Бенгт Даниелльсон

Гоген в Полинезии

Содержание


 Предисловие автора к русскому изданию


 ГЛАВА I. Мастерская в тропиках


 ГЛАВА II. Полоса удач


 ГЛАВА III. Среди соотечественников


 ГЛАВА IV. Среди таитян


 ГЛАВА V. Женитьба Коке


 ГЛАВА VI. Поворотный пункт


 ГЛАВА VII. На ложном пути


 ГЛАВА VIII. Повторение


 ГЛАВА IX. Унижение и возвышение


 ГЛАВА X. Веселый дом


 ГЛАВА XI. Последнее слово


 ПРИМЕЧАНИЯ


Моей помощнице, Марии-Терезе

Предисловие автора к русскому изданию

Когда в мае 1951 года, через сорок восемь лет после смерти Гогена, я ступил на берег

его последнего пристанища - острова Хиваоа в Маркизском архипелаге, - я и не помышлял

о том, чтобы дерзнуть написать биографию художника. У меня была совсем другая цель, я

приехал на остров заниматься этнологическими исследованиями. Конечно, бывая на

Таити, я часто слышал рассказы о Гогене, но мне и в голову не приходило собирать данные

о столь важных в его жизни полинезийских годах, я был уверен, что все давным-давно

известно и записано.

Сколь основательно я заблуждался, мне стало ясно, когда я в долине Тахауку на

южном берегу Хиваоа, в гуще тропического леса, всего в нескольких километрах от

Атуоны, где Гоген провел два последних года своей жизни, неожиданно нашел большую и

богатую библиотеку. Это замечательное собрание книг принадлежало бывшему учителю,

французу Гийому Ле-броннеку, который, судя по тому, как запущена была его кокосовая

плантация, явно предпочитал культивировать свои литературные интересы. Наряду с

хорошим выбором французской классики и целыми полками этнографических,

исторических и других научных трудов на французском, английском и немецком языках у

моего радушного и сердечного хозяина было на редкость полное собрание книг и

журнальных статей о Гогене.

Листая их на досуге, я увидел, что учитель Леброннек по старой привычке чертил на

полях галочки и вносил исправления везде, где автор допустил ошибку. В разделах,

посвященных жизни Гогена в Атуоне, поправок было столько, что Леброннеку пришлось,

чтобы все уместить, вклеить дополнительные листы. Там где речь шла об элементарных

географических и этнографических сведениях, даже я мог убедиться, как много сделано

грубых ошибок. Объяснялось это очень просто: никто из биографов Гогена не бывал в

Южных морях. Больше того, описывая полинезийские годы Поля Гогена, они опирались

только на его письма и записки, в которых, естественно, люди и обстановка обрисованы

очень бегло и субъективно.

Леброннек (мне удалось уговорить его, чтобы он издал хотя бы часть своих ценных

заметок) никогда не видел Гогена, так как приехал на Маркизские острова уже в 1910 году.

Но в Атуоне я встретил человека, который хорошо знал Поля Гогена - и отнюдь не считал

это привилегией. Речь идет об епископе Маркизских островов, его преосвященстве Давиде

Лекадре, который прибыл сюда прямо из семинарии в 1900 году и до конца жизни остался

верен своей миссии. Рассказы епископа Лекадра и местных стариков показались мне

настолько ценными и интересными, что в своих путевых очерках, озаглавленных

«Позабытые острова», я посвятил Гогену целую главу. Нужно ли говорить, что теперь,

четырнадцать лет спустя, эта глава кажется мне весьма неудовлетворительной.

Вернувшись в 1953 году на Таити, я, по совету Леброннека, познакомился с бывшим

переводчиком и правительственным чиновником Александром Дролле, который очень

подробно и полно поведал мне о первом пребывании Гогена в Полинезии в 1891-1893

годах. Александр Дролле родился в 1871 году и двадцати лет поступил на службу; впервые

он увидел Поля Гогена уже через несколько часов после того, как художник сошел на берег

Таити, и потом не раз встречал, чаще всего у себя дома, так как отец Александра, Состен

Дролле, стал близким другом Гогена.

Мое любопытство разгорелось, и в последующие годы я все свое свободное время

тратил на розыски людей, которые могли бы еще что-то рассказать о Гогене, о его друзьях

и врагах, просто о той поре, когда он жил в колонии.

На рубеже века население Таити и Маркизских островов, особенно европейское

население, было очень малочисленно. Гоген прожил на островах в общей сложности

десять лет, заметно выделяясь среди других своей незаурядностью. Поэтому его здесь

помнят даже лучше, чем в Бретани, где французские искусствоведы собрали бездну

интересных сведений. Все те, кто сообщил мне ценные и достоверные данные, упомянуты

в списке источников. Но одни только устные предания не могут служить прочной основой,

как бы тщательно вы их ни проверяли. И я ни за что не взялся бы за титанический труд,

каким является попытка реконструировать полинезийские годы Гогена, если бы сверх того

не нашел огромное количество куда более полных и надежных сведений в различных

изданных и неизданных документах. Это в первую очередь официальные доклады и

письма, а также судебные постановления и подушные переписи, хранящиеся в

правительственных архивах в Папеэте; это статьи и заметки в многочисленных

колониальных газетах, а также в миссионерских журналах, которые выходили во

Франции; это путевые заметки и очерки; дневники и другие личные документы,

принадлежащие частным лицам; и, наконец, - неизвестные письма из переписки Гогена.

Все использованные источники перечислены в конце книги.

Моей главной целью было:

1. Возможно более всесторонне и точно обрисовать последние двенадцать лет жизни

Гогена, из которых он десять провел в Южных морях.

2. Дать более полное описание географических, культурных и социальных условий на

Таити и Маркизах той поры.

3. В каждом случае попытаться понять и объяснить поступки Гогена, его реакции,

трудности, неудачи и триумфы как результат встречи необычной личности со

своеобразными местными условиями.

Сразу же отмечу, что мне в гораздо большей степени, нежели я думал поначалу,

пришлось пересмотреть принятую до сих пор хронологию; в каждом случае я ссылаюсь на

источник. Далее, многие из самых романтических и героических эпизодов, о которых

можно прочесть в прежних биографиях, не подтверждаются наличными фактами, их мы

вынуждены отнести к разряду мифов или недоразумений. Потеря невелика, Гоген

достаточно велик как художник и интересен как человек, чтобы пленять нас и без ложного

венца.

Что касается творчества Гогена, то я не вдавался в анализ стиля и эстетики по двум

вполне понятным причинам. Во-первых, есть бездна книг, написанных искусствоведами,

которые со знанием дела разбирают эти вопросы. Во-вторых, я не сведущ в этой области и

при всем желании не смог бы добавить ничего нового. Поэтому я только пытаюсь

проследить историю создания некоторых полотен, а также объяснить сцены таитянской

жизни и сказать что-то о людях и предметах, отображенных в живописи и скульптуре

Гогена. На Таити его произведений теперь, увы, не изучишь, их нет там вот уже полвека.

Когда Гоген умер, интерес поселенцев к его творчеству был настолько мал, что на

аукционе его картины (всего около десяти) были проданы по ничтожной цене, от семи до

пятидесяти двух франков за полотно. Правда, за «Материнство» уплатили целых сто

пятьдесят франков. Однако очень скоро, на выставке двухсот с лишним полотен Гогена в

Париже в 1906 году, случилось то, о чем покойный художник напрасно мечтал всю жизнь:

критики, коллекционеры и широкая публика вдруг признали его великим гением. Понятно,

запоздалое признание привело к тому, что десятки корыстолюбивых торговцев картинами

и спекулянтов ринулись на Таити, чтобы скупить произведения Гогена, попавшие к

частным лицам. (Преимущественно картины, которые он подарил добрым соседям или

оставил в залог за долги, ибо при жизни Гогена не было на Таити человека настолько

глупого, чтобы купить у него хотя бы одно полотно.) В конце концов осталась лишь

сильно пострадавшая картина на стеклянной двери. Но и она покинула Таити в 1916 году,

когда английский писатель Сомерсет Моэм приехал на остров за материалом для своего

романа «Луна и грош», в котором он вольно обращается с фактами из биографии Гогена.

Конечно, есть много альбомов с репродукциями картин Гогена, но в них вошла только

малая часть шестисот с лишним полотен, написанных художником. К тому же

репродукции часто скверные, по ним трудно представить себе картину. Чтобы хорошенько

изучить оригиналы, надо было посетить музеи в разных концах света. Научные

экспедиции, участие в конгрессах и работа в библиотеках позволили мне сделать это.

Больше всего полотен Гогена - 23 - хранится в Глиптотеке в Копенгагене (ведь его

жена была датчанка). Дальше следуют Эрмитаж в Ленинграде и Музей изобразительных

искусств имени А. С. Пушкина в Москве: в первом 15, во втором 14. И мне все больше

хотелось посетить эти два знаменитых музея. А тут еще оказалось, что мои книги о

народах Южных морей пришлись по душе читателям в Советском Союзе. У меня

появилось много заочных друзей в Москве, они звали меня в гости и обещали быть моими

экскурсоводами. И вот в конце октября 1965 года осуществилась моя мечта: вместе с

советскими друзьями я посетил залы Музея имени Пушкина и Эрмитажа, где яркие краски

Гогена спорили с хмурым осенним небом за окном. Мысли мои летели на Таити, куда я

как раз возвращался. От души поздравляя советский народ с такой большой коллекцией

замечательных произведений Гогена, представляющих все периоды его творчества, я хочу

также поблагодарить издательство «Искусство», которое предложило воспроизвести в

русском издании моей книги 16 полотен художника. Это отличное дополнение к

иллюстрациям, подобранным мною для шведского издания. Так как книга

документальная, преобладают фотографии. Черно-белые, снятые в 90-х годах прошлого

века фотографами-любителями, лучше пространных описаний показывают тогдашнюю

жизнь. Цветные фотографии, снятые теперь, тоже знакомят с типичными сценами

туземной жизни, которые Гоген часто видел и писал. Я нарочно выбирал для съемки то,

что не изменилось.

Сравнивая документальные фотографии с репродукциями картин, читатель сам

увидит, как работал художник, как он преломлял действительность и как реалистические

элементы переплетались с вымыслом и воспоминаниями. От души надеюсь, что

исследовательская экспедиция, которая началась 15 лет назад, а закончилась в Москве, не

только поможет лучше узнать биографию Гогена, но и в какой-то мере бросит

дополнительный свет на самое главное в жизни великого гения - на его творчество.

Бенгт Даниельссон, Таити, 23 июля 1966 г.

Авт

ор книги ГОГЕН В ПОЛИНЕЗИИ, Бенгт ЭЭммерик ДаниеЭльссон (швед. Bengt Danielsson; 6 июля

1921, Крукек, Швеция - 4 июля 1997, Стокгольм) - шведский этнограф, директор Шведского

национального музея этнографии (1967-1971). Родился 6 июля 1921 года в городке Крукек, в

коммуне Норрчёпинг, Швеция. Обучался в Уппсальском университете, потом уехал в США. В 1947

году принял участие в экспедиции Тура Хейердала на плоту «Кон-Тики» из Южной Америки в

Полинезию. В 1948 году женился в Лиме на француженке Марии-Терезе, и после свадьбы они

поселились сначала на Рароиа (1949-1952), а затем, в 1953 году, на Таити. Даниельссон является

автором множества работ о Полинезии, включая шеститомное издание по истории островов, и

популярных книг, многие из которых переведены на различные языки.

ГЛАВА I. Мастерская в тропиках

Гоген и Таити - два слова, которые вот уже больше полувека неразрывно связаны друг

с другом в сознании людей. Хотя Кук, Мелвилл, Стивенсон и многие другие знаменитые

мужи тоже побывали на острове и описали его, - не их, а Гогена вспоминают тотчас, когда

заходит речь о Таити. И наоборот, слова «Поль Гоген» - своего рода пароль, услышав

который люди прежде всего думают о Таити, а не о Париже, Бретани, Мартинике, Арле и

прочих местах, где он жил и творил. Пожалуй, единственный пример столь же полного и

прочного отождествления имени человека с островом - Наполеон и Святая Елена. Вот

почему как-то неловко начинать книгу, в основном посвященную жизни Гогена на Таити,

утверждением, что его привел туда чистый случай, что мысль о поездке, определившей все

творчество художника, родилась не в его голове. Но это так.

Чтобы отыскать первое звено длинной цепи событий, которые толкнули его на это

важное решение, мы должны вернуться к необычайно холодной зиме 1885/86 года, когда

Гоген тщетно пытался прокормиться в Париже как свободный художник. Роковой шаг от

живописца-любителя к профессионалу он волей-неволей сделал двумя годами раньше,

когда, после затянувшегося финансового кризиса и ряда нашумевших скандалов и крахов,

потерял хорошо оплачиваемую должность подручного маклера на Парижской бирже. Хотя

он почти десять лет посвящал свободное время живописи и заслужил лестные отзывы

Мане, Писсарро, Дега, ему было далеко до творческой зрелости. Уже это должно было

располагать Гогена к осмотрительности. Но еще больше его должно было сдерживать то

печальное обстоятельство, что новомодные импрессионистские картины, какие он писал в

ту пору, совсем не находили сбыта.

