офицерской кают-компании»38.

Погода стояла на редкость хорошая, машина, против всех ожиданий, ни разу не

отказала, и на восемнадцатый день плавания, рано утром 7 июня, на горизонте показался

первый из островов Французской Полинезии (или, как тогда говорили, - Французских

поселений в Океании). Речь идет о невысоком гористом островке Тупуаи в Австральном

архипелаге, лежащем к югу от Таити.

В этот день Гогену исполнилось сорок три года - очень важный день рождения, самая

критическая пора в жизни мужчины. Особенно если главная работа еще впереди. И мы

вправе предположить, что Гоген остро ощущал, что он стоит на пороге больших перемен,

судьба его решится в этом неведомом островном царстве.

Было еще темно, когда «Вир», в ночь с 8-го на 9 июня, подошел к соседу Таити,

маленькому острову Моореа. Только мечущиеся огни факелов у западного берега Таити,

где рыбаки вышли на аутригерах ловить на свет летучих рыб, говорили о том, что Гоген

наконец достиг своего южноморского рая.

В глубокую, хорошо защищенную гавань на севере Таити, где находится столица всей

колонии - Папеэте, попадали через узкие ворота в коралловом рифе. Очень сильное

течение делало этот проход опасным ночью, и командир «Вира» сбавил ход, чтобы

подойти туда на рассвете. Поэтому, когда в половине шестого утра на светлеющем

тропическом небе вырисовался вздымающийся на две с лишним тысячи метров конус

Таити, судно было уже слишком близко к острову, и Гоген не мог как следует его

обозреть39. Самый величественный вид на Таити (остров представляет собой не что иное, как вершину исполинского подводного вулкана) открывается с расстояния десяти морских

миль. Причем должна быть ясная погода, иначе видно только основание размытого

свинцово-серого треугольника, все остальное скрыто в густой дождевой туче. А в

хороший день за десять миль можно отчетливо различить головокружительные обрывы и

темные глубокие расщелины, прорезанные за много миллионов лет разрушительным

действием воды и ветра. Дикий, угрюмый вид и пепельно-серые с переходом в

металлическую синь краски издали придают Таити сходство с лунным кратером; наверно,

поэтому восхищенные путешественники, описывая свое первое впечатление, столь охотно

употребляли прилагательные «сверхъестественная» и «неземная» красота. Но когда

подходишь ближе, краски исподволь меняются, ведь горы на самом деле вовсе не голые,

они покрыты пышным ковром ярко-зеленого папоротника в рост человека.

Не получил Гоген представления и о Папеэте, хотя «Вир» был в нескольких стах

метрах от берега, когда на борт поднялся лоцман. Дело в том, что город закрывала

сплошная стена усыпанных красными цветами брахихитонов. Она тянулась вдоль всей

двухкилометровой излучины залива и только две-три шхуны да несколько аутригеров

говорили, что тут есть люди. Лишь после того как «Вир» бросил якорь и пассажиров

свезли на поросший травой берег, Гоген смог оценить, в какой мере его умозрительное

представление отвечало действительности.

Он мгновенно убедился, что мечта и явь не совпадают. Если вспомнить, с каким

жадным ожиданием он ехал, для него, наверно, было настоящим ударом вместо красивого

селения с живописными хижинами увидеть шеренги лавок и кабаков, безобразные,

неоштукатуренные кирпичные дома и еще более безобразные деревянные постройки,

крытые железом. Конечно, если бы Гоген прибыл сюда вместе с Лоти, то есть лет двадцать

назад, он застал бы более приглядное зрелище. Но после того как в 1884 году половину

города уничтожил пожар, был принят закон, запрещающий строить дома из бамбука,

пальмовых листьев и прочих легко воспламеняющихся материалов. Однако еще больше

Гогена обескуражило, что полинезийцы ничуть не походили на голых Ев и диких

Геркулесов, ради встречи с которыми, мечтая писать их и разделить с ними райскую

жизнь, он обогнул половину земного шара. О фигурах женщин вообще нельзя было

судить, ибо все скрывали длинные, широкие платья-мешки - такую моду ввели

миссионеры. Чуть ли не еще более нелепо выглядело пристойное одеяние мужчин: что-то

вроде юбочек из цветастого набивного ситца, белые рубахи на выпуск и желтые

соломенные шляпы того самого фасона, который Морис Шевалье позже прославил на весь

мир. Если говорить о внешних признаках, таитяне лишь в одном решительно

противостояли цивилизации: почти все они ходили босиком.

Впрочем, и Гоген был одет совсем не так, как европейцы, которых привыкли видеть

таитяне, - ни мундира, ни белого полотняного костюма, ни черного сюртука, ни даже

тропического шлема. Глядя на его женственно элегантную прическу и шляпу, они приняли

Гогена за европейского маху. Так называли здесь гомосексуалистов-трансвеститов,

которых на Таити было довольно много и которых осуждали одни миссионеры. Можно

даже сказать, что маху пользовались уважением и популярностью не только как

сексуальные партнеры, но и как домашние работницы, умеющие отлично стряпать,

стирать и шить.

По случаю раннего часа никто в городе не видел, как подходил «Вир», поэтому на

пристани не оказалось никого из представителей местной власти. Отелей в Папеэте в 1891

году не было. И Гоген стоял совершенно растерянный в окружении хихикающих

островитян. Наконец прибежал запыхавшийся лейтенант, чтобы приветствовать самого

знатного пассажира, а именно капитана Сватона, присланного на Таити на должность

командира местного гарнизона. Так как Гоген прибыл в обществе Сватона, молодой

лейтенант Жено учтиво пригласил его к себе; дом Жено стоял всего в нескольких стах

метрах от пристани. Таитяне пошли за ними и столпились у калитки, продолжая пялиться

на европейского маху, так что лейтенанту пришлось прогнать их40.

Самым высокопоставленным лицом на острове считался король Помаре V. Но Гоген

несомненно знал (а если не знал, то его просветил лейтенант Жено), что настоящим и

почти единоличным правителем был французский губернатор. И как только открылась

губернаторская канцелярия, он пошел туда, чтобы предъявить свое рекомендательное

письмо и постараться получше использовать его. Он увидел небольшого роста мужчину

лет пятидесяти, с бакенбардами, очень смуглого, но с чисто европейскими чертами лица,

так что не родись Этьен-Теодор-Мондезир Лакаскад на негритянском острове Гваделупа,

даже его врагам не пришло бы в голову называть его мулатом (илл. 21). К несчастью для

губернатора, он нажил себе много врагов, а манеры его производили смешное

впечатление. Беспристрастный свидетель, американский историк Генри Адаме, пишет о

нем: «Он был очень любезен, засыпал нас кучей приглашений, которых мы не могли

принять, выпаливал фразы, полные какой-то японской смеси подобострастия,

покровитель-ственности и подозрительности»41. Кстати, Генри Адаме, который попал на

Таити, совершая на досуге кругосветное путешествие, покинул Папеэте всего за четыре

дня до прибытия Гогена. С ним вместе путешествовал его лучший друг, художник Джон

Лафарж, которого не без основания называли «американским Пюви де Шаванном».

Поль Гоген тоже восхищался Пюви де Шаванном; он, наверно, и с Генри Адамсом

нашел бы общий язык, так как оба были не в ладах с цивилизацией и всегда мечтали о

более гармоничной жизни.

Как Генри Адаме, так и Джон Лафарж отличались наблюдательностью и хорошо

владели пером; между прочим, в их письмах и книгах можно найти чрезвычайно

интересный рассказ о Роберте Луисе Стивенсоне, с которым они повстречались на Самоа.

Задержись они на Таити чуть дольше или попади они туда чуть позже, мы, наверно,

располагали бы тем, чего нам теперь так недостает: глубоким психологическим портретом

Гогена и квалифицированным отчетом о его творческих взглядах и работе в первое время

пребывания на острове.

Возвращаясь к губернатору Лакаскаду, следует сказать, что при всей своей нелепой

манерности он был знающим и энергичным человеком. Он начал свою карьеру врачом,

потом много лет занимал пост директора банка, был избран в палату депутатов Франции и,

наконец, благодаря своему административному и дипломатическому дару получил видную

должность в колониальной администрации. Ему необычайно доверяли, это видно из того,

что Лакаскад губернаторствовал уже пять лет, когда прибыл Гоген, меж тем как

большинство его предшественников не смогло продержаться даже положенных трех лет42.

От министра колоний губернатор двумя неделями раньше получил с текущей почтой

через Америку известие об «официальной миссии» Гогена. Поэтому он держался очень

учтиво и предупредительно, что, разумеется, породило благоприятную цепную реакцию,

которая распространилась на всю местную чиновничью иерархию. Квартирный вопрос

решился тут же - на первых порах Гогену отвели комнату в правительственном доме для

новоприбывших служащих. В письме Метте он удовлетворенно сообщал: «Я очень

хорошо принят как губернатором, так и начальником управления внутренних дел, а также

его супругой и двумя дочерьми (он превосходный семьянин). Я завтракал у них, и они

всячески старались сделать мне приятное».

В виде особой чести Гоген без промедления был принят в члены «Сёркл Милитер»,

мужского клуба для избранных, куда обычно принимали только офицеров и высших

чиновников. Под стать ведущей роли, которую играл клуб в светской жизни Папеэте, его

помещения находились в самом большом парке в центре города, причем на огромном

баньяне, в трех метрах от земли, разместилось своего рода кафе, сидя в котором члены

клуба бросали сквозь листву рассеянные взгляды на простой люд, спешивший на работу

или с работы домой по главной улице внизу. Здесь-то двух новых членов - Гогена и

капитана Сватона - и чествовали вечером их первого дня в Папеэте; по таитянскому

обычаю им надели на шею цветочные гирлянды, а по французскому - поднесли абсент со

льда.

Окончательное подтверждение того, что Гоген признан значительной персоной,

последовало через два дня, когда в правительственном органе «Официальный вестник»

появилась заметка, извещающая, что колонию почтил своим посещением «живописец

Гоген, прибывший с официальной миссией»43. Фамилия была напечатана не совсем верно, но читатели этого не заметили, ведь никто на Таити раньше и не слышал о нем. Зато все

тотчас поняли, что у него, наверно, есть очень влиятельные друзья в Париже; многие даже

заподозрили, что так называемая официальная миссия только маскировка, а на самом деле

он прислан проверить, как обстоят дела в колонии. (Негласные ревизии в ту пору были

обычными.) Гогена повсюду принимали с большим почетом, и он заметно воспрянул

духом. Очень скоро он пришел к выводу, что в общем-то неожиданно высокий уровень

цивилизации в Папеэте - скорее плюс, чем минус. В день, когда появилась цитированная

заметка, 11 июня, он написал Метте: «Думаю, что вскоре получу хорошо оплачиваемые

заказы: каждый день самые различные люди просят меня написать их портреты. Пока что

я ломаюсь (самый верный способ получить хорошую цену). Так или иначе, похоже, что я

здесь смогу подзаработать, чего никак не ожидал. Завтра мне предстоит встреча с

королевской фамилией. Вот что значит реклама. Глупо, конечно, но я держусь молодцом»44.

Однако на следующее утро, когда до аудиенции оставалось совсем немного времени,

вдруг загрохотали пушки местного гарнизона, и бедняга Гоген услышал потрясающую

новость: то был траурный салют по случаю кончины короля Помаре V. Его величество

умер скоропостижно, но вообще-то он давно болел, даже удивительно, что дожил до

пятидесяти двух лет. Корнем зла и источником всех бед Помаре была его непомерная

жажда, унаследованная вместе с крупным состоянием, которое позволяло ему утолять ее.

Упиваться до смерти было, можно сказать, традицией в его роду. Точно так же кончили

свои дни его прадед, который после кровавых усобиц стал единоличным владыкой на

Таити в конце восемнадцатого века, дед, грозный Помаре II, силой обративший в

христианство все население острова, и отец, ничтожный супруг царствовавшей королевы,

Помаре IV. Честно говоря, Помаре V за всю свою жизнь никогда не был совсем трезв. Но

хроническим алкоголиком он стал только после того, как в 1880 году преждевременно

ушел в отставку и все силы посвятил нелегкой задаче пускать на ветер поистине

королевский оклад в 5 тысяч франков в месяц, которым его вознаградило французское

правительство. Хотя члены двух мужских клубов Папеэте охотно помогали ему

опустошать миски с его любимым коктейлем, составленным из рома, коньяка, виски и

ликера, он, как и следовало ожидать, в конце концов допился до неизлечимой болезни

печени. Тем не менее он до самого конца держался на ногах, так что Гоген был вправе

надеяться, что король Помаре примет его в назначенный час, а может быть, даже окажет

ему любезное и полезное покровительство.

