Где пребывала моя душа во время последовавшего забытья — не ведаю. Что она лицезрела, где витала, она сохранила в тайне, которую ни разу не приоткрыла даже перед Памятью, приводя в недоумение мою фантазию своим нерушимым молчанием. Может быть, она вознеслась горе, узрела в вышине свое грядущее вечное пристанище, и в ней вспыхнула надежда остаться в нем, коль скоро ее тягостный союз с телом наконец расторгнут. Но быть может, ее чаяния развеял ангел, приказавший ей покинуть преддверие царства небесного, и, увлекая ее, рыдающую, вниз, направил эту дрожащую и возмущенную душу к воссоединению с той убогой, холодной и забытой формой, слитность с которой ее несказанно утомила.
С уверенностью могу сказать, что возвращение души моей в ее темницу сопровождалось болью, сопротивлением, стонами и лихорадочной дрожью. Трудно было вновь соединить разведенных супругов — Дух и Материю, они встретили друг друга не объятием, а жестокой борьбой. Ко мне вернулось зрение, но все виделось мне алым, словно плавающим в крови; пропавший на время слух внезапно обрушил на меня оглушительные, как гром, звуки; сознание воскресало в муках: в смятении я села на постели, недоумевая, в каком месте и среди каких странных существ я нахожусь. Сначала я ничего не узнавала — не постигала, что стена — это стена, а лампа — лампа. После всего пережитого мне следовало бы воспринимать то, что мы называем призраком, столь же легко, сколь я воспринимала самые обыденные вещи, — хочу сказать этим, что все, на чем останавливался мой взор, казалось мне призрачным. Но вскоре органы чувств стали вновь исполнять свои обязанности, и машина жизни возобновила привычную, четкую работу.
Однако я все еще не могла понять, где я нахожусь, и лишь по прошествии некоторого времени осознала, что меня унесли с того места, где я упала, что я уже не лежу на ступеньках, а ночь и гроза остались где-то за стенами комнаты. Значит, меня внесли в дом, но что это за дом?
Мне в голову, естественно, мог прийти только пансион на улице Фоссет. В полусне я пыталась разобраться, в какой я комнате — в большом дортуаре или в одной из маленьких спален. Меня смущало, что я не могу обнаружить ничего из утвари, которую я привыкла видеть в спальнях пансиона: исчезли пустые белые постели и длинный ряд больших окон. «Не в комнату же мадам Бек, — подумала я, — меня поместили!» И тут мой взгляд упал на мягкое кресло, обитое синей камкой. Постепенно я стала различать и другие стулья с мягкими сиденьями, обтянутыми этой же тканью, и в конце концов мне удалось охватить взглядом всю уютную гостиную — огонь в очаге, ковер с ярко-синими узорами на коричневом фоне, светлые стены с бордюром из нежных голубых незабудок, переплетенных с несметным множеством золотых листьев и завитков. Зеркало в золоченой раме заполняло простенок между двумя окнами, занавешенными широкими сборчатыми шторами из синей камки. В зеркале я увидела, что лежу не на кровати, а на кушетке. Я была похожа на призрак: огромные ввалившиеся глаза, лицо, столь худое и мертвенно-бледное, что волосы казались более темными, чем были в действительности. Не только вещи, но и расположение окон и дверей ясно указывали на то, что это чужая комната в чужом доме.
Не менее ясным было и то, что сознание мое еще не совсем восстановилось, так как мне начало мерещиться, что я уже некогда видела это синее кресло, кушетку с изголовьем в виде свитка, круглый стол в середине комнаты, покрытый синей скатертью с узорами из осенних листьев. Но больше всего мне были знакомы две подставки для ног с вышитыми чехлами, а также стул черного дерева, мягкое сиденье и спинка которого тоже были вышиты букетиками ярких цветов на темном фоне.
