В конце июля жары похлебка в московском котле.
Плавкий битум плывет под ногами, испаряются кроны.
Золоченые статуи каменных баб разомлели в тепле.
Улицы изливаются под уклоны.
О, этот лета леток! Пытка зрачка!
О, эти поиски сплывших дорожек и стежек.
Варево адово, не прикусив язычка,
Пробовать, с горла сдирая остатки застежек.
Золотом застит сусальным мир и миры,
Лавром и хреном шибает и перцем восточным,
Зной воплощен в привидения местной игры,
В морок мирской, в это марево яви проточной.
Ввергнув в июль, мне уже даже ты не судья.
Здесь и созвездие, верно, не ковш, а половник.
Где она, Господи, где она, чаша сия?!
Только моленье о капле во стольной жаровне.
Что мне все двери твои и пороги твои,
Все телефоны, в молчанку игравшие пылко,
Страстные лепеты, спрятанные в бутылку,
Подовых радостей или слоеных слои?..
Вот и июль доварили.
И кухня в пару.
И в чайхане караванщики сыты и пьяны.
А что верблюды ни ну, и ни но, и ни тпру, —
Так не особо погонщики сытые рьяны.
Как тут жару расхлебать из котла на великих холмах?
Вижу мираж, точно дервиш в пустыне безумный.
По миражу и брожу по бродящему хмелю впотьмах —
Сжалилось небо и ночь уронило бесшумно.
Может, имеется где-то и озеро Чад?
Может, и вправду реален весь мир понаслышке?
Так тут бродильни, прядильни, давильни, чадильни чадят —
Аж говорильня примолкла и медлит на вышке.
Мне в темноте тот котел остывающий — космос подул! —
Как-то виднее.
И снедь, прикорнув, задремала.
И переулок особо похож на аул,
А и домин городьба, что гряда перевала.
Бусы мои в этом тигле спеклись — беззащитно стекло! —
Окна слепые блестят мусковитной слюдою.
В пекле столичном, видать, и меня припекло.
И по следам заплескало наваром и пеной настоя.