ЧАСТЬ III — ГОЛОВА МИНОТАВРА

Тезей шагает сквозь океан окровавленных лиственных колонн в час обновления

вздымает в поднятой руке трофей — оскальпированную голову Минотавра

Горечь победы — крик совы — отмеряет рассвет медной меркой

чтобы теплое дыхание сладости поражения чувствовал на затылке

Збигнев Херберт "Голова"


Львов, среда 13 ноября 1937 года, семь часов вечера


Эдвард Попельский сидел в "Морском Гроте" и мелкими глотками допивал уже вторую сотку водки. В пивной было пустовато, а немногочисленные клиенты украдкой поглядывали на комиссара, и они прекрасно знали, о чем тот думает.

О Рите вот уже полгода никаких известий не было. Весь город ломал голову над тем, была ли она похищена, убита, и вообще, имеет ли ее исчезновение какую-то связь с делом Минотавра. Вести громкие размышления об этом в присутствии Попельского было опасно, в чем как-то убедился Герман Кацнельсон. Все полицейские знали, что Попельский винит себя за смерть Зарембы. Каждый прекрасно знал, что приковать преступника к ножке кровати, которую можно было легко поднять — это непозволительная халатность. Совпадение между бегством Потока и исчезновением Риты Попельский интерпретировал просто и лично: если он виновен в бегстве Минотавра, которое каким-то образом связано с исчезновением Риты, то он виновен так же и в исчезновении собственной дочки. Анализ этого совпадения, проведенный как-то Кацнельсоном, Попельский посчитал личным оскорблением. Словно разъяренный бык бросился он на коллегу, повалил его на землю, прижал коленом. Возможно, он довел бы дело до трагедии, если бы Кацнельсон не крикнул: "Что, хочешь меня убить, как Зарембу"? Это моментально успокоило Попельского, он тут же уселся на стуле. В течение следующего часа он прятал лицо за пальцами и молчал. На следующий день он при всех попросил у Кацнельсона прощения, а тот воспринял событие с полнейшим пониманием, равно как и инспектор Мариан Зубик, который и не собирался возбуждать дисциплинарное следствие.

Начиная с Пальмового Воскресенья[209], когда узелок с вещами Риты очутился у него на балконе, Эдвард Попельский был совершенно другим человеком. Произошедшие в нем изменения в доме и за его пределами проявлялись по-разному. Дома он был необыкновенно нежным и заботливым в отношении Леокадии и Ганны, так что вторая, в разговорах с другими служанками, возносила его под самые небеса, зато его двоюродная сестра чувствовала во всем этом некую фальшь. Леокадия не могла поверить в то, что ее кузен — до сих пор сконцентрированный исключительно на собственных мыслях, гипотезах и следствиях — вдруг начал расспрашивать о ее будничных делах, все время разговаривать про ее игры в бридж, про то, что она сейчас читает; он сделался предупредительно вежливым, все время предлагающим свою помощь. Никогда он не терял хладнокровия, что казалось ей неестественным. Иногда разве что небезопасно сверкали его глаза — постоянно красные от бессонницы и выпивки. Конечно, Леокадия слышала о том, что страдания облагораживают человека, только искусственная улыбка двоюродного брата не была знаком благородства, но некоей маской, за которой Эдвард скрывал свои истинные чувства.

За пределами дома Попельский вел себя совершенно иначе. Если до сих пор ему случалось бывать порывистым и резким, то теперь он превратился в вечно раздраженного шершня, атакующего всех и вся. Его бешенство и агрессию испытали на себе, в основном, батяры и хойраки из городских предместий. Дело в том, что Попельский был уверен, что Минотавр скрывается среди них, наверняка — на Лычакове, и что он только и ждет подходящего момента, чтобы незаметно покинуть город; что с его физиономией, изображенной на объявлениях, украшающих каждый столб, представляло серьезную трудность. Но не чудище было самым главной причиной взбешенности Попельского в отношении львовских мошенников и бандитов. Его подтачивала другая мания: похищение Риты. Попельский был уверен, что ее ради выкупа похитили люди из преступного мира. Отсутствие каких-либо требований о выкупе, по его мнению, могло свидетельствовать только лишь о желании повысить цену. Комиссар считал, что львовские бандиты потребуют за Риту чего-нибудь такого, что разрушит всю его жизнь — к примеру, они потребуют, чтобы он ушел из полиции.

Комиссар начал свой приватный и — что было гораздо худшим — одиночный крестовый поход против львовского преступного мирка, и вел он его свойственным только себе методом. Он заскакивал в какую-нибудь забегаловку — явную или тайную, с вывеской или без нее — заказывал водки, закуски и водил раскаленными от бессонницы глазами по батярам, которые тут же, чаще всего, разбегались во все стороны. Но не все; кое-кому он смыться не разрешал, задерживал их и садил за свой стол, угощал водкой и вежливо расспрашивал про Риту и Минотавра. Когда же батяры отказывались от угощения, а на вопрос о Рите только пожимали плечами — Попельский заливал им водку прямо в глотки и оскорблял на глазах всех собравшихся.

Так что, ничего удивительного, что над его головой сгущались тучи — все более черные и все более вещающие беду.

Еще несколькими месяцами ранее, сразу же после исчезновения Риты, к Попельскому прибыла делегация во главе с легендарными королями подполья: Моше Кичалесом и братьями Желязны. Первый, одетый в безупречный светлый костюм, выразил глубочайшие соболезнования по поводу исчезновения дочери и поклялся в том, что ни одна из львовских преступных групп не имеет с этим всем ничего общего, более того! — он даже обещал помочь в поисках похитителей… Тогда Попельский обвинил его во лжи и грохнул кулаком об стол с такой силой, что пролил кофе на костюм Моше. Кичалес с братьями Желязны ушли очень сердитые, тем не менее, они приказали своим людям какое-то время терпеть выходки Попельского — вплоть до момента, когда по его вопросу не будет принято окончательное решение. Но не все слушались королей, а эксцессы комиссара начинали становиться для бандитов просто невыносимыми. В очередных забегаловках полицейский получал предупреждения в виде пробитых гвоздем свиных ушей, только ему было на все наплевать. Он не раз и не два вытаскивал эти "метки" и подсовывал их всем под нос с воплем: "Что, сволочь, а не ты мне это подсунул?"

Педантичный денди с ироническим чувством юмора, когда-то крайне вежливый в обхождении, ухоженный и пахнущий дорогим одеколоном, превратился в вульгарного грязнулю. Он уже забывал вовремя принимать лекарства от эпилепсии и не ходил к Шанявскому. Как-то раз в одной из пивных он свалился в конвульсиях на пол и обмочился. Хулиганы с отвращением вытащили его во двор, а один из них даже сунул голову комиссара в лошадиную кучу, считая, что полицейский удавится дерьмом.

Случалось, он неделями не менял сорочку, а его лысая голова зарастала по бокам кустиками редких волос. Водку он пил стаканами, но его могучий организм успешно сопротивлялся. Комиссар не мог упиться допьяна, заглушить собственные мысли, заснуть словно камень. Домой он возвращался под утро, пошатываясь, искусственно улыбаясь перепуганной Леокадии, расспрашивал ее — сонную — о будничных мелочах, о карточных розыгрышах, уважительно целовал руку, после чего шел в свою комнату, валился в кровать и не спал до полудня. После этого вставал, плескал водой в лицо и, стократно поблагодарив за превосходный завтрак, которого едва касался, отправлялся на работу. Непрочитанные письма от Мока собирались кучей у него на столе, а телефонные звонки — по его приказу — принимала исключительно Ганна, которая, услышав немецкую речь, попросту клала трубку.

Если бы был жив Вильгельм Заремба, он знал бы, как заняться приятелем. Как-то раз он уже видел его в подобном состоянии — после смерти жены Попельского, Стефании, известной львовской актрисы, у которой — после рождения дочки Риты — случилось внутреннее кровотечение, и она скончалась. К сожалению, Заремба, точно так же, как и Стефания Горгович-Попельская, лежал на Лычаковском кладбище, а другие люди, которых Попельский допустил бы к себе — Леокадия и немецкий полицейский Эберхард Мок — либо не знали, как с ним говорить, либо были слишком далеко.

Тем печальным и залитым дождем ноябрьским днем Попельский находился в одной из своих эскапад, которые сам называл в отчетах "рекогносцировочными действиями". Он сидел в "Морском Гроте" и ждал неизвестно чего. На сей раз он даже был одет исключительно чисто. На нем была новая сорочка в полоску из магазина "Poland" на Грудецкой, которую получил сегодня от Леокадии в честь именин. Опять же, по причине именин, которые предполагались стать печальным ужином на двоих, его заставили выкупаться и побриться. Но галстук он не завязал, равно как не надел на палец перстень-печатку, а в манжеты не вдел запонки. Туфли тоже не стал чистить. Мелкими глоточками он пил уже вторую сотку и ждал. Когда кто-нибудь заходил, инспектор внимательно, но не слишком настырно приглядывался. Вошедшие тоже глядели на него, качая головами. Те, у которых совесть была почище — присаживались, у которых с этим было похуже — уходили, не желая иметь ни малейшего контакта со стражем закона.

Двое мужчин, вошедших в пивную, когда Попельский уже осушил стаканчик, вели себя не так, как другие. Они не стали ни присаживаться, ни тут же ретироваться. Крепко ступая по глине пола, они подошли к столику, за которым в одиночестве сидел комиссар. Какое-то время они глядели на него из-за мотоциклетных очков. Один из них вытащил из-за пазухи длинного кожаного пальто фотографию и положил ее на столе. На снимке был изображен Попельский, более молодой и смеющийся. Десятилетняя, возможно, Рита тоже смеялась, положив голову на плечо отца. Этот снимок она всегда носила с собой.

— Мы нашли это при твоей дочке, — сказал один из мужчин, указывая на фотографию. — Если хочешь ее увидеть, пошли!

Не ожидая ответа, оба направились к выходу. Попельский пару мгновений еще глядел на их военные сароги, после чего поднялся из-за столика.


Львов, среда 13 ноября 1937 года, восемь часов вечера


Попельский не имел понятия, где он находится. Все произошедшее он начал воспроизводить от момента, когда выпил вторые сто граммов водки и встретил мотоциклистов. Когда он увидел фотографию, а таинственная пара уже вышла из пивной, он схватился на ноги. Ему хотелось тут же закричать, что эти двое являются похитителями его дочери и что их следует схватить. Но он этого не сделал. Его удержали от подобного поступка не столько безразличные мины батяров, сколько здравый смысл. До Попельского дошло, что для него гораздо важнее увидеть дочку, чем схватить ее похитителей. Мало чего осознающий и побледневший, он вышел во двор. Мужчины ожидали его. Один за другим, они сидели на мотоцикле "Сокол". Задний указал Попельскому на место в коляске и подал очки-консервы. Комиссар надел их. Изнутри очки были вымощены черным бархатом.

— Будешь пытаться подглядеть, куда мы едем, — услышал Попельский, — мы тебя выкинем, понял?

— Понял, — ответил он.

Ехали довольно долго. Попельский насчитал двадцать поворотов, но потом сбился и считать перестал. Минут, как ему показалось, через тридцать, мотоцикл глухо прогромыхал по какому-то дворику, и мотор заглох. Комиссар почувствовал, как его берут под руки и вытаскивают из коляски. Все вместе они вошли в какое-то помещение, в котором страшно несло химическими реактивами. Его посадили на стуле, который опасно застонал под весом полицейского. Попельский чувствовал, как руки заводят за спинку и сковывают наручниками. Он не протестовал. Ждал.

