тогда повторим, — сказал тога.

— У нас только на один заход и осталось ее, проклятой, — сказал Кудрат, подмигнув дружку. — И денег, сами знаете… Мы их редко видим. Уплывают, как песок сквозь пальцы.

— Деньги есть, — сказал тога и вытащил из кармана двадцать пять рублей. Бросил их на дастархан. — Наливай, Кудратджан.

— Ясно. — Кудрат сходил к чайханщику, принес три бутылки, одну откупорил и налил в пиалу до краев. — Пейте на здоровье!..

13

Убежав от отца, Гузаль прямиком через поле направилась к кишлаку. Шла поперек рядов хлопчатника, оставляя клочки ситцевого платьица на острых кончиках пустых коробочек. И очутилась у большого арыка, чуть повыше того места, где предавалась мыслям весной. Села под раскидистой ивой, спряталась от чужих глаз в гуще свисавших к воде ветвей. Отдышалась и начала перебирать в памяти события своей короткой жизни и с горечью поняла, что над ней висит, видно, злой рок, что родилась она для несчастья и страданий, не только выпавших лично на ее долю, но и на долю близких людей. Ее никто не хочет понять. И никогда не поймут, даже сестры, что растут нормальными. Только один Хабиб сумеет это сделать, но когда это еще будет?!

«Отца жаль, — думала она, простив ему вспышку ярости. — Позор на седую голову, что может быть хуже?! Надо уйти из кишлака, уйти куда глаза глядят, избавить родных от мучений. Ничего, погорюют малость и забудут, забот-то после меня еще вон сколько останется». Но она никуда из кишлака не выезжала, дорога к мулле была самой долгой в ее жизни. А что ее ждет в неизвестности, если свой кишлак такой жестокий? Здесь ее хоть знают, а там, куда она собирается… ведь и там она останется такой же уродливой, значит, мучений будет больше, некому будет ее защитить, каждый может облить грязью слов, обозвать, как ему вздумается, а ты слушай и исходи в сердце слезами от обиды, от сознания своего бессилия. Умереть бы и сразу все встанет на свои места. Умереть! Нет, смерть не страшнее того, что она уже пережила и что предстоит еще впереди. Зачем ей такое будущее? Как это здо́рово, что не нужно просыпаться с мыслью о непредвиденных насмешках и страданиях, что не надо идти украдкой по кишлаку, дабы не попасться на глаза злого насмешника, — их она, кажется, знает всех наперечет, пытается обходить, но, как назло, оказывается лицом к лицу, не с одним, так со вторым, — и не получить новое унизительное прозвище. Как уж только ее не обзывали! И крокодила она, и чайный ящик, и старый сундук, косоротая, косозадая, черепаха… Ничего этого потом не будет. О боже, дай мне силы и мужества уйти с этого ненавистного твоего белого света, он не был мне в радость, и я с ним расстанусь без сожаленья, как со старой калошей.

Ей вспомнился разговор трехлетней давности. Уборка тогда затянулась, и все ученики с утра до поздней ночи находились в поле. Уже и собирать-то нечего было, дети бродили по полям, как привидения, выщипывая то, что оставалось в коробочке после шпинделей машин, но эти ощипки не имели веса, и за целый день если и набиралось килограмма полтора, не больше.

В тот день Гузаль дежурила на полевом стане. В ее обязанность входила забота о том, чтобы в самой большой комнате было тепло, чтобы к возвращению школьников на обед кипел чайник. Топили стеблями хлопчатника — гуза-паей. Гузаль утром принесла большую охапку, разожгла печь в углу. Отведя учеников в поле, в комнату возвратились учителя — Сафар-тога и преподаватель зоологии Мансур Хуррамович, мужчина лет тридцати пяти. Он считался одним из знатоков естественных наук, поэтому лекции на атеистические темы партком колхоза поручал ему.

— Завари нам свежего чайку, дочка, — попросил Гузаль Сафар-ака, устраиваясь на большой тахте, что занимала полкомнаты.

