С тех пор как невозмутимый маленький мошенник в шерстяном костюме уехал на поезде прочь из Шайенна,[1] прошли долгие годы. За это время Меро, превратившийся в хромого старика, совсем забыл о том месте, в котором началась его жизнь, — о так называемом ранчо, располагавшемся на странной земле на южном склоне Биг-Хорн. Он выбрался оттуда еще в 1936 году, потом отправился на войну и вернулся с нее, женился и снова женился (и еще раз), заработал состояние на чистке паровых котлов и воздуховодов, а также с умом вкладывая деньги, удалился от дел, ввязался в местную политику и ушел из нее без скандала; но за все это время Меро ни разу не выбрался навестить старика и Ролло, поскольку не сомневался, что они наверняка обанкротились и разорились.
Они называли это место ранчо, собственно говоря, это и было ранчо, но однажды старик сказал, что невозможно разводить коров на такой ужасной местности, где они падают с обрывов и исчезают в воронках, где огромное количество телят съедают львы-мародеры, где нет травы и буйно растут только молочай и канадский чертополох, и где ветер носит с собой столько песка, что через лобовое стекло машины вообще ничего не видно. Старик выпросил себе должность почтальона, но, когда он неловко засовывал счета в почтовые ящики своих соседей, вид у него был виноватый.
Меро и Ролло расценили его уход в почтальоны как дезертирство с ранчо, поскольку теперь вся она легла на их плечи. Поголовье стада сократилось до восьмидесяти двух коров, каждая из которых стоила не больше пятидесяти долларов, но они продолжали чинить забор, обрезать телятам уши, выжигать клейма на шкурах, вытаскивать коров из воронок и охотиться на львов в надежде на то, что рано или поздно старик вернется в Тен-Слип, прихватив свою любовницу и свою неизменную бутылку, и они поддерживали хозяйство в порядке, как в свое время их бабушка Оливия, когда Джекоб Корн разочаровал ее. Но толку из этого не вышло. И вот сейчас, шестьдесят лет спустя, Меро был состоятельным восьмидесятилетним вдовцом, крутящим педали велотренажера в гостиной своего особняка в Вулфуте, штат Массачусетс.
Однажды сырым утром в телефоне раздался незнакомый оглушительно громкий голос. Какая-то женщина сказала, что она Луис, жена Клеща, и пригласила его приехать в Вайоминг. Он никак не мог взять в толк, что это за женщина и кто такой Клещ, до тех пор, пока она не объяснила: Клещ Корн, сын вашего брата Ролло. А потом сказала, что Ролло скончался; его убил взбесившийся эму, опередив рак простаты. Да, сказала она, можете не сомневаться — ранчо все еще принадлежит Ролло. По крайней мере, часть его. Мы с Клещом преизрядно поработали тут в последние десять лет.
Эму? Он не ослышался?
Нет, не ослышались; сказала она. Ну, конечно, вы же, наверное, не в курсе. Слышали когда-нибудь про Холм-под-Вайомингом?
Нет, он не слышал. И вообще, что это за имя такое — Клещ? Меро вспомнил раздутых серых насекомых, которых они снимали с собак. Этот клещ, наверное, надеется заполучить себе всю ферму и разъесться на ней. Он спросил, что за чертовщина у них с этим эму? Что они там, с ума все посходили?
Теперь старое ранчо называется Холмом-под-Вайомингом, объяснила она. Ролло еще давным-давно продал эту землю скаутам, но одну девочку утащил лев, и тогда перепродали это переходящее ранчо соседям, которые несколько лет пасли здесь скот, а потом сплавили его одному богатому австралийскому предпринимателю, который и организовал здесь ферму «Холм-под-Вайомингом», однако Австралия находится слишком далеко, и к тому же ему не повезло с управляющим (был такой парень из Айдахо, который вечно закладывал в ломбард пряжку с родео), так что в конце концов этот бизнесмен разыскал Ролло и предложил уступить ему половину фермы, если тот будет вести дела. Это было еще в 1978 году. И дела пошли очень хорошо. Сейчас, правда, мы закрыты, продолжала она, но только потому, что зима и нет туристов. Бедный Ролло помогал Клещу переводить эму в другое помещение, как вдруг один из страусов резко развернулся и пошел прямо на него, со своими огромными острыми когтями. Чем плохи эму, так это своими когтями.
Да, я знаю, сказал Меро. Он смотрел по телевизору передачи о животных.
Женщина кричала так, словно телефонные линии были неисправны по всей стране: Клещ нашел ваш телефон через компьютер. Ролло всегда говорил, что хотел бы с вами связаться. Он хотел, чтобы вы увидели, как здесь все переменилось. Он пытался отбиться своей тростью, но эму раскроил ему весь живот.