Только после этого с него сняли очки-консервы. Поначалу ему показалось, будто находится в театре. Он сидел в темноте, а перед ним висел подсвеченный точечными прожекторами темно-вишневый занавес. Тогда он оглянулся по сторонам, и до него дошло, что никакого зрительного зала и нет, его стул единственный в помещении, а занавес очень даже небольшой, и подвешен он к полукруглому стеллажу. Вокруг занавеса находились штативы с лампами, с фотоаппаратами и лампами-вспышками. Попельский услышал металлический стук колец, и занавес раздвинулся. В очень ярком свете, заложив ногу за ногу, на стуле сидел молодой мужчина, показавшийся Попельскому знакомым. Одет он был в светло-серый костюм из дорогой шерсти, с которым сильно контрастировали галстук цвета красного вина и алая роза в бутоньерке пиджака. Высоко задравшаяся нога была обута в туфлю для игры в гольф. Черты лица мужчины были необыкновенно правильными; губы полные, лицо худощавое и вытянутое. Если бы не короткие, зачесанные набок волосы, если бы не мужская фигура и тень щетины на лице — его можно было бы принять за женщину. Красивую даже женщину.

— Вы хотите увидеть Минотавра, комиссар? — Голос у мужчины был грубым и четким. — Он в наших руках. Он жив и ожидает своего Тесея. А вы…

Попельский никак не мог понять, откуда ему был знаком этот мужчина. Возможно ли такое, чтобы сидящий перед ним человек был ксёндзом Керским, душепастырем молодежи, который своим могучим голосом проповедника разжигал девичьи сердца? Но это казалось просто невозможным, и, тем не менее…

— Так вы ксёндз? Священник Константы Керский? — перебил Попельский мужчину на полуслове.

— Насколько мне известно, ксёндзом я никогда не был, — очень серьезно ответил тот. — Хотя когда-то одного из них знал очень даже неплохо. У вас есть еще вопросы или позволите мне продолжать?

— Что означает: "Минотавр в наших руках"? Я пришел сюда не ради Минотавра! Где моя дочь?

Попельский дернулся на своем стуле.

Мужчина встал и поднял с пола какой-то длинный предмет. Это была клюшка для игры в гольф. Красавчик подошел к Попельскому, склонился над ним и какое-то время присматривался к его ушной раковине. Комиссар не заметил движения, зато почувствовал боль, вонзившуюся ему в голову словно шип. Ухо запульсировало и начало быстро увеличиваться. В черепе вибрировал пронзительный писк. Мужчина подошел с другой стороны и, словно ларинголог, начал осматривать второе ухо. Он сделал замах. Голова Попельского дернулась от второго удара. Комиссар медленно рухнул на пол вместо со стулом. Писк в голове вздымался. Был один лишь способ заглушить его. Нужно было кричать самому. Попельский орал от боли, словно раненый зверь. Он качался по полу, суча ногами. Вместо ушей у него теперь были две теплые, влажные и ужасно болевшие куски холодца.

Затем он почувствовал запах духов. Комиссар открыл глаза. Мужчина присел рядом, держа клюшку в руке. Попельский ожидал, что сейчас последует очередной удар. Он перестал кричать — нужно было сохранить хоть немного сил.

— Вот теперь вы ведь уже не станете перебивать меня, правда, комиссар? — тихо произнес мужчина. — То, что вы сейчас услышите, это история одного мальчика, впоследствии — юноши. Когерентная — как последовательность. Истинная — как экстремум параболы.

Мужчина вытащил из кармана пиджака толстую, оправленную в слоновью кожу записную книжку и начал читать.


Мальчик родился в 1910 году в богатой и аристократической семье Воронецких в имении Бараньи Перетоки в сокольском повете. У своих родителей он был поздним ребенком. Его отец, Юлиуш, граф Воронецкий, владелец обширных земель, был выпускником математического факультета Университета Яна-Казимира во Львове. В отце его дремала страсть к общественной деятельности, которую он реализовал, обучая деревенских детей математике. Если в каком-нибудь из них он выявлял стремление к точным наукам, тут же начинал заботиться о таком. Он оплачивал ребенку учебу в гимназии, чтобы талант не пропал даром. Двое старших, уже взрослых братьев мальчика, уже были математиками. Оба пали на Великой Войне под Горлицами. Мальчик практически и не помнил их. С самых малых лет из него воспитывали великого математика. Вместо сказок перед сном ему читали математические загадки, вместо солдатиков он выставлял на полу геометрические фигуры, вместо замков из песка он выстраивал квадраты на сторонах треугольников; вместо воздушных змеев — он развлекался квадратными трехчленами. Мальчик обладал способностями гения. В шесть лет он решал системы уравнений, а в десять — уже анализировал свойства функций.

Все это перестало иметь для него значение, когда некая деревенская девица-русинка открыла ему мир физических ощущений, и который поглотил его без остатка. Системам уравнений он теперь предпочитал системы телесные, показательные функции ассоциировались у него исключительно показом женщиной ее груди. В Сокале, где он ходил в гимназию, вместе с одноклассниками подглядывал, как директор кинотеатра "Рассвет", пан Кароль Полищук, припирает к конторке местных куртизанок. В один прекрасный день его подловили на подглядывании. Директор кинотеатра вовсе на него и не сердился и предложил совместные действия. Математика делалась мальчику все более нудной, так что на уроках он все чаще убегал от нее в школьный туалет. Дважды ему пришлось сидеть в одном классе, а один раз ему пришлось лечить триппер. Отец его впадал в ярость, но в интервалах между приступами предполагал, что бунтарский период созревания — который он принимал за причину всего зла — раньше или позднее закончится, а сын его вернется в объятия царицы наук. Он решил отгородить сына от всяческих источников плохого влияния и отдал под железную опеку собственного брата, бывшего офицера, Станислава графа Воронецкого, который в силезском Скочове был владельцем крупной фабрики зонтиков и тростей "Палюс". К сожалению, у дяди Станислава имелся двадцатилетний сын, Януш, развращенный не в меньшей степени, чем его кузен. Парень, к тому времени восемнадцатилетний юноша, через Януша познакомился с умной, знающей жизнь женщиной, бывшей хозяйкой публичного дома, в то время — начальницей брачного бюро, Клементиной Новоземской. Она быстро подсказала молодому человеку, как ему следует воспользоваться своей чрезвычайной красотой, и как он может процветать, занимаясь вдобавок тем, что он более всего любит.

Молодой человек послушался советов мадам. Он не щадил своих прелестей ни дамам, ни девушкам, и все щедро ему платили. В девятнадцать лет он выехал от дяди и поселился у пани Новоземской. Отец, несчастный и отчаявшийся, проклял единственного сына и порвал с ним всяческие отношения, что виноватого вовсе даже не обеспокоило. Без какого-либо сожаления позабыл он об отце, который был для него воплощением математики, и о матери, которая, кроме своей мигрени, ничего не желала знать. Молодой человек жил так, как ему хотелось. Денег ему хватало, поскольку — благодаря контактам пани Новоземской — он дарил наслаждения и часто сопровождал в поездках богатых немецких эксцентриков, с которыми в салон-вагонах он катался по маршруту "Катовице — Вроцлав — Берлин". Чаще всего он путешествовал в компании вроцлавского барона фон Кригерна, который посвящал юношу в различные планы и намерения. Один такой план очень сильно юноше понравился. Барон фон Кригерн собирался открыть во Вроцлаве публичный дом для богачей. Наибольшей проблемой, по мнению барона, была ротация персонала, ведь проститутки довольно часто меняли места работы. Имелся только один эффективный способ, чтобы удерживать их постоянно — нелегально переправить через границу, а потом держать под замком в полу-рабском состоянии. Поскольку польки и чешки были чрезвычайно красивыми женщинами, а для того, чтобы контрабандно перевезти их, нужно было пересечь только одну границу, они стали, вполне естественно, самым подходящим товаром. У молодого человека даже глаза загорелись, когда барон фон Кригерн представил ему этот замысел. Договорились они быстро — барон выкладывал средства и предоставил своему сообщнику двухлетний беспроцентный заём, а молодой человек вкладывал в дело свои бесценные связи. Через пару дней во Вроцлаве была зарегистрирована транспортная фирма "Воронецкий и фон Кригерн".

Их деятельность нельзя было назвать сложной. Клементина Новоземская в союзе с Эрнестиной Неробиш занимались поисками молоденьких девушек. Прежде всего, они разыскивали сирот и женщин, связанных с преступным миром исчезновения которых никто бы и не заметил, и уж наверняка ими не обеспокоился. Воронецкий устанавливал контакт с этими женщинами в качестве кандидата в мужья. Мало кто из них не позволяла себя увлечь красавчику графу, мало кто из них отказывал совместно совершить романтическую поездку в Германию. А там уже девиц и дам ожидал предприимчивый барон фон Кригерн.

Фирма процветала. Фон Кригерн установил международные контакты, в особенности — со своими собратьями по ремеслу из Аргентины, многие из которых родились в его родном городе. Но в прекрасно развивающемся деле появилась трещина. Прошло два года, и барон потребовал вернуть занятые деньги. У Воронецкого в то время доходы были такие, что, откладывая их мелкую долю, он собрал бы нужную сумму всего за несколько месяцев. Только он не знал слова "экономия". Деньгами разбрасывался столь же непристойно, как и вел себя, а когда барон потребовал скорого возврата займа, как раз пропустил все свои запасы в катовицком казино. Раздраженный барон не останавливался в напоминаниях. Воронецкий пытался добыть кредит, но, неизвестно почему, банкиры крутили носом в отношении платежеспособности транспортной фирмы, владельцем которой он был. Тогда фон Кригерн втихую связался с Новоземской и поставил молодому человеку ультиматум — если тот не отдаст деньги в течение месяца, барон ликвидирует фирму и поищет себе другого соблазнителя. Самое паршивое, барон серьезно продемонстрировал свою решительность. В один прекрасный день Воронецкого посетило двое немцев, которые сломали ему руку. При этом они погрозили, что если он не отдаст денег, ему сломают и вторую руку. Кроме того, Новоземская порвала с ним всяческие контакты, так что молодой человек пал очень низко — снова приходилось зарабатывать собственным телом, только теперь условия поменялись самым радикальным образом: их приличных заведений его просто выбрасывали, а клиенты мужского и женского пола из заведений похуже много платить не могли. Рука плохо срасталась и ужасно болела. Однажды Воронецкий узнал от своего кузена, Яна, что отец его умирает. Он посыпал голову пеплом и отправился в Бараньи Перетоки.

Отец, и вправду доживающий свои последние дни, приветствовал блудного сына со слезами и и безропотно вручил ему чек на требуемую бароном фон Кригерном сумму. Молодой человек был обрадован не только тем, что наконец-то выплатит свой долг и освободится от гангстера, но прежде всего тем, что закончилось время безумия, что приходит период стабильности. Отец умрет, а он — в качестве единственного наследника, возьмет в свои руки управление процветающего имения, остепенится, женится, осядет в Бараньих Перетоках… ну, редко-редко когда посетит какой-нибудь секретный клуб в крупном городе… Юлиуш, граф Воронецкий, четко предусмотрел планы сына и показал завещание. Там была запись, что имение перейдет в пользу потомка лишь тогда, если тот в течение двух лет получит звание доктора философии в области математики или логики. "Твой гений не может быть растрачен понапрасну", — такими были последние слова старого графа.