Образование Гогена, когда он начал свою долгую карьеру на бирже, ограничивалось

классической гимназией с богословским уклоном да пятью годами морской службы: он

ходил учеником штурмана на торговых судах и отбывал воинскую повинность как матрос

флота его императорского величества Наполеона III. [ когда весной 1884 года после года

героических попыток прокормиться живописью он истратил последние сбережения, у него

в общем-то не было ни специальных знаний, ни настоящей профессии. Беда усугублялась

тем, что нужно было содержать жену и пятерых детей, старшему из которых исполнилось

всего десять лет. Не видя лучшего выхода, Гоген послушался совета жены, датчанки

Метте, и отправился в Копенгаген; супруги надеялись, что здесь ее родственники им

помогут. Это стратегическое отступление оказалось большим просчетом. Родные жены

считали его никчемным человеком, поддерживать которого не было смысла, и они стали

уговаривать Метте поскорее разойтись с этим негодяем. Но Метте нерушимо верила, что у

ее Поля великое дарование - коммерческое. Поэтому она все время уговаривала его

бросить эту дурацкую живопись и поступить служить в банк. Сам Гоген столь же

нерушимо верил, что сможет, дай срок, достаточно зарабатывать своей кистью и

содержать семью, и в июне 1885 года, спасаясь от бесконечных скандалов, мешавших ему

сосредоточиться на работе, он вернулся в Париж. Как Поль, так и Метте, которая сразу же

начала давать уроки французского языка и занялась переводами, чтобы прокормить детей,

считали разлуку временной. Оба были сильно привязаны друг к другу и горячо надеялись,

что любимый (любимая) образумится.

Во всей многострадальной жизни Гогена зима 1885/86 года была самой тяжкой порой,

и если он вообще ухитрился выжить, то главным образом потому, что ему изредка

удавалось добыть жалкие гроши, работая расклейщиком афиш. «Я знаю, что значит

подлинная нужда, что значит холод, голод и все такое прочее, - вспоминал он потом. - Все

это ничего - или почти ничего - не значит. К этому привыкаешь, и если у тебя есть толика

самообладания, в конце концов ты только смеешься над всем. Но что действительно

делает нужду ужасной - она мешает работать, и разум заходит в тупик. Это прежде всего

относится к жизни в Париже и прочих больших городах, где борьба за кусок хлеба

отнимает три четверти вашего времени и половину энергии. Спору нет, страдание

пришпоривает человека. Увы, если пришпоривать его слишком сильно, он испустит дух!»

Но даже после всех лишений и унижений, которые Гоген испытал в эту долгую зиму,

он не хотел капитулировать на условиях, предлагаемых Метте. Вместе с тем он понимал,

что надо уезжать из Парижа, иначе ему конец. Куда уезжать - все равно, только бы дешево

жить и без помех работать. Любопытно: похоже, что он уже тогда подумывал о Южных

морях. Если верить письму, которое Гоген отправил жене в мае 1886 года, ему незадолго

перед тем предложили стать «земледельцем в Океании». К сожалению, он не сообщает,

кому пришла в голову нелепая мысль превратить художника и бывшего биржевого маклера

в земледельца и на каком острове должен был происходить сей странный эксперимент. Как

бы то ни было, Гоген отклонил это загадочное предложение, ведь ему пришлось бы

бросить живопись. Правда, ему было нелегко отвергнуть возможность добиться более

достойного существования, что видно по иронической концовке упомянутого письма, где

говорится о несчастье, постигшем одного общего знакомого: «Вот как, Герман помешался.

Хорошо ему, о нем позаботятся».

От своего товарища художника он услышал, что в городке Понт-Авене в Бретани есть

пансионат, где за кров и стол берут всего Два франка в день. Вот какая прозаическая

причина в июне 1886.года впервые привела Поля Гогена в тот уголок Европы, который,

как и Таити, прежде всего ему обязан своей славой. Слова товарища подтвердились, и

добрая хозяйка расположенного в центре городка пансионата Глоанек - Мари-Жанна

Глоанек - скоро прониклась такой симпатией к своему новому постояльцу, что даже

частенько предоставляла ему кредит. С первых дней Гогена пленила строгая, суровая

природа и старая, примитивная сельская культура; в ту пору брeтонцы еще выделялись

среди других и языком, и одеждой, и верой. Но затем он убедился, что у жизни в

бретонской глуши есть и свои минусы. У него была постоянная потребность разбирать и

обсуждать произведения искусства, и прежде всего свой собственные. Пока длилось лето,

всегда находился какой-нибудь художник-любитель или турист, готовый вечером

составить компанию и слушать его сумасбродные идеи. Но осенью и зимой Гоген

очутился в полном одиночестве в холодном, нетопленном пансионате. Если бы еще можно

было как следует работать, он, наверно, легче переносил бы неудобства. Но ненастная

погода вынуждала писать в комнате, для чего требовались хотя бы иногда живые модели, а

эти подозрительные святоши - крестьянки и рыбачки Понт-Авена - ни за что не

соглашались ему позировать, хотя он и не требовал, чтобы они снимали свои вышитые

кофты, шали и крахмальные чепчики.

Гоген давно знал, что есть на свете другие края, где климат теплее и жизнь дешевле,

где люди покладистее и живут проще. Трудно сказать, помнил ли он хорошо свое раннее

детство, с трех до семи лет, когда с матерью и сестрой Марией, бывшей на год старше,

жил у далеких родичей в Перу. Зато он с удовольствием вспоминал, как в возрасте 17-19

лет учеником штурмана ходил на пассажирских судах в Южную Америку. Не удивительно,

что он начал помышлять о том, чтобы вернуться туда. К тому же был еще один повод

попытать счастья именно в этой части света. Несколько лет назад сестра Гогена вышла

замуж за колумбийца, а тот открыл лавку в Панаме, где рассчитывал быстро нажиться,

сбывая землекопам на канале дешевые товары по безбожной цене. После еще одной

трудной зимы в Париже Гоген решился. Он поедет в Панаму, но будет жить у сестры и ее

мужа только до тех пор, пока сам не встанет на ноги. Как именно? Все было рассчитано

заранее: он поселится на «почти необитаемом, вольном и очень плодородном» островке

Тобаго в Тихом океане и заживет «дикарем». В товарищи себе он выбрал самого верного

поклонника, двадцатилетнего художника Шарля Лаваля, который уже научился так ловко

подражать Гогену, что впоследствии бессовестные торговцы картинами соскребли подпись

чуть ли не на всех его полотнах, снабдив их куда более ценным автографом учителя. Где

нищие приятели раздобыли денег на дорогу, остается тайной. Как бы то ни было, в апреле

1887 года они отплыли в Панаму на борту набитого пассажирами парусника, в третьем

классе.

Гоген никогда не ладил с сестрой, и ему следовало предвидеть, что Мария и ее супруг

постараются возможно скорее отделаться от незваных гостей. Но самое неприятное:

оказалось, что райский остров Тобаго густо населен индейцами, и к тому же достаточно

цивилизованными, чтобы они, пользуясь бумом, беззастенчиво запросили по шести

франков за квадратный метр невозделанной каменистой почвы. Гоген не провел и месяца в

Панаме, как уже начал сожалеть, что не сошел на берег французского острова Мартиника,

с вожделением называя его изумительным краем, «где жить и дешево, и приятно». Чтобы

собрать денег на проезд туда, Лаваль засел писать портреты, а Гоген, который, по его

собственным словам, не мог найти заказчиков, так как был «не способен малевать

достаточно скверные реалистичные картины», нанялся в землекопы и двенадцать часов в

день работал на канале. Но уже через две недели компания Лессепса, не справившись с

финансовыми трудностями, уволила и его и многих других. Вероятно, это спасло жизнь

Гогену, ибо он, сам того не зная, уже заразился дизентерией и желтой лихорадкой. В конце

концов ему и Лавалю удалось перебраться на Мартинику. Несмотря на тяжелый недуг,

Гоген проявил поразительную волю и энергию и совершил настоящий подвиг, написав

около дюжины картин за четыре месяца, что провел на острове, пока болезнь не

принудила его возвратиться во Францию.

Мартиникские картины Гогена лучше и светлее его прежних творений, и он по праву

мог быть доволен ими. Но в это же время остальные импрессионисты, не покидая Парижа,

создавали куда более красочные пейзажи. Новые полотна Гогена были встречены

равнодушно и не нашли покупателей. Сильно расстроенный, он вновь обрел убежище у

доброй мадам Глоа-нек в Понт-Авене.

На этот раз он провел здесь девять месяцев. Внешне дни протекали однообразно и

уныло, но, если говорить о творчестве, это была самая важная и насыщенная пора его

жизни. Гогена давно не удовлетворяла программа импрессионистов, ведь она в конечном

счете сводилась к тому, чтобы возможно точнее отображать действительность, пусть даже

увиденную по-новому. Еще меньше привлекали его попытки Сёра превратить живопись в

точную науку. Осмыслить и найти свой путь ему, как ни странно, помог художник Эмиль

Бернар, двадцатилетний юноша с чутким и нервным лицом. Летом 1888 года Эмиль с

матерью и миловидной сестрой Мадлен приехал отдохнуть в Бретань. Он познакомился с

Гогеном два года назад, но только теперь они сблизились настолько, что стали всерьез

толковать друг с другом об искусстве. Выяснилось, что их взгляды поразительно сходятся:

оба считали главной задачей живописи воплощать яркие видения и идеалы, а не

отображать действительность. Вот как сам Гоген излагал их программу: «Не пишите

слишком много с натуры. Искусство есть абстракция. Ищите абстракцию в природе,

предаваясь грезам перед ее лицом, и прежде всего думайте о будущем творении». Тесно

сотрудничая, друзья принялись проводить свои теории в жизнь и создавать новый стиль.

Постепенно пронизанная светом воздушная перспектива импрессионистов исчезла с их

полотен, сменившись напоминающими гобелен декоративными двухмерными

композициями. Очертания фигур и предметов становились все более резкими, краски -

однородными, и наконец их картины являли собой сочетания крупных, четко

разграниченных цветовых пятен. Художники опускали все частности, делая упор на суть,

и назвали свой стиль синтетическим.

Осенью Эмиль вернулся в Париж, и Гоген снова остался один в холодном, дождливом

Понт-Авене. Его мысли опять обратились к тропикам. На этот раз над ним сжалились его

старые друзья, братья Ван Гог: Винсент пригласил Гогена в солнечный Арль, а Тео

выделил ему на содержание 150 франков в месяц и обещал выставить его картины в своей

галерее в Париже. Наговорившись всласть с влюбленным в солнце Винсентом и

понежившись в теплом Провансе, Гоген решился. В начале декабря 1888 года он радостно

пишет Эмилю Бернару, которому военная служба помешала приехать в Арль: «(Тео) Ван

Гог надеется, что сможет продать все мои картины. Если мне в самом деле так

посчастливится, я отправлюсь на Мартинику; убежден, что там я смогу теперь написать

хорошие вещи. А если бы удалось раздобыть солидную сумму, я бы даже купил на острове

дом и устроил мастерскую, где мои друзья могли бы почти даром получать все

необходимое. Я готов согласиться с Винсентом, будущее принадлежит певцам тропиков,

они еще никем не использованы, а этих глупых покупателей картин нужно расшевелить

новыми мотивами»1. Вскоре после этого Гоген заявил, что собирается уехать в мае на

полтора года.

Как известно, лучезарное существование Гогена в Арле оборвалось одним из

наиболее известных в истории искусства эпизодов: в приступе помешательства Винсент

отрезал себе ухо, и его пришлось упрятать в сумасшедший дом. А тут еще покупатель, как

назло, оказался настолько глупым, что не купил ни одной из почти тропических по

колориту картин прованского цикла, которые Гоген отправил Буссо и Валадону -

парижской картинной галерее, которой заведовал Тео Ван Гог. К тому же, не успев еще

раздобыть денег на дорогу, Гоген выяснил, что на свете есть другие тропические страны,

куда более интересные и многообещающие для живописца, чем остров Мартиника, где не

было собственной культуры и искусства, так как население происходило от африканских

невольников. Это новое важное открытие он сделал в мае 1889 года на огромной

Всемирной выставке в Париже, где экспонировалось семнадцать его картин. Разумеется,

они висели не в официальном салоне, отведенном для таких великих и бессмертных (ныне

совсем забытых) мастеров, как Жером, Роль, Даньян-Бувре и Кормон. Один приятель

Гогена по бирже, тоже занимавшийся живописью, Эмиль Шуффенекер, а попросту -

Шуфф, в последнюю минуту придумал хитрый способ пробраться с черного хода на

выставку. Перед большим павильоном искусств стояла не столь внушительная постройка,

которую сдали итальянскому трактирщику Вольпини. Он устроил там кафе (названное,

естественно, «Кафе искусств»), причем не поскупился на расходы, чтобы приманить

публику роскошью и артистичностью.