А что, подумал Меро, это действительно может быть интересно. Уже загоревшись этой игрой, он сказал, что приедет на похороны. Нет-нет, никаких встреч в аэропорту, он зарекся летать после того, как попал в град много лет назад: когда самолет в тот раз приземлился, то выглядел как вафельница. Он собирается ехать на машине. Конечно же, он знает, как это далеко. У него чертовски хорошая машина, «кадиллак», он всегда ездит на «кадиллаках»: прочные шины, скоростные автострады, прекрасный водитель, ни разу в жизни не попадал в аварию — постучим по дереву, — в общем, на дорогу уйдет четыре дня и в субботу вечером он будет на месте. Меро слушал ее удивленный голос, зная, что собеседница сейчас подсчитывает его возраст: получается, что ему должно быть восемьдесят три — он приблизительно на пару лет старше Ролло. Небось представляет, что он должен так же ковылять с палкой, домусоливая последние деньки; может быть, она даже трогает свои выцветшие волосы. Меро напряг мускулы, согнул ноги в коленях и подумал, что уж он-то смог бы увернуться от эму. Значит, он увидит, как его брата опускают в яму в красной земле Вайоминга. Это событие вдруг отшвырнуло его в прошлое: на фоне туч ослепительно сверкнула молния — это была не падающая вниз стрела, но вынужденное движение вверх сквозь разгоряченный эфир.
У него в памяти всплыл совершенно неожиданный эпизод, когда казалось, что подружка старика — теперь Меро уже не мог вспомнить ее имени — пустилась во все тяжкие. Ролло тогда сидел и таращился на ее окровавленные, искусанные пальцы, с изгрызенными до мяса ногтями, на натянутые, как провода, жилы на шее, на открытые руки, затененные волосами, на горящую сигарету, на поднимающийся вверх дымок, из-за которого она жмурила свои немного выпученные, как у мустанга, глаза. Девочка рассказывала всякие небылицы, полные ужасов. У старика к тому времени уже выпадали волосы, Меро тогда исполнилось двадцать три, а Ролло — двадцать, но все они были у нее под каблуком. Всякий любитель лошадей непременно втюрился бы в нее за ее выгнутую шею и лошадиные ягодицы, такие высокие и крутые, что постоянно хотелось шлепнуть девчонку по заднице. Ветер ревел за стенами дома, занося внутрь снег сквозь щели в искореженной бревенчатой двери, и все четверо, сидевшие в кухне, казались исполненными энергией целеустремленности. Она усадила свой широкий зад на угол ящика с собачьим кормом и смотрела на старика и на Ролло, то и дело переводя блестящие глаза на Меро, обкусывая ровными зубами краешки ногтей, высасывая выступавшую кровь и прикладываясь к сигарете.
Старик пил свой «Эверклиэр», помешивая его очищенной от коры ивовой палочкой, чтобы вкус получился более горьким. Его образ очень отчетливо вспомнился Меро, когда тот стоял у шкафа в коридоре и обозревал свои шляпы: брать ли шляпу на похороны? У старика поля шляпы загибались, как хотели: небольшой завиток справа, там, где он брался рукой, чтобы снять или надеть шляпу, и извилистый склон слева, напоминавший односкатную крышу. Его можно было узнать по шляпе за две мили. Он сидел в ней и за столом, слушая рассказы любовницы про Тина Хэда, то и дело опустошая свой стакан как минимум девяносто девять раз — до тех пор, пока не напьется: он пил — и его гангстерское лицо расслаблялось, исчезали и сломанный на родео нос, и разрезанные шрамом брови, и обрубленное ухо. Сейчас старик, наверное, уже лет пятьдесят, как умер и похоронен в форменном свитере почтальона.
Девчонка начала рассказывать историю:
— Так вот, в те времена, когда мой отец был еще ребенком, неподалеку от Дюбуа жил один парень по имени Тин Хэд. У него было маленькое ранчо, несколько лошадей, коров, дети и жена. Но кое-что с ним было не так. У этого Тина в голове была металлическая пластинка, потому что однажды он упал с цементной лестницы.
— Да у многих парней есть такие штуки, — сказал Ролло, раззадоривая рассказчицу.
Она покачала головой.
— Таких, да не таких. Пластина была сделана из оцинкованного железа, и она въелась в его мозг.
Старик показал на бутылку «Эверклиэр» и повел бровями:
— Будешь, крошка?
Девчонка кивнула, взяла у него стакан и выпила его одним залпом.
— О, я от этой штуки не стану рассказывать медленнее, — сказала она.
Меро показалось, что она сейчас заржет.
— Так что же дальше? — спросил Ролло, растирая каблуком своего сапога конский навоз. — Что же случилось с этим Тином Хэдом, у которого, как ты утверждаешь, была оцинкованная пластинка в черепе?
— Мне рассказывали так, — заявила девчонка. Она протянула свой стакан за добавкой, старик налил ей, и она продолжила.
Меро тогда метался всю ночь: ему снилось не то конское ржание, не то хриплое дыхание, но было это усталое дыхание любви или кровавые хрипы перерезанного горла — он не знал. На следующее утро он проснулся в мокром вонючем свитере, посмотрел в потолок и спросил себя, долго ли это еще будет продолжаться. Он имел в виду, главным образом, коров и погоду, ну и еще парню, конечно, было интересно, что его может ждать за два-три штата отсюда в любом направлении. Много лет спустя, сидя на велотренажере в собственном особняке, Меро понял, что на самом-то деле ему хотелось тогда совсем другого: он хотел иметь собственную женщину, чтобы не воровать недоеденное стариком.
Что ему хотелось знать теперь, когда колеса его автомобиля стремительно летели по залитым гудроном трещинам и выбоинам дороги, а по заднему сиденью каталась траурная фетровая шляпа, так это, увел ли Ролло у старика эту девчонку — надел на нее седло и ускакал навстречу закату?
