«Коля… Коля… Коля…» — выводит палец на запотевшей поверхности. «Коля…»
Нет, это не стекло. Но похоже, да. Напоминает… Как и сама ты будешь напоминать человека. Потом. Надо лишь дождаться, просто дождаться. Только дождаться!
Когда-то, очень-очень давно, так давно, что уже и не вспомнить, не представить ясно и зримо, не ощутить те холодно-влажные прикосновения подушечками пальцев… Да, когда-то ты стояла у окна. Настоящего, с деревянной двустворчатой рамой, маленькой форточкой и широким подоконником. Ждала. Рисовала пронзённые стрелой сердечки, кольца, бессмысленные завитушки, собственные инициалы. Поглядывала на часы, что тихонько тикали на стене. Секундная стрелка тягуче-медленно тащилась по циферблату — круг, второй, третий, — тянула за собой стрелку минутную, длинную, прищёлкивающую при переходе с деления на деление, а та уже влекла часовую, ленивую и апатичную толстуху. Вечность дробилась на отрезки — большие, маленькие, совсем крохотные. Доли, частички, мгновения… И ты ждала; ждала, боясь, что шесть вечера никогда не наступит, что стрелки просто не достигнут этой заветной цифры, как в известной апории Зенона про Ахиллеса и черепаху. Без десяти шесть. Без пяти шесть. Шесть ровно.
Десять… двадцать минут седьмого. Его нет. Нет! Он не пришёл! Понимание обрушивается хищной птицей из поднебесья, валит с ног. Чтобы не упасть, хватаешься за сдвинутую к краю окна шторку. Нечаянно задеваешь горшок с геранью, и он летит на пол, разбиваясь вдребезги, рассыпая вокруг рыхлый чернозём, испятнанный кроваво-красными лепестками. Будто разорвался в гуще сражения артиллерийский снаряд, взметнул и перемешал землю, технику, людей… Щедро окропил багрянцем. «Коля…» — выводит палец.
Часы издевательски быстро отмеривают время; секундная стрелка, кажется, возомнила себя метеором — так и носится по кругу, сливаясь в мелькающие светлые полосы, так и…
Полвосьмого. За окном колышется, тянет ввысь жадные щупальца туман. Протискивается в щели.
Битые черепки под ногами противно хрустят.
Коли нет.
Чёрная, с белой грудкой и белыми носочками на лапках собака выбрела из-за торгующего пивом и сигаретами ларька — одного из многих в серой массе таких же угловатых ларьков на этом небольшом базарчике. Народ, толпившийся на остановке с противоположной стороны улицы, не обратил на животное никакого внимания. Люди дожидались маршрутку, они, чёрт возьми, опаздывали на работу, и на пса им было просто-напросто начхать. Его даже не заметили. Знаете, сколько здесь таких бегает? Прорва. Наблюдать за ними? Следить? Удостоить хотя бы мимолётного взгляда? Зачем? Да тьфу — плюнуть и растереть, на свете есть более интересные вещи. Вон и автобус едет, никак девятый? И опять битком? Да что такое, в конце концов! Непременно надо втиснуться, взгромоздиться на подножку — на работу ж! спешим! пройдите вперёд, товарищи, ну ещё немножечко, а? — и уехать, раствориться в прозрачно-прохладной дымке осеннего утра, лишь взревёт напоследок мотор, и гулкое эхо затеряется в панельных многоэтажках. Сизый бензиновый выхлоп осенит пожилого дворника, Сгребающего палую листву, и он задумчиво воззрится вслед исчезающему за поворотом «пазику». Сплюнет затем, одёрнет фартук и вновь зашаркает метлой по асфальту; окрасится алым горизонт на востоке, а остановка примет новые толпы торопливо снующего люда…
Обычное утро обычного дня.
Так было — до поры. Так будет — потом.