Без особого труда Воронецкий поднял стул вместе с Попельским. Он поставил его на пол и вновь поднялся на временную сцену. Там уселся верхом на стуле, положил подбородок на спинку и вглядывался в фиолетовые уши комиссара.

— Я был в отчаянии, — произнес он, — но, похоже, во мне есть что-то от священника, как вы заметили, ибо Господь за мной заботился. На похороны моего отца приехал давний его ученик, парень из народа, проявлявший большие способности к математике. Он и был той самой деревенской жемчужиной, которую выловил благородный граф, которой обеспечил образование. Да… Именно тогда, на отцовских похоронах я встретил Минотавра.

Воронецкий поднялся и вышел через двери, которых Попельский не видел, поскольку их заслоняла ширма. Через мгновение доски пола затрещали. Граф вновь появился на сцене. Но не сам. У его коленей таилась бестия.

В левой руке Воронецкий держал толстую цепь. Второй ее конец был обвязан вокруг шеи Здзислава Потока. Руки обнаженного узника были связаны на животе, ноги — связаны в щиколотках. В рот был заткнут кляп. Густые волосы были покрыты какой-то мазью. На белом, не заросшем волосами теле хорошо были видны красные ссадины, струпья от ран и прыщей. Под кожей играли мощные мышцы. Поток, пригнувшись, глядел исподлобья на Попельского. Кляп у него ворту слегка пошевелился. Минотавр смеялся. На мгновение комиссар забыл о Рите. Он почувствовал, как пульсирует кровь у него в висках. Он не выдержал и бешено бросился вперед вместе со стулом.

— Не надо так нервничать, комиссар, — усмехнулся граф Воронецкий. — Сейчас вы получите это чудовище в свои руки. Но поначалу история о молодом человеке, жизнь которого является доказательством существования божественного провидения. Так вот, как я уже вам говорил, Потока я встретил на похоронах собственного отца. Тот заинтриговал меня своим внешним уродством, поскольку все небанальные люди мне нравятся. Я пригласил его на поминки, и мы долго разговаривали. О нем я узнал все. Что он изучал математику в Кракове, что в науке хотел посвятить себя логике, что краковские ученые его не оценили, что они высмеивали все его задумки. Им не хотелось выйти за пределы своих узеньких научных плантаций. А Поток собирался, следуя за работами Лукасевича, исследовать тексты древних логиков, используя математический инструментарий. Краковские ученые отсылали его к филологам, те, в свою очередь, не желали с ним разговаривать, не имея понятия о математике.

Поток был ужасно разочарован; он прервал учебу, выехал из Кракова и сделался каким-то гувернером в имении неподалеку от Бродов. Но… вернемся к делу. После похорон отца я разговаривал с Потоком до поздней ночи и предложил ему написать для меня докторскую диссертацию. За это я обещал ему золотые горы, только он их не хотел. Хотел исключительно женщин. Тогда я смеялся про себя — ведь для меня женщины никогда проблемой не были. Но через минуту я уже смеяться перестал: Поток желал иметь исключительно девственниц. Он затребовал троих: одну в самом начале написания работы, одну в средине и одну как бы на десерт, — Воронецкий сам рассмеялся над своей шуткой, — после завершения диссертации. Впрочем, он мне и не пояснил, откуда такие прихоти, но я человек терпимый, и не такие чудачества видел.

Он прервал рассказ, уселся на стул и закурил.

— Вижу, комиссар, вы очень заинтересованы, — усмехнулся он Попельскому, — ладно, слушайте. Только сейчас все и начинается! Я снял для Потока комнатку на Жулиньского, неподалеку от своей тайной квартирки, в которой, время от времени, проводил секретные встречи. Моя давняя знакомая, Клементина Новоземская, обещала во всем помочь, понятное дело — не за спасибо. Но она затребовала такой гонорар, что я потерял дар речи. Но я не торговался. Через месяц нашлась самая неподдельная девственница из Тарнова. Я несколько раз встретился с ней и, чего тут скрывать, довольно быстро влюбил в себя. Я предложил ей совместную поездку в Карпаты и повез ее туда на своем авто. По дороге, под Мосцишками, я сделал вид, будто машина сломалась. Вечерело. Я отправил девицу в гостиницу. Там, вроде как по соображениям нравственности, я предложил ей зарегистрироваться под выдуманным именем. Именно там она должна была меня ожидать.

А дождалась Минотавра.

Воронецкий поменялся в лице. Он вскочил на ноги, схватил клюшку для гольфа и начал ею избивать Потока. Тот упал на лицо. Клюшка погружалась в теле, словно в тесте. На кляпе появились пятна крови, выступила пена.

— И пришел к ней каннибал, монстр, людоед! — визжал Воронецкий, — колотя клюшкой по голове Потока. — И он сожрал ее, вместо того, чтобы просто отыметь — как обещал! Так, животное? Так ты сотворил, урод?!

Прошло добрых пятнадцать минут, пока Воронецкий не успокоился. Поток лежал на боку и тяжело сопел в свой кляп. На его обнаженном теле выступали багровые полосы.

— У меня не было выхода. — Воронецкий тяжело вздохнул. — Понятное дело, я мог выдать его полиции. Но кто тогда написал бы за меня диссертацию? Даже если бы я кого-нибудь и нашел, всегда имелась бы тень недоверия, не выдаст ли этот человек меня… А это животное никогда бы не выдало, поскольку выдало бы тем самым себя. Так или иначе, но я от него зависел. — Граф вытер пот со лба. — Вскоре он принес мне половину работы и затребовал новую девственницу. У меня никаких иллюзий уже не было. Я знал, что с ней случится… — Тут он снова вздохнул. — Ну мы все и повторили, с той лишь разницей, что девушка была из Кельц, а убил ее Поток… в Дрогобыче. Вся Польша гудела, все разыскивали Минотавра. — Тут он подмигнул Попельскому. — Ведь это же вы придумали, так? Весьма ловко. Словно из мифологии. Во всяком случае — произошло. Тем временем, Минотавр дописал работу и потребовал себе последнюю жертву. И вот тут что-то в нашей замечательно смазанной машинерии заело. Новоземская никак не могла найти девственницы. Тогда же у нее появилась Мария Шинок, посланная Неробиш. Новоземская, как бывшая бордель-мама, знала, как имитировать девственность. Я встретился с этой Шинок… Она была вовсе даже и ничего… У меня самого на нее встало… Но что же. Я посвятил ее в качестве очередной, как мне тогда казалось, последней жертвы. И вот тут появилась проблема. Поток каким-то образом узнал, что девственница ненастоящая… Он не мог ее поиметь, поскольку это противоречило бы его принципам… — Тут Воронецкий рассмеялся. — Так что он ее всего лишь покусал! — И тут же он сделался совершенно серьезным, словно смена настроений была его специальностью. — Зато все мы были вене себя от страха. Ведь девица осталась в живых: она помнила мое лицо, лицо Потока. Нужно было ее ликвидировать. К нашему счастью, она сошла с ума. И как, и скажите, неужто провидение не защищает меня?

Он поглядел на Попельского, но тот ничего не сказал.

— Только наш зверек хотел ням-ням, — Воронецкий зачмокал. — Последняя девочка была настоящей девочкой. Родом она была из Силезии. Воспитанница детского дома. Боязливая такая, чуточку заплаканная девонька… В самый раз, чтобы прижать к себе, утешить…

Воронецкий начал расхаживать вокруг Потока, тыча в него клюшкой, что его ужасно веселило.

— Ничто уже не могло помешать принесению последней жертвы, — продолжил он. — Нужно было все хорошенько предусмотреть. Жертвоприношение не могло произойти в Польше — здесь было очень опасно. Я связался с бароном фон Кригерном и простил ему свою сломанную руку. Видите, какой я был великодушный! В салон-купе я приехал с девицей во Вроцлав, а через несколько купе ехал Поток. На подъезде к Вроцлаву я переоделся женщиной. Впрочем, мне несложно изображать женщину, — он кокетливо поправил несуществующие волосы и начал заигрывать с Попельским. — Я отвез ее в гостиницу, которую рекомендовал мне фон Кригерн. При случае избавился от письменной машинки, на которой Поток напечатал мою, свою работу. Но это так, на всякий случай… ведь я на той же машинке печатал письма Новоземской от имени фиктивного графа фон Банаха. Предусмотрительная женщина приказала мне писать эти идиотские письма, чтобы обмануть возможное следствие… — Совершенно неожиданно он сменил тему. — Но во Вроцлаве было очень даже приятно. Я провел сильвестр с фон Кригерном, Поток — с последней своей жертвой.

Тут Воронецкий начал крутить головой и строить глупые мины, словно плохой актер.

— Ах, какая же она была перепуганная! — пищал он тонким голоском. — Все время спрашивала, зачем мне та женская одежда… А я ей на это: "Дорогая, мы же отправляемся на новогодний бал-маскарад. Ты чуточку подождешь меня в гостинице, а я за тобой приеду"…

Попельский закрыл глаза. Он уже не мог смотреть на Воронецкого, не мог слушать его искусственный голос, который был то сдавленным басом, то писклявым фальцетом.

— А потом я защитил диссертацию у Лукасевича, — услышал он как будто бы издалека. — Но! Но! Возвращаемся к нашему чтению!


Конечно, со стороны защищающегося были сделаны существенные шаги. Прежде чем приступить к начальным переговорам с научным руководителем, он сменил фамилию, взяв первую же пришедшую в голову. Его нынешнее имя ни в коей степени не могло ассоциироваться с именем Юлиуша, графа Воронецкого, который был в научной среде известен и уважаем за предоставление стипендий малоимущим молодым людям. Его сын не желал, чтобы его ассоциировали с отцом. Ведь это могло угрожать определенной сенсационностью, заинтересованностью работой и т. д. Сам же он желал защититься более-менее тихо и без особенного шума. В первую очередь необходимо было ликвидировать опасность того, что его истинное имя будет раскрыто. Фальшивый аспирант не мог позволить вести индивидуальные дискуссии со своим научным руководителем по работе in statu nascendi. Ведь такие консультации могли обнажить его незнание. На нескольких немногочисленных встречах с профессором Лукасевичем в Варшаве Воронецкий подергивал головой, смеялся сам себе, хлопал в ладоши, одним словом: притворялся чудаком и ученым не от мира сего. Говорил он очень немного, зато все замечания научного руководителя записывал очень даже тщательно. "Пускай моя работа сама говорит за себя", — повторял он. Поскольку в этой среде хватало даже выдающихся ученых, которые вели себя даже более экстравагантно, чем будущий доктор, Лукасевич и два рецензента приняли этот девиз за добрую монету, тем более, что диссертация и вправду была превосходной, если не сказать — новаторской.