Автомагистраль, испорченная оранжевыми столбиками, заставлявшими машины двигаться плотными рядами, разрушила все его надежды на то, что поездка окажется приятной. Его «кадиллак», зажатый между полуприцепами с шипящими пневмотормозами, тыкался носом в огромные колеса, а в заднем окне маячил здоровенный грузовик. Мысли у него путались, словно бы гребень, который расчесывал их в голове, наткнулся на колтун. Когда пробка рассосалась, Меро попытался немного разогнаться, но его тут же притормозил патруль. Коп, прыщавый тип с усами и разноцветными глазами, спросил, как его зовут и куда он едет. А Меро даже не смог сразу сообразить, что он тут делает. Коп писал и трогал кончиком языка свои усы.
— На похороны, — вдруг выпалил он. — Я еду на похороны своего брата.
— Не волнуйся, дедуля, а то родным придется хоронить еще и тебя.
— Молчи уж, гнусный хорек! — сказал Меро, разглядывая выписанную плохим почерком квитанцию на штраф, но усатый был уже за милю оттуда: слинял, как когда-то много лет назад слинял с ранчо сам Меро.
Он ехал и смотрел сквозь исцарапанное лобовое стекло. Можно было тогда уйти как-нибудь и повежливее, но ощущение неотложности вдруг охватило его всего, как удар по плечу расходится по всей руке. Меро был уверен, что это женщина с лошадиными ягодицами и Ролло, который не сводил с нее глаз, и старик, который лакал свой «Эверклиэр» и ничего не замечал или делал вид, что ничего не замечает, — это они тогда сработали в нем, как ключ зажигания. У нее были длинные, с проседью косы; Ролло мог воспользоваться ими как поводьями.
— Так вот, — сказала она своим низким убедительным голосом лжеца. — Я расскажу вам, как дела на ранчо Тина Хэда пошли наперекосяк. Курицы буквально за ночь меняли цвет, телята рождались с тремя ногами, дети у него были пегие, а жена признавала только голубую посуду. А сам Тин Хэд никогда не заканчивал того, что начинал, всегда бросал работу на середине. Даже штаны у него были лишь наполовину застегнуты, так что его сарделька вечно торчала наружу У него все шло как кривое колесо из-за этой оцинкованной пластины, которая разъедала его мозг: и на ранчо у него все шло наперекосяк, и в семье. Но, — сказала она, — им нужно было что-то есть, всем нужно есть.
Я надеюсь, они ели пирожки получше тех, которые готовишь ты, вставил Ролло, которого страшно раздражало, что в пирогах с черемухой вечно попадалась куча косточек.
Женщинами Меро стал интересоваться через несколько дней после того, как старик однажды сказал: «Своди-ка этого парня наверх и покажи ему эти, как их, наскальные рисунки», — и кивнул головой на незнакомца. Меро тогда было лет одиннадцать или двенадцать, не больше. Они ехали вдоль речушки и спугнули пару уток; те полетели вниз по течению, а потом вдруг повернули назад; за ними погнался ястреб, он напал на утку со звуком, похожим на хлопок. Она упала между деревьями, в бурелом, и ястреб скрылся так же стремительно, как и появился.
Они взбирались по каменистым склонам, по слоям известняка, превращенным ветром в какую-то фантастическую мебель, в черствые, изъеденные корки хлеба, в разбросанные кости, в кучи грязных, измятых одеял, в белые крабовые клешни и собачьи зубы. Меро привязал лошадей в тени сосны и повел антрополога вверх, сквозь жесткие ветки церкокарпуса к отвесной стене. Над ними возвышались выветренные скалы, сияющие оранжевым лишайником, все в ямах и уступах, потемневших от тысячелетних испражнений хищников.
Антрополог ходил туда-сюда, пристально рассматривая каменную галерею красных и черных рисунков: черепа бизонов; строй снежных баранов; воины с копьями; индюк, вступающий в силок; сделанный из палочек человек вверх ногами, мертвый и падающий; красные руки; разъяренные фигурки с гребнями на головах — это, сказал антрополог, головные уборы из перьев, — огромный красный медведь, танцующий на задних лапах; концентрические круги; и кресты; и сетка. Ученый скопировал рисунки в свой блокнот, несколько раз при этом сказав что-то вроде «рубба-дубба».
— Это солнце, — пояснил антрополог, который и сам походил на незаконченный рисунок, и показал на мишень для стрельбы из лука; он тыкал карандашом в воздухе так, словно давил мошку. — Это атлатль, из которого ацтеки метали копья, а это стрекоза. А ну-ка, подойди сюда. Ты знаешь, что это такое? — Он дотронулся своими грязными пальцами до разорванного овала на скале, а затем опустился на карачки и показал еще такие же рисунки, несколько дюжин.
— Подкова?
— Подкова! — Антрополог рассмеялся. — Нет, мальчик, это вульва. Вот что это такое. Ты не знаешь, что значит это слово? Вот пойдешь в понедельник в школу и посмотришь в словаре. Это символ, — пояснил он. — Ты знаешь, что такое символ?
— Да, сказал Меро, — я видел, как в школьном оркестре музыканты били цимвалами друг о друга.