Пораженная этим открытием, я продолжала осмотр. Как ни странно, но обнаружилось, что меня окружают старые знакомцы, из каждого уголка мне улыбались «товарищи юных дней». Над камином висели две овальные миниатюры, где я тотчас узнала жемчужины на высоких напудренных прическах, бархотки на белых шейках, словно ветром раздуваемые муслиновые шарфы, рисунок кружев на манжетах. На каминной полке стояли две фарфоровые вазы, маленькие чашечки, оставшиеся от чайного сервиза, гладкие, как эмаль, и тонкие, как яичная скорлупа, а в центре под стеклянным колпаком — небольшая алебастровая скульптурная группа в классическом стиле. Я могла бы не глядя, подобно ясновидящей, перечислить особенности всех этих вещей — все пятнышки и трещины. Но самым удивительным было то, что предо мной оказалась пара каминных экранов с затейливыми рисунками карандашом, исполненными в стиле штриховой гравюры. У меня разболелись глаза, когда я вспомнила, как они часами следили за старательно движущимся штрих за штрихом, надоевшим, нетвердым карандашом в этих, теперь костлявых, как у скелета, пальцах.
Где я? В какой точке земного шара? Какой сейчас год от рождества Христова? Ведь все описанные вещи относятся к давнему прошлому и к далекой стране. Я попрощалась с ними десять лет тому назад, когда мне было четырнадцать лет, и с тех пор с ними ни разу не встречалась. И тут я с трудом выдохнула: «Где я?»
Не замеченная мною ранее фигура шевельнулась, встала и подошла ко мне. Фигура эта совершенно не гармонировала со всем окружающим, что еще больше усугубляло загадочность происходящего. Это была всего лишь сиделка из туземок в шаблонном чепце и простом ситцевом платье. Она не говорила ни по-французски, ни по-английски, поэтому я не могла ничего узнать от нее или понять, что она говорит на своем наречии. Но она окропила мне виски и лоб прохладной ароматической водой, взбила подушки, на которых я лежала, показывая знаками, что мне нельзя разговаривать, и вновь заняла свое место около моей кушетки.
Она была занята вязанием и поэтому не смотрела на меня, я же не сводила с нее глаз. Меня чрезвычайно интересовало, как она попала в этот дом и какое имела отношение к поре моего детства и к тем местам, где я его провела. Еще больше волновало меня, что связывает теперь меня с этой эпохой и этими местами.
Однако я была слишком слаба, чтобы глубоко проникнуть в тайну сию, и старалась убедить себя, что все это ошибка, сон, приступ лихорадки; и все же я понимала, что не ошибаюсь, не сплю и нахожусь в здравом уме. Я предпочла бы, чтобы в комнате не было так светло и я бы лишилась возможности столь отчетливо видеть картинки, узоры, экраны и вышитую обивку стула. Все предметы, а также отделанная синей камкой мебель были до мелочей такими же, как и те, которые я столь ясно помнила и с которыми постоянно соприкасалась в гостиной моей крестной в Бреттоне. Изменилась лишь, как мне казалось, сама комната — ее расположение и размеры.
Мне вспомнилась история Бедр-ад-дина Хасана,[217] которого во сне джинн перенес из Каира к вратам Дамаска. Может быть, во время грозы, которой я не смогла противостоять, некий дух простер ко мне темное крыло, подобрал меня с паперти храма и, «взмыв высоко в поднебесье», как говорится в восточной сказке, перенес через моря и океаны и тихо положил у нашего очага в доброй старой Англии? Увы, нет! Мне было точно известно, что огонь этого очага больше не горит для своих лар,[218] он давно погас, а домашние боги отправились в другие края.
Сиделка взглянула на меня и, заметив, что глаза у меня широко открыты, и, вероятно, уловив в них тревогу и возбуждение, отложила вязанье. Она на мгновение задержалась у небольшого умывальника, налила в стакан воды и накапала капли из пузырька, а затем подошла ко мне. Что это за темное снадобье она мне предлагает? Волшебный эликсир или магический напиток?
Но спрашивать было поздно — я уже залпом проглотила его, не оказав сопротивления. Волна покоя ласково коснулась моего мозга, она росла и становилась все нежнее, заливая меня теплом, более мягким, чем от успокоительного бальзама. Боль покинула тело, мышцы онемели. Я потеряла способность двигаться, но не страдала от этого, ибо шевелиться мне не хотелось. Я видела, как добрая сиделка встала, чтобы заслонить лампу экраном, но уже не заметила, как она вернулась на место, потому что заснула мертвым сном.