Зато Гоген глубоко ошибался, считая нечестивую кончину Помаре великой

национальной трагедией и патетически восклицая: «С ним пришел конец последним

остаткам древних традиций, с ним кончилась история маори. Цивилизация солдат, купцов

и колониальных чиновников восторжествовала. Глубокое горе охватило меня». Воистину

печальная, но далеко не столь драматическая истина заключалась в том, что так

называемый процесс цивилизации Таити начался задолго до рождения Помаре V,

неспешно продолжался после его смерти и еще не закончен по сей день, и уж если

говорить о старых исторических традициях, то они никогда не занимали короля Помаре, в

отличие, скажем, от его супруги, королевы Марау, которая, очень рано разойдясь со своим

непутевым мужем, весь досуг посвящала записям древних народных песен, героических

преданий, королевских генеалогий и эпоса.

Похороны были поручены начальнику Управления общественных работ. Радуясь, что

счастливый случай свел его с квалифицированным и официально одобренным

консультантом по вопросам эстетики, он попросил Гогена руководить украшением

большого тронного зала, где было выставлено для прощания облаченное в мундир

французского адмирала тело Помаре V (илл. 16). И как же он удивился, когда Гоген

бесцеремонно отверг почетнее поручение, заявив, что королева и женщины ее свиты

якобы обладают большим вкусом и превосходно справятся сами.

Отказ его вовсе не объяснялся недостаточным почтением к усопшему монарху, это

Гоген ясно показал в день похорон 16 июня - вместе с тысячами таитян и сотнями

европейцев он отшагал пять километров до личного склепа королевской фамилии,

расположенного на красивом мысу восточнее Папеэте (илл. 17). Гоген называет этот

мавзолей «не поддающимся описанию монументом» и жалуется, что он «режет глаз рядом

с естественной красотой растительности и всего места». А между тем при желании

описать склеп очень легко, ибо это была всего-навсего выкрашенная в красный цвет

пятиметровая каменная башня с железной крышей, увенчанной символом, который

приобрел несколько неожиданный смысл: то, что было задумано как греческая урна,

больше всего напоминало бутылку...

Зато какой радостью было для художника, только что прибывшего на остров, увидеть

сразу столько таитян, столько различных лиц и одеяний. Пока губернатор Лакаскад читал

сто раз проверенную высокопарную речь, изобилующую витиеватыми фразами, вроде: «в

лице короля Помаре вы лишились отца, так сплотитесь же теснее вокруг вашей матери,

нашей общей матери, Франции», - Гоген достал свой блокнот и принялся делать наброски.

Времени у него было предостаточно, потому что речь Лакаскада, разумеется, переводилась

для таитян, а после губернатора взял слово придворный священник и произнес на

таитянском языке речь, длина которой никак не соразмерялась со скудными заслугами и

достоинствами покойного монарха. В заключение выступил брат королевы, знаменитый на

Таити оратор, который не любил делать что-либо наспех45. Как только обряд закончился, все с кощунственной, на взгляд Гогена, поспешностью и суетливостью вернулись в го-род.

Но ведь Гоген, если на то пошло, был одним из немногих, кого искренне опечалила

кончина короля, так как он, в отличие от других, видел в Помаре V не только доброго и

безобидного опереточного монарха, но и верного заказчика картин и мецената.

Сразу после похорон, не сомневаясь, что найдется еще много других знатных лиц,

которые щедро заплатят за свой портрет, и что есть полный смысл задержаться в Папеэте,

Гоген стал подыскивать себе дом. Жилье в столице не было проблемой, если не считать

того, что деревянные домишки Папеэте были похожи друг на друга как две капли воды.

Почти все они стояли на мощных каменных подпорах или полуметровых деревянных

сваях, чтобы воздух мог свободно циркулировать под полом. Это, возможно, помогло бы

поддерживать более сносную температуру в комнатах, если бы железные крыши не

превращали каждый дом в баню. Особенно тяжко было в коробках без потолка. И чтобы

не изжариться, местные жители большую часть дня проводили на окаймляющих фасады

открытых террасах. А где сваи были повыше, попросту устраивались под домом.

Канализация, конечно, отсутствовала; за водой ходили с ведрами к одной из трех

городских колонок. Впрочем, недостатки в какой-то мере возмещались тем, что уродливые

одноквартирные дома классического тропического стиля, все без исключения, были

окружены красивыми садиками с кустами гардении, гибискусом, манго и хлебным

деревом.

Как ни странно, меблированных домов в ту пору в Папеэте не сдавали. Подыскав себе

подходящую виллу, люди шли на мебельный склад и брали обстановку напрокат. Такой

неудобный порядок возник, наверно, потому, что у съемщиков были самые различные

привычки и запросы. Например, чиновники колониальной администрации предпочитали

жить на европейский лад и окружали себя всякими столиками, зеркалами, гардинами и

салфеточками. В отличие от них постоянные поселенцы часто довольствовались

несколькими циновками заменяющими и стулья и кровать, да большим деревянным

сундуком для одежды и прочего имущества.

Гоген, можно сказать, основательно обставил дом, который снял неподалеку от

католической церкви. Он взял напрокат двуспальную кровать, два стола, четыре стула,

бюро, шезлонг и сундук. Стены украсил фотографиями Метте и детей и репродукциями

картин.

Чтобы найти клиентов и получше узнать местные условия, Гоген старался возможно

скорее расширить круг своих знакомых. Для этого он даже постригся и, в соответствии с

местной модой, надел белый полотняный костюм и крахмальный воротничок. (Губернатор

и другие высокопоставленные лица обязаны были повседневно носить черный сюртук.)

Что ж, белый костюм, хотя и был далек от идеала, все-таки лучше подходил для

тропического климата Таити. Гогену еще посчастливилось приехать в начале прохладного

сухого сезона, когда температура в полдень редко превышала тридцать градусов, а ночью,

как правило, понижалась до двадцати.

Довольно скоро Гоген уяснил себе, что три тысячи жителей этой провинциальной

дыры Папеэте делятся на множество различных групп и клик. Верхушку, как и во всех

колониях, составляли командированные чиновники и офицеры, которые привезли с собой

свои семьи и слуг. Обычно они служили на одном месте три года, после чего их

переводили в другую колонию. Эта группа, включавшая около ста человек, с известным

основанием считала себя не только политической, но и социальной и интеллектуальной

элитой. Во всяком случае, многие из них принадлежали к знатным семьям. Поэтому они

смотрели свысока на постоянных поселенцев, главным образом бывших солдат и

матросов, которые женились на таитянках и осели на острове. Большинство поселенцев

открыло магазины, лавки или трактиры, многие стали богачами. Всего «оседлых» было

около двухсот. Причем их основным пороком считались не столько грубая речь и

вульгарные манеры, сколько эгоизм и корыстолюбие. В свою очередь поселенцы обвиняли

военное и гражданское начальство в лени и чванстве. А то и в нечестности. Кроме того,

они единодушно считали, что все эти сменяющие друг друга приезжие службисты

возмутительно мало знают о местных условиях и, по справедливости, поселенцы сами

должны править двадцатью тысячами коренных жителей колонии. Вообще же они редко

бывали в чем-нибудь согласны между собой.

Впрочем, среди чиновничьего сословия тоже не было недостатка в интригах и

стычках, чаще всего из-за картофеля и таитянских девушек. Картофеля не хватало, ведь

это был импортный товар, к тому же плохо переносящий морские перевозки. А хозяйки не

могли допустить мысли о том, чтобы осквернить священную французскую кулинарную

традицию, заменив пом-де-фри с мясом бататом или иными полинезийскими

корнеплодами, и дошедшие в сохранности ящики картофеля становились предметом

жестокой и беспощадной борьбы. Что до таитянских девушек, то проблема была прямо

противоположного рода: их было слишком много, и чиновники слишком часто искали в их

объятиях утешение и отдых после выматывающих душу картофельных битв.

Светская жизнь чиновничьего сословия сводилась к нескончаемой череде

традиционных обедов, причем меню и размещение гостей за столом долго оставались

важнейшей темой всех разговоров в городе. В промежутках между зваными обедами

женщины сплетничали за чашкой кофе, а их мужья сплетничали, пили и играли в домино в

«Сёркл Милитер»; местные тузы сплетничали, пили и играли в домино в «Сёркл Юньон».

Всего красноречивее интересы местного общества характеризует то, что единственными

предприятиями в Папеэте тогда были винный завод, пивной завод, фабрика по

производству льда и фабрика освежающих напитков, которая выпускала преимущественно

содовую воду. Один из участников кругосветного плавания шведского фрегата «Ванадис»,

побывавший на Таити незадолго до Гогена, дополняет картину экономики лаконичной

справкой о торговле: «Из наших продуктов здесь можно увидеть только спички и

некоторое количество норвежского пива. Сами французы сбывают на островах почти

исключительно вино, коньяк и табак»46.

Два-три раза в год чиновники и местные тузы встречались на приеме у губернатора,

где без особого успеха пытались найти общую тему для разговора. В остальные дни года

они ограничивались холодными поклонами во время вечерних и воскресных прогулок на

колясках вдоль берега залива. Только одно объединяло две соперничающие группы

французов - глубоко укоренившаяся недоброжелательность к тремстам коммерсантам и

плантаторам английского и американского происхождения. Большинство членов этой

группы родились на острове и сочетались браком с членами самых знатных таитянских

семей, что, разумеется, делало их еще более могущественными и опасными. Гораздо

позднее возникла следующая группа, к которой французы и англосаксы относились

одинаково неодобрительно. Речь идет о трехстах китайцах; их двадцать пять лет назад

привез на остров один шотландец-мегаломан, который задумал за счет дешевой рабочей

силы сделать более доходным производство хлопка на своей плантации. Шотландец

прогорел, а кули поневоле пришлось остаться на острове. Понятно, на их долю досталась

самая примитивная и скверно оплачиваемая работа. Большинство стали портными и

уличными торговцами; некоторые держали мясные лавки или с великим трудом

выращивали овощи и корнеплоды на искусственно орошаемых клочках земли на окраине

города. Наиболее преуспевшие открыли мелочную торговлю или трактиры, где

завсегдатаями были туземцы и моряки. А два-три человека нажили на опиуме такие

деньги, что надеялись вскоре осуществить самое горячее желание каждого китайца,

достигшего преклонных лет: вернуться на родину со сбережениями, которых хватило бы

на роскошные похороны и дорогую гробницу.

Наконец, в Папеэте жило довольно много - около двух тысяч - более или менее

чистокровных полинезийцев. Хотя они числом вдвое превосходили всех европейцев и

китайцев вместе взятых, у этой группы не было почти никаких прав и почти никакого

национального самосознания. Примерно половину составляли женщины, которые вышли

замуж за европейцев, их дети и родственники, тоже переехавшие в город. Надо сказать,

что полинезийки очень неохотно вступали в брак с китайцами, ибо те обладали двумя

непростительными, на взгляд таитян, пороками: они были скупы и неопрятны.

Остальное туземное население Папеэте составляли многочисленные женщины и не

столь многочисленные мужчины, которые первоначально приехали сделать покупки,

развлечься и посмотреть чудеса большого города. Как это часто случается я в других

частях света, столичная жизнь настолько пленяла гостей из провинции, что они оседали в

городе и нанимались на работу, чаще всего слугами. Конечно, самые молодые, красивые и

предприимчивые женщины быстро открывали, что в Папеэте много солдат и матросов,

которые, наперебой предлагая им еду, вино, деньги, требуют взамен лишь то, что таитянки

в своей родной деревне безвозмездно дарили любому неженатому мужчине.

Поскольку таитяне в Папеэте были подчинены другим этническим группам, они

почти совсем отказались от своих нравов и обычаев. Однако многие остались верны

привычке купаться утром и вечером, избрав для этого пересекающий город ручей

Королевы. А в окружавших все дома прелестных садах ежедневно можно было видеть, как

туземцы готовят себе обед в таитянской земляной печи. На обломках базальта,

выстилающих дно неглубокой ямы, разводили костер; раскалив камни, клали на них

завернутые в большие листья кушанья и засыпали яму песком, после чего можно было

спокойно выкурить трубку или сигарету, ожидая, пока еда будет готова.

Гоген, разочарованный в своих соотечественниках, с горечью подытожил свои

впечатления от Папеэте: «Это была Европа - Европа, от которой я уехал, только еще хуже,

с колониальным снобизмом и гротескным до карикатурности подражанием нашим

обычаям, модам, порокам и безумствам». Генри Адаме был лишь немногим милосерднее,

когда в письме от 23 февраля 1891 года говорил: «Папеэте - одно из тех идеальных

местечек, у которых есть только один недостаток: они невыносимы. Стивенсон

предупреждал нас об этом; и все же я допускаю, что когда-нибудь в будущем, когда город

опять будет окружен ореолом романтического далека, мы будем вспоминать наше

пребывание там, удивляясь, как он мог нам надоесть. Солнце и луна выше всех похвал.