Антрополог рассмеялся, сказал Меро, что тот далеко пойдет, и дал доллар за то, что тот показал ему дорогу.
— Слушай, малыш, индейцы делали это точно так же, как и все остальные люди, — сказал он на прощание.
Меро нашел слово в школьном словаре и в смущении захлопнул книгу, но картинка сохранилась в его памяти (причем в сопровождении медных звуков военного марша) — непонятный, сделанный охрой рисунок на камне. И никакие живые примеры не победили впоследствии его уверенности в скрытой каменистой природе женских гениталий, чему доказательством была лобковая кость; исключением казалась только девчонка старика, которую Меро представлял стоящей на четвереньках; ее берут сзади, а она ржет, как кобыла, — это было все-таки плотью, а не геологией.
В четверг вечером, задержанный объездами и строительством, он смог добраться не дальше предместий Де-Мойн. Меро ночевал в комнате мотеля, сделанного из шлакобетонных блоков; он завел будильник, но собственное тяжелое дыхание разбудило его раньше, чем тот прозвенел. Он встал без десяти шесть, с пылающими глазами, посмотрел сквозь виниловые занавески на свою запорошенную снегом машину, вспыхивающую голубым под неоновой рекламой мотеля «НОЧЛЕГ… НОЧЛЕГ». В ванной он залил кипятком пакетик растворимого кофе и выпил его, не добавляя ни заменителя сахара, ни искусственных сливок. Ему хотелось кофеина. Ему казалось, что корни его мозга иссохли и превратились в труху.
Холодное утро, чуть падает снежок. Меро открыл «кадиллак», завел его и влился в поток транспорта — полуприцепы, двойные и тройные трейлеры. В красном свете фар он пропустил западный съезд с автомагистрали и попал на обшарпанные, грязные улочки, повернул направо и снова направо, ориентируясь на неоновое «НОЧЛЕГ», но оказалось, что он был не с той стороны автострады и реклама принадлежала другому мотелю.
Еще одна вонючая улочка привела Меро на кольцевую развязку, где пассажиры пили кофе из термосов и пирожки катались над приборной панелью. Проехав половину круга, он увидел въезд на автостраду, свернул к нему и врезался в грузовой автофургон, изукрашенный призывами: «БРОСАЙТЕ КУРИТЬ! ВАМ ПОМОЖЕТ ГИПНОЗ!». Сзади в него впили лея длинный лимузин, который, в свою очередь, схлопотал от зевающего гидроструйного оператора в рабочем пикапе.
Но Меро почти ничего этого не увидел, вжатый в сиденье воздушной подушкой; во рту стоял отвратительный резиновый вкус, очки впивались в переносицу. В первый момент ему захотелось проклясть Айову и всех, кто здесь живет. На манжетах его рубашки осталось несколько круглых пятен крови.
С усеянным звездами лейкопластырем на носу, он смотрел на свою измятую, истекающую темной жидкостью машину, которую увозил прочь эвакуатор. Сам Меро, вместе со своим чемоданом и траурной фетровой шляпой, уехал на такси в противоположном направлении, к «Поссе Моторс», где вялый продавец бродил, как потерявший свою орбиту спутник, и где он купил себе подержанный «кадиллак», тоже черный, но на три года старше и с обивкой не из кремовой кожи, а из выцветшего велюра. От разбитого автомобиля у него сохранились хорошие шины, их привезли и установили. Он мог себе это позволить — покупать машины, как сигареты, и, как сигареты же, выкуривать и выбрасывать их. Меро не слишком беспокоило, как его новая машина ведет себя на дороге. Автомобиль резко заносило в сторону, когда он поворачивал руль, — наверное, гнутая рама. Черт побери, он купит новую машину, когда поедет обратно. Он может делать все, что захочет.
Через полчаса после того, как Меро проехал Карни, штат Небраска, взошла полная луна, и нелепое лицо закачалось в зеркале заднего вида: над луной — завитой парик облака, волокнистые напоминают светлые, платиновые волосы. Меро почувствовал, как у него распух нос, потрогал свой подбородок, болевший от удара воздушной подушки.
Перед сном он выпил стакан горячей водопроводной воды, добавив туда виски; забрался в сырую постель. За сегодняшний день он ничего не съел, однако при одной лишь мысли о дорожной еде у него сводило желудок.
Меро снилось, что он на ранчо, но всю мебель из комнат вынесли, а во дворе сражаются войска в грязных белых мундирах. От звука огромных пушек разбивались оконные стекла и трескался пол, так что ему пришлось идти по балкам, а под рушащимся полом он видел оцинкованные ванны, наполненные темной густой жидкостью.
В субботу утром, когда ему оставалось проехать еще четыреста миль, Меро съел пару кусков подгоревшей яичницы, картошку, чуть сдобренную острым итальянским соусом из консервной банки, выпил чашку желтого кофе, не оставил чаевых и снова пустился в путь. Эта была не та еда, которой бы ему хотелось. Обычно на завтрак он выпивал два стакана минеральной воды, съедал шесть зубчиков чеснока и грушу. Небо на западе помрачнело, оранжевые пятна на нем пробивались наружу ослепительными вспышками.