Я проснулась и — вот чудо! — обнаружила, что все опять изменилось. Вокруг царил дневной свет, правда, был он не ласкающим, как летом, а серым и хмурым, какой бывает в промозглые дни осени. Я почувствовала уверенность, что нахожусь в пансионе — тот же ливень стучал в окно, так же порывы ветра раскачивали деревья, и, следовательно, за домом — тот же сад, такой же холод, та же белизна, то же одиночество. Вокруг все бело оттого, что меня отделяет от окружающего белый полотняный полог, закрывавший кровать, на которой я теперь лежала.
Я раздвинула его и выглянула наружу. Глаза мои, ожидавшие увидеть длинную, большую, побеленную комнату, заморгали от удивления, когда перед ними оказался небольшой кабинет со стенами цвета морской волны. Вместо пяти высоких, незанавешенных окон — высокое решетчатое окно, прикрытое муслиновыми фестончатыми занавесками; вместо двух десятков маленьких умывальников из крашеного дерева с тазами и кувшинами — туалетный столик, наряженный, как дама перед балом, во все белое с розовой отделкой. Над ним большое, хорошо отшлифованное зеркало, а на нем — миленькая подушечка для булавок с кружевными оборками. Туалет, небольшое, низкое кресло, обтянутое ситцем с зелеными и белыми узорами, умывальник, покрытый мраморной доской, на которой стояли разные принадлежности для умывания из светло-зеленого фаянса, — все это очень подходило к маленькой комнатке.
Признаюсь, читатель, я испугалась! Вы спросите, почему? Что было такого в простой и довольно уютной спаленке, чтобы напугать даже самого робкого человека? А вот что — все эти предметы не могли быть настоящими, осязаемыми креслами, зеркалами и умывальниками, нет, это были их призраки; если же подобная гипотеза слишком нелепа, какой я и считала ее, несмотря на свою растерянность, оставалось сделать лишь один вывод: у меня помутился разум, т. е. я больна и брежу; но даже при этом условии мои видения были, пожалуй, самыми странными из всех, какие безумие когда-либо обрушивало на свои жертвы.
Я узнала, я должна была узнать зеленый ситец, которым обито креслице, да и само это удобное креслице, блестящую черным лаком, покрытую резьбой в форме листьев, раму зеркала, гладкие молочно-зеленые фаянсовые приборы на умывальнике, да и самый умывальник с крышкой из серого мрамора, треснувшей с одного угла — все это я обязана была узнать и приветствовать, как волей-неволей узнала и приветствовала накануне вечером мебель красного дерева, драпри и фарфор в гостиной.
Бреттон! Бреттон! В этом зеркале отражалось то, что происходило со мной десять лет тому назад. Почему Бреттон и мое отрочество преследуют меня? Почему перед моим смущенным взором возникает домашняя утварь, а вот дом, в котором она находилась, куда-то исчез? Ведь эту подушечку для булавок, сделанную из красного атласа, украшенную золотистым бисером и оборкой из нитяных кружев, я смастерила, как и экраны, собственными руками! Вскочив с кровати, я схватила подушечку, тщательно осмотрела ее и обнаружила монограмму «Л.Л.Б.» Из золотистого бисера, окруженную овальным веночком, вышитым белым шелком. Буквы эти были инициалами моей крестной — Луизы Люси Бреттон.
«Неужели я в Англии? В Бреттоне?» — пробормотала я и стремительно отдернула оконные занавески, чтобы выяснить, где же я нахожусь. В тайниках души я надеялась, что увижу строгие, красивые старинные дома и чистую серую мостовую улицы св. Анны, а на заднем плане — башни собора, или, если уж предо мной откроется не милый, древний английский городок, то, по крайней мере, и на это я больше рассчитывала, город в другом краю, например, Виллет.
Но, увы, сквозь вьющиеся растения, окаймлявшие высокое окно, я увидела поросшую травой лужайку, вернее, газон, а за ней верхушки высоких лесных деревьев, каких мне уж давно не приходилось встречать. Они гнулись и стонали на октябрьском штормовом ветру, а между их стволами я заметила аллею, занесенную ворохами желтых листьев, иные из них кружил и уносил с собой порывистый западный ветер. Дальше, вероятно, тянулась равнина, которую заслоняли гигантские буки. Местность выглядела уединенной и была мне совершенно незнакома.