И все закончилось именно так, как он все спланировал. Воронецкий стал доктором философии в сфере математической логики. Душеприказчик графа, знаменитый львовский адвокат, доктор Пржигодский-Новак не видел проблем с новым именем наследника, тем более, что вся процедура смены фамилии была проведена у него в канцелярии. Блудный сын сделался единственным наследником громадного состояния. Он решил осесть в Бараньих Потоках и начать новую жизнь. И так, наверняка, бы и сделал, если бы не страх, который проявлялся поначалу легчайшими уколами, но потом разросся словно раковая опухоль. Воронецкий панически опасался того, что когда-нибудь все узнают о преступлениях. Самой существенной угрозой для него были три особы, три самые главные dramatis personae: Новоземская, Неробиш и Поток В первую очередь, он вонзил в голову Новоземской спрятанный в трости смертоносный стилет. То же самое он собирался сотворить и с головой Неробиш, только это уже было нелегко. Все время к ней кто-нибудь приходил. К ней даже кто-то вламывался, когда сводни не было дома. И в конце-концов, когда для Воронецкого все сложилось тип-топ, под квартиру Неробиш, на улицу Жогалы, подъехал полицейский фургон, и несостоявшуюся жертву арестовали. Все Катовицы гудели по причине бабки, делающей аборты в какой-то норе. Многие женщины дрожали при мысли, что бабка могла наговорить в ходе следствия. Дрожал и Воронецкий. Только Неробиш относительно него ничего не сказала, за что он ей щедро отблагодарил, втайне передав большую сумму денег, благодаря которым та очень даже неплохо устроилась в тюрьме.


— Недавно я получил телеграмму от фон Кригерна. — Голос Воронецкого вновь раздавался с близкого расстояния. — Во Вроцлаве ему попортил крови ваш приятель, некий Эберхард Мок. Только фон Кригерн и не такие сложные проблемы решал, так что сам отстранит его от следствия. — Граф пренебрежительно махнул рукой. — Так что угрозу теперь представлял один только вечно голодный любитель девственниц. Но и тут Господь имел меня в своей опеке. Когда Поток убил полицейского у себя в квартире, в ходе полицейской облавы у него был только один путь бегства: по крыше в соседнюю подворотню, затем прыжок на галерею, где жилище снимал уже я. Я же как раз там был, поскольку уговорился встретиться с некоей прелестной молодой дамой. Так что Потока я приютил в своей холостяцкой квартирке. Там он сидел целых две недели, не выходя никуда, даже в сортир. Срал в ведро, а ссал в сливную раковину. Фуу! Знаете, как воняло!? Немцы говорят: "воняло по-звериному". Зверь вонял по-звериному! — Воронецкий вновь рассмеялся. — Через две недели я вывел его темной ночью и привез сюда. Здесь он жил полгода. А сегодня, комиссар, я выдам его в ваши руки. Рассказу конец. Пора появиться Тесею.

Воронецкий откашлялся после долгой речи, потом долгое время молчал. После этого встал, слегка сдвинул ширму и направил свет на колоду для рубки дров, в которой торчал громадный топор. Колода была установлена на пространстве, прикрытом резиновыми фартуками.

— И знаешь, что я придумал, Эдуардик[215]? — Граф поглядывал то на одного, то на другого своего связанного пленника. — Я придумал, как одновременно решить проблему и Потока, и Неробиш. В конце концов, я же доктор математики, я способен размышлять логически и оригинально. Ты помнишь из мифологии, как Тесей убил Минотавра? Ну конечно же, помнишь. Он отрубил ему голову, Эдик. И теперь мы разыграем этот же миф по-новой. Ты будешь новым Тесеем, я же запечатлею все это на кинопленке.

Он ходил по помещению и зажигал дополнительные прожектора. Сейчас он был необычно возбужден — словно режиссер или директор перед театральной премьерой. Навел камеру и запустил мотор, направляя объектив то на Потока, то на Попельского.

— Ты сделаешь это, сделаешь, — говорил Воронецкий словно самому себе, — я же все это сниму. И у меня на пленочке будет замечательный Тесей вместе с замечательным Минотавром. А после я спрячу пленочку у себя в сейфе и буду отдавать тебе приказы. А ты будешь их исполнять. А если не захочешь, услышишь волшебное заклинание, которое звучит так: "Отошлю пленку Мариану Зубику". И ты будешь мой, Эдик. Будешь у меня из рук есть, выполнять приказы и просить дать тебе следующие. И вот тебе первый приказ: вытащишь эту дуру Неробиш из тюрьмы и подаришь ее мне. Мне надоело платить этой старой и грязной ведьме…

— Никого я не убью, — прохрипел Попельский.

— Не убьешь? — Воронецкий без труда вытащил топор из колоды. — Тогда…что поделать. Мои люди, мои верные приятели по катовицким временам, вывезут тебя в Брюховицкий лес. Выкопают там ямку, закинут тебя в нее и привалят нашим плодородным черноземом. А твоя любимая Рита не придет на твою могилку… не зажжет свечечку папочке, к которому она так красиво прижималась, как на том снимке…

Попельский, совершенно окаменев, глядел на Воронецкого.

— Не придет… — Граф провел ногтем по острию топора. — Потому что будет далеко отсюда. И там она будет королевой красоты. В каком-нибудь публичном доме Буэнос-Айреса!

Он подошел к Попельскому, замахнулся и вонзил топор прямо у ног полицейского. На рукоять набросил резиновый фартук.

— А если убьешь Минотавра, — сказал он, — то увидишь Риту, которая находится вовсе даже недалеко. А за эти полгода она даже сделалась более красивой. Тут, тут она… И как ей хотелось поздравить тебя с именинами! Если захочешь, можешь даже вернуться с ней домой. Вот только… пожелает ли она? Рядом со мной она станет актрисой, а ты хотел сделать из нее училку по латыни! Думаешь, у меня мало приятелей в кинематографе? Многие из них втихую крутило нехорошие киношки, в которых выступали некоторые мои девочки. Но не бойся! Не Рита! Она у нас настоящая актриса! Так как? Надень фартук! Топор ждет.

Он крикнул: "Начинаем!", и в помещение вошли два человека, которые привезли Попельского. Один нацелил в него браунинг, второй снял наручники.

Комиссар чувствовал в голове пустоту, он двигался будто автомат, неуклюже надел фартук.

— Начинаю съемку! Мотор! — заорал склонившийся у кинокамеры Воронецкий.

Попельский схватил за цепь, охватывающую шею чудища и потянул тело к колоде. Минотавр начал метаться во все стороны, словно вытащенная из воды рыба. Резиновые фартуки сворачивались и ужасно пищали, соприкасаясь с его мокрой от пота кожей.

— Оглуши его сначала! — крикнул граф. — Иначе тебе никогда не уложить его башку на колоду!

Комиссар поднял топор. Под его руками металось человеческое тело — не животное. Это не была бестия, это был человек, которого нельзя зарезать просто так, словно откормленного хряка. Он должен быть справедливо осужден и повешен в величии права. А что если какой-нибудь златоустый хитрец, какой-нибудь адвокатишка с двойной фамилией выгородит его? Суд объявит приговор: обвиняемого направить на лечение в закрытую психиатрическую клинику! И Попельский будет слушать эти слова, а у него перед глазами будут лица девушек с изъеденными лицами, струпья на теле Марии Шинок и кровавые пузырьки на губах Зарембы. Он поднял топор и обухом стукнул в висок Потока. Тот дернулся и тут же превратился в дряблую массу. Попельский положил шею Потока на колоду, но беспомощное тело стекло с нее. Тогда он со злостью пнул колоду и поднял над головой руки, в которых сжимал топор.

— Эй, погоди, погоди! — закричал Воронецкий. — Только не выходи из кадра!

А через мгновение Попельский уже ничего не слышал, ничего не чувствовал. За исключением крови зверя на своих ногах.


Львов, четверг 14 ноября 1937 года, шесть часов вечера


Рита Попельская сидела в собственных великолепных апартаментах в доме Рогатина на углу Косцюшко и 3 мая[216]. Она беспокойно ходила по шикарно обустроенной комнате, интерьер которой известный архитектор и декоратор Дионисий Чичковский[217] основал на спокойной и элегантной кремовой тональности. Девушка металась между напольными часами и столом, между современным посудным шкафом и старинным креслом, которое представляло собой намеренную экстравагантность в этих модернистских и аскетических по форме апартаментах. Сердце подступило к горлу, когда она услышала звонок у двери, а слуга вошел в комнату и открыл рот, чтобы объявить о приходе какого-то гостя.

Он не успел этого сделать, под напором сильной руки покачнулся и оперся об стенку. В комнату ворвался ее отец и сразу же выгнал слугу. Увидав отца, Рита упала на колени. Ей казалось, будто бы земля расступается у нее под ногами. Ее худощавая фигурка затряслась, будто бы в трансе, и девушка рухнула бы на пол, если бы отцовская рука не подхватила ее. Рита прижала свои уста к этой крепкой ладони. Она плакала тихо, без спазмов, не всхлипывая. По ладони Попельского стекали слезы. Он стоял на коленях над дочкой и гладил ей волосы возле ушей. То было местечко, которое он сам больше всего любил целовать, когда Рита была еще маленькой. Тогда он вдыхал воздух и чувствовал в ее локонах запахи леса под Сокольниками, где они проводили каникулы, или же соленый запах моря и владиславовского пляжа. Сейчас ему вновь хотелось ее поцеловать туда же, только он этого не сделал. Чувствовался какой-то чужой запах, неизвестные ему резкие духи. "Она будет королевой красоты в публичном доме Буэнос-Айреса!"

Попельский вытер глаза, кашлянул, осторожно отодвинул дочку, поднялся и уселся за столом. Он сплел пальцы, словно желая отгородиться от мечущих им чувств. Рита тоже встала и уселась напротив отца. На его руки она положила свою гибкую ладошку с драгоценным бриллиантом на пальце.

— Умоляю, папочка, прошу простить меня. — Две слезы в глазах увеличились и упали на щеки. — Папочка, прошу простить меня, ведь вчера у тебя были именины. И сегодня я должна услышать от папочки слова прощения!

— Я прощаю тебя, — шепнул тот, стиснул веки, но не смог удержать пары слез, что прорвались сквозь его густые ресницы.

— Я была чудовищной, глупой эгоисткой. — Рита вынула кружевной платочек и прижала его к глазам; как и ее мать, она умела взять себя в руки в одно мгновение. — Только не надо считать, папочка, будто бы я покинула семейный дом, считая тебя несносным тираном! Нет, все было совсем не так! Папа, выслушай меня! Бронислав писал мне и соблазнял посредством писем. Мы переписывались, и он меня околдовал. Послал мне свою фотографию с подписью… И тогда, в праздник весны я отправилась на свидание с ним. Меня сопровождала Тычка. Сама я идти боялась. Это было на Жулиньского. Мы должны были встретиться в бильярдном клубе! И вдруг я увидела тебя и подумала, что это ты за мной следишь! Но ты тогда гнался за тем гадким Минотавром. То, что я тебя вообще увидела — было абсолютной случайностью! Тычка со страха сбежала, а я побежала в тот клуб, который, впрочем, никаким клубом и не был!

Девушка поднялась и задвинула шторы, чтобы заходящее солнце не попадало на отца. Сейчас она только молча глядела на него. Тот изменился, спал с лица, в его одежде не было привычной элегантности, тщательности. Похоже, что голова и щеки были плохо выбриты. Рите сделалось горько.

— Он влюбился в меня с первого же взгляда. — Рите удалось сглотнуть горечь. — И под воздействием того чувства он меня похитил. Он шляхтич, владелец крупного имения, потомок аристократического семейства. Он утверждал, будто бы его предки тоже часто совершали raptus puellae[218].

— Ты говоришь на латыни?

Попельский вздрогнул и слегка усмехнулся.