Меро пересек границу штата и попал в Шайенн во второй раз в жизни. Неоновые рекламы, автомобили, цемент не обманули его: он помнил городок у железнодорожной станции, состоявший из сплошных ухабов. На этот раз Меро был невыносимо голоден и заглянул в ресторан на вокзале, хотя обычно не ходил в рестораны, и заказал бифштекс, но, когда официантка принесла мясо и он разрезал его, кровь растеклась по белой тарелке, и тут Меро уже ничего не мог с собой поделать — он видел животное, открывшее в безмолвном крике рот, он видел и смешную сторону этого своего отвращения: пастух, сбившийся с пути истинного.
Потом Меро припарковался напротив телефонной будки, закрыл машину, хотя отходил от нее всего метра на два, и позвонил по телефону, который ему дала жена Клеща. В разбитой машине был телефон.
— У нас не было от вас никаких известий, и мы решили, может, вы передумали! — закричала она.
— Нет, — ответил он, — я буду сегодня поздно вечером. Я сейчас уже в Шайенне.
— Сильный ветер. Говорят, что может пойти снег. В горах, — в ее голосе звучало сомнение.
— Ничего, — сказал он, — погоду я беру на себя.
Через несколько минут Меро уже выехал из города и направился на север.
Равнина, простиравшаяся по обеим сторонам дороги, уменьшила «кадиллак» до размеров пылинки. Ничего не изменилось, вообще ничего: пустое, бесцветное место; ревущий ветер; вдалеке антилопа, маленькая, как мышь; очертания ландшафта точно такие же, как прежде. Меро почувствовал себя попавшим в прошлое, спокойствие восьмидесятитрехлетнего человека испарилось, как вода, и его место заняла жгучая, молодая ненависть к глупому миру и к глупцам, в нем живущим. «Вы не представляете, какое это было чертовски трудное время для того, чтобы отправляться в путь. Вы не знаете, на что это было похоже», — он повторял это своим бывшим женам до тех пор, пока они не говорили, что знают; он вколачивал им это в уши по две сотни раз: бедный парень стоял на улице с плакатом и искал работу, а потом работал с этим котельщиком — и так далее и тому подобное.
В тридцати милях от Шайенна он увидел первый рекламный щит: «ХОЛМ-ПОД-ВАЙОМИНГОМ. На западе веселись по-западному». На огромной фотографии были запечатлены кенгуру, прыгающие посреди полыни, и светловолосый улыбающийся малыш, с маниакальным упорством пытающийся изобразить на своем личике удовольствие. Надпись по диагонали уведомляла: «Открытие 31 мая».
— Так что же, — спросил Ролло у девчонки старика, — чем же там дело кончилось с этим мистером Тином Хэдом?
Он смотрел на нее, причем не только в лицо, его глаза скользили по ней и вверх и вниз, как утюг по рубашке, а старик, в своем почтальонском свитере и кривобокой шляпе, пил себе «Эверклиэр» и не замечал ничего, а может, и замечал, но это его не беспокоило. Он то и дело вставал, чтобы пойти, пошатываясь, на крыльцо и полить там траву Когда старик уходил, напряжение спадало, и они становились обычными людьми, с которыми ничего не происходит. Ролло отводил глаза от женщины, наклонялся, чтобы почесать собаку за ухом, приговаривая: «Рыкалка зубастая», — а женщина уносила в раковину тарелку и, зевая, лила на нее воду. Когда старик снова возвращался на свой стул и в его стакане появлялся похожий на оливковое масло «Эверклиэр», то взгляды снова заострялись, а интонации голоса снова нагружались сложными смыслами.
— Ну, так вот, — продолжала она, забрасывая свои косы за спину, — каждый год Тин Хэд резал одного из своих быков, и этим мясом они питались всю зиму — вареным, жареным, копченым, фрикасе, подогретым и сырым. И вот однажды он идет к коровнику и бьет топором быка, хорошего быка, и тот падает от удара. Тин связывает ему задние ноги, подвешивает быка и закалывает, подставляет вниз бадью, чтобы в нее стекала кровь. Когда крови вытекает уже достаточно, он снимает тушу и принимается снимать с нее шкуру, начиная с головы: разрезает на затылке, мимо глаза, к носу и отдирает шкуру. Он не отрезает голову, а продолжает снимать шкуру: от копыт, к коленным сухожилиям, по внутренней части бедра, к мошонке и в середину живота, к грудине. Теперь он уже готов снимать шкуру с боков туши, эту старую, жесткую шкуру. Но сдирать шкуру — тяжелая работа, — старик кивнул, — и Тин бросил свежевать тушу на половине, решив, что пора пообедать. Так что он бросил быка полуободранным там же, на земле, и пошел на кухню, но перед этим отрезал у быка язык — это было его самое любимое блюдо, если сварить его и съесть холодным со сделанной миссис Тин Хэд горчицей из чашки с незабудками. Так вот, положил он язык на землю и пошел обедать. На обед у них в тот день была курица с клецками — одна из этих поменявших цвет куриц: с одного конца белая, а с другого — голубая. Да-да, голубая, как глаза твоего старого отца.
«Ей бы только соврать. Глаза у старика были темно-карие».