В частности, Вольпини заказал огромные зеркала во всю стену. К сожалению,

поставщик не выполнил заказ в срок. Шуфф каким-то образом пронюхал об этом и

остроумно предложил Вольпини закрыть вызывающую наготу стен красивыми картинами,

написанными им, Шуффом, и его товарищами. Итальянец тотчас согласился; что ни

говори, это самый дешевый способ украсить помещение, и кафе будет лучше отвечать

своему назначению. Стен было столько, что можно было развесить чуть не сотню картин и

рисунков. Поэтому трое устроителей - Шуфф, Гоген и Эмиль Бернар, они же члены

самозванного выставочного комитета, - пригласили еще шестерых друзей. Чтобы привлечь

в не совсем обычную галерею возможно больше посетителей, окрыленные надеждами

художники отпечатали красочную афишу, которую сами же и расклеили накануне

вернисажа под многоопытным руководством Гогена. Ведь он и как расклейщик был в этой

группе мастером.

Ожидая, когда все парижские критики, коллекционеры и торговцы картинами ринутся

в «Кафе искусств», Поль Гоген и его друзья бродили по обширной выставочной

территории, над которой высилась только что сооруженная Эйфелева башня, гордое и

смелое олицетворение возможностей французской техники и индустрии. Замечательные

промышленные изделия и хитроумные машины, заполнявшие большинство стеклянных

дворцов и железных сараев, не очень-то увлекали Гогена. Зато его совсем заворожили

образцы восточной скульптуры - как оригиналы, так и хорошие копии, - которые он

впервые увидел в отделе французских колоний. Внимательно изучал он также

этнографическую экспозицию «Развитие жилищ» - на редкость полное собрание свайных

построек, бамбуковых и глинобитных хижин, юрт и чумов со всех концов света.

Чрезвычайно понравилась ему и яванская деревня, построенная голландцами рядом с ост-

индским павильоном; здесь можно было увидеть настоящие ритуальные танцы в

исполнении грациозных индонезиек.

Конечно, у каждой французской колонии был свой павильон или, по меньшей мере,

свой отдел в главном павильоне на Марсовом поле. До нас не дошло никаких писем или

других документов, из которых вытекало бы, что Гоген заинтересовался таитянским

отделом. И в этом нет ничего удивительного, так как экспозиция была очень скромной, ее

главные достопримечательности составляли коллекция плетеных шляп и череп, якобы

служивший чашей древним островитянам2. Вряд ли могли заманить публику и

представленные здесь экземпляры знаменитого рода вахине таитиенсис. Как ни странно,

с легендарного острова любви привезли, затратив немало денег, не молодых, прекрасных и

обольстительных наяд, а престарелых матрон, примечательных главным образом своей

тучностью и безобразием. А объяснялось это тем, что министр колоний, желая избежать

скандальных происшествий, потребовал, чтобы на выставку прислали только

«высоконравственных замужних женщин безупречного поведения»; в итоге выбор

оказался крайне ограниченным3.

К великому разочарованию синтетиков и импрессионистов, необычный струнный

оркестр Вольпини - двенадцать скрипачек и один корнетист под управлением русской

княгини - пользовался куда большим успехом, чем их полотна. Если кто-либо из

посетителей и обращал взгляд на картины, то лишь затем, чтобы поупражняться в

острословии. Критики и искусствоведы вообще не появлялись. Ни одна картина, ни один

рисунок не были проданы. Это тем более возмущало Гогена, что он сильнее прежнего

рвался в тропики. Правда, теперь он задумал ехать не на Мартинику, а на Восток. К

сожалению, Индия была английской, а Ява голландской колонией, и там нищие

французские художники вряд ли могли рассчитывать на помощь и пособие. На его счастье,

Франция несколько лет назад захватила в Юго-Восточной Азии новую колонию -

Индокитай, край китайской и индийской культуры, где французские войска обнаружили в

джунглях развалины многочисленных храмов. Как и многие другие любители

приключений, Гоген вообразил, что власти с радостью оплатят ему проезд и назначат

щедрое месячное жалованье, стоит только подать заявление, выражая свою готовность

служить в колониальной администрации. Понятно, он представлял себе какую-нибудь

необременительную должность на заставе в лесной глуши, без начальников, которые

вмешивались бы в его занятия. Или, как он сам с предельной откровенностью писал: «Мне

нужно хорошее место в Тонкине, чтобы я мог заниматься живописью и накопить денег.

Весь Восток и запечатленная золотыми буквами в его искусстве глубокая философия, все

это заслуживает изучения, и я верю, что обрету там новые силы. Современный Запад

прогнил, но человек геркулесова склада может, подобно Антею, почерпнуть свежую

энергию, прикоснувшись к тамошней земле. Через год-два, окрепнув и закалившись,

можно вернуться»4.

А так как бретонские пансионаты по-прежнему оставались единственным местом, где

Гоген, ожидая доходной должности в колонии, мог рассчитывать на кредит, пришлось ему

снова отступить в Бретань. К его великому негодованию, все места в пансионате Глоанек

заняли туристы и художники-академисты. Но, поискав немного, он нашел в затерявшемся

среди дюн местечке Лё Пульдю маленькую гостиницу, где и уединился вместе со своими

последователями. Их было четверо, его лучших друзей и преданнейших учеников:

Шарль Лаваль, спутник Гогена в его не совсем удавшемся путешествии в Панаму и на

Мартинику, теперь еще более замкнутый и молчаливый, чем прежде, и больной

туберкулезом.

Поль Серюзье, респектабельный, одетый с иголочки живописец средней руки,

убежденный теософ.

Шарль Филижер, нелюдимый эльзасец, гомосексуалист с сомнительным прошлым,

писавший по преимуществу мадонн и хроматические кубистские композиции.

Якоб Мейер де Хаан, рыжеволосый, горбатый, колченогий голландец, чьи физические

недостатки с лихвой возмещались широкой душой; он частенько делился с Гогеном

тремястами франками, которые ежемесячно получал от родственников в Амстердаме.

На вопрос, почему любимый ученик Гогена, Эмиль Бернар, в это лето не совершил

паломничества в Бретань, ответить просто: недовольный папенька, мечтавший сделать

Эмиля коммерсантом, строго-настрого запретил сыну впредь общаться с Гогеном и

окружающими его пустоцветами.

Шли месяцы, а ответственные сотрудники министерства колоний никак не могли

уразуметь, что в лице художника-синтетика пропадает отличный строитель империи. Жена

Гогена, Метте, с которой он все эти годы обменивался письмами, еще раз попыталась

убедить его отказаться от тщеславных творческих замыслов. Но хотя Поль так же, как

Метте, страдал от долгой разлуки, он по-прежнему был убежден, что его призвание -

искусство. «В нем мой капитал, будущее моих детей, оно прославит имя, которое я им

дал... Поэтому я продолжаю заниматься живописью; сейчас она мне не приносит денег

(плохие времена), но сулит успех в будущем. Ты возразишь, что до цели далеко, но как я,

по-твоему, должен поступить? Разве я виноват? Больше всех страдаю от этого я сам»5. Он

видел только один способ сократить путь к цели: привлечь к себе внимание серией

полотен с новыми, экзотическими мотивами. И неопределенное ожидание все сильнее его

раздражало. В ноябре он мрачно писал Бернару: «Я волочу свои старые кости по берегу

моря в Лё Пульдю, под злыми порывами северного ветра. Машинально делаю наброски...

но души нет, она грустно созерцает разверстую передо мною бездну - бездну, где я вижу

мою опечаленную семью, лишенную отеческой поддержки, и самого себя, не знающего

никого, с кем поделиться своими горестями. С января месяца я продал на 925 франков. В

42 года жить, кормиться, покупать краски и т. д. на такую сумму - это может обескуражить

самого волевого человека». Когда же министерство колоний наконец удосужилось

отозваться, ответ, к великому удивлению и беспредельному разочарованию Гогена, был

«почти отрицательный». Причина заключалась в том, что (как он, увы, только теперь

понял) «в колонии, как правило, посылают проштрафившихся, растратчиков и т. п.».

Чтобы отстоять свою кандидатуру, Гоген решил поехать в Париж и добиться приема в

соответствующем отделе министерства. Опять, как это бывало много раз, его верный друг

Шуффенекер не только одолжил ему денег на дорогу, но и предложил ему стол и кров в

своем доме. Сборы вряд ли затруднили Гогена, ведь все его земное имущество составляли

не находящие сбыта картины да одежда, что была на нем: потертые брюки, грязная

рыбацкая куртка с бретонской вышивкой, выгоревший плащ бежевого цвета, на голове -

берет, на ногах - деревянные башмаки с цветочным узором. Но его появление в

министерских коридорах и кабинетах в феврале 1890 года привело лишь к тому, что в

рекордно короткий срок он получил окончательный отказ.

Впрочем, Гоген не совсем впустую съездил в Париж: здесь его осенила новая, более

удачная мысль. Ее подсказал ему, сам того не ведая, его старый друг Одилон Редон, один

из немногих французских художников той поры, кого считали еще более эксцентричным и

заумным, чем самого Гогена. Мадам Редон была родом с маленького острова Реюньон в

Индийском океане; наведываясь во Францию, она по пути не раз останавливалась на

Мадагаскаре. И чем больше она рассказывала о тамошней Жизни, тем больше убеждался

Гоген, что эта старая французская колония не менее интересна своим искусством и

фольклором, чем Индокитай, и представляет собой идеальное место для независимого

поселения художников, какое он первоначально хотел основать на Мартинике. Похоже, на

Мадагаскаре можно жить почти без денег, достаточно посадить немного овощей, завести

корову да на досуге иногда ходить на охоту. Мальгаш-ские хижины он уже видел в

прошлом году на Всемирной выставке и ничуть не сомневался, что без труда сумеет

соорудить такую же.

Правда, проезд до Мадагаскара стоил недешево. К тому же Гогену хотелось

располагать, так сказать, небольшим стартовым капиталом, чтобы купить себе участок и

все что надо для начала. Как раз в это время ему посчастливилось познакомиться через

Шуффа с парижским врачом Шарлопеном, человеком многосторонним, который в

свободное время увлекался изобретательством и коллекционировал произведения

искусства. Все свои непроданные творения, а именно тридцать восемь картин и пять

керамических изделий, Гоген предложил ему почти за бесценок: 5 тысяч франков. И

Шарлопен согласился заключить эту сделку - как только он сам получит деньги за свое

последнее изобретение. Ждать недолго, от силы два месяца. Заметно повеселев и

воспрянув духом, Гоген вернулся в Бретань и принялся размышлять, кого он возьмет с

собой на Мадагаскар.

Первым, кому он предложил разделить это блаженное существование, был,

естественно, Эмиль Бернар. Почти столь же неоспоримым кандидатом был зажиточный

Мейер де Хаан. Третьим счастливчиком был Шуффенекер. Правда, Шуфф частенько

казался Гогену невыносимо банальным и суетливым, но его практичность могла быть

полезной для колонии художников. Особенно, если бы он согласился продать свой

земельный участок в Париже. После некоторых колебаний Гоген решил наконец

пригласить также и Винсента Ван Гога. Колебался он потому, что Ван Гога все еще

держали в сумасшедшем доме. Но если Винсент станет совладельцем тропической

мастерской, Тео уж наверно постарается сбывать их произведения в своей парижской

галерее. Что до остальных приверженцев, то Гоген решил еще подумать. Впрочем,

Лавалю, если бы он и попросился в компанию, был заранее обеспечен отказ: во время

панамской эпопеи он показал себя слишком слабым и капризным, чтобы Гоген захотел

взять его с собой повторно.

Особенно загорелся Эмиль Бернар, который тотчас ответил: «Твое письмо наполнило

меня радостью, восторгом и надеждой. Больше всего на свете я мечтаю о том, чтобы

уехать, убраться куда-нибудь подальше, куда угодно, лишь бы это был неизведанный край.

К сожалению, есть два препятствия. Первое - денежный вопрос, второе - какие там

условия для работы... А как было бы славно уехать далеко-далеко и избавиться от всех

забот! Расстаться с этим нудным европейским существованием, с этими тупицами,

скрягами и пузатыми пройдохами, со всеми этими зачумленными подонками. Что до моей

возлюбленной (да, я влюблен, и почему бы нет?), то она присоединится к нам. Наверное,

присоединится, если вправду любит меня. Ах, как чудесно будет вволю упиться свободой,

любоваться морем, вдыхать безлюдье... Спасибо, ты так утешил меня, теперь я уверенно

смотрю в будущее»6.