— Нет, просто повторяю слова Бронислава. Он похитил меня, отвез в свое имение и запретил связываться с тобой. Только, папа, не следует думать, будто бы он меня поработил… Чего не было, того не было! В этом отношении он слишком большой джентльмен! Он дал мне два месяца на принятие решения, желаю ли я с ним остаться и делать актерскую карьеру, у него повсюду знакомства, так что это было возможно; или же возвратиться домой, в ту проклятую школу… Он приходил ко мне ежедневно, мы прогуливались в его парках и лесах… Через пару недель слуги уже перестали за мной следить. Не было необходимости… Мне не хотелось оттуда уходить… Я желала там быть, слушать его слова, глядеть ему в глаза. — Рита вздрогнула. — Прости, папочка! Я все рассказываю тебя с такими подробностями, словно ты — женщина!

— Почему же ты мне не написала? — глухим голосом спросил тот.

Рита подошла к отцу, поцеловала в голову, легла щекой на его лысине.

— Прошу прощения, папочка, извини меня… Просто, я не принадлежала себе… Жила, словно во сне… Все мне было безрзлично. Но теперь я уже взяла себя в руки. Я вновь разумная и примерная! И теперь, папа, мы всегда будем вместе, всегда… Никогда я не стану причиной печали для своего папочки. — В ее глазах вновь появились слезы, которые стекли по его лысине. — Папа, все время со мной была та давняя фотография… Я люблю тебя, папочка!

Попельский встал и крепко прижал дочку. Вдруг он оторвался от нее, схватил ее за худенькие плечи, отодвинул на расстояние вытянутых рук. На его шее появились малиновые пятна.

— Да, отец, — твердо и решительно произнесла Рита. — Я беременна. А Бронислав — отец моего ребенка.

Комиссар свалился на стул и уставился на циферблат часов. Только сейчас Рита заметила, что уши у него неестественно большие и пурпурные.

— Папочка, но ведь на все эти мещанские приличия ты никогда не обращал внимания. — Рита подбежала к отцу и схватила его за обе ладони. — Ведь папа жил с мамой без брака, а весь город гудел от возмущения! Папа, о чем ты беспокоишься? Самое главное, мы с Брониславом любим друг друга! А вот и приглашение на нашу свадьбу. Через три недели, в соборе!

Комиссар глянул на карточку. "Рита Попельская и др. Бронислав Кулик имеют громадную честь пригласить Уважаемого…" Дальше он уже не читал. Попельский перенесся во времени. Собрание львовского кружка Польского математического общества. Профессор Стефан Банах говорит: "Сегодня мы с удовольствием принимаем гостя, доктора Бронислава Кулика из Кракова, который прочитает лекцию из области формальной логики под названием "Логика наименований и логика предложений".

Рита бегала по комнате и, словно маленькая девочка, хлопала в ладоши.

— Папочка, я просто уверена, что у тебя с Брониславом будет столько общих тем! Я прямо чувствую это! Он тоже математик — как папочка, он прекрасно играет в шахматы! Вот теперь, когда я уже самостоятельная, я знаю, как сильно я люблю своего папочку! Все вместе будем ездить отдыхать! Папочка, тетя, папочкин внук, я и Бронислав. Ведь он так любит Карпаты!


Львов, 22 ноября 1938 г.

Дорогой Эберхард,

от всего сердца прошу у Тебя прощения за свое молчание, прерываемое только лишь случайными праздничными пожеланиями. За это время я пережил очень многое — в особенности же, между смертью и воскрешением Риты. Твои письма накапливались на моем письменном столе словно угрызения совести; а, как тебе известно, угрызения совести, если подавить их работой или спиртным, в конце концов утихают, чтобы потом совершенно умолкнуть. Я и сам желал избавиться от угрызений совести. Как-то раз, в пьяном раздражении я свалил все Твои письма в пепельницу и сжег. Мне не хотелось ничего знать о следствии, которое Ты ведешь, или там о делишках какого-то барона. Меня это никак не интересовало, поскольку я закуклился в собственных проблемах. Но я слышал, что моя кузина Леокадия с Тобой переписывалась и все Тебе описала: возвращение беременной Риты и ее свадьбу с доктором наук и графом в одном лице, Брониславом Воронецким-Куликом. Рита его любит, Леокадия любит, а я — ненавижу. Не знаю, почему моя дочь его полюбила. Быть может, потому, что они походили один на другого, поскольку и она, и он обманули надежды своих родителей? Или же он был сатаной и искусителем, очаровавшим ее? Не стану Тебе больше писать о нем, ибо одна только мысль об этом выродке наполняет меня отвращением. Скажу только одно: это чудовище и безумный преступник. Да, я не сошел с ума, Эберхард. Я повторяю это в полнейшем сознании: это сумасшедший убийца, который никогда не будет осужден за свои преступления. И знаешь почему? Потому что они известны лишь мне, не считая двух его преторианцев. Я же против него никогда не выступлю! Не могу же я отобрать отца у Ежика, моего любимого внука, который счастливо появился на свет в феврале этого года! Наверняка Тебе любопытно, откуда мне известно о злодействах собственного зятя. Так вот: от него же самого! Сообщил он мне все это совершенно сознательно. Выслушать его и не посадить за решетку — это так же, словно самому быть его сообщником. А я им стал. Я его выслушал и отпустил на волю. Знаешь, почему? Потому что он меня шантажировал. После полугода отсутствия Риты, когда я в мыслях давно ее похоронил, передо мной появился его светлость пан граф и сообщил: твоя дочка со мной, можешь ее вновь обрести, если меня выслушаешь; либо навечно утратить, если моим рассказом побрезгуешь. Выбирай. А я выбрал дочку. И он рассказал мне о своих чудовищных преступлениях, о которых теперь я обязан молчать.

Дорогой мой, я желаю уйти на пенсию. Зубик даже не желает об этом слышать и умоляет меня остаться. Я сделался еще более знаменитым, меня уважает сам воеводский комендант. А все потому, что нашелся Здзислав Поток; вроде бы, то была исключительно моя заслуга, что полиция вообще напала на его след. Да, он нашелся в деревушке Стржельчиска в в повяте Мошциска львовского воеводства. Мертвый, с отрубленной головой. До Тебя сообщения из Польши, похоже, не доходят, и, возможно, Ты ничего об этом всем не знаешь, разве что Леокадия Тебе писала. Наш судебный медик и психолог, доктор Иван Пидгирный, обнаружил психологическое объяснение психического отклонения и каннибализма Потока. Доктор считает, будто бы преступника того, напятнанного чудовищным уродством, женщины высмеивали, так что он им мстил. Лишая их девственности и уродуя, он их попросту метил. Но это всего лишь гипотеза Пидгирного. Свою тайну Поток забрал в могилу.

Эберхард, это письмо я пишу, чтобы поблагодарить за Твою помощь. За то, что я всегда мог на Тебе положиться. Еще же я пишу это письмо затем, чтобы с Тобой попрощаться. Я не могу с Тобой ни видеться, ни переписываться, ибо обязан выбросить из собственной памяти все, что только напоминает мне о деле Минотавра. А для меня оно было кровавой баней, дантовским адом и чистилищем. Это дело оставило воспоминания, от которых необходимо избавиться. Прощаясь с Тобой, я прощаюсь с работой в полиции, о чем уже писал выше. Я не могу быть полицейским, не могу представлять закон, одновременно обеспечивая неприкасаемость убийце. Он убил во мне полицейского, изнасиловал меня — навечно и без прощения. Прощая, мой дорогой, и прости мне это мое гамлетизирование.

Твой Эдвард.

PS. От всего сердца желаю Тебе спокойного и благословенного Рождества. Ты же мне ничего не желай. Эти праздничные дни я проведу в компании убийцы. Чего только не сделаешь ради собственного ребенка?


Бреслау, 20 декабря 1938 года

Дорогой Эдуард,

Твое письмо очень меня опечалило. Прежде всего, я печалюсь над тем, что Ты желаешь порвать наши отношения по причине, которая мне понятна, но которая никак не может быть решающей.

Ибо время лечит все раны, и Ты еще будешь смеяться над делом Минотавра. Пока же, я прошу Тебя лишь об одном. Я даже готов был убеждать Тебя на месте, во Львове — поскольку беспокоился о Тебе — но по причине навала срочных дел никак не мог этого сделать. Заклинаю Тебя: не уходи из полиции. Поверь старшему коллеге, как это ни парадоксально, сидя за одним столом с убийцей, у тебя имеется оказия стать еще более лучшим полицейским, чем ты уже являешься. Гляди на него все время и хорошенько запомни его лицо — наглое, самоуверенное, безнаказанное. Это лицо должно отпечататься в Твоей памяти навечно, точно так же, как когда-то в ней отпечатались греческие неправильные глаголы. Ты обязан призвать это лицо в любое мгновение. Тем более же, тогда, когда ты станешь преследовать другого убийцу. В минуты сомнений, когда Твои руки будут опадать от беспомощности, а преступник будет все уходить от Тебя — вспомни то лицо, которое сейчас ты видишь рядом с лицом Твоей дочери. Пускай эта морда будет мордой всех убийц на этом свете, пускай эта харя будет харей сатаны или Минотавра — как тебе хочется. Переживая вершинные моменты ненависти, ты станешь укротителем сатаны, истинным гончим псом, который либо загрызет убийцу, либо удавится его кишками. Прими, Эдуард, мой совет, но сделай так, как хочешь сам. Если старый Эби напоминает Тебе о деле Минотавра, то забудь на какое-то время о старом Эби. Но только, умоляю, не навечно! С кем же я выпью водки и пойду по девочкам, как не с Тобой?

Твой Эберхард.

Post scriptum: И помни, Ты всегда можешь на мне положиться.


Львов, Сочельник, 1938 год, шесть часов вечера


За рождественским столом сидело все семейство Попельских6 Эдвард, Леокадия, Рита и ее муж, доктор Бронислав граф Воронецкий-Кулик. Был еще один, самый молодой член семьи, Ежик Воронецкий-Кулик, которому испольнилось десять месяцев, и которого служанка Ганна называла "муцко найслодше"[219]. Ребенок развивался правильно, ну а аппетит унаследовал, похоже, от дедушки, поскольку едой считал все, что только встречалось ему по пути. Поскольку же Ежик передвигался, в основном, на четвереньках, он ел все те вещи, которые были ему доступны на высоте полуметра от пола. Вот он и атаковал — словно щенок — все ножки от стульев и столов, и кружевные салфетки, свешивающиеся с различных шкафчиков и столиков. Нехорошо случалось тогда, когда "графчук"[220] — поскольку добрая Ганна называла его и так — вместе с салфеткой стаскивал и посуду. И полбеды еще, если то была тарелка с пирожными, тут же подметаемыми; гораздо хуже, когда малыш с равным успехом занимался содержимым дедовой пепельницы.

В ходе своего первого в жизни рождественского ужина, ребенок вел себя очень беспокойно. Похоже, настроение всеобщей спешки, напряжения и беготни выбило его из нормального ритма; Ежик не захотел засыпать после полудня и теперь был невыносимым. Он не позволял себя успокоить даже деду, который всегда действовал на мальца успокоительно. И даже не сам дедушка, сколько его лысина. Ежик всегда касался дедовой головы с такой увлеченностью, словно открывал неведомые земли. Урчание, которое при этом издавал Эдвард, заставляло малыша радостно пищать; он открывал в улыбке свои десенки — поначалу беззубые, теперь же украшенные двумя остренькими молочными зубами.