Горы и море вполне годятся в обитель всем богам любой теологической энциклопедии.

Город отличен от всего, что мне довелось видеть, на нем лежит печать утерянной

прелести, которую приписывают раю, - если не считать горожан. Что до них, то не знаю

толком почему, но они меня очень сильно беспокоят. А между тем они гораздо занятнее,

чем можно было ожидать. Больше всего меня тревожит все пронизывающая

нечистокровность, словно густой бледно-коричневый или грязно-белый налет, говорящий

о худосочности, болезни и сочетании наименее достойных качеств... В окружении двух-

трех тысяч подобных людей, живя в грязной лачуге, в десяти шагах от других таких же

«коттеджей», быстро перестаешь замечать изысканную игру лучей утреннего солнца в

бокале вина на вашем столе, голубизну моря перед вашей калиткой, не говоря уже о

красках гор Моореа вдали. Впрочем, даже когда я забываю этих метисов и эти коттеджи,

когда я, так сказать, купаюсь в голубом и фиолетовом свете, меня упорно не покидает

какая-то сосущая тоска, и не понять, почему ею овеяно место, которому больше к лицу

быть веселым, как комическая опера».

Гоген, парижанин с официальной миссией, разумеется, был принят в круг

чиновничества. Но после того как он целую зиму вращался в Париже среди художников,

богемы и салонных анархистов, ему было трудно взять верный тон. К тому же он, как

всегда, не умел скрывать своих мыслей. Единственный, кого Гоген кое-как переносил, был

добрейший лейтенант Жено. Каким отличным человеком был Жено, особенно убедительно

говорит то, что с ним ладили даже соседи, хотя они принадлежали к сословию поселенцев.

Во всяком случае, они иногда заходили к нему на аперитив. Одним из них был санитар

Жан-Жак Сюха, женившийся в Папеэте на дочери ирландца и туа-мотуанки. Второй,

Состен Дролле, по профессии кондитер, приехал на Таити еще в 1857 году и знал все обо

всех на острове. Гоген уже в один из первых дней в Папеэте встретил в доме лейтенанта

Жено (номер 15 на карте Папеэте) этих полезных людей и потом часто обращался к ним за

разными справками. Один из сыновей Состена Дролле, двадцатилетний Александр,

несмотря на свою молодость, был едва ли не лучшим правительственным переводчиком.

Гоген решил во что бы то ни стало изучать таитянский язык; как и многие другие

новоприбывшие европейцы, он полагал, что это чрезвычайно просто, так как язык

агглютинирующий, нет никаких падежных окончаний. Александр Дролле любезно

вызвался преподавать ему бесплатно, но вскоре убедился, что ученик начисто лишен

способностей к языкам. Все же он мужественно продолжал растолковывать ему

своеобразную систему таитянских частиц, пока Гоген не сдался сам.

Конечно, в Папеэте среди поселенцев были люди, которые влиянием и богатством

намного превосходили Состена Дролле и Жан-Жака Сюха. В первую очередь Гоген

попытался завоевать дружбу двух крупнейших местных тузов. Одним был выборный мэр

Папеэте, Франсуа Карделла, в чьих руках сходились многие видимые и невидимые нити

сложной политической машины. Второй был адвокат-самоучка, крупнейший капиталист

острова, Огюст Гупиль, любивший похвастать, что начинал свой путь не только с пустыми

руками, но и с босыми ногами, так как у него не было даже пары обуви, когда он двадцать

пять лет назад приехал в колонию. Благодаря огромной энергии и незаурядному

коммерческому дарованию он быстро нажил состояние на копре и кокосовой крошке и уже

много лет занимал роскошный особняк за городом. Ко всему Гупиль был талантливый

музыкант-любитель и изо всех поселенцев один хоть сколько-то интересовался

искусством47. Превыше всего он ставил древнегреческую классику, но и к современному

искусству относился милостиво - в той мере, в какой оно служило античным идеалам.

Увы, в глазах поселенцев Гоген был человеком из вражеского лагеря, ведь он приехал с

официальной миссией. Карделла и Гупиль держались вполне корректно, однако избегали

приглашать Гогена к себе, и большинство последовало их примеру.

Холодное отношение поселенцев и собственное нежелание Гогена участвовать в

скучной и мещанской светской жизни колониальных чиновников привели к тому, что

Гоген очутился как бы на периферии местного общества. К своей радости, он открыл, что

жизнь в этих кругах куда интереснее и веселее. В том же парке, где находилась

офицерская столовая военного клуба и кафе на дереве, два раза в неделю устраивались

танцы для всех (номер 11 на карте Папеэте). И замечательное зрелище, которое Гоген

увидел из своего удобного наблюдательного пункта, побудило его бросить домино,

отставить в сторону рюмку с абсентом и спуститься на несколько ступенек вниз по

общественной лестнице. Каждую среду и субботу в восемь ча-Сов вечера любительский

духовой оркестр занимал места в забавном железном павильоне (сохранившемся до наших

дней) и полтора часа играл гавоты, польки и вальсы. Публику составляли главным

образом таитяне, солдаты, матросы, служащие и приказчики; впрочем, даже

высокопоставленные чиновники и местные тузы могли без риска для своей репутации

подойти и со скучающим лицом обозреть танцующих. Гоген не видел никаких причин

ограничиваться скромной ролью зрителя, а танцевал он хорошо и быстро стал желанным

кавалером. Очаровательный местный обычай разрешил женщинам приглашать на танец

партнеров по своему вкусу, и они часто пользовались этим правом.

Наверно, Гоген вполне разделял чувства путешественника Пеллендера, который

восторженно писал: «Больше двухсот девушек окружает эстраду, развлекаясь тем, что

выделывают разные антраша. Сколько красок! Сколько пыли! Сколько пыла!

Возблагодарим небо или французов, что есть на свете хоть один уголок, где человек,

пресыщенный цивилизацией, может преклонить свою усталую голову и позволить вихрю

тропических образов убаюкать себя. Годами мы мечтали о таком зрелище и наконец

нашли одно - в Папеэте»48.

Один французский писатель, тоже побывавший на Таити в девяностых годах, оставил

более подробное описание этих балов.

«Вокруг лужка в такие вечера размещается два десятка торговцев, которые

раскладывают свой товар на циновках или маленьких столиках, в свете керосиновых ламп

и свечей. Они предлагают кокосовые орехи, таитянские сигареты (небрежно высушенный

табак, завернутый в листья пандануса), цветочные гирлянды, ожерелья из благоухающих

гардений тиаре, искусственные цветы из нарезанных листьев, пиво в стаканах,

безалкогольные напитки в бутылках и ледяные соки.

Между торговцами и павильоном прогуливаются толпы канаков обоего пола, среди

которых преобладают слегка принаряженные женщины, и довольно много европейцев, в

том числе почти в полном составе команды стоящих в гавани судов. Словом, публика не

самая «изысканная», зато очень своеобразная.

Таитяне, эти большие дети природы, которые пришли сюда повеселиться, настолько

восприимчивы к музыке, что с первыми же звуками трубы начинается живописный

спектакль. Несколько человек неуклюже скачут перед павильоном. Их коленца

приветствуются едкими словечками и смехом. А сквозь добродушную толпу зрителей,

громко распевая, уже бесцеремонно пробивается другая группа танцующих. Все это

веселое сборище забавляется невинно и беззаботно, даже самые сильные толчки

вызывают только шутки и громкий смех.

По краям зеленой площадки, но на безопасном расстоянии от танцующих, разложив

принесенные с собой коврики и подушки, устроились люди постепеннее. Это офицеры,

чиновники колониальной администрации и «женский свет» - иначе говоря, королева

Марау со свитой и другие таитянки и метиски. Всюду видишь группы островитянок в

длинных белых платьях, с густыми распущенными черными волосами, темными глазами и

зовущими чувственными губами. У каждой в черных волосах - великолепная белая

гардения; они удобно устраиваются на циновках, обмахиваются веерами и курят длинные

канакские сигареты. Чуть видимые в полутьме, которая так располагает к флирту и

интимной беседе, они принимают комплименты, хвалу и шутливые реплики мужчин с

восхитительным обаянием, присущим этим жительницам тропиков, таким пикантным,

благодаря их безнравственности, невероятно смелому языку и необузданной

жизнерадостности»49.

Другой французский писатель далеко не столь лестно отзывается об уличных

женщинах Таити той поры: «Угодить на них невозможно, им всегда не хватает денег, как

бы щедры вы ни были. Так, многие офицеры, покидая колонию, оставляли своим

любовницам немалые суммы, тысячи франков. А те в несколько дней все пускали на ветер,

без сожаления тратили деньги на кутежи. Думать о завтрашнем дне и испытывать

благодарность - и то, и другое одинаково чуждо таитянкам. Они живут лишь настоящим, о

будущем не помышляют, прошлого не помнят. Самый нежный, самый преданный

любовник забыт, едва ступил за порог, забыт буквально на следующий же день. Главное

для них - опьянять себя песнями, танцами, алкоголем и любовью»50. На это можно ответить

откровенными, но все же одобрительными словами самого Гогена: «У всех таитянок

любовь в крови - ее столько, что она всегда остается любовью, даже если куплена».

Конечно, Гоген под многозначным словом «любовь» здесь понимал прежде всего

эротическую страсть.

В половине девятого духовой оркестр подводил черту танцам «Марсельезой». Но, как

отмечает уже цитированный нами писатель, мало кто расходился в столь ранний час.

«Обычай предписывает после концерта идти пить чай в китайские кварталы. Мужчины и

женщины отправляются туда по двое, причем принять такое приглашение для таитянки -

все равно что дать согласие на более интимное общение, потому что в этой жаркой,

опьяняющей чувства стране считается естественным свободно удовлетворять свои

инстинкты, и отказать было бы равносильно оскорблению. И вот китайские кварталы

наводняет пестрая толпа, объединенная решимостью хорошенько повеселиться. Всего

замечательнее, что, хотя здесь смешалось столько людей - разные характеры, разные

сословия, - крайне редко можно услышать бранное слово, и еще реже шутка и насмешка

кончаются ссорой. Впрочем, возможно, играет роль то, что в каждой чайной свой

постоянный круг посетителей.

Среди всей этой суматохи от стойки к стойке мечется вечно улыбающийся китаец-

трактирщик. Небольшого роста, желтокожий, с раскосыми, непрерывно мигающими

глазами, с тонкими руками, узкогрудый. Одет он в синюю блузу и серые отглаженные

штаны, из которых торчат тощие ноги, обутые в стучащие туфли. Он разносит маленькие

чашки со светлым, прозрачным напитком, над которым вьется пар; вдруг улыбка

становится жесткой, а сам трактирщик - злым и угрюмым. Одна из таитянок, с присущим

ее народу презрительным отношением к китайцам, перегнула палку, обозвав его «Тинито

ури неонео»: «Вонючая китайская собака». Сквозь шум и гам доносятся с сумрачной

улицы, освещенной только бумажными фонарями трактиров, нестройные звуки

пронзительной китайской флейты и всхлипывающей гармони»51.

Намного проще происходило все в остальные дни недели, когда не было музыки и

танцев. В такие вечера местом свиданий служила базарная площадь в китайском квартале,

возле невообразимо уродливого крытого рынка, сооруженного из железных прутьев и

жести (номер 13 на карте Папеэте). Один чиновник, настолько свободный от

предрассудков, что он частенько ходил туда с Гогеном, оставил подробное описание.

«Базарная площадь с редкими деревьями ограничена улицей Боннар, улицей Изящных

искусств (!), парком ратуши, строениями фирмы Атуотер и, наконец, крытым рынком.

Единственное украшение площади - квадратный фонтанчик за железной оградой,

извергающий тоненькую, едва заметную струйку воды. Когда стемнеет, вдоль ограды

рассаживаются старухи, зажигают чадящие светильники и раскладывают на тряпке или

циновке свои заманчивые товары: цветочные гирлянды, таитянские сигареты - табак,

завернутый в листья пандануса, иногда первые фрукты сезона.

Напротив них, вдоль крытого рынка, располагаются торговцы апельсинами, арбузами,

кокосовыми орехами, ананасами, каштанами мапе, липкими пирожными и т. п. Стоит

продавец мороженого с маленькой тикающей машиной, неизменно вызывающей восторг

туземцев, впервые попавших в город. Тускло освещенные китайские трактиры, кабачки,

постоялые дворы, кафе и лавки, размещенные на прилегающих улицах, уже давно битком

набиты людьми, теперь эти люди постепенно наводняют базарную площадь, и начинается

обычный спектакль.