Необычная даже для Бернара горячность и восторженность объяснялась не только

тем, что он влюбился и со скрипом поступил работать художником на текстильную

фабрику в Лилле, чтобы можно было жениться. Главную роль играло то, что он впервые в

жизни усомнился в своем даре живописца и теперь, по его словам, пытался утопить свои

сомнения в «потоке молитв, курений и псалмов». Гоген ответил ему советом, очень

разумным, но чересчур деловитым и трезвым, чтобы прийтись по вкусу Бернару. Он

написал, что куда проще и дешевле по прибытии на остров найти себе местную женщину.

Не говоря о прочих преимуществах, будет бесплатная модель. Что до путевых расходов, то

и эту задачу легко решить - надо наняться на один рейс официантом.

Со следующей почтой Гоген получил еще более пылкое письмо, в котором Эмиль

Бернар неожиданно заявлял, что далекий тихоокеанский остров Таити несравненно лучше,

чем Мадагаскар, подходит для задуманной ими мастерской в тропиках. С простодушной

искренностью он признавался, что пришел к такому выводу, прочитав сентиментальный

бестселлер «Женитьба Лоти». Вот как заманчиво Пьер Лоти описывал жизнь на Таити: «В

Океании не знают, что такое тяжелый труд. Леса сами по себе производят все нужное,

чтобы прокормить эти беспечные племена; плоды хлебного дерева и бананы растут для

всех и в достаточном количестве. Годы проходят для таитян в полной праздности и

нескончаемых грезах. Эти большие дети не могут представить себе, что в нашей

прекрасной Европе многие люди должны убивать свою жизнь на то, чтобы добывать хлеб

насущный». В другой главе он пишет: «Ни оружие, ни припасы, ни деньги не нужны;

всюду вас ожидает горячее и безвозмездное гостеприимство. Единственные опасные

существа на острове - европейские поселенцы, однако их немного, и почти все они

сосредоточены в городе Папеэте»7.

Гоген справедливо возразил, что это любовный роман, сочиненный флотским

офицером, который рассказывает преимущественно о своих похождениях во время

увольнения на берег, и попросил Бернара для верности поискать еще какие-нибудь

сведения в более надежных источниках. Бернар немедленно прислал ему изданный

министерством колоний в 1889 году официальный справочник. Один из авторов

справочника даже побывал на Таити8. Благодаря историческим обзорам, латинским

названиям флоры и бездне цифровых данных о погоде, высоте гор, рыночных ценах,

бюджете колонии и пароходных рейсах книжка эта производила очень солидное

впечатление.

Разумеется, особенно жадно Гоген глотал страницы, посвященные островитянам. Вот

как тепло и одобрительно отзывались о них авторы. «Представители малайско-

полинезийской расы великолепно сложены... Что касается их духовных качеств, то на

некоторых островах, например на Таити, эта раса создала довольно высокую культуру и

отличается прежде всего дружелюбием, добротой и радушием. Кражи и убийства почти

неизвестны на Таити». Ссылаясь на труд, напечатанный одним французом, который

полжизни провел на Таити9, справочник дальше продолжал в том же духе: «Таитянские

женщины, как правило, - безупречные модели для ваятеля. Иногда черты лица таитянки

кажутся излишне малайскими, но большие, удивительно ясные и красивые карие глаза,

очень полные губы и замечательно ровные белые зубы делают ее столь прелестной и

обаятельной, что нельзя не разделять всеобщего восхищения ею. Ее длинные волосы цвета

воронова крыла, в зависимости от вкуса и прихоти, либо заплетены в две косы, либо

небрежно спадают на плечи. У нее спокойное, открытое лицо, которое никогда не

омрачается облачком заботы или тревоги».

Согласно тому же источнику, проблема питания на Таити решалась очень просто -

вернее, проблемы вовсе не было. «Уроженцам широт, где никогда не бывает зимы, где

почва сказочно плодородна, - таитянам достаточно протянуть руку, чтобы собрать плоды

хлебного дерева и бананы, составляющие их основное питание. Поэтому они никогда не

трудятся, а рыбная ловля, которой они занимаются ради разнообразия стола, - это скорее

удовольствие, которого они не хотят лишаться».

Подводя итог, самый сведущий из авторов справочника, недавно возвратившийся с

Таити ботаник, восторженно пел хвалу этому острову, где, судя по всему, был подлинный

рай: «Если люди на противоположном конце земного шара упорно трудятся, зарабатывая

на жизнь, борются с холодом и голодом и постоянно терпят нужду, то счастливые

обитатели далекого таитянского рая в Южных морях знают одни только светлые стороны

жизни. Жить для них значит петь и любить».

Эти строки настолько совпадают со словами Лоти, что “невольно спрашиваешь себя,

не заимствовали ли у него составители справочника. Но Гоген не питал никаких

подозрений и тотчас согласился с Эмилем, что Таити - идеальное место для них10. В этом

выборе было еще одно важное преимущество: туда явно можно было проехать бесплатно,

не нанимаясь в официанты. Все тот же великолепный справочник сообщал радостное

известие: «Французское Общество колонизации щедро помогает земледельцам,

желающим поселиться в Южных морях. Правда, ограниченные ресурсы Общества не

позволяют ему даром предоставлять землю на востоке Тихого океана, как это будет

делаться в Новой Каледонии. Но благодаря любезному содействию властей Общество, во

всяком случае, обеспечивает бесплатный проезд питающим серьезные намерения

поселенцам, которые твердо решили эмигрировать в какую-нибудь французскую

колонию». Гоген нисколько не сомневался, что он и его товарищи вполне отвечают

требованиям Общества колонизации. Разве у них не «серьезные намерения», разве они не

«твердо решили»? Хорошенько изучив справочник, он открыл, что они даже могут легко и

приятно зарабатывать деньги в Южных морях. На островах Туамоту, к востоку от Таити,

полинезийцы ныряли за раковинами и нередко находили в них крупные жемчужины. И

Гоген с жаром изложил Бернару блестящую мысль, которая у него возникла: «Не

исключено, что де Хаан без ущерба для нашей дикой и простой жизни сможет вести дела с

голландскими торговцами жемчугом».

Предвкушая райскую жизнь на Таити, Гоген еще в одном отношении переменил свои

планы. Наиболее четко об этом сказано в письме датскому художнику Е.-Ф. Виллюмсену:

«Что до меня, то я уже решил. Вскоре я уезжаю на Таити, маленький островок в Южных

морях, где можно жить без денег. Я твердо намерен забыть свое жалкое прошлое, писать

свободно, как мне хочется, не думая о славе, и в конце концов умереть там, забытым всеми

здесь в Европе»11. Чтобы доказать продуманность своего шага, он почти дословно привел

вдохновенные и вдохновляющие строки из справочника о том, что для таитян жить -

значит петь и любить. Сообщил он о своем «непоколебимом» решении и Одилону Редону:

«Я уезжаю на Таити и надеюсь там окончить свои дни. Мои произведения, которые вам

нравятся, представляются мне молодым ростком, но я надеюсь выпестовать из него дикое

примитивное растение только для моего собственного удовольствия. Чтобы добиться

этого, я нуждаюсь в мире и покое. Слава, похвала других теперь мне совершенно

безразличны. Европейский Гоген кончился, никто здесь больше не увидит его

произведений»12. Говоря о жене и детях, Гоген выражал надежду, что они приедут к нему, когда он устроится как следует и сможет предложить им более обеспеченную жизнь, чем в

Копенгагене.

Скорее всего именно в эти дни Гоген создал малоизвестную картину, подписанную и

датированную 1890 годом, которая особенно наглядно показывает, что он ожидал найти на

Таити (илл. 7). Обнаженная Ева невозмутимо срывает греховно-красный плод с

живописного фантастического дерева, какие до тех пор писал только таможенный

чиновник Руссо. Много лет Гогену приходилось довольствоваться продажной любовью и

случайными связями с горничными бретонских гостиниц. И на первый взгляд кажется, что

картина всего-навсего воплощает весьма банальную и легко толкуемую эротическую

мечту. Но, как известно, произведения больших художников часто оказываются

неожиданно сложными и многозначными; так и это полотно - своего рода головоломка.

Один проницательный американский искусствовед, Генри Дорра, недавно заметил, что,

во-первых, Ева стоит в позе Будды с японского храмового фриза, который Гоген видел на

Всемирной выставке 1889 года, и, во-вторых, художник наделил Еву головой и лицом

своей матери! Со дня смерти матери, которую Гоген очень любил, прошло девятнадцать

лет, но у него была хорошая фотография (она сохранилась до наших дней), и нет никакого

сомнения, что он использовал ее как образец. Психоаналитическое толкование этого

неожиданного заимствования, предложенное все тем же зорким искусствоведом, выглядит

довольно дельным (во всяком случае, рядом с большинством других фрейдистских

объяснений, встречающихся в книгах о Гогене):

«Здесь, как и в предыдущих работах, Ева олицетворяет тягу художника к

примитивному. Гоген, чья социальная философия во многом связана с Жан-Жаком Руссо, в

своих письмах и записках часто противопоставляет прогнившей цивилизации Запада

счастливое первобытное состояние человеческого рода. Обращаясь за вдохновением к

«типам, религии, символике, мистике» примитивных народов, он искал остатки далекого

чистого детства человечества. Можно ли найти лучший символ этой мечты о золотом веке,

чем крепко сложенная плодовитая праматерь всех людей?

Гогенова «Ева» экзотична, в этом выразилось его естественное влечение к

тропической жизни. Его пристрастие к чувственным туземкам не было случайной

прихотью. Гоген сам был смешанного происхождения - в жилах его матери текла

перуанская, испанская и французская кровь, - и когда он называл себя «парией»,

«дикарем», который должен вернуться к дикому состоянию, в этом проявлялся

осознанный атавизм.

Кроме первобытности и экзотичности его «Ева» - мать; в этом качестве она выражает

эмоциональное равновесие, которое Гоген - так сложились его юные годы - связывал с

жизнью в тропиках. Сам он проникновенно говорит об этом в письме, которое написал

жене перед отъездом на Таити, когда шел седьмой год его разлуки с нею и детьми: «Жить

одному, без матери, без семьи, без детей - это для меня несчастье... И я надеюсь, что

настанет день... когда я смогу бежать на какой-нибудь полинезийский остров, поселиться

там в лесной глуши, забыть о европейской погоне за деньгами, всецело жить своим

творчеством, в окружении семьи. Там, на Таити, в безмолвии чудных тропических ночей, я

смогу слушать нежную, журчащую музыку своего сердца, гармонично сливаясь с

окружающими меня таинственными существами». Как ни парадоксально это покажется,

настроения Гогена вполне объясняются его прошлым. Поль Гоген, рано оставшийся без

отца, в детстве провел четыре года в Перу, живя там сравнительно обеспеченно с матерью

и бабушкой. Когда же его мать, Алина, вернулась с детьми в Париж, они очутились в

стесненных обстоятельствах. Кончив учение, юный Поль тотчас завербовался на судно и в

итоге много лет вел беспокойную жизнь моряка. Даже брак не принес ему желанного

душевного равновесия, так как в его отношениях с женой не было устойчивости. Похоже,

что детские годы в Перу были самой счастливой и покойной порой его жизни. Вот почему

не так уж удивительно, что поиски эмоционального равновесия связывались у Гогена с

мечтой о бегстве в тропики; экзотические страны, в которых он побывал в юности, стали

психологическим убежищем, где он укрывался в тяжелую минуту»13.

В августе 1890 года на мир прекрасных грез Гогена пала первая тень: он получил

краткое известие, что Винсент Ван Гог пустил себе пулю в грудь и истек кровью. С

присущей ему прямотой Гоген писал: «Как ни печальна эта кончина, я не очень горюю,

ибо предвидел ее и знал, каких страданий стоила этому бедняге борьба с безумием.

Умереть сейчас - для него счастье, кончились его мучения; а если он, согласно учению

Будды, снова родится, то пожнет плоды своего доблестного поведения в этой жизни. Он

мог утешиться тем, что брат ни разу не предал его и что многие художники его понимали».

Обуреваемого нетерпением Гогена гораздо больше, чем потеря непрактичного и

неуравновешенного Винсента, тревожило, что доктор Шарлопен, несмотря на частые

напоминания, до сих пор не прислал ему денег. Это его тем более обескураживало, что

французское колониальное общество почему-то не торопилось помочь столь серьезно

настроенным эмигрантам получить бесплатные билеты. Дни становились короче и

дождливее. С октября Гоген и Мейер де Хаан остались одни в холодной гостинице в Лё

Пульдю. «Когда же я смогу начать свою вольную жизнь в дебрях? - горько сетовал Гоген. -

Господи, как долго это тянется! И ведь подумать только: что ни день, собирают средства

для жертв наводнений. А художники? Им никто не хочет помочь. Пусть себе помирают».