На высокие равнины ложился тонкий снежок, искусно заполняя собой воздух и скрывая редкую грязь. «Какая прекрасная, — подумал он, — прозрачная шелковая ткань». Но в ветре была и сила, раскачивавшая тяжелую машину: ветер — это огромная пульсирующая артерия, по которой воздух несется с небес, чтобы коснуться земли. Столбы дыма поднимались вверх на десятки метров; элегантные фонтаны, извивающиеся снежные черти, очертания закрытых чадрой арабок и призрачные всадники растворялись в белом дыме. Снежные змеи, вившиеся по асфальту, выпрямились и превратились в прутья. Меро ехал по стремительной реке холодной, бесконечно белой пены. Он не видел ничего и нажал на тормоза; ветер бился о машину, грязь, бешено летевшая на ветру, с шипением царапала по стеклу и металлу. Автомобиль содрогался. И вдруг, так же неожиданно, как начался, ветер прекратился, и дорога очистилась; Меро увидел впереди огромную пустыню.
Как мы узнаём, что чего-то с нас уже хватит? Что дергает за тот рычаг, который выбрасывает знак «Стоп»? Какие электрические разряды потрескивали в мозгу Меро прежде, чем там оформилось решение покинуть это место? Он услышал тогда эту ее проклятую историю — и все: жребий был брошен. Долгие годы впоследствии он думал, что уехал без достаточной на то причины, и страдал от этого. Но потом он начал смотреть по телевизору передачи о животных и узнал, что ему просто пришло время найти свою собственную территорию и свою собственную женщину. И сколько же их было там, в большом мире, женщин! Он женился на трех или на четырех из них, а перепробовал целую кучу.
С неуклонной неотвратимостью незаметно надвигающегося прилива образ ранчо вырисовался в его сознании; Меро вспоминал знакомые заборы, которые сам когда-то делал; туго натянутую под идеальными углами проволоку; канавы и валуны; крутые берега реки; скалы, напоминавшие кости, с остатками мяса на них, всё поднимавшиеся и поднимавшиеся вверх; и ручей, внезапно уходящий под землю, исчезающий в подземной темноте, стремящийся к слепым рыбам, и превращающийся в родник, бьющий наружу из горы в десяти милях к западу, уже на соседской территории, из-за чего их ранчо стало какой-то совершенно бесплодной красной землей, сухой, как крекер; огромные каньоны с высокими пещерами, удобными для львов. Меро вспомнил, как они вдвоем с Ролло в начале той зимы ходили к утесу с нарисованными вульвами. Там наверху были очень хорошие, с точки зрения льва, пещеры.
Небо впереди было как свернувшееся молоко. Когда оставалось уже всего шестьдесят миль, снова начался снегопад. Меро проехал Буффало. Мимо пролетали бледные облака, разбросанные далеко-далеко друг от друга, как разные галактики, потом их стало больше, и через десять минут автомобиль уже полз на скорости двадцать миль в час, а дворники колотились по стешу, как палочки, брошенные вниз по лестнице.
День уже клонился к вечеру, когда Меро достиг перевала; низкие горы затерялись в снегу, впереди скользкий поворот на подъем. Он медленно ехал на первой скорости; он не забыл, как нужно ездить по зимним горам. Но вдруг снова поднялся ветер и принялся раскачивать и швырять машину, не было видно ничего, кроме секущего снега; он больше всего боялся сбиться с дороги, от высоты кружилась голова. Еще двенадцать миль скольжения и ударов — и он добрался до Тен-Слип, где уличные фонари светились вращающимися кругами, напоминая солнце на картине Ван Гога. Когда Меро уехал, здесь еще не было электричества. Между городом и ранчо тогда простиралось семнадцать темных, беспросветных миль, и теперь вся цепь прошедших лет словно бы уложилась в это расстояние. Фары выхватили из темноты знак: «20 КИЛОМЕТРОВ ДО ХОЛМА-ПОД-ВАЙОМИНГОМ». Изображенные на рекламном щите эму и бизон искоса поглядывали на эту надпись.
Он свернул на заснеженную дорогу, с одними-единственными следами от шин, едва видными, но все еще различимыми; обогреватель жужжал, радио молчало, и все это за грязными, тусклыми фарами. И все-таки все было, как прежде: дорога, до боли знакомая; сторожевые скалы вырисовывались вдали точно так же, как в детстве. Было что-то от кошмарного сна в том, чтобы вдруг увидеть заброшенный дом кузнеца, наклонившийся на восток точно так же, как шестьдесят лет назад, и ворота ранчо Баннера, где сворачивали дружески настроенные следы, за которыми он следовал; ворота эти были едва видны сквозь снег, но на них по-прежнему развевался кованый железный флаг, непогода не нанесла ему никаких повреждений; и туго натянутая пятижильная проволока на заборах, и какие-то смутные очертания вдали. Сейчас будет дорога на их ранчо: поворот налево как раз на середине перевала. Теперь он ехал по дороге без каких-либо отметок, в полной темноте.
Подмигнув Ролло, девчонка сказала:
— Так вот, сэр, я продолжу, с вашего позволения. Тин Хэд съедает половину обеда, и тут его начинает клонить в сон. Некоторое время спустя он просыпается и выходит на улицу, потирая руки и позевывая; говорит: «О, я сейчас закончу свежевать этого быка!» Да вот только быка на месте не оказывается. Он ушел. Остался только язык, лежащий на земле, весь покрытый грязью и соломой, и бадья с кровью, и собака, облизывающаяся на нее.
