Пожар разгорался. Звезды казались мельче, бледнее на выцветшем в свете зарева небе. Черные деревья словно отшатнулись от жаркого пламени, взметнув кверху ветви, да так и застыли в ужасе.
Горели службы, скотный двор. Языки огня лизали стены барского дома. В нарастающем гуле пожара слышался визгливый вой обезумевшего от страха сеттера, метавшегося под окнами с выбитыми стеклами, слышалось блеяние овец, рассыпавшихся по парку, тревожное ржание лошадей, невидимых за кустами сирени.
В темноте под деревьями стояли люди. Безмолвно смотрели на дело рук своих.
Один стоял впереди, на виду у всех, резко освещенный красным отблеском пожара. Стоял на высокой истоптанной клумбе, опершись на палку, выдернутую из плетня. Босой ногой он наступил на поваленную беломраморную фигуру козлоного фавна, украшавшую клумбу. С дикой, исступленной радостью смотрел этот человек, — худой, высокий парень в домотканой рубахе, — на пожар, на темное тело немца — управляющего княжеским имением, распростертое вниз головой на широких ступенях лестницы барского дома.
Крестьянский мальчик притаился за толстым стволом старой липы, обмирая и от страха, и от непонятного ему самому восторга. Сердце его билось короткими учащенными ударами. Все, что он видел, и ужасало его, и казалось не то праздником, не то какой-то сказкой, страшной и потому особенно увлекательной.
Когда мужики и бабы зловеще-молчаливой толпой двинулись под вечер к барскому поместью, он и еще несколько ребятишек увязались было за ними. Их гнали домой, грозили им. Они останавливались, отставали, потом снова бежали за взрослыми.
Миновав длинную липовую аллею, толпа подошла к дому с колоннами. В окнах его отражалась вечерняя заря. Все выглядело таким красивым, безмятежным в этот тихий час — и клумба белых левкоев, и белые колонны, тронутые синевой сумерек, и округлые темные кроны лип.
Но этот дом, и старый парк, и клумба принадлежали людям, превратившим жизнь других людей, ютившихся тут же, по соседству, в убогих избенках под соломенными крышами, в цепь нескончаемых страданий. Мужики и бабы, пришедшие из окрестных деревень к родовому гнезду князей Тугариных, почти никогда и не видели тех, зимою проживавших в столице, летом разъезжавших по заграницам. Но испокон веку над их жизнью, над жизнью их отцов, дедов, их детей и внуков черной тенью стоял княжеский род, как некое неумолимое, требовательное, равнодушное к их бедам божество. И терпеть его гнет не стало сил.
Мальчик увидел взрыв праведного народного гнева, взрыв, в котором в какое-то одно мгновение, устрашающее, как удар молнии, излились, выплеснулись наружу вековечное горе и нужда обездоленных людей. И что могли поделать растерянные выстрелы, которыми немец-управляющий встретил крестьян?..
Мальчик видел вихрь народной ненависти и отчаяния, пронесшийся по парку, по дому, вихрь, раздувший пожар.
Он стоял и смотрел на пожар. Он знал: в темноте под деревьями стояли отец, мать, знакомые мужики и бабы из родной деревни. Он видел брата Степана, одиноко стоявшего на клумбе. И все они казались ему какими-то новыми, словно и вовсе незнакомыми.
Потом, прячась за кустами сирени, он подобрался ближе к дому. Присев на корточки, он разглядывал при свете пожара черепки тонкой фарфоровой посуды с пестрым узором цветов, граненые стекляшки от разбитой люстры. Перед ним лежал в изломанной золотой раме прорванный портрет лысого военного с пышными бачками на круглом курносом лице. И вдруг мальчик увидел книгу. А вот другая, вот еще и еще, красивые книги, в разноцветных кожаных переплетах… Он боязливо поднял ту, что была ближе к нему, и, раскрыв ее на первой странице, ошеломленно уставился на единственную в книге картинку.