Но в эти самые дни, когда он нигде не видел просвета, случилось чудо. Гоген получил

телеграмму:

«ПОЕЗДКА ТРОПИКИ УЛАЖЕНА. ДЕНЬГИ ВЫСЛАНЫ.

ДИРЕКТОР ТЕО».

Видно, Тео Ван Гог, желая почтить память погибшего брата, решил помочь его

друзьям осуществить их общий замысел. Великолепный, благородный поступок! С такой

опорой, как Тео и его галерея, можно впредь не беспокоиться о деньгах. Увы, уже через

несколько дней это чудо, как и многие другие, получило естественное объяснение: Тео

тоже помешался. Отправив телеграмму, он утратил всякий интерес к окружающему миру,

и ему расхотелось жить. Конечно, галерея отказалась отвечать за его действия, особенно за

такой безумный план, как отправка в тропики каких-то неизвестных мазил.

В довершение всего родственники Мейера де Хаана наотрез отказались вкладывать деньги в

тропическую мастерскую. Они даже пригрозили лишить его месячного содержания, если он и

впредь будет водить дружбу с Гогеном. В середине октября Мейер де Хаан отправился в Париж

для переговоров. Возможно, эта поспешная поездка в какой-то мере была вызвана

неожиданными осложнениями между ним и хозяйкой гостиницы, Мари Анри. Во всяком случае,

Мари решительно утверждала, что Мейер де Хаан - отец ребенка, которого она родила восемь

месяцев спустя. Гоген охотно составил бы компанию своему незадачливому другу, так как ему не

терпелось поговорить с глазу на глаз с Шарлопеном и окончательно уладить сделку. Или найти

другого покупателя. Да и Шуффа не мешало расшевелить. К сожалению, у Гогена тоже не все было

ладно с хозяйкой гостиницы: он остался в залог за триста франков, которые Мейер де Хаан не смог

заплатить за него. В конце концов Эмиль Бернар его выручил, проделав невероятный трюк: он

продал пять картин Гогена по сто франков за штуку.

1. Таити - край, о котором

Гоген мечтал и куда он попал в 1891 г., - как и всякие другие острова Южных морей, представляет

собой разрушенную вершину круто вздымающегося со дна моря давно потухшего вулкана. Все

население живет среди пальм в узкой прибрежной полосе. Богатая рыбой лагуна лишь отчасти

прикрыта барьерным рифом.

Все

мирная выставка в Париже Колониальная секция Всемирной выставки 1889 г. в Париже, на

площади Инвалидов. В центральном двухэтажном павильоне были выставлены типичные

продукты, этнографические коллекции и фотографии из небольших колоний, в том числе с Таити и

других островов Французской Океании. Более крупным колониям были отведены отдельные

павильоны, каждый в национальном стиле. Здание с высоким острым куполом справа от

центрального павильона - копия храма из Ангкор Ват, которой так восхищался Гоген. Яванская

деревня, где он часто смотрел национальные танцы, находилась сразу за последними

постройками справа, в особой секции, посвященной Голландской Ост-Индии.

7. Что мечтал Гоген найти

на Таити, хорошо видно на малоизвестной картине, изображающей Еву в живописном тропическом

раю; эту вещь он написал в 1890 г., перед отъездом из Франции.

ГЛАВА II. Полоса удач

Из-за всех, этих досадных помех было уже 7 ноября 1890 года, когда Гоген приехал в

Париж, чтобы начать решающую битву, от которой зависело его будущее. Как обычно,

Шуффе-некер приютил его у себя. Но свой участок добрый Шуфф еще не продал, и

вообще ему явно не хотелось расставаться с тихой должностью учителя рисования в

классической гимназии, бросать семью и следовать за Гогеном в Южные моря.

Переговоры Мейера де Хаана с жестокосердными и прижимистыми родственниками тоже

ничего не дали. Но всего сильнее ударило по Гогену то, что доктор Шарлопен, несмотря на

все уговоры, окончательно отказался заключить выгоднейшую сделку века. (Тридцать

восемь картин и пять керамических сосудов, которые художник предлагал ему за пять

тысяч франков, сейчас оцениваются по меньшей мере в тридцать миллионов.) Тогда Гоген

обратился к другому частному коллекционеру, музыканту Эрнесту Шоссону. Он

подчеркивал, что тот может выручить большие деньги, продав потом половину картин в

розницу по двойной цене; в итоге вторая половина достанется ему даром14. Все было очень

тонко придумано, и Шоссон несомненно клюнул бы на роскошную» приманку, если бы не

одно печальное обстоятельство: ему не нравились произведения Гогена.

После этого Гоген пошел к торговцам картинами, надеясь устроить персональную

выставку, но и здесь его встретили без особого энтузиазма. Строго говоря, только в две

галереи и стоило обращаться. Во-первых, в галерею Буссо и Валадон, где уже скопилось

немало его картин, когда Тео Ван Гог был директором филиала фирмы на улице Монмартр.

Преемник Тео, друг детства Тулуз-Лотрека - Морис Жоаян, доброжелательно относился к

Гогену. К сожалению, владельцы галереи, нанимая его, дали ему строжайший наказ: «Наш

предыдущий директор, который, кстати, был таким же сумасшедшим, как его брат-

художник, набрал множество отвратительных модернистских вещей, подрывающих

репутацию нашей фирмы... Вы найдете также довольно много полотен пейзажиста Клода

Моне. Его покупают в Америке, но он, к сожалению, слишком продуктивен. По контракту

мы обязаны закупать все его произведения, и теперь он забрасывает нас однотипными

пейза жами. Что до остальных картин, то они, как мы уже сказали отвратительны. Просим

вас поскорее навести порядок не обращаясь за помощью к нам. Иначе мы закроем лавку»15.

Из всех «отвратительных картин» самыми «ужасными» разумеется, были написанные

Гогеном. И Жоаян мог подтвердить свое расположение к нему лишь тем, что, вопреки

недовольству владельцев галереи, сохранил его полотна и иногда тайком показывал их

избранным клиентам. Как ни благодарен был Гоген за такую поддержку, она вряд ли могла

помочь ему осуществить свою мечту - поскорее собрать деньги для поездки на Таити. Он

осторожно прощупал почву у другого торговца, смелого защитника импрессионистов

Дюран-Рюэля, но у того скопилось слишком много непроданных импрессионистских

полотен, чтобы он рискнул связаться с художником, пишущим еще более скандальные

вещи. Увы, судя по всему, земной рай, о котором грезил Гоген, был так же трудно

досягаем, как небесный.

Его утешало лишь то, что среди молодых художников было поразительно много

таких, которые знали его работы, стремились с ним познакомиться и жадно слушали его

революционные теории. Большая заслуга тут принадлежала его товарищу по пансионатам

в Понт-Авене и Лё Пульдю, Полю Серюзье, который выступал в роли апостола Гогена и

проповедовал новую веру парижским филистимлянам. Многие из почитателей Гогена

часто пили свой аперитив в обществе писателей, поэтов, критиков и журналистов,

вошедших в историю французской литературы под общим наименованием «символисты».

Как это всегда бывает с литературными группировками, символисты гораздо более точно и

вразумительно выражали свои антипатии, чем формулировали свою программу и цели. К

счастью, нам здесь достаточно констатировать, что они особенно глубоко презирали

реалистическую и натуралистическую традицию во французской литературе и хотели

заменить ее новой литературой - прямо противоположной по духу. Символистов

объединяло стремление расковать спонтанное воображение; говоря словами одного из их

пророков, следовало «подсказывать, намекать и стимулировать», вместо того чтобы

описывать и объяснять. Поэтому одно из направлений символизма со временем вылилось

в сюрреализм. Очень показателен для идеологии символистов их интерес к теософии,

оккультизму, спиритуализму, каббализму, астрологии, алхимии и прочим

обскурантистским и псевдонаучным учениям, которые тогда были модны в Париже.

Политически многие символисты сочувствовали (осторожно) анархистам, а те

пропагандировали новый свободный стих символистов так же горячо, как свое свободное

общество.

Один из излюбленных тезисов теоретиков символизма гласил, что у всех видов

искусства единая цель, что писатели, художники, танцоры и музыканты могут каждый

своими средствами выразить одни и те же мысли, чувства и настроения. В поисках живых

подтверждений этой идеи они уже нашли своего великого поэта - Стефана Малларме,

который участвовал в их собраниях. И они великодушно приглашали на свои встречи

усталого, больного, спившегося Верлена, горячо приветствуя его как своего гениального

предтечу, хотя он частенько выпадал из образа, раздраженно ворча:

- Я декадент, вот я кто.

Среди композиторов символисты превыше всего ставили Вагнера; кстати, от него они

восприняли учение о единстве всех искусств. К началу девяностых годов им еще

оставалось найти себе великого” художника-символиста. Правда, некоторые из них уже

тогда прозорливо оценили величие Одилона Редона, но он был чересчур скромен и

замкнут, чтобы стать знаменосцем нового течения. Досадную пустоту во что бы то ни

стало надо было заполнить. Обнаружив, что Гоген также не любит натурализм в

изобразительном искусстве и в литературе, они на радостях поспешили заключить, что он,

сам того не ведая, в сущности, художник-символист. Лично Гоген до самой смерти твердо

верил, что каждый гений неповторим и творит свои собственные законы. К тому же из-за

плохого образования и малой начитанности ему трудно было уследить за тонкостями

эстетических и философских дискуссий, от которых у него звенело в голове так, что он, по

примеру Верлена, иногда величал своих новоявленных друзей «цимбалистами». Однако

ему льстило их уважение и преклонение, и он понимал, что символисты могут сделать ему

много ценных услуг, особенно те, которые сотрудничают в газетах и журналах. Вот почему

Гоген не стал особенно возражать, когда его произвели в сан главы символических

живописцев.

В этой новой компании Гогену больше всех пришелся по душе красавец с

рафаэлевскими кудрями, литературный критик и поэт Шарль Морис, который был к тому

же отличным лектором, чтецом и оратором. Если верить современникам, Морис, о чем бы

он ни говорил, совершенно гипнотизировал своих слушателей. Многие утверждают, будто

он и сам настолько упивался бурным течением своих мыслей и слов, что потом долго

шатался, как пьяный. Впрочем, люди могли и ошибаться, потому что Шарль Морис

частенько напивался сверх меры. А еще, как и подобало представителю парижской

богемы, Морис питал слабость к женщинам, и они в свою очередь не могли устоять

против его неоспоримого обаяния.

Как и многие критики до и после него, Шарль Морис особенно прославился книгой, в

которой начисто пересмотрел оценку всех великих имен литературы. Одновременно он,

разумеется, пел хвалу поэтам будущего, то есть символистам.

Все члены группы были убеждены, что тридцатилетний Морис - сам настоящий

человек будущего и скоро, очень скоро создаст бессмертные шедевры, которые помогут

окончательному торжеству литературы символистов. На счету Шарля Мориса уже было

много подвигов, из которых мы назовем «открытие» Верлена и успешную борьбу за то,

чтобы сделать его любимым и знаменитым16.

У Мориса, несомненно, было хорошее чутье, это видно из того, что он тотчас понял

творчество Гогена, увлекся им и в дальнейшем горячо защищал убедительными и вескими

аргументами.

Благодаря тому, что Морис - вполне справедливо - считал Гогена новым

непризнанным гением, нуждающимся в его помощи, он внимательно наблюдал за своим

другом и учителем и старался запоминать все, что тот говорил и делал. Во внешности

Гогена его при первой встрече больше всего поразили «узкий лоб, нос, скорее

изломанный, чем изогнутый или крючковатый, рот с тонкими прямыми губами, тяжелые

веки, которые медленно поднимались, открывая глаза на выкате, и голубоватые зрачки

поворачивались то влево, то вправо, но голова и тело за ними не следовали»17. Другой

завсегдатай кафе символистов дополняет этот великолепный, но не совсем

исчерпывающий портрет, сообщая, что волосы Гогена, «когда-то каштановые с рыжинкой,

казались выцветшими», что у него были короткие усы и «курчавая, но куцая и жиденькая

бородка клинышком»18. Добавим, что роста Гоген был небольшого, всего один метр

шестьдесят три сантиметра, зато он отличался крепким, мускулистым сложением.

Как ни преклонялся Шарль Морис перед учителем, он чистосердечно признается, что

на первых порах был шокирован его «выразительной, но неграмотной речью,

изобилующей морскими и жаргонными словечками, что не мешало ему, как ни странно,

излагать чрезвычайно высокие и чистые мысли». Второй цитированный выше символист

добавляет, что голос у Гогена был «глухой и сиплый, то ли из-за врожденного артрита, то

ли из-за злоупотребления табаком, ибо если Гоген откладывал в сторону сигарету, то лишь

затем, чтобы сунуть в рот трубку». Тот же автор говорит о привычке Гогена, когда он

заглядывал в кафе, «рассеянно наполнять свою кофейную чашку дешевым коньяком».