Я вновь прилегла. Кровать моя стояла в небольшой нише, и, если повернуться к стене, комната со всеми ее загадками должна бы исчезнуть. Но не тут-то было! Не успела я, в надежде на это, принять указанное положение, как в глаза мне бросился висевший в простенке между расходящимися книзу занавесями портрет, заключенный в широкую позолоченную раму. Это был отлично выполненный акварельный набросок головы подростка, написанный свежо, живо и выразительно. На портрете художник изобразил молодого человека лет шестнадцати — светлокожего, пышущего здоровьем, с длинными золотистыми волосами и веселой, лукавой улыбкой. Лицо это обладало большой привлекательностью, особенно для тех, кто имел право претендовать на привязанность со стороны оригинала, например, для родителей или сестер. Ни одна романтически настроенная школьница не осталась бы равнодушной к этому портрету. Глаза его предсказывали, что в будущем обретут способность молниеносно откликаться на проявление любви. Не знаю, правда, таился ли в них надежный свет верности и постоянства, ибо его обаятельная улыбка, без сомнения, предвещала своенравие и беспечность, если чувство, им овладевшее, будет поверхностным.
Стараясь отнестись как можно спокойнее к каждому новому открытию в этом доме, я шептала про себя: «Ведь именно этот портрет висел в столовой над камином, как мне тогда казалось, слишком высоко». Прекрасно помню, как я взбиралась на вертящийся стул, стоявший у рояля, снимала портрет и, держа его в руке, вглядывалась в красивые, веселые глаза, взгляд которых из-под светло-коричневых ресниц казался источником радостного смеха, как любовалась цветом лица и выразительным ртом. Я не склонна была подозревать, что рту или подбородку была намеренно придана совершенная форма, ибо, при полном своем невежестве, понимала, что они прекрасны сами по себе, и все же я недоумевала вот по какому поводу: «Как же так получается, что одно и то же чарует и вместе причиняет боль?» Однажды, дабы проверить свои ощущения, я взяла на руки маленькую «мисси» Хоум и велела ей всмотреться в картину.
— Тебе нравится этот портрет? — спросила я. Не отвечая, она долго смотрела на акварель, потом ее глубокие глаза сверкнули мрачным светом и она произнесла: «Пустите меня». Я поставила ее на пол и подумала: «Ребенок испытывает такое же чувство».
Теперь, размышляя над прошлым, я пришла к заключению: «У него есть недостатки, но очень редко можно встретить столь превосходного человека великодушного, учтивого, впечатлительного». Рассуждения мои завершились тем, что я громко произнесла: «Грэм!»
— Грэм? — внезапно повторил чей-то голос у моей кровати. — Вы зовете Грэма?
Я оглянулась. Загадка становилась все таинственнее, удивление мое достигло высшей точки. Если меня поразила встреча с давно знакомым портретом на стене, то еще большее потрясение я испытала, увидев около себя не менее знакомую фигуру — женщину, реально существующую во плоти, высокую, изящно одетую, в темном шелковом платье и в чепце, который очень шел к ее прическе из кос, уложенных подобающим матери семейства и почтенной даме образом. У нее тоже было приятное лицо, возможно, несколько увяла его красота, но на нем по-прежнему светился ясный ум и твердый характер. Она мало изменилась стала, пожалуй, немного строже и грузнее, но несомненно это была моя крестная — не кто иной, как сама госпожа Бреттон.
Я хранила молчание, но ощущала сильное возбуждение: пульс бился часто-часто, кровь отлила от лица, щеки похолодели.
— Сударыня, где я? — спросила я.
— В весьма надежном, отлично защищенном убежище, не думайте ни о чем, пока не выздоровеете, у вас сегодня еще больной вид.
— Я так потрясена, что не знаю, можно ли верить своим ощущениям, или же они меня обманывают — ведь вы говорите по-английски, сударыня, не правда ли?
— По-моему, это совершенно очевидно, мне было бы не по силам вести столь долгую беседу по-французски.
— Неужели вы из Англии?
— Недавно приехала оттуда. А вы уже давно здесь живете? Вы, кажется, знаете моего сына?
— Вашего сына, сударыня? Возможно, что знаю. Ваш сын… это он на том портрете?
— Да, но там он еще совсем юный. Однако вы, глядя на портрет, произнесли его имя!
— Грэм Бреттон?
Она утвердительно кивнула.
— Неужели я говорю с миссис Бреттон из Бреттона, что в графстве ***шир?