На ней был изображен человек в лохмотьях, наступивший босой ногой на раздувшееся брюхо мертвого чудовища. Человек стоял, запрокинув косматую голову, опираясь на топор с длинным топорищем.
Мальчик сунул книгу под рубаху, зажал в кулаке граненую стекляшку и пустился бежать. Он бежал домой темными полями, плача от усталости и страха. Ему казалось, что за ним кто-то гонится большими бесшумными прыжками. Быть может, то был козлоногий бес с клумбы, которого ударом палки свалил брат Степан…
Мальчик споткнулся и упал в холодную от обильной росы траву. Он выронил стекляшку, но искать ее не стал. Он лежал, не смея пошевелиться, и широко раскрытыми глазами смотрел в ту сторону, где полнеба охватило зарево пожара. Оно было живым, оно шевелилось, то затухая и спадая, то снова взмывая вверх, как раздуваемое ветром красное полотнище.
Днем в притихшую, словно обезлюдевшую деревню въехал карательный отряд…
Изредка Гриша тайком пробирался на сеновал — под крышу, в самый дальний угол. Разгребал сено, доставал книгу, завернутую в чистую тряпицу, ту самую, что подобрал возле барского дома.
Подолгу сидел он на сеновале, перелистывая страницы, разглядывая непонятные буквы. Книга была для него немой — он не мог услышать ее голос. Но почему-то он думал, что это — особенная книга. Если бы она вдруг заговорила, он узнал бы очень нужное. Наверно, он думал так потому, что в книге был рисунок. Каждый раз, когда Гриша смотрел на него, он вспоминал брата Степана, стоявшего с палкой в руках на клумбе в отблесках пожара. Ему казалось, что человек на рисунке даже похож на Степана — такой же худой, косматый, с тяжелыми кулаками землероба. А чудовище, убитое им, похоже на змия, которого проткнул копьем, сидя на белом коне, святой Егорий — в церкви, на иконе. Егорий — смелый, добрый. И этот мужик с топором тоже, видать, добрый. А змий — злой. И казаки, будь они прокляты, злые!
Сердце мальчика болело от горя. Он вспоминал карателей, налетевших сворой разъяренных псов на деревню, плач, крики… Вспоминал брата Степана с закрученными за спину руками, ослепшего от крови, залившей лицо…
Дрожащими руками мальчик перелистывал книгу. Как хотелось прочитать ее!
Однажды рано-рано утром он завернул книгу в тряпицу, сунул под рубаху, туго затянул веревочный поясок и вышел из деревни.
У ног его вертелся похожий на коротконогую лису рыжий пес. Вдвоем они долго шли желтым жнивьем под осенним небом, в котором печально и кротко невидимые журавли прощались с родными полями и рощами.
Солнце поднялось уже довольно высоко, когда Гриша со своим четвероногим спутником пришел в большое село на берегу широкой реки.
Мальчик подошел к чистой, крытой тесом избе — в ней помещалась школа — и робко постучал в выходившее на зады окно, завешенное кружевной занавеской.
В маленькой, со вчерашнего дня нетопленной комнате сидела за простым, ничем не покрытым столом старая женщина в теплом платке, накинутом на плечи. Подперев рукой седую голову, она перечитывала только что написанное ею письмо.
Керосиновая лампа с закоптелым стеклом освещала голые бревенчатые стены, узкую железную кровать без подушек и постельного белья. Возле холодной печки стояли старый, потертый чемодан и корзина, неумело перевязанная веревкой. И все в этой комнате говорило о том, что человек, живший в ней, старавшийся сделать ее поуютней, теперь уезжает навсегда.
В окно, наполовину завешенное вместо обычных кружевных занавесок газетой, смотрела морозная ночь.
Женщина прислушалась к далекому собачьему лаю, поправила очки в стальной оправе, снова склонилась над письмом.