Босые туземцы обоего пола, благоухающие парфюмерией, с цветочными венками на

голове, прогуливаются группами, здороваются друг с другом за руку и поют песенки,

смысл которых нетрудно понять, даже если вы не знаете языка. Между этими легко

одетыми, а то и вовсе раздетыми туземцами, между женщинами, предлагающими цветы,

фрукты и самих себя, можно увидеть много иностранцев, главным образом моряков всех

национальностей, французских солдат, приказчиков, писарей, но есть и представители

сливок местного общества. Они заверят вас, что пришли сюда исключительно из

любопытства или с исследовательской целью, да разве скроешь истинную причину!

На «Базаре равноправных», с его пестрым смешением людей, можно увидеть сугубо

реалистичные сцены. Все продается на этой бирже сердец - или «мясном рынке», по

меткому выражению местных жителей, - и на все находятся покупатели. Пока вовсю идет

всеобъемлющая торговля, несколько туземцев собираются у фонтана, составляют хор,

добывают откуда-то гармонь или другой инструмент для аккомпанемента, и вот уже в

самом центре причудливого сборища звучит буйная, громкая песня. Нередко полиция (она

всегда начеку в эти часы) вынуждена вмешиваться, чтобы прекратить потасовки, которые

вспыхивают, когда стороны не могут договориться о плате за определенные услуги.

Обычно толпа расходится около одиннадцати часов. Как и во всем мире,

возлюбленные парочки идут крадучись, прижимаясь к стенам домов, подальше от

уличных фонарей и масляных светильников; у женщины венок на голове, мужчина несет

какое-нибудь лакомство - кокосовый орех, ананас или другой плод, чтобы было чем

освежиться потом. За покупателями исчезают и торговцы. Ночная тьма окутывает

базарную площадь черным покрывалом. Только на углу улицы Боннар еще мерцает

одинокий светильник. Спите спокойно, любезные жители Папеэте, полиция не дремлет.

Через несколько часов, когда откроются ворота крытого рынка и покупатели явятся за

дынями и рыбой, будут обсуждены все события вчерашнего вечера и минувшей ночи, и

сплетня быстро обойдет весь город»52.

Будни «мясного рынка» вдохновили Гогена на одну из его самых известных картин -

«Та матете», которая теперь висит в Музее искусств в Базеле. (Ее «таитянское» название -

всего-навсего извращенное английское «market», рынок, причем надо было написать

определенный артикль «те», а не «та».) Подчеркнуто стилизованное полотно изображает

несколько типичных принарядившихся таитянских «веселых девиц», которые сидят на

скамейке, ожидая клиентов; на заднем плане два таитянина в набедренных повязках идут в

сторону крытого рынка, неся на палке тунцов. Стилизация заключается главным образом в

том, что позы и жесты девушек заимствованы Гогеном с росписи на египетском надгробье.

У Гогена был очень сильный половой инстинкт, который ему приходилось подавлять.

Теперь он мог дать волю своим чувствам. К тому же после восьми лет тягостной нужды у

него наконец появились какие-то деньги. Будущее - не только ближайшее, но и более

отдаленное, когда он вернется во Францию, - рисовалось ему в самых радужных красках.

И Гоген, естественно, считал, что можно позволить себе отдохнуть душой и пожить в свое

удовольствие. Но его все-таки мучила совесть, об этом говорит письмо жене, написанное в

конце первого месяца его пребывания на Таити и содержащее слова самооправдания,

которые, наверно, озадачили Метте: «Дай мне пожить так некоторое время. Те, кто

осуждают меня, совершенно не представляют себе, что такое темперамент художника.

Почему люди навязывают нам, художникам, свои требования? Мы ведь не навязываем им

свои»53.

У Гогена были причины просить о снисхождении: вскоре Пирушки и попойки

достигли кульминации в связи с главным Событием года - национальным праздником

Франции, который островитяне тогда, как и теперь, с достойным восхищения

патриотизмом и выносливостью ухитрялись растягивать на несколько недель54. Уже в

первых числах июля в город начинали Прибывать на больших лодках с оранжевыми

парусами жители разных областей и соседних островов, и население Папеэте буквально

удваивалось за две недели. Официально праздник открывался пушечным салютом в три

часа дня 13 июля. После торжественной процессии, в которой каждый остров и каждая

область были представлены своей колонной во главе со знаменосцем и барабанщиками,

туземцы остаток дня проводили в невинных и бесхитростных забавах: стреляли или

метали рукой стрелы в мишень, играли на колесе счастья, сшибали пустые банки,

поднимали тяжести и ели пончики и сахарную вату. Но предоставим слово Пеллендеру:

«Короткая улочка, идущая от пристани до ворот дворца Помаре, являет собой

изумительное зрелище. Она сплошь уставлена всевозможными будками. Фокусники,

игроки, продавцы мороженого и напитков, цветочницы расположились по бокам улицы и

говорят все сразу. Творится беззастенчивое жульничество. Наивные пассажирки с

«Ваикаре» платят двадцать пять центов за кусок арбуза. Если учесть, что целый арбуз

стоит на Таити всего пять центов, торговцы неплохо наживаются. Покупателям

предлагают отвратительнейшие напитки; от одного взгляда на наклейку можно заболеть

холерой. На одном столике, который несколько возвышается над соседними, крутится

колесо с ярко намалеванными цифрами, и, судя по непрекращающемуся звону монет на

обитой сукном полке внизу, хозяин колеса, блестящий джентльмен в клетчатом костюме, с

поддельными запонками в манжетах и с таким цветом лица, словно по нему прошлись

кистью с дегтем, явно преуспевает. Рядом, за прилавком, на котором громоздятся

неудобоваримые галеты, канака с музыкальными наклонностями зазывает покупателей,

играя на флейте. Вся улочка с ее экзотической толпой и причудливым набором товаров -

словно Нижегородская ярмарка в миниатюре. Так называемая парфюмерная лавка

выставила напоказ кучу бутылочек со смесями, которые могли быть составлены только в

трущобах Папеэте. Банка колесной мази, сдобренной гвоздичной эссенцией, снабжена

наклейкой с надписью «Болеутоляющее Риммеля для Волос». На пузырьке, в который,

судя по запаху, налит спирт и лавандовая вода, написано «Одеколон Жан Мария Фарина»55.

Этот «увеселительный парк» работал всю ночь напролет. Утром 14 июля большинство

участников праздника шли оттуда на танцевальную площадку около «Сёркл Милитер», где

в восемь часов начинался конкурс песни. Каждая область или остров были представлены

хором в составе сорока-пятидесяти человек, исполнявших великолепные полифонические

хоралы; как-никак, миссионеры десятки лет обучали островитян европейским ладам и

пению псалмов. Эти хоралы, которые, по словам самого Гогена, произвели на него

глубокое впечатление, были основным событием фестиваля, так как знаменитые

таитянские танцы упаупа, ставшие в наши дни главным аттракционом, считались властями

слишком неприличными, чтобы включать их в программу национального праздника. А в

разрешенных танцах не осталось почти ничего исконно таитянского, к тому же участники

должны были выступать в стесняющей европейской одежде. Зато когда островитяне

собирались где-нибудь в укромном месте, они сбрасывали одежды, и танцы принимали

эротический характер.

Тот же Пеллендер пишет, что трудно на бумаге воздать должное полинезийскому

празднику песни. Однако сам он неплохо справляется с задачей:

«Выступление начинается обычно с резкого дискантового крика в первом попавшемся

ключе. В тот миг, когда вы уже начинаете опасаться за голосовые связки девушки,

безобразный крик прекращается, и слышно что-то вроде мелодии с такими модуляциями,

что любой фонограф спасует. Вам покажется, что нет ни рифмы, ни ритма. Но хор думает

иначе. Тембр голоса девушки скачками понижается. И когда она переходит на спокойное

меццо, один за другим к ней присоединяются другие голоса. Кто повторяет основную

мелодию в духе фуги, кто импровизирует что-то свое; остальные - так сказать, тяжелая

артиллерия - вторят басом, как бы аккомпанируя.

Мало что осталось от правил, по которым строится европейский хорал. Разные партии

могут свободно перекрещиваться, и басы, если им вздумается, вдруг переходят на высокие

теноровые звучания, не опасаясь, что их сочтут нарушителями. Некоторые гармонии с

китайской окраской (вроде известной гармонии «Грейл», использованной Вагнером во

вступлении к «Ло-энгрину»), повторяются снова и снова, чуть ли не до одури. А в итоге

получается какая-то странная, грубоватая симфония. Кто обучал их контрапункту? Только

не миссионеры, что им до местных музыкантов! Кто обучил их модулированию? Кто

говорил им, когда вторящий бас должен умолкнуть, чтобы избежать какофонии? Что

представляет собой эта буйная таитянская мелодия - случайное скопление звуков или

звукопись, музыкальное выражение пейзажей, которые ее породили? Разве монотонный

аравийский напев не сходен с пустыней? И разве графическое воплощение шотландской

музыки, когда она записана нотными знаками на бумаге, не напоминает своими пиками и

скачками шотландские горы? Так, может быть, эти колышащиеся, плывущие созвучия, с

рокочущим фоном мужских голосов, изображают свист пассата в пальмовых кронах и рев

прибоя на рифе? Эта проблема заслуживает изучения»56.

В час дня в защищенной гавани начинались парусные и весельные гонки для

таитянских аутригеров, корабельных шлюпок и тендеров. А на берегу в это время

развертывались другие соревнования. Особенным успехом среди зрителей пользовались

гонки на ходулях для мужчин (древний таитянский спорт) и лазанье по смазанному мылом

шесту для женщин (французское нововведение). Вечером соревнующиеся и зрители

делали передышку, ограничиваясь танцами вокруг музыкального павильона, после чего

следовала еще одна бессонная ночь в «увеселительном парке». Наконец, 15 июля все

устало брели на ипподром в долину Фаутауа. Здесь происходили конноспортивные

состязания: скачки с препятствиями и без оных, рысистые испытания. Они чередовались с

соревнованиями в беге для мужчин и женщин, причем дистанции, слава богу, не

превышали 400 метров. День заканчивался так называемым венецианским водным

праздником, во время которого команды островов и областей старались покрасивее и

необычнее украсить цветами и пальмовыми листьями большую двойную пирогу.

Шестнадцатого июля, после еще одной бурной ночи, «увеселительный парк», впервые за

трое суток, закрывался, чтобы люди могли немного поспать. Но сперва раздавали

денежные призы, награды и выигрыши.

На этом празднество, разумеется, не кончалось, все продолжали играть, петь,

танцевать и пить, пока хватало денег. Последние гости разъезжались по домам лишь в

начале августа - с опухшими глазами, дикой головной болью и вялой, но блаженной

улыбкой на устах.

Для Гогена праздники были не только отличным поводом, чтобы с еще большим

рвением и упоением предаться веселью, но и бесподобным случаем наблюдать и

зарисовывать новые интересные туземные типы. Уже во время похорон короля Помаре он

сделал портретные наброски таитян, которых можно было назвать настоящими туземцами,

в отличие от обосновавшихся в Папеэте. Но тогда все были в черных траурных платьях и

плохо сидящих темных костюмах, и к тому же гости быстро исчезли. Другое дело

июльские праздники: целый месяц легко одетые полинезийцы наводняли город и

устроенные для гостей лагеря. А многие участники спортивных состязаний вообще

выступали лишь в узкой набедренной повязке. И Гоген, гуляя по городу, то и дело

останавливался, бесцеремонно устремлял пристальный взгляд на какого-нибудь туземца,

приказывал ему стоять смирно и быстро делал набросок. Добрые и сговорчивые

островитяне, как правило, не возражали, их только огорчало, что этот странный чужеземец

не только не отдает, но даже не показывает им готового «портрета». Художники-любители,

не говоря уже о фотографах, не были для них в новинку. В Папеэте работал даже

профессиональный фотограф, к которому охотно шли туземцы побогаче.

Итак, хотя на Таити в самом деле можно было целыми днями петь и любить, Гоген

убедился, что совсем без денег не обойтись. Во всяком случае, в Папеэте, где стоимость

жизни оказалась даже выше, чем в Париже. Домик, снятый Гогеном, обходился ему в

пятьдесят-шестьдесят франков в месяц. Два раза в день он ходил в отличный французский

ресторан Ренвойе; в месяц это составляло около ста пятидесяти франков. Когда он

приглашал гостей, - а это случалось частенько, - счет, естественно, оказывался еще

больше. Многочисленные лавки на пристани изобиловали товаром до такой степени, что

одежда, ткани, утварь, инструмент, лампы и ведра висели на стенах, под потолком, даже у

входа снаружи. Известно, когда у тебя перед глазами столько заманчивых товаров,

невозможно устоять против соблазна. Временные подруги Гогена поддавались соблазну

ежедневно и ежечасно, в итоге его скромный капитал таял с угрожающей быстротой.