Преобладающей чертой характера Гогена Морис называет «аристократическую

надменность». И здесь он прав, потому что во всех описаниях нрава Гогена мы постоянно

встречаем слова «самодовольный», «высокомерный», даже «заносчивый». Мать Поля

неохотно признавала в своем завещании: «Что до моего дорогого сына, ему придется

самому пробивать себе дорогу в жизни, ведь он настолько восстановил против себя всех

моих друзей, что скоро окажется предоставленным самому себе»19. Эту характеристику

подтверждают слова, которыми Гоген ответил Шуффу, когда тот кратко его пожурил: «Мне

странно слышать, будто «я сам себе приношу вред своим высокомерием»... Людей,

которые могут быть мне полезными, очень мало. Я их знаю и никого из них, по-моему, не

обидел. Что до тех, кто может мне навредить - Писсарро и компания, - то их кудахтанье

вызвано скорее моим талантом, чем нравом. Как я ни слежу за выражением своего лица,

всем оно кажется снисходительным, будто это моя вина. И черт с ним! Нет смысла

втираться в милость у идиотов - и у меня есть основания презирать большую часть

человечества»20.

Конечной причиной бесспорной самоуверенности, самовлюбленности и эгоизма Поля

Гогена была, разумеется, его нерушимая вера в свой талант и призвание, его твердое

убеждение, что он великий художник. И задним числом хочется согласиться с одним из

друзей Гогена, тоже членом кружка символистов, который говорил, что его «эгоизм был

оправдан, ведь это был творческий эгоизм»21. Потрясающая самоуверенность Гогена

хорошо объясняет и другую важную черту его характера: неистребимый оптимизм, из-за

которого он часто поступал безрассудно и иногда преждевременно праздновал победу. Его

неизменные провалы объяснялись не ограниченностью и не детским простодушием, как

это может показаться, а тем, что он требовал от современников, чтобы они так же

понимали и ценили его творчество, как он сам.

Услышав, что Гоген решил навсегда уехать в Южные моря, Морис тотчас выразил

свое сочувствие и одобрил этот смелый шаг, продекламировав строки Малларме:

Тоскует плоть, увы! к чему листать страницы?

Все книги прочтены! Я чувствую, как птицы

От счастья пьяны там, меж небом и водой.

Бежать, бежать! Ни сад, заросший лебедой -

Пусть отражался он так часто в нежном взоре, -

Не исцелит тоску души, вдохнувшей море,

О ночь! ни лампы свет, в тиши передо мной

Ложащийся на лист, хранимый белизной,

Ни молодая мать, кормящая ребенка.

Уходим в плаванье! Мой стимер, свистни звонко

И в мир экзотики, в лазурь чужих морей,

Качая мачтами, неси меня скорей.

(Перевод с французского В. Левика)


Сам Гоген был настроен куда более трезво и деловито: он не замедлил осведомить

Мориса, во сколько обойдется эта южноморская мечта, а заодно признался, что пока у

него, увы, нет денег даже на еду. Правда, заверил он Шарля, ему только что пришел в

голову отличный способ раздобыть средства на дорогу. Теперь Гоген задумал отправить

все свои непроданные картины или, во всяком случае, лучшие из них на аукцион в Отель

Друо. Но для успеха аукциона надо было, чтобы несколько крупных газет и журналов как

следует разрекламировали его. А для этого в свою очередь требовался свой человек и

поборник в журналистских кругах. Лучше всего такой квалифицированный, как Морис. К

чести последнего надо сказать, что он делом подтвердил, как искренне восхищается

Гогеном, охотно взяв на себя нелегкие обязанности агента по рекламе. И сразу же сделал

очень удачный ход, заручившись поддержкой влиятельного Стефана Малларме.

Гоген стал завсегдатаем кафе символистов, к нему привыкли и с ним считались, но

зато начали портиться его отношения с радушным хозяином дома Шуффенекером,

которого он намечал себе в спутники. Шуфф давно привык к тому, что Гоген, не стесняясь,

покушается на его запасы сигар и спиртного, бесцеремонно распоряжается в доме, всюду

развешивает свои картины и приводит друзей во все часы суток, и кротко все переносил с

завидным самообладанием. Но теперь, увы, было похоже, что Гоген решил распространить

свои права и на жену Шуффа, женщину кокетливую и красивую. Во всяком случае, так

заключил Шуфф, хотя убедительных доказательств у него не было. И в конце января 1891

года дошло до разрыва. Правда, безграничное преклонение Шуффа перед гением Гогена и

тут оказалось сильнее всех прочих чувств: он вызвался и впредь заботливо хранить

картины Гогена, хотя выставил их автора за дверь. Окончательно отпал еще один участник

Гогеновой экспедиции в Южные моря.

За восемнадцать франков в месяц Гоген снял меблированную комнату на улице

Деламбр, между Люксембургским парком и Монпарнасским кладбищем. Этот выбор

объясняется не только низкой платой, но и тем, что в соседнем квартале, на улице де ла

Гран-Шомьер, был чрезвычайно дешевый ресторан, названный в честь владелицы «У

Шарлотты», куда ходили главным образом ученики разместившейся напротив частной

школы живописи - академии Коларосси. У этого ресторана было еще одно преимущество:

добрая хозяйка часто принимала у нищих художников картину в уплату за долг. И Гоген

стал здесь постоянным посетителем.

Шарлотта Карон, урожденная Футтерер, эльзаска по происхождению, и ее заведение

сыграли известную роль в жизни Гогена, вот почему стоит привести одно описание

ресторана:

«Как раз напротив «Коларосси» бросались в глаза две вывески, написанные на

металлических досках. На одной были изображены цветы, на другой - отлично

выполненные сочными красками плоды; автором первой был Альфонс Муха, второй -

Владислав Сливинский. Между вывесками открывался вход в маленькое помещение,

которое больше всего напоминало лавку парижского торговца картинами, так много

полотен всех форматов заполняло стены до самого потолка. Тут были очень интересные

вещи, а некоторые просто первоклассные... В завтрак и в обед сюда набивалось множество

народу, и стоял страшный шум. Слышалась французская, английская, польская речь.

Бархатные береты французов чередовались с поношенными польскими шляпами, и тут же

можно было заметить в изящном уборе головку красивой молодой англичанки... А в углу

напротив двери, за прилавком, сидела тучная мадам Шарлотта в желто-оранжевом платье с

розовыми цветочками. Роскошная прическа, черные брови и ресницы, ярко-синие глаза...

Она встречала входящих приветливой улыбкой; видно было, что все это добрые, близкие

друзья. Над головой мадам висел ее портрет, чудесная пастель работы Выспяньского, на

которой она была изображена в том же самом платье.

Летом все переходили в так называемый малый сад, огражденный высокой стеной.

Песок под ногами, клочок неба над головой да выполненный Выспяньским клеевой

краской большой пейзаж на одной из стен (словно задник небольшой сцены) - вот и все,

чем был примечателен этот сад. Фреска изображала Люксембургский парк с его газонами,

полный скульптур и декоративных балюстрад на фоне развесистых платанов, и фасад

дворца. Впереди - несколько девушек в итальянском национальном платье, любимые

модели Выспяньского»22.

Обстановка в комнате Гогена на улице Деламбр явно отвечала низкой плате; вот как ее

описывал датский художник Виллюмсен: «Мастерская была пуста, если не считать

стоявшую посреди комнаты железную кровать, на которой, играя на гитаре, сидел Гоген с

женщиной на коленях. Единственным произведением искусства, которое я увидел у него,

была только что законченная деревянная фигурка на камине. Она изображала

экзотическую женщину. Возможно, олицетворяла то, что Гоген мечтал увидеть на Таити.

Ноги были не закончены. Гоген назвал фигурку «Вожделение»23.

Женщина, сидевшая на коленях Гогена, была, вероятно, Жюльетта Уэ - бледная

худосочная двадцатилетняя швея с черными всклокоченными волосами, с которой он жил

в это время. Ему стоило больших трудов уговорить ее позировать без одежды для первой,

последней и единственной символистской картины, какую он когда-либо написал. Сам

Гоген назвал эту нарочитую демонстрацию солидарности со своими новоявленными

полезными друзьями «Утрата невинности», но потом без его ведома излишне

щепетильные люди переименовали ее в «Пробуждение весны». На переднем плане, на

горизонтальной плоскости, наполовину коричневой, наполовину темно-зеленой, держа в

руке увядший цветок, навзничь лежит Жюльетта. У нее на плече сидит лиса, а в глубине

картины через розовое поле наискось идет бретонское свадебное шествие. Чтобы понять

символику этой вещи, надо знать, что лиса - символ плотского вожделения и распутства...

в Индии. Словом, так называемое символическое содержание картины ничуть не

примечательнее того, что можно увидеть на любом аллегорическом лубке.

Потом Гоген переехал в другую комнату, более заслуживающую наименования

меблированной, на улице де ла Гран-Шо-мьер, 10, напротив ресторана «У Шарлотты», то

есть в доме академии Коларосси. Возможно, он жил там бесплатно, давая за это несколько

уроков в неделю в школе живописи. Рекомендовал его старый друг и коллега Даниель де

Монфред, который тоже обедал в ресторане Шарлотты Карон24. Честный и обязательный

Даниель, как и Шуфф, не отличался большим дарованием и, как и тот, все бы отдал за

искру гения Гогена, перед которым оба они искренне преклонялись. Впрочем, Гоген

достаточно высоко ценил картины Даниеля, чтобы привлечь его к неудавшейся выставке в

кафе Вольпини в 1889 году. Даниель тоже искал утешения после разрыва с непонимавшей

его женой, которую где-то оставил; кажется, это он познакомил Гогена с Жюльеттой. Их

объединял также интерес к морю. У Даниеля, сына обеспеченных родителей, была 36-

тонная яхта, на которой он каждое лето ходил вдоль атлантического побережья Франции

или в Средиземном море.

Между тем самоотверженный Морис обегал все редакции и артистические кафе,

чтобы устроить статьи и бесплатную рекламу предстоящему аукциону. Его красноречие и

дипломатическое искусство принесли плоды: критики большинства ведущих газет и

журналов своевременно и подробно, на видных местах, рассказали об аукционе и

романтическом бегстве Гогена от пороков цивилизации. Самую длинную и яркую статью

написал подвергшийся особенно упорной обработке Октав Мирбо, который к тому

времени был настолько известен, что редакции, не раздумывая, печатали лишних десять

тысяч экземпляров, если в газете появлялся подписанный им материал. Для нас в

блестящей, как всегда, статье Мирбо (она появилась в «Эко де Пари») особенно интересно

очаровательное объяснение причин, которыми было вызвано героическое решение Гогена:

«Та же потребность в тишине, сосредоточенности и полном одиночестве, которая привела

его на Мартинику, побуждает его на этот раз уехать еще дальше, на Таити, в Южные моря,

где природа лучше отвечает его мечте и где он может рассчитывать на более радушный

прием, словно блудный сын, возвратившийся к родным пенатам». Мирбо превзошел сам

себя, написав вторую, не столь длинную, зато еще более хвалебную статью, которая

появилась через два дня на первой полосе «Фигаро»25.

Гоген был в таком восторге, что попросил разрешения у автора включить первую

статью в каталог аукциона. Но, как и следовало ожидать, особенно превозносил величие

Гогена наделенный почти пророческой прозорливостью критик-символист Альбед, Орье.

Свое эссе на пятнадцать страниц в главном органе символистов «Меркюр де Франс» он

заключил громкой фанфарой:

«Но какими бы волнующими, мастерскими, великолепными ни были произведения

Гогена, они ничто перед тем, что он мог бы создать в любом другом обществе, кроме

нашего. Хочу повторить: Гоген, как и все художники-идеисты, прежде всего декоратор. На

ограниченной площади холста его композициям тесно. Порой кажется, что это лишь

фрагменты огромных фресок, готовые взорвать сковывающие их рамки.

Да-да, в этом веке, который уже на исходе, мы знаем пока только одного великого

декоратора, может быть, двоих, если еще считать Пюви де Шаванна! И однако наше

идиотское общество, где столько банкиров и ученых инженеров, отказывает этому

неповторимому художнику в возможности развернуть изумительный чепрак своего

воображения на стенах самого маленького дворца или хотя бы общественного сарая. А

стены наших классических пантеонов размалеваны пачкунами вроде Ленепьё или

академическими ничтожествами.

О власть имущие, если бы вы знали, как потомки будут вас проклинать, поносить и

осмеивать в тот день, когда у человечества откроются глаза на прекрасное! Проснитесь,

проявите хоть каплю здравого смысла, среди вас живет гениальный декоратор. Стены,

стены, дайте ему стен!»26.