«Мой дорогой, добрый друг! — читала она. — Стыдно мне, что я вынуждена обратиться к вам после стольких лет молчания с просьбой, да что поделаешь? Впрочем, дело не столько в просьбе, — дело в том, что мне необходимо поделиться с вами своими мыслями, переживаниями. Вы знаете, милый, добрый Аркадий Семенович, как я одинока, и, право же, мне некому, кроме вас, открыть душу. Простите мне мою навязчивость и терпеливо дочитайте до конца письмо…»
Она зябко повела плечами, задумалась. И тотчас вспомнились ей освещенная висячей лампой комната в далеком, полузабытом Петербурге, молодые лица друзей юности и он, Аркадий, — высокий, худой, с курчавой бородкой, в студенческой тужурке. Он стоит, положив руки на спинку стула. Свежо звучит его несильный тенор:
…Будет буря, мы поспорим
И помужествуем с ней!..
«Начну все-таки с просьбы, — читала она дальше. — Мне нужно, чтобы вы с Ольгой Петровной приютили меня, пока я не найду себе какого-нибудь другого пристанища. Вы удивлены? Да, я бросаю школу, в которой учительствовала почти четверть века, и на старости пускаюсь в неизвестное будущее.
Могу ли я сказать, — спрашиваю я себя, — что моя работа, особенно работа последних лет, хотя бы в какой-то мере напоминала творческий порыв, окрылявший нас в начале жизненного пути? Нет!.. К своему огорчению, я вынуждена признать, что просто тянула тяжелую, нудную лямку, дожидаясь пенсии. Горько мне признаваться в этом!
Но вот произошли события, открывшие мне глаза на мою жизнь, на жизнь, окружавшую меня. Такое, вы знаете, бывает. Бывает даже со столь старым человеком, как я. Вдруг, словно бы прозреваешь, словно бы луч солнца осветит твою тусклую жизнь. Именно так и случилось со мной. И уже много дней я живу как в бреду. И плачу, и даже пробую молиться, и не знаю, не знаю, что мне делать! Знаю одно: должна уйти, должна бежать отсюда и как-то изменить свою жизнь…
Вы, конечно, слышали, читали о волнениях и в нашей губернии. В семи верстах от моего села крестьяне разгромили и сожгли поместье князей Тугариных Белые Ключи. Совершили они этот акт возмездия в порыве справедливого гнева, потому что сиятельные землевладельцы довели их до крайности — до полной нищеты, разорили их, превратили их жизнь в цепь нескончаемых обид, притеснений, унижений. А тут еще неурожай, голод…
Последствия были ужасны. Каратели перепороли поголовно население трех деревень. Девять человек угнали на каторгу.
Трудно мне писать об этом. Все еще слишком свежо в памяти и болит, как незажившая рана. Я ведь знала почти всех этих забитых, обездоленных людей — я долго жила с ними. И я поставила перед собой вопрос: с кем же я? на чьей стороне? Конечно — о, конечно же! — всем сердцем, всей душой я на стороне несчастного народа! А на деле оказалось совсем другое, и это открытие было новым и горьким для меня. Я отлично ладила с попом, урядником, церковным старостой, лавочником, даже с кабатчиком — со всеми, от кого зависел мой покой, мое сравнительное благополучие. Я рабски трепетала перед инспектором, грубым, невежественным чиновником.
Но даже не это еще самое плохое! Самое плохое то, что рабски следуя убогой школьной программе, не решаясь внести в нее дух живой жизни и правды, я, чтобы не нажить себе неприятностей, безропотно забивала головы ребятишек сухой, позорной, вредной дребеденью. Кого я воспитывала? Покорных рабов? Да и думала ли я о воспитании, особенно в последние годы? Постарела, притерпелась, смирилась… Ах, боже мой! Я плачу, когда пишу вам об этом.