Словом, пора было приступать к писанию портретов, на которые он возлагал такие

надежды.

К великому разочарованию Гогена, ни чиновники, ни местные тузы не обнаружили

интереса, когда он известил их, что у него наконец-то появилось время для заказов.

Вероятно, они заключили, что человек, чьи вкусы позволяют ему открыто якшаться не

только с таитянскими девицами, но и с приказчиками, писарями, солдатами и моряками,

не может быть хорошим художником. Не исключено также, что Гоген с самого начала

неверно оценил обстановку и был обманут вежливыми фразами и обостренным

вниманием, которое вызывает новый человек. И вместо того чтобы, как положено, начать

свою карьеру светского живописца портретом губернатора, он вынужден был в качестве

первого клиента довольствоваться простым английским столяром по имени Томас

Бембридж. У столяра было целых двадцать два ребенка, и почему-то ему захотелось

получить портрет дочери Сусанны, солидной дамы лет сорока. Справедливо полагая, что

столяр вряд ли сумеет оценить синтетический стиль, Гоген написал сугубо

реалистический портрет уже не молодой, увядшей и весьма тучной Сусанны. Он даже

придал ее носу натуральный красный цвет. Столяр, разумеется, посчитал это карикатурой

и, наверно, уничтожил бы портрет, если бы не уплатил за него целых двести франков. И

Томас Бембридж с грустью упрятал картину в своем сарае, где ее нашли уже после смерти

Гогена. Со временем она попала в Королевский музей современного искусства в Брюсселе,

где висит и ныне57. Неодобрительное отношение к портрету, можно сказать, пережило

заказчика: едва ли не во всех альбомах Сусанну ошибочно именуют «Мисс Кембридж».

Хотя мало кто из жителей Папеэте видел эту ужасную картину, молва быстро разнесла

по городу, что у Гогена нет ни такта, ни дарования. После этого никому уже не хотелось

заказывать ему портреты. Если кто-нибудь вообще об этом помышлял. Обозленный тем,

что впустую потерял три драгоценных месяца, Гоген решил незамедлительно покинуть

город и осуществить то, ради чего обогнул половину земного шара: изучать и писать

настоящих, неиспорченных дикарей.

Двадцатью годами раньше Пьер Лоти, чей роман о Таити Гоген хорошо знал, тоже был

разочарован Папеэте, и в своей книге он заранее утешал тех, кто пойдет по его стопам:

«Нет, тот, кто пожил лишь среди полуцивилизованных девиц Папеэте и через них

узнал обычаи и нравы горожан и ломаный таитянский язык портового люда, для кого

Таити всего лишь место, где легко удовлетворить свои страсти и потребности, - тот не

понял, что может дать этот остров.

Не понимают этого и более достойные люди (их, безусловно, большинство), которые

видят в Таити прежде всего романтический край вечного лета, изобилующий цветами и

прекрасными женщинами.

Подлинное очарование этого края заключается в другом, и далеко не всякий способен

его оценить. Чтобы найти его, надо уехать подальше от Папеэте - туда, куда еще не

вторглась цивилизация, где деревни с хижинами, крытыми листьями пандануса,

раскинулись под стройными кокосовыми пальмами на берегах коралловых лагун, рядом с

пустынным, безбрежным океаном!»58

9.

«Вир», дряхлая посудина, на которой Гоген прибыл в Папеэте, как и все военные корабли, бросил

якорь недалеко от берега.

8.

Цель долгого плавания Гогена в 1891 г.: город и порт Папеэте, вид с гор.

21. Губернатор Лакаскад

(средний в первом ряду), которого Гоген обзывал «негром», в окружении своих подчиненных.

16.

Когда Гоген увидел Помаре V, на чье покровительство рассчитывал, король был уже мертв.

17.

Опечаленный, Гоген присоединился к траурной процессии и пошел за катафалком к склепу.

10.

Искатель рая Гоген, наверно, был удручен, увидев полный европейцев безобразный городишко.

11.

Какие же это дикари: мужчины упражняются с ружьями, женщины одеты в длинные мешковатые

платья...

II. Папеэте, столица Таити

в 1890-х гг.

1. Дворец короля Помаре

2. Католический собор

3. Протестантская церковь

4. Резиденция губернатора

5. Правительственные учреждения

6. Единственная в колонии почтовая контора

7. Казначейство

8. Управление общественных работ

9. Военный госпиталь

10. Клуб «Сёркл Милитер»

11. Музыкальный павильон

и танцевальная площадка

12. Увеселительный парк с 1895 г.

13. Овощной и мясной рынок

14. Ресторан «Ренвойе»

15. Дом лейтенанта Жено

16. Дом Жан-Жака Сюха

17. Дом Состена Дролле

18. Пансионат мадам Шарбонье

19. Дом Гогена, 1898-1899 гг.

20. Аптека мэра Карделлы

21. Типография Кулона

31.

Будни «мясного рынка» вдохновили Гогена на одну из его самых известных картин - «Та матете»,

которая теперь висит в Музее искусств в Базеле. Сидя на скамейке на рынке, ждут клиентов

девушки легкого поведения, которым Гоген придал стилизованные позы, заимствованные с

египетской росписи.

18.

В 1891 г. эта улица была торговым центром Папеэте. теперь она носит имя Поля Гогена. Магазин

слева принадлежал его другу Состену Дролле. В следующем доме, с верандой, был ресторан, где

Гоген завтракал и обедал.

ГЛАВА IV. Среди таитян

Лоти был безусловно прав, когда писал, что в деревне жизнь была куда примитивнее,

чем в Папеэте. Но все на свете относительно, и если сравнивать ее с райскими картинами,

которые Гоген рисовал себе во Франции, она выглядела до безобразия цивилизованной. В

роли распространителей европейской культуры выступали в первую очередь миссионеры,

моряки и торговцы. Итог был, как это легко себе представить, весьма неровным и

неудовлетворительным. Особенно рьяно внедряли цивилизацию, конечно, миссионеры.

Когда на Таити приехал Гоген, за плечами кальвинистов было почти сто лет деятельности

на острове, у католиков и мормонов - пятьдесят с лишком. Поэтому от таитянской религии

и мифологии мало что осталось. Большинство таитян не помнили даже имен своих старых

языческих богов и, наслышавшись миссионеров, стыдились (совершенно напрасно) своих

невежественных и диких предков. Зато они вызубрили наизусть катехизис, библейские

тексты, псалмы и молитвы. К какой бы секте ни принадлежали островитяне, все аккуратно

посещали церковь. А воскресенье чуть ли не целиком посвящалось богослужениям.

Мало того, собираясь вместе вечерами после работы, таитян частенько читали друг

другу Библию. Только никак не могли они уразуметь самую суть христианского учения.

Один французский чиновник описывает такое чтение, на которое он нечаянно попал.

«Человек шесть-семь сидели на таитянский лад (скрести ноги) на циновках, куря и

разговаривая; я сидел чуть поодаль. Один таитянин вслух читал Библию. Читал медленно,

запинаясь, явно не понимая, что читает. Наконец другому надоед слушать его нудное

бормотание, он взял книгу и сам стал читать. Очевидно, это был дьякон. Потом все вместе

принялись обсуждать изгнание Адама и Евы из рая. Вдруг один из ни повернулся ко мне и

спросил:

- Яблоко - что это такое?

Поразмыслив, я ответил, что яблоко напоминает местный плод ахиа. Я думал, что

этого достаточно, однако основательно ошибся, потому что сейчас же последовал еще

вопрос:

- А вы уверены, что это было яблоко?

- Конечно, все так говорят.

- Значит, бог прогнал Адама и Еву из-за яблока?

- Да.

- Почему?

Я нетерпеливо ответил:

- Если бы бог их не прогнал, они съели бы все его яблоки, и ему самому ничего бы не

осталось.

Они покатились со смеху и отложили в сторону Библию»59.

Зная, что Библия была тогда единственной книгой, переведенной на таитянский язык,

трудно приписывать интерес к ней всецело искреннему благочестию таитян. Кроме того,

чтобы верно понять их неожиданное пристрастие к церковным службам, надо помнить,

что они, во всяком случае, в одном, разделяли взгляд своих предков на дела религиозные.

Таитяне твердо верили, что достаточно выполнять ритуалы и читать положенные молитвы;

тем самым будет выполнен долг перед силами небесными, а в остальное время можно

делать все, что вздумается. Другими словами, как и всем настоящим полинезийцам, им по-

прежнему было невдомек, что между религией и моралью может быть какая-то связь.

Такое воззрение могло удивлять только чужеземцев, как было с двумя англичанами,

лордом Альбертом Осборном и его другом Дугласом Холлом, которые были «поражены»,

когда однажды в разгар танцев «увидели, что все девушки и мужчины, до тех пор певшие

любовные песни, без всякого перехода сняли свои цветочные венки и гирлянды и

продолжали, как нам показалось, исполнять ту же мелодию. Мы спросили Хинои, в чем

дело, и услышали, что теперь они поют вечерний религиозный гимн. Через минуту они

снова надели венки, и продолжалось прежнее представление, разве что пляска стала еще

более залихватской. Мне это показалось на редкость нелепым, а они держались, словно

так и надо»60.

Таитянское искусство - тот самый элемент туземной культуры, который прежде всего

занимал Гогена, - в старину в очень большой мере служило религии. Маленькие и с

художественной точки зрения довольно заурядные деревянные и каменные скульптуры

украшали храмы. И когда была искоренена древняя религия, исчезло и туземное

искусство. Единственным местом на острове, где хранилась неплохая коллекция

таитянских идолов, был маленький музей католической миссии в Папеэте. Но и это

собрание сильно уступало тому, что Гоген мог увидеть до своего отъезда в

этнографических музеях Европы.

Сходная судьба постигла замечательное прикладное искусство и ремесла, как только

таитяне стали приобретать фабричные товары. Ведь европейский инструмент и

европейская утварь, которую они могли выменять на судах и купить в вырастающих на

каждом шагу лавках, были несравненно прочнее и удобнее, чем каменные топоры,

бамбуковые ножи, костяные крючки и деревянные миски, которыми они довольствовались

до сих пор. Что до одежды, то во времена Гогена большинство островитян предпочитали

ходить в легких, прохладных набедренных повязках таитянского покроя. Правда, они

давно перешли на привозные ткани - цветастый ситец, у женщин чаще всего красный, у

мужчин синий. Воскресный наряд, естественно, был куда внушительнее и строже. Как и в

Папеэте, женщины надевали длинное платье, а мужчины - черный костюм, обычно

шерстяной. Основным видом домашнего ремесла, которым занимались в девяностых годах

таитяне, было плетение циновок и шляп, а также изготовление лубяной материи. В

отличие от, скажем, гавайских женщин и самоанок, таитянки редко украшали свою тапу,

да и то лишь простыми натуралистическими узорами: окунув в красный растительный сок

листья папоротника и гибискуса, они руками прижимали их к материи. Но и это искусство

пришло в упадок, потому что жены миссионеров обучили таитянок шитью. Причем те

обратили свое новое умение не только на то, чтобы обшивать семью, но - тоже по примеру

жен миссионеров - принялись шить пестрые лоскутные покрывала!

В религии, в искусстве, в прикладном искусстве новая культура предлагала таитянам

товар, который внешне превосходил все старое, исконное. Итогом были быстрые и

основательные перемены. Иное дело с музыкой и танцем. Здесь миссионеры

ограничивались запретами, не предлагая взамен других развлечений. Поэтому запреты не

возымели действия, и таитяне продолжали весело распевать свои непристойные на взгляд

европейца песни и танцевать откровенно эротические танцы. Во всяком случае, когда не

было поблизости миссионеров или других европейцев. Только что цитированные

английские путешественники хорошо описывают типичный танец упаупа: «Таитянский

танец очень напоминает большинство восточных танцев, главное в нем - «танец живота»,

какой можно увидеть в Египте и других странах Востока. Ноги двигаются очень мало. В

данном случае исполнители выстроились в два ряда человек по двадцати, девушки с одной

стороны, мужчины с другой, между рядами было около шести футов. Танцуют под

монотонные звуки туземного барабана или, когда танец короткий, под гармонь. Лучшая

плясунья и лучший плясун стояли во главе своих рядов лицом к нам (мы сидели на

помосте) и делали под музыку волнообразные движения руками и всем телом; каждое

движение повторялось остальными участниками. Было также что-то вроде

гимнастических номеров - так, один мужчина вскочил на плечи стоящего впереди, а

другой сел на плечи партнеру и стал изображать конника. Время от времени главные

танцоры отделялись от строя, подходили к нам и исполняли самый настоящий танец

живота, причем девушка извивалась так, словно была сделана из резины».