— Именно с ней; а вы, как мне сказали, учительница английского языка в здешней школе, не так ли? Мой сын узнал вас.
— Кто меня нашел, сударыня, и где?
— Это вам со временем расскажет мой сын, а сейчас вы еще слишком взволнованы и слабы, чтобы вести подобные беседы. Позавтракайте и постарайтесь уснуть.
Несмотря на все, что мне пришлось перенести — физические страдания, душевное смятение, непогоду, — я, судя по всему, начинала выздоравливать: горячка, которая по-настоящему истомила меня, утихала; если в течение последних девяти дней я не принимала твердой пищи и непрестанно мучилась жаждой, то в это утро, когда мне принесли завтрак, я ощутила потребность в еде, и дурнота заставила меня выпить чай и съесть гренок, предложенный мне миссис Бреттон. Этот единственный гренок поддерживал мои силы целых два или три часа, по прошествии которых сиделка принесла мне чашку бульона и сухарик.
Когда спустились сумерки, а яростный, холодный ветер все не прекращался и дождь продолжал лить, как будто разверзлись хляби небесные, я почувствовала, что мне опостылело лежание в постели. Комната, хоть и уютная, как-то стесняла меня, я ощущала потребность в перемене. Угнетало меня и то, что становилось холоднее и сгущалась тьма, — мне захотелось поглядеть на огонь и погреться возле него. Вдобавок меня продолжали одолевать мысли о сыне высокой дамы — когда же я увижу его? Разумеется, только когда покину пределы этой комнаты.
Наконец, пришла сиделка, чтобы перестелить мне на ночь постель. Она собралась было закутать меня в одеяло и усадить в креслице, обтянутое ситцем, но я отвергла ее услуги и начала одеваться. Едва я завершила эту работу и села, чтобы перевести дух, вновь появилась миссис Бреттон.
— Смотрите-ка, она оделась! — воскликнула миссис Бреттон, и у нее на губах появилась столь хорошо знакомая мне улыбка — приветливая, но не очень мягкая. — Значит, вы совсем здоровы и полны сил?
Мне даже померещилось, что она узнала меня — так похожи были ее голос и манера говорить на прежние: тот же покровительственный тон, который мне в детстве так часто доводилось слышать и которому я с удовольствием подчинялась. Этот тон объяснялся не тем, что она, как нередко бывает, считала себя богаче или знатнее других (кстати, по родовитости я ей нисколько не уступала, мы были совершенно равны), а естественным чувством физического превосходства — она уподоблялась дереву, оберегающему травинку от солнца и дождя. Я обратилась к ней без всяких церемоний:
— Разрешите мне спуститься вниз, сударыня. Мне здесь холодно и тоскливо.
— С радостью, если только у вас достаточно сил, чтобы перенести подобную перемену, — ответила она. — Пойдемте, обопритесь о мою руку. — Я взяла ее под руку, и мы спустились по покрытой ковром лестнице до первой площадки, на которую выходила открытая высокая дверь, ведущая в гостиную с отделанной синей камкой мебелью. Как отрадно было оказаться в обстановке истинно домашнего уюта! Какое тепло источали янтарный свет лампы и багряный огонь в очаге! Для полноты картины следует добавить, что стол был накрыт к чаю — настоящему английскому чаю в сверкающем сервизе, глядевшем на меня, как на старую знакомую: два массивных серебряных чайника — большой старомодный — для кипятку, а поменьше — для заварки, темно-лиловые позолоченные чашки из тончайшего фарфора. Помнила я и особой формы лепешку с тмином, которую всегда подавали в Бреттоне к чаю. Грэм питал слабость к этому блюду, и сейчас, как в былые времена, лепешку поставили около его тарелки, рядом с которой лежали серебряные нож и вилка. Значит, подумала я, Грэма ждут к чаю, а может быть, он уже дома и я скоро его увижу.
— Садитесь, садитесь, — поспешно сказала моя покровительница, заметив, что я пошатнулась, направляясь к камину. Она усадила меня на диван, но я, сославшись на то, что мне слишком жарко около огня, встала и пересела на другое место — в тень за диваном. Миссис Бреттон не было свойственно навязывать свою волю окружающим, и на этот раз она дала мне возможность поступить, как мне заблагорассудится. Она заварила чай и взяла в руки газету. Мне было приятно наблюдать за всеми действиями крестной: ей было уже за пятьдесят, но двигалась она как молодая, и казалось, старость еще не коснулась ни ее физических, ни духовных сил. Несмотря на дородность, она сохранила подвижность, сквозь присущую ей невозмутимость иногда прорывалась запальчивость, благодаря крепкому здоровью и превосходному характеру, она не утратила юношеской свежести.