К сожалению, в этот сочельник ни дедова лысина, ни его урчание не имели на Ежика успокоительного влияния. Мальчонка, одетый словно девочка в платьице с кружевным воротником, вырывался, вопил, совал в рот пухлую ручку, ни как не желал сидеть на коленях, пока, в конце концов, не пихнул супницу с красным барщем[221]. Во все стороны полетел фонтан капель. Большая их часть осталась на скатерти, но несколько — на снежно-белой сорочке деда. Попельский даже не обратил на это внимания; он взял внука на руки и начал прохаживаться с ним по комнате, что — кстати — чуточку успокоило малыша.

Собравшиеся смотрели на эту семейную идиллию, правда их мысли кружили совершенно различных регионах. Рита улыбалась. Все чаще в ней нарождалась надежда, что отношения ее мужа и ее отца наконец-то сложатся по-хорошему. После печального дня свадьбы, на которой отец отсутствовал, после первых очень холодных месяцев, когда он не замечал зятя на улице, после Сочельника, который впервые в жизни они провели по отдельности, все изменилось, когда родился Ежик, и дед просто с ума сошел в его отношении. Рита получила столь желаемое ею приглашение на этот рождественский ужин. Она радовалась словно ребенок, когда отец позвонил ей и пригласил "под ёлочку! как они сами всегда называли это торжество. Рита не знала того, что приглашение было получено, благодаря мужу, который воспользовался именем Мариана Зубика.

Леокадия лишь изумленно протирала глаза. Бездетная, она так и не могла накопить в себе столько любви к Ежику, который раздражал ее своими воплями и частыми сменами настроения. Никогда не могла она подумать, что ребенок настолько способен изменить человека. Попельский, который когда-то при виде капли супа на галстуке или сорочке просто бесился, вскакивал из-за стола и метался по квартире в поисках тряпки, едва-едва сдерживаясь, чтобы не выдать поток казарменных ругательств, сейчас вообще не обратил внимания на запачканную сорочку и танцевал с внуком по комнате, а тот, прижавшись к деду, запачкал ему еще и воротник. Леокадию эта перемена в Эдварде радовала. Впрочем, ее радовало бы и любое другое поведение кузена, лишь бы только не его убийственные эскапады по пивным и его неестественная улыбка после бессонной ночи.

Бронислав Воронецкий-Кулик, хотя сидел и спокойно, в глубине духа был ужасно раздражен. Он упрямо молчал, опустив голову на грудь, время от времени злобно усмехаясь и водя по сторонам бешеным взглядом. Граф и докитор не мог простить Попельскому столь нарочитого недовольства и презрения. Он не мог понять, что тот вовсе не радуется счастью собственной дочери, живущей в роскоши — и, что самое главное, благодаря его связям — начинающей делать кино-карьеру, выступая под псевдонимом "Рита Поп". Она уже сыграла небольшую роль в фильме "Огонь в сердце" самого Хенрыка Шаро[222]. А эта лысая сволочь так и не подает ему руки, равно как и не обнимает в ходе праздничных пожеланий. Лишь кивнул головой и чего-то там буркнул, точно так же, как сейчас урчит этому чертову выродку, который никак не может заткнуть свою пасть!

Ежик успокоился, и Попельский уселся за стол вместе с внуком.

— А может уже и время забрать подарки из-под елки, — делано улыбнулся Воронецкий-Кулик. — Малыш получил бы свой подарок и, возможно, оставил бы всех в покое, а? Так что, могу я ему дать?

— Броня, — Рита с беспокойством глянула на отца и погладила мужа по руке, — это его успокоит всего на мгновение. Главная причина в том, что он днем не спал. Сейчас я его уложу, а Ганна споет ему колыбельную. Если чуточку дольше поиграет, быстрее заснет.

Ежик перестал интересоваться дедовой лысиной, выплюнул соску на пол, сощурился и завопил.

— Да отдайте вы ему его подарок, — бешено глянул граф на Попельского, — или я сам его дам ему!

— Молодой человек, вам не известны, — Попельский подбрасывал мальца на колене, — обычаи этого дома. У нас сначала все ужинают, а потом самый старший, то есть — я, повторюсь: я, раздает подарки. И так оно будет всегда.

— Так… так… Обычаи обычаями… — Воронецкий-Кулик сжал ложку так сильно, что побелели костяшки пальцев.

— Папа, передай мне, пожалуйста, Ежика, — быстро вмешалась Рита. — Быть может, он у меня успокоится быстрее…

— Вы что-то хотели сказать, молодой человек? — Попельский передал внука дочке. — Что-то об обычаях этого дома?

— Папочка, прошу тебя, — прошептала Рита, прижимая сына.

Граф стиснул губы и ложкой разломил плавающее в борще ушко, поднес его ко рту и начал медленно пережевывать. Но потом не проглотил, а выплюнул на ложку. Леокадия глядела на него с отвращением. Ежик снова начал пронзительно вопить, а когда мать прижимала его к себе, колотил ее кулачками по лицу.

— Так ты даешь ему тот подарок или нет? — прошипел Воронецкий-Кулик Попельскому.

— Как ты смеешь так обращаться к моему отцу!? — крикнула Рита. — И что ты делаешь с этим несчастным ушком?

— Наверное, у него зубы болят, — криво усмехнулся Попельский и отложил прибор. — Нужно что-нибудь мягкое…

— Эдзьо, только не нервничай, — молитвенно глядела на него Леокадия. — А то тебе будет плохо. У тебя же давление…

— Прошу тебя, не называй меня "Эдзьо"! — С совершенно каменным лицом Попельский легко перекрикивал вопли внука. — После смерти Вильгельма мне бы не хотелось, чтобы кто-либо обращался ко мне так…

Воронецкий-Кулик стряхнул пережеванную массу с ложки себе в ладонь. Он поднялся, подошел к Попельскому и подсунул ее тому под самый нос. Глядя на отца, Ежик перестал реветь.

— Жри, лысый! — Граф усмехался от уха до уха. — Я же говорил, что ты у меня из рук есть будешь!

Все буквально окаменели. Этим воспользовался Ежик, который молниеносно вскарабкался с колен матери на стол и потянулся к хрустальному кувшину с компотом из сухофруктов. Кувшин упал на стол будто при замедленной съемке, узвар хлестнул на бежевое платье Леокадии. Малыш, увидав результаты своей выходки, зашелся в реве, растирая пальчиками глаза. Вопль зашкаливал. Такого количества децибел в квартире Попельского еще не бывало. Даже дедушка закрыл ладонями рваные, словно у борца, уши.

Бронислав бросил пережеванное ушко на ковер, подскочил к столу и прижал ребенка к столешнице. Он схватил его головку обеими руками и начал втискивать большие пальцы в глаза сыну.

— Ну, чего трешь глаза, выродок! — шипел он. — Сейчас я твои гляделки вылуплю…

Попельский бросился на него. Когда Воронецкий-Кулик с изумлением повернул голову в сторону атакующего тестя, он получил кулаком прямо в висок. Граф покачнулся, в глазах потемнело. И тут он получил настолько сильный удар в подбородок, что свалился прямо на напольные часы. Падая на пол, он услышал, как механизм вызванивает и выбивает какие-то невозможные куранты. Подбородок графа, разодранный перстнем-печаткой Попельского ужасно болел, из раны капала кровь. Комиссар склонился над Воронецким, схватил его за воротник костюма и вытащил в прихожую. Не обращая внимания на плачущую Риту, которая хватала его за руки, он открыл дверь и выкинул худощавое тело зятя через порог, а вслед за ним выкинул его пальто, шляпу и трость.

Воронецкий-Кулик сидел под перилами лестницы и издевательски скалился Попельскому.

— Эдзьо, — с трудом прошепелявил он. — Собирайся в тюрьму!

— Вместе с собой я потащу и тебя! — крикнул в ответ Попельский.

На лестничной клетке раздавались голоса колядников:

В тишине и в ночи вестник к нам явился,

Поднимайтесь, пастухи, Бог у нас родился…


Попельский закрыл дверь, вошел в разгромленную гостиную и тяжело опустился на стул у сваленных часов. Плакали Леокадия и Рита. Плакала и Ганна, носившая Ежика по комнате и напевавшая ему колыбельную[223]. Не плакал один только Попельский.


Львов, понедельник 13 марта 1939 года, два часа ночи


Риту разбудил стук закрываемой двери. Вот уже год, с момента рождения Ежика, сон у нее был очень чутким. Рита просыпалась, когда спящий ребенок вздыхал, когда за окном выл ветер, даже если какой-нибудь пьяница начинал ночью скандалить. Сейчас она знала, что вернулся Бронислав. Женщина закрыла глаза. Ей не хотелось, чтобы муж заметил, что она не спит. У нее не было ни малейшего желания для исполнения супружеских обязанностей, а вот у ее мужа подобное желание имелось повсюду и всегда. Чаще же всего, когда он возвращался поздно ночью с различных, как он сам заявлял, деловых встреч. Тогда он внимательно глядел на нее, раздевался донага и вынуждал делать вещи, которых она не любила. Потому-то, с определенного времени, чтобы избежать этого, она притворялась, что спит, и даже похрапывала, что, при ее актерском таланте, легко обманывало неопытного мужа.

Теперь она тоже слышала, как Бронислав раздевается, разбрасывая вещи куда попало, как он становится над ней. Рита чувствовала на себе его взгляд. Она тихонько захрапела. Бронислав ушел. После этого она услышала, как стул под ним тихонько поскрипывает. Скрип делался регулярным. Рита приоткрыла веки — и застыла. Сидя на стуле, муж онанировал. Только ее перепугало не это. Годовалый Ежик проснулся и улыбался отцу.

— Ну, чего пялишься, — шепот Бронислава становился все более горячечным. — Хочешь глянуть, как коровка молочко дает?

— Да что же ты творишь!? — завопила Рита, а Ежик расплакался.

— А что? — Муж поднялся, скорчил невинную мину. — Ведь это же совершенно естественно… Ты же знаешь, мне нужно дважды в день… Мне следовало облегчиться… А ты спала… Но теперь, раз уже ты не спишь!…


Львов, воскресенье 16 апреля 1939 года, одиннадцать часов вечера


Рита сидела за туалетным столиком, покрывая кремом лицо и декольте. Она была крайне счастлива тем, что они, наконец-то, покидают Львов и после праздников едут на лето в Бараньи Перетоки. До нее дошло, что для нее самой наиболее важно не актерство, а ее сын. Когда она, безумно уставшая, возвращалась с различных репетиций и просмотров, Ежик протягивал к ней ручки и плакал, вместо того, чтобы радоваться. Он как будто бы упрекал Риту в том, что она оставляет его на целый день под присмотром няньки-украинки, которая, хотя и любила мальчика, матери заменить никак не могла.