Как видно из этого описания, изменился только выбор инструментов. Помимо

старинных деревянных барабанов с акульей кожей и бамбуковых флейт, на которых играли

носом, в каждом деревенском оркестре давно утвердились гармони. А вот гавайская

гитара, которую мы в Европе считаем наиболее типичным полинезийским музыкальным

инструментом, еще не начала своего триумфального шествия. Так что Гоген явно опередил

развитие, когда привез на Таити гитару и две мандолины, и они вряд ли пользовались

большим успехом.

На первый взгляд казалось, что произошли также коренные политические перемены,

так как во всех областях и княжествах старые династии вождей сменились

демократически избираемыми правителями. И вся структура управления была

французской - большинство законов и указов метрополии действовало на Таити без

изменений. Но на самом деле эти реформы оставались на бумаге. Жители деревни не

знали ничего о том, что предписали и что запретили власти в Папеэте, и преспокойно

продолжали улаживать свои недоразумения по старинке. Кстати, хотя таитяне считались

французскими гражданами, они были избавлены от самых неприятных следствий

цивилизованной жизни - военной службы и налогов.

Еще меньше изменилась экономическая система: все сельские жители, оставаясь

земледельцами и рыбаками, вели натуральное хозяйство. Выращивали главным образом

таро, батат и ямс, да, кроме того, могли три раза в год собирать плоды хлебного дерева в

своих садах и каждый день - бананы в горах. Держали кур и свиней, а также собак:

таитяне с незапамятных времен высоко ценили нежное собачье мясо. Денег,

зарабатываемых на заготовке копры, ванили и апельсинов (Таити ежегодно вывозил

больше трех миллионов диких апельсинов, преимущественно в Калифорнию, где люди

тогда предпочитали искать золото, а не выращивать фрукты), с избытком хватало, чтобы

купить промышленные товары, которые казались им необходимыми и без которых они

вполне могли обойтись.

Не изменилось и то, что теперь называют психологией. Другими словами, какой бы

цивилизованной ни стала жизнь, сколько бы таитяне ни ходили в церковь и ни читали

Библию, все они оставались типичными полинезийцами - жизнерадостными, радушными,

беспечными, любящими наслаждения. В каждой деревне можно было увидеть сцены

вроде этой:

«Под сенью хлебного дерева между хижин сидят живописными группами мужчины и

женщины, распевая песни или беседуя друг с другом. Если они делают лубяную материю,

стук деревянных колотушек непременно сопровождается песней. По утрам женщины,

будто знатные европейские дамы, много часов тратят на свой туалет. Проснувшись,

прыгают в море или ближайшую речку и часами ныряют, плавают и играют в воде.

Наконец, выходят на берег, чтобы ветер обсушил их тело и длинные волосы. Особенно

пекутся они о своих восхитительно красивых черных, мягких волосах. Заплетают две

косы, натирают их монои - кокосовым маслом с благовониями. Поначалу европейцу

резкий запах монои неприятен, но затем он открывает, что у этого аромата есть своя

прелесть. Завершая свой туалет, женщины собирают в лесу дикие цветы и сплетают из них

венки и гирлянды»61.

Подводя итог, отметим, что почти во всех областях острова сохранился в

неприкосновенности таитянский язык - по той простой причине, что таитяне составляли

подавляющее большинство. Французский не стал даже вторым языком, ибо, несмотря на

героические усилия немногочисленных миссионеров и учителей, дети (которые между

собой и с родителями все время говорили по-таитянски), окончив школу, быстро забывали

все, чему их учили.

Кстати, программа сводилась к нескольким молитвам, образцам склонения и басням

Лафонтена. Да еще наиболее предприимчивые ученики пополняли багаж своих знаний

десятком-другим французских бранных слов, которые они могли услышать, посещая

Папеэте.

Но печальнее всего не то, что европейское влияние за сто двадцать пять лет создало

лишь хромающую на обе ноги полуцивилизацию, а то, что таитяне слишком дорого

заплатили за нее. Сверх библий, инструмента, утвари и галантереи чужеземные

наставники привезли с собой ужасающее количество новых болезней, от которых у таитян

не было иммунитета и с которыми они не умели бороться. Даже такие сравнительно

безобидные в Европе болезни, как корь, коклюш, грипп и ветрянка, здесь часто приводили

к смертельному исходу. Еще более страшным бедствием, естественно, оказались сифилис

и туберкулез, которых счастливые острова Полинезии до европейцев не знали.

Одновременно туземцы научились не только пить, но и гнать спиртные напитки. Не счесть

числа островитян, которые, следуя высочайшему примеру династии Помаре, упивались до

смерти. Наиболее популярным напитком во времена Гогена был неразбавленный ром; если

его все-таки разбавляли, то только крепким пивом. Пристрастие к рому очень легко

объяснить. Он был самым дешевым напитком, так как изготовлялся из местного сахарного

тростника. В начале девяностых годов ежегодно производилось около двухсот тысяч

литров рома. Почти такой же любовью пользовалось французское красное вино, его

ввозили ежегодно до трехсот тысяч литров. Кому не по карману были ром и красное вино

(или кто уже пропил все деньги), тот делал фруктовое вино. Больше всего пили в июле -

августе, когда в горах созревали дикие апельсины. «Когда идет сбор плодов, весь остров

превращается в сплошной огромный трактир, - писал один потрясенный очевидец. -

Жители собираются вместе в каком-нибудь укромном уголке, собирают апельсины,

выдавливают из них сок и оставляют его на некоторое время бродить в бочках, после чего

пьют без перерыва день и ночь и тут же предаются не поддающимся описанию оргиям.

Полтора месяца они отравляют жизнь всем остальным»62.

Численность населения лучше всего отражает катастрофическое действие болезней и

пьянства. Одно время казалось даже, что островитянам грозит быстрое и полное

истребление, ибо за первые тридцать лет после открытия острова (1767-1797) от ста

пятидесяти тысяч жителей осталась только одна десятая. Еще через тридцать лет и этот

жалкий остаток сократился наполовину, до каких-нибудь восьми тысяч. С тридцатых годов

прошлого столетия до 1891 года с ужасающей точностью рождалось столько же людей,

сколько умирало. Так что положение оставалось в высшей степени критическим, и были

все причины опасаться, что таитянский народ не переживет процесса цивилизации.

В общем можно сказать, что Гоген опоздал на Таити по меньшей мере на сто лет. Или

же - что он выбрал не тот остров. Потому что в Южных морях оставалось еще немало

островов, чьи обитатели вовсе не подверглись влиянию нашей западной культуры, и жизнь

там приближалась к тому, о чем мечтал Гоген, который, кстати, все еще верил, что

таитянская деревня отвечает его идеалу. По ряду причин прозрение состоялось довольно

поздно. Во-первых, отъезд из Папеэте неожиданно задержался из-за крайне неприятного

происшествия: у него было очень сильное кровоизлияние. Одновременно стало

пошаливать сердце63. В скверно оборудованном военном госпитале (единственной

больнице на острове) он продолжал харкать кровью - «по четверть литра в день», по его

собственным словам. Правда, Гоген не сообщает, какой диагноз поставили два

измученных перегрузкой врача - хирург и терапевт, - составлявшие весь врачебный

персонал. Но современные специалисты, которых я спрашивал, все как один сходятся на

том, что симптомы указывают на сифилис во второй стадии. В таком случае, Гоген

заразился много лет назад. Впрочем, течение болезни могло быть ускорено бурной и

далеко не здоровой жизнью, которую он вел в Папеэте, не говоря уже о риске нового

заражения. Военные врачи сделали все, что могли, а именно: налепили ему горчичники на

ноги и поставили банки на грудь. Достоинство этого средневекового лечения заключалось

в том, что оно не могло повредить Гогену и не помешало его организму справиться с

недугом в силу естественной сопротивляемости. Главным же недостатком было то, что

пребывание в больнице стоило ему 12 франков в день. И как только прекратилось

кровотечение, он вернулся домой.

Сам Гоген утверждает, что в августе 1891 года, поднявшись на ноги, он покинул

Папеэте и бежал «в джунгли внутри острова». Все биографы поверили ему на слово и

поняли образное выражение буквально. За примером ходить недалеко; вот как его сын,

датский искусствовед Пола Гоген, в своей отличной книге об отношениях между

родителями описывает это паломничество отца: «Сперва он следовал по дороге,

проложенной его соотечественниками, потом уже ступил на бесхитростную, примитивную

тропу, ведущую в джунгли, где последние остатки коренного населения еще поклонялись

своим языческим богам, коим подвластны тайны природы и примитивной жизни»64. Из

того, что уже говорилось выше, достаточно ясно видно, что в девяностых годах на Таити

никто не поклонялся языческим богам и не жил по старинке. И если уж говорить

начистоту, то Гоген при всем желании не смог бы укрыться внутри острова. Как Большой,

так и Малый Таити - как обычно именуют соединенные узенькой перемычкой две части

острова - на девять десятых состоят из могучих горных массивов, которые не только

необитаемы, но и, по большей части, неприступны. Взобраться даже на самые низкие

вершины и плато - чрезвычайно сложное и утомительное дело, потому что все время надо

прорубать себе путь сквозь высокий, в рост человека, папоротник. Большинство вершин

до сих пор никем не покорено - ни таитянами, ни европейцами. Только в одном месте

можно пересечь большой остров, если вы согласны несколько суток шагать по скользким

камням, выстилающим русла рек, зажатых между склонами глубоких ущелий, карабкаться

по головокружительным обрывам и переплыть горное озеро с ледяной водой. Обитаемая

часть Таити ограничена прибрежной полосой, ширина которой мало где превышает один

километр. И единственная на острове дорога вьется вдоль побережья. Во времена Гогена

ее восточный отрезок представлял собой всего-навсего виляющую по холмам верховую

тропу, и только на юге и западе можно было проехать на экипаже. Да и то при условии, что

путники внимательно следили за коварными корнями и за огромными камнями, которые

частенько падали или съезжали с крутых склонов.

Легко понять Гогена, когда он предпочел отправиться в деревню на удобной коляске

вдоль западного побережья, вместо того чтобы продираться сквозь папоротник в сердце

острова. Кучером был один из новых друзей Гогена, он же владелец коляски, Гастон Пиа,

который, несмотря на необычную фамилию, был самым настоящим французом. Он

преподавал детям в одной из школ на западном берегу, а во время летних каникул, как

обычно, приехал в Папеэте, чтобы вместе со всеми хорошенько отпраздновать 14 июля.

Учитель Пиа гостил у своего брата, который тоже учительствовал, но в городской школе.

В разгар праздника Гоген и познакомился с ними. Оба они увлекались живописью,

причем Гастон настолько преуспел, что его через несколько лет назначили преподавать

рисование в школу протестантской миссии в Папеэте. Чувство профессиональной

солидарности объединяло братьев с Гогеном, хотя они не могли взять в толк, как такой

слабый рисовальщик и плохой колорист мог получить «официальную миссию». И когда

Гастон после праздников собрался домой, он любезно пригласил Гогена к себе65. Как и все

деревенские учителя на Таити, Гастон Пиа жил рядом со школой, которая находилась в

Паеа, в двадцати одном километре от Папеэте. Из его дома (нынешний учитель живет на

том же месте, правда, дом куда современнее и удобнее) Гогену открывался, бесподобный

вид на крутые вершины внутри острова. До берега было всего около ста метров, но лагуну

и море заслоняли густые заросли гибискуса, дома и сады. И когда Гоген хотел

полюбоваться самым красивым и живописным зрелищем во всем южном полушарии -

таким зрелищем был закат, когда солнце заходило за островом Моореа, - он, по примеру

туземцев, в сумерках шел на берег и садился на мягкий песок у самой воды.

Гоген прогостил здесь недолго, и мы знаем об этой поре немного: в Паеа он наконец-

то взялся за кисть и закончил по меньшей мере две картины, на одной - школьный

дворник-туземец за рубкой дров («Матамоэ», экспонируемая в Музее изобразительных

искусств имени А. С. Пушкина в Москве)66, вторая - пейзаж. Вряд ли он близко общался с

туземцами, ведь ни Гоген, ни Гастон Пиа не говорили по-таитянски, и круг знакомых

доброго учителя составляли главным образом французские поселенцы. Поэтому, как

только Гоген почувствовал себя достаточно бодрым, он решил покинуть Паеа и найти

такое место, где мог бы скорее осуществить свой первоначальный замысел - жить, как

настоящий таитянин. Вероятно, его отъезд был ускорен тем, что в середине сентября

начинался новый учебный год: во-первых, у его радушного хозяина появилась уйма дел;

во-вторых, при таком шуме и гаме, какой устраивали школьники, ни о каком покое уже не

приходилось мечтать. Но сперва он из чисто практических соображений должен был

вернуться в свой исходный пункт, Папеэте - на всем острове только там была почта и

хорошие магазины.