Манил к себе сам ее голос — этот низкий, нежный голос; и даже если бы она просто читала алфавит, то вы все равно услышали бы шуршание сена. Она могла заставить человека почувствовать дым от незажженного огня.
Как он мог не узнать поворот на ранчо? Он так отчетливо его помнил: грязный угол, низкий участок, куда вечно наносило снега, потом отрезок пути, где ивы бились ветками о края грузовика. Меро проехал милю в поисках этого поворота, но тот так и не обнаружился. Тогда он поискал ранчо «Кухня Боба», которое располагалось за две мили до поворота, но расстояния увеличились, и там ничего не было. Меро развернулся в три приема и поехал назад. Ролло, видимо, забросил старый подъезд к ранчо, потому что дороги точно не было. А «Кухню Боба», наверное, уничтожил пожар или ураган. Если он не найдет поворот, то не велика потеря, вернется в Тен-Слип и переночует в мотеле. Но Меро не хотелось сдаваться, когда до цели было уже совсем рукой подать, не хотелось проделывать снова, ночью, в плохую погоду, этот длинный путь в темноте, когда он сейчас, может быть, в каких-нибудь двадцати минутах езды от ранчо.
Он ехал очень медленно, по своим собственным следам, и вот справа показался въезд на ранчо, хотя ворот уже не было и вывеска исчезла. Из-за этого Меро и пропустил его, из-за этого и из-за того, что густые заросли кустарника скрыли проезд.
Он повернул, испытывая своего рода триумф. Но дорога под снегом оказалась ухабистой и все ухудшалась и ухудшалась до тех пор, пока автомобиль не начал прыгать по валунам и булыжникам и Меро не понял: куда бы он ни попал — это точно не то место, куда ему надо.
Он не мог развернуться на узкой дорожке и стал осторожно пятиться назад, опустив стекло и отчаянно вытягивая свою негнущуюся шею, вглядываясь в красноватый свет задних фар. Правое заднее колесо наехало на колдобину, соскользнуло и провалилось в топкую яму. Колеса крутились в снегу, но не находили точки опоры.
— Я посижу здесь, — сказал он вслух. — Посижу здесь, пока не рассветет, а потом пойду на ранчо Баннера и спрошу чашку кофе. Я, конечно, замерзну, но ведь не до смерти.
Ему представилось, как славно все это получится. Боб Баннер откроет дверь и скажет: «Ой, да это же Меро! Заходи, выпей кофе и съешь свежего печенья». Но тут Меро вспомнил, что Бобу Баннеру, которому он отвел эту роль, должно быть не меньше ста двадцати лет. Он был сейчас, наверное, милях в трех от ворот усадьбы, а дом Баннера находился еще в семи милях за воротами. В общем, десятимильная прогулка по горам в снежную бурю. С другой стороны, у него еще полбака топлива. Можно завести двигатель, прогреть машину, а потом снова заглушить, потом снова завести, и так целую ночь. Да, не везет, но не более того. Главное — терпение.
Меро продремал с полчаса в раскачиваемой ветром машине и проснулся, дрожа от холода. От напряжения конечности свело судорогой. Хотелось лечь. А может, попробовать засунуть плоский камень под это проклятое колесо? «Никогда не сдавайся», — сказал себе Меро, шаря на полу под задним сиденьем фонарик в сумке первой помощи, но потом вспомнил, что разбитую машину увезли вместе с сигнальными ракетами, и телефоном, и картой Ассоциации автомобилистов США, и фонариком, и спичками, и свечкой, и шоколадными батончиками, и бутылкой воды; и все это теперь, наверное, перекочевало в чертову машину чертовой жены этого чертова эвакуаторщика. Впрочем, снег хорошо отражает свет, можно увидеть все, что нужно, и без фонарика. Он надел перчатки и толстое пальто, вышел наружу и запер дверцу; осторожно обошел машину и наклонился. Задние фары освещали снег под колесом автомобиля, делая его похожим на свежее пятно крови. Вращающееся колесо зарылось в землю. Если подложить два-три плоских камня, то его можно вытащить наружу. А можно взять и маленькие, круглые, вовсе не принципиально, чтобы камни были идеальной формы. Ветер рвал одежду, снега наносило все больше и больше. Меро стал ходить по дороге, ногами выискивая под снегом камни, которые он мог бы сдвинуть, а автомобиль весь дрожал на ветру, обещая движение и спасение. Ветер был очень сильный, у него заболели уши. Шерстяная шапка, черт побери, осталась в старой машине.
— И ясное дело, — продолжала она, — что Тин Хэд пугается, когда не находит этого быка. Он думает, что кто-нибудь, какой-нибудь сосед, с которым они на ножах, а кругом куча таких, пришел и украл тушу. Тин оглядывается вокруг в поисках следов от шин или ног — ничего. Только отпечатки копыт. Он подносит руку к глазам и смотрит вдаль. Ничего — ни на севере, ни на юге, ни на востоке, а вот на западе, там, где горы, Тин Хэд вдруг видит: что-то движется, спотыкаясь, упрямо и медленно. Смахивает на ободранное животное, и что-то мокрое и бесформенное свисает у него со спины. Да, это тот самый пропавший бык, не издающий теперь ни единого звука. И вдруг этот бык останавливается и поворачивает голову. И даже с такого расстояния Тин Хэд видит ободранное мясо у него на голове, и мышцы плеч, и пустой, широко открытый, безъязыкий рот, и красные глаза, смотрящие на него в упор; а из них, словно бы вылетают стрелы бесконечной ненависти. И тут Тин Хэд понимает, что он приговорен, и все его дети, и дети его детей приговорены, и его жена тоже приговорена, и что вся ее голубая посуда будет разбита, и что собака, которая пила кровь, приговорена, и что дом, в котором они жили, будем сметен с лица земли или сожжен, и каждая муха, и каждая мышь в нем тоже. — Наступила тишина, а потом она добавила: — И всё это с ним действительно случилось. Вот так-то.