Львов ужасно влиял на Бронислава. Он делался все более мрачным, замкнутым и жестоким. Ни минуты не мог он провести с сыном, чтобы не ударить его, не накричать. Когда они вместе ели, он всякий раз поливал помоями отца Риты и следил, как она реагирует. Рядом с Брониславом Рита постепенно утрачивала всю свою давнюю порывистость и независимость. Она знала, что ее решительное и резкое поведение уже не даст никакого эффекта, поскольку сталкивалось со стихией еще более порывистой и грозной, которая пугала ее, и которую она никак не понимала. Рита и так по-разному пыталась объяснять приступы мужа. Она с любовью глядела, как он кричит и захлебывается злостью, вспоминала его воспоминания о детстве и говорила про себя: "Какое же это ужасное бремя, когда тебя с малых лет воспитывают как гения! Ведь это может отрицательно повлиять на всю жизнь! Я Ежика так воспитывать не стану! Ту же ошибку совершал и мой отец, правда, в меньшем масштабе. Он не желал, чтобы я была гениальной, а только лишь, чтобы я получила аттестат зрелости. А вот мой покойный свекор требовал от Бронека гениальности. Ничего удивительного, что у мужа нервное заболевание! Скоро поедем в деревню, и все вернется в норму. Бронек отдохнет на лоне природы, а у Ежика будет более чистый воздух". Когда неделю назад, во время пасхального завтрака муж сообщил, что через неделю они выезжают в имение, Рита даже подпрыгнула от радости.

Вечером, расчесывая свои длинные, густые волосы, она размышляла над тем, когда было бы лучше встретиться с отцом перед отъездом. Рита простила ему нападение на Бронека, который в Сочельник был весь на нервах. С отцом она встречалась несколько раз, как правило, во время заранее уговоренных прогулок по Стрыйскому Парку. Иногда она посещала его во время его же завтрака, то есть — около полудня, и пила кофе с ним и теткой Леокадией, пока Ежик игрался с Ганной. Во время этих бесед темы Бронислава не существовало. Рите пришлось согласится с тем, что никогда уже вместе они в Карпаты не поедут, а Попельский согласился с тем, что с дочкой и внуком видится лишь в мгновения, украденные у ненавистного зятя.

Рита усмехнулась при мысли, что уже завтра увидит зеленые поля и еще безлистые буки Бараньих Переток. Она услышала, как в спальне заскрипела дверь. "Ожидай меня нагой", — сказал ей Бронислав перед уходом, — я тоже войду в спальню нагим. Сегодня мы встретим наш праздник весны!". Рита поправила волосы и сбросила халат. Она никогда не испытывала ложной скромности при виде собственного обнаженного тела. Она знала, что красива.

Покачивая бедрами, она вошла в спальню. И тут закричала. На кровати лежал голый Бронислав, а рядом с ним — какой-то тоже голый, неизвестный ей молодой парень. Рита выбежала к себе в будуар, надела халат… Тут до нее донесся скрип. Оба мужчины стояли в дверях.

— Я не стану этого делать, — тихо, но решительно заявила Рита. — Выметайся из моего будуара! — рявкнула она на мужа. — Свинья извращенная!

Воронецкий-Кулик направился к ней. В руке он держал клюшку для гольфа и ритмично постукивал ею по открытой ладони.

— Или ты сделаешь это с нами двумя, — сказал он, — или с этой вот палкой.


Львов, понедельник 17 апреля 1939 года, четыре часа ночи


Попельский решил сегодня лечь раньше. На следующий день у него была назначена важная встреча с директором украинского Земского Ипотечного банка, паном Мыколой Савчуком, который подозревал одного из своих сотрудников в мошенничестве. Так что готовился долгий, нудный разговор о банковских сделках, из которого Попельский и так мало что будет понимать.

Он тяжко вздохнул и отложил старое издание "Песен" Горация на полку. Попельский был зол на самого себя. Много латинских слов он просто забыл, так что приходилось часто заглядывать в словарь. Он закурил папиросу "на сон грядущий" и отправился в ванную, чтобы втереть крем во все еще упругую кожу лица. Когда комиссар дошел до прихожей, в двери зазвенел звонок. Удивленный Попельский подошел к двери, глянул в глазок и даже открыл рот от изумления. Папироса выпала и покатилась по паркету.

Он открыл. Рита вошла в квартиру. На руках ее был спящий, закутанный в одеяло Ежик. Сама она была одета в наскоро наброшенный свитер из Закопане и халат. Рита шла очень медленно, шаркая ногами. За ней тянулась темная полоса крови.


Бреслау, понедельник 17 апреля 1939 года, семь часов утра


Мок сидел в кресле и пытался надеть туфли. Ему было ужасно неудобно по причине брюха, которое вчера вечером он заполнил превосходными, хотя и тяжело перевариваемыми венскими шницелями. Несмотря на переедание, Мок от всего сердца поблагодарил Марту за добрые намерения и заявил, что сам выведет своего Аргоса на прогулку. Тяжело дыша, криминаль-директор продевал шнурки в дырочки. Краем глаза он видел, что его пес уже стоит под дверью, держа в зубах поводок.

— Ладно, пёсик, уже выходим гулять.

Мок усмехнулся, увидав, как при слове "гулять" Аргос встает на задние лапы и мотает хвостом.

Шнурки были практически завязаны, как вдруг зазвонил телефон. Мок, проклиная любые дела, которые настолько срочны, что не могут подождать хотя бы до девяти часов, бросил свое сложное задание и поднял трубку.

— Международный разговор, — сообщил милый женский голосок. — Соединяю.

— Благодарю, — буркнул Мок и прижал трубку к уху.

После нескольких секунд шорохов и писков раздался голос: мужской и мало приятный.

— Могу ли я все еще полагаться на тебя, Эберхард?

— Естественно, с радостью ответил тот, но тут же прикусил язык за свой веселый тон; голос Попельского извещал о плохих новостях. — Что произошло?

— Ты должен узнать всю правду. — Попельский сказал это после длительного молчания. — Но не по телефону… Как можно скорее! Где мы встретимся? И когда?

— Когда? Да хотя бы и завтра! — ответил на это немец.

— Где?

— С этим уже сложнее, — задумался Мок и погладил Аргоса по голове. — Ага, знаю! Знаю! Имеется такое местечко, где друзья встречаются за порцией рульки и за бутылочкой замороженной водки. Ты еще помнишь ресторан "Эльдорадо" в Катовицах?

— Приезжай во Львов. Прошу тебя.


Львов, пятница 28 апреля 1939 года, три часа ночи


Третий перрон львовского Центрального вокзала был пуст. Кроме сонного железнодорожника и продавца газет, который раскладывал прессу на своем стеллаже, можно было увидеть только одного мужчину, одетого в черное, в котелке на голове и в белом кашне вокруг шеи; вторым светлым элементом его гардероба были замшевые перчатки.

Мужчина задумчиво глядел на туман, клубящийся над рельсами и под стеклянно-стальной крышей перонного зала. Минут за тридцать до настоящего момента, направляясь на извозчике на вокзал, он проехал мимо маячащего в темноте костёла святой Елизаветы. Это монументальное здание — реплика венского собора святого Стефана, на мгновение пробудил в нем память о счастливых временах молодости в городе на Дунае. Теперь же он находился в городе над подземной рекой, а последние его воспоминания были такими же мертвыми и нереальными, как львовский Стикс. Попельский еще раз поглядел на таблицу, сообщавшую, что через пять минут на перрон въедет поезд дальнего следования из Берлина, сообщением через Бреслау, Оппельн, Катовице, Жешув и Пшемышль.

Поезд выехал из тумана, многократно увеличив его объемы собственным паром, словно и сам был призраком. Попельский буквально подскочил, когда локомотив загудел и зашипел буквально в паре метрах от него. Мужчина остановился и ждал. Через мгновение поезд остановился, начали хлопать двери. Люди высаживались, таща за собой сундуки и чемоданы. Какая-то дама выглядывала носильщика и громко возмущалась его отсутствием. На перроне высились горы пакетов. Один только мужчина среднего роста, зато с массивной, квадратной фигурой, никакого багажа не имел, если не считать небольшого несессера, походившего на врачебную сумку. Он подошел к Попельскому, и они дружески поприветствовали один другого. Виделись они чуть более недели назад в Катовицах, тем не менее, увидав друг друга, очень обрадовались.

Попельский еще не успел нарадоваться Моком, когда увидал у того за спиной крепко сложенного мужчину. Он отодвинулся от своего немецкого коллеги и встретился взглядом еще с одним мужчиной — невысокого роста, с узким, лисьим лицом.

— Разрешите, господа, — Мок обернулся к двум незнакомцам. — Эдуард, это господа Корнелиус Вирт и Генрих Цупица, мои люди для специальных поручений.


Львов, вторник 9 мая 1939 года, полдень


Попельский закончил свой рассказ, отдышался и поднялся со стула. Леокадия, онемев, даже боялась глянуть на своего двоюродного брата. Никогда еще тот не вызывал в ней такого чувства страха. Она не могла поверить, что помимо хорошо ей известного мира — бриджа по вечерам в семействе асессора Станьчака, чтения по утрам, извечных домашних ритуалов, напеваемых Ганной молитв, пряничков-юрашков и кондитерской Залевского — существует совершенно иной мир: темные и скрытые районы садистов, сумасшедших, морально деформированных безумцев, предавшихся грубым желаниям; монстров, которые выгрызают у девственниц щеки или онанируют над кроваткой собственного ребенка. Ее кузен знал весь этот мир минотавров, содомитов и извращенцев, и даже пытался этот мир исправлять к лучшему. Словно Тесей входил он в лабиринт, но, в отличие от мифического героя, не возвращался в ореоле славы на родину с Ариадной, но в собственное ледовое одиночество, которое делил с чудаковатой старой девой.

Зазвонил телефон. Леокадия вздрогнула.

— И снова день добрый, пан начельник, — услышала она голос Эдварда. — От всего сердца хочу извиниться за свое предыдущее поведение, когда я позволил себе бросить трубку на аппарат… Да, я знаю, это ужасно… случившееся с этим мальчиком… Хенем Пыткой. Да, да, ужасно и в политическом плане крайне опасно…

— …

— Да, я знаю. К сожалению, я должен только подтвердить собственное решение… Нет… Решения я не поменяю… Я подаю в отставку и ухожу на пенсию…

— …

— Я должен помочь дочери и заняться внуком после того, как тело ее мужа, а моего зятя, доктора Воронецкого-Кулика было найдено в подземных катакомбах над Пелтвой… Нет, пан начельник ничего не должен мне напоминать. Знаю, знаю… Такой скандал…

— …

— Нет, мое решение окончательное. Завтра я принесу заявление об отставке на подпись. Прощайте, пан начельник. Adieu!

Последние слова были произнесены чуть ли не со смехом. Попельский повесил трубку и вернулся в гостиную. Он придвинул себе стул и присел рядом с Леокадией. Положил руку на ее худеньком плече.

— Ну все, моя дорогая. Я уже не полицейский. — Он поцеловал кузину в висок. — Я стал судьей и палачом. А ведь нельзя быть одновременно и судьей, и палачом, и полицейским.

— Выходит, сейчас ты будешь заниматься только первыми двумя профессиями, — глянула на него с некоторым интересом Леокадия.

— Не совсем. — Попельский поднялся и начал ходить вокруг стола в приливе неожиданной энергии. — Нет, сейчас я стану заниматься другим. Я буду следопытом и охотником. Подобный человек — это частный детектив. Это, помимо, латыни, я умею. Или на старость я должен обучать латыни?

— И кто же станет твоей первой добычей?

Леокадия всматривалась в двоюродного брата с таким любопытством, словно сейчас играла с ним в бридж и теперь ожидала его ответа относительно тузов.

— А ты как думаешь?

— Убийца маленького Пытки?

— Это будет первым моим делом. Даже если никто мне не заплатит…

— И что ты сделаешь с убийцей, когда уже его поймаешь? Его встретит то же самое, что и твоего зятя?