В июльские дни Гоген познакомился в Папеэте кроме Гастона Пиа с вождем, которого

родители нарекли Арииоехау, но который по таитянскому обычаю много раз менял имя.

Для простоты я буду употреблять то имя, под каким его знали во времена Гогена, -

Тетуануи. Из восемнадцати областных вождей Таити он был самый профранцузски

настроенный и единственный, свободно говоривший на французском языке. В награду за

верность он получал разные блага, например съездил в 1889 году за государственный счет

на Всемирную выставку в Париж67. И хотя Тетуануи, скорее всего, заходя в кафе Вольпини

не видел выставленных там синтетических импрессионистских полотен, у них с Гогеном,

наверно, нашлось, вспомнить и о чем поговорить. Поэтому естественно, что для

следующей разведки Гоген выбрал подчиненную его другу область Матаиеа на южном

берегу Таити, в сорока километрах от Папеэте.

На этот раз ему одолжил коляску один собутыльник, служивший в жандармерии, а для

компании Гоген взял с собой метиску, с которой встретился то ли в таверне, то ли на

«мясном рынке», то ли на танцевальной площадке и которая отзывалась на ласковое

прозвище Тити (Грудь). Задумав поразить деревенских простолюдинок, она нарядилась в

свое лучшее бальное платье и надела шляпу с искусственными цветами и лентой из

позолоченных ракушек. В полдень эта причудливая пара подъехала к официальной

резиденции вождя Тетуануи, сильно смахивающей на замки, какие строили себе в Европе

преуспевающие дельцы в прошлом веке. Тетуануи тепло встретил гостей и с гордостью

показал им свои владения. У него были причины гордиться, ведь Матаиеа - одна из самых

красивых областей Таити. Во-первых, береговая полоса тут шире, чем в других частях

острова, горы не торчат перед самым носом и можно оценить их великолепие. Кроме того,

прибой вдоль кораллового барьера, защищающего лагуну, сильнее и выглядит эффектнее,

так как с этой стороны без помех дует юго-восточный пассат. Наконец, два пальмовых

островка придают особую глубину перспективе и украшают чудесный вид на Малый

Таити, лежащий в двадцати километрах на восток. Гоген пришел в такой восторг, что сразу

решил больше никуда не ездить и поселиться в Матаиеа.

Он выбрал не совсем удачно. Матаиеа, бесспорно, самая красивая область острова, но,

к сожалению, она была и самой цивилизованной. Конечно, разница была не так уж велика

и не бросалась в глаза, но все-таки. Начнем с того, что из всех областей только в Матаиеа

действовала католическая начальная школа, где преподавали французские монахи.

Основали ее еще в 1854 году, в итоге больше половины жителей Матаиеа стали

католиками; в других областях католики составляли лишь около одной пятой. Чтобы хоть

как-то противостоять конкуренции, глава кальвинистской миссии прислал сюда одного из

своих самых талантливых и ревностных помощников, француза Луи де Помаре; обычно

души местных жителей доверялись попечению туземных пастырей. Матаиеа отличало и

то, что кроме вождя Тетуануи здесь был французский жандарм, кстати, он одним из

первых дал понять Гогену, что Матаиеа вовсе не райский сад, когда тот вскоре после

своего приезда решил искупаться в костюме Адама. И еще один признак цивилизации,

гораздо более ценимый и туземцами и Гогеном: небольшой магазин. Китаец, которому

принадлежал магазин, торговал почти круглые сутки и неплохо наживался на консервах,

пестрых ситцах, кастрюлях, ножах и рыболовных крючках, отпуская товары в кредит (и

взымая высокий процент). Как и всюду на Таити, тут жило несколько французов. От

поселенцев других областей их отличало разве то, что они были очень хорошо обеспечены

благодаря плантациям сахарного тростника, который поставляли на крупный винный

завод, расположенный в нескольких километрах к востоку от протестантской церкви.

Роберт Луис Стивенсон, посетивший Таити в 1888 году, и Генри Адамс, который уехал

только что, были более предприимчивы, чем Гоген. Правда, у них были более

могущественные друзья, так что они получили и совет и помощь. Проехав в поисках

исконно таитянской среды через все области западного и южного побережья, включая

Матаиеа, и тот и другой предпочли Таутира, в северо-восточной части Малого Таити.

Услышав, что Гоген решил остаться, Тетуануи обрадовался и показал ему пустующий дом.

До берега было метров двести с лишним, и вид на море заслоняли кусты и деревья, зато

мимо дома протекала речушка Ваитара, в которой вполне можно было купаться, а дальше

до самых гор простиралась равнина. Дом принадлежал одному энергичному таитянину,

нажившему небольшое состояние на диких апельсинах, за что он и получил прозвище

Анани - Апельсин. Большинство апельсиновых экспортеров пропивали вырученные

денежки, но Анани, следуя примеру Тетуануи, купил лес и железо и построил себе

двухкомнатную виллу с верандой впереди и позади. Как это часто бывало тогда и

случается теперь, когда дом был готов, он показался хозяину таким роскошным, что тот

даже не решился в него въехать, а продолжал жить в своей старой бамбуковой хижине.

Словом, жилищная проблема выглядела здесь несколько иначе, чем в наших краях.

Тем не менее, как и всякий слуга народа, Тетуануи считал своим долгом бороться с ней, и

он предложил Анани сдать этот пустующий образец роскоши Гогену. К великому

изумлению вождя и Анани, Гоген стал настойчиво просить, чтобы ему сдали бамбуковую

хижину68. Мы не знаем, какими соображениями он руководствовался - эстетическими, сентиментальными или практическими, - но выбор был сделан удачно, потому что в

тропиках нет лучшего жилья, чем бамбуковый домик с лиственной крышей.

В хижине была одна-единственная комната, без перегородок, с земляным полом, а

мебель заменяла толстая подстилка из сухой травы. Рядом с домом стояла кухонька, там

жена Анани стряпала на костре или в таитянской земляной печи. Как ни хотелось Гогену

жить на туземный лад, он не мог обойтись совсем без мебели и утвари. И когда он поехал

за своим имуществом в Папеэте, то заодно купил кровать, стулья, стол, а также набор

кастрюль и сковородок. Тити он больше не относил к предметам необходимости, после

того как повидал своих новых соседок, а потому воспользовался случаем оставить ее в

городе.

Матаиеа нельзя назвать деревней в собственном смысле слова. Дома и хижины

пятисот шестнадцати жителей области (по данным 1891 года) были разбросаны под

пальцами вдоль всей лагуны. Так что если не считать Анани и его семью, в поле зрения

Гогена не было соседей. Зато в пределах слышимости стояли протестантская церковь,

школа и дом пастора. В не слишком ветреные дни до него отчетливо доносились и пение

гимнов и скороговорка школьников. Католическая церковь лежала в противоположной

стороне, но и до нее было не так уж далеко, а именно - два километра. И каждый день

Гоген просыпался и засыпал под колокольный звон с двух сторон.

Первое время он был вполне счастлив и доволен переменой обстановки и до конца

года успел написать два десятка картин, которые ярко передают радость человека,

открывающего новое.

На этих полотнах преобладают бесхитростные сценки повседневной жизни

островитян: две женщины на берегу плетут из листьев шляпы, проголодавшиеся дети

сидят за накрытым столом, молодежь ночью пляшет вокруг костра в пальмовой роще,

рыбаки проверяют сети, под двумя живописными панданусами встречаются мускулистые

туземцы, несущие фрукты. Две картины представляют собой портреты женщин, соседок

Анани, есть несколько пейзажей, причем непременно присутствуют какие-нибудь фигуры

- люди, лошади, черные таитянские свиньи или тощие дворняжки. Другими словами, эти

картины (я надеюсь, это видно из моего краткого очерка местных условий) показывают

нам только самые красивые, примитивные и идиллические стороны жизни в Матаиеа.

Конечно, нет никаких причин упрекать художника за то, что его занимало новое,

необычное, и понятно, что в эту категорию не входили ни священники, ни монахини, ни

церкви, ни магазины, ни дощатые дома. Но так как в Европе принято считать, будто Гоген

в своих картинах отразил полнуюкартину жизни Таити в девяностых годах, все-таки важно

и любопытно заметить, что он, повторяю, показывает нам только часть действительности.

Как известно, Гогена, в отличие от, скажем, таких его современников, как Тулуз-

Лотрек и Дега, не занимали быстрые, стремительные движения. Особенно четко идеал

Гогена сформулирован в его совете молодым художникам: «Пусть на всем, что вы пишете,

лежит печать спокойствия и уравновешенности. Избегайте динамических поз. Каждая

фигура должна быть статичной». На Таити он впервые встретил народ, всецело

отвечающий этому идеалу: таитяне наделены редкой способностью часами сидеть на

месте, устремив взгляд в пространство. И хотя с европейской точки зрения позы многих

фигур на его картинах несомненно кажутся искусственными, надуманными, они

чрезвычайно реалистичны. Живя на Таити, я чуть не каждый день «узнаю» кого-нибудь с

картин Гогена.

Зато он очень вольно обращался с красками. И, как всегда, именно мастерский выбор

выразительных красок позволял ему, словно по волшебству, придавать повседневным

сценам что-то таинственное, загадочное, чего на деле не было. Разница заключалась

только в том, что в новой среде, вдалеке от Европы и всех европейских образцов, он

чувствовал себя еще свободнее, и еще легче ему было идти своим путем. Или, говоря его

словами: «Было так просто писать вещи такими, какими я их видел, класть без

намеренного расчета красную краску рядом с синей. Меня завораживали золотистые

фигуры в речушках или на берегу моря. Что мешало мне передать на холсте это торжество

солнца? Только закоренелая европейская традиция. Только оковы страха, присущего

выродившемуся народу!»

Второй совет Гогена воображаемым ученикам тоже показателен для его метода:

«Молодым очень полезно работать с моделью, но задерните занавеску, когда пишете.

Лучше опираться на мысленный образ, тогда произведение будет вашим». В полном

соответствии с этим советом Гоген обычно ограничивался набросками «с натуры», а потом

уже на их основе писал одну или несколько картин в своей мастерской - просторной

хижине из бамбуковых жердей, где было достаточно светло, так как стены изобиловали

щелями.

Но для художника с нравом Гогена будни Матаиеа все-таки были недостаточным

источником мотивов. А ведь он с тем и приехал на остров, чтобы искать вдохновения

прежде всего в древнем таитянском искусстве, религии и мифологии. Однако в жизни

Таити произошло слишком много перемен; естественно поэтому, что когда он впервые

после приезда обратился к миру вымысла, то взял сюжет из Библии: три ангела у Марии с

младенцем.

Возможно, эта мысль была навеяна посещением католической церкви в Матаиеа;

недаром Гоген назвал картину «Иа ора на Мариа», то есть первой строчкой таитянского

перевода известной молитвы «Аве Мария». И хотя у всех фигур смуглая кожа и

таитянские черты, главным источником вдохновения был не тот мир, который окружал

художника. Французский искусствовед Бернар Дориваль недавно показал, что позы фигур

заимствованы с фотографии буддийского фриза на одном яванском храме. Эту

фотографию Гоген приобрел в год Всемирной выставки и привез с собой на Таити69.

Убеждаясь с каждым днем, сколь мало сохранилось от древней таитянской культуры,

Гоген одновременно пережил еще одно серьезное разочарование. Приехав в Матаиеа, он

сразу начал искать девушку, которая согласилась бы жить с ним в его хижине. Заодно

будет решена проблема стирки, готовки, мытья посуды.

К сожалению, это оказалось очень сложно. Прежде всего потому, что в Матаиеа, где

насчитывалось лишь полсотни семейств, было очень мало молодых женщин, да еще самые

красивые уехали в Папеэте и осели там. К тому же местные девушки, не дожидаясь

благословения священника и вождя, рано выходили замуж. Кончилось тем, что Гоген

избрал наименее удачное решение: он послал за Тити. Разумеется, этот эксперимент был

обречен на неудачу. Тити привыкла к шумному веселью танцевальной площадки и

«мясного рынка», к китайским ресторанам. В ее глазах Матаиеа было скучнейшим местом,

а местные жители - тупой деревенщиной. В свою очередь соседи Гогена считали Тити

спесивой кривлякой и не хотели с ней знаться. Оставался один собеседник - Гоген, и она

принялась отравлять ему жизнь болтовней, требовала к себе внимания. Конечно, хуже

всего то, что она мешала ему работать. И когда перед ним встал выбор - или Тити, или

работа, он, не долго думая, отправил ее обратно в Папеэте, где ей надлежало быть.