Я заметила, что, читая газету, она все время прислушивалась, не идет ли сын. Ей не было присуще выказывать волнение перед посторонними, но буря еще не совсем затихла, и, если Грэма настиг ревущий, как разъяренный зверь, ветер, сердце матери, разумеется, должно было быть рядом с ним.
— Опаздывает уже на десять минут, — промолвила она, посмотрев на часы. Но немного погодя она, видимо, услышала какой-то звук, так как оторвала взгляд от газеты и повернула голову к двери. Потом лицо у нее прояснилось, и даже я, не привыкшая к этому дому, уловила стук железных ворот, шаги по гравию и, наконец, звонок дверного колокольчика. Он дома. Его мать налила в чайник для заварки кипятку и придвинула поближе к огню мягкое синее кресло, которое в прошлом было только в ее распоряжении; теперь же, как я поняла, некто получил право безнаказанно занимать его.
И когда этот «некто» поднялся наверх, что произошло очень быстро — он потратил совсем немного времени, чтобы привести себя в порядок в той мере, в какой это необходимо после пребывания под дождем в бурную ветреную ночь, — и вошел в гостиную, его мать, стараясь скрыть счастливую улыбку, коротко спросила:
— Это ты, Грэм?
— А кто бы еще это мог быть, мама? — ответил этот «неслух», ничтоже сумняшеся занимая узурпированный трон.
— Разве за опоздание ты не заслуживаешь холодного чая?
— Надеюсь, мне это не угрожает — чайник весело поет.
— Ну, придвинься к столу, ленивец ты эдакий; конечно, тебя устраивает только мое кресло, а ведь, если бы в тебе была хоть капля благовоспитанности, ты бы предоставлял это кресло старенькой мамочке.
— С радостью, но милая старенькая мамочка все время настаивает, чтобы я сидел в нем. Как чувствует себя ваша пациентка, мама?
— Может быть, она подойдет к столу и сама ответит на этот вопрос? — сказала миссис Бреттон, повернувшись к затемненному углу, где я сидела, и я, следуя ее приглашению, вышла вперед Грэм учтиво встал, чтобы поздороваться со мной. Статный и высокий, он стоял на каминном коврике, и, глядя на его стройную, изящную фигуру, можно было понять гордость, которую не могла скрыть его мать.
— Вы даже спустились в гостиную, — заметил Грэм, — значит, вам лучше, гораздо лучше. Я не ожидал, что мы сегодня здесь встретимся. Вчера вечером ваше состояние меня встревожило, и, если бы я не должен был торопиться к умирающему больному, я бы вас не оставил; правда, мама сама почти врач, а Марта — отличная сиделка. Я видел, что у вас просто обморок, возможно, и не очень опасный. Мне еще, разумеется, предстоит узнать от вас, чем он вызван и что вообще произошло, а пока надеюсь, вы действительно чувствуете себя лучше?
— Гораздо лучше, — ответила я спокойным тоном. — Гораздо лучше. Благодарю вас, доктор Джон.