Лишь один человек резко осуждал направление, в котором теперь развивалось

творчество Гогена, - его бывший друг и учитель, убежденный и бесстрашный социалист

Писсарро. Он писал: «...оно типично для нашего времени. Буржуазия испугана и озадачена

голосом масс, решительными требованиями народа, она чувствует, что неплохо бы

попытаться вернуть народу его суеверия. Отсюда расцвет религиозного символизма,

религиозного социализма, идеалистического искусства, оккультизма, буддизма и так далее.

Гоген отлично уловил это. Я давно ждал, что враги рабочих станут на этот путь. Будем

надеяться, что мы видим предсмертные судороги этого творческого течения.

Импрессионисты - вот носители верного убеждения, они представляют искусство,

основывающееся на ощущениях, это честное убеждение».

Выставка в аукционном зале Отеля Друо открылась в воскресенье 22 февраля. Среди

многочисленных посетителей Гоген неожиданно встретил Эмиля Бернара, о котором давно

ничего не слышал. Было сразу видно, что Эмиль сердит и ожесточен; красавица Мадлен,

как обычно, сопровождавшая брата, открыто обвинила Поля в «предательстве»,

причинившем Эмилю «большой ущерб». Подразумевалось то, что ни одна газета, ни один

журнал ни словом не упомянули, сколь важную роль сыграл Бернар в рождении

синтетического стиля. Кроме того, Эмиль, судя по всему, ожидал, что Гоген пригласит его

участвовать в аукционе. При этом он, увы, забывал одно досадное обстоятельство, а

именно, что он еще не написал ни одной картины, которая хоть сколько-нибудь могла

сравниться с творениями Гогена. Говорить с ним явно было бесполезно, и Гоген не стал

ничего отвечать, только с грустью отвернулся от когда-то любимого ученика. Теперь из

четырех товарищей, которых он первоначально задумал взять с собой в Южные моря,

оставался только Мейер де Хаан, да и тот все еще никак не мог поладить со своими

скупыми и несговорчивыми родственниками.

В остальном все шло по плану. Просмотр картин и назначенный на следующий день

аукцион привлекли много посетителей; к счастью, картины занимали их не меньше, чем

оригинальная личность художника. Торги шли очень лихо; из тридцати полотен,

написанных на Мартинике, в Арле и Бретани, двадцать девять были проданы по цене,

которая намного превосходила исходные двести пятьдесят франков, назначенные Гогеном.

Больше всего, девятьсот франков, принесло ему нашумевшее полотно, синтетический

манифест 1888 года - «Борьба Иакова с ангелом». За другие картины было заплачено по

пятьсот, по четыреста франков. Если вычесть двести сорок франков за картину, которую

Гоген выкупил сам, потому что она не достигла назначенного им минимума, аукцион в

целом дал девять тысяч триста девяносто пять франков27. Даже за вычетом пятнадцати

процентов комиссионных, а также расходов на рамы, каталог и тому подобное, должно

было остаться чистыми не меньше семи тысяч пятисот франков, то есть намного больше

того, что Гоген запрашивал у Шарлопена. В благодарность за помощь он «дал взаймы»

вечно нуждающемуся Шарлю Морису пятьсот франков и назначил его своим поверенным

на время поездки в Южные моря.

После такого успеха Гоген, естественно, решил, что стоит на пороге полного

признания. И сразу станет легче с деньгами. Он сможет наконец осуществить свою самую

горячую мечту, вызвать к себе жену, которую видел лишь мельком в 1887 году, и пятерых

детей, с которыми не встречался уже шесть лет. Но захочет ли Метте плыть с детьми на

Таити, даже если у него будет постоянный доход? Чтобы выяснить это, надо повидаться и

переговорить.. . И еще за неделю до аукциона, когда газеты усиленно писали о нем, он

ласково, но с достоинством запросил ее, можно ли ему приехать в Копенгаген, чтобы

попрощаться: «Мне нужно сказать тебе так много, о чем не напишешь. Я понимаю, ты

несешь тяжелое бремя, но будем смотреть в будущее, и я верю, что в один прекрасный

день смогу совсем снять бремя с твоих плеч. Он настанет - день, когда твои дети смогут

предстать перед кем угодно, где угодно, почитаемые и охраняемые именем своего отца».

Метте, естественно, считала, что пятерых детей с нее достаточно; она ответила, что охотно

его встретит, но боится, как бы они от наплыва чувств не совершили какую-нибудь

«глупость». Гоген, слегка обиженный, обещал на всякий случай остановиться в гостинице.

После этого Метте написала, что ждет его, и заодно попросила привезти французский

корсет - так сказать, искупительную жертву.

Седьмого марта Гоген прибыл северным экспрессом на центральный вокзал

Копенгагена. На перроне его встречали тронутая сединой супруга и двое старших детей -

шестнадцатилетний Эмиль и тринадцатилетняя Алина. Как было условлено, он отвез свои

вещи в маленькую гостиницу на Вестре-Бульвар, после чего все вместе отправились в

центр города, где в доме 47 по улице Виммельскафтет, в просторной квартире Метте, их

ждали трое младших детей. Кловис, Жан и Пола - двенадцати, десяти и семи лет - по-

французски знали только «бонжур»; старшие объяснялись немногим лучше, к тому же

Эмиль с первой минуты смотрел волком на отца. Так что из всех детей Гоген мог

поговорить только с Алиной, и она глубоко тронула его своим интересом к его, как ей

казалось, чрезвычайно романтической жизни и профессии28.

Супруги не оставили никаких записей о том, что они говорили и делали за неделю,

проведенную Гогеном в Копенгагене. Однако из письма, которое Поль послал жене как

только вернулся в Париж, видно, что Метте соглашалась возобновить совместную жизнь,

хотя наотрез отказывалась участвовать в каких-либо южноморских приключениях. Со

своей стороны, Поль обещал приехать обратно, как только напишет достаточно

экзотических картин, чтобы можно было устроить большую персональную выставку. От

мысли организовать мастерскую в тропиках для пролетариев европейского искусства он

совсем отказался; это видно из его трогательного прощания с «обожаемой Метте», как он

величал ее на этот раз: «Теперь будущее обеспечено, и я буду счастлив, очень счастлив,

если ты разделишь его со мной. Пусть нам недоступны больше сильные страсти, пусть мы

поседели, мы еще сможем насладиться днями, полными мира и душевного счастья в

окружении наших детей, плоти от нашей плоти». Письмо заканчивалось словами: «До

свидания, дорогая Метте и дорогие дети, крепко любите меня. Когда я вернусь, наш брак

начнется заново. Так что сегодня я шлю тебе обручальный поцелуй. Твой Поль»29.

Пока Гоген был в Дании, Морис продолжал отстаивать интересы своего щедрого

друга. Через посредников ему удалось убедить самого министра просвещения, что следует

почтить прославленного художника официальной миссией. Даже могущественный

Клемансо обещал замолвить словечко за Гогена, хоть и не знал его лично. Громкое

выражение «официальная миссия» тогда, как и теперь, подразумевало всего лишь

составленное в самых общих выражениях рекомендательное письмо, которое любой

«деятель культуры» мог и может получить, были бы влиятельные друзья. Тем не менее

человеку, едущему во французские колонии, полезно заручиться таким письмом, так как

бумага, подписанная министром, производит на губернаторов, чиновников, жандармов и

таможенников очень сильное впечатление и они готовы предоставить ее владельцу всякие

льготы и безвозмездную помощь.

Узнав по возвращении из Копенгагена, что почва подготовлена, Гоген тотчас сочинил

заявление, искусно подражая обычному для таких бумаг униженному тону и

высокопарному слогу:

«Париж, 15 марта 1891.

Господин Министр!

Я хочу отправиться на Таити, чтобы написать ряд картин в этом краю, дух и краски

которого считаю своей задачей увековечить. Соответственно, я имею честь просить

Господина Министра, чтобы мне, подобно Господину Дюмулену, была доверена

официальная миссия, которая, хотя и не предусматривая никакого вознаграждения,

благодаря иным, вытекающим из нее льготам, тем не менее облегчит мои исследования и

переезды.

Ваш покорнейший слуга Поль Гоген»30.

Больше того, вместе с Морисом он бесстрашно отправился к ведущему

представителю глубоко презираемого им официально признанного салонного искусства, -

другими словами, к директору Академии художеств. От сего компетентного деятеля

зависело, что решит министр просвещения. Скорее из уважения к могущественным

друзьям Гогена, чем к его возмутительно неакадемическому искусству, директор любезно

обещал не только помочь Гогену получить «миссию», но и добиться, чтобы государство

приобрело у него картину за три тысячи франков, когда он вернется. В книге о Поле

Гогене, которую Морис написал незадолго до своей смерти, он сообщает, что, окрыленный

новой победой, по пути домой без умолку болтал о том, о сем.

«Но Гоген молчал. Я сказал ему, что долгая и трудная борьба кончилась, теперь он

сможет наконец без помех идти к цели. Но тут я взглянул на него и тоже смолк,

изумленный выражением предельного отчаяния на его лице. Его обычно свинцовая кожа

вдруг стала мертвенно-бледной, черты лица были искажены, взгляд был отсутствующим,

он через силу переставлял ноги. Я осторожно взял его за руку. Он вздрогнул, указал на

ближайшее кафе и сказал:

- Зайдем сюда.

Как только мы сели в самом темном углу (в этот ранний час кафе было пусто), Гоген

спрятал лицо в ладонях и разрыдался. Я был скорее испуган, чем растроган. Как может

такой человек плакать!

Наконец он приподнял голову и пробормотал:

- Никогда я не был так несчастлив.

- Как? Несчастлив? В такой день, когда к тебе наконец приходит признание и ты скоро

будешь знаменит?

- Как ты не понимаешь... Я не мог одновременно следовать своему призванию и

содержать семью. Тогда я избрал призвание, но и тут провалился. Теперь, когда можно на

что-то надеяться, меня, как никогда, мучает жертва, которую я принес и которой не

вернуть.

Он долго говорил о жене и детях, которых покинул, чтобы отдать все силы и все свое

время творчеству, и которых так горячо любил.

Вдруг встал и произнес:

- Я пойду, мне надо побыть одному. Увидимся через несколько дней.

И он добавил, горестно улыбаясь:

- Когда ты сможешь простить меня за то, что я досадил тебе своими слезами»31.

Однако, встречаясь с другими своими товарищами, Гоген не снимал личины

оптимизма и самоуверенности. Теперь, когда он так преуспел, они, разумеется, громче

прежнего твердили, что Гоген их соратник. И, конечно, они не могли отпустить его на

Таити, не воздав еще раз должного ему и их общим идеалам. По традиции, был назначен

банкет, который состоялся 23 марта в «штабе» символистов - кафе «Вольтер» на площади

Одеон в Латинском квартале. Пришли и верные друзья Гогена Поль Серюзье и Даниель де

Монфред, хотя их никак нельзя было назвать правоверными символистами. Самыми

знаменитыми среди сорока участников банкета были Одилон Редон и Стефан Малларме.

Зато бросалось в глаза отсутствие двух Эмилей - Бернара и Шуффенекера. Что до Мейера

де Хаана, то никто из присутствовавших не посчитал нужным записать, участвовал он или

нет. Известно только, что к этому времени он окончательно потерял надежду выжать

деньги на дорогу из своих прижимистых родственников. А так как Гоген отказался от

мысли навсегда покинуть страну, то без особых сожалений смирился с необходимостью

ехать одному.

Как того требует французская традиция, великолепное меню званого обеда было

сохранено для потомства32. Вот этот важнейший документ.

Potages Saint-Germain. Tapioca

Hors-d’oeuvre Beurre. Olives. Saucisson

*

Filet de barbue sauce dieppoise

*

Salmais de faisan aux champignons

Gigot d’agneau roti Flageolets maitre d’hotel

*

Fromage Brie

*

Corbeille de fruits Petite fours glaces

*

Vin Beaujolais

Речей было не меньше, чем блюд, и все они дословно записаны33. Первым, само собой, взял слово председатель, Стефан Малларме. Его спич отличался ясностью и краткостью:

«Давайте без обиняков выпьем и пожелаем Полю Гогену благополучно вернуться

обратно, а одновременно выразим наше восхищение тем, как самоотверженно он в

расцвете сил ищет обновления в дальних странах и глубинах собственной души».

Точка. Все чокнулись.

Следующим оратором был ныне забытый поэт Эдуард Дюбю. Он провозгласил

заслуженный тост в честь критиков и журналистов, которые так отлично подготовили

успех аукциона. Затем Шарль Морис горячо и с большой выдумкой описал в стихах, какое

райское блаженство ожидает Гогена в конце его долгого путешествия. Лирическая

словопись Мориса, явно вдохновленная Гогеном, изображала таитян, как «живые

скульптуры первобытной поры человечества», «одетые только в солнечные лучи».,

исполненные «сладостного вожделения» и «с неизменной улыбкой» расхаживающие

«среди цветов».