Но в Матаиеа ему оказалось неожиданно трудно найти себе даже случайную подругу.

Сам Гоген объяснял это тем, что «немногие девушки в Матаиеа, которые еще не

обзавелись тане (муж, мужчина), смотрят на меня так откровенно, так вызывающе и

смело, что я их даже побаиваюсь. К тому же мне сказали, что они больны. Заражены

болезнью, которой мы, европейцы, наградили их в благодарность за их радушие». В том,

что Гоген боялся снова заболеть, нет ничего удивительного. Что же до страха перед

женщинами, который раньше за ним не наблюдался, то речь идет скорее всего о вполне

понятном опасении показать себя смешным. Молодые таитяне и таитянки, не состоящие в

браке, объединялись в особые группы, и для пожилых мужчин почиталось крайне

неприличным участвовать в их интимных играх. Да и как, сохраняя почтенный вид,

ухаживать за таитянской хохотушкой, если вам доступен только язык жестов.

Еще более горьким разочарованием для Гогена было то, что в таитянской деревне

нельзя было обойтись без денег. Вместе с тем авторы очаровательного справочника,

изданного министерством колоний, по-своему были правы: таитяне не знали голода и

нужды.

К сожалению, европейцу, не владеющему землей и не знающему таитянского

земледелия, прокормиться было куда сложнее. Островитяне ловили в лагуне крупную

вкусную рыбу, но Гоген и этого не умел. На Таити, как и везде, трудное искусство

рыболовства дается не сразу. Охотиться? Но из дичи на острове были только одичавшие

свиньи, а они обитали в зарослях папоротника высоко в горах, так что требовалось хорошо

знать местность и располагать натасканными собаками, наконец, просто быть закаленным

человеком, чтобы переносить холод, дожди и прочие лишения. Иными словами, охота на

диких свиней была не по силам новичку, который к тому же только что оправился от

болезни. Из всех способов добывать себе бесплатную пищу Гогену был доступен лишь

один: собирать в горах дикие бананы. Тогда, как и теперь, таитяне каждую субботу

отправлялись за бананами и приносили запас на всю неделю. (Поэтому суббота

называлась махана ма’а - «день пищи»; и так Гоген назвал экспонируемую в музее

«Атенеум» в Хельсинки картину, на которой изображен таитянин с ношей бананов70.)

Однако он и тут не смог последовать примеру островитян, и всякий, кто пытался

повторить его таитянский опыт, тотчас поймет - почему. Дикие бананы растут высоко в

горах, туда нужно идти много часов по узким тропкам, вьющимся между пропастями,

вдоль острых гребней, и каждая гроздь весит около десяти килограммов. С

нетренированного европейца, как правило, достаточно одной вылазки, чтобы на всю

жизнь отбить ему вкус к горным бананам, даже если он на обратном пути не поломал

руки-ноги и не свалился в расщелину.

Но допустим, что Гоген ценой долгого и упорного труда в конце концов научился бы

добывать себе пищу, как это делают островитяне, - ему бы просто было некогда писать.

Конечно, он это понимал, а поэтому и не стал пытаться. Волей-неволей ему пришлось

избрать бесславное решение, стать постоянным покупателем в магазинчике китайца Аони,

стоявшем у дороги неподалеку. Однако Аони, естественно, держал только такие товары, на

которые был спрос в Матаиеа, а в их число уж, во всяком случае, не входили ни фрукты,

ни корнеплоды, ни овощи, ни свежее мясо, ни рыба, ни яйца - всем этим местные жители

сами себя обеспечивали. Не было тут и других лавок или базара, где бы продавались

перечисленные товары.

Казалось бы, проще всего покупать мясо, рыбу и овощи у туземцев, но торговать

продуктами питания противоречило их традициям. Если европеец по невежеству или

невоспитанности обращался к ним с таким предложением, они предпочитали дать ему

что-нибудь даром; но побираться - иначе этого не назовешь - несовместимо с этикой

европейца, тем более такого самолюбивого и гордого, как Гоген.

И он очутился в нелепом положении: живя в цветущем, плодородном краю, был

вынужден питаться консервами, хлебом, рисом, бобами и макаронами. Все это

привозилось из Франции и все стоило очень дорого. Банка говяжьей тушонки - 2,5 - 3

франка, килограмм консервированного масла - 4,5 - 6 франков, килограмм сыра - 1,75 - 2

франка, килограмм сахара - 1 франк, килограмм риса и бобов 1-1,5 и килограмм муки - 0,5

франка. Молока вообще нельзя было достать, во всяком случае, свежего; правда, без этого

напитка Гоген легко обходился. Красное вино, которое он обычно пил за обедом, стоило

0,90 франка литр, а его любимый абсент - целых 7 франков бутылка. Пиво - 9 франков

дюжина (местное) и 20 франков дюжина (привозное). Из спиртных напитков всего

дешевле был ром - 2,5 франка за литр71.

Непредвиденные расходы (сверх обязательных - на квартиру и табак) были очень

некстати, так как у Гогена уже к рождеству совсем не осталось денег, которых ему должно

было хватить на целый год, не будь он таким расточительным в Папеэте. От торговцев

картинами в Париже он не получил ни сантима. Даже самый верный, казалось бы,

источник дохода - бенефис в Театре искусств, состоявшийся сразу после его отъезда, - не

оправдал ожиданий. Вместо полутора тысяч он принес каких-нибудь сто франков, и

организаторы целиком вручили их еще более нуждающемуся второму бенефицианту -

Верлену. И в художественном смысле спектакль, гвоздем которого был шедевр Шарля

Мориса, трехактная пьеса о проклятии денег (!), с треском провалился. Видимо, Морис

был убит горем, потому что за прошедшие с тех пор полгода он не написал ни строчки, и

Гоген услышал печальную новость окольным путем. Нужно ли добавлять, что ввиду таких

обстоятельств бедняга Морис не смог вернуть пятьсот франков, которые занял в феврале

1891 года.

К счастью, у Гогена было рекомендательное письмо министра колоний, и он уже

придумал, как его использовать. В Папеэте он услышал, что освободилась должность

мирового судьи на Маркизских островах, и сразу смекнул, что это место поможет ему

решить все проблемы. Судье полагалось целых пятьсот франков в месяц; на такое

жалованье он будет жить без забот, жить по-княжески. И сможет наконец изучать

интереснейшее туземное искусство. Еще во Франции Гоген вырезал из журналов образцы

маркизских татуировок, которые ему очень понравились. А в Папеэте он у начальника

жандармерии увидел большое собрание маркизской каменной скульптуры, костяных

изделий, палиц и деревянных чаш, и почти все они были украшены великолепными

узорами, которые убедительно говорили о художественном таланте и мастерстве

маркизцев72. Еще Гогену нравилось, что Маркизский архипелаг лежит далеко от Таити и

вряд ли начальство станет докучать ему проверками.

Несомненно, Гоген был прав, считая, что должность судьи ему отлично подойдет.

Весь вопрос заключался в том, подойдет ли он для должности. Сам он, видимо, ни

секунды в этом не сомневался. Но что скажет губернатор Лакаскад? И Гоген на всякий

случай решил начать сверху, повлиять на начальников губернатора в министерстве

колоний. Написав Шарлю Морису и укорив его за долгое молчание, он одновременно

предоставил ему отличную возможность искупить свою вину: Морис должен был опять

пойти к Клемансо и к другим влиятельным лицам, которые могли бы подтвердить, что

Гоген вполне годится в судьи. А тут, кстати, в начале 1892 года в Париж приехала Метте.

Она хотела попытаться продать картины, оставленные Гогеном у Шуффенекера, и тем

самым как-то исправить оплошность, которую он совершил, не послав ей денег перед

отъездом на Таити. Неожиданная предприимчивость Метте объяснялась вовсе не тем, что

она вдруг признала в своем супруге великого художника, ибо речь шла не о его полотнах, а

о маленькой, но хорошей коллекции картин импрессионистов, собранной им в ту далекую

пору, когда он был преуспевающим биржевым маклером.

Операция прошла успешно, чувства Метте смягчились, и, получив от Поля письмо,

где он справедливо отмечал, что большинство мужчин, во всяком случае французов,

скорее прислушаются к голосу женщины, она пообещала помочь Морису нажать где надо.

Как ни тщательно Гоген подготовил почву, обстоятельства (и прежде всего

катастрофическая нехватка денег) вынудили его обратиться к губернатору Лакаскаду до

того, как пришел ответ из Парижа. Вот как он сам описывает эту беседу: «Один честный (а

потому не очень популярный) судья, видя, что мне никак не удается нормально работать,

проявил ко мне большое участие и посоветовал просить губернатора, чтобы тот назначил

меня мировым судьей Маркизского архипелага. Сказал, что вакансия давно свободна, и ее

нужно заполнить. Раньше эту должность занимал первостатейный бездельник и болван,

один из фаворитов губернатора, получивший ее вопреки возражениям колониального

совета и впоследствии отправленный обратно во Францию в ранге официального

чиновника со всякими привилегиями. Деньги ему выделили бог весть из какой статьи

бюджета - то ли «писарские расходы», то ли «икс».

Речь шла почти о синекуре, и я получил бы возможность заниматься

своим полезным делом. Это было все равно что искушать дьявола, и я не стал

ходатайствовать сразу, попросил дать мне несколько дней на раздумье. Через неделю я

опять приехал в Папеэте. Судья посоветовал мне ковать железо, пока горячо, мол,

прокурор недавно говорил с губернатором, и тот заявил, что охотно меня поддержит.

Без дальнейших церемоний я пересек площадь и вошел в резиденцию губернатора. Я

не мог отделаться от чувства стыда при мысли, что собираюсь просить милости у столь

жалкой и презренной личности. (Почему мы должны зависеть от презренных личностей?)

Вестовой отнес мою визитную карточку и вернулся через пять минут. Он предложил мне

подняться наверх. Губернатор соизволит принять меня. И в самом деле, в конце лестницы,

ожидая меня, стоял Лакаскад, как всегда напомаженный, одетый в черный сюртук.

- Это вы, мсье Гоген, - сказал он. - Никак не ожидал вас увидеть. Что привело вас ко

мне?

- Я пришел с ходатайством, ваше превосходительство, только и всего. Как вам

известно, я художник. Я закончил свои занятия здесь на Таити и хочу теперь ехать на

Маркизские острова, чтобы продолжать их там. Мне только

что посоветовалиходатайствовать о назначении на давно освободившуюся должность

мирового судьи.

- Любезный мсье Гоген, что за нелепая мысль! Как вам это пришло в голову? Разве вы

не знаете, что для такой трудной должности нужны особые данные и основательные

знания? Скажу напрямик - вас невозможно назначить. Это произвело бы очень дурное

впечатление.

Я не мог не восхищаться удивительной проницательностью этого мерзавца, который в

одну минуту решил, что я лишен всяких данных, и несравненной учтивостью, с какой он

объявил мне, что я буду производить дурное впечатление в роли мирового судьи»73.

Что бы ни думал сам Гоген, его сарказм говорит скорее о том, как он был разочарован

и ожесточен, чем о продажности и нечестности Лакаскада.

Решительный отказ губернатора поставил Гогена в крайне тяжелое и неприятное

положение. Даже если он тотчас напишет своим друзьям-художникам в Париже и те чудом

окажутся в состоянии одолжить ему денег, он их получит самое раннее через четыре

месяца. Быстрее этого письма не оборачивались, а телеграфного кабеля до Таити не

дотянули. Да и то надо признать, что почта работала очень хорошо. Все письма и переводы

шли через Северную Америку. Самым трудным и долгим, естественно, был этап между

Таити и Сан-Франциско длиной в 3660 морских миль. Ежемесячное сообщение

поддерживали небольшие шхуны водоизмещением в 150-220 тонн. Из Сан-Франциско они

выходили первого числа каждого месяца, из Папеэте - между двенадцатым и пятнадцатым.

Плавание обычно длилось минимум четыре недели, иногда намного больше. Так, шхуна

«Сити оф Папеэте», которая отчалила 15 декабря 1891 года и везла, в частности,

упомянутые письма Гогена Морису и Метте, из-за сильного встречного ветра сорок девять

дней пробивалась в Сан-Франциско74. Вот почему Гоген не получил своевременного

ответа.

В Матаиеа он, разумеется, не мог рассчитывать ни на какой заработок. Несколько

лучше обстояло дело со случайной работой в Папеэте, но там хватало загулявших моряков

и заблудших туземцев с других островов Французской Полинезии, которым нужны были

деньги на обратный путь. Вероятно, Гоген смог бы получить должность капитана шхуны

или бухгалтера в какой-нибудь фирме, потому что людей со специальным образованием не

хватало; а он знал обе профессии лучше большинства своих соотечественников,

Загрузка...