Да, читатель, сей высокий молодой человек, сей обожаемый сын, сей приютивший меня гостеприимный хозяин — Грэм Бреттон — оказался не кем иным, как доктором Джоном! Более того, меня почти не удивило это совпадение, и что еще поразительнее — услыхав шаги Грэма по лестнице, я уже знала, кто войдет и кого мне предстоит увидеть. Открытие не было для меня неожиданным, ибо я уже давно обнаружила, что некогда была знакома с ним. Без сомнения, я хорошо помнила юного Бреттона, и хотя десять лет существенно меняют человека (ведь тогда это был шестнадцатилетний мальчик, а теперь — двадцатишестилетний мужчина), все-таки разница не столь велика, чтобы я не узнала и не вспомнила его. Доктор Джон Грэм Бреттон еще сохранял сходство с тем шестнадцатилетним мальчиком, некоторые черты лица остались у него прежними, например, великолепно изваянный подбородок и изящный рот. Я быстро разгадала, кто он. Впервые догадка осенила меня, когда в описанном в одной из предшествующих глав случае я испытала стыд, получив завуалированный выговор за то, что неосторожно приглядывалась к доктору Джону с излишним вниманием. Последующие наблюдения подтвердили мою догадку. В его движениях, осанке и манерах я узнавала особенности, присущие ему в ранней юности. В низком грудном тембре его голоса слышала прежние интонации. Сохранились и привычные для него в прошлом обороты речи, а также манера щурить глаза, улыбаться и бросать внезапный лучистый взгляд из-под изящно вылепленного лба. Мой образ мышления и склад характера не допускали, чтобы я промолвила хоть слово по поводу сделанного мною открытия или даже намекнула на прежнее знакомство. Напротив, я предпочла сохранить все в тайне. Мне нравилось, что я прикрыта завесой, сквозь которую он ничего не может увидеть, а сам стоит передо мной, освещенный с головы до ног яркими лучами.
Я отлично понимала, что его не очень взволновало бы, если бы я вдруг вышла вперед и объявила: «Я — Люси Сноу!» Поэтому я вела себя, как подобает скромной учительнице, и поскольку он не интересовался моей фамилией, я ее и не называла, он только знал, что все зовут меня «мисс» или «мисс Люси». Хотя я, вероятно, изменилась за прошедшие годы меньше, чем он, ему и в голову не приходило, что он некогда знал меня, а мне-то зачем нужно было напоминать ему об этом?
Во время чаепития доктор Джон был, как обычно, очень мил и любезен, а когда убрали со стола, он уютно разложил в углу дивана подушки и усадил меня в это теплое гнездышко. Он с матерью тоже устроился у камина. Не прошло и десяти минут, как я заприметила, что миссис Бреттон пристально вглядывается в меня. Известно, что женщины наблюдательнее, чем мужчины.
— Послушайте, — воскликнула она, — в жизни не встречала такого сходства! Грэм, ты не обратил внимания?
— На что? Чем теперь встревожена милая матушка? Мама, вы уставились в одну точку, как ясновидица!
— Грэм, кого тебе напоминает эта юная леди? — И она указала на меня.
— Мама, вы смущаете ее. Я не раз уже повторял, что ваш главный недостаток — порывистость. Не забывайте, для нее вы чужой человек и ей неведомы особенности вашей натуры.
— Ну посмотри, вот когда она опускает глаза или поворачивается в профиль, на кого она похожа?
— Знаете, мама, раз уж вы предлагаете эту загадку, то сами ее и разгадывайте!
— Значит, ты знаком с ней с тех пор, как стал бывать в пансионе на улице Фоссет, и ни разу даже не упомянул об этом сходстве!
— Не мог же я говорить о том, чего я не замечал, да и сейчас не замечаю. Ну, а что же вы обнаружили?
— Глупыш! Да посмотри же на нее внимательнее!
Грэм устремил на меня настойчивый взгляд, но этого я уже не могла вынести: мне было ясно, чем все кончится, и я решила предварить события.
— Доктор Джон, — произнесла я, — был так занят после того, как мы попрощались с ним на улице св. Анны, что, хотя я в нем без труда узнала мистера Грэма Бреттона еще несколько месяцев тому назад, мне и в голову не могло прийти, что он может обнаружить, кто я такая. А я — Люси Сноу.
— Люси Сноу! Я так и чувствовала! Так и знала! — вскрикнула миссис Бреттон и, перешагнув через коврик, тотчас подошла расцеловать меня. Другие дамы, наверное, подняли бы по такому случаю суматоху, на самом деле не испытывая особой радости, но не таков был характер у моей крестной — она избегала громогласного выражения чувств, поэтому мы ограничились несколькими словами и поцелуем, но зато я не сомневаюсь, что она искренне радовалась встрече, а уж как мне было приятно, и говорить нечего. Молча наблюдавший за этой сценой Грэм наконец пришел в себя.
— Мама не зря назвала меня глупым, — заявил он, — но, честное слово, ни разу, хоть мы встречались так часто, я не заподозрил, кто вы такая, а вот теперь все вспомнил. Ну конечно, это Люси Сноу! Я отлично ее помню — передо мной не кто иной, как она собственной персоной. Но ведь и вы не признали во мне старого знакомого?