Львов, пятница 28 апреля 1939 года, пять часов утра


Доктор Воронецкий-Кулик слышал множество фантастических историй про Пелтву, львовскую невидимую реку, которая, замкнутая еще австрийцами в каменное русло, тихо текла под городом. Говаривали, что речные подземелья — это секретный преступный мир, что это колония для прокаженных и проституток, убежище для убийц и содомитов. Еще ребенком он представлял, что там, у пылающих вод сидят кровавые Фурии[224], а адские псы наполняют преисподнюю своим воем. Став взрослым, он неоднократно желал отправиться туда и познакомиться с этим проклятым местом, которое было, согласно городским легендам, достойно пера Данте.

Когда он, в конце концов, там очутился, оно его разочаровало. Не было оно никаким преддверием ада, а, скорее, громадным, вонючим сортиром, в котором то тут, то там выползал, но тут же и убегал какой-нибудь нищий, что Воронецкий прекрасно видел в свете фонарей. Ему было любопытно, находятся ли, как говаривали в городе, эти люди в последней стадии сифилитического разложения. Но проверить это он не мог. У него на это не было времени. Люди, которые провели его сюда, неверно воспринимали его страсть к познанию за попытку задержать шествие. А он не мог им объяснить, что ему просто любопытен подземный мир: очень сложно разговаривать с кляпом во рту.

Он совершенно не боялся тех троих, которые ночью вторглись к нему в квартиру, что находилась в доме Рогатина[225]. Воронецкий был уверен, что это шутка кого-то из коллег, имеющего склонность к особого рода розыгрышам; один раз он, переодевшись привидением, даже залез к нему в окно. Так что Воронецкий-Кулик шел спокойно; несмотря на связанные руки и кляп во рту, ничего плохого он не ожидал. Интересно лишь было, когда же появится его дружок-шутник? Ему и в голову не могло прийти, что кто-то в этом городе осмелится поднять руку на зятя комиссара Эдварда Попельского. Опять же, один из похитителей забрал с собой его трость. Кто-либо, желающий зла, о таких мелочах заботиться ведь не будет.

Они остановились, находясь сейчас за заломом какой-то стены. Фонари погасили. Сделалось совершенно темно. Воронецкий-Кулик почувствовал на лице чье-то дыхание, в котором были слышны никотин и спиртное. Это был четвертый нападающий. А после того он почувствовал запах одеколона. И он узнал его! Подобного рода парфюмерией его коллега не пользовался. И вот тогда он начал бояться. Во Львове никто не отважится поднять руку на зятя комиссара Эдварда Попельского. Разве что сам Эдвард Попельский.

Сноп света упал на лицо математика. Но свет его не ослепил. Воронецкий прекрасно видел, как из мрака появилась рука в элегантной перчатке. В двух пальцах она держала его трость.

— Ты этим искалечил мою дочь? — услышал он голос Попельского. — Такую трость сунул ей в лоно?

Воронецкого-Кулика начало трясти. Это его удивило, поскольку страха он совершенно не испытывал. Его аналитический ум работал безупречно, без каких-либо эмоций. Зато вот тело никак не желало слушать разума. Тело тряслось в паническом ужасе и обливалось потом. Воронецкому казалось, что весь смрад подземной клоаки выделяет он сам.

— Эту палку ты засунул в то лоно, которое породило твоего сына?

Какая-то иная рука появилась из темноты и вырвала кляп изо рта. Математик услышал плес воды. Он знал, что будет жить столь долго, пока не ответит утвердительно на этот вопрос. Он облегченно вздохнул. А вот не ответит и будет жить. Его логика была безотказной.

Вдруг он почувствовал, как кто-то срывает с него пальто, а потом и пижаму. Натянутый шелк лопнул. Ему сделалось холодно. Могучий нажим на шею заставил его встать на колени, а потом и упасть на живот. Тогда он еще явственнее почувствовал вонь канализации. Кто-то уселся ему на спину, кто-то другой раздвинул ему ноги.

— Будешь страдать, как и она, — услышал он голос Попельского, — только твое страдание будет большим. Безнадежным и окончательным.

Воронецкий-Кулик услышал стук трости. Краем глаза он видел огни фонарей на своих икрах. Руки ему связали еще крепче. И вот тогда-то он понял, что переоценил свой математический ум. Он не предвидел того, что Попельский знает ответ на вопрос, который задал уже дважды. А после того, он уже ни о чем не думал. Он превратился в сплошную, жгучую боль.

Когда через пятнадцать минут его, со связанными руками, забросили в Пелтву, а вонючая вода заполнила его легкие, он воспринял это как избавление.


ПРИЛОЖЕНИЕ

Современные названия вроцлавских улиц, мостов и площадей:

Антониенштрассе — ул. Св. Антония (Antonienstrasse — ul. św. Antoniego)

Фишерштрассе — ул. Рыбацкая (Fischerstrasse — ul. Rybacka)

Фюрстенбрюке — Щитницкий Мост (Furstenbrücke — Most Szczytnicki)

Юнкерштрассе — ул. Освенцимских Жертв (Junkerstrasse — ul. Ofiar Oświęcimskich)

Кайзербрюке — Грюнвальский Мост (Kaiserbrücke — Most Grunwaldzki)

Кайзерштрассе — Грюнвальская площадь (продолжение Грюнвальдской площади до Щитницкого Моста) —

(Kaiserstrasse — pl. Grunwaldzki (przedłużenie pl. Grunwaldzkiego do Mostu Szczytnickiego))

Моргенцайле — ул. Ружицкого (Morgenzeile — ul. Różyckiego)

Ноймаркт — пл. Новый Рынок (Neumarkt — pl. Nowy Targ)

Раушештрассе — ул. Русская (Reuschestrasse — ul. Ruska)

Вахтплатц — пл. Солидарности (Wachtplatz — pl. Solidarności)

Цвингерплатц — Театральная площадь (Zwingerplatz — pl. Teatralny)


Довоенные и современные названия львовских улиц и площадей

Ул. 3 Мая — вулиця Сичових Стрiльцiв (ul. 3 Maja — wuł. Siczowych Strilciw)

Ул. Академическая — Проспект Шевченка, вул. Вірменська, вул. Грушевського (ul. Akademicka — Prospekt

Szewczenka, wuł. Wirmenśka, wuł. Hruszewśkoho)

Ул. Бужнича — вул. Сянська (ul. Bóżnicza — wuł. Sianśka)

Ул. Хмелевского — вул. Л. Глібова (ul. Chmielowskiego — wuł. L. Hlibowa)

Ул. Чарнецкого — вул. В. Вінниченка (ul. Czarnieckiego — wuł. W. Wynnyczenka)

Ул. Доминиканская — іул. Ставропігійська (ul. Dominikańska — wuł. Stawropihijśka)

Ул. Фредро — вул. О. Фредри (ul. Fredry — wuł. O. Fredra)

Ул. Генся (Гусиная) — вул. Старомійська (ul. Gęsia — wuł. Staromiśka)

Ул. Грудецька — вул. Городецька (ul. Gródecka — wuł. Horodoćka)

Ул. Халицка — вул. Галицька, вул. Князя Романа (ul. Halicka — wuł. Hałyćka, wuł. Kniazia Romana)

Ул. Хетманьська — Проспект Свободи (часть) (ul. Hetmańska — Prospekt Swobody (część))

Ул. Иссаковича — вул. І. Горбачевського (ul. Issakowicza — wuł. I. Horbaczewśkoho)

Ул. Яблоновских — вул. Шота Руставелі (ul. Jabłonowskich — wuł. Sz. Rustaweli)

Ул. Яновска — вул. Тараса Шевченка (ul. Janowska — wuł. T. Szewczenka)

Ул. Казимержовска — вул. Городоцька (часть) (ul. Kazimierzowska — wuł. Horodoćka (część))

Ул. Клепаровская — вул. Клепарівська (ul. Kleparowska — wuł. Kłepariwśka)

Ул. Коперника — вул. Коперніка (ul. Kopernika — wuł. Kopernyka)

Ул. Косцюшко — вул. Костюшка (ul. Kościuszki — wuł. Kostiuszka)

Ул. Крашевского — вул. Крушельницької (ul. Kraszewskiego — wuł. S. Kruszelnyćkoji)

Ул. Легионов — Проспект Свободи (часть) (ul. Legionów — Prospekt Swobody (część))

Ул. Лозинского — вул. О. Герцена (ul. Łozińskiego — wuł. O. Hercena)

Ул. Мицкевича — вул. Листопадового Чину (ul. Mickiewicza — wuł. Lystopadowoho Czynu)

Ул. Микоайська — вул. О. Фредри, вул. Пильникарська (ul. Mikołajska — wuł. O. Fredra, wuł. Pylnykarśka)

Ул. Мохнацкого — вул. М. Драгоманова (ul. Mochnackiego — wuł. M. Drahomanowa)

Ул. Оссолинских — вул. В. Стефаника (ul. Ossolińskich — wuł. W. Stefanyka)

Кл. Пекарска — вул. Пекарська, вул. Театральна (ul. Piekarska — wuł. Pekarśka, wuł. Teatralna)

Ул. Пилсудского — вул. І. Франка (часть) (ul. Piłsudskiego — wuł. I. Franka (część))

Ул. Потоцкого — вул. Генерала Чупринки (ul. Potockiego — wuł. Henerała Czuprynki)

Ул. Ржезни — вул. Різні (в настоящее время не существует) (ul. Rzeźni — wuł. Rizni)

Ул. Сапеги — вул. С. Бандери (ul. Sapiehy — wuł. S. Bandery)

Ул. Словацкого — вул. Словацького, вул. Університетська (ul. Słowackiego — wuł. Słowaćkoho, wuł. Uniwersytetśka)

Ул. Смерекова — вул. Смерекова (ul. Smerekowa — wuł. Smerekowa)

Ул. Сокола — вул. П. Ковжуна (ul. Sokoła — wuł. P. Kowżuna)

Ул. Старозаконна — вул. М. Удатного (ul. Starozakonna — wuł. M. Udatnoho)

Ул. Сикстуская — вул. П. Дорошенка (ul. Sykstuska — wuł. P. Doroszenka)

Ул. Законтная — вул. Закутна (ніне не существует) (ul. Zakątna — wuł. Zakutna)

Ул. Зелёна — вул. Зелена (ul. Zielona — wuł. Zełena)

Ул. Зиморовича — вул. Д. Дудаєва (ul. Zimorowicza — wuł. D. Dudajewa)

Ул. Зыгмунтовска — вул. М. Гоголя (ul. Zygmuntowska — wuł. M. Hohola)

Ул. Жулкевска — вул. Б. Хмельницького (ul. Żółkiewska — wuł. B. Chmelnyćkoho)


Пл. Бильчевского — пл. М. Кропивницького (pl. Bilczewskiego — Pł. M. Kropywnyćkoho)

Пл. Домбровскего — пл. Євгена Маланюка (pl. Dąbrowskiego — Pł. Jewhena Małaniuka)

Пл. Халицки — Галицька Площа (pl. Halicki — Hałyćka Płoszcza)

Пл. Марияцьки — пл. А. Міцкевича (pl. Mariacki — Pł. A. Mickewycza)

Плю Стшелецки — пл. Дм. Галицького (цpl. Strzelecki — Pł. D. Hałyćkoho)

Загрузка...