— Сейчас, — ответила она, подкладывая в огонь стебли гуза-паи.

— Вы знаете, Мансурджан, — сказал Сафар-тога, — сегодня я слышал, что в целинном совхозе «Рассвет» сняли с работы все начальство, а кое-кого, говорят, даже из партии исключили.

— За хлопок?

— Да нет, — вздохнул Сафар-тога, — за женщину одну. Говорят, облила себя керосином и сожглась. Руководителей совхоза обвинили в равнодушии к людям. Они-то тут при чем, а? Женщина эта, рассказывают, была истеричкой, терзала своего мужа, ну, он тоже терпел-терпел, да и отколотил ее. Вот она и наложила на себя руки таким образом. Теперь и он, муж, сидит в тюрьме, поскольку она оставила записку, обвинив его в своей смерти.

— Никто в этом не виноват, Сафар-ака, — произнес Мансур Хуррамович, — просто люди еще до конца не познали себя, наука только-только начала подступать к изучению человека.

— Кто-то виноват все же?

— Гены, носители наследственной информации, ака. Самосожжение — это наследство, сохранившееся в нас, конечно, независимо от нашей воли, еще с тех времен, когда люди поклонялись огню, верили в его очистительную силу. А это было пятнадцать столетий назад, и нет-нет дает о себе знать вот в таких печальных событиях.

— Вы мне подробнее расскажите, домулла, — попросил Сафар-тога.

— Ну, вы знаете, что в нашей истории был еще доисламский период. Те наши предки не знали ни аллаха, ни его пророка Магомета. У них была своя религия — зороастризм, то есть огнепоклонничество. Сохранилась священная книга этой религии «Авеста». Так вот она проповедует, что в мире существуют два начала — добро и зло. Первое воплощено в Заратуште, или в Зороастре, а второе — в Ахримане. И пока существует мир, борьба между этими началами не прекратится, хотя, в принципе, должно наступить время, когда добро выйдет победителем раз и навсегда.

— А огонь при чем? — спросил он.

— Огонь? Он очищает от всего, ака. Ибн Сина, например, делая операции, держал ножи над огнем, и таким образом убивал микробы, которые могли попасть в кровь больного. По Зороастру огонь избавляет человека от грехов, совершенных им на этой земле. Сгоревший в огне попадает в рай. Вот тот, переживший века, обычай, дремлющий в наших генах, и дает знать о себе иногда.

— Но, как это… Ахриман, противник Зороастра, выходит жив и пакостит повсюду?

— Знаете, злой бог Ахриман, в связи с распространением ислама, преобразился в сознании людей, еще исповедующих зороастризм.

— Да ну, неужели еще есть такие, кто исповедует его?

— Совсем небольшая категория людей, — ответил Мансур Хуррамович, — парсы в Индии и гебры — в Иране.

— Как же преобразился Ахриман? — спросил Сафар-тога.

— Сегодня он мыслится как символ дурных побуждений и тенденций в человеке, Сафар-ака. Стремление к роскоши, к унижению себе подобных, воровство, убийство, измена и так далее — Ахриман. Одним словом, химера все это, никакого бога нет, выдумали же люди, чтобы обманывать друг друга. Но вера эта входила с молоком в души не одного поколения, она, можно сказать, заняла свое прочное место в молекулах и передается от поколения поколению, часто независимо от воли их. В том числе, конечно, и вера в очистительную силу огня…

Беседа учителей об огне тогда прервалась сама собой, потому что заявился табельщик и объявил, что через неделю сбор прекратится, мол, приезжал первый секретарь обкома партии, и он объехал все поля с председателем колхоза…