Понятно, за этими восторженными строфами последовали еще тосты,

провозглашенные другим поэтом-символистом в честь таитянского рая и нового

солнцепоклонника и за здоровье всех предыдущих ораторов. Следующим, пятым оратором

был самый младший из присутствующих, Жюльен Ле-клерк, который претендовал на

звание поэта не столько тощим сборничком «Strophe d’Amant», сколько своей

внешностью: худая фигура, бледное лицо, взъерошенные волосы. Ему явно было трудно

соперничать с братьями-символистами; это видно по тому, какими избитыми фразами он

приветствовал почетного гостя.

«Мой дорогой Гоген!

Узнать вас значит не только восхищаться большим художником, но и глубоко ценить в

вас человека, а как же радостно восхищаться тем, кого любишь! Все три года, что вы

будете отсутствовать, ваши друзья часто будут вспоминать своего отсутствующего друга.

За эти три года многое произойдет, дорогой Гоген. Те из нас, кто еще очень молод, - я один

из них - достигнут зрелости к вашему возвращению, а те, что постарше, уже пожнут

заслуженные плоды своего труда. А так как будущее, заря которого уже занялась,

приблизится к нам, мы все гораздо более веско сможем воздать дань вашим прекрасным

произведениям».

Единственное интересное в этой речи, - слова, из которых явствует, что теперь Гоген

считал три года необходимым сроком, чтобы завершить свою миссию на Таити.

Дальше опять было художественное чтение, все услышали только что сделанный

Малларме перевод «Ворона» Эдгара Аллана По; затем были еще тосты, и наконец пришла

очередь Гогена выразить свою благодарность. Как и следовало ожидать, после стольких

речей и тостов он говорил с трудом и, запинаясь, заверил присутствующих, что всех их

любит и очень тронут. «Поэтому я не могу говорить долго и красиво. Некоторые из нас

уже создали шедевры, которые завоевали большую известность. Я пью за них и за

будущие работы».

Речи на этом кончились, но возлияния продолжались. «Уже рассвело, когда участники

наконец разошлись», - сообщает «Меркюр де Франс».

Первым преимуществом официальной миссии Гогена было то, что он получал

тридцать процентов скидки на всех принадлежащих государству судах. Это определило и

его маршрут. В то время из Франции на Таити можно было попасть четырьмя путями34.

Первый, который с некоторой натяжкой называли единственным «прямым сообщением»,

был самым долгим. По этому маршруту ходили дряхлые парусники. Три-четыре раза в год

они отчаливали из Бордо с грузом вин, коньяка, консервов, сыра и готового платья и, если

все обходилось благополучно, после бурного и трудного плавания с остановками у мыса

Доброй Надежды, в Австралии и Новой Зеландии, через четыре месяца прибывали на

Таити. Самым быстрым был прямо противоположный путь, морем, железной дорогой и

опять морем, через Гавр, Нью-Йорк и Сан-Франциско. Если пассажир не застревал в

местах пересадки, он мог добраться до цели за шесть недель. Третий и четвертый пути

шли на восток, к Суэцу, и дальше совпадали до самого Сиднея. Обслуживавшие эти линии

суда французской государственной компании «Мессажери Маритим» выходили из

Марселя каждые сорок дней.

От Сиднея до Таити можно было добираться либо через Новую Каледонию, тоже

французскую колонию, где пересаживались на другое судно государственной компании,

либо на маленьких пароходиках через Новую Зеландию и Самоа.

Чтобы предельно использовать скидку, Гоген решил плыть через Новую Каледонию.

И он предусмотрительно довольствовался билетом второго класса, который обошелся ему

в восемьсот пять франков. У него были все основания экономить. Заем Морису, поездка в

Копенгаген, кров и стол в Париже, званые обеды, около ста метров холста, масляные

краски, новая одежда и другие необходимые расходы уже заметно отразились на его

кармане. А тут еще на беду - никчемные и непредвиденные траты, связанные с тем, что

Жюльетта забеременела. Чтобы умилостивить ее и на будущее освободиться от всяких

обязательств, пришлось дать ей немного денег, снять отдельную комнату и купить

швейную машину для работы на дому. Так что из семи тысяч пятисот франков, которые

принес аукцион, ко времени отплытия вряд ли осталось больше половины. В итоге он не

мог даже послать Метте тех денег, которые опрометчиво обещал, когда был в Копенгагене.

Но эту оплошность он надеялся скоро исправить. Теперь, когда появился спрос на его

картины, Гоген был уверен, что удастся продать старые полотна, хранившиеся в двух

галереях - Буссо и Валадона и Портье. К тому же ему предстояло вскоре поделить с

Верленом доход от бенефиса в Театре искусств, который взялись устроить великодушные

друзья-символисты; гвоздем программы была потрясающая пьеса Шарля Мориса.

Вечером 31 марта 1891 года Гоген сел в поезд, чтобы ехать в Марсель, откуда выходило его

судно. Пять-шесть друзей проводили его на Лионский вокзал и помогли тащить громоздкий багаж,

который включал ружье, валторну, две мандолины и гитару. Ружье было ему нужно для охоты,

чтобы в дебрях Таити обеспечить себя дичью и меньше тратиться на еду. Музыкальные

инструменты были, конечно, еще более необходимы на острове, счастливые обитатели которого

чуть не все время проводили в играх, песнях и любви.

Гоген в характерной позе,

между двумя важными периодами своей жизни. Он только что вернулся из Бретани (на нем

рыбацкая куртка с бретонским узором), но уже мечтал о Южных морях зимой 1891 г., когда был

сделан этот снимок в Париже.

3. Теперь у таитянок нет

времени часами плескаться в воде, как они это делали прежде. Но они каждое утро и вечер

купаются в прозрачных и прохладных речках, сбегающих в море с гор внутри острова.

Метте и Поль Гоген в

Копенгагене в 1885 г., до того, как семья распалась.

4. Там, где лучше

сохранились старые обычаи и нравы, по субботам мужчины забираются в горы за дикими

красными бананами. Они приносят домой огромные грозди на неделю, чтобы было чем заедать

рыбу.

ГЛАВА III. Среди соотечественников

«Океания», водоизмещением 4150 тонн, на которой Гоген первого апреля 1891 года

вышел из Марселя, была меньше большинства пассажирских судов «Мессажери

Маритим», обслуживающих в наши дни ту же линию35. Зато пароход был новый, поместительный и роскошно оборудованный. Добавим, что он развивал скорость до

пятнадцати узлов - совсем неплохо даже по современным меркам. Уже 7 апреля «Океания»

прошла Суэцкий канал, а еще через четыре дня прибыла в Аден. Отсюда Гоген послал

Даниелю де Монфреду короткое письмо, сообщая, что третий класс мало чем уступает

второму, и ругая себя - переплатил за билет пятьсот франков! Похоже, в его кошельке не

было даже тех трех-четырех тысяч, которые должны были остаться от вырученных на

аукционе денег.

В Индийском океане судно сперва пошло почти прямо на юг, так как предстояло зайти

на Сейшельские острова, Реюньон и Маврикий. Миновав когда-то манивший Гогена

Мадагаскар, пароход через теплый пассатный пояс южнее тропика Козерога направился в

Австралию. Естественно, очутившись после долгой и многотрудной зимы в тропиках,

Гоген отдыхал душой и телом. Сам он сообщает, что в основном «бессмысленно

таращился на горизонт». Единственное, что отвлекало его от этого приятного и праздного

занятия, были «дельфины, иногда выглядывающие из воды, чтобы поздороваться».

Похоже, разговоры самого Гогена с пассажирами тоже редко шли дальше простого

«здравствуйте». Его спутниками были почти исключительно служащие французской

колониальной администрации, которые направлялись к новому месту службы - кто на

Реюньон, кто (таких было большинство) в Новую Каледонию. Всего два года назад он сам

добивался места в колониальной администрации Тонкина, но с тех пор его мнение об этом

сословии явно изменилось, потому что в своем первом письме Метте он презрительно

называет его представителей «никчемными людьми» и возмущается тем, что государство,

то есть налогоплательщики, обязаны оплачивать их «увеселительные поездки». Вместе с

тем он допускал, что, «в сущности, это славные люди, у них лишь один недостаток, к

сожалению, очень распространенный: все они страшные посредственности». По-

видимому, презрение было взаимным, так как он признается, что чувствовал себя

«удивительно одиноким» среди всех этих холеных чиновников в крахмальных

воротничках. Наверно, одной из причин, почему они сторонились Гогена, была его

внешность. Мало того, что он отрастил длинные волосы, которые, кстати, совсем не шли к

его мужественному лицу, Гоген к тому же носил коричневый бархатный костюм,

фиолетовые ботинки и широкополую артистическую шляпу!

После заходов в Аделаиду, Мельбурн и Сидней, которые показались Гогену большими

и бездарными слепками с городов Англии, «Океания» наконец 12 мая бросила якорь на

рейде Нумеа. Соблюдая полное беспристрастие, он не менее саркастически отозвался и об

этом типичном французском городишке, который в девяностых годах прошлого столетия

был почти таким же пресловутым местом ссылки, как Гвиана. «Что за потешная колония

этот Нумеа! Красивая и забавная. Чиновники с годовым жалованьем всего пять тысяч

франков могут позволить себе разъезжать с семьей в собственных экипажах, одевать жен в

дорогие наряды. Разгадайте эту загадку, кто может! Невозможно! Всех богаче бывшие

каторжники, и они вполне могут рассчитывать на видное положение. Отсюда соблазн

мошенничать и вести беспутную жизнь, ведь если ты попадешь под суд, то быстро

станешь счастлив».

В пути Гоген с недовольством узнал, что между Новой Каледонией и Таити суда ходят

всего два-три раза в год, и если ему не повезет, придется торчать в Нумеа несколько

месяцев. Сойдя на берег, он поспешил обратиться в канцелярию губернатора и услышал,

что его верно информировали. Впрочем, его тут же успокоили известием, что следующее

судно отправляется уже через неделю. Речь шла о военном транспорте «Вир», который «по

особому назначению» ходил между островами и, если оставалось место, брал

гражданских пассажиров. Билет стоил неслыханно дешево, всего шестьдесят франков36. К

тому же благодаря официальному письму Гогена без разговоров поместили с офицерами, и

ел он в офицерской кают-компании. Несмотря на это, последний этап путешествия

оказался самым тяжелым и неприятным, главным образом потому, что «Вир» представлял

собой старый парусник, который давно пора было сдать на слом, но одержимые

бережливостью военно-морские власти вместо этого снабдили дряхлую посудину

стопятидесятисильной машиной, при благоприятных условиях развивающей скорость до

шести узлов. Правда, все три мачты оставили - и очень мудро поступили, так как машина с

годами становилась все капризнее и бедному командиру «Вира» то и дело приходилось

ставить паруса, чтобы дотянуть до порта. Был у достопочтенного корабля и еще один

недостаток. Хотя он уже много лет служил в мирных водах Южных морей, на нем по-

прежнему стояло шесть палубных пушек, по три с каждой стороны; в итоге - сильная

качка даже при умеренной волне.

Новая Каледония и Таити лежат почти на одной широте, в поясе, где круглый год дует

восточный пассат. И, зная многочисленные пороки «Вира», его капитан никогда не

отваживался идти против ветра прямо на Таити. Он поступал, как поколения

судоводителей до него: спускался в новозеландские воды, чтобы воспользоваться

господствующими там сильными западными ветрами. Путь от этого почти удваивался, но

зато получался выигрыш во времени. Плавание от Нумеа до Таити занимало всего около

трех недель; конечно, если машина не подводила.

«Вир» отчалил в назначенный срок - 21 мая, другими словами, до разгара зимы в

южном полушарии. Так что Гоген вряд ли зяб, даже когда судно проходило самую южную

точку огромного полукруга. Но теснота на борту была невыносимая: вместе с ним плыли

тридцать пять солдат, три флотских офицера, жандарм с семьей, капитан-пехотинец (с

нефранцузской фамилией Сватон, очевидно, фламандец) и одна-единственная таитянка37.

Тем не менее сомнительно, чтобы пассажиры предпочитали отсиживаться в своих каютах.

Вот как описывает условия на борту один чиновник французской колониальной

администрации, проделавший тот же путь несколькими годами раньше: «Я один занимаю

каюту рядом с кладовкой. Но я стараюсь возможно меньше находиться в каюте, потому

что даже днем там тьма кромешная, и вентиляторы плотно задраены, не позволяя выгнать

спертый воздух и вонь, распространяющуюся из машинного отделения. И, однако, я пока

не жалуюсь на сон, несмотря на полчища огромных тараканов, которых, вероятно,

приманивает солонина в кладовке... Так или иначе, время идет. Лучшая пора дня - утро.

Как только рассветает, я с радостью выскакиваю из своей смердящей каюты и поднимаюсь

на мостик, чтобы наполнить легкие свежим морским воздухом... Офицеры, сменившиеся с

ночной вахты, отдыхают, судовой врач играет у себя на флейте, а мы режемся в вист в

Загрузка...