И вот в эти тяжелые дни ко мне постучался крестьянский мальчик — самый обыкновенный, диковатый, робкий мальчуган, белоголовый, с синевой под глазами от постоянного недоедания. Он принес мне книгу…
О, прошу вас, не смейтесь, друг мой, надо мной. Не думайте, что я старая фантазерка, для которой прекрасный книжный вымысел дороже обыденных явлений жизни! Поверьте, это совсем особая книга. Она явилась для меня голосом друга, вернее даже, голосом судьи, внезапно прозвучавшим во мраке тоски, уныния, растерянности. Он не ласкал, не утешал, этот голос. Он обличал, он требовал. Но он и указывал простой, ясный путь, которым надлежало идти, — путь борьбы, путь правды. Название книги «Рассуждение о свободе человека», автор — неизвестный мне Франсуа Тибо. Я не в силах передать вам гневное и страстное очарование этой старой французской книги. Я понимаю, она, эта книга, потому, возможно, произвела на меня такое сильное впечатление, что я опустилась, отстала. Я так давно не читала ничего смелого, яркого! А голоса властителей дум нашей беспокойной молодости заглохли в памяти: я не решалась держать у себя их книги.
Откуда книга у мальчика? — спросите вы. Не знаю, Он не сказал мне об этом, но я уверена, что она попала к нему после разгрома усадьбы князей Тугариных: на ней есть дарственная надпись старого князя, давно живущего за границей.
Он принес книгу мне, чтобы я прочла ее и рассказала, что в ней написано. Я исполнила его просьбу. Но когда я попыталась передать ему содержание книги своими словами, я увидела, что это совершенно невозможно. И я стала переводить ему слово за словом. Как он слушал!.. Он прибегал ко мне почти каждый вечер за семь верст из своей деревеньки и слушал меня, боясь пропустить слово, хотя, конечно, многого не понимал. Но он ни о чем не спрашивал меня, слушал молча. Порой я подмечала в его глазах такую боль, что мне хотелось утешить, приласкать его. Нет, он не допустил бы нежностей, этот замкнутый, суровый мальчуган…
Книга была прочитана. Он ушел, ревниво унеся ее с собой. Больше я его не видела. Я узнала только, что зовут его Гриша Шелест.
Ну, а я — я начала борьбу. Впрочем, это слишком громкое слово для определения тех неумелых, а по существу робких попыток, с помощью которых я старалась что-то исправить, что-то изменить. Раздобыв кое-какие книги в жалкой уездной библиотеке, я читала детям после уроков Пушкина и Некрасова, Кольцова и Никитина. Пробовала даже организовать школьный театр. Беседовала с родителями моих учеников…
И что же? Вы и представить себе не можете, сколько насмешек, унижений и оскорблений пришлось мне испытать, какой злобный вой и визг поднялся вокруг меня по всей губернии, в какой грязи готовы были меня утопить! А ведь я — старый человек, мой друг, и сил у меня не так уж много!..
И вот наступил конец, которого я в общем-то ждала, — ждала не без страха, но с душевной готовностью все перенести, все вытерпеть и не отступить.
Меня отстранили от работы в школе, попросту с позором выгнали.
Но я ни о чем не жалею, ни в чем не раскаиваюсь, ничего не боюсь. Хочу вернуться к мечтам и надеждам юности. Во мне пробудилась уверенность, что наш труд увидит иные условия, а мои знания и опыт еще пригодятся людям.
На рассвете я уезжаю отсюда, — пока в наш губернский город. Только что выходила на крыльцо — хотелось еще раз поглядеть на село, в котором прошло столько лет моей жизни… Мороз. Тишина. Ни огонька в темных, занесенных снегом избах. Но ведь в каждой из них теплится живая жизнь. И какое же это великое дело — дать этой жизни свет, радость, счастье!..
Если я о чем и горюю, покидая эти места, так разве только о том, что здесь, в маленькой нищей деревне, одиноким остается ребенок с искрой небесного огня, зароненной в его душу чудесной книгой…»
…Вот и вся история книги, найденной мною на повороте горной тропы, — история, как я представил ее себе.