Сейчас на той, другой стороне дороги, рядом с закрытой покамест торговой палаткой творилось странное. Собака вытянула хвост, пригнулась и, прижав уши к голове, зашлась в пронзительном кашле. Из её глотки вылетали осязаемо плотные облачка пара, они не таяли в воздухе, отнюдь нет, наоборот — становились больше. Росли, ширились, расплывались окрест; белёсая мгла оседала на землю, натекала под железные и затянутые в пластиковый сайдинг ларьки, стлалась по тротуару, скапливалась в низинках и проходах. Дворник озадаченно смотрел на ненормальное поведение животины, пока внезапный порыв ветра не разметал аккуратно сметённую к поребрику кучу листьев и мусора. Дворник витиевато выругался и, лихорадочно размахивая метлой, принялся восстанавливать нарушенный порядок. Ветер усилился, он ровно и мощно дул к базару, подхватывал молочно-белый пар, рвал в клочья, относя его все дальше и дальше.
Собака кашляла. Ей точно вставили в пасть зажжённую сигарету, и она теперь дымила, как завзятый курильщик, как гейзер, извергающий фонтаны горячей воды и пара. Псина с трудом держалась на подгибающихся лапах, тело её содрогалось, сквозь впалую грудь отчётливо выпирали рёбра, а в слезящихся глазах проступали тоска и обречённость.
Народ на остановке с подозрением и беспокойством косился на малахольную дворнягу, окутанную туманными клубами. «Может, ветслужбу вызвать? — неуверенно предположил седобородый мужчина в очках с толстыми линзами. — Вдруг зараза какая? Никто номер не подскажет?» Присутствующие вяло откликнулись: нет, мол, сами не припомним. Звони ноль-два, посоветовал кто-то, пусть менты разбираются. Или это, ноль-один лучше, пожарники — они вроде как эмчеэсниками стали. Менты пошлют, да и все, возразил бородач. А пожарники уж вообще…
Тут к остановке подъехал очередной автобус, за ним ещё один — толпа ломанулась к дверям. Дворник сосредоточенно пихал мусор в мешок, поёживаясь от дуновений не по-сентябрьски студёного ветра. Марево возле базарчика рассеивалось; барбос куда-то запропал — в толкотне и суматохе, когда люди штурмовали переполненные маршрутки, дворник упустил его из виду, поэтому не смог бы поручиться: оклемалась шавка и умотала по своим собачьим делам или уползла-заныкалась в узкий проход между ларьками и там благополучно издохла.
Приказ об эвакуации настиг Ксению Стрельцову в кафе «Эспрессо», что напротив «Аки-банка». Она как раз зашла сюда с подружкой Людой перекусить и выпить чашечку кофе — многие сотрудники её отдела обедали здесь: собственной столовой в фирме, где работала Ксюша, не имелось. Присев за столик, девушка достала зеркальце, лёгким движением поправила растрепавшуюся причёску и убрала зеркало в сумочку. Люда в это время заняла очередь.
Томный голосок ведущей «Европы-плюс», которая пространно рассуждала об искусстве составления букетов, был оборван надсадным воем сирен. Радио захрипело, закашлялось, и мужской бас, грубый и прокуренный, заявил: «В городе объявлено чрезвычайное положение. События, произошедшие час назад в десятом микрорайоне и ошибочно принятые за крупный пожар с выбросом ядовитых веществ на заводе «Химфармпрепараты»…»
Бармен нервно переключил несколько каналов: все радиостанции крутили раз за разом одно и то же.
— Облако тумана распространяется в южном и восточном направлениях со скоростью до километра в минуту. Срочно покиньте захваченную зону, двигайтесь перпендикулярно к направлению…
Пронзительно закричал мальчишка лет десяти за крайним столиком: он тыкал пальцем в окно, лицо его исказилось в испуге. Люди в кафе повскакивали, опрокидывая столы и стулья, загомонили, кинулись к выходу. Снаружи клубилась белая с серым дымка, и тёмные фигуры растворялись в ней, как кусочки сахара в горячем чае. Туман возник ниоткуда. Сразу. Точно был здесь всегда.
— Отключите свет, газ, воду. Возьмите документы, деньги, продукты, воду, медикаменты. Предупредите соседей, окажите помощь больным и престарелым. Сбор на эвакопунктах Северного и Западного районов, вывоз из которых будет осуществляться железнодорожным и автомобильным транспортом. Также будут организованы пешие колонны. Сам туман, предположительно, не опасен, угрозу представляют неизвестные формы жизни, обнаруженные…
Ксюша растерянно вглядывалась в стелющуюся за окнами мглу. За спиной шумно дышала Люда.