И вот теперь в ее памяти всплыл тот разговор. «Огонь, только огонь избавит меня от страданий. Я не буду писать никаких записок, чтобы никто за мою жизнь не отвечал. Впрочем, напишу. Что умерла по своей воле и прошу никого в этом не винить. Мулла… неужели он, напоив меня своим зельем, обесчестил? Я ведь не знаю точно, так ли это. Врач что угодно может утверждать, но я сама ведь… ничего не чувствовала. О аллах, кого мне спросить, а?.. Спрашивать некого, да и не нужно. Время решать судьбу. Зороастр так Зороастр. Пусть он и на этот раз потерпит поражение от своего врага Ахримана, а огонь очистит меня от грехов, душа моя попадет в рай, а там, говорят, вечная молодость и все прекрасны, как пери. Интересно будет сравнить меня нынешнюю с той, предстоящей…»

Приняв решение, Гузаль уже не сомневалась, что жить ей осталось недолго. Надо только, чтобы ее мысли никто не узнал, для этого же ей необходимо твердо взять себя в руки, усыпить бдительность родителей, особенно мать. Гузаль казалось, что она всегда читает ее мысли, даже те, что еще могут появиться в ее голове. «Я прощаю отцу его гнев, прощаю муллу, потому что… не могу доказать вины. И Наргизу Юлдашевну прощаю за ненависть ко мне. Действительно, что я могу дать ее дочери, уродливая девушка-женщина? Повести по дурной тропе? Пусть живет, как хочет!»

Она встала и вышла из своего укрытия. Вечерело, солнце низко висело над горизонтом, кишлак же был окутан сизым дымком. Она мысленно простилась с Акджаром, с его улицами и деревьями, кинотеатром, со всем, что вошло в ее душу с молоком матери, но было так недружелюбно к ней. Захотелось в последний раз обойтись без насмешек случайно встретившихся злых языков, и поэтому Гузаль дождалась, когда опустится ночь, и пошла домой. Прошла мимо дома Рано, уже залитого огнями, мысленно простилась и с ней, но к кинотеатру не пошла, хотя сердце рвалось бросить прощальный взгляд на Батыра. То, что он рассмеялся ей в лицо, почему-то сейчас для нее не имело значения, ведь она шла на подвиг, и есть ли смысл в такой ситуации вспоминать мелочи.

Дома она поинтересовалась у матери об отце, но та ничего толком объяснить не смогла.

— Не знаю, с чего это он решил напиться сегодня, — сказала хола, — два мужика привели бесчувственного, лежит, как чурбан, и отрыгивается изредка. Наверно, с кем-нибудь из начальства поссорился, знаешь же, какой у него характер. Ладно, пусть спит, посмотрим, что он скажет утром, когда голова заболит. Ты-то как, а?

— Отлично, мамочка! — бодро воскликнула Гузаль и сама удивилась своему голосу, настолько он был естественным. — Пока принимали хлопок, время шло. Мне что, собирать на стол?

— Если не устала.

— Как всегда, мама. Уже привыкла, — Гузаль скрылась в комнате, вытащила из ящика стола плитку шоколада, которую купила как-то для братишки да и забыла о ней. Вынесла дастархан, расстелила на супе, принесла из кухни ложки и лепешки. Протянула Хабибу шоколад: — Держи, миленький, это тебе. — А после ужина, посадив Рахима на колени, чуть слышно прошептала ему на ушко: — Никогда, слышишь, никогда я больше не обижу тебя. Ты понял меня?

— Ага, бить не будешь, а шоколад принесешь.

— Бить не буду, бить…

Гузаль не спала. В третьем часу ночи, когда кишлак был объят глубокой тишиной, и ей было слышно, как посапывал отец на чарпае, Гузаль встала с постели и тенью скользнула вдоль голов сестер и Хабиба, легонько поцеловала всех. Затем на цыпочках прошла на кухню, нашла бидон с керосином, налила из него полную миску и облила свое платье. Странно, Даже холодок керосина, его острый запах, кажется, не почувствовала. Она делала свое дело так, словно оно было привычным. Нашла в потемках спички, решила было поджечь себя на кухне, но подумала, что может возникнуть пожар, гляди, и дом сгорит весь. Прошла на середину двора и чиркнула спичкой. Терпела, сколько могла, и уже теряя сознание крикнула:

— Мама! Мамочка, прощайте!..

Загрузка...