— Да ну? — переспросил Ролло. — Неужели конец истории?
И все-таки Меро знал, что он на ранчо Баннера, просто чувствовал, да к тому же он знал эту дорогу. Это была не главная дорога на ранчо, а один из боковых въездов, ниже по реке, про который он сперва позабыл. Он нашел под снегом хороший камень, потом еще один и все прикидывал, куда может вести эта дорога; карта ранчо в его памяти теперь была уже не по-старому яркой, а потертой, грязной, словно истоптанной. Ворота, которые Меро помнил, обвалились, заборы качались от старости, а неровности дурного ландшафта превратились в массивные валуны. Скалы упирались в небо, львы рычали, река вырывалась из берегов, и камни падали сверху. За колючей проволокой что-то двигалось.
Меро схватился за ручку дверцы. Она была закрыта. Внутри, в свете лампочек на приборной панели, он видел ключи, поблескивающие в замке зажигания; он оставил их там, чтобы не глушить двигатель. Это было почти смешно. Он взял обеими руками большой камень и разбил стекло, затем просунул руку внутрь, в восхитительное тепло машины. Так, теперь захват человека-змеи, обвить руку вокруг руля и опустить вниз; если бы Меро не сохранил гибкость благодаря постоянным тренировкам, котлетам из орехов и свежим овощам, он сроду бы не дотянулся до ключей. Его пальцы дотронулись до ключей, а потом схватили их — ага, есть! Вот этим-то настоящие мужчины и отличаются от мальчишек, — сказал он вслух.
Меро посмотрел на пассажирскую дверцу Кнопка замка поднята. Да даже окажись она тоже заперта, зачем он так выворачивался, чтобы дотянуться до ключей, когда можно было просто поднять кнопку замка на водительской дверце? Ругаясь, он вытащил из машины резиновые коврики, разложил их на камнях и еще раз обошел, спотыкаясь, машину. У него кружилась голова, ужасно хотелось пить и есть, он открыл рот, чтобы туда попадал снег. Последние два дня Меро ничего не ел, если не считать подгоревшей яичницы. Сейчас бы он съел целую дюжину подгоревших яиц.
Снежная буря ревела в разбитом окне. Он включил заднюю передачу и медленно нажал на педаль газа. Машина качнулась и встала на твердую почву, и снова он выкручивал шею, ехал назад в ослепительном красном свете — шесть метров, девять, но колеса снова скользят и вертятся: слишком много снега. Он пятился по склону, который по дороге туда показался ровной поверхностью, а теперь стал безжалостно длинным холмом, усеянным камнями и засыпанным снегом. Следы его шин извивались, как змея. Меро заставил колеса прокрутиться еще метров шесть, после чего они задымились. Задние колеса свернули в сторону и провалились в канаву на полметра, двигатель заглох, всё было кончено. Он испытал едва ли не облегчение, достигнув наконец этой точки, где пальцы судьбы готовы были порвать ее нить. Он постарался не думать, что от ранчо Баннера его отделяют целых десять миль: возможно, оно и не так далеко, или дом перенесли поближе к дороге. А еще мимо может проехать грузовик. В скользящих ботинках, в косо застегнутом пальто, он надеялся найти среди этой снежной равнины сказочный Гранд-отель.
На главной дороге следы от колес его автомобиля были едва видны в жемчужно-абрикосовом свете взошедшей луны, мерцающей сквозь снежные тучи. Его размазанная тень обретала более резкие контуры всякий раз, когда стихал ветер. Тогда становился виден весь этот суровый край: скалы, возносящиеся к луне; снег, поднимающийся вверх над прериями, как пар; белая равнина, разорванная дырками в заборе; блестящая засохшая полынь и вдоль ручья — чернеющие в беспорядке ивы, сбившиеся в кучу, как мертвые волосы. На поле, рядом с дорогой, скот: пар от дыхания смешивается с лунным светом и напоминает те белые кружочки, что рисуют в комиксах возле рта говорящего.
Меро шел против ветра, ботинки у него были полны снега, и он чувствовал, что его сейчас разорвать не сложнее, чем человечка, вырезанного из бумаги. И вдруг он заметил, что одно животное из стада идет за ним. Меро пошел медленнее, и оно умерило шаг. Он остановился и повернулся. Оно тоже остановилось и, тяжело дыша, смотрело на него; полоска снега на спине, как льняная дорожка. Внезапно животное вскинуло голову, и в унылом зимнем свете Меро увидел, что снова ошибся: оказывается, красный глаз быка с ободранной шкурой следил за ним все это время.