— Там… — Она всхлипнула. — Там…
— …повторяю: враждебные человеку формы… Ксюша не видела, что — там. Но ей было страшно, страшно до оглушительно звонкой, вибрирующей пустоты в голове, ватных, негнущихся ног и противного, вяжущего привкуса во рту.
— Пойдём! — истерически взвизгнула Люда. — Пойдём, ради бога, пока они не пришли и…
Кто «они»? — хотела спросить Ксюша, а ноги уже несли её вперёд.
«…лено чрезвычайное положение! — гремело в динамиках, когда девушки выбегали из здания навстречу бурлящей толпе, мгновенно образовавшимся пробкам и гибели привычно-обыденного. — Соблюдайте спокойствие и порядок. При невозможности эвакуации…»
Девушки двигались в непроницаемой для света, ощутимо вязкой мути, как в киселе, как в дурном сне, нескончаемом кошмаре, когда хочется проснуться, когда за то, чтобы проснуться, можно отдать полжизни, но сил не хватает, хуже — их совершенно нет, силы давно иссякли, последний отчаянный рывок забрал эти крошечные остатки сил, но вместо того, чтобы вывести из кошмара, погрузил в новый, ещё более отвратительный, в котором наконец-то появились… они. Да! пусть! наконец-то. Ты устала бояться, устала шарахаться от каждого встречного, где они, неизвестные и враждебные формы? Где враг?!
И они появились. Медлительные, размыто-кисейные, похожие на медуз, на рыб, вообще ни на что не похожие. Они плавно кружили над ополоумевшей, невменяемой от ужаса толпой и неторопливо, разборчиво выхватывали то одну, то другую жертву…
После те, кто выжил, рассказывали о ртутно блестящих, переползающих с места на место лужах — пластунах; о пепельных сгустках, напоминающих воздушные шары; о тихом шорохе разворачивающегося и скользящего со змеиной грацией «серпантина». Тем, кто выжил, катастрофически не хватало слов, и они называли все эти ленты, и сгустки, и шары первым, что приходило в голову. Ведь как-то нужно было их называть. Все это было после, а тогда… никто не ощущал ничего, кроме страха.
Туман наползал на город, окутывал, оплетал жуткой сетью, его рыхлые молочные пласты погребали под собой людей, машины, улицы. В вышине белёсая дымка истончалась, и крыши домов сливались с серой извёсткой неба. В навалившейся в одночасье мгле мелькали бледные чужеродные тени. Городом владела паника.
Я никогда не брошу тебя, сказал он давным-давно, в прошлой, досентябрьской жизни. Даже если умру.
«Даже если умру», — пишешь ты на невидимом стекле. Оно давит, давит со всех сторон, если писать — становится не так тяжело, и кажется, что давление слабеет, исчезает.
«Коля…» — палец скользит по твёрдой, слегка упругой поверхности.
«Коля…»
Ты — мушка в янтаре, в доисторическом янтаре. Прекрасно сохранившийся осколок эпохи. Время бежит тебя, и твой удел — ждать, ждать, ждать, пока однажды…
«Ты прекрасна, возлюбленная моя», — говорил он, смеясь.
«Песнь песней?» — узнавала ты.
«Как лента алая губы твои, — продолжал он. — Глаза твои голубиные под кудрями твоими».
И ты счастливо жмурилась, думая: ещё, говори ещё, не останавливайся, пожалуйста, мне так приятно слышать это.
«Пленила ты сердце моё, сестра моя, невеста! пленила ты сердце моё одним взглядом очей твоих, одним ожерельем на шее твоей, — говорил Коля и тут же шутливо предлагал: — Выходи за меня замуж».
Это у вас была такая игра. На самом деле до свадьбы оставалось всего ничего. Её, посовещавшись с родственниками, назначили на октябрь. Уже и заявление в ЗАГС подали: очередь там, загодя надо. А Коля раз за разом все просил твоей руки.