Прощай, старый, добрый друг!
Сколько людей были также благодарны тебе, как и я в тот день, когда, дочитав последнюю страницу, я уходил от горной реки, взволнованный певучим шумом быстрых струй, осенним запахом буковых лесов, сиянием далеких снежных вершин и простыми, вечными словами правды и любви!
…Прошло не многим больше трех лет с того дня. В холодную метельную ночь зимы 1942 года, запорошенный снегом, промерзший до костей, вошел я в избу, в которой расположился штаб полка.
Весь день, пользуясь временным затишьем, я беседовал с бойцами и офицерами, участниками молниеносного, беспримерного по дерзкой отваге штурма вражеских позиций, принудившего гитлеровцев к беспорядочному отступлению на этом участке фронта. Теперь мне предстояло встретиться с командиром полка, чтобы полностью уяснить себе значение этого штурма, о котором нужно было написать очерк во фронтовую газету.
У стола, освещенного светильником из гильзы снаряда, стоял, низко склонившись над картой, худощавый, подтянутый военный с седой головой. Другой — толстый, в расстегнутом кителе — сидел на табуретке, также не сводя глаз с карты.
Когда я вошел, седой поднял голову, отвечая на мое приветствие, и я сразу узнал в нем полковника Петра Александровича Линёва, с которым в свое время меня свела судьба в горном санатории, вернее, не судьба, а старая французская книга. Он мало изменился, только голова стала совсем белой.
Полковник был предупрежден о моем приходе и, жестом приглашая меня сесть, сказал:
— Придется немного подождать, товарищ корреспондент. Скоро освобожусь.
Я сел возле жарко натопленной печки, всем существом своим потянувшись к теплу.
Полковник Линёв и его собеседник, толстый майор, вполголоса говорили о чем-то, то и дело склоняясь над картой, а я, не вслушиваясь в их слова, думал о своем.
Я думал о том, как непохожа эта моя случайная встреча с Петром Александровичем на ту, довоенную, когда мы сидели с ним на террасе, с которой сквозь ветки деревьев были видны синие горы. Мир и благословенная тишина были тогда вокруг… А сейчас за плотно занавешенным окном посвистывала метель, темное мутное небо призрачно озарялось далекими вспышками, и глухой гул раскатывался порой над землей. И мне казалось — не три года, а целая вечность прошла с той, мирной поры.
Наконец майор ушел в соседнюю комнату и полковник пригласил меня к столу.
Я назвал себя, напомнил о нашей первой встрече.
— Как же, помню, помню! — сказал Петр Александрович, всматриваясь в мое лицо. — Сразу-то я вас не узнал.
Он задумался, посасывая потухшую трубку. Строгое, усталое лицо его на минуту посветлело, смягчилось.
— А ведь той славной книги у меня больше нет! — негромко проговорил он. — Как нет, впрочем, и всех моих других книг… Дом, в котором я жил в Ленинграде, разрушен вражеским снарядом. Все сгорело дотла… Семья? Семья в Башкирии… Да, книги Франсуа Тибо больше нет. Но… вот, взгляните! — быстрым движением он достал из ящика стола и протянул мне книгу.
Это было дешевое массовое издание романа «Как закалялась сталь» Николая Островского. На обложке темнели бурые пятна засохшей крови.
— Книгу нашли на груди убитого в нашем последнем бою молодого солдата, — сказал полковник. И замолчал, раскуривая трубку.
Молчал и я. Да, между книгой Тибо, о которой мы вспомнили, и той, которую я держал в руке, существует незримая связь: обе они вели людей в бой!
— Помните, как сказано у Тибо? — спросил Петр Александрович. — Не поручусь за точность, но смысл такой: «Не выпускай оружие до тех пор, пока последний враг свободы не падет от руки твоей…» Так и будет — до конца, до нашей победы!..