— Я давно узнала вас, — кратко ответила я.
Доктор Джон промолчал. Думаю, он счел мое поведение странным, но тактично воздержался от критических замечаний. Следует добавить, что он, по-видимому, полагал неуместным расспрашивать меня о причинах моей скрытности, и хотя ему, вероятно, было бы любопытно узнать кое-что, эта история не имела такого значения, чтобы нарушить границы сдержанности.
Что до меня, то я осмелилась лишь спросить, помнит ли он, как однажды я долго и пристально смотрела на него, а заговорила я об этом потому, что меня все еще угнетало воспоминание о том несколько раздраженном тоне, которым он тогда говорил со мной.
Он ответил на мой вопрос утвердительно и присовокупил:
— Кажется, я даже рассердился на вас.
— Мое поведение, верно, показалось вам дерзким?
— Отнюдь. Просто мне было интересно, какой нравственный или физический порок во мне может привлечь столь неотступное внимание со стороны человека, отличающегося такой робостью и скрытностью, как вы.
— Теперь вы поняли, в чем дело?
— Разумеется.
Тут в разговор вмешалась миссис Бреттон и засыпала меня вопросами о прошлом, а мне, чтобы ублаготворить ее, пришлось вернуться к минувшим горестям, объяснить причины кажущегося отчуждения, упомянуть, как я, один на один, боролась с Жизнью, Смертью, Скорбью, Роком. Доктор Джон слушал, лишь изредка вставляя слово. Потом они рассказали мне о том, что выпало на их долю: у них тоже не все шло гладко, и дары Фортуны оскудели. Но столь отважная женщина, как миссис Бреттон, да еще имевшая защитника — сына, была хорошо приспособлена к ратоборству с жизнью, из которого всегда выходила победительницей. Да и сам доктор Джон принадлежал к тем, кто родился под счастливой звездой, и какие бы невзгоды ни вставали у него на пути, он с легкостью сметал их. Сильный и веселый, непоколебимый и добрый, не опрометчивый, но храбрый, он осмелился искать расположения самой Судьбы, чтобы увидеть в ее бесчувственных глазах хотя бы подобие милосердия.
Он, без сомнения, преуспел в избранной профессии. Три месяца назад он приобрел этот дом (небольшой замок, объяснили они, примерно в полулиге от Порт-де-Креси), выбрав сельскую местность потому, что городской воздух был вреден для здоровья матери. Сюда он и пригласил миссис Бреттон, а она, покидая Англию, привезла с собой ту часть мебели из своего дома на улице св. Анны, которую не сочла нужным продать. Вот откуда взялись те некогда знакомые стулья, зеркала, чайники и чашки, которые я, в замешательстве, приняла за призраки.
Когда часы пробили одиннадцать, доктор Джон заметил матери:
— Мисс Сноу совсем бледная, ей пора лечь. Завтра я возьму на себя смелость задать ей несколько вопросов о причине ее недомогания. Признаюсь, она сильно изменилась с июля, когда я видел, как она, с немалым воодушевлением, исполняла роль умопомрачительного красавца. Не сомневаюсь, что за вчерашними событиями кроется целая история, но сейчас мы не будем об этом говорить. Спокойной ночи, мисс Сноу.
Он учтиво проводил меня до двери и осветил пламенем свечи лестницу, ведущую в спальню.
Когда я прочла молитву, разделась и легла в постель, меня охватило чувство, что я все же имею друзей. Друзей, не притворяющихся безумно любящими, не обещающих навсегда сохранить нежную преданность, друзей, от которых можно поэтому ожидать лишь сдержанного проявления чувств, но к которым инстинктивно устремилась моя душа, полная столь безграничной благодарности, что я умоляла собственный Разум помочь мне преодолеть это состояние духа.
— Помоги мне, — молила я, — не думать о них слишком часто, слишком много и слишком нежно. Сделай так, чтобы я довольствовалась лишь ручейком из живительного источника, чтобы не томила меня жажда прильнуть к его манящим водам, чтобы он не казался мне сладостнее всех родников земли. Дай-то бог, чтобы я обрела силы от нечаянных дружеских встреч — редких, кратких, ненавязчивых и безмятежных, совершенно безмятежных!
Повторяя эти слова, я положила голову на подушку, и, продолжая твердить их, зарыдала.