И ты с радостью подыгрывала ему. Обещала, отказывала, дразнила. Но тогда, в тот незабываемо долгий августовский вечер — вы ещё бродили в парке, сидели на скамеечке возле фонтана, и струи воды, бьющие из гранитной чаши, искрились в лучах предзакатного солнца, — он, внезапно посерьёзнев, сказал: я никогда не брошу тебя.
Ты лишь крепче обняла его, прошептала: зачем… Давать такие обязательства? А вдруг…
«Думаешь, любовь — это только свобода? — Он гладил твои волосы, и тебе было — так хорошо, так… — Ещё и ответственность».
Я тоже не брошу тебя, пообещала ты. Никогда. Случай, лежавший у бортика фонтана и притворявшийся лохматой дворнягой, зыркнул на влюблённых жёлтыми глазищами и что-то отметил для себя: за неимением блокнота — когтями на фигурной брусчатке. Случай знал: клин вышибают исключительно клином. Случаю предстояло собрать ещё много свобод и ответственностей, как можно больше. И, накопив критическую массу, бросить их против другой, иной свободы. Ведь любая свобода кончается там, где начинается чужая.
С Колей они столкнулись на площади Циолковского: он схватил её за руку, Ксюша сначала и не поняла — кто это? Вообще не понимала, что происходит: металась в обезумевшем людском потоке, потом… Потом они бежали. Долго. До колотья в боку, потерянных туфель, сбитых ног и темноты в глазах. Наручные часы показывали два, по ощущениям казалось — все девять.
Сквозь туман, искажённые многократным эхо, пробивались голоса репродукторов. «Всем, кто не может самостоятельно покинуть город. Всем, кто не успевает прибыть в указанные штабом ГО эвакопункты…» Из скудных обрывков сообщения стало ясно — спасение в домах. Забраться на верхние этажи, где нет проклятого тумана и тех, кто живёт в нём. Закрыть окна и двери. Переждать. Называлось и время — ориентировочно шесть часов вечера. Только продержитесь, только не бросайтесь никуда очертя голову. Запритесь и ждите, на подходе спасатели, армия, техника…
Коля оставил её в одной из шестнадцатиэтажек, что ровными свечками вонзались в плывущие по небу облака. Казалось, туман добрался и туда и старается взять город в клещи. Многие квартиры в доме были не заперты, на лестнице валялись игрушки, одежда, сломанная мебель. Хрустели под подошвами упаковки с сухими завтраками. То ли хозяева, едва услышав об эвакуации, покидали квартиры в страшной спешке, то ли здесь уже успели побывать мародёры.
Лифт не работал; прыгая через две ступеньки, Коля тащил её за собой и наконец втолкнул в прихожую с обоями в цветочек и низкими антресолями, с которых тут же сверзились, подняв кучу пыли, толстые стопки давнишних газет и журналов. Коля велел ждать, сказал, что должен вернуться за родителями, которые живут в совсем другом районе, что ждать придётся долго, но ты уж дождись, пожалуйста. И ушёл.
Руководство гражданской обороны ошибалось: спасение было не в домах, не в напряжённом сидении в забаррикадированной квартире — лишь в немедленной эвакуации. И отчасти в движении, пусть бестолковом и суматошном. Те, кто явился с туманом, двигались медленно, гораздо медленнее людей. От них можно было убежать, но не спрятаться. Ни закрытые окна, ни двери, ни даже стены не помогали. Не выручили никого из оставшихся.
Дав неверную оценку происходящему, штаб ГО ошибся и в возможностях: техники не хватало, спасатели опаздывали, отдельный мотопехотный батальон развернулся и закрепился на подступах к городу далеко за полночь. К утру усилиями руководства ГО и военных население эвакуировали. К утру же исчез, сгинул туман; и город, пустой и безмолвный, с выбоинами от пуль и снарядов на стенах зданий, с развороченным взрывами асфальтом, угрюмо пялился выбитыми окнами на перебегавших от угла к углу вооружённых людей в камуфляже, на дула пушек и спаренных пулемётов движущихся следом БМП.
Специальная комиссия, долго выяснявшая обстоятельства этих более чем странных событий, так ничего и не установила. Батальон расквартировали поблизости — мало ли что; город наводнили военспецы и жуткая обстановка секретности, которая через пару месяцев сошла на нет. Город вздохнул с облегчением и зажил прежней, как будто спокойной жизнью. Весь понесённый ущерб жителям возместили, а на площади Циолковского на выделенные мэрией средства и народные пожертвования воздвигли мемориальную плиту — без вести пропавшими числились около тысячи человек.
«Коля… Коля…»
Незримая, видишь его. С недавних пор — постоянно, ежечасно. Раньше… тебя словно не было, ты словно спала, и вечность баюкала тебя на коленях. Но что-то прервало летаргию, пробудило тебя от спячки. Огромное, властное. Как бурлящий стремительный поток. Захватило, понесло и…
Видишь Колю, площадь, здание театра напротив и одновременно — струящиеся мутные потоки, завихрения, кольца; они пересекаются, расходятся, вновь сплетаются меж собой. Не задевая тебя. Не трогая.
Видишь, как две картинки совмещаются, проникают друг в друга. Тебе неприятно смотреть на серые дымные полосы и тёмные, мелькающие в их глубине пятна — на тех, кто утащил твою счастливую юную жизнь в свою, которая для тебя всё равно что не-жизнь, не-существование. Утащил низачем. Беспричинно. Просто потому, что так сложилось.
Отстраняешься от двойного восприятия, отодвигаешь на самые дальние задворки все несущественное. Тебе важна площадь, и здание театра, и бегущие по небу облака, и солнце, настоящее жёлтое солнце! И буквы, вспыхивающие в горячих солнечных лучах. Буквы, которые…
Коля стоит у мемориальной плиты. Коля беззвучно плачет, глаза его — два пересохших колодца. Коля неотрывно глядит на высеченные в камне строки; губы его бледны, весь красный цвет будто вобрали в себя гвоздики, что он принёс… для тебя. Три завёрнутых в целлофан цветка. Он неловко кладёт гвоздики к десяткам других букетов, и одуряюще сладкий гвоздичный запах… кажется, он проникает к тебе. Оттуда — сюда.
Коля отворачивается и уходит.
Тянешься к нему, но не можешь достать, не можешь дотянуться. Руки натыкаются на неразличимую, но прочную преграду. Если долго-долго «дышать» на это прозрачное «стекло», оно немного мутнеет, превращая окружающий мир из глянцевого, играющего яркими красками в чуточку блеклый, матовый.
«Коля…» — выводит палец.
У тебя нет пальцев, ты знаешь. Нет лёгких, способных насытить организм кислородом, да и не нужен он тебе. Совсем. Грудь твоя не вздымается и не опускается, и ураганной силы ветер никогда не нарушит причёску. Ты не живёшь здесь, а только ждёшь, ждёшь, ждёшь.
Ты чувствуешь: скоро. Сейчас?
Сейчас — откликается Случай. Здесь. И готов отразить угрозу. Как и год назад, ровно год. Тогда он чуял опасность, готовился к ней заранее… Но не смог, не успел помешать — не хватило ни свободы, ни ответственности. Он проиграл, едва ввязавшись в бой, был повержен и использован. И как ни обидно осознавать, что тот, иной случай, иная, чужеродная свобода вторгаются в мир через тебя же, ничего с этим не поделаешь. Однако можно помешать. Воспротивиться. Дать отпор.
Ведь те, кто ждёт, на его стороне. И пусть в этот раз не получится. Пусть. Но в следующий… Третий-четвёртый-пятый…
Коля идёт по тротуару, минует подворотню, каких много на Карла Маркса; впереди маячит остановка.
И ты вдруг понимаешь: сюда проникают запахи! и звуки! Тебе это вовсе не кажется! И что есть силы налегаешь грудью на непрочные — да! уже! — стены темницы. И видишь, как… Коля пристально разглядывает очередную грязную и тёмную подворотню, откуда на свет божий выбралась рыжая, с подпалинами собака. В её свалявшейся густой шерсти запутались паутина и мелкий мусор, и столько пыли скопилось в этой шерсти, что хочется немедленно взять и выбить-выколотить пса, как какой-нибудь палас или коврик.
В глазах дворняги, печальных карих глазах, стыла неимоверная усталость и безысходность. Собака понурила кудлатую голову, припала к земле, подогнув передние лапы, и с трудом, будто через силу гавкнула. Хрипло, надсадно. Верхняя губа задралась, да так и не опустилась, отчего казалось, что пёс злобно щерится. Один из желтоватых клыков был обломан. Собака гавкнула ещё раз, потом вдруг взвизгнула, как щенок, напуганный здоровенным кобелём, и глухо, утробно зарычала. Из пасти её потекли тонкие мглисто-дымные струйки, собиравшиеся в туманные клубы. Белые поначалу, они приобретали сероватый оттенок, становились гуще, непроницаемей. Дворняга тяжело дышала, тощие её бока ходили ходуном, лапы дрожали. Она надрывно скулила и скулила, пока наконец не заперхала, задыхаясь то ли от дыма, исторгавшегося из её глотки, то ли от недостатка воздуха. Кашель душил пса, глаза его налились кровью, и с кончика чёрного мокрого носа, пятная асфальт рдяными капельками, тоже текла кровь. Вокруг стлалась белёсая непроглядная муть, в которой уже водили бесовские свои хороводы кромешники, непокойцы, пластуны и иные обитатели Мари-Хмары…
Сентябрь близился к концу, на город надвигался туман, и «мёртвые» — те, кто не выжил тогда, кто исчез, растворился вместе с забравшим их туманом, кто не смог, не сумел, кого не удалось спасти, но кто давал обещание ждать, и вернуться, и всегда быть рядом… «мёртвые» восставали ото сна, долгого, длинного сна, от томительного ожидания, от небытия, серого и вязкого, обретали на краткий миг плоть и кровь и, разбивая стеклянно звонкие стены «саркофагов», рвались в прежний, вещный мир, в здесь и сейчас, чтобы защитить живых. Друзей. Родных. Близких. Оберечь, не дать повториться тому, что случилось с ними.
— Коля-я! — кричишь ты, ломая вмиг ставшую хрупкой преграду. — Ко-оля-а!
Протягиваешь руки.
— Ксюша?.. — он удивлённо оборачивается. — Ксюша?! Бежишь навстречу.
Пеннорожденная Афродита, сотканная из мельчайших капелек тумана. Осеннего. Сентябрьского. Тумана-врага. Тумана-друга.
И не надо больше выводить милое имя на скользкой «стеклянной» поверхности. Незачем. Пусть даже у тебя есть пальцы. И руки. И туловище. И голос.
У тебя! Есть! Голос!
Поэтому можно громко и радостно закричать, заорать на всю улицу:
— Ко-оля-а!
— Ксю-уша-а! — Он тоже бежит навстречу. Он плачет, не веря нежданному счастью.
— Любимый…
— Любимая…
Марево со всхлипом раздаётся в стороны, огибая двух целующихся людей, надёжно укрытых, как мушки янтарём, коконом безвременья. Марево-Мара, злосчастный призрак наступающей осени. Инфернальный зародыш, спора, отзвук чужого мира — немыслимого, чудовищного мира, по непонятным причинам выбившегося из накатанной колеи предопределения, зацепившего соседей, вторгшегося на порубежье. Мира, пошедшего вразнос и крутящегося теперь бешеным волчком.
Период — год, место соприкосновения — этот небольшой город, продолжительность — восемь — двадцать часов. Дата — конец сентября.
Осень.
Ты прекрасна, возлюбленная моя…
Туман.
Глаза твои голубиные под кудрями твоими…
Необычное утро необычного дня.
Как лента алая губы твои…
Так не было — раньше. Так не будет — потом.
Но так есть — сейчас.
И уста твои любезны; как половинки гранатового яблока — ланиты твои…
Счастье и несчастье, слитые воедино.
Это агрессия? Нет, какая ещё, к дьяволу, агрессия?! Вы не правы, и я, возможно, тоже. Правы они — те двое. Ксюша и Коля.
— Я буду ждать.
— Я буду ждать.
Вся ты прекрасна, возлюбленная моя, и пятна